Библиотека / Детская Литература / Чудакова Мариэтта / Дела И Ужасы Жени Осинкиной : " Дела И Ужасы Жени Осинкиной " - читать онлайн

Сохранить .

        Дела и ужасы Жени Осинкиной Мариэтта Омаровна Чудакова
        Дела и ужасы Жени Осинкиной
        Эту неожиданную для себя и для читателей книгу написала Мариэтта Чудакова — знаменитый историк русской литературы ХХ века, известный в мире биограф и знаток творчества Михаила Булгакова. Увлекательное, остросюжетное повествование об опасных приключениях юной героини и ее верных друзей — Вани-опера, Тома Мэрфи, Скина, Фурсика и многих других — начинается в первом романе трилогии «Тайна гибели Анжелики», продолжается во втором — «Портрет неизвестной в белом» и заканчивается в третьем — «Завещание поручика Зайончковского».
        Реальная Россия наших дней, реальный риск, реальные опасности, самое реальное злодейство и самые подлинные самоотверженность, мужество и благородство — вот что привлекает к этим книгам и восьмилетних, и шестнадцатилетних читателей…
        Издание 2-е, исправленное.
        Мариэтта Чудакова
        Дела и ужасы Жени Осинкиной
        Путешествие в трех томах, а также необычные, ужасные и счастливые истории, случившиеся во время этого путешествия с Женей и с ее друзьями
        Евгении Астафьевой с любовью, верой и надеждой
        Издание 2-е, исправленное
        Мариэтта Чудакова написала книгу для наших детей. И для нас… Не тратя времени на комплименты сюжету, фактуре (Женя движется в Сибирь на машине, мы вместе с ней успеваем много чего приметить), слогу, скажу, что считаю эту книгу большим событием. Ее обаяние и действенность, на мой взгляд, обусловлены тремя тесно связанными особенностями авторской стратегии.
        …В нынешних приключенческих книгах, как правило, речь идет о спасении мира или страны. Женя и ее друзья спасают не мир, а конкретного попавшего в беду человека.
        …Во-вторых, это серьезность тона.
        …В-третьих, это уважение к героям и стоящее за ним уважение к юной аудитории.
        …Чудакова пишет о том, как живет истинная Россия сегодня и как она сможет жить завтра.
        …Две детективные истории перемежаются многочисленными экскурсами в историю русского XX века и живыми картинами.
        …Женин отец думает: «Может, сегодня спасение страны именно в них? Вот в этих подростках? В тех, кто не успел еще убедиться, что от них ничего не зависит?.. И потому-то именно у них получается?..»
        Андрей Немзер
        Тайна гибели Анжелики
        Перед началом событий
        
        - Как дела? — спросила мама, глядя в зеркало и щурясь особенным образом на свое отражение.
        - Мама, ты только не волнуйся, но…
        - Только без ужасов! Я спрашиваю тебя о том, как у тебя дела, и именно о них — понимаешь? — хотела бы услышать.
        Но Женя ничего не могла поделать с тем главным обстоятельством жизни, что у нее все шло вперемежку и, как правило, на три дела приходилось не менее одного ужаса.
        Когда Жениной маме было десять лет — на три года меньше, чем сейчас Жене, — она сказала родителям:
        - Кто бы у меня ни родился, когда я вырасту, — мальчик или девочка, — я назову его Женей.
        Так и случилось. Но, может быть, имя, годившееся и для мальчика, и для девочки, наложило на Женю особую печать, и именно оно было повинно в том, что заставляло папу вопрошать дочь с негодованием:
        - Скажи мне, пожалуйста, ты — девочка или мальчишка-бандит? Да как ты могла решиться проникнуть в мужскую раздевалку и отрезать у мальчиков пуговицы на рубашках?!
        - Но, папа, они нам в рюкзаки петарды засовывают! А они потом взрываются! И еще пакеты с водой! Представляешь?!
        - Но это ведь мальчики. А ты — девочка!
        Папа продолжал убиваться (почти, добавим мы от себя, по-женски — во всяком случае, сильней, чем мама), а у Жени в дневнике продолжали появляться записи: «По-волчьи выла в классе», «Бегала по подвалу с мальчиками и взрывала пистоны».
        - Ты учителей поэтами делаешь, — меланхолично заметила мама, расписываясь в дневнике. — В мое время писали просто: «Мешала вести урок» или «Плохо ведет себя на уроках». А ты такое выкомариваешь, что они мучаются в поисках слова.
        Но это, конечно, было в детстве, класса до пятого. Женю давно волновали совсем другие вещи.
        - Так могу я узнать, как у тебя дела?
        - Дело в том, что…
        - Так. Начинается!..
        И в самом деле — нечто начиналось. Но что именно — ни Женя, ни ее мама, которая отправилась по делам, так и не получив ясного ответа на заданный вопрос, еще не знали и даже не подозревали.
        Глава 1. Новости
        Зазвенел телефон — мама звонила по мобильному:
        - Ты дома? Я уже у подъезда. Откроешь мне? Опять забыла ключ!
        Сейчас это было как раз очень кстати.
        Женя сняла ногу со стены, захлопнула книжку, быстро вставила ее на полку — на место, между четвертым и шестым томом.
        Она не поняла на последней странице одно слово, но у мамы спрашивать бесполезно. Она всегда отвечала одно:
        - В доме не менее двадцати словарей. По крайней мере в трех ты можешь найти ответ на свой вопрос.
        Пока мама ехала на лифте до 12-го этажа (Женя точно знала, сколько идет лифт: 55 секунд; за это время она успевала выучить четыре английских или три французских слова; английские слова почему-то запоминались быстрей), Женя думала, почему мама не разрешает ей читать рассказы Бунина. И еще поясняет:
        - Пока читать его тебе незачем.
        - А когда будет зачем?
        - Когда повзрослеешь.
        - А когда я повзрослею?
        - Все в разное время взрослеют. Может быть, в восемнадцать лет. А может, и позже. Некоторые — вообще никогда.
        - Если я не буду читать взрослые книги, я как раз никогда и не повзрослею!
        Папа был на стороне Жени. При ней он с мамой не спорил — считал, видно, что это не-пе-да-го-гич-но. Но Женя, конечно, все, что ей надо, подслушивала — не такая обширная у них квартира, и вообще, если хотят секретничать, пусть выходят на улицу. И она подслушала, как папа говорил:
        - Книг, которые читать рано, не бывает. Бывают только такие, которые читать поздно.
        Женя была с ним согласна — однозначно, как любит говорить ее подруга Зиночка.
        Это если все книги откладывать до восемнадцати лет, то потом в институте учиться некогда будет! Там ведь задают еще больше, чем в школе.
        Женя услышала, как подъехал лифт, и побежала открывать маме дверь.
        Были новости — мама через два дня отправляется в байдарочный поход на десять дней.
        Родители всегда ходили на байдарке вместе. Женю они брали с собой с четырех лет, но только когда шли одни — или в «семейные» походы, с несколькими детьми. Потом Женя выросла, стала очень спортивной и в прошлом году заправски прошла с родителями по одной из рек Средней Карелии.
        Папа только что улетел на две недели на конгресс в Мексику. Тут неожиданно заболел знакомый байдарочник, и получалось, что одна из байдарок пойдет с единственным гребцом, что в тяжелом походе не положено. Друзья уговорили маму присоединиться к ним. Поход предполагался очень трудный, в приполярной тундре, и Женю мама взять не могла.
        Вообще-то они с мамой в первую неделю ее отпуска собирались совершить давно задуманное турне по подмосковным музеям-усадьбам. Теперь это дело откладывалось. А отправить Женю куда-нибудь из летней Москвы мама уже явно не успевала. На секунду у Жени мелькнула сумасшедшая мысль, что она останется на две недели одна. Одна!..
        У нее мгновенно возникли очень серьезные планы на это время. Молнией пронеслось давнее жгучее желание влезть в Интернет на всю ночь и, во-первых, найти и скачать наконец все, что относится к жизни ее любимого зверька — тушканчика, а потом сходить по давно присмотренному и дважды наспех посещенному адресу ece4co.vis.ne.jp/shock-wave8/tamaneco.html. Она хотела посмотреть более внимательно древнюю-древнюю игру, в которую, когда ее еще на свете не было, играли некоторые люди целый день с заходом в ночь. И вообще заглянуть на oldgames.ru — старые игры, как и старые игрушки, Женю всегда интересовали, но днем ей сидеть в Интернете несколько часов подряд никто бы не позволил, а ночью, когда это, как известно, намного дешевле, — тем более. Но главное, главное — Женя враз решила, что вот когда она наконец сделает ремонт в своей комнате — и распишет стены!..
        Давно был готов целый альбом эскизов и даже подкоплены небольшие средства. Но когда Женя пыталась представить себе, как говорит родителям: «Итак, дорогие папа и мама, в субботу я начинаю ремонт своей комнаты. Не беспокойтесь, я все сделаю сама — не оторву вас от ваших дел ни на минуточку! Но только сделаю так, как я хочу, — хорошо?» — она сразу видела, как на экране, очень выразительную реакцию родителей, причем обоих (в подобных случаях они всегда были заодно).
        
        И тут на немой вопрос, ясно обозначившийся в округлившихся Жениных глазках, мама, глянув искоса, ответила:
        - А к тебе в тот же день приедет тетя Вера. Я с ней уже договорилась. Так что на вольницу не рассчитывай. Я бы и не поехала, если б не Вера. И сними, пожалуйста, ногу со стены, когда я с тобой разговариваю.
        Вера, двоюродная мамина сестра, была любимой Жениной родственницей. Она звала ее не тетей, а по имени, и любила выкладывать ей все свои ужасы. Но — что скрывать? — перспектива остаться одной была сейчас гораздо соблазнительней общения с Верой.
        Что делать, если обстоятельства, как любит говорить папа, сильнее нас. К тому же начать полукриминальный ремонт своей комнаты можно, пожалуй, и при Вере.

* * *
        Через два дня очень ранним утром мама стояла у двери в джинсах, в синей футболке, с огромным рюкзаком на спине.
        - Мамочка, ну какая же ты стройная! — воскликнула Женя. — И красивая!
        - Итак, ты все поняла? — спросила мама. — Вера приезжает сегодня вечером, часов в десять. Не вздумай загулять где-нибудь со своей Зиночкой — у Веры нет ключа. Звонить я в Москву не смогу: там мобильная связь не работает, переговорных пунктов тоже нет — мы пойдем в основном по ненаселенке. Папа, может быть, позвонит раза два из своей Мексики. Деньги ты знаешь где, на две недели вам хватит. НЗ — в ящичке под папиным компьютером. Без дела не бери, сама знаешь, что мы с папой деньги не печатаем — за это в тюрьму сажают. Ну, зверечек, — деловой мамин голос все-таки дрогнул, — будь хорошей девочкой, главное — не простуживайся, не болей!
        Она расцеловала Женю в обе щечки и в носик, Женя, в этом году переросшая маму, нарочно сделала вид, что по привычке виснет на ней, и со словами «Спокойной ночи!» мама исчезла за дверью.
        Проводить ее в лифте до машины, которая ждала внизу, она не разрешила. Так и на вокзале она не разрешала им с папой стоять до отправления поезда: вид близких, остающихся на отплывающей назад платформе, ее расстраивал. С виду суровая Женина мама была очень даже чувствительной — в отличие от многих с виду очень чувствительных.
        А «Спокойной ночи!» ранним утром или средь бела дня, удивлявшее невольных слушателей, — в их семье это была традиционная формула прощания. Пошла она с детства Жениной мамы, когда ее мама, то есть, как поймет сообразительный читатель, Женина бабушка, вечно писавшая свои диссертации и книги по ночам (потому что весь день была на работе), грозно говорила маленькой дочери вечером, после сказок про слонопотамов:
        - Я уже сказала тебе — спокойной ночи!
        Это означало, что всякое нытье и канюченье («Посиди со мной!», «Водички!» и прочие приемчики) должно быть закончено — она наконец садится за свой стол и будет писать до трех ночи, потом немножко поспит и побежит на работу.
        В первую минуту после маминого отъезда Женю охватила тоска. Но уже в следующую — непривычное чувство свободы.
        Впереди было не менее 10 -12 часов свободной жизни, и предстояло потратить их с толком.
        Глава 2. Более серьезные новости
        Один из вариантов пришел в голову сразу: взять немножко денег и отправиться с Зиночкой в «Макдональдс». Осуществить, наконец, давний замысел — съесть и мороженое, и молочный коктейль, и закусить горячим пирожком с вишней.
        Второй вариант — пойти в кино на «Гарри Поттера». Если быстро и умело добыть и использовать нужную информацию, то можно, переходя из одного кинотеатра в другой, посмотреть две серии подряд — то есть сделать как раз то, против чего всегда решительно протестовали родители. Но если они уехали и нельзя спросить у них разрешения, значит, рассудила Женя, нельзя сказать, что она нарушает чей-то запрет.
        К третьему варианту перейти не удалось, потому что зазвонил телефон. Звонок был резкий и частый: междугородный.
        - Москва? Ответьте Тюкалинску.
        Сквозь хрипы и шуршание пробился далекий-далекий голос.
        - Женя, Женя, это ты? Это мама Олега.
        Женщина замолчала. Слышно было, как она сдерживает рыданья.
        - Отправили на пожизненное…
        Дальше было непонятно, что-то про тьму.
        - Что? Куда? — кричала Женя. И наконец разобрала:
        - В Потьму, в Потьму!.. Женя, он не виноват, ты же знаешь… Его в милиции…
        Дальше — про какого-то слоника, вовсе непонятное.
        Голос то и дело прерывался, дрожал, прорывался сквозь слезы.
        Женя не раз видела и слышала, как плачут, сама была не прочь иногда всплакнуть. Но тут было совсем другое.
        
        - Женя, я тебе звоню просто потому, что больше уже некому. За что же, за что?.. На всю жизнь!..
        - Не плачьте! — закричала вдруг Женя. Вернее, она сама услышала свой голос. С ней бывало так — в особые минуты. — Не плачьте! Этого не будет! Вы слышите? Я даю вам слово!
        В трубке щелкнуло.
        Женя сидела некоторое время с трубкой в руках, тупо слушая частые гудки. Потом положила трубку и вскочила. Надо было действовать. Раз совершилась несправедливость и человека за неизвестно чье преступление все-таки засадили на всю жизнь в тюрьму (а была надежда!..) — она, Женя, этого не допустит. Как именно — она еще не знала точно, но в ее голове уже вихрем завертелись варианты действий.
        Тут мы должны сообщить читателю, что она с раннего детства любила слушать мамины разговоры по телефону — не подслушивать, а слушать, тихонько сидя в маминой комнате с ее разрешения. И когда в некоторых разговорах — как понимала Женя, с какими-нибудь начальниками, и не самыми хорошими, — мама произносила по-особенному спокойным, хорошо знакомым Жене голосом свою коронную фразу: «Я прошу вас иметь в виду: я не остановлюсь!» — у Жени пробегал холодок сразу и по спине, и где-то около желудка.
        Надо сказать правду, Женя кое-что переняла от своей мамы. Была ли это генетика или повседневный в течение тринадцати лет опыт общения с этой, пожалуй, незаурядной женщиной — мы не беремся утверждать с определенностью. Ведь для этого, во всяком случае, надо быть генетиком! Правда, теперь о генетике берутся рассуждать все кому не лень — и некоторые даже смело заявляют о гибели генофонда в нашей стране. Но мы ни за что не пополним ряды этих всезнаек. Так вот, в результате того или другого, но у Жени сложился такой характер, что если она за что-то бралась, то каким бы трудным и даже казавшимся невыполнимым ни было это дело — она, не останавливаясь, шла до конца («Как танк!» — говорила Зиночка с восхищением, смешанным с ужасом), пока не достигала желанного результата. Как правило, это касалось не ее собственных дел и маленьких делишек, а чьих-нибудь. Но сейчас не время останавливаться на этом подробно.
        Собраться с мыслями Женя не успела — телефон тут же зазвонил снова.
        - Москва? Ответьте Чукавину.
        Какому еще Чукавину?.. Но тут же, слава Богу, сообразила — это была усадьба Чукавино, возле которой жила ее тетя Вера.
        - Это соседка Веры Игнатьевой говорит. Мы ее сегодня в больницу отправили — острый аппендицит. Она просила вас предупредить — типа вы ее сегодня ждете…
        Да, такого поворота предусмотрительная Женина мама не предусмотрела. Правильно говорит одна бабушкина знакомая: «Человек предполагает, а Бог располагает».
        И долго потом Женя со стыдом вспоминала, что сообщение Вериной соседки ее почти обрадовало. Аппендицит — это значит минимум пять дней в больнице. Потом — сколько-то дома.
        Это значило, что Женя получала неожиданную возможность заняться всерьез делом Олега Сумарокова. Тут же ремонт комнаты и прочие замечательные замыслы разом испарились из головы, и стал складываться новый жизненный план. В течение получаса ей стало ясно, что важнейшим шагом становилось посещение Фурсика. К этому-то она и начала деятельно готовиться. А далее были намечены еще несколько визитов.
        Глава 3. Фурсик
        Фурсик оглядел вагон. Далеко в углу двое парней обняли с двух боков девчонку — довольно старенькую, лет 17, не меньше. Им было ни до кого. Больше в вагоне ни души — время позднее.
        Он сел и стал все готовить: поставил ранец на колени, расстегнул, быстро достал нужный листочек, пузырек с водой, открутил его, смочил водой тыльную клейкую сторону листочка и, дождавшись момента, когда поезд стал замедлять ход, приближаясь к станции, встал, повернулся к окну, уперся одним коленом в сиденье и быстрым движением нашлепнул на темное оконное стекло листочек. На нем было четко написано черным маркером:
        «Встань, приятель! Эти места — не для нас с тобой. Уступи их женщинам и пожилым людям!»
        Поезд остановился. Фурсик быстро выскочил из вагона и двинулся к выходу из метро. На сегодня намечено было объехать четыре станции.
        Ему нужно на выходах из метро наклеить листочки на те самые свободно болтающиеся стеклянные двери, сквозь которые многие люди проходят бодро, энергично толкая дверь вперед. И дальше уже не беспокоятся о ее свободном полете назад. Правда, есть и те — и таких, Фурсик видел, тоже было немало, — кто обязательно придерживает дверь и дожидается того момента, как ее перехватит идущий сзади.
        
        Наблюдая, Фурсик выявил некоторые закономерности. Придерживали дверь по большей части те, кому делать это было трудно, — женщины, нагруженные тяжестями, и довольно старые люди. А чем больше был полон жизни и энергии проходящий через такую дверь человек, тем большую опасность представлял он для тех, кто шел за ним. Люди не делали так нарочно, они не были злыми. Они просто заняты только собой, как дети, щенки или котята. Не помнили или не понимали, что вокруг них — люди. Точно такие же, как и они сами.
        И Фурсик видел однажды, как тщедушную старушку — из тех, про которых говорят «в чем душа держится» или «божий одуванчик», — дверь сбила с ног так, что она отлетела. Он помогал ей подняться, и старушка, поправляя платок, только приговаривала: «Батюшки, охранил Господь — все болит, но вроде цела». Фурсик, впрочем, вовсе не был в этом уверен — он рос в медицинской семье и знал, что трещина в кости может обнаружиться и позже.
        С того дня он и стал клеить на эти жизнеопасные двери свои предупреждения:
        «Обязательно, обязательно придержи дверь — сзади идет чья-то мама или бабушка!»
        Фурсик был уверен, что это не может не подействовать.
        И был, конечно, прав.
        Когда наутро ни свет ни заря к нему заявилась Осинкина, он еще спал — после тяжелого трудового дня. Быстро вскочил, наскоро ополоснул физиономию — и они долго шептались о чем-то в его комнате. Следует, пожалуй, добавить, что Фурсик был одним из самых верных товарищей, на которого можно при случае полностью положиться. То есть — именно таким другом, иметь которого мы от души пожелали бы каждому читателю. Именно он по замыслу Жени должен был стать Координатором.
        В конце разговора она вручила Фурсику большой пухлый конверт — и бегом побежала дальше.
        Вскоре ее можно было видеть уже на другом конце Москвы, недалеко от Новодевичьего. Именно там, в доме с видом на маковки монастырских церквей, жила Маргаритка.
        Глава 4. Маргаритка
        В доме с утра был переполох.
        Выпускница той же школы, где училась Женя, и старшая ее подруга Маргаритка, вместо того чтобы сидеть с семи утра за учебниками (все лето шла подготовка к экзаменам в Высшую школу экономики), уже давно ползала по полу, заглядывая под шкаф, под тахту и даже под холодильник.
        - Ну где ежишка? Что он, с двенадцатого этажа, что ли, убежал? Так и протопал по лестнице до первого?..
        Женя стояла в ожидании.
        - Ой, вот он!
        И Маргаритка стала палкой выгребать что-то из самого дальнего угла под тахтой.
        
        - Ой, какой он толстый! Что это он так растолстел, а?
        - Ест хорошо, — сказала Маргариткина мама. — Всю ночь молоко лакал — три блюдца вылакал.
        А высокий, спортивный Маргариткин отец повел себя странно — выскочил из комнаты и в кухне, видела Женя из коридора, стал беззвучно сотрясаться, наклонясь над столом.
        - Надо же — за ночь так разросся!
        При этих Маргариткиных удивленных словах ее мама выскочила вслед за отцом. Он же, оставаясь в кухне, зажал себе рот ладонью и только глядел на жену выпученными глазами. А она уткнула лицо в ладони и тоже затряслась!
        Так ничего и не поняв, озабоченная своими мыслями Женя пошла за Маргариткой, которая, ловко подхватив ежа ладонями под живот, понесла его в свою комнату.
        Там они долго шептались. Результатом этого шепота стали переговоры Маргаритки по мобильному с неведомым Стасом:
        - Дело идет о жизни человека… При чем тут киллеры? Не заказали, а посадили…Сколько сможешь, Стас. Если не можешь свои — переговори с вашим генеральным. Он же интересуется правами человека. Вот тут и нарушено право человека на свободу. Ты понимаешь, что такое — пожизненное? Читал про «позу Ку» в «Известиях»?…Совершенно невинен, Стас, можешь мне поверить. Мы все хорошо его знаем. Он не из тех, кто убивает, а из тех, кто спасает. Вот все и были уверены, что его в конце концов оправдают — по кассации. Да, можешь считать, что оказались наивными. Сегодня, сегодня, Стас. Крайний срок — завтра рано утром.
        Женя слушала и глядела на говорившую во все глаза.
        Это была совсем не та Маргаритка, которая только что ползала по полу, разыскивая своего ежишку. Теперь она говорила с приятелем — успешным предпринимателем. И казалось — по тону этого разговора и по самим словам, что она давно учится в одном из самых престижных вузов страны (куда, как известно читателю, только готовилась поступать), а может, уже и закончила его.
        После Маргаритки набрала чей-то номер и Женя, кратко предуведомив кого-то, что минут через 35 -40 она у него появится.
        Далее путь Жени лежал к любимым москвичами Патриаршим прудам, точнее — на Малую Бронную.
        Что касается странного поведения Маргариткиных родителей, вызвано оно было следующим обстоятельством, которое, тайком от нее, будет открыто читателю, пока Женя преодолевает немалый путь от Пироговки на Патриаршие. Маргаритке же не суждено будет узнать об этом обстоятельстве долго-долго — до того времени, когда она сама обзаведется дочкой, и Маргариткины родители решат рассказать эту историю дочери и внучке — в неизвестно какое назидание.
        
        Дело в том, что отец Маргаритки привез ей с дачи маленького ежонка — то ли отбившегося от матери, то ли потерявшего ее в ночной схватке с неведомым ему врагом. Отец хотел как-то скрасить дочери целодневное сидение за учебниками в жаркие летние дни. Из-за жары занятия шли в основном на балконе. И действительно — Маргаритка уверяла, что Ежишка — такое имя ему она дала — ей очень помогает. Она зубрила, а он цокотал коготками по балкону или спал, свернувшись в колючий клубок.
        Но родители не знали, что именно ежата, в отличие от взрослых ежей, в неволе не выживают. И вчера поздно вечером, когда Маргаритка уже спала, ежонок вылез на середину комнаты и умер.
        Родители держали семейный совет. Конечно, жалко было ежонка (отец вынес его из дома и где-то зарыл), но их волновала дочь: очень любившая животных Маргаритка могла, по их мнению, сильно расстроиться и вообще выпасть из плотного графика занятий.
        Тогда Маргариткина мама, склонная, как и Женина, к нетрадиционным решениям, решила в шесть утра, пока дочь спит, поехать на Птичий рынок, купить там маленького ежа и запустить в дом. По-видимому, в мамином сознании или в подсознании застряла сказка, которую она в Маргариткином детстве читала ей вслух, — о том, как еж соревновался с зайцем в беге. Там весь обман простодушного зайца основан был на полном сходстве одного ежа с другими: иголки и иголки. Маргаритке и уготована была теперь роль этого простодушного зайца.
        Но ни маленького ежонка, ни среднего даже ежа на всем Птичьем рынке в то утро не нашлось. Ищущей объяснили: недавно пошел слух, что ежачий жир лечит от каких-то болезней, и теперь для этой сомнительной цели живодеры скупают ежей. Пришлось забирать единственного, который был раза в три больше и толще погибшего.
        Маргаритка, как мы видели, сильно удивлялась, но обмана не заподозрила. И именно это заставляло ее отца, а потом и мать давиться от смеха и выбегать в кухню, чтоб дочь не увидела и не заподозрила неладное.
        Вновь забегая вперед, сообщим также, что Маргаритка с еще большим рвением продолжила свои занятия и в Высшую школу экономики поступила. А о невинном родительском обмане в последующие годы так и не догадалась.
        Глава 5. Дима
        Женя шла к дому, твердо и быстро ступая, будто отталкиваясь при каждом шаге от земли. Казалось странным, как это не заплетались при ходьбе ее ноги, начинавшиеся, как говорила одна подруга ее мамы, даже не от шеи, а прямо от ушей.
        Если б кто посмотрел сейчас на Женю со стороны, он, возможно, нашел бы, что у нее слишком неподвижное, не по возрасту неулыбчивое лицо.
        Диме такие мысли в голову не приходили.
        Он смотрел на нее из своего окна не отрываясь.
        Когда-то Дима прочел в рассказе про одну высокую девочку, что у нее рук и ног было много, и это-то влюбленному мальчику особенно нравилось. Теперь он чувствовал что-то похожее.
        Если бы кто попытался залезть сию минуту в его красиво постриженную, плюшевую на ощупь голову, то, наверное, разглядел бы там такие быстро-быстро, быстрей, чем в любом компьютере, бегущие строчки: «Какое милое личико. Какие глупые лица у других девчонок, особенно когда они смеются во весь рот! Какой маленький ротик — будто какой-то невиданный цветочек. Как я люблю ее ротик, и глазки, и тонкие бровки, и тонкие ручки, и длинные-длинные стройные ножки. Как мне нравятся ее волосы — не длинные пряди, неряшливо падающие на плечи и грудь, как у Синицыной, а легкие короткие волосики цвета расплавленного золота. Они стоят как облачко, так и хочется их пригладить и почувствовать под ладонью ее теплую головку…»
        Но если бы тот, кто проник в Димины мысли, записал их и дал ему прочесть, то Дима, наверно, страшно бы удивился. Сам он не мог и не пытался выразить словами то, что чувствовал, когда смотрел на Осинкину.
        Что касается золотистого облачка над Жениной головой, тут стоит упомянуть случившуюся с ней необъяснимую историю.
        
        Дело в том, что до десяти лет волосы у Жени были такие же золотистые, но совершенно прямые. Мама делала ей обычно стрижку «каре». Но в десять лет Женя убедила маму постричь ее на лето совсем коротко. И одновременно заболела каким-то азиатским гриппом с температурой почти 41. А когда выздоровела, обнаружилось, что ее подрастающие волосы уже не хотят ложиться ровными прядями, а предпочитают топорщиться — этаким пушистым ореолом. В чем была истинная причина этой метаморфозы, установить не удалось. Но теперь их приходилось часто подстригать, чтобы они стояли все-таки облачком, а не дыбом.
        Усадив Женю в ее любимое кожаное, цвета кофе с молоком, «утопающее», как она его называла, и в то же время вертящееся кресло, Дима сел напротив на стул и стал молча (а молчать он умел) внимательно ее слушать.
        И когда Женя закончила, он сказал.
        - Женя, я все понял. Все сделаю. Позвони мне, пожалуйста, вечером — начиная с девяти.
        И благодарно коснувшись пальчиками его плеча, Женя сделала его на несколько дней счастливым, а сама помчалась дальше.
        Путь ее лежал теперь к Лике.
        И это должен был быть самый трудный, но очень важный визит.
        Если бы он оказался безуспешным, все три предшествующих встречи потеряли бы всякий смысл.
        Надо было попробовать убедить главного свидетеля в пользу Олега наконец заговорить.
        Глава 6. Лика
        Лика встретила Женю в красивом халате — не в таком, который спешно снимают при звонке в дверь и чем-нибудь заменяют, а наоборот — таком, в котором гостей принимают.
        Точнее же говоря, это было самое настоящее, темно-синее с золотом японское кимоно, из Японии и привезенное.
        Женю Лика (для незнакомых — Лидия) увидела впервые и встретила — после ее звонка с просьбой повидаться — мило и дружелюбно, с живой улыбкой на очень и очень привлекательном, по мнению многих, лице, окаймленном белокурыми прядями. Они красиво загибались с обеих сторон почти к подбородку.
        Но по мере того, как Женя быстро, но не спеша и не тараторя, очень толково излагала причину и цель своего визита, улыбка с Ликиного лица сползала. А в конце Жениной речи девушка, казалось, вообще постарела лет на десять.
        - Я думала, кассационный суд его оправдает, — пролепетала она.
        Надо отдать Лике должное — не задавая лишних вопросов, она тут же согласилась написать все то, о чем Женя ее просила. И ушла в другую комнату писать.
        Женя в это время сидела в холле и играла с котом Грэем.
        Это был тот еще котик! Дело в том, что Лика недавно уезжала в Европу на месяц, а Грэя на это время с восторгом согласилась взять к себе ее однокурсница, остававшаяся на лето в Москве, — кореянка Соня (настоящее ее имя было, конечно, иным, но она настаивала, чтобы московские друзья звали ее именно так). А когда Лика вернулась и позвонила, чтоб забрать кота, Соня смущенно сказала, что Грэю было очень жарко и она вызвала специального парикмахера, чтобы тот его постриг.
        
        - Как — постриг? !
        - Ну, у нас всегда стригут котов летом. Это художественная стрижка. Очень красиво.
        - Всего-всего постригли?!
        - Нет, не всего. На голове и на лице он пушистый. И на хвосте тоже.
        И вот теперь этот невиданный в московских краях голый кот выгибал спину с обнаружившимися на короткой шерстке шикарными серебристо-серыми мраморными разводами, поднимал пушистый хвост трубой и только что не подмигивал, жмурясь всем своим пушистым лицом, желая спросить: «Ну и как я вам нравлюсь?»
        Лика вышла заплаканная.
        - Возьми, Женя.
        Она протянула исписанные листы бумаги, уже вложенные в прозрачный файл.
        - Сделай где-нибудь ксерокс, прежде чем отдашь. Пусть у меня копия будет. А то я без копирки писала, как-то не подумала — привыкла на компьютере. Ты веришь, что еще можно что-то сделать?
        - А ты веришь, что нельзя, да? — Лика казалась такой юной, что у Жени не повернулся язык называть ее на вы. — Значит, мы с тобой будем жить-поживать и добра наживать — а Олег пусть сидит в тюрьме? Станет там взрослым дядькой, потом стариком? Да?!
        У Лики снова закапали слезы. Она стала промокать их не бумажным платочком, как все или почти все, а маленьким изящным батистовым.
        Женя не стала ей говорить того, что само напрашивалось на язык: если бы тогда Лика сделала то, что сделала сейчас, — сегодня ей, скорей всего, не пришлось бы плакать. Не стала говорить, потому что знала — Лика и сама это понимает, потому и плачет.
        Впрочем, возможно, для Ликиных слез были и другие причины. На ее столике стояла маленькая, в тонкой рамке фотография красивого темноволосого молодого человека. Это был не Олег. И мы совсем не знаем того, что, возможно, хорошо представляла себе Лика, — как именно прореагирует этот появившийся за последние месяцы в ее жизни человек на ее откровенные показания относительно одного мартовского вечера.
        В этих показаниях помимо несомненного Олегова алиби была и еще одна важная деталь. Самым главным было упоминание о старой замызганной куртке, в которой был Олег в тот злополучный вечер. Женя считала, что еще есть шанс найти упомянутую Ликой записку Олега. Если бы речь шла о новой куртке — можно было бы, в сущности, и не ехать. Пока мы не можем, к сожалению, выразиться яснее, но обещаем, что постепенно все прояснится.
        Теперь оставалось добежать до телеграфа и дать несколько телеграмм (e-mail\'a — или емелек, как предпочитали говорить Женины друзья и одноклассники, в тех домах, куда направлялись телеграммы, еще не было). Там же на почте — сделать ксерокс с Ликиных показаний. И позвонить с переговорного пункта — с домашнего телефона она звонить не хотела, чтобы потом, когда придут счета, не вести ненужных разговоров с родителями про звонки в разные города и поселки. А с мобильного звонить по межгороду дорого, а тратить деньги перед дальней дорогой, которая ей предстояла, было совсем ни к чему.
        Пока Женя сидела у Лики, на улице сильно похолодало. Прошел ливень, еще моросило, и резкий ветер обдавал холодными меленькими каплями лицо.
        Ближайшим было метро «Профсоюзная». На захлюзданном каменном полу в продувном переходе, в котором и на секунду трудно задержаться из-за пронизывающего ветра, белел затоптанный белый квадратик.
        Неизвестно почему Женя наклонилась на бегу и подняла его. Это была ее фотография.
        Глава 7. «Не пилите опилки!»
        Если бы некто взялся специально разыскивать двух тринадцатилетних девочек, разительно отличных одна от другой, то не нашел бы более подходящей для этого пары, чем Женя и ее любимая подружка Зиночка Опракундина. Воистину можно было бы сказать о них бессмертными пушкинскими строками, разученными за полтора с лишним века десятками поколений: «Они сошлись: волна и камень, / Стихи и проза, лед и пламень / Не столь различны меж собой».
        Главным занятием Зиночки было горестное сожаление о прошлом — и только что минувшем, и очень давнем. То и дело раздавались ее певучие (голос у Зиночки звучал очень приятно) причитания:
        - Ой, надо было мне не так сделать!
        - Ой, зачем только я это сделала?
        - Как жалко кошелечка! — А когда ты его потеряла? — В первом классе.
        - Эх, если бы я купила не это, а то!..
        - Ах, ну почему родители не учили меня музыке?
        (Хотя, заметим в скобочках, прекрасно знала, почему — во-первых, дома не было инструмента, во-вторых, денег, в-третьих, не имелось в наличии ни малейшего Зиночкиного желания — напротив, налицо была готовность изо всех сил противиться такому намерению, и родители сдались заранее, не пожелав ввязываться в изнурительную войну: они знали Зиночкину твердость в отстаивании своих интересов.)
        
        Она без конца горевала о том, что если бы не то и не это, то ее жизнь сложилась бы прекрасно. А теперь — чего уж… Женя, наоборот, каждый день, едва ли не с трех лет, а по уверениям папы, и раньше, стремилась подчинить себе обстоятельства. (Она еще ходить не начала, а папа утверждал, что эта девочка всегда прекрасно знает, чего хочет.) Зиночка же начинала день с того, что заранее пасовала перед грядущими обстоятельствами, заранее уверенная, что уже поздно что-либо изменить. Это, впрочем, не мешало ей быть с первого класса круглой отличницей, чем Женя могла похвастаться только начиная с седьмого, когда, по выражению папы, взялась за ум.
        Как-то в однодневном походе не оказалось с собой в лесу достаточно воды. Всех мучила жажда, но причитала одна Зиночка. Женя умудрилась достать для нее воды и напоить, и вскоре сзади послышался стон:
        - Ах, как же я хотела пить!..
        Точно такой же была и мама Зиночки. Если к ней приходила соседка выпить чашечку кофе (который, надо отдать должное, Зиночкина мама варила на пять с плюсом), то вскоре любой, кто стал бы подслушивать, услышал:
        - Ах, я теперь понимаю, что напрасно отдала Зиночку в английскую школу — надо было во французскую!
        Она объясняла — и вполне убедительно, — что во французской школе «совсем другая атмосфера — понимаете, французский люди сегодня учат для собственного удовольствия, а английский — для бизнеса. Большая разница!» Все было правильно, кроме одного — обсуждать эту тему не имело уже никакого смысла. На этот счет есть, кажется, как раз английская пословица, которая переводится — «Не пилите опилки!»
        Женя обычно тщательно обдумывала свои решения — по любому поводу, от мелкой покупки до серьезных поступков. Но уж приняв решение и выполнив его, она, в отличие от Зиночки, никогда не предавалась бесплодным сетованиям — даже если решение оказывалось в результате не самым удачным. В этом случае она думала только о том, как свести на нет или уменьшить обнаружившийся вред. То есть — не о прошлом, а о будущем.
        Любимым занятием Зиночки после уроков, которые она готовила молниеносно, было влезть в Интернет и висеть в нем, главным образом в чате. С особенной страстью она предавалась этому разговору всех со всеми в реальном времени по воскресеньям. И каждую субботу, расставаясь, спрашивала Женю:
        - Ты завтра пойдешь чатиться?
        - Зачем? — неизменно интересовалась Женя.
        - Ну… пообщаться!
        - Давай сейчас пообщаемся? — предлагала Женя. И Зиночка начинала смеяться. Она вспоминала, что то же самое Женя отвечала ей и в прошлую субботу, и в позапрошлую, а лучшая подруга все никак не могла привыкнуть к стойкому Жениному равнодушию по отношению к этому замечательному занятию. Зиночку немного утешало то, что за новыми клипами Земфиры они следили все-таки вместе.
        Эта разнота, повторим, ничуть не мешала им дружить, делиться самыми сокровенными тайнами и нежно любить друг друга.
        Теперь Женя спешила хоть ненадолго забежать к Зиночке, чтобы попрощаться перед отъездом.
        Она, конечно, не собиралась рассказывать ей о таинственной находке (зачем волновать подругу, которая и без того взволнуется ее неожиданным отъездом, в особенности же — его причиной). Эта находка — поднятая ею в грязном подземном переходе фотография — казалась Жене все более и более зловещей. Она надеялась повнимательней рассмотреть дома свое изображение и тогда уж раскинуть мозгами, что к чему.
        Глава 8. Последний московский вечер
        На переговорном пункте была особая атмосфера тихой торжественности.
        Люди сидели в ряд, будто в оцепенении. Раздавался возглас: «Караганда — пятая кабина» — и человек срывался и, теряя вещи, упавшие с колен, устремлялся в кабину.
        Сквозь стекла были видны лица, беззвучно шевелящие губами. Кто улыбался — лукаво, кокетливо или размягченно. Кто плакал, сообщая печальную новость.
        Женя два раза поговорила по автомату и два раза заказывала срочную связь с теми нужными ей местами, с которыми автоматической связи не было.
        Отправив три телеграммы (оставалось послать дома еще два письма по e-mail\'у) и сделав копии с Ликиных бумаг, она отправилась домой. У Зиночки Женя уже побывала, хотя провела у нее времени гораздо меньше, чем им обеим хотелось. Зиночка в ужасе таращила свои карие глазки, слушая торопливое изложение ситуации, которая звала ее любимую подругу в дальнюю и, возможно, опасную (Зиночка была-таки порядочной трусихой, но за других боялась еще больше, чем за себя) дорогу.
        
        - Но что же ты можешь сделать?! — несколько раз восклицала Зиночка, слушая Женин рассказ. И всякий раз тут же сама отвечала: — Да, ты, конечно, можешь…
        Под конец подружки нежно расцеловались, и Зиночка еще, как выучила ее бабушка, перекрестила Женю перед таким дальним путешествием, стараясь при этом не спутать и начать с правого Жениного плеча, которое, как вы уже поняли, было напротив Зиночкиного левого.
        В девять вечера Женя, как было условлено, уже из дома позвонила Диме, сообщила о своих успехах и стала слушать его.
        Спокойный, медлительный Димин тон всегда действовал на нее, как на бабушку валерьянка. (Правда, Женя так и не могла понять, как может кого-то успокаивать такое лекарство, от одного запаха которого бабушкин Рыжик сходит с ума и начинает прыгать на стены и когтить ковер и диван.)
        - Женя, отец все сделал. Завтра в шесть утра — он советует выезжать рано утром, позже по Кольцевой не протолкнешься, — у твоего подъезда будет стоять черная «Волга». С тобой поедут два водителя-«афганца». Они молчаливые мужчины; ты не обращай на это внимания. Это очень верные ребята, папа сказал, что с ними он будет за тебя спокоен. Крупные деньги — Маргаритка, ты говоришь, твердо договорилась? — лучше отдай на хранение им, целее будут, как отец мой выражается. Машина пойдет без остановки, водители будут спать по очереди. Тебе тоже предстоит спать в машине, на заднем сиденье; возьми небольшую подушку, что-нибудь укрыться, воды бутылку — чтоб время не терять на остановки.
        Женя была растрогана. Слушая, она так и не смогла понять — это сам Дима так все заботливо продумал или повторяет за отцом.
        Звонки все сделаны, телеграммы отправлены. Всем сообщен телефон Фурсика — у него в квартире будет штаб операции, все станут связываться через него. Фурсик при ней взял чистую тетрадку и написал на обложке: «Операция „Потьма“».
        Такое название он дал, выслушав рассказ о звонке матери Олега, и Женя согласилась. В этой никому из них неведомой Потьме сидел в камере с убийцами Олег и ждал помощи — от кого-нибудь.
        Фурсику Женя оставила дубликаты необходимых документов, в том числе неважного качества фотографию улыбающейся миловидной девушки, которой уже не было в живых.
        Едва Женя успела подумать, что крупных денег пока еще нет — только те, что оставлены мамой на две недели, как раздался звонок в дверь.
        Женя спросила через дверь (как на этом всегда настаивал папа):
        - Кто здесь?
        Высматривать стоящего у их двери в глазок она все-таки терпеть не могла и так и не привыкла.
        Ей ответили:
        - К Евгении Осинкиной от Станислава Всеволодовича, по договоренности.
        Женя открыла.
        На пороге стоял невысокий тщательно одетый — не джинсы, не ветровка, а пиджак оливкового цвета и темно-серые брюки — молодой человек. Очень любившая красивые сочетания цветов (и неплохо, заметим, рисовавшая пастелью и акварелью), Женя успела рассмотреть и галстук — серо-голубой в оливковую, но более темную, чем пиджак, полоску. Человек будто только что вышел из парикмахерской. Стрижка была и не короткая, и тем более не длинная. В общем, точь-в-точь такая, как у добропорядочных служащих богатых фирм в американских боевиках. (Папа стыдил Женю, но она все равно обожала смотреть, что проделывает на телеэкране де Ниро.)
        - Позволите войти?
        - Входите, пожалуйста, — подчиняясь его тону, чопорно сказала Женя и провела визитера в комнату, потому что раз и навсегда было сказано мамой: «У дверей людей не принимают!»
        Слава Богу, молодому человеку, по крайней мере, не пришло в голову разуваться. Принимать гостей в носках или переобувать их в старые тапочки в их доме также было запрещено: «У нас не мечеть!» — четко, как всегда, сказал однажды папа. Женя только не решалась повторять эту очень нравящуюся ей мотивировку (что в мечеть можно входить только без обуви, папа, конечно, ей пояснил) — в устах девочки это как-то не звучало. Исключение в их доме делалось только для тех случаев, когда в осеннюю слякоть или зимнюю оттепель гости являлись с насквозь промокшими ногами и нуждались в отогревании и просушке обуви. (Из этих оттепелей, заметим в скобках, на коротком Женином веку и состояли главным образом московские зимы, и уже невозможно было поверить рассказам бабушки о когда-тошнем Сокольническом катке, работавшем якобы с пятого декабря до середины апреля). Ну и, конечно, приходя на какие-то домашние праздники зимой, женщины снимали сапоги и надевали принесенные из дому подобранные к платью туфли. «Но не тапочки же!» — говорила мама.
        - Имею честь говорить с госпожой Осинкиной? — осведомился молодой человек.
        - Да, это я, — ответила Женя.
        - Получите, пожалуйста… — молодой человек назвал сумму, составлявшую, быстро сосчитала в уме Женя, полугодовую зарплату ее отца, — пересчитайте и распишитесь.
        Все было проделано, и, раскланявшись, молодой человек удалился. Маргаритка, как и ожидала Женя, оказалась на высоте.
        Полтора часа ушло на сборы, приведение квартиры в порядок и писание объяснительной записки маме — если вдруг она вернется раньше Жени.
        Можно было, наконец, заняться абсолютно необъяснимой историей с ее фотографией.
        Теперь, быть может, самое время сказать, что Женя не была заурядной тринадцатилетней девочкой, чья головка занята тем, чем заняты головы большинства тринадцатилетних девочек. Она обладала склонностью к анализу. И не раз ей удавалось распутывать ситуации, над которыми ломали голову взрослые опытные люди. Сама она считала, что просто любит упрощать уравнения.
        Большинство людей почему-то не умеют, считала она, отделять важные детали от второстепенных. И когда какая-нибудь подружка излагала ей, всхлипывая, свою вконец, казалось, запутанную историю, из которой, на первый взгляд, и правда не было никакого выхода, Женя наводящими вопросами быстро выясняла, что в этой истории надо отбросить как вообще несущественное, а что можно легко разрешить, никак не связывая со всем остальным. И тогда в остатке оказывалось само ядро ситуации. Оно, как правило, требовало, чтобы человек сделал выбор — и на основе этого принял решение. Но не только принял, а — выполнил. Все это требовало приложения воли. Женя где-то вычитала, что один очень известный философ утверждал: в трудных ситуациях выбор делается не умом, а волей — потому что ум подсказывает одинаково убедительные варианты действий.
        Но волей, к сожалению, обладают далеко не все жалующиеся на жизнь и винящие во всем других — вместо того чтобы честно сказать: «Я — безвольный человек и ничего не делаю для того, чтобы укрепить свою волю. Отсюда — половина моих бед, а то и больше».
        Сама Женя была человеком волевым. А кроме того, она просто любила и умела думать — тогда как большинство девочек ее возраста, да, честно говоря, не меньше и мальчиков, и не подозревают о том, сколько удовольствия можно извлечь из самого процесса мысли.
        Итак, Женя положила фотографию на чистый, освобожденный от всех лишних бумажек стол и вытащила из ящика большую лупу.
        Во-первых, даже при беглом взгляде на довольно-таки размытый отпечаток стало ясно, что это была перепечатка — не с негатива, а с фотографии.
        Во-вторых, фотография была давняя — Жене на ней не больше десяти лет.
        В-третьих, она была скадрирована из какого-то группового и Жене явно знакомого снимка.
        Она взяла семейные альбомы, которые тщательно вел ее папа, и быстро нашла оригинал. Это была фотография 4 «Б» класса, где Женя красовалась во втором ряду ближе к середине (тогда она еще не выросла и не заслоняла собой третий ряд).
        Таинственная ситуация упрощалась — то есть прояснялась в технической части. Итак, некоему человеку понадобилась Женина фотография. И он не добыл ее каким-то образом у них дома (что было бы уже не только загадочно, а в высшей степени неприятно — пришлось бы плохо думать о друзьях дома). Нет, он нашел ее у кого-то из тридцати двух учащихся 4 «Б» и скадрировал только Женино лицо.
        Значит, оно ему было очень нужно. И при этом он по какой-то причине не мог попросить Женину фотографию у кого-то из ее близких и друзей. И потому добывал с ухищрениями, удовольствовавшись давней фотографией. Если, конечно, фотография не понадобилась неизвестному злоумышленнику (Жене нравилось это слово из рассказа Чехова) именно в тот самый год, когда Жене и было десять лет, а теперь выброшена за ненадобностью.
        Но как ни крути, все это вместе не могло не наводить на мысль, что Женино лицо нужно было кому-то для особых целей — по меньшей мере недружелюбных, а по большей…
        Кто-то задумал против нее что-то злое. Но кто и что? И когда — давно или сейчас?
        С этими очень невеселыми мыслями и вопросами Женя и заснула.
        Глава 9. Саня и Калуга выдвигаются
        В шесть утра Женя полностью отключила компьютер, перекрыла ключом газ на кухне, проверила, не оставила ли где свет, не капает ли вода из какого-нибудь крана, вышла на площадку, захлопнула дверь, подергала ее (однажды дверь все-таки оказалась незапертой) и с довольно большим рюкзаком, а также с сумкой, набитой самым необходимым в дороге, спустилась на лифте вниз. Ключ от почтового ящика она еще вчера вечером оставила старушке-соседке и заглянуть туда уже не могла.
        У подъезда стояла черная «Волга». Как только Женя вышла на улицу, обе передние двери открылись и из них, как по команде, вылезли двое мужчин одного примерно возраста — лет 35 -40. Невысокие, коренастые, с невозмутимыми лицами, они чем-то неуловимым были похожи.
        Оба подошли к Жене, сначала взяли у нее вещи, а потом поочередно протянули руки:
        - Саня.
        - Леша.
        Женина ладошка утонула в их осторожных лапищах. И хотя по возрасту они были ей, несомненно, «дядя Саня» и «дядя Леша», она сразу почему-то поняла, что будет звать их по имени.
        Больше они не проронили ни слова. Рюкзак положили в багажник, сумку поставили рядом с Женей на заднее сиденье.
        
        - Вот деньги, спрячьте, — сказала Женя, как советовал Димин отец.
        И Леша засунул их куда-то на грудь.
        - Выдвигаемся? — полувопросительно сказал Саня, садясь за руль. Леша, расположившийся рядом, кивнул-мотнул коротко стриженной головой.
        «Волга» осторожно попятилась задом, выезжая из Жениного двора.
        Путешествие началось.
        Через десять минут они уже неслись по Московской кольцевой дороге (некоторые противно называют ее Эмкадэ).
        Впереди, на востоке (а именно на восток, а еще точнее — на юго-восток — они и держали свой путь: к Рязанке — дороге, ведущей на Рязань) низко над горизонтом сияло багровое, как луна, солнце. Слева от дороги лежал пухлыми перинами туман. А справа проплывали гипермаркет «Ашан», супермаркет «Перекресток».
        Вырвались на Рязанку. Солнце установилось слева и засияло уже нестерпимо для глаз. Двинулись на юг.
        Посредине дороги полз, мигая всеми боками, бензовоз, и его послушно огибали.
        После указателя на Бронницы пошли рощи, перелески и пригорки. А далеко впереди замаячили дали. Женя очень любила, чтоб было видно далеко-далеко.
        Пролетел указатель — 200 километров от Москвы. Промелькнули непонятные Каленичские дворики, потянулась Рязанская область, объявившая о себе так: «Деревня Константиново — родина Есенина — приветствует дорогих гостей».
        Шел третий час езды, когда Жене потребовалась остановочка. Сосновый лес был забросан большими пластмассовыми бутылками из-под разных напитков — теми самыми, про которые все знают, что они не разлагаются десятилетиями, не превращаются в перегной, не питают собой растения, а просто подло засоряют землю.
        Она читала в одной книжке про оккупационные армии, которые во все времена вели себя нагло, оставляя после своих ночлегов в лесах заплеванные, загаженные стоянки. Но ведь это были чужие армии! Они шли по чужой, завоеванной оружием земле.
        Почему же люди бросали огромные бутылки, пакеты из-под соков, жестяные банки, рваные газеты в красивом своем лесу, в который могли еще не раз вернуться?
        Наскоро выполнив несколько приемов каратэ, Женя вернулась в машину. Единственно, от чего она уже начинала страдать, — это от невозможности поставить ногу на стену и стоять не меньше получаса, читая какую-нибудь книжку или уча иностранные слова. Ее подруги по секции в это время слушали обычно попсу, но она не могла себе позволить так тратить драгоценное время.
        За спиной остались уже 400 километров с лишним. Пролетали непонятные слова на указателях — Шевырляй и Казачий дюк, город со странно-коротким, как лай, названием Шацк, основанный будто бы в 1553 году… На быстром ходу Женя сначала прочитала «…в 1953». Это было довольно давно — Женина мама в том году еще не родилась, но кто-то умер, а кто — она никак не могла вспомнить.
        На выезде из города был еще один плакат, и теперь она успела прочитать правильно — «1553», то есть так давно, что представить себе это и с чем-то связать было почти невозможно.
        
        После какой-то большой реки вовсю пошли работы — расширяли полотно дороги (это выражение, когда-то от кого-то услышанное, Жене нравилось — как и полотнище пилы). Медленно проворачивался тяжелый каток. Экскаваторы загребали своими огромными челюстями светло-желтый песок, готовый скрыться под черным асфальтом.
        Дорога пошла широкими волнами — подымалась вместе с полями, вздымавшимися к горизонту, и вдруг ухала вниз. Указатели так и пролетали мимо, иногда Женя успевала прочесть, что всего в двух километрах Студенец — то ли городок, то ли село. На полях стояли аккуратно, как сладкий рулет, закатанные золотистые валки соломы, оставшейся от убранной пшеницы.
        В полдень началась Республика Мордовия и, едва успев мелькнуть указателем на Саранск, закончилась — ведь они неслись со скоростью 120 км и быстро проскочили прятавшуюся налево в лесах, оставшуюся не замеченной Женей Потьму, где километрах в семидесяти от станции Явас, в обнесенной несколькими рядами колючей проволоки поверх высокого забора и тщательно охраняемой зоне Олег Сумароков отбывал первую неделю своего пожизненного заключения.
        Приближались к Пензе, и появилось на указателях непонятное слово «Павелмс» и более понятное, хотя только на первый взгляд, «Овчарное». Под высоким деревом у дороги мирно что-то жевала лошадь рядом с повозкой с клоками сена на дне.
        Пространство как будто все расширялось. Страна распахивала перед Женей свои просторы.
        Машина затормозила.
        - Калуга, выдь, посмотри левую фару, — бросил Саня.
        Леша полез из машины.
        Оба они были «афганцы», то есть отвоевали по два года в Афганистане, в одном отделении разведроты. В том отделении было их четверо. Саня из Москвы, Алексей — из Калуги (за что и получил на веки вечные именование «Калуга», по-другому его никто во всей роте не звал), их командир — сержант Василий из Горно-Алтайска и Славик Мякота из-под Вязьмы. Там, в деревне на шесть оставшихся дворов, доживала сейчас свой век его мать. Славик был у нее один, поздний. Вот уж шестнадцать лет они втроем каждый год ездили на его могилу, останавливались в деревне на два-три дня и помогали Славиной матери по хозяйству. В том бою погибнуть могли все четверо, но Слава их прикрыл. Сержант потерял руку, но его из-под огня они вытащили живым.
        Генерал-лейтенант Георгий Иванович Шуст (что по-украински значит «буравчик»), ныне известный каждому российскому десантнику, тогда был молодым подполковником. И не было во всей дивизии офицера, бережней его относящегося к своим бойцам. Воевали у него не хуже, а может, и лучше других, а потерь было несравнимо меньше.
        Через несколько лет после вывода войск из чужой страны Георгий Иванович разыскал ребят из того отделения, которое славилось храбростью и уменьем, потому не вылезало во время войны из дозора и сберегло немало жизней в своей роте да и во всем полку. Разыскал и позвал к себе водителями.
        Сказать, что эти двое были преданы ему, — значит не сказать ничего. Он уверен был в них, как в себе самом. Вчера генерал-лейтенант (иначе они его и между собой не называли) вызвал обоих и сказал:
        - Повезете в Сибирь девочку. У нее там серьезное дело. Надо обеспечить операцию. Машину возьмете мою, я на джип пока пересяду.
        Помолчал и добавил:
        - Кажется, барышня моего сына.
        После этих слов генерала Шуста мы никак не позавидовали бы тем, кто задумал бы против Жени что-то плохое.
        Всех мотивов поступка генерал-лейтенанта Саня и Калуга не знали и ими не интересовались. Они думали только о том, как возможно лучше выполнить полученное задание.
        Глава 10. Генерал-лейтенант Шуст
        Было бы весьма опрометчиво с нашей стороны оставить читателя в недоумении относительно того, почему же генерал-лейтенант Шуст явно без долгих колебаний дал тринадцатилетней девочке на две недели машину и двух водителей впридачу — пусть даже и для очень серьезного дела, даже и по просьбе своего единственного сына.
        Старший сын Георгия Ивановича погиб во время Первой чеченской войны, 31 декабря 1994 года, при попытке взять Грозный непременно в новогоднюю ночь, как захотелось этого по какой-то сугубо личной причине, чуть ли не по случаю своего дня рождения тогдашнему министру обороны России. С тех пор и до сего дня никто не рисковал произносить при генерал-лейтенанте имя Павла Грачева.
        Тело его сына долго валялось тогда на одной из улиц Грозного вместе с десятками (говорили, что и сотнями) тел других участников кровавого и бессмысленного боя. Чеченцы, глубоко уверенные, что каждый воин имеет право быть похороненным, обращались к своим врагам с просьбой объявить на сутки перемирие и забрать трупы солдат: «Ведь их на наших улицах собаки едят!» Но никто не озаботился преданием тел своих воинов земле.
        
        Как сумел генерал найти и вывезти тело сына, он никогда и никому не рассказывал — как и о том, в каком виде лежал его сын в закрытом гробу, привезенном в Москву. Гроб пришлось открыть — для матери. После этого его сорокатрехлетняя жена за одну ночь поседела до белизны. Своего первенца она пережила всего на год, оставив на руках мужа семилетнего Диму.
        У генерал-лейтенанта был свой и совершенно определенный взгляд и на первую, и на вторую чеченские кампании, очень и очень расходившийся с государственной политикой России — равно как и с мнением многих ее граждан, сожалеющих, что власть не взяла за образец действия Сталина и не свела всех чеченцев вообще под корень («вместе с младенцами», как любят уточнять эти граждане). Но, будучи человеком военным, он не считал для себя возможным свое мнение афишировать.
        Генерал-лейтенант Шуст былчеловекомумным. Это качество никак не является достоянием всех генералов. Но зато в тех случаях, когда ум совмещается с генеральским званием, это нередко дает его обладателю несомненные преимущества — тогда ум соединяется с быстротой принятия решений, чем далеко не каждый штатский умник, как известно, может похвастаться. И второе — умные генералы знают, что решения принимаются не для того, чтобы над ними размышлять по новой, а исключительно для того, чтобы их тут же и выполнять.
        Выслушав просьбу младшего сына, отец задал несколько вопросов и полностью уяснил для себя ситуацию. Семью Жени он знал, ее — тоже. Он выделил из услышанного главное — случилось так, что девочка осталась одна на 10 -12 дней. Ее сейчас не удержит никто, она все равно поедет спасать человека, попавшего в такую беду.
        Если не помочь — она поедет одна. Чем грозит тринадцатилетней девочке такая поездка, объяснять никому не надо. Что он скажет ее родителям и своему сыну, если с ней что-то случится? Еще генерал-лейтенант подумал о том, что плохи дела в стране, если детям выпадает исправлять ошибки правосудия: как он понял, по делу, которым была озабочена девочка, и кассационную жалобу уже отклонили — приговор вступил в силу. Чтобы оправдать невинного, девочке предстояло, в сущности, ни много ни мало как найти убийц. Понимала ли это сама Женя? Но все эти мысли он временно отложил в сторону, как не относящиеся к тому, что мог и должен был сделать он лично.
        Генерал-лейтенант Шуст принял решение и сразу же стал его выполнять.
        Вот почему его «Волга» пересекала сейчас просторы европейской части России.
        Машина шла ходко, Женя задремала на заднем сиденье и не заметила ни реку Мокшу, протекавшую через районный центр Мокшан, ни Пензу. Что ей снилось, мы не знаем. Говорят, что во сне человек может иногда увидеть то, что реально происходит в этот самый момент где-то в другом месте и имеет к нему отношение. Тогда, возможно, она видела во сне двух молодых мужчин в одинаковых длинных черных плащах, встретившихся в Москве на ступенях Центрального телеграфа и тут же двинувшихся по Тверской в сторону Пушкинской площади. Возможно, ветер донес до спящей Жени и несколько реплик из их негромкого разговора: «Куда поехала?… Поезжайте вслед», — и она почувствовала безотчетный, но очень сильный страх.
        
        Машину покачивало на быстром ходу, и просыпаться Жене не хотелось. Открыла она глаза сразу после Пензы. На высоком столбе укреплена была вывеска птицефабрики — орал, нахохлясь, черно-чугунный петух. А на завалинке избы с по-пензенски богатыми, кружевными белыми наличниками и выкрашенными густо-желтой краской простенками между окон сидели старухи, как двести лет назад.
        Глава 11. Ваня-опер
        Дорога впереди, на которую теперь, не отрываясь, смотрела Женя, то резко срезалась вдруг придвинувшимся горизонтом, то протягивалась далеко-далеко, туда, где две ее зеленые обочины сходились в одну точку. Золотели убранные поля. Солнце только начало свой путь к горизонту, когда около пяти путешественники въехали в Городищенский район Пензенской области. Потянулись по обе стороны дороги длинные, чахлые, пятнистые — черно-белые, как коровы-холмогорки, — приневоленные к порядку березы лесозащитных полос.
        А вдали выбегали на холмы вольные березовые перелески. Дальше и дальше они превращались в леса, леса густели. Блеснули тихие воды реки, называвшейся Сура.
        Столбик с выцветшим указателем «Пионерский лагерь „Сказка“» венчал профиль Главного Сказочника. Так сказал бы скорей всего Женин папа. А дедушка при этом покивал бы согласно головой. Но Женя так не думала — она видела только, что профиль чем-то ей знаком, но так и не вспомнила, кто это.
        Жене оставались примерно сутки езды до Златоуста — первой ее остановки. Там между тем происходили события, не предусмотренные отработанным ею в Москве совместно с Фурсиком планом.
        Ваня Грязнов, сын полковника милиции, больше известный по причине профессии отца под кличкой Ваня-опер, готовился покинуть отчий дом.
        Отец его служил не в самом Златоусте. Возглавляемое им подразделение ГИБДД контролировало участок федеральной трассы от Миасса до Челябинска. Про этот именно участок давно ходила дурная слава. От рэкетиров, останавливавших машины, шедшие главным образом из Москвы и в Москву, продыху не было. Но в милицию почему-то никто из нагло ограбленных не обращался — то ли сами не могли полностью в соответствии с законами отчитаться за свои грузы, то ли не верили, что найдут помощь.
        До поры до времени Ваня нисколько не задумывался над тем, как живет его семья. Родители обували-одевали его и младшего брата, перед первым сентября «обмундировывали», как выражался отец, не отказывали в спортивных принадлежностях, которые, правда, становились все более дорогими. И это-то и заставило Ваню впервые задуматься — откуда берутся большие деньги в их семье?
        Когда прошлым летом он оказался в спортлагере и понимающие ровесники начали оценивать его упаковку и прикид, у Ивана засосало под ложечкой. Вернувшись домой, он стал невольно прислушиваться к мачехиным разговорам с подругами о часиках, брошках и ожерельях и к отцовским вполголоса, на полусловах беседах по телефону с сослуживцами.
        Ваня не знал, какою была его родная мать. Ее убили бандиты, когда ему было три года, — мстили отцу. Но по каким-то признакам — разговорам теток, бабушки он чувствовал, что она была другая. И отец до ее смерти был вроде бы другим — честным, не желавшим иметь дела с бандитами: то есть принимать их условия — и не трогать их. По тихим разговорам родных Ваня понял, что за это и расплатилась своей жизнью его жена, Ванина мама.
        Получалось, что ее смерть отца напугала. Это было понятно. Но ведь испуганным нечего делать в милиции. Тогда надо было из милиции уходить. Отец остался.
        И вчера вечером все вдруг встало на свои нехорошие места. Несколько дней назад в доме приятеля Ваня слушал рассказ их гостя, только что приехавшего из Новосибирска на машине, — «афганца», работающего, как выражались сослуживцы отца, в президентских структурах. Тот неторопливо повествовал, как у Челябинска стали «очень грамотно тормозить» его машину:
        - Красный жигуль разворачивается, перекрывает путь. А слева девятка открывает окно, оттуда говорят: «Останавливайтесь, платите деньги и проезжайте»…
        - А ты? — ахая, спрашивала мать Ваниного приятеля.
        - Что я?.. — похохатывая, продолжал гость. — Я, конечно, останавливаться не думаю, говорю им в окно, а на них и не гляжу: «Вы, ребята, берега попутали — это администрация президента по Уральскому округу!» Ну, они, конечно, перестроились, стали отставать, а один еще обиженно говорит: «Так бы и говорил. А чего же хамить — берега попутали!..» Ну, я был, конечно, психологически готов — Челябинск что в одну, что в другую сторону без рэкетиров не проедешь. И всегда в ста метрах от поста ГИБДД этого!.. Чтобы деньги сдавать ближе, что ли?..
        Гость не знал, кто у Вани отец. А хозяева постарались быстро сменить тему. Но не запомнить колоритный обмен репликами было невозможно.
        И вот вчера, накануне своего выходного дня, отец вечером пришел с сослуживцами. Сразу сели выпивать. Отец не знал, что Иван дома, и говорил громко.
        
        - Последние дни орлы наши что-то совсем мышей не ловят!
        - Если мышей — то почему орлы? Коты, значит… — пьяно возразил один из гостей.
        - Почему — коты? А мышь-полевка? Орлы ее очень даже приветствуют.
        После короткой дискуссии насчет фауны отец сказал:
        - А один, они рассказывают, им так загнул: «Вы что, ребята, берега попутали?» И будто бы из аппарата нашего полномочного… Так пустые к нам вечером и подъехали.
        - Да ты слушай их больше! Ловчат, скрытничают…
        Затихли. Только слышен был звон стопок и кряканье. А у Ивана на несколько мгновений будто остановилось сердце.
        Он не спал всю ночь. Ему казалось, что за эту ночь он стал старше на много лет. А наутро решил уйти из дома. Мачеха о нем не пожалеет. Хоть он и звал ее по просьбе отца мамой, матерью ему она стать не захотела или не смогла. Жалко ему было только младшего брата. «Сделают из него такого же вора», — горько думал Ваня.
        Глава 12. Урал. Европа и Азия
        Женя между тем пересекала Ульяновскую область.
        - Слышь, Калуга, что тут, мужики совсем, что ли, завили горе веревочкой — уже не сеют, не пашут?
        Саня, с виду небрежно, еле касаясь, держа руль, изумленно озирался по сторонам.
        Зрелище и правда было странное.
        На протяжении всего пути по области вокруг были видны только заросшие лебедой поля. Хотя, как помнила Женя из географии, область входила в полосу черноземья. Как же можно было бросать незасеянной такую землю?
        - Калуга, глянь — тыщи гектаров не засеяны!
        - Санек, тут же и покосы хорошие — луга вон какие! А трава перестоялась, теперь уж не скосишь. Да что они, скотину, что ли, не держат?
        Остановились заправиться; вышла и Женя — как всегда, постоять хоть по минуте на каждой ноге, подняв другую повыше, и сделать несколько приседаний на растяжку. Леша-Калуга говорил с заправщиком:
        - А чего — вы скотину не держите?..
        - Почему не держим? Держим.
        - А чего ж траву не косите?
        - А попробуй покоси — сразу под суд попадешь. Не дают никому.
        - Кто не дает-то?
        - Начальство. Власти.
        - А сами чего ж не косят?
        - Говорят — денег нет.
        Переехали реку Ардовать, затем Сызранку — 35 километров до Сызрани, 240 — до Самары. Пошли пологие всхолмия, простертые до самого горизонта. Жене казалось, что и дышится здесь по-другому, чем в Москве, — полной грудью. Как будто открывавшиеся просторы расширяли ее грудную клетку.
        Спустя час езды от Самары дорога начала нырять и взмывать гораздо чувствительней, чем перед Мордовией. Сначала мягкие всхолмия накатывали на равнину, а потом все выше вздымались рыжие холмы, становились все круче и прорезались оврагами. Это были отроги Урала.
        
        Уже темнело, и Жене было обидно, что она не увидит, как начинается Урал — через двести километров, как сказал Саня. На минуту остановились почти в полной уже темноте — и вдруг справа из леса послышался страшный крик.
        Кричала девушка. Тут они разглядели, что впереди на дороге стоят два мотоцикла — без людей. Один с коляской. Саня и Леша, не раздумывая, выскочили одновременно из двух передних дверец и, крикнув Жене: «Из машины никуда!», оба кинулись в лес.
        И очень скоро из леса донеслись уже другие крики, не женские, а мужские. Что там происходило, Женя, конечно, не видела.
        А там было четверо не то чтобы пьяных, но отнюдь не трезвых местных парней. Младшему двадцать, старшему — двадцать четыре. Когда первого же Саня одним пинком сбил с ног, а второй от удара Леши в скулу отлетел и, стоя на четвереньках, стал выплевывать зубы, раздался ровный голос Калуги:
        - Все отслужили?
        Кто-то пролепетал:
        - Все…
        - Значит, родине урона не нанесем, — удовлетворенно подхватил Саня, сделал захват и дернул самому крупному, который только что прижимал вырывавшуюся девушку к земле, руку из плеча. Тот завыл.
        Оставив всех четверых на лужайке под деревьями в лежачем положении и пообещав на обратном пути подъехать и добавить, приятели вывели из леса рыдающую девушку, на которой были джинсы, выпачканные в земле, и в клочья разорванная блузка. Они посадили ее назад к Жене и уселись сами.
        - Куда едем? — коротко спросил Леша.
        - Я в Похвисневском районе живу… Далеко, пятьдесят километров… — девушка говорила еле слышно, уткнув лицо в ладони.
        - А сюда-то тебя как занесло?
        - А у нас клуб не работает… На дискотеку только в Клявлино ездим…
        - А чего ж с четырьмя пьяными поехала? Они ваши, что ли?
        - Похвисневские… Они когда сюда ехали, не пьяные были… Тут напились…
        - Так ты что села-то к ним? Не понимала, что ли?.. — не выдержал Леша. — Тебе лет-то сколько?
        - Шестнадцать… А как мне домой добираться? — и девушка опять горько-горько заплакала. — Пятьдесят километров пешком-то не пройти…
        Тут заговорила Женя, до этого слушавшая разговор, вдавившись в угол сидения, с расширенными от жалости к девушке глазами.
        - Ты в школе учишься? А как тебя зовут?
        - В одиннадцатый пойду… Оля…
        - А что, Оля, у вас там хороших мальчиков совсем нет?
        - Так пьют же все! — выкрикнула Оля, не переставая плакать уже навзрыд. — С десяти лет уже все пьют! Моя подружка в восемнадцать лет замуж вышла — полгода назад… Со школы дружили… Так он ее уже бьет!
        Всю недолгую оставшуюся дорогу Оля проплакала. Сквозь горькие слезы она рисовала безрадостную картину жизни девушек в ее поселке и в селах вокруг. Из ее рассказа вытекало, что никакой надежды у них не было — иной жизни, кроме как со спившимися или спивающимися мужьями, будущее не сулило. Только те, кто уезжали в город, могли на что-то рассчитывать. Но это мало кому удавалось и не всегда хорошо кончалось.
        Женя примолкла. В Москве, среди книг, телефильмов «про любовь», рассказов маминых подруг про чьи-то трогательные романы и удачные браки (может, про другие случаи при ней просто не говорили?) будущее выглядело иначе.
        Глядя на полосочки, оставшиеся от Олиной блузки, — девушка придерживала их руками на груди, — Женя представила, как Оля появится в таком виде перед своей мамой, и попросила Саню остановиться. В багажнике она распатронила свою сумку и нашла для тоненькой Оли подходящий салатовый топик. Та тут же за багажником и переоделась, благодарно поцеловав Женю в щечку.
        Они высадили зареванную Олю у ее калитки и двинулись дальше.
        Ночью проехали Татарстан и Башкортостан — Женя их так и не увидела: она сладко спала, уютно свернувшись на заднем сиденье. Длинные ноги ей не мешали — подтянутые к животу, почему-то нисколько не затекали.
        В шесть утра по московскому времени (в восемь по местному) все плавало в молоке тумана. Въезжали на Урал, но видна была только дорога впереди, и то несколько метров. Водители поставили машину на обочину и проспали три часа.
        В полдень по-местному Урал открылся взорам, залитый солнцем. Справа внизу был город со сказочным названием Сим. И над ним, высоко над обрывом, под которым он простерся, парили черные, как копоть, коршуны. Проехали первый перевал. Справа от дороги стояли заброшенные фермы с обнаженными стропилами.
        «Усть-катавский лесхоз» — на вывеске был изображен олень. «Катав-Ивановск». «Усть-Катав. Основан в 1758». Справа — маленькие поля, картофельное и капустное.
        За рулем сидел теперь Леша. Саня взял мобильник, лежавший на панели прямо над коробкой скоростей (единственное, как объяснил он Жене, неподвижное место в машине), и набрал номер.
        - Здравия желаем, товарищ генерал-лейтенант. Выполняем задание. Идем по Уралу. Обстановка штатная. Рады стараться, товарищ генерал-лейтенант.
        Самый живописный кусок открылся перед городом Юрюзанью.
        - Делали холодильники, — лаконично сказал Саня. — Закрылись — вытеснили их с рынка: неконкурентоспособны.
        Пересекли речку Юрюзань и остановились. Саня и Калуга полезли в двигатель. Подошел поглазеть на машину мальчишка лет восьми.
        Похвалился:
        - А вот там у нас, — он махнул рукой на север, — есть река Ай. А там, — он махнул на юг, — река Уй.
        Это уж ни в какие ворота не лезло. Женя мальчишке не поверила, но виду не показала.
        Покатили дальше.
        На берегу реки Сельги стояла телега, рядом качался на тонких ножках желтый жеребенок. Мелькнула за окнами река Куваши. Березы по сторонам дороги были высокие и опять на удивление тонкие. Они напоминали саму Женю Осинкину — если бы кто-то переводил взгляд с тех березок на нее и обратно. Но несколько из них согнулись от ветра в полупоклоне.
        - Слышь, Калуга, а не у нас на хвосте этот джип висит? — сказал вдруг Саня.
        - Да я на него уж целый час смотрю, — медленно ответил Леша.
        Жене стало вдруг муторно — в точности как тогда, когда она подобрала из-под ног в грязном переходе свою фотокарточку. За последние сутки она начисто забыла об этом еще совсем не разгаданном и явно не сулящем ей ничего хорошего московском событии.
        - Щас увидим.
        Свернув налево, они по крутому спуску въехали в город Златоуст. А черный джип с тонированными стеклами промчался дальше. И Женя сразу успокоилась.
        Златоуст, где она должна была встретиться с Ваней Грязновым, основался, как написано при въезде в него, еще раньше, чем неведомый Усть-Катав, — в 1754 году. Здесь начиналась русская металлургия. Но теперь мало что напоминало об этом. Теперь здесь больше всего занимались теми камнями, которыми славился Урал, и не более чем через полчаса Жене предстояло увидеть результаты этих занятий.
        Улица Ленина, по которой они въезжали в город, состояла целиком из одноэтажных, вросших в землю домиков. Женя уже представляла себе по рассказам деда, как жили люди в России до Ленина. И ей понятно было, почему теперь такая захудалая улица, где живут бедные люди, носит его имя. Только один дом в конце улицы был каменным. Его отреставрировали, и теперь он гордился своей бело-красной нарядностью.
        На главной площади стоял чугунный генерал Аносов, держал за два конца упруго выгнувшуюся саблю. Ведь именно Аносов, генерал, химик и металлург, открыл секрет знаменитой дамасской стали. Из этой стали ковали такие сабли, которыми разрубали подброшенные вверх шелковые платки! Сабли могли сгибаться как угодно — но не ломались.
        Про Аносова Жене рассказал как бы сквозь зубы странного вида парень: два очень узких передних зуба росли у него косо и доставали до самых нижних десен, заходя страшным образом, как у злого сказочного героя, за нижние зубы. «Так что ж тут, зубных врачей, что ли, нет?» — думала в некоторой растерянности Женя.
        - Где у вас тут улица не с новостройками, а со старыми еще домами?
        - Желтые дома? Это Карла Маркса.
        Жутко ободранный кинотеатр с колоннами встретил их на подходе к улице Карла Маркса, на которой и правда стояли очень высокие дома. В Москве такие называли «сталинскими», а в Златоусте — желтыми домами. Они действительно все были желтого цвета и с очень большими карнизами, нависавшими над верхними этажами — для красоты.
        Женя легко отыскала нужный дом и квартиру, но тут ее ожидал неприятный сюрприз. Женщина, открывшая дверь, взглянула недружелюбно и на вопрос, можно ли видеть Ваню, коротко ответила:
        - Уехал.
        - Как уехал? Куда?
        - Не знаю. Ему четырнадцать лет, у него паспорт есть, он сам за себя отвечает.
        Тут мимо женщины протиснулся толстый мальчишка лет восьми, вылез на площадку со словами «Мам, я гулять пошел» и, отчаянно подмигивая Жене, быстро побежал по лестнице вниз.
        - Ну тогда извините, — сказала Женя и устремилась за ним.
        Во дворе мальчишка спросил ее:
        - Ты Осинкина?
        - Да.
        Он полез за пазуху и протянул ей конверт.
        Ваня Грязнов в нескольких строчках объяснял Жене, где они встретятся.
        - Поехали, — сказала Женя, садясь в машину.
        Она уже привыкала понемножку к роли командующего операцией.
        
        Через пятнадцать минут машина остановилась.
        - Выходи, Женя, мы тебя сфотографируем, — сказал Леша.
        Она вылезла и увидела высокую каменную плиту, из которой выходил столб, состоявший из трех стержней. На нем была укреплена большая планка, вроде вывески, с надписью — «Европа». Это же слово было на каменной плите, а под ним почти такими же крупными буквами два слова — «Лена Руслан». Других слов на плите не было. По-видимому, неизвестная Лена неожиданно поняла, стоя у этой плиты, что ее место в мире не меньше, чем у Европы.
        Леша сфотографировал Женю у столба и попросил обойти его.
        На другой стороне столба была надпись — «Азия». И под ним опять-таки одно слово — «Танька».
        Получилось, что Женя снялась сначала в Европе, а потом — в Азии. Это было здорово!
        Подъехала шумная свадьба на четырех машинах, и невеста в фате старалась встать так, чтобы сфотографироваться на фоне «Азии», а не «Таньки».
        Тут же, у столба — и в Европе, и в Азии, — продавались очень красивые изделия из камней, добываемых прямо из Уральских гор и — с большим ущербом для здоровья от каменной пыли — обтачиваемых местными мастерами. Больше всего — из темно-темно-зеленого змеевика и светло-зеленого серпентинита. Жене легко давались иностранные языки. Поэтому она сразу поняла, что название-то — одно и то же, поскольку и по-английски, и по-французски змея пишется одинаково — serpent, — только произносится совсем по-разному. А если прочесть просто по буквам, как пишется, то и получится серпент- инит.
        Стояли шкатулки разных оттенков зеленого цвета, одни — с медными изогнувшимися маленькими ящерицами на крышке, на других же крышках была либо золотая осень, либо светло-зеленые с голубым летние пейзажи. Это все было сделано, как ей охотно объяснили, из крошки настоящих полудрагоценных уральских камней, безо всякой краски. Были идеально обточенные светло-зеленые — из серпентинита с причудливыми, как змеи, прожилками, — пасхальные яйца на подставочках, и темно-зеленые стаканы для карандашей, и вазы для цветов. Но больше всего Жене понравилась единственная вазочка, совсем похожая на те, которые видела она в Музее изобразительных искусств в античных залах, — из красно-белого мрамора. Оказывается, добывался он только здесь и больше нигде. Женя видела его на стенах каких-то станций московского метро. Она не удержалась и, хотя Саня сказал ей лаконично: «На обратном пути!» — купила эту вазочку в подарок своему папе, страстному поклоннику античности. Это было очень недорого — и из ее собственных денег, то есть оставленных ей мамой на еду. И Женя утешила себя тем, что по дороге, вдали от «Макдональдса» и
кинотеатров, уже сильно сэкономила.
        
        Когда Саня вырулил от столба на трассу, Леша крепко взял его за правый локоть:
        - Гляди!
        На большой скорости их обогнал тот самый черный джип.
        Обстановка постепенно становилась нештатной.
        Глава 13. Скин
        За двое суток до этого, через два часа после того, как Женя побывала у Фурсика, Денис Скоробогатов шел по Тверской.
        С некоторых пор он ходил с неприятным чувством по улице, которую любил с детства, а в последние годы считал чем-то вроде своего законного владения и выходил на нее в таком примерно настроении, в каком русский помещик выезжал когда-то на охоту в поля, со сворой борзых.
        Сейчас Денис шел, и ему чудились груды битого стекла, горящие машины, пьяные крики. Странно, но тогда, в июне, он от души бил эти стекла вместе с пацанами, и хрустальный звон оседающих огромных витрин слушал как музыку. И машины пинал и раскачивал с радостью и даже наслаждением.
        Куда делось это чувство? Когда оно сменилось каким-то другим, напоминающим противный вкус во рту наутро после пьянки?
        Может быть, тогда, когда он увидел, как кровь струей течет по Дашкиной нежной щеке? И на щеке — широкий порез, от которого — он как-то понял это в одну секунду — обязательно останется шрам. Невозможно было остановить кровь, он стягивал лицо Дашки своим красно-белым шарфом.
        Или когда спустя неделю узнал, что сожгли машину у знакомого парня-«афганца», а он, контуженный, с двумя маленькими детьми, зарабатывал на нее три года? Теперь дети все лето будут в городе — не на чем возить их с дачи на процедуры: дети у него были нездоровые. «Афганец», сжимая челюсти, говорил, что будь он тогда у машины со своим калашом — пустил бы очередь от живота и «эти… протрезвели бы уже на том свете, с выпущенными кишками».
        …Только в тот момент, когда Денис трясущимися руками старался остановить кровь на Дашкиной щеке, а она плакала и кричала, прямо вопила, он вдруг увидел, что вся Тверская заблевана и залита мочой. А ведь только что орал и ничего такого не видел. Сегодня, спустя полтора месяца, он шел по той же давно мытой-перемытой улице и снова — вот дела! — чувствовал запах рвоты и мочи.
        Он шел, и ему стискивало голову как обручем — не от размышлений, потому что размышлять Денис не очень-то умел, точнее, не знал, как это делать, — а от какой-то безнадеги.
        В голове прыгали только те короткие, похожие на слоганы мысли, к которым он привык: «Нас унижают», «Азеры пусть убираются к себе», «Москву надо закрыть», «Негры пусть едут в Африку», «Россия — для русских, Москва — для москвичей!», «Раньше нас все боялись! А щас едут все кому не лень и живут по своим законам!» Он был уверен в этих слоганах. Но теперь они почему-то его не успокаивали. Но и не зажигали.
        
        И вообще — исчезло куда-то все, что его зажигало. Он любил Шнура — и разве что его песни еще как-то действовали:
        Новые районы, дома как городки,
        Хочешь жить — набивай кулаки!
        Но даже и набивать кулаки до мозолей на костяшках тоже надоело.
        Раньше, например, Денис испытывал необъяснимый восторг, рисуя свастики на стенах и асфальте, — теперь ему совсем не хотелось этого делать. Лень, что ли, стало? Он сам не знал.
        Денис был уверен, что он и его друзья правы. Но не мог понять, почему же ему так… он сказал бы дерьмово, а мы употребим, пожалуй, синоним — мерзко. Вдруг ему начинало казаться, что герой — не он и не его друзья, а тот фотокорреспондент, который отбил омоновца у толпы. Не дал его убить. Он думал теперь, что вот не дать кого-то убить — это действительно круто!
        Денис шел к Фурсику — тот позвонил ему и сказал коротко: «Срочное дело».
        Через час Денис, которого, впрочем, так звала только мама (когда была трезвая и хотя бы узнавала сына), а вся компания Жени Осинкиной давно звала Скином (он не протестовал), вышел от Фурсика и направился прямиком в железнодорожные кассы.
        Глава 14. Челябинск
        «Волга» мчалась по Азии так же уверенно, как по Европе.
        Миновали реку со странным названием Коелг (может быть, Коелга, только «а» отвалилось?).
        Золотистыми горками лежала на полях солома — из-под комбайна, после прямого обмолота. Женя узнала от своих спутников, что солому обязательно надо убирать с поля (ее потом вообще сжигают) — чтоб не засорялась пахотная земля, потому что солома очень долго перегнивает.
        Мелькнул указатель — влево, в 19 километрах, было нечто под названием Мисяш. Следующий указатель объявлял, что идет реконструкция моста через речку Биргильду.
        Жене казалась, что она едет не по России, а по какой-то неизвестной стране, хотя природа была если не знакомая, то понятная. Она была коренная москвичка, и в Сибирь въезжала впервые.
        Впрочем, она не была еще даже в Петербурге (и мечтала побывать), хотя не только много про него читала, но часто слышала. Во-первых, от мамы — та тоже была коренной москвичкой, очень любила Москву, но говорила:
        - Как только я выхожу из поезда на Московском вокзале и оказываюсь на Невском проспекте, я чувствую, что я — из деревни!
        Во-вторых, от Вани Бессонова. Он родился в Петербурге, жил в детстве недалеко от улицы Зодчего Росси, нередко гулял с мамой или няней в Летнем саду, и строки «Евгения Онегина»: «Слегка за шалости бранил, / И в Летний сад гулять водил» — звучали для него иначе, чем для Жени. Но, впрочем, мы, наверно, не ошибемся, если скажем, что для Вани они звучали точно так, как для Жени — описание въезда Тани Лариной в Москву:
        …Вот уж по Тверской
        Возок несется чрез ухабы.
        Мелькают мимо будки, бабы
        …………………………………………..
        Аптеки, магазины моды,
        Балконы, львы на воротах
        И стаи галок на крестах. Х
        Конечно, на Тверской давно не было ни возков, ни ухабов, а на крестах больше ворон, чем галок, но уж про львов на воротах Жене с раннего детства было известно от папы: вот заверни налево за угол от любимого Женей «Макдональдса» на Пушкинской площади и пройди несколько домов — увидишь этих львов на воротах (с ударением — по Пушкину — на последнем слоге!) Английского клуба, куда так любил ездить Пушкин, когда бывал в Москве.
        Правда, в этом доме давно музей, который теперь называется Музей современной истории России, а при советской власти (Жене было два года, когда она кончилась) назывался как-то по-другому, но невысокое здание красно-терракотового цвета с белой отделкой по-прежнему красиво. И легко представить, как карета с Пушкиным или с Татьяной Лариной заворачивает в ворота…
        В Челябинске пришлось задержаться на полдня — заменять сальник. Он давно полетел, и вытекало и масло, и неведомый Жене тосол: это магическое слово то и дело говорили друг другу Саня и Леша. Они оба слышали, как все явственней скрежещут шестерни на заднем мосту. От этого лица их были мрачными. Оба одинаково хорошо знали, что за этим звуком, если его не устранить своевременно, рано или поздно следует замена всего заднего моста. А это ни в их планы, ни в бюджет генерал-лейтенанта Шуста не вписывалось. Сальника же не было ни в попутных шиномонтажах, ни в магазинах.
        Надо было решать и еще кое-какие назревшие в дороге проблемы: не забудем, что ехали они на «Волге», а не на иномарке. Машина неплохая, она могла выдержать серьезную дорожную аварию, в которой от другой машины остается, по словам водителей, «большая груда покореженной жести». Но она все время, как известно, требует то мелкого, то крупного ремонта. Иномарки бегут себе и бегут. Зато уж если встанут — то, прямо скажем, неизвестно, что делать водителю и пассажирам на наших необъятных просторах.
        В огромном автомобильном дворе (так он и назывался) повсюду были грязь и хлам в таком количестве, что описывать это почти невозможно. В мрачных помещениях, похожих на ангары, ходили рабочие в грязных промасленных одеждах и чинили подвешенные к потолку на огромных крюках машины. Механики, жуя сигареты и подтягивая исконно русским движением портки на резинке, ходили и ползали вокруг тех машин, что стояли на цементном полу. Но ничего этого Женя не видела, потому что по договоренности с Саней и Лешей пошла погулять по городу — «не дальше этого квартала», как строго попросили ее водители, отвечавшие за Женину безопасность непосредственно перед генерал-лейтенантом.
        Прямо во двор тупиком упиралась улица под названием «Ферросплавная». Так как Женя училась на пятерки по всем предметам, она легко поняла, что это от слова «феррум» — железо. Но пыльная и скучная улица не стала от этого веселее.
        На угловом доме красовалось выцветшее объявление «Клуб юных техников ЧЗМК. Ферросплавная, 144». Ну, ЧЗМК, поднапрягшись, расшифровать было можно — Челябинский завод… ну, наверно, раз уж феррум, — каких-нибудь металлоконструкций… Но почему-то Жене трудно было себе представить, что на этой улице действительно есть такой клуб или даже когда-либо был.
        
        Но она ошибалась! Такой клуб и правда был, совсем рядом, в большом желтом двухэтажном доме. И в цехе, открытом прямо во двор, двое парнишек чистили и скребли с ужасным звуком какую-то железяку. Поинтересовавшись у них, давно ли этот клуб работает и не закрывался ли в последние годы (а Женя интересовалась всем, что происходит, — особенно в России и особенно тем, что касалось жизни людей ее возраста), она узнала, что клуб работает с незапамятных времен, никогда не закрывался и что при нем довольно много желающих чему-то научиться, особенно во время каникул.
        Женя двинулась дальше по Ферросплавной и зашла в первый же следующий двор — в надежде посидеть где-нибудь в теньке и подумать над тем, что произошло несколько месяцев назад в далекой от Москвы деревне и кто же убийца, если Олег невиновен, как ей, Жене, было известно с начала следствия, а после показаний Лики станет известно и судьям.
        Двор с двух сторон обнимали желтые трехэтажные дома — углами. Здесь росли десятка три старых и очень тенистых деревьев. Этот двор был просто приготовлен для того, чтобы стать уютным, прямо-таки райским уголком — и для детей, и для взрослых. Но каким же он был!..
        Вокруг маленького, расчерченного красно-белыми квадратами, покосившегося металлического столика на одной ножке и двух скамеек с узкими брусами для сиденья (половину брусов оторвали, и потому это скорее были насесты для кур, чем скамейки для людей), земля была вытоптана и загажена на два-три метра вокруг сигаретными пачками и бутылками. О том, чтобы присесть к такому столику, и подумать было нельзя.
        Впрочем, и весь двор был вытоптан так, что ничего, кроме пыли, на нем, казалось, появиться уже не может. Посреди двора на стояке криво висели только одни качели, от двух других остались лишь крюки. Горка — для скатывания с нее и зимой, и летом, шведская стенка, карусель… Но все кособокое, облупленное, такое, что и не тянет подойти. А главное — ни травинки, ни цветочка, не то что клумбы, которые прямо просились в этот двор!..
        Вышла голенастая очень молодая девица, в кожаной юбочке, едва-едва прикрывавшей те места, которые должна прикрывать юбочка, с блестящей черной сумочкой через плечо; повела куда-то со двора своего крохотного ребенка. И правда — он же у самой земли — не дышать же ему здесь этой желтой пылью!.. И Женя почему-то ясно представила, как изумленно распахнулись бы глаза с тщательно накрашенными ресницами у этой девицы-дамочки, если бы она услышала вдруг обращенный к ней несусветный вопрос:
        - Скажите, а почему вы свой двор не обиходите так, чтобы вашему ребенку было где погулять?
        У подъезда три девочки семи-восьми лет хлопотливо развешивали какую-то тряпочку на остатках деревянной оградки, огораживавшей давно не существующий палисадник. Верная себе, Женя подошла к ним, чтобы прояснить ситуацию до конца.
        - Здравствуйте, девочки! Скажите, а вы в какой класс перешли?
        - Я в первый пойду, а Кристина во второй, и Саша во второй…
        - А вашего возраста девочек — ну, с кем вы играете — во дворе много?
        Кристина из второго класса стала перечислять, поглядывая то на свой дом, то на тот, что углом окаймлял двор с другой стороны:
        - Катя, Полина, Женя, Эльвира…
        - У них же у всех, наверное, родители есть? — подбиралась Женя к своей теме.
        - У Эльвиры нет.
        - А куда они делись?
        - У нее мама повешалась. Только тетка есть.
        Женя помолчала немного, пытаясь представить себе жизнь неведомой ей Эльвиры после того, как мама ее повешалась, коротко вздохнула и продолжила:
        - Но вот у вас-то есть родители, и у других девочек? Ведь в вашем дворе вам играть негде, и цветов совсем нет. Вы бы сказали родителям — пусть устроят один субботник. Все бы вышли и за один день убрали двор, все вскопали и посадили. И не было бы пылищи этой!
        Девочки вздохнули. И перебивая друг друга, заговорили:
        - Не-а, все не выйдут.
        - Скажут: «Еще чего! Некогда мне!»
        - Скажут: «Да кому это надо!»
        Эти девочки уже очень хорошо знали своих родителей.
        Жаркий летний день длился в пыльной тишине двора. Пересек его человек в очках, на двух костылях, с одной ногой, а вместо другой была подвернута под ремень брючина. В Москве таких Женя видела только в переходах метро.
        Двор начинал понемногу жить. Прошаркал через весь двор еще один инвалид, с двумя ногами, но сильно опираясь на палку.
        Прошла девочка — ровесница Жени с красивой голой спиной и заметной грудью, прикрытой полумаечкой, села за столик среди всей этой грязи с двумя пацанами меньше ее, хотя наверняка того же возраста. Подошел один постарше и повыше, никогда не мытый. Мило пощебетала с ним девица и упорхнула, юнцы — за ней.
        …Нет, но какая же тишина, редкая гостья на нашей земле, царила в этом дворе! Полная летняя тишина, будто и впрямь все разъехались по дачам, в прохладных комнатах за большими, совсем не подслеповатыми, чистыми окнами никого нет, и девочки, гулявшие во дворе, остались одни в доме. Только иногда прошуршит, въезжая, машина — то иномарка, то наша, довольно заезженная. Высунутся из оконца не отличающиеся друг от друга хозяева, что-то крикнут сидящим на бетонных боковинах крыльца и отбудут с миром. А люди на крыльце сидят и сидят, переговариваясь вполголоса, словно они в парке, среди чудных английских роз. Кто бы во всем мире, кроме, возможно, индийцев, будто бы, по рассказам очевидцев, всегда погруженных в свой духовный мир и не замечающих мира внешнего, стал жить в таком грязном дворике и лениво сидеть, отчужденно поглядывая на него, на крыльце?.. Никто бы не смог — силы воли бы не хватило.
        Прошел по двору быстрой походкой мальчик лет пятнадцати, с едва обозначившимися темными усиками, с рюкзачком и свежекупленной газетой. Так явно было, что он ходил по своим делам, а теперь возвращается к своему дому, в свою комнату — по ничейной земле, которую надо скорее пересечь. Глаза его даже не замечали этого двора, по которому он ходил с того времени, как выучился ходить. Впрочем, когда он был маленький — очень даже замечали. И может, тогда ему смутно хотелось, чтобы была травка, цветочки. А потом двор перестал его интересовать.
        Женя даже не стала его останавливать — она знала, что здесь, то есть с людьми ее поколения (хотя она и не думала таким именно словом — поколение, но суть от этого не меняется) одним разговором ничего не сделаешь. Здесь нужно было, чтобы несколько человек, которым интересно друг с другом, решили все вместе жить по-другому.
        А к немолодому, однако явно еще полному сил мужчине, вылезшему из потрепанных, но бойко влетевших во двор (как будто ни в коем случае не может выбежать неожиданно — прямо под колеса — ребенок) «Жигулей», она все же подошла. Быстрый, с лоснящимся от жары и энергии лицом, он энергично захлопнул дверцу и ринулся было к своему подъезду, когда Женя его перехватила:
        - Извините, пожалуйста, вы в этом доме живете?
        - В этом.
        - Извините, я у вас тут по дороге оказалась… Я живу в Москве. Посмотрите, пожалуйста, какой у вас ужасный двор. Почему вы его в порядок не приведете? Ведь у вас тут много детей…
        Мужчина не стал ей грубить, а охотно взмахнул рукой в сторону заплеванного уголка — столика со скамейками.
        - Да сколько раз говорили участковому!.. Он говорит, что прогонит, а они на другой вечер опять пьют!
        - Но ведь если бы вы весь двор за один день привели в порядок — может, они и не стали бы его захламлять?
        - В порядок? А ЖЭКу-то мы платим? Платим. Зачем же я чужую работу буду делать?
        - Но ведь у вас же нет другого выбора, — сказала вдруг Женя другим, твердым голосом, и мужчина на секунду оторопел, — или вы не делаете за них действительно их, я с вами согласна, работу, и ваши дети ползают по этому загаженному двору, — или вы плюнете на ваш ЖЭК и сделаете, наконец, себе сами нормальный дворик!
        Дядька склонился над своей машиной, что-то взял с сиденья и заспешил к подъезду.
        Тут и Женя вспомнила, что и ей давно пора спешить, и сломя голову помчалась к Сане и Леше.
        Глава 15. Путешествие продолжается
        Когда они уже покидали Урал, на одном крутом повороте, после знака предупреждения об опасном участке дороги, черный джип на бешеной скорости подрезал их так, что они неминуемо должны были не просто скатиться в глубокий кювет, но еще и перевернуться, если бы не Лешино виртуозное вождение.
        На той же бешеной скорости джип ушел на перекрестке влево и мгновенно скрылся из глаз. Жене становилось все более ясно, что идет охота за ней, хотя и не последовательная, а наскоками. Возможно, решительный вид водителей сдерживал ее неведомого врага. Она не знала, делиться ли с Саней и Лешей своими мыслями, рассказывать ли про фотографию на грязном каменном полу. А они молчали, смотрели мрачно вперед и по сторонам и ее, конечно, ни о чем не спрашивали.
        После Копейска дорога пошла уже ровная, без понижений и холмов. Это и была та самая Западно-Сибирская низменность из учебников географии.
        Сидя за спиной Сани, Жене было приятно следить из-за его плеча, как он хищно прицеливается, медлит, затем идет на обгон — и вдруг, мгновенно и точно оценив скорость своей машины и очень далекой, казалось Жене, встречной, резко подает вбок вправо, возвращаясь в хвост дальнобойщику, которого начинал было обгонять. Из этих расчетливых рывков — попытка обгона, отступление и в конце концов обгон — состояла езда. Она отнюдь не была монотонным движением по прямой.
        На дороге шла своя жизнь, по своим законам. И человеческая жизнь была выставлена на каждом ветровом стекле — невидимым, но каждому, кто за рулем, очень хорошо известным ценником.
        Здесь стояла невысокой, но плотной стеной давно созревшая пшеница, и Саня с Лешей, зорко поглядывая по сторонам, обменивались недоуменными репликами:
        - А чего хлеб-то не убирают? Что случилось-то, не пойму?
        Въехали в Щучье и после короткого совещания («Калуга, тормозим? — Да надо бы») остановились ненадолго у станции техобслуживания. Предстояло вскоре сворачивать с ухоженной трассы на проселочные дороги, где можно ждать всего, и надо было быть уверенным в машине.
        Женя вылезла на волю и скорей поставила ногу как можно выше на ближайшее дерево. Трудно было поверить, что это — город, а не заброшенная, покинутая жителями деревня. Они стояли, судя по табличке, на улице Победы.
        Непонятно было, чья же победа запечатлелась в названии.
        Домишки-развалюхи ничем не напоминали дома победителей. Черные бревна избушки с голубыми ставенками казались еще крепкими. Но почерневшие доски, которыми были забиты давно не нужные ворота, выглядели ужасно. Все вокруг заросло бурьяном; узкая тропка вела через него к калитке.
        Автобусная остановка, искореженная, заржавленная и закиданная мусором, явно была давно не действующей и превратилась постепенно в общественную помойку. Но вот к ней подошла красивая голубоглазая женщина с двумя мальчишками, и через две минуты подъехал автобус, как ни в чем не бывало остановился у этого пострамища, как бы выразилась Женина бабушка, забрал всех троих пассажиров и двинулся дальше. Женя медленно пошла по улице, поглядывая вокруг. Солнце стояло высоко. Из домов никто не выходил — не входил. Полуденная тишина была не благостная, умиротворяющая, а какая-то обморочная. Идя по этому городку, нельзя было вообразить себе, что где-то в других местах России кипит жизнь.
        Появились Саня и Леша с довольными лицами, забрались в машину. Женя набрала по мобильному Москву.
        Фурсик был, как всегда, деловит и лаконичен:
        - Скин выехал позавчера. Том близко от места, надеется тебя встретить. Иван Бессонов тоже на подходе.
        Про Ваню-опера Женя сама знала из его записки. Друзья подтягивались к месту сбора.
        
        «Волга» тяжело вывернула с улицы Победы и двинулась на проселок.
        Выехали за Щучье и увидели указатель — «Оглухино 43 км».
        Они приближались к тому месту, где полгода назад оборвалась жизнь одного человека и круто переломилась жизнь другого.
        Глава 16. «То было раннею весной…»
        Как всегда, Федя проводил Веру до ее плетня. И теперь, как обычно, ему неохота было уходить. Он стоял, ковыряя носком сапога снег (валенки он снял еще на прошлой неделе — март шел сырой) и комкая в левой руке снежок. Снежок таял, но одновременно уплотнялся. Если запульнуть как следует, им можно легко сбить ворону.
        - Я буду президентом России, — сказал Федя. — А ты — женой президента.
        Верка посчитала еще раз (Федя не первый раз это говорил, и она каждый раз старательно считала). Сейчас ему двенадцать. Нужно, чтобы прошло 23 года. Это будет 2025 год.
        Ей надо много выучить за эти годы. И особенно все хорошо знать про Россию. Ведь она будет женой российского президента.
        Федя наконец прощально тронул Верку за толстое ватное плечо, повернулся и пошел, посвистывая. Свернул, как всегда, к реке. Миасс еще не вскрылся, но в нескольких местах лед уже синел. А вот на Алтае, куда он ездит к теткам каждое лето, а иногда и в зимние каникулы, Катунь вообще не замерзает — слишком быстро течет. А Куба, маленький, но бурный ее приток, замерзает только к середине зимы, и все равно остаются промоины, где бурлит несмирившаяся стремнина.
        Он стоял у огромной березы, не видный за ней с дороги. И увидел, как по дороге быстрым шагом прошли два мужика. Один был из Заманилок — в Оглухине у него двоюродный братан, он к нему частенько приезжал, а второй — чужой, Федя точно никогда его не видел. Вообще-то чужие редко когда заворачивали в Оглухино. Только родственники здешних.
        
        Вот сейчас у бабы Груши гостил племянник из Петербурга, Олег, — сам он говорил: «из Питера». Федин отец, правда, говорил только — «Ленинград». Но на школьных картах такого города не было, и в учебниках истории рассказывалось, как Петр I выстроил Петербург. И при Петре I, и на Федькином коротком еще веку никакого Ленинграда не было, хотя он слышал, конечно, про Ленинградскую блокаду.
        И только Федя вспомнил про этого племянника-студента, как в тот самый момент («Ей-богу, не вру!» — рассказывал он впоследствии закадычному другу) услышал его голос. Олег шел медленно по той же дороге, по которой пять минут назад быстрым шагом прошли двое неизвестных. Шел он не один, а с Ликой. Это тоже была, кстати, приезжая — из Москвы. Симпатичная, белокурая, но не крашеная — Федя в этом уже отлично разбирался. Она первый раз приехала сюда — к бабке, та жила на Интернациональной.
        Ну, Федя так и знал! Остановились и начали целоваться. Теперь домой к футболу не попадешь (а начинался, между прочим, российский чемпионат) — неудобно же взять и выйти из-за березы, как в кино. Это годится, если только сразу начать стрелять, подумал он весело. И его стал разбирать смех, как только он представил себе эту картинку.
        Они проморозили его чуть не десять минут. Неужели интересно так долго целоваться? Потом быстро пошли — но не туда, куда пошли чужие, а в противоположную сторону, к станции. А Федя припустил домой. Забежать по делу к закадычному приятелю Мячику, как планировалось, он уже не успевал.
        По телеку играли гимн, и дома уже шла про него дискуссия — между отцом и дедом — не первый раз и вряд ли последний.
        Дед говорил:
        - Я никогда не встану под этот гимн. А я хотел бы иметь такую возможность, потому что люблю и уважаю свою страну. И меня лишили этой возможности.
        - Получается оскорбление гимна, — меланхолично заметил Федькин отец.
        - Оскорбление гимна? Это меня им оскорбили. И всех, кто не забыл, кто такой Сталин. Сталинский гимн не может быть гимном свободной России, это — абсурд. А ваши футболисты? Их не устраивала, видите ли, музыка великого Глинки, потому что, видите ли, «мы хотим шевелить губами» за честь страны! Ну и написали бы слова под Глинку, и шевелили бы на здоровье! Кто бы мне сказал — многие ли из них сегодня знают наизусть перелицованные бесстыжим стариком третий раз слова?!
        - Ну батя… — примиряюще протянул отец.
        Дед только больше раззадорился.
        - Что — «батя»? Это ж действительно надо всякий стыд потерять! И детей не постеснялись… К каждой новой власти почти одни и те же слова присобачивать! К Сталину, к Хрущеву, теперь — известно к кому! Каким циником надо быть, чтоб до такого додуматься! Их потому и выучить невозможно — холодными ж руками смастачено!
        Федя уже не слушал, он погрузился в игру. Отец присоединился к нему. Его тоже игра интересовала, ясное дело, больше гимна.
        Стоит упомянуть, что на другой день вечером, в лесу, Федя увидел еще одного чужого — в зимнем спортивном костюме, вроде горнолыжного, и с импортным не то чемоданом, не то большой плоской сумкой. Он шел вроде от дома бабы Груши. Федьку он не заметил. Сам же Федор долго потом удивлялся — никогда такого не было, чтобы два чужих мужика в один день забрели в Оглухино, будто тут какая туристская точка. Ничего такого достопримечательного, что могло притягивать городских, в Оглухине не было. Хотя Федору его деревня очень даже нравилась.
        А Олег встретил Лику случайно. Встретить ее он действительно никак не думал, иначе не остался бы в старой спецовке тети Груши, в которой колол ей напоследок на дворе дрова. Лике же он нес записку, которую хотел оставить в дверях, поскольку знал, что она вернется только часа через два. Записка была такая: «Жду тебя в девять у мостика. Очень важный разговор! Олег».
        Он нес записку — и по дороге встретил Лику: она вернулась раньше. Он показал записку, скомкал и положил в карман спецовки, и они посмеялись над его нарядом. И уже не пошли ни к какому мостику, а погуляли по лесу, потом он проводил Лику к дому, зашел к ней (бабка ее гостила — «гостевала», как говорили местные, — у кумы в соседней деревне) и поздно вернулся домой: тетя Груша уже спала и Анжелика, как он думал, тоже.
        Говорят, что в деревне все друг у друга на виду. Но это летом, при длинном световом дне. А зимой — только в деревне можно вечером войти с девушкой в дом никем решительно не замеченным и так же незаметно выйти из дома среди ночи.
        Никто не видел, как Олег вышел из дома Лики. Но зато его ночное возвращение домой соседями, как выяснилось позже, замечено было.
        Он собрал вещи и, почти не спавши, в пять утра ушел на автобус — к поезду. Олег возвращался в Петербург — торопился на занятия, с которых отпросился на неделю. Вот почему ему важно было поговорить с Ликой в этот вечер — договориться, когда он приедет к ней в Москву.
        
        А через два дня в Петербурге за ним пришли в общежитие с постановлением об аресте, заковали в наручники и повезли обратно в Курганскую область — на следствие по обвинению в убийстве молодой девушки.
        Глава 17. Анжелика
        Олег был родным племянником тети Груши, сыном ее единственной сестры, которая жила в Тюкалинске. Из Петербурга он прилетел в Омск, оттуда проехал на полтора дня к матери, а уже из Тюкалинска на попутках больше суток добирался в обратную сторону — через Абатское, Заводоуковск, Ялуторовск, Исетское — до Оглухина: тетя Груша сильно болела и просила приехать.
        Изба ее была пятистенка, с двумя входами и еще одним общим — через кухню. В одной из половин и родился восемнадцать лет назад Олег. Потом мать переехала к Олегову отцу в Тюкалинск, а свою половину отдала сестре; потом отец умер.
        
        Эту половину материна сестра одно время сдавала приезжим специалистам, а в другой жила с Анжеликой — племянницей ее тоже давно умершего мужа. Последние годы специалисты в Оглухино ездить перестали, и половина дома пустовала.
        Семнадцатилетняя Анжелика, кончавшая в этом году одиннадцатый класс, была сирота. Они с тетей Грушей жили, что называется, очень стесненно. Только в последние два года у девушки вдруг появились два красивых платья, сразу отмеченных деревенскими модницами, потом сапоги и наконец настоящая беличья шубка. Сама же Анжелика повеселела. Было видно, что в ее грустной в общем-то жизни что-то изменилось к лучшему.
        В эту зиму тетка разболелась всерьез. Вызвав в марте племянника, она объявила ему и Анжелике, что завещает обоим по половине дома: «Твоя половина так и так материна», — сказала она Олегу, хоть мать его никогда этого не обсуждала — видно, и так знала, что сестра, с которой они всегда ладили, поступит по совести.
        И тут же деревня Олега с Анжеликой поженила. Олег этого и не заметил, а у негаданной невесты от этих разговоров замирало сердце — в Олега, которого она не видела с семи лет, Анжелика влюбилась с первого дня. Он же относился к ней как к сестренке.
        В тот вечер Анжелика ушла около девяти и домой не вернулась. Тетя Груша хватилась ее утром. Выбралась за калитку с трясущимися губами, ясно почуяв недоброе, подняла народ на поиски. Говорила, что ночью кто-то лазил по чердаку, но ей было плохо, она только покричала — мол, кто это? Никто не отозвался, и она подумала, что это Олег ищет там что-нибудь перед отъездом.
        К утру следующего дня Анжелику нашли недалеко от мостика, под снегом, — задушенную и еще с какими-то жестокими метами на теле, о которых говорили шепотом.
        Милиция нашла на ее столе записку красным карандашом: «Жду тебя в девять вечера у мостика. Очень важный разговор! Олег». Почему-то записка была написана на газете. По почерку легко установили, что это рука именно Олега. Дело прояснялось — вызвал к мостику и задушил. Тем более нашлись свидетели из двух соседних домов, которые показали, что Олег вернулся домой поздно ночью, почти под утро. Понятно — задушил, потом долго закапывал в снег.
        При понятых на его половине дома извлекли из укромного места Анжеликино дорогое бирюзовое ожерелье. И вещественные доказательства, и мотивы Олега (получить весь дом, а не половину — других наследников у тети Груши не имелось) были налицо. Не совсем, правда, понятно, зачем ожерелье спрятал, а не забрал с собой, но одно объяснение, во всяком случае, наметилось — сразу продать не надеялся и боялся воров в петербургском общежитии.
        После этого Олега оставалось только задержать, этапировать на место преступления и предъявить обвинение. Тетя Груша его прибытия в наручниках не дождалась: скончалась «от сердца».
        Дом заколотили.
        Лика — единственная, кто мог подтвердить алиби Олега, — уехала в Москву на другой день после страшной находки: испугалась появления своего имени рядом с обвиняемым в страшном преступлении. Тем более она должна была скоро получить очень серьезный грант на изучение правовых представлений молодежи в современной России.
        Милиция выколотила из Олега признание, используя среди прочего «слоник» — противогаз с зажатым шлангом, в котором человек сразу начинает задыхаться и готов взять на себя все, что дадут. Адвокат впервые увидел его на третий день — с разбитым лицом, остановившимся взглядом. От медицинского обследования обвиняемый отказался — сказал, что его тогда переведут в другую камеру, а там убьют или сделают такое, после чего он сам не захочет жить.
        Когда адвокат стал смотреть дело, там было много несуразного. Дом стали обследовать только наутро после того, как нашли тело, — то есть через полтора суток после убийства. Вокруг дома снег оказался истоптан — было много следов, оставленных в ночь убийства и даже на другой день. Ими заниматься никто не стал — записка, найденная в доме, оказалась главным и достаточным вещественным доказательством.
        Вся деревня кипела праведным гневом. Возмущались, что теперь не применяют «вышки» — высшей меры наказания, то есть смертной казни. (Хотя заметим: как это расстрел человека может быть его же наказанием — не совсем понятно; для наказания все-таки нужно, чтобы тот, кого наказывают, продолжал жить и знал, что он несет наказание.) Сиротку Анжелику в деревне жалели и любили. Жестокие подробности убийства всех потрясли.
        Под влиянием народного гнева суд состоялся быстро — через два месяца.
        Он проходил с участием присяжных заседателей, что было в тех местах в диковину. Зал, битком набитый людьми (в Курган приехало полдеревни), в полной тишине выслушал их присягу, прочитанную председателем суда (многие в зале тогда впервые поняли, почему заседатели называются присяжными) :
        Приступая к исполнению ответственных обязанностей присяжного заседателя, торжественно клянусь исполнять их честно и беспристрастно, принимать во внимание все рассмотренные в суде доказательства, какуличающие подсудимого, так и оправдывающие его, разрешать уголовное дело по своему внутреннему убеждению и совести, не оправдывая виновного и не осуждая невиновного, как подобает свободному гражданину и справедливому человеку.
        После оглашения этой присяги называли по фамилии каждого заседателя и тот говорил: «Клянусь».
        Процедура принятия присяги очень понравилась присутствующим в зале Курганского суда, особенно же — Мячику. Только жалко было, что нельзя поделиться впечатлениями с Федькой. Он решил, что когда станет постарше, обязательно будет проситься в присяжные заседатели, и в тот же вечер перед зеркалом на разный манер раз двадцать произнес: «Клянусь!»
        На судебном заседании подсудимый отказался от своих показаний под следствием. Виновность свою в убийстве отрицал. Уверял, что у моста в тот вечер вообще не был. Происхождение записки, найденной у Анжелики, объяснить не мог: уверял, что он ей никакой записки не писал. На вопрос, может ли кто-либо подтвердить его алиби, ответил, что не знает.
        Но одного человека он, конечно, знал — это была Лика. Ее показания могли повернуть ход дела. Олег дал ее адрес и телефон адвокату. Адвокат говорил с ней. Потом он сказал Олегу, что она плакала и выступать на суде отказалась.
        После этого Олег не считал себя вправе называть на суде ее имя — даже когда на кону стояла вся его жизнь. Одна девушка погибла, полагал он в том помраченном состоянии, в котором находился все время следствия, из-за него — хотя как это вышло, он понять не мог. Он не хотел теперь спасать свою шкуру, принуждая другую девушку делать то, чего она делать не хотела.
        Таков был Олег Сумароков. Таким его знали и Женя, и Фурсик, и Скин, и Мячик. И все они были уверены, что суд увидит, что Олег невиновен, и оправдает его.
        Мать Олега, рыдая, рассказала Жене по телефону про Лику и про то, что Олег запретил ей уговаривать Лику быть свидетельницей защиты. Мать, в отличие от Жени и ее друзей, хорошего не ждала, с ужасом чувствовала, что ее сын погибает — без вины.
        Олег не знал, что был и второй человек, который мог бы стать свидетелем защиты.
        Это был Федя, который видел его с Ликой. И его показания тоже могли повернуть ход дела. Но Федя в самом начале лета уехал к теткам на Алтай и, конечно, напрочь забыл там о том, что видел в оглухинском лесу в марте. А про суд он вообще не знал и не думал, занятый ловлей хариуса в Катуни и мыслями о Верке.
        Присяжные признали Олега виновным. На вопрос председательствующего судьи, заслуживает ли обвиняемый, по их мнению, снисхождения, все они — учитель средней школы, пожарный, слесарь-водопроводчик, медсестра, домашняя хозяйка, пенсионер — участник Великой Отечественной и шестеро других — ответили, что нет, не заслуживает. На решение присяжных подействовали еще обнаружившиеся во время допроса свидетелей чувства Анжелики к Олегу. Это ж каким негодяем надо быть!..
        Учитывая корыстный интерес убийцы и особую жестокость убийства, Олега Сумарокова приговорили к пожизненному лишению свободы.
        Кассационная жалоба, принесенная адвокатом, обращала внимание суда на детали. Красный карандаш, которым писалась записка, был найден не сразу, а много позже, и на месте, которое ранее было уже тщательно осмотрено. Одним из экспертов было высказано сомнение в том, что записка написана этим карандашом, и даже в том, что — карандашом. На снегу вокруг места, где нашли тело, следов, которые точно могли бы принадлежать Олегу, не было обнаружено. К тому же суд не принял во внимание отказ подсудимого от показаний, данных на следствии.
        Жалоба не была удовлетворена. Приговор вступил в силу, и Олег, как мы уже упоминали, был отправлен в Потьму — в исправительную колонию особого режима.
        Теперь только Женя могла восстановить алиби Олега — она везла показания Лики. Про Федю она еще ничего не знала.
        Но главное — после разговора с Ликой Женя надеялась найти подлинную, именно Лике, а не Анжелике адресованную записку и понять, как же она соотносится с той, что представлена была на суде.
        
        Глава 18. Вий и мячик
        « — Приведите Вия! Ступайте за Вием! — раздались слова мертвеца…»
        - Замолчи, Женька! — заорал вдруг Мячик. Он боялся мертвецов.
        - «И вдруг настала тишина в церкви; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви; взглянув ис-ко-са…» — новое для нее слово Женя прочитала по слогам.
        - Чего? — опять заорал Мячик. — Какая еще коса!
        - Молчи, Мяч, по шее получишь!
        «…Искоса, — продолжала читать Женя, — увидел он, что ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь он был в черной земле. — Тут Женя понизила голос — так, будто она сидела в бочке или под полом, и стала немного подвывать. — Как жи-и-листые, кре-е-епкие корни, выдавались его засыпанные землею ноги и руки».
        - Теперь я! — Юлька выхватила книжку и заныла своим визгливым голоском: — «Тяжело ступал он, поминутно оступаясь. Длинные веки опущены были до самой земли. С ужасом заметил Хома, что лицо на нем было железное».
        - Железная маска, — прошипел Том.
        - «Его привели под руки и прямо поставили к тому месту, где стоял Хома.
        - Подымите мне веки: не вижу! — сказал подземным голосом Вий. — и все сонмище кинулось подымать ему веки.
        „Не гляди!“ — шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул.
        - Вот он! — закричал Вий иуставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха».
        Тут все услышали тяжелый стук тела. Это Мячик повалился навзничь, изображая Хому Брута.
        Все это происходило год назад, когда все они были на Сборе Братства — под началом Олега Сумарокова, там перезнакомились и подружились.
        Они были очень разные. Например, компанию Скина никто из них не одобрял. Но к нему самому относились хорошо — верили, что рано или поздно он отойдет от своих дружков. Тем более что Скин хоть и спорил, но все-таки умел слушать. И явно уважал своих новых знакомых, так непохожих на скинов. Кроме того, ему нравился неписаный закон Братства о верности друг другу. Мячик был младше всех. Но он располагал к себе людей, был к тому же умелым гостеприимным хозяином, и его приняли в Братство, невзирая на возраст.
        Теперь Олег был в Потьме, а его бывшие подопечные съезжались в Оглухино.
        Мячика сосед подбросил на 120 километров навстречу Ване-оперу (без небольших авантюр Мячик вообще не мог существовать), и сейчас они на попутке мчались в Оглухино.
        Водитель, черноволосый, молодой с виду парень, правил будто бы лениво, но очень умело. Машина летела, плавно обходя небольшие препятствия. Слушая разговор за спиной о суде над Олегом, он вдруг сказал:
        
        - Я девять лет отсидел.
        - А дали сколько?
        - Пятнадцать.
        - Вот это да! — выкрикнул восторженно Мячик.
        - Двойное убийство, — констатировал Ваня-опер (если бы Мячик слышал наш пересказ их беседы, он обязательно бы спросил — «А что такое „констатировать“?» И обязательно ошибся бы и произнес — константировать, будто это слово — от имени Константин).
        - Расскажи! — заныл Мячик.
        Водитель покосился в зеркальце на компанию за его спиной.
        - Да вы еще маленькие!
        Но постепенно рассказал все-таки историю, которая действительно вряд ли предназначалась для детских еще ушей Мячика.
        Водителю тогда было девятнадцать лет. Мать у него русская, а отец чеченец, жили в Москве. Родители разошлись, когда ему было два года, он не знал ни слова по-чеченски, чувствовал и считал себя русским. Он ехал из Воронежа в Москву. По дороге остановился поесть, снял прямо на дороге девчонку (Мячик, в отличие от Вани-опера, не очень-то понял, что это значит) и сел с ней в ресторане. За соседним столом пировала компания. Двое из них подошли к нему и сказали:
        - Отдай нам свою девчонку, парень, мы тебе заплатим.
        - Они видели, — пояснил водитель своим юным пассажирам, — что это не моя девушка, что я просто снял ее. Но я не собирался, конечно, ею торговать, мы с ней хорошо сидели, разговаривали.
        Он встал, ответил, что ужинает с девушкой и просит их вернуться к своему столу. Тогда один из них ударил его по лицу. А второй сказал:
        - Что, может быть, мало? Мы сейчас поужинаем и добавим.
        - Тогда я пошел к машине, — рассказывал водитель, по-прежнему едва касаясь руля, — взял револьвер, вернулся, подошел к их столу и выстрелил сначала в одного, потом в другого. Обоих — наповал. И не стал убегать, просто милиция забрала меня и все.
        - Скажи, — спросил Ваня с мучительным каким-то интересом, — ведь тогда еще вышка была. Ты знал, что или вышка, или, во всяком случае, сядешь надолго. Ты сомневался все-таки, когда у машины стоял — брать револьвер или нет?
        - Нет, совсем не сомневался.
        - Ты, наверно, не помнил себя — очень обидно было?
        - Нет — прекрасно помнил. Никакого у меня аффекта (Ваня это слово, конечно, знал, а Мячик, конечно, нет) не было. Просто я знал, что должен это сделать, что у меня нет другого выхода. Что я не могу этого не сделать, понимаешь? Они сильно оскорбили меня. И при девушке.
        Все трое помолчали. Мячик вообще сидел с полуоткрытым ртом. Вид у него был такой, будто он боялся, что водитель сейчас нагнется, достанет из-под сиденья револьвер, обернется да и прошьет насквозь Ваню, а потом его, Мячика.
        - А почему только девять отсидел? — спросил Ваня.
        А Мячик подумал: «Ничего себе только!» Это была почти что вся его жизнь.
        - Работал хорошо. Условно-досрочно вышел, — лаконично сказал водитель и замолк до конца дороги.
        А Ваня почему-то (трудно восстановить сейчас с точностью все течение их разговора) стал пояснять Мячику про свидетельский иммунитет.
        - Это у меня иммунитет — я туберкулезом заболеть не могу, — похвастался понятливый Мячик.
        - Да нет, это другое. Ты имеешь право не давать показания против самого себя и своих близких родственников — даже если ты был очевидцем их преступления.
        - А если я против своего друга Федьки тоже не захочу давать показания? Если он мне ближе любого родственника? Если я его сдавать ментам не хочу?
        - Тебе можно не давать показания только против отца-матери, братьев-сестер, жены — у тебя ее вроде еще нет, детей и внуков — тоже пока не наблюдаю, ну и, конечно, бабушки и дедушки. А про всех других — если откажешься давать показания или соврешь — ответишь по кодексу.
        Ваня-опер был известен среди одноклассников, дворовых приятелей и членов Братства тем, что в любом разговоре, где шла речь об очередной истории с рукоприкладством, в разгар обсуждения главного вопроса — кто прав и стоило ли съездить Мишке по физиономии или надо было ограничиться строгим внушением (но всегда находились те, кто уверяли, что необходимо было добавить), раздавался вдруг спокойный голос Вани:
        - Сто двенадцатая, умышленное причинение средней тяжести вреда здоровью (поясняя — «Это если в больницу попал и долго в школу не ходил»), из хулиганских побуждений, часть вторая, «д», до пяти лет.
        Или:
        - Истязание группой лиц по предварительному сговору, сто семнадцатая, часть вторая, «е», от трех до семи. (И опять пояснял — «Это когда Пашку взрослые парни каждый день после школы метелили».)
        И горячий спор сменялся обычно минутой задумчивости.
        Хотя все это относилось к тем, кому уже минуло четырнадцать лет, но и двенадцатилетние понимали, что их время не за горами.
        Уголовный кодекс Российской Федерации ни в руках, ни в голове не держали большинство из тех, кто каждый день дрались, задирались и приставали к прохожим на бескрайних просторах России и ошарашенно взирали потом на мир из-за решетки в зале судебного заседания под всхлипывания и приглушенные — чтоб не вывели из зала — рыдания матерей. Ваня-опер знал его наизусть — так, как его тезка Ваня Бессонов «Евгения Онегина».
        Вскоре все сидели в теплой избе у Мячика и, ожидая прибытия Жени, можно сказать, с минуты на минуту, обсуждали проблемы правосудия вообще, в России — в особенности.
        Говорили о преступниках, особенно — о киллерах. Впрочем, стоит упомянуть, что в Братстве еще прошлым летом было принято решение не употреблять в разговоре слово «киллер». Это предложение внесла и обосновала Женя.
        - Это слово многим нравится, только они не признаются. «Я — киллер» — красиво звучит и не очень даже понятно. И это, я думаю, тоже — пусть даже самую малость, но подталкивает человека к тому, что он выбирает такую ужасную профессию. Здесь иностранное слово вообще совсем ни к чему. Вот «компьютер», например, — его ничем не заменишь. А вместо «киллер» нужно всегда говорить «наемный убийца». Точно и по-русски. Еще бы лучше — убивец, как в деревнях раньше говорили.
        Раз о преступниках — разговор всегда переходил к смертной казни. Скин, не задумываясь, высказался твердо и определенно, как всегда, агрессивно:
        - Стрелять их надо!
        Это была его любимая присказка.
        - А чего их жалеть-то? Они же кого убивают — не жалеют. Они убивают — значит, и их надо убивать.
        - Правильно. А людоед — видел по телеку? — вообще людей варил и ел…
        - Не говорите гадости! — закричала Нита.
        - Так если правда ел! Значит, давай, и мы его сварим?.. По-твоему — так?
        - Лучше зажарим! — крикнул Скин.
        - И съедим, да?
        - А в Упорове одна бабушка живет, — сказала Нита, — говорят, ее сына расстреляли, а через полгода настоящего убийцу поймали. А он у нее один был.
        - А раньше по суду четвертовали — отрубали одну руку, потом другую, одну ногу, потом другую — живого человека как бы на четыре части рубили. А потом уже нет, не стали так делать. Пугачева должны были четвертовать…
        - Какого Пугачева? — встрял Мячик. — Аллы Пугачевой мужа?
        - Ты заткнешься? — спросил Скин.
        Но его остановили несколько голосов одновременно. В их компании так разговаривать не было принято.
        Заметим под конец, что Мячик был не такой уж Мячик, как это может показаться. Не только в своей деревне, но, пожалуй, и во всем районе он был известен тем, что десяти лет от роду принял роды у своей молодой тетки прямо в лесу под елочкой. Он вел ее в больницу, да не довел — здоровая девятнадцатилетняя молодуха родила по дороге, не успев помучиться.
        Когда потом его спрашивали: «Как же это ты, Мячик?..» — он отвечал недовольно: «А че такого-то? Что я, не видел, что ли, как телятся или щенятся?»
        Глава 19. Семья Заводиловых
        Глубокой ночью всего в двадцати пяти километрах от Оглухина Саня и Калуга бились у машины.
        Спустило второе колесо. Первое спустило через пять километров после Щучьего. Подняли машину домкратом, колесо быстро поменяли. После короткого совещания возвращаться в Щучье на СТО (где написано было, как они заприметили, «Шиномонтаж круглосуточно») за новым колесом не стали: решили ехать без запаски, исходя из военного опыта — в одно и то же место два раза бомба не попадает.
        Опыт мирной жизни оказался иным — колесо прокололось на ровной проселочной дороге, и основательно. Калуга не поленился вернуться на пятьдесят метров назад и принес острую железяку. Молча ее осмотрев, «афганцы» помрачнели. Но Жене ничего не сказали.
        Впрочем, она понимала гораздо больше, чем они могли предполагать. В этой головке с облачком легких пушистых волос работа мысли шла постоянно. Помимо мыслей были и чувства, и смутные ощущения. Какой-то приземистый косолапый человек, напоминающий Вия, рисовался ей в темноте, и на секунду ее охватывал смертельный страх. Но она гнала его от себя и продолжала размышлять.
        Вот как двигаться дальше без колеса, она не знала и вопросов на эту тему своим озабоченным водителям тоже, конечно, не задавала.
        За две с лишним тысячи километров от этого места в ту ночь не спал еще один человек.
        Игорь Петрович Заводилов лежал, не раздеваясь, на дорогом, как все в его квартире, покрывале, закинув руки за голову, и, глядя в потолок, перебирал в памяти свою жизнь.
        Через две комнаты спала в совсем уж роскошной спальне его жена Валерия Степановна. В комнате, переоборудованной постепенно из детской в комнату тинейджера XXI века, то ли спала, то ли тем или иным из находящихся в ее распоряжении способов оттягивалась дочь Виктория.
        Сон не приходил к Игорю Петровичу.
        Он потратил немало сил, чтобы этому подонку не удалось уйти от ответственности. Доказательная база была хлипкой — все держалось только на записке, да к тому же один из экспертов высказывал сомнения насчет того, карандашом ли она написана. Пришлось убедить милицейских найти карандаш. Этот же эксперт утверждал, что карандаш не тот. Пришлось заменить эксперта, что стоило немалых, но не баснословных, то есть не московских денег. Подонок на суде отрицал, что он вообще писал записку Анжелике. А что почерк его, не отрицал, вот что примечательно! На дурачков, что ли, рассчитывал?
        Адвокат здорово мешал. Подступов к этому молодому еще и вряд ли обеспеченному парню Игорь найти не смог. И главное — ведь не деньги большие отрабатывал! У матери убийцы (вот ее, еще совсем не старую, но вымотанную тяжелой безрадостной жизнью женщину, терявшую сейчас то единственное, что у нее было, Игорю, честно говоря, стало в какой-то момент жалко) денег не было, адвокат был «по назначению» (то есть назначенный государством). А старался так, будто ему горы золотые сулили! Похоже было, что он и правда уверился в невиновности своего подонка. А кто ж тогда убил, если не он, скажите, пожалуйста? Ведь никаких других вариантов не просматривалось. А адвокат все гнул свое — не виновен, и только.
        
        Но все в конце концов прошло нормально, отправили отбывать пожизненное. Вышки, к сожалению Игоря Петровича и его друзей, в России теперь не было (они, впрочем, не теряли надежды, что ее им вернут).
        Сомнений в том, что убийца — Олег Сумароков, у Игоря Петровича не являлось. Но легче почему-то не становилось.
        Около двадцати лет назад, в одной из командировок, Игорь познакомился с милой девицей, очень женственным движением нежной руки то и дело отводившей со лба русые пряди. Он и не знал раньше, что именно такие волосы называются русыми. После того дня или, вернее, ночи он некоторое время высматривал их у женщин — но никогда ничего, кроме разных оттенков краски, не находил.
        Игорь был не бог знает какой знаток живописи, но в школьные годы, под влиянием рано умершего отца-архитектора, проводил много времени в залах Третьяковки. И лицо девушки напоминало ему какой-то портрет начала XX века — когда еще милые, мягкие женские лица не сменились иными, под красными косынками, волевыми и жизнерадостными, чем-то схожими между собой и все более и более напоминающими плакатные.
        Спустя года полтора дела занесли его в те же места. И кто-то передал письмо для Игоря его водителю. Письмо было от нее и не содержало ни упреков, ни каких бы то ни было требований. Ему просто сообщали, что их дочери девять месяцев, что мать назвала ее Анжеликой и что дочка на днях пошла. Вложена была маленькая фотография. Крохотная девчушка была похожа на Игоря до так не бывает. Письмо кончалось словами: «Я рада, что так вышло. Желаю тебе всего-всего и помню тебя».
        Он даже подумывал было заехать — посмотреть на девочку, оставить денег. Но тут закрутились такие дела, что стало вовсе не до того и вообще ни до чего. И полетели горячие девяностые годы.
        Незадолго до этой горячки у них с Валерией родилась дочь, он назвал ее Викторией, надеясь на победу. Видел мало, интересовался, чем она живет, и того меньше, все это передоверив жене. Так, копошилась в детской кудрявая толстушка, постепенно худея и вытягиваясь, щеголяя в коротких и очень коротких юбочках или модняцких джинсах. Постепенно вместо капризного плача или заливистого детского смеха стали слышаться из-за двери все более громкие, а затем и оглушительные звуки того, что теперь заменяет юным душам музыку.
        И однажды услышал он — не из-под дочериной двери, а на каком-то концерте — песенку из оперы «Юнона и Авось»:
        Ты меня на рассвете разбудишь,
        Проводить необутая выйдешь.
        Ты меня никогда не забудешь,
        Ты меня никогда не увидишь.
        Бесхитростные, казалось бы, слова и за душу берущая мелодия нечто в нем задели, и глубоко.
        Слова описывали их прощание так, как будто автор стоял тогда на рассвете у плетня и подсматривал.
        Игорь послал в ту деревню далекой Курганской области одного из своих водителей — разыскать мать и дочь и передать деньги.
        Водитель вернулся через четверо суток, сказал, что мать давно умерла от воспаления легких — когда отвезли из деревни в районную больницу, было уже поздно; что Анжелика живет со старой теткой, приходясь ей племянницей по покойному мужу; что в школе учится хорошо, на лицо и фигурку очень даже ничего и просматривается явное сходство с Игорем Петровичем, а в доме большая нужда, и что деньги отданы были тетке, которая показалась водителю женщиной достойной и Анжелику явно любила. Игорь припомнил рассказанное когда-то русоволосой девушкой — что живет она с невесткой, вдовой покойного старшего брата, и очень дружно.
        После этого с Игорем стало происходить что-то ему не очень понятное. То, что молодую красивую тридцатилетнюю бабу взяли и уморили — при наличии в распоряжении современной медицины кучи антибиотиков, — произвело на него, как теперь часто говорят, шоковое впечатление. И по выходе из этого шока он стал постоянно посылать тетке деньги, а затем наконец захотел увидеть Анжелику.
        Тут стоит сказать, что к этому времени его собственная, если можно здесь так выразиться, дочь превратилась в законченную пятнадцатилетнюю стерву, холодную и не по годам расчетливую. Как человек умный и трезвый, Игорь ясно понимал, что винить тут кого-то, кроме себя самого, нечего.
        Он опоздал.
        Когда, подняв голову от дел, он сообразил, например, глядя на сотоварищей, что должен за свои деньги дать дочери очень хорошее образование, — выяснилось, что она настолько плохо учится и так равнодушна к этому прискорбному обстоятельству, что вряд ли тут помогут какие-либо деньги. Да, винить было некого, но легче от этого, натурально, не становилось.
        Впрочем, в такую же стерву выковалась и жена, когда-то милая ясноглазая девочка. С того момента, как он услышал обрывок ее разговора по телефону с подругой: «Конечно, жаль, что Всеволода убили, но все активы все-таки у Раи, и завещание, она сказала, в порядке. Ей, конечно, нет никакого смысла долго оставаться одной», — когда он услышал эти слова, произнесенные ее рассудительным говорком, когда-то ему так же милым, как и все остальное в Лере, он похолодел. Да так и не согрелся.
        Но и здесь в бессонные ночи он брал всю вину на себя.
        Анжелика же ему очень понравилась.
        В первый свой визит он повез ее на машине из Оглухина в только что выстроенный мотель, приближающийся к европейскому классу, и там они долго ужинали. Она вела себя просто и мило. Стала называть его «папой», но на вы, говорила, как мама рассказывала ей о нем, и всегда только хорошее, и отправляясь в больницу с температурой уже за сорок, чувствуя, видимо, что живой в дом не вернется, наказывала, если будет очень большая нужда, разыскать его в Москве. «Он тебе поможет обязательно», — говорила мать слабеющим голосом. Потом помолчала и добавила: «Я думаю, дочка, он и сам тебя разыщет. Он хороший». И с этими словами отбыла в свой последний путь.
        Этот простой рассказ и вовсе что-то перевернул в Игоре.
        Его потрясло, что молодая женщина, умирая, считала его хорошим.
        И он стал стараться быть хорошим.
        Он все вспоминал, как в ту единственную ночь, слушая его неожиданную для самого себя исповедь, она все говорила ему: «Ты добрый, я знаю. Просто у тебя все так сложилось».
        А как у него сложилось?
        Начинал он в то горячее время с алюминия. Получил, продав вагон придержанного вовремя товара, первоначальный капитал. Потом крушил конкурентов, сметал помехи.
        Раньше, в советское время, он всегда с горечью перечитывал финал своей любимой книги — «Золотого теленка» — как ничего не может сделать в советской стране с большими деньгами человек, их добывший, — пусть и не честным трудом.
        Игорь мечтал поехать в Италию, немало зная о ней от отца (так, впрочем, в ней и не побывавшего). Но он знал, что самое большее, на что может рассчитывать в своем КБ, — это попасть туда на три-четыре дня в толпе советских заранее запуганных туристов, без денег, — и то после обязательного, как карантин, посещения каких-нибудь соцстран.
        И вот кончились соцстраны. И деньги стали деньгами — на которые что хочешь, то и покупай, куда хочешь, туда и езжай.
        Он был как все вокруг него — набирал и набирал, увеличивал и увеличивал.
        И вдруг — что-то щелкнуло в нем после слов забытой, а потом и умершей женщины.
        В это время дела его пошли уже по восходящей — ровно, без рывков и падений.
        Можно было поднять голову и оглянуться вокруг. Оглянувшись, он увидел, сколько людей и особенно детей нуждаются в его помощи.
        Игорь Петрович виделся с Анжеликой еще два раза. Дома у него о ней, естественно, не знали.
        Не желая, чтобы пуля конкурента, от которой не застрахован ни один бизнесмен в сегодняшней России, застала его близких совсем уж врасплох, он вызвал нотариуса и составил завещание, посвятив в это только своего молодого, но очень толкового юриста, после чего положил документ в самый-самый тайный офисный сейф, взяв с юриста слово, что в случае его внезапной смерти тот без проволочки пустит завещание в производство.
        Завещанием он делил свое немалое состояние на три равные части — жене, дочери Виктории, по достижении ею совершеннолетия (лишить их наследства он никогда не думал: какие бы они ни были, это были его дочь и жена), и дочери Анжелике, живущей в деревне Оглухино. Когда он попробовал упомянуть Анжелике про завещание, у нее вырвалось, и очень искренне:
        - Папа, не надо завещания! Лучше живите!
        С Анжеликой он ездил в Дом ребенка и в детский дом в их районе, а также в приют, где детей с улицы держали по полгода — не больше, мыли, вычесывали вшей, приводили в относительный порядок, а потом куда-нибудь пристраивали — в детдом, интернат, в их собственную семью, ими покинутую, или же в чужую, готовую принять ребенка с уличными повадками.
        Во всех этих заведениях детьми занимались порядочные, добрые люди, что Игоря глубоко поразило: по своему жизненному опыту последних семи-восьми лет он бессознательно был уверен, что такие люди вовсе перевелись на Руси. Во всех трех заведениях он оставил по крупной сумме денег — и уже получил несколько очень внятных отчетов о том, как именно эти деньги тратятся. Он уже составлял план, как учредит фонд, и Анжелика будет его директором, что не помешает ей получать высшее образование. Толковость, организаторские способности и совестливость — он за несколько встреч разглядел в ней редкое сочетание этих качеств.
        Дочь ничего не просила для себя. При этом с непосредственной радостью, но без хорошо знакомого ему хищного блеска в глазах принимала она его подарки. Его же самого очень радовало, что ей явно было с ним интересно.
        В последний раз он подарил ей бирюзовое ожерелье, купленное в Венеции, — и она широко открыла голубые глаза, пораженная его красотой. К нему было и колечко с бирюзой. Какое-то необычное — когда он выбирал все это в Венеции при помощи секретарши, та особенно ахала над этим кольцом, и он долго вертел его в руках, рассматривая. Анжелика сказала, что ожерелье будет надевать по большим праздникам, а кольцо не станет снимать вообще никогда.
        И вот все оборвалось.
        Он лежал, бездумно глядя в потолок, по которому ходили световые полосы от проезжающих за окном машин, — и не мог сосредоточиться ни на одной стоящей мысли.
        Стоит заметить, что в самое последнее время у Заводилова не то что улучшились, а скорее наметились какие-то отношения с Викторией. Она подходила к нему, встречая в кухне или в холле, прижималась, ластилась, спрашивала иногда:
        - Папочка, как ты себя чувствуешь?
        И хотя уже года два как Игорь Петрович ясно понял, что его дочь любит на свете одного человека — себя, что реальны и чувствительны для нее только и исключительно собственные проблемы и что она совершенно не в силах понять, что вокруг нее — такие же люди, как она сама, из мяса и костей, с такими же нервными окончаниями, так же способные чувствовать физическую и душевную боль, — все-таки он отзывался на эти ее движения. В те минуты память ярко освещала ему картины прошлого — не такого и далекого, десять-двенадцать лет назад. Толстенькая девочка бежала по двору ему навстречу, сияя не только глазками, а всем личиком, налетала со всего разбегу, безоглядно веря, что в ту же секунду ее подхватят сильные отцовские руки и подбросят высоко в воздух. Ведь она любила его — умела, значит, любить? Куда же все делось — любовь, жалость, безоглядная вера?..
        И ему начинало казаться, что, может быть, что-то тлеет еще на дне ее души, не все еще потеряно — сейчас, когда он столько потерял…
        По звукам, донесшимся из холла, он понял, что Виктория вернулась из ночного клуба — обычного в последний год места ее времяпрепровождения. Без всякой цели, скорее не зная, куда себя деть, чем желая увидеть дочь, он встал и пошел в кухню.
        Виктория, войдя в дом, не заходя в свою комнату, пошла налить себе соку. Открыла холодильник — и тут же в кухню вышел отец.
        - Налей и мне!
        Она налила бокал и подала ему.
        В этот момент Игорь Петрович Заводилов узнал, что слова «у него потемнело в глазах» — совсем не выдумка романистов. Он глянул на пальцы дочери, сжимавшие бокал, — и черная завеса задернула от него белый свет.
        Глава 20. Братство ощетинивается
        Залаяла собака, стукнула калитка, в дверь вошли трое — Женя Осинкина и с ней двое взрослых мужчин. Поздоровавшись со всеми за руку, эти двое тут же снова ушли на улицу — возиться с машиной.
        - На соплях доехали, — доверительно пояснили они Ване-оперу, которого определили на глаз как если не старшего других по возрасту, то как человека солидного.
        Женю все набившиеся в комнате приветствовали вытянутой вверх, над головой, правой рукой со сжатым кулаком, что означало готовность честно бороться за справедливость. Она всем ответила тем же жестом.
        Перед ней были ее друзья.
        Живущие в разных концах огромной России, они съехались по ее зову. Год назад Олег соединил их. Тогда же возникла Идея. Главным ее автором была Женя, но понемногу участвовали все. Некоторым из них это слово не нравилось, они предпочитали — Мысль, другие говорили — Действие. Так или иначе, все они были людьми, готовыми действовать — не во зло, а во благо, не для себя, а для других — для тех, кто в силу возраста, болезни или обстоятельств (как сейчас Олег) беспомощен и нуждается в их помощи.
        Быстро обежав глазами комнату, Женя убедилась, что все, кого она рассчитывала здесь встретить, действительно здесь, всем улыбнулась, как умела только она. И все заулыбались ей навстречу, потому что невозможно оказалось не улыбнуться тому, к кому обращена была Женина лучистая улыбка и кому радостно кивала ее похожая на одуванчик головка.
        Тут же Женя получила стакан свежезаваренного чая с вареньем на выбор — малиновым (из лесной, между прочим, малины), черничным или земляничным. Глотая горячий чай, она, сдвинув бровки, с ходу начала совещание.
        - Вы все все знаете. Олег в тюрьме, думает, что будет сидеть всю жизнь. Медициной доказано, что от одной мысли, что это — на всю жизнь, у человека автоматически начинают отключаться важнейшие участки, обеспечивающие здоровье и саму жизнь. Некоторые даже через год умирают. Каждый лишний день там разрушает здоровье, понимаете? Особенно когда человек знает, что невиновен.
        
        Наши действия должны состоять из двух этапов. Первый — мы находим доказательства того, что Олег не совершал убийства. И тогда пишем — вместе с адвокатом, конечно, — надзорную жалобу в областной суд. Я сама ее отвезу и сдам под расписку в Кургане. Назначают суд, привозят Олега. Приговор отменяют. Заводят вроде новое дело — ну, снова ищут убийцу. Тогда — второй этап: мы ищем того, кто это сделал. Теперь уж деваться некуда, надо все это распутать до конца, чтоб никто не шипел, что, мол, «убийц освобождают». Тут кое-какие наметки есть, но, конечно, ясности мало. Скорей всего, какой-то маньяк. Тем более, что через месяц около Шумихи убили еще двух девушек.
        Вернемся к задаче первой. Что мы уже нашли? Во-первых, у меня в руках показания Лики Лекаревой, устанавливающие алиби Олега, и ее согласие выступить на суде. Во-вторых, надо найти в доме старую спецовку тети Груши. В ее кармане мог остаться важнейший документ. Он все прояснит. На суде спецовка не фигурировала. Олега взяли в Петербурге. Во что он был одет в день убийства — этим никто не интересовался, потому что о следах крови речь не шла: Анжелику задушили.
        - А у нее же вроде лицо было изуродовано?.. — подала голос Нита. Она была на похоронах Анжелики.
        - Ей прижигали его сигаретами, — сурово сказала Женя.
        Все подробности страшного дела, тщательно ею собранные, она держала в уме, ничего не забывая.
        Все остальные осведомлены были в целом, одни больше, другие меньше.
        Мячик, например, и вообще не знал, что такое алиби, но сидел, непривычным образом присмирев, надеялся, что как-нибудь все само собой постепенно прояснится.
        - Раз никто спецовку не трогал, наследство тети Груши еще никто не делил, то спецовка должна быть где-то в доме. Проблема в том, как нам ее из заколоченного дома добыть.
        - Тут проблемы нет никакой, — раздался голос из угла. В эту же минуту в дверь вошли Саня и Леша.
        - Ребята, у вас, типа, можно в каком-нибудь углу прикорнуть минут на триста? Если негде, мы, короче, в машине поспим.
        Мячик вскочил и повел водителей; с ними вышла из комнаты Нита — глянуть женским глазом, как он их устроит.
        - Ну что, тогда ощетинились, что ли? — сказал Скин.
        И все почувствовали себя готовыми к важным и решительным действиям.
        Глава 21. Витёк
        Первый раз Витька взяли на дело в девять лет. Он легко пролез в комнату через форточку и открыл изнутри задвижку на двери.
        Потом это было еще раз семь. Ему давали за это конфеты, шоколадки — денег никогда. Это были квартирные кражи. Хозяева обычно так и не просыпались — все было очень тихо. Никогда никого не убивали.
        Потом всех взрослых постепенно пересажали. Витьку уже было одиннадцать лет. Он больше ни о чем таком не думал и даже иногда удивлялся на себя, что помогал красть, особенно у старых и больных. Прошло несколько лет, и как-то летом, как раз на другой день после четырнадцатилетия, вечером после пивка (оно на него здорово действовало, только он не признавался старшим) трое взрослых ребят (один уже отслужил, двоих вот-вот должны были забрить) его подбили пойти с ними «на дело» — забрать у туристов, расположившихся на берегу речки, мотоциклы и покататься. Дело задумывалось веселое, почти безобидное.
        Витек помнил тот вечер так, как будто он был вчера. Темно. Трава уже мокрая от росы. Долетал дым от костра, слышны были веселые голоса. Стали видны лица, освещенные пламенем. Весело засмеялась, закинув голову, девушка с толстой косой, перекинутой на грудь. У них в деревне кос никто не носил, все были стриженые. Послышались звуки гитары, и мужской голос запел красиво, как по телеку.
        Сявый махнул рукой, и они тихо двинулись к реке.
        Витек стоял на стреме, ждал, когда парни выкатятся на мотоциклах, заберут его, и они помчатся на предельной скорости куда глаза глядят. Но что-то долго их не было, потом услышал он снизу, от реки, сильный треск сучьев, какие-то придушенные крики. Побежал вниз, скользя по глине и цепляясь за ветки. Когда Витек подбежал, двое туристов лежали неподвижно. Один уткнулся лицом в траву, и над ним истошно кричала девушка с косой, силясь его повернуть.
        Туристы, оказалось, не захотели отдать свои мотоциклы просто так, и завязалась драка. У деревенских откуда-то оказались нунчаки (Витек и не знал, что они с ними ходят). Двоих туристов забили насмерть.
        Потом на суде судья спрашивал Витька — если он не собирался идти на мокрое дело (а в этом суд в какой-то момент готов был ему поверить, хотя Сявый показал, что смертельные удары нанес будто бы именно он), то почему он не принял единственно верное с правовой точки зрения в такой ситуации решение: тут же покинуть место преступления и отправиться в милицию, чтобы сообщить об убийстве? Ведь иначе он становился соучастником двойного убийства. И Витек не мог объяснить судье то, что и без всяких объяснений было, как ему казалось, очевидным, — что ни до какой милиции он ни в коем случае не дошел бы: те же парни догнали бы его и убили. Ведь они сразу поняли, что теперь им уже грозит вышка, а он бы, уйдя без них, становился свидетелем; хотя свидетелей там и без него хватало.
        
        Сявому удалось убедить суд, что главным убийцей был Витек — вроде бы по недомыслию.
        - Ваша честь, мы же взрослые мужики, что, мы не знаем, что за убийство полагается? Дрались — да, но убивать не думали. А он совсем озверел и голову туристу пробил.
        Суд не поверил Витьку, что он не только не убивал, но вообще не участвовал в драке. А Витек навсегда запомнил, какое чистосердечие было во взгляде Сявого, когда он упекал его за решетку.
        Случись все это накануне дня рождения Витька — он бы уголовной ответственности не подлежал. А так ему дали семь лет — как несовершеннолетнему. Взрослые получили свое — по пятнадцать, за умышленное причинение тяжкого вреда здоровью, повлекшее по неосторожности смерть потерпевших.
        Выпустили его по президентскому указу о помиловании через три с половиной — вел себя Витек в зоне очень хорошо, с закоренелыми лагерниками не якшался, день и ночь мечтал о том, как выйдет на свободу и больше уже на такие дела его никто никогда не заманит. В колонии было у него время поразмышлять о том, о чем никто и никогда не размышляет во время драк, — а надо бы. Об этих самых безобидных вроде бы поначалу ударах — ну, подумаешь, дерутся ребята! — которые неожиданно для дерущихся вдруг влекут за собой вот эту самую «по неосторожности смерть потерпевшего». А кто же осторожничает во время драки?
        И Витек, выйдя из зоны, стал обходить драки за три дома.
        Но навык домушничества за годы зоны почему-то не утратился (хоть применять его он и не думал), тем более, что и в восемнадцать лет Витек остался невысоким, худым (не так уж, видно, хорошо кормили в зоне) и гибким. Добавим, что стал он молчаливым и серьезным и рассказывать о своем четырехлетнем (считая полгода в следственном изоляторе) печальном, а может быть, и страшном опыте не любил.
        И теперь Витек, которого, впрочем, после его возвращения из зоны многие уже звали Виктором, предлагал Жене свою помощь по извлечению спецовки из заколоченного дома.
        А Том сказал:
        - Именно Виктору-то и опасно это делать: рецидив.
        А Витек возразил, что опасность-то вовсе нулевая.
        - Женя, — сказал Витек. — Мы сейчас с Мячиком сходим — посмотрим. И доложим — можно ли в принципе это сделать или рисково.
        Поколебавшись и взяв с Витька слово, что даже на крохотный риск он не пойдет («Нам сейчас как раз еще одного суда не хватает»), Женя отпустила ребят — на рекогносцировку местности, как тут же и пояснили знатоки военной терминологии.
        В последний момент Том сказал тихо:
        - Дженни, я пойду с ними.
        Женя знала, что решения Тома всегда обдуманны. Она молча кивнула. Том вышел за Витьком и Мячиком.
        Глава 22. Том
        Том Мэрфи родился в Вязьме.
        Отец его был стопроцентный американец. Роман со стопроцентной русской будущей мамой Тома, развернувшийся в полях и лесах вокруг Вязьмы в середине роскошного среднерусского лета, закончился, как это подобает честному американцу, женитьбой — как только выяснилось, что готовится появление на свет Тома. Два года спустя после его рождения американец уехал в Америку. Мама с ним не поехала. Но брак их продолжал существовать. Том дважды был в Америке, и отец принимал деятельное участие в его воспитании. Он купил Тому и его маме трехкомнатную квартиру в Москве, и они переехали — главным образом из-за того, что американский папа считал: Том должен получить очень хорошее образование. Он с уважением и даже, пожалуй, с любовью относился к Вязьме и часто повторял, что там прошли лучшие дни его жизни. Но не без основания полагал, что среднее образование в Вязьме еще не достигло европейского уровня. Заметим, что он говорил именно о европейском: к школьному образованию в своей стране он относился скептически — в отличие от университетского, которое оценивал очень высоко и не раз высказывал надежду, что Том
все-таки захочет после школы учиться в Стэнфорде, Гарварде, Йеле или Беркли. Он брался, само собой, платить за его обучение — очень и очень, заметим, большие деньги. Ну, правда, в Беркли, если кому интересно, плата много меньше, чем в трех других, — потому что это университет государственный (то есть принадлежащий штату), а не частный.
        
        До получения паспорта Тому оставался год. За это время ему необходимо было решить, гражданство какой страны он принимает. А в настоящее время он был, с одной стороны, российский гражданин, а с другой — можно сказать, дважды американец.
        - Как это так? — спросит любознательный читатель. А дело в том, что, хотя мама Тома в момент его рождения находилась в России, она ухитрилась родить его на территории Соединенных Штатов Америки.
        По американской же конституции (которую Том знал так же хорошо, как российскую), как известно, «все лица, родившиеся в Соединенных Штатах, являются гражданами Соединенных Штатов», даже если у этих лиц и нет отца-американца. Рождение на американской территории давало Тому также приятную возможность стать всего лишь через двадцать лет с небольшим американским президентом — если только он из этих лет четырнадцать проживет постоянно в США. А чтобы стать российским президентом (в том же, кстати, возрасте — «не моложе тридцати пяти лет»), ему надо было, наоборот, постоянно проживать в России — не меньше десяти лет.
        С рождением же Тома дело обстояло так. На последнем месяце беременности русская мама поехала со своим американским мужем в Москву — покупать необходимое для ребенка. Вечером они зашли в американское посольство, чтобы посмотреть там комедию. Будущая мама Тома так смеялась, что прямо в кинозале у нее начались родовые схватки (которые она планировала не ранее, чем через две недели). Ее повели в посольский — назовем по-нашему — медпункт, и, пока быстрые и деловитые американцы вызывали «скорую помощь», не менее быстрая и деловитая русская родила прямо в ихнем медпункте. Тут же в посольстве отец, выпивая за здоровье мамы и младенца с соотечественниками, после энергичного и заинтересованного обсуждения проблемы на грохочущем — на слух, скажем, англичанина или австралийца — американском английском, решил назвать первенца Томом — в честь третьего президента его родины Томаса Джефферсона, просветителя и автора «Декларации независимости».
        Родной язык Тома был, конечно, русский (хотя по-английски он говорил очень и очень неплохо, что однажды ему уже дорого обошлось — за хороший английский его избили те самые скинхеды, в компании которых был и Денис, с Томом тогда еще незнакомый). Но этого мало. Во всех спорах насчет употребления или значения того или иного слова или оборота русской речи он всегда выигрывал, прекрасно зная и литературный язык, и просторечие.
        - Почему ты не знаешь слова «помстилось»? — спокойно и даже мягко говорил он Скину. — Это прекрасное русское слово, означает — показалось, померещилось. «Зеленя» — это когда осенью появляются зеленые побеги озимых, посеянных этим летом под зиму. А озимые, посеянные прошлым летом, к этому времени уже убраны.
        Конечно, деревенские жители — Мячик или Нита — все это прекрасно знали. Но Денис был мальчик, что называется, выросший на асфальте, и для него это была полная абракадабра.
        - А зачем мне знать-то это?
        - Ну, вот ты любишь Россию. А Лев Толстой — это русский писатель?
        - Ну.
        - Мы должны им гордиться?
        - Ну.
        - А чтобы гордиться, надо сначала его читать. И неплохо бы при этом понимать, что читаешь.
        Том легко снимал с полки нужный том из собрания сочинений Толстого (если, конечно, разговор происходил в его, Женином или другом приличном доме, где все главные русские писатели всегда налицо, а наличие Донцовой или Коэльо как раз проблематично), быстро находил нужную страницу (Женю неизменно восхищала его организованность, проявлявшаяся не от случая к случаю, по вдохновению, а всегда и во всем) и читал вслух из «Войны и мира»:
        - «Уже были зазимки, утренние морозы заковали смоченную осенними дождями землю, уже зеленя уклочились и ярко-зелено отделялись от полос буреющего, выбитого скотом, озимого и светло-желтого ярового жнивья с красными полосами гречихи». Если ты не знаешь разницу между зеленями и яровым жнивьем и при этом ленишься заглянуть в словарь, для тебя Толстой будет понятен только наполовину. Ну примерно как для иностранца, выучившего русский язык. Да и многое в жизни сельской части России тоже останется неясным.
        У Дениса все внутри клокотало, но как возразить, он не знал. Не скажешь ведь — «Плевать я хотел на вашего Толстого!»
        «Войну и мир» он читать, конечно, не собирался — как и вся его компания. Его мать обещала купить к десятому классу кассеты с фильмом, и когда дойдет до сочинения, они собирались все вместе посмотреть. А потом все равно надо найти книжку с готовыми сочинениями и списать. Написать про Толстого самостоятельно никто из скинов, конечно, не рассчитывал.
        Том легко показывал Скину, что если ты уж так настаиваешь, что «Россия — для русских!», то для начала неплохо бы знать свой родной русский язык, а не заменять — «не поганить», как обычно говорил Том, — его блатным или полублатным.
        - Почему ты так не любишь родной язык? — вопрошал Том Дениса. — «Наезжать» — такого слова в вашем блатном значении в великом русском языке нет, — пояснял он, доводя Скина до белого каления.
        - А что, лучше иностранщиной язык засаривать?! — кричал Денис. Говорить, а не кричать, он почти не умел.
        - А что ты называешь иностранщиной? — спрашивал Том.
        - Ну понятно что — нерусские слова!
        - А какие слова — русские?
        Изо всех сил сдерживаясь — хотелось тут же дать Тому по шее, чтоб он лучше прочувствовал проблему, Денис начинал перечислять:
        - Ну, там — лошадь… штаны, например.
        - Оба — тюркские, — беспощадно сообщал Том. — От татар остались. Еще?
        - Ну, хлеб… изба…
        - Из древнегерманского, — объявлял Том.
        - Чего?! От немцев, что ли?
        - Если хочешь — от немцев. А если точнее, от их далеких предков, древних германцев, позаимствовали наши далекие предки, то есть древние славяне.
        - Тебя послушать — у нас своих слов вообще нет!
        - Отчего же? Смотря что считать своим. Для меня, например, и хлеб, и абажур — свои слова.
        - А абажур-то что?
        - Ну французского, конечно, происхождения. Ты в школе какой язык изучаешь?
        - Французский, — с отвращением сказал Денис.
        - Ну что же ты — не слышишь разве тут «jour» — день? Abat-jour — ослабляет, ограничивает дневной свет. А потом уж на свет лампы перешло… Но вообще-то, — сжалился Том, — я с тобой согласен, что без дела незачем иностранными словами русские заменять. Только когда своего слова не хватает. Вот доллар, например, еще при Пушкине в наш язык вошел — только произносился с другим ударением. Так зачем нам еще баксы?
        Денис говорил, конечно, только баксы. Но защитить своего выбора аргументированно не мог — и спор сам собой затихал.
        А вот Женю Том всегда называл Джейн или Дженни, от чего Скин кипел.
        Больше же всего раздражало, даже бесило Дениса — но он ни за что на свете не признался бы в этом не только кому-нибудь, но в первую очередь самому себе, — что Том, имея полную возможность уехать в Америку и жить там припеваючи, этого почему-то не делает.
        Любимым писателем Тома был Михаил Булгаков. А любимой книгой — его знаменитый роман «Мастер и Маргарита». Он знал едва ли не весь роман наизусть и пересыпал любой разговор цитатами, причем всегда к месту:
        - Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!
        - Покайся, Иваныч! Тебе скидка выйдет!
        - Брал, но брал нашими, советскими!
        - Мне ли бриллиантов не знать?..
        - Подумаешь, бином Ньютона!
        - Денежки я приберу, нечего им тут валяться…
        - Сиживал за столом, не беспокойтесь, сиживал!
        - Я буду молчаливой галлюцинацией.
        - Не шалю, никого не трогаю, починяю примус…
        Особенно он любил спрашивать, предлагая «Фанту» или «Пепси»:
        - Вино какой страны вы предпочитаете в это время дня?
        А когда просили у него в долг десятку, говорил, в зависимости от состояния кармана, «У меня, может быть, полный примус валюты!» или же — «Не при валюте мы сегодня».
        Женя, Ваня-опер и Ваня Бессонов понимали его с полуслова — порою и подхватывали бессмертные строки, едва он их начинал. Денис же Булгакова, конечно, не читал и, не понимая, что это за такой примус с валютой, еще больше злился на Тома — именно на него, который был для Скина частью ненавистной Америки.
        Том знал в Вязьме и под Вязьмой места, связанные с Булгаковым, и в прошлое лето водил всю компанию — километра три по лесу — к тому месту где была больница близ села Никольского. Ее разбомбили в 1942 году (под Вязьмой шли кровавые бои, с огромным количеством погибших с нашей стороны; немцев тоже, конечно, полегло немало). А за двадцать шесть лет до этого, осенью 1916 года, сюда долго добирался на телеге молодой врач Михаил Булгаков — и стал лечить местных крестьян от всех болезней.
        На том месте, где была больница, заросшем травой в человеческий рост, стояли четыре огромные лиственницы.
        - А откуда ты знаешь, что больница-то здесь была, если от нее никаких следов уже не осталось — трава и трава?
        Это, конечно, спросил Мячик.
        Том заверил всех, что больше нигде в округе ни одной лиственницы нет: «Я эти места на лыжах избегал». И значит — это точно то самое место, где жил и лечил будущий знаменитый писатель.
        Почему же он был так в этом уверен? Да потому что начитанный Том вычитал где-то, что около больницы росли лиственницы — местные крестьяне называли их «немецкие елки».
        Глава 23. Чердак заколоченного дома
        Они обошли дом дважды. Было новолуние, и можно было надеяться, что их никто не видел. Но и фонарик тоже нельзя зажечь.
        У стены дома, выходившей на запустелый в это лето огород, все заросло лебедой и, что гораздо хуже, крапивой. Наконец шепотом было принято решение проникать в дом через чердачное окно — очень маленькое, но незаколоченное — в надежде, что чердак не заперт снаружи, из сенцев, а дверь в дом из сенцев тоже не заперта на ключ. Мячик и Том, сцепив руки, на три шепотом же произнесенных счета подбросили Витька. И он, зацепившись руками за края обломленного шифера, полез по не очень крутому торцевому скату крыши к чердачному окну. И мгновенно исчез в нем.
        
        Им казалось, что прошло не меньше часа. Но, как выяснилось после, так казалось от непрекращающегося волнения: ведь их могли накрыть в любой момент. Прошел пьяный дядя Вася, горланя на всю ночную улицу песню про «мороз-мороз, не морозь меня», которую почему-то особенно любят русские подвыпившие люди. Том с Мячиком залегли прямо в крапиву; он их не заметил.
        На самом деле прошло всего полчаса, и в чердачном окне появился Витек, махнул им рукой и спустил по скату какой-то куль. Подхватив его, они увидели, что это вывернутая наизнанку спецовка со связанными сзади рукавами: Витек сделал так, чтобы не потерять что-нибудь из карманов. В темноте он их осматривать не стал.
        После этого и сам Витек поехал по скату на животе, повис на краю на руках, и Том с Мячиком его подхватили. Рубаха на груди Витька оттопыривалась — он что-то туда набил.
        В доме Мячика никто не спал, кроме водителей, — все ждали их возвращения.
        
        Витек вручил Жене спецовку, за что был награжден самой обаятельной из ее улыбок, а потом достал из-за пазухи старую пожелтевшую коробку из-под печенья с кукольного вида девицами в кудряшках.
        - Вот — еще было на чердаке. Я подумал — вдруг что-то дельное.
        Женя открыла коробку, которая и так разваливалась прямо в руках от ветхости. В ней было несколько тонких пачек писем, перевязанных полуистлевшими голубыми и розовыми ленточками и написанных, судя по виду, самое меньшее лет сто назад.
        - Наверняка это будет важно, Виктор, спасибо тебе, но — потом, — сказала Женя (и, добавим мы, намного опережая события, — как в воду глядела). Отложив коробку в сторону, она взялась за спецовку.
        Сначала Женя аккуратно разложила ее на освобожденном столе. С замиранием сердца она стала искать карманы и по одному их осматривать. В каком-то из карманов могла находиться судьба Олега Сумарокова.

* * *
        Пока Витек в темноте лазил по опустелому дому тети Груши, Женя вела опрос юных жителей Оглухина.
        Получалось, что уже после того, как уехал Олег и пропала Анжелика, вокруг дома тети Груши кто-то ходил, и не один. Ребята, прибегавшие попрощаться с Олегом и уже его не заставшие, заметили следы по крайней мере двух мужчин, и именно не кроссовок, которые зимой и летом носил Олег, а городских зимних ботинок. Если это те, кто убил Анжелику, то что им было надо в доме? У нее почти ничего не было, кроме того, что на ней. А убийцы даже шубу с нее не сняли.
        Впрочем, вскоре Женя все поняла. Особенно размышлять не приходилось. Эти люди проникли в дом, не замеченные тетей Грушей, по-видимому, сразу после отъезда Олега и прежде, чем тетя Груша проснулась и подняла тревогу, увидев, что Анжелика так и не вернулась. Вошли с одной целью — найти ожерелье Анжелики и подложить его в комнату Олега. Вопрос, откуда они знали про ожерелье, смысла не имел — деревня есть деревня, и как только Анжелика первый раз надела такое дорогое ожерелье, через пятнадцать минут про него знало все Оглухино, включая малых детей и глухих старух.
        Но тогда почему следов, по уверению главного деревенского следопыта Егорки, было больше, чем от двух мужиков?.. И кто ходил по чердаку в ту ночь?
        Выяснилась и еще одна важнейшая деталь: Нита, а точнее Антонина Плугатырева, соседка Веры Ковригиной, узнала от нее, что Верин приятель и жених (одиннадцатилетняя Вера вполне серьезно делилась с пятнадцатилетней Нитой своими матримониальными планами, поскольку та выслушивала ее также очень серьезно) Федя Репин видел Олега в ночь убийства. И, что крайне важно, — в большом удалении от места убийства. И теперь надо было ехать за Федей в Республику Алтай, потому что по своей воле он не собирался возвращаться раньше 31 августа.
        После сообщения Ниты Мячик долго сидел с обескураженным видом.
        Ничего себе! Такую важную вещь про своего лучшего друга Федора Репина он должен узнать не от него самого, а через девчонок!

* * *
        И вот наконец из правого наружного кармана спецовки Женя извлекла — не сдержав легкого вскрика, — сильно смятый бумажный комок ярко-красного цвета и бережно расправила его на свободном конце стола.
        И тогда комок оказался первым листком той узкой тетрадочки, которую представляет собою, как знает каждый, кто хоть раз летал самолетами авиакомпании «Сибирь», а также, возможно, и других компаний, авиабилет.
        
        Лицевая сторона узкого листка была синяя, а изнанка — красная. И на синей тонким темно-коричневым фломастером было написано:
        «Жду тебя в девять вечера у мостика. Очень важный разговор! Олег».
        В ошеломлении смотрела Женя на эту записку. Как могло быть, чтобы точно такая же оказалась на столе у Анжелики и вслед за тем в руках суда? Ведь не мог же Олег написать в один вечер две дословно совпадающие записки двум разным девушкам! Не вязалось это с Олегом никоим образом!
        Она смотрела, казалось, в оцепенении, — и все молча, тоже оцепенев, смотрели то на записку, то на Женю. Одни из тех, кто столпились вокруг стола, знали все дело в деталях — например, Том — и не менее ее были поражены. Другие просто видели, как ошеломлена Женя, и от одного этого впали в замешательство.
        Но мысль Жени отнюдь не оцепенела, а работала с бешеной скоростью. И наконец ее лицо прояснилось.
        - Виктор, ты по всему дому прошел?
        - Да более-менее по всему.
        - Скажи, там у них кухня общая?
        - Да, и большая довольно.
        - А обеденный стол там стоит? Или только кухонный?
        - Нет, обеденный есть.
        Женя облегченно вздохнула и обернулась к хозяину:
        - Мячик, найдется у тебя чистый лист бумаги? И фломастер, коричневый или какой-нибудь!
        Мячик ринулся из комнаты и тут же вернулся с листом и фломастером.
        Женя сдвинула спецовку на край стола, села поудобней, положила лист бумаги, а на него — расправленный листок с запиской. И провела по самому краю верхнего листка маленькую черточку фломастером.
        После этого она осторожно подняла листок и вскрикнула.
        На чистом нижнем листе отпечаталась черточка, будто проведенная красным карандашом.
        Именно это Женя и предполагала увидеть — но сдержать вскрик не смогла.
        Глава 24-я. Короткая, но многое объясняющая
        - Прошу всех сесть, — торжественно сказала Женя. Все расселись на стульях, табуретках и на полу и затаили дыханье. Один Том все уже понял.
        - Слушайте же, что на самом деле произошло — по моему разумению, — добавила Женя свою любимую формулу, перенятую ею у дедушки. — Олег, уходя по каким-то делам, вдруг в последний момент решил написать записку Лике — и оставить у нее в двери: он знал, что сейчас ее дома нет и еще долго не будет. В этот момент он уже выходил из своей комнаты через кухню, торопился, а под рукой у него бумаги не было. Тогда он пошарил в карманах, а там — авиабилет. Он же по нему слетал к матери — билет уже ненужный. Он оторвал от него верхний листок и присел к кухонному столу, на котором, заметьте себе, лежала газета! И прямо на газете — это же удобней, чем на голом столе, — написал коричневым фломастером на этом оторванном листке записку Лике. И выбежал с этим листком из дому. И не заметил, когда выбегал, что весь текст записки отпечатался на газете, только красным…
        Когда пришла Анжелика — тоже через кухню, — она сразу увидела: на столе газета и прямо на ней — записка! Обращения-то там нет, вы же видите! А она все время думала об Олеге. И сразу решила, что записку он ей написал. Кому же еще, раз в их кухне оставил?!
        - Круто… — прошептал Мячик.
        - А что она еще могла думать в такой ситуации? И в назначенный в записке час радостно пошла к мостику!
        - Навстречу своей гибели, — тихо добавил Том.
        - А Олег, вернувшись домой, — продолжала Женя, и все слушали ее не шевелясь, — уже не увидел газеты с отпечатавшейся запиской, которую не заметил и раньше, убегая. Не увидел потому, что Анжелика, прочитав, естественно, отнесла ее в свою комнату. Там потом и нашла записку милиция. Экспертиза была неряшливая (Женя повторила слова адвоката), и эксперты не увидели, что это копия. Хотя должны были увидеть.
        Женя замолчала. В комнате стояла тишина.
        - И что же теперь будет? — пискнула Нита.
        - Записку надо срочно передавать адвокату, — сказала Женя.
        - Пусть пишет надзорную жалобу, — добавил Ваня-опер.
        - А я, — продолжала Женя, — срочно еду на Алтай разыскивать Федю Репина.
        - А чего его разыскивать, — подал голос Мячик. — Он у какой-то из своих теток.
        - А адрес?
        - Я всех троих адреса знаю, они все в разных районах живут. А между районами километров по триста, а то и побольше. А у какой тетки он сейчас — я не знаю. Он там у них нарасхват.
        
        Тут все неожиданно заметили, что за окнами давно уже утро.
        Голубел выцветший ситчик августовского неба. Березовые косы едва колыхались и слабо шелестели своей свежей зеленью, еще почти не тронутой золотом. И птицы робко пробовали заспанные голоса.
        В комнату вошли Саня и Леша, одетые и умытые.
        - Ну, куда едем? — бодро спросил Калуга.
        Была его очередь садиться за руль.
        Глава 25. Женя готовится к борьбе
        Женя распределяла функции — кому ехать, кому оставаться и что делать.
        - Первое и главное — полная тайна. Те, кто хочет, чтобы Олега освободили, пусть зарубят себе на носу (так всегда говорила Женина бабушка — «И заруби себе на носу!..»; Женя так и не поняла, что это значит, но в нужных случаях охотно повторяла) — сейчас все зависит от того, сумеем ли мы держать язык за зубами. Поймите — дело считается закрытым: вина доказана, человек отправлен в тюрьму. А мы опрокидываем…
        - …всю доказательную базу, — продолжил Ваня-опер.
        - Да! И это значит — кто-то грязно работал, кому-то за это попадет. Станет известно про пытки в милиции, про то, как выбивали у Олега признание. Ясно же — те, кто в этом виновен, будут изо всех сил стремиться помешать отмене приговора.
        Главное — записка. Исчезнет записка — все кончено. Про нее никто, кроме всех нас, кто сейчас здесь находится, и адвоката, не должен знать. Если бы у нас был сейф — надо было бы хранить ее в сейфе.
        На этом знакомом им слове Саня и Леша встрепенулись. Во все подробности дела, которым была занята Женя, они не вникали, но на ключевые, так сказать, слова реагировали.
        К тому же записку они уже рассмотрели, подивились на ее хитрую изнанку, из-за которой человек отправился на пожизненное, и успели сказать Жене, что если надо будет подтвердить, откуда эту записку сейчас взяли, — они свидетели. Значение этой записки они осознали сразу и сполна.
        - А чего сейф? — сказал Леша. — Наш барда…
        Тут Леша вспомнил, как Женя говорила им, что слово, которое он привычно хотел произнести, — не очень-то приличное, и просила заменять его каким-нибудь другим.
        - …Шкафчик-то наш — ну, напротив переднего сиденья, — чем он хуже сейфа? Любой сейф открыть можно. А тут прежде нам с Саньком надо бошки отвернуть. Причем обоим.
        Они переглянулись, и всем присутствующим сразу стало ясно, что отвернуть головы им обоим — очень и очень непростое дело. И не всякому, и даже не всякой большой компании оно под силу.
        - Ну что же, — сказала Женя, — спасибо, Леша! Да, наша машина для этой записки — не худшее место. По пути с ней как раз к адвокату заедем.
        Женя повернулась к Тому.
        - Я хотела бы, чтоб ты со мной поехал — будем вместе говорить с адвокатом. И ты, Мячик — поможешь разыскать Федю Репина в этом Горном Алтае. Там что, одни горы?
        - Да нет, — Мячик, еще не отошедший от своего огорчения, дернул плечом, — почему горы? Там и речки есть.
        - Мы будем работать, таким образом, над оправданием Олега, — продолжала Женя. — У нас для оправдательного приговора есть две очень важные вещи: два свидетеля, подтверждающие алиби Олега, и вещественное доказательство того, что Олег не писал записку Анжелике, не вызывал ее в тот вечер к мосту — то есть к месту убийства. Он вызывал — вернее, собирался вызвать — совсем другую девушку. Мы только не знаем, кто же убил Анжелику…
        - Да это ведь не наше дело, а дело нового следствия! — вмешался Ваня-опер.
        - Не скажи, Ваня. Если бы мы что-то узнали об этом — это бы Олегу очень помогло. Я тебя, Ваня, прошу организовать здесь, на месте, группу по расследованию обстоятельств преступления. То есть начать готовить второй этап операции. Собрать все, даже незначительные, детали, все свидетельства очевидцев — все, мимо чего милиция прошла. Она ведь только одной версией занималась — ложной. А нам нужно найти убийцу или убийц!
        Женя говорила сухими формулировками, как строгая учительница, но щеки ее пылали, а глаза — особенного, редкого темно-зеленого цвета, напоминавшего цвет бутылочного стекла старых дорогих вин, горели. Она приготовилась к тому, что было, может быть, главным ее призванием, — к борьбе за правду.
        В этот самый момент послышался странный звук — будто дверь в сени кто-то царапал когтями, скребся.
        Леша и Саня встали одновременно, Леша осторожно приоткрыл дверь.
        И в нее протиснулся маленький человечек.
        Глава 26. Новые тайны
        Человечек стащил с головы щегольскую кепочку и зажал ее в кулачке. Он был в бежевом костюмчике — таком шершавом, в крапинку который знающие люди назвали бы, пожалуй, твидовым. А под пиджачком была беленькая рубашечка; ее манжеты, как положено, на палец выглядывали из-под обшлагов. Ловкие темно-коричневые штиблеты были начищены так, что казались лаковыми, хоть лак и бывает, кажется, только черный.
        Человечку было на вид то ли восемь, то ли все тринадцать, а может, и двадцать пять лет — понять точно было невозможно.
        - А, Горошина, заходи! — раздалось несколько голосов. Все они принадлежали жителям Оглухина. Стало ясно, что человечек, несмотря на городской вид, — местная достопримечательность.
        Человечек мял картуз и не знал, к кому ему обратиться. Наконец его взгляд остановился на Жене.
        - Доброе утро, мадмуазель! — сказал он чопорно.
        Женя смотрела на него во все глаза и с трудом пролепетала в ответ:
        - Доброе утро…
        - Вот, — так начал он рассказ. — Вот. Еще стояла зима. Но уже таяло. Я гулял за околицей. Боялся промочить ноги. Вдруг я увидел человека. Он был одет как горнолыжник. И синие брюки на коленях выпачканы — как будто ползал где-то в пыли. У него было в руке такое удобное устройство… такая двойная дорожная сумка… или двойной портфель… или плоский чемодан, складывающийся вдвое… Ну, с таким багажом путешествуют джентльмены в коротких поездках. Там умещается костюм, он складывается пополам, но не мнется. Он спросил меня, хочу ли я заработать десять долларов — как аванс, а если доведу дело до конца — то получу еще пятьдесят. Я сказал, что хочу.
        Тут раздался издевательский смех Скина и его голос:
        - Так и сказал, что хочешь? А зачем они тебе?
        Мячик, который нередко заводился от Скина, тоже не выдержал:
        - Ты бы сказал, что тебе его доллары ни к чему, что у тебя свои золотые прииски!
        Тут уже не выдержали и засмеялись еще несколько человек. Стоит учесть, что все уже много часов находились в непрерывном напряжении. И лишь последний час оно стало немного ослабевать.
        Только трое слушали неожиданного визитера с напряженным вниманием. Это были Женя, Том и Ваня-опер.
        Не обращая внимания на реплики и смех и не прерывая рассказа, человечек поведал, что джентльмена этого он видел впервые, что тот был взволнован, хотя и старался это скрывать, явно спешил и в то же время был озабочен необходимостью выполнить нечто перед отбытием.
        - Он дал мне сначала десять долларов. Я держал их в руке, не зная еще, за что мне их дают. Он велел мне их спрятать. И достал из кармана конверт…
        Горошина достал конверт из-за пазухи.
        - Вот этот. Он был запечатан и таким, как видите, и остался.
        Человечек повертел конверт перед всеми.
        - Он сказал мне, что завтра или послезавтра здесь появится один человек. «Ты его сразу узнаешь, — сказал он, — он не из ваших краев. Подойдешь к нему и скажешь: „Вам привет из Ялуторовска“. И если он ответит: „Что, там к севу готовятся?“ — значит, это тот, кто тебе нужен. Ты дашь ему этот конверт. Он его вскроет, прочтет и даст тебе еще пятьдесят долларов. Но никому — слышишь? — никому, кроме него, не отдавай этого конверта».
        Он отдал мне конверт и сразу зашагал не по дороге в сторону Щучьего, а по тропинке — прямо в лес. Да так быстро — я прямо не успел толком понять, когда он скрылся из глаз. А ведь сквозь наш лес и летом не больно-то пройдешь…
        Речь говорящего неожиданно стала более живой и простой.
        - Так что уж и не знаю, куда он двинулся. А тот, другой, — он так и не появился.
        - Не получился твой бизнес? — Скин опять захохотал.
        Но некоторым было не до смеха.
        - Когда точно все это было? — быстро спросила Женя.
        - Да вот — тогда утром как раз нашли Анжелику…
        Воцарилась тишина.
        Горошина еще держал конверт в вытянутой руке. Женя подошла и взяла его.
        - Значит, около пяти месяцев прошло? — спросил Том.
        - Да… получается так.
        - Тогда я вскрываю конверт, — сказала Женя.
        Никто не возражал.
        Посмотрев конверт на свет, чтобы не повредить при вскрытии того, что внутри, Женя аккуратно не оторвала, а выщипала край. Ее папа всегда и неизменно разрезал конверты, но Женя в нетерпении не стала просить у Мячика ножницы.
        В конверте оказался узкий листок бумаги. На нем было написано печатными буквами следующее:
        Дуга 1982 БрИ
        Дать 50
        И все.
        Женя положила листок на стол, все вскочили со своих мест и склонились над ним.
        Мы не будем пересказывать все предположения, какие делались в течение получаса относительно содержания листка. Скажем только, что сколько-нибудь убедительных среди них не оказалось. Однако все сошлись на том, что это — шифр и что он должен иметь какое-то отношение к убийцам. Но какое?
        В тот самый момент, когда все сидели в задумчивости и недоумении, Нита ловко расставила чашки, блюдца и маленькие тарелочки, поставила на стол три банки разного варенья и стопку розеток, а также уже нарезанный пышный пшеничный хлеб, которого в Москве и сегодня днем с огнем не найти. (Хороший хлеб, заметим в скобках, раньше, до советской власти и колхозов, проверяли так: на каравай клали полотенце, потом сверху садились, и если он после этого подымался и принимал прежнюю форму — это был хлеб…) А Мячик в это же время внес огромную, с колесо от детского велосипеда, сковороду со скворчащей яичницей, изготовленной не на каком-нибудь масле, а на сале, предварительно обжаренном и превратившемся в шкварки. Кто не ел в Сибири или на Украине шкварки, тому и объяснять про них нечего, все равно не поймет. Вбито же было в эту яичницу ровнехонько шестнадцать яиц.
        Нита в этом доме распоряжалась по-хозяйски, поскольку приходилась Мячику троюродной сестрой и его родители, отправляясь каждое лето вместе со старшими братьями Мячика на заработки, оставляли и дом, и его самого на ее попечение.
        Тут все вспомнили, что еще не завтракали. А появление еще одного лица было встречено криками, что он — кстати. Появившегося все собравшиеся любили. А он и не мог не появиться — слух о том, что в доме Мячика собрались все, прокатился по улицам Оглухина мгновенно. Для таких сообщений в их деревне телефонной связи не требовалось.
        Расскажем о пришедшем, прежде чем он подсел к столу. Переместимся для этого в пространстве и времени — в его дом и во времена, несколько предшествующие описываемым событиям.
        
        Глава 27-я. Футбольная, в которой в игру вступает Сеня-нефанат, он же Кутик
        
        Сеня ворочался в постели. Простыня сползала, подушка была слишком теплой.
        Роналдо обвел первого британца правильно, но второго-то надо было обманывать.
        Удаление Рональдинью было много хуже, чем удаление зуба прошлой зимой. Злой мексиканец-судья! Сеня совершенно спокойно дал бы удалить себе еще один зуб безо всякого наркоза, лишь бы волосатого Рональдинью с лицом Майкла Джексона вернули на поле. Ну, поорал бы Сеня немножко в проклятом кресле, зато вернулась бы прекрасная, разумная, похожая одновременно на красивое математическое решение и музыку Моцарта игра.
        Следующие дни не принесли особенного удовольствия.
        - Ну что? — заискивающе спросил отец после первого тайма финального матча Бразилия — Германия.
        - Немцы не решили проблему Клеберсона, — бросил через плечо Кутик и ушел на пятнадцать минут перерыва во двор играть с Зико. Так, по имени одного из лучших игроков бразильской сборной 1982-го (тогдашнее поражение Бразилии в матче с Италией, случившееся за девять лет до рождения Кутика, было его незаживающей раной), звали Кутикова пса.
        Настает время поставить точки над i.
        Сказать, что Кутик любил футбол, — это не сказать ничего.
        Он был погружен в мир футбола так, как чемпион мира — в шахматы. И редко ему удавалось найти достойного собеседника.
        Сам он играть не мог — с трех лет у него была больная коленка. А с пяти он уже начал жить футболом.
        Он заставил родителей подписаться на газету «Известия», когда увидел, что там появился человек, что-то понимающий в футболе, — Игорь Порошин (потом в этой же газете объявился еще один понимающий, с фамилией в рифму — Навоша). Кутик не любил читать. Но статьи Порошина он прочитывал, шевеля губами, от начала до конца. Его родители не могли привыкнуть к этому. Как один и тот же человек с трудом читает детский рассказик в учебнике — и с еще большим трудом пересказывает (зато с математикой, заметим, у Кутика был полный порядок), а огромную корреспонденцию о последних футбольных событиях, напечатанную мелким шрифтом, проглатывает — и все прекрасно понимает и запоминает?!
        Вот и с музыкой. Можно ли сказать, что Кутик любил музыку? Он не знал опер, не знал имен композиторов. Но достаточно было послышаться звукам Моцарта, как он бросал свои дела, садился тихо где-нибудь в уголке и слушал, всегда при этом отвернувшись к стене.
        Он любил футбол, а больше всего — сборную Бразилии. Выигрывала ли она или проигрывала — он любил ее всегда, неизменно и беззаветно.
        Чемпионат, удачный для Бразилии, сделал тот год для него счастливым. Гимн Бразилии, больше похожий на вальс, чем на гимн, и от этого еще больше любимый, звучал не смолкая.
        Еще он любил клуб «Реал» — и сейчас те, кто не знает о нем ничего, поймут — почему, а те, кто знают, уже давно поняли.
        В ту весну было не до уроков.
        Флорентино Перес был выбран на должность президента королевского клуба «Реал». Долги клуба оценивались в 300 млн долларов.
        Вместо того чтобы найти тихий уголок и повеситься, Флорентино что-то продал, что-то перепродал, откуда-то надыбал долларов и перекупил у «Барселоны» Фигу, а у «Ювентуса» — лучшего игрока планеты Зинедина Зидана.
        Кстати говоря, ближайший друг Кутика Валера не мог запомнить его фамилию и все время говорил «Зиндан», жутко раздражая Кутика. Папа Валеры полгода служил в Чечне, в Чернокозове. И там они разных задержанных все время сажали в этот зиндан — такую яму, на дно которой опускают людям еду и воду («Если опускают», — обмолвился как-то Валерии отец, нехорошо ухмыльнувшись).
        Потом Флорентино купил себе Рональдо.
        Кутик знал, что всех этих игроков — вместе с Раулем и Роберто Карлосом (Кутик просил родителей, чтобы они переименовали его из Семена в Роберто Карлоса, но они не согласились) — в Мадриде называют святыми. Им установлены прижизненные памятники. Перес подумывал прикупить еще Бекхэма или Шевченко (Кутик, если денег на двоих у Переса бы не хватило, посоветовал бы все-таки Шевченко), но испанцы чуть с ума не посходили — будто он хотел ввести в команду игроков сегодняшнего «Спартака».
        В последующие два года Кутик ни в коем случае не хотел бы быть на месте Висенте дель Боске.
        С двух попыток «Реал» в Лиге чемпионов не смог обыграть греческий клуб, проиграл «Милану» в гостях, «Роме» — дома и сыграл вничью с «Локомотивом», пропустив на собственном поле два мяча.
        Заметим, что отец Кутика — железнодорожник — болел на том матче за «Локомотив», как и почти все граждане России, но старался не очень показывать сыну свои переживания и растягивал рот до ушей за его спиной беззвучно, смеша Кутикову маму.
        К внутренним матчам Кутик был почти равнодушен. Вопли болельщиков во всех домах его деревни во время игры воронежского «Факела» с владикавказской «Аланией» вызывали у него насмешливую улыбку.
        Может быть, Кутик не был патриотом? Нет уж, так сказать о нем мы никому не позволим. Кутик очень любил свою страну. И не раз, читая книжки про войну, которых осталось в доме немало еще с отцовского детства, думал с холодком особого восторга, как тоже отдал бы за родину жизнь. Но Кутик был, мы бы сказали, честным и самолюбивым патриотом.
        Его оскорблял заведомо иной, скажем так, чем в Европе, уровень отечественных клубов и еще более — сама порывистость побед. Эти редкие победы всегда проливались неожиданно, как весенний ливень, и никогда не закреплялись, никуда не вели, не входили, так сказать, в состав крови победивших команд. Хотя бы рывок «Спартака» в 1996 году — что он принес, кроме дохода пивоварам? Фанаты Спартака выпили огромное количество пива и превратили Георгия Ярцева в красивую легенду. И что дальше? Что дал его непонятный переход в «Динамо»? Ничего, кроме устойчивого девятого места, он ментам не принес. Для себя Кутик давно решил, что Ярцев — легенда без достижений, хотя, возможно, не формулировал свое отношение к тренеру именно этими словами. Да вполне достаточно было хотя бы последить за работой Отмара Хитцфельда с «Боруссией», чтобы раз и навсегда понять — российской сборной для побед в европейских чемпионатах нужен не российский тренер. И точка.
        Кутик не видел в России тренера, который мог бы придумать, кем и как нам играть в защите. И твердо знал, что ни Газзаев, ни Дасаев, ни даже Бесков этого не придумают. И не хотел притворяться, будто верит сказкам, что без мата играть в футбол российским людям нельзя, а раз иностранные тренеры не могут правильно материться, то они нам не подходят. То-то мы с матом шибко хорошо играем!..
        В этом трезвом взгляде на российский футбол, если хотите, и был патриотизм Кутика.
        В общем, ко всему, что творилось на наших российских футбольных дворах, будь эти дворы даже размером с Лужники, Кутик относился с брезгливостью. Для него все это был футбол дворовых команд.
        
        Любимой книгой его деда в детстве была «Повесть о настоящем человеке» — о летчике, который, потеряв обе ноги, сумел снова сесть за штурвал самолета.
        Кутик тайно от всех писал «Повесть о настоящем бразильском человеке Роналдо».
        Вот какой человек появился в это важное утро на пороге дома Мячика, среди всей честной компании.
        Ради чего все собрались в доме Мячика он, конечно, знал. Знал уже и про спецовку, и про записку в ней — кто-то, кто сбегал за Кутиком, успел ввести его в суть дела.
        Теперь ему коротко рассказали — в процессе быстрого уничтожения яичницы, — что произошло с Горошиной ранней весной на околице. И предъявили загадочную надпись на листке.
        Как уже, конечно, понял уважаемый читатель, Кутик все на свете видел только и исключительно в отношении к футболу.
        Так он взглянул и на эту надпись. И, почти не задумываясь, сказал:
        - Бразилия — Италия. 2:3.
        Глава 28. Курский вокзал
        - Чего?! — заорал, как всегда, Мячик. — Что ты несешь? Какая тебе Бразилия?
        - Не шуми, Мячик, — сказал Том, сразу что-то почувствовавший. — Так что, Кутик?
        - Я же говорю — два-три.
        Это был счет в злосчастном для Бразилии матче с Италией в чемпионате 1982 года.
        Кассету с этим матчем Кутик смотрел не раз. Один, в своей комнате. Сократес! Зико!..
        Если бы Кутика разбудили среди ночи и попросили назвать счет, которым закончился этот трагичнейший в истории человечества матч (конечно, трагедией он был для той части человечества, для которой футбол — не мячик, который мужики зачем-то катают по полю), он, не задумываясь, пробормотал бы: «2:3» и заснул снова.
        Итак, в записке, которую один человек передавал другому, своему сообщнику, вне всякого сомнения, заключен был шифр.
        Но какой? С какого боку к нему подступаться?
        Как только Кутик взглянул на четыре цифры и три буквы, ему стало ясно: среди преступников (а кто мог сомневаться в том, что конверт Горошине передал преступник — для другого преступника?) оказался человек, так же влюбленный в бразильскую команду, как Кутик. Мало того — тот, кому адресована записка, тоже должен был мыслить так же, как писавший, — и как Кутик!..
        Что же еще для всех троих могло означать «БрИ», если не Бразилия — Италия? И что могла обозначать цифра 1982, если не мрачный 1982 год?
        Как жалко стало Кутику, что и писавший записку, и тот, кто должен был ее получить, но почему-то не получил, — преступники!
        - А Дуга? Что же такое тогда — Дуга?
        Тут в дело вступил Ваня-опер.
        
        В любой из школ на необъятных просторах нашей родины и сегодня (мы хотели бы подчеркнуть, что уверены в этом) обязательно есть такой человек, а иногда и не один, который назубок знает всю историю Великой Отечественной войны.
        Разбудите такого юношу лет десяти-четырнадцати среди ночи и спросите, когда началась и когда закончилась Сталинградская битва. И он сонным голосом ответит вам: «С середины августа 1942 года до 2 февраля 1943-го…» Да еще добавит, пожалуй, если чуть-чуть проснется: «Вообще-то Паулюс подписал капитуляцию 30 января… Но пришлось еще день-два повоевать…» Повернется на другой бок и снова заснет.
        - В Москве есть Курский вокзал? — спросил Ваня. Вообще-то он знал, что есть, но решил уточнить — из любви к проверенной информации.
        - Есть! — хором ответили Женя, Том и кто-то третий.
        В этот момент Женя подумала, что у нее так и не было минутки, чтобы спросить у Ивана о его планах, — ведь она даже не знала, где именно он теперь предполагает жить и учиться. И вспомнила, что сентябрь уже не за горами… Но тут же заставила себя забыть об этом: ей предстояло прежде выполнить задачи несоизмеримо более важные, чем подготовка к первому сентября и покупка всякой нужной мелочевки.
        Ваня, помолчав немного, сказал:
        - Во время Великой Отечественной было такое знаменитое сражение на Курской дуге.
        При этих словах оба «афганца», слушавшие до сих пор вполуха, как по команде, одновременно подняли головы и насторожились: все, что относилось к военным действиям российской армии в любые времена, их интересовало. А про эту битву они-то, в отличие от большинства присутствующих, конечно, как все взрослые мужчины в России, кое-что знали.
        - В 1943 году. Помолчав, Ваня добавил:
        - Разведка наша здорово сработала, и 3 июля войскам был отдан приказ — быть в высшей степени готовности и ожидать удара немцев между 4 и 6 июля. Ну, в общем, немцы сначала продвинулись, а потом 12 июля началось наше контрнаступление.
        Ваня снова замолчал. Он был в затруднении: продолжать ли ему рассказ — про танковое сражение под Прохоровкой, самое крупное, насколько он знал, в истории танковых сражений, про количество жертв, или это все сейчас лишнее?
        - А потом? — не выдержал Мячик.
        Тут не выдержал в свою очередь и Том:
        - Хочешь узнать, кто выиграл войну? Это военная тайна.
        Женя сделала знак своей тонкой ручкой, и мальчишки умолкли.
        Но Иван все-таки добавил:
        - В общем, попытка Гитлера взять реванш за Сталинград на Курской дуге провалилась.
        - Так что, Иван? — спросила Женя, уже чуть-чуть нетерпеливо.
        - Ну что? — Иван для солидности еще помолчал. — Я думаю, это Курский вокзал, там — камера хранения. Шифр обычно четырехзначный — 1982. А вот номер ячейки…
        - Номер нам известен, — сказал Том. — Если Кутик правильно просек — а я думаю, что правильно, — то 2: 3 надо читать как 23. Ячейка 23. Там что-то положили важное. Вернее, собирались положить.
        - Да, точно! — забыв про солидность, торопливо заговорил Ваня-опер. — Тот мужик, который дал письмо Горошине, что-то вез в этом своем получемодане — вез отсюда, из Оглухина. А может, и не в чемодане, а вовсе в кармане, не большое, а маленькое, я не знаю. Вез в Москву, для кого-то второго. Может, он ему тут, в деревне, должен был передать, но почему-то не смог дождаться. И явно торопился, Горошина же видел. Да и все на это указывает — ну чего ему такое важное дело первому попавшемуся пацану поручать?
        Горошина нахмурился и слегка надулся. Он-то никак не считал себя первым попавшимся, и тем более пацаном. Ваня-опер мог говорить все, что ему угодно, но он ведь не присутствовал в момент передачи конверта. Сам Горошина был уверен — тот человек, попавший в сложное положение, долго выбирал, кому бы мог он доверить такую ответственную миссию. И увидел наконец того, кто внушил ему доверие своим респектабельным видом… Горошина узнал это слово в прошлом году и очень полюбил, полностью относя к себе.
        В этот момент все вдруг заметили, что в глубокой тарелке на углу стола — целая гора шелухи от тыквенных семечек.
        Глава 29. В игру вступает Шерлок Холмс
        Его все звали Шерлоком Холмсом, хотя многие ребята в Оглухине, скажем правду, не читали Конан-Дойля. Но в течение нескольких бесконечных зимних вечеров, начинавшихся в разгар зимы уже в четвертом часу дня, Нита пересказала собиравшимся этими вечерами в доме Мячика — излюбленном месте сбора оглухинских юных душ — «Собаку Баскервилей».
        
        Как известно каждому, кто все-таки читал Конан-Дойля или хотя бы смотрел отличный отечественный телесериал про великого сыщика, Шерлок Холмс, ища ключ к разгадке преступления и действий преступника, курил трубку за трубкой — и решение приходило к нему тогда, когда в его кабинете стоял такой дым, что сквозь него трудно было различить хозяина, а свежему человеку перехватывало горло и ело глаза.
        Что касается Максима Нездоймишапка… Да, смеем вас уверить, именно такова была его фамилия. Мы просили бы глубоко уважаемых нами читателей нашего правдивого повествования не сомневаться в том, что она отнюдь не вымышлена и что у друзей Максима было, как сами они полагали, еще одно основание для замены его мудреной фамилии именем и фамилией прославленного сыщика. Так вот, что до Максима, он же Шерлок Холмс, — обладая недюжинными способностями детектива (и пусть то, что таких людей не привлекают к расследованиям, останется на совести тех, кто сегодня в России занимается этими — увы! — не всегда успешными расследованиями), он для интенсификации работы мысли не переставая ел тыквенные семечки.
        Набиралась огромная гора шелухи к тому моменту, когда Максим был готов давать советы.
        Конечно, это были советы не по делам о кровавых преступлениях (все-таки убийство Анжелики было, прямо скажем, не обыденным делом в Оглухине), а по мелким огородным и домашним кражам. Но зато, как правило, его предположения оказывались безошибочными.
        Женя, хорошо запомнившая рассказ об этом кого-то из оглухинцев, верно оценила гору шелухи на столе напротив Максима.
        - А ты, Максим, что обо всем этом думаешь?
        Раскусив последнее семечко и сплюнув шелуху в тарелку, он начал неторопливо:
        - Не обязательно убийцы.
        Эти слова всех повергли в изумление. Тем более внимательная тишина воцарилась в комнате.
        Люди Братства обладали редким в России свойством — умели слушать. Только Мячик, всегда восхищавшийся интеллектуальными способностями Максима, успел крикнуть:
        - Класс!
        - По описанию Горошины, человеку неожиданно пришлось очень спешить. То есть эта спешка застала человека врасплох. Но сами подумайте — если человек пошел на убийство, и не в состоянии аффекта (а в какой аффект могла привести убийцу Анжелика?), то какой же расплох? Заранее ведь ясно, что после этого надо поскорей уносить ноги. И к первому встречному не будешь тыркаться с чудными какими-то просьбами, шифровать записки… Нет, что-то не стыкуется. У этих двух людей было свое какое-то дело. А тут убийство. Вот это для того, кого встретил Горошина, была неожиданность. Он сразу испугался, что заметут. А почему испугался-то? Да потому только, что он в этой деревне — человек новый, неизвестный. Зачем, спрашивается, приехал? Родных нет, знакомых тоже. Может быть, так. А может, еще горячее — может, он крутился по своим делам у дома тети Груши, и вдруг — вокруг дома полно милиции, ищут убийц. Ну, он и рванул. И своего подельщика — кому записка — не дождался. А вот почему этот второй человек и позже не появился?..
        - Кажется, я знаю, — первый раз подал голос Ваня Бессонов.
        Глава 30. Слава-байкер
        Он просидел всю ночь в молчании. Но тут будто проснулся.
        - Я от дядьки своего (он к нам в мае из Сибири приезжал) слышал, как в конце апреля вроде где-то у Каргаполья из Миасса утопленника выловили — с проломленной головой. И говорили, что от вас приплыл. Никто его не опознал. По документам — москвич. Может, это он и был? Сюда путь держал — должен был встретиться с подельщиком. И не знал даже, что тот слинял раньше. Ну а насчет вопроса про Ялуторовск — у них, видно, был продуман запасной вариант, на всякий пожарный.
        - Так ты думаешь, тут еще что-то подозрительное делалось?
        - А почему бы и нет? «Иль у сокола крылья связаны, Иль пути ему все заказаны?»
        Ваня Бессонов знал не только Пушкина, но и Кольцова. А также Тютчева, Алексея Константиновича Толстого и многих других прекрасных русских поэтов. Без чтения их он так же не мыслил себе дня, как другие — без пристукивания ногой и раскачивания под звуки современных ритмов.
        - Мы, по-моему, — продолжал Ваня, — слишком все к одному делу притягиваем, потому что сами только о нем думаем. А ведь в это время жизнь-то шла, у разных людей разные дела были!
        - И тоже преступные, — добавил его тезка, Ваня-опер.
        - Ну да.
        В это время Мячик, пыхтя, внес самовар, при этом ухитрившись носком кроссовки ловко прикрыть за собой дверь. Он еще полчаса назад понял (интуитивно), что чайниками тут уже не обойдешься. И хотя Женя еще два часа назад объявила, что они прямо сейчас выезжают в Горный Алтай, — дальше информация о том злосчастном дне убийства бедной Анжелики стала размножаться почкованием. Чуть не с каждой минутой она росла как снежный ком — при этом добавлялись новые и новые загадки.
        А так как разные виды варенья, старательно поглощаемого, на столе почему-то не убавлялись, а тоже прибавлялись, возникла надежда, что за чашкой свежезаваренного (за этим следила Нита) горячего чаю появятся здоровые соображения.
        Вдруг за раскрытым окном послышался рев мотора и грохот — и мгновенно стих.
        - Славик! — воскликнула Нита.
        - Славка-байкер, — подтвердил Мячик.
        При слове «байкер» Саня и Леша — то выходили покурить, попинать ногой колеса и заглянуть еще раз под кузов, то входили и снова подсаживались поближе к малиновому варенью — переглянулись.
        Байкеры были исконными врагами водителей. Они оказывались под левым, а то и под правым колесом машины в тот момент, когда их там никто не ожидал. И в следующий же момент с ревом исчезали, чтобы привести в полуобморочное состояние других водителей — или найти скорый бесславный конец на бескрайних дорогах России. Иначе как самоубийцами их водители не называли, в сугубо мужской компании прибавляя к этому слову крепкие эпитеты.
        Дверь не приоткрылась, а распахнулась настежь. Не вошел, а будто влетел на мотоцикле черный кожаный человек.
        Во всей невысокой, но крепко сбитой фигуре (ее обладателей в России издавна называют «крепышами») появившегося в комнате не было хотя бы крохотного кусочка, не обтянутого черной кожей. Только небритая нижняя часть лица под огромными черными очками, закрывавшими глаза, виски и лоб впритык к шлему, давала понять, что это живой человек с Земли, а не инопланетянин.
        Витек покосился на вошедшего, и, как пишут в романах, тень прошла по его лицу: мотоциклы и мотоциклисты уже лет пять вызывали у него нечто вроде внутренней судороги.
        
        Аппарат, на котором вошедший скорее прилетел, чем приехал, стоял за окном, всем видный, — чешская «Ява», переделанная под «Харлея».
        Два года назад Владислав сказал себе: «Если у меня не будет самолета, значит, у меня будет мотоцикл». Вложенные за эти два года в его мотоцикл деньги если не приближали его к стоимости небольшого двухместного самолета, то, пожалуй, дотягивали до ее половины.
        Люди на мотоциклах делятся на две группы — байкеров и мотоциклистов. Мотоциклисты просто катаются или ездят по своим делам. Байкеры, как выразился однажды ближайший друг Владислава Эдик, «имеют свою тему». Они должны зарабатывать байкерским делом — чинить или переделывать мотоциклы, шить одежду для байкеров, участвовать в международных гонках и в международных байкерских фестивалях (очередной намечался в Санкт-Петербурге, куда вся западносибирская компания и собиралась своевременно рвануть).
        Эдик выдвигал и такой тезис: «Настоящий байкер вообще не должен нигде работать — только кататься». А когда Владислав, только вступавший тогда в сообщество байкеров, спросил Эдика: «А где же деньги-то брать? У предков, что ли? Так моим я, наоборот, помогать должен», тот ответил: «Существуют хорошие люди, которые нас спонсируют».
        Владислав не знал имен этих людей и никогда их не видел. Он, конечно, продолжал все время подрабатывать и давал деньги родителям — он жил с ними вместе. Но Эдик и правда подкидывал ему не раз немалые деньги — на мотоцикл.
        Но в их компании были люди, работавшие в офисах, — в том числе в представительствах иностранных фирм и банков. Всю неделю они ходят на службу, одетые с иголочки, а вечером в пятницу натягивают кожу. Как сказала Владиславу его новая знакомая из фирмы «Марко-консалтинг»: «На субботу-воскресенье я превращаюсь в плохую девчонку». У них были свои клубы — в Шумихе, в Шадринске, в Кургане. Чужие туда не допускались.
        Владислав снял шлем и очки и молча обошел комнату, с каждым здороваясь за руку. Пожимая руки людям, ему не знакомым, — Сане, Леше, Жене, Ване-оперу и Тому — не забывал представиться.
        Нита, которая и позвала Владислава сюда, и единственная из всех знала, зачем он тут, взяла инициативу в свои руки.
        - Слава, расскажи всем, что ты видел в марте у мостика. Здесь все свои, за дверь ничего не вынесут.
        Ему освободили табурет. Слава уселся, оглядел всех.
        - Ну, в общем, так. Часов десять вечера было. Я иду на скорости около 180. Вокруг, конечно, темнота полная, только дорогу перед собой освещаю фарой. И вдруг меня повело на мостике — подморозило к ночи, лед. Машина вправо пошла, чуть перила не сбил. А лед-то на реке уже подтаивал, я бы пробил его и сразу на дно ушел. Ну вот, когда я вправо пошел, то и фарой, ясное дело, шаркнул вправо — ну, как бы веером повел, пока машину не выправил. Ну, скорость-то в этот момент уже не та была. И я увидел… чудное что-то. Лежит на снегу вроде девушка, без шапки, блондинка. И лицо какое-то странное, в пятнах, что ли. А над ней стоят два типа, и один что-то совсем непонятное делает.
        Владислав замолчал.
        Все слушавшие не просто молчали — не дышали.
        - И что же он делал? — с неожиданно суровой интонацией спросила Женя.
        - Да фотографировал ее, вот что. Я сначала глазам не поверил, а когда уже пролетел — понял, что точно, фотографировал. Даже вспышка была. А тут я еще фарой помог.
        Он еще помолчал и добавил с кривой улыбкой:
        - В общем хороший, наверное, снимочек получился. Девушка-то мертвая была.
        - Почему вы так думаете? — спросил Том.
        - Да нога так была подвернута. У живых так не бывает. Второй на меня оглянулся — я его узнал.
        Оглухинские хором воскликнули:
        - Кто?
        - А вот это, ребята, я пока не скажу — не хочу, чтоб меня до суда пришили. Суд-то, наверное, новый будет? Парень-то ваш зазря сел. Я вообще удивляюсь, что еще живой хожу, — тот-то меня скорей всего тоже узнал. Даже если в лицо не узнал — вычислил.
        - По скорости, — сказал Ваня Бессонов.
        - Ну да, — усмехнулся байкер. — И вроде не пасут меня. Правда, на моей скорости это только наши могли бы делать, другим не по зубам. А наших, значит, никого не купили.
        Короче, вот когда уже вашего Олега освободят и ко второму суду дело пойдет — я, конечно, свои показания дам. Не сомневайтесь.
        - А когда Олега судили — что ж ты молчал? — не выдержал Мячик.
        - Да его тогда здесь не было, — вступилась Нита.
        - Да, я на другой день на полтора месяца на Камчатку уезжал. Там у нас очень серьезный слет был, и потом всякие дела. Я не мог вместо этого с ментами полоскаться. Дая и знать не знал, что по этому делу Олега из Питера повезут. Я потом только узнал, что у мостика девушку раскопали.
        - Слава, а тот, кого вы узнали, — местный? — спросила Женя.
        - Местный. Ну, не оглухинский, но местный.
        - Он продолжает жить на своем месте?
        - Продолжает.
        - Я могу сказать адвокату о том, что вы здесь рассказали? Может, для надзорной жалобы понадобится.
        - Скажите.
        - Но ведь доказательств вещественных, как я понимаю, нет? Так что все будет держаться только на вашем опознании. А вдруг опознанный упрется?
        - Да есть, есть кое-какие вещдоки, — Слава впервые засмеялся. — Вы уж меня совсем за лоха держите. Утром проезжал я снова этот мостик, остановился ненадолго… Я все-таки понимал, что рано или поздно придется помочь правосудию.
        Помолчал и добавил:
        - Если допустить, что оно в России есть.
        - А как мы вас найдем, когда надо будет?
        - Нитка найдет, — коротко ответил байкер.
        Попрощавшись, он круто повернулся, вышел, и, как показалось всем, в ту же самую секунду за окном взревел мотоцикл, встал на дыбы, как горячий степной необъезженный конь, и не выехал, а взлетел вместе со Славой с Мячикова двора непосредственно в поднебесье.
        Глава 31. В Москве. Виктория
        Собираться надо в клубе. Известном, привычном. Там все свои. И никто не привяжется с дурацкими вопросами, вроде того: «А ты в Геликон-опере давно была?», «А как вам последний спектакль Фоменко?»
        Там даже слов таких не знают. И правильно!
        Вот только зайди куда-нибудь не в свое место — и обязательно наткнешься на такого, кто начнет выступать. И нельзя ответить: «А пошли вы куда подальше со своей Геликон-оперой!»
        Ведь в тех местах всегда кто-то знает, чья она дочка. И уверен (а почему, спрашивается?), что дочка Игоря Заводилова должна целыми днями читать всяких поэтов, или шататься по вернисажам, или помогать каким-то сопливым детям! Как будто она бомжа какая-нибудь!
        В такие минуты она, пожалуй, ненавидела — да, именно ненавидела — своего многими людьми уважаемого отца. И даже так — чем больше его уважали, тем больше ненавидела.
        Ей самой никакого уважения ни от кого не требовалось. Пожалуй, она и не знала толком, что это такое. Если бы Виктория смогла задуматься над тем, чего она сама хочет, то, наверно, пришла бы к такой мысли: ей вполне хватило б, чтобы ее боялись.
        В ее клубах тоже знают, что она дочка Заводилова. Но там знают про него именно то, что надо знать, — какой примерно у него пакет таких акций, а какой — этаких. И точка.
        Виктория сидела в ночном клубе со своим в последние месяцы постоянным спутником — Толей Собениным, папиным юристом. Ему было двадцать пять лет, а ей пятнадцать, но разницы в возрасте она не чувствовала. Да и в чем могла сказываться эта разница? Для того чтобы ее почувствовать, надо вести разговоры на разные темы. Тогда обнаруживаются различия — жизненного опыта, образования, знаний, всяких впечатлений — ну, например, от живописи: кому-то нравится Малевич, а другому подавай только Шилова. Что касается Виктории, то вряд ли она даже сумела бы ответить хотя бы приблизительно на вопрос: а что это такое — живопись?
        Если уж стремиться к точности — у них с Анатолием вообще не было почти никаких разговоров.
        Даже если бы они и задумали о чем-нибудь поговорить, то музыка — правильнее, музыкальный грохот, — в тех местах, где они бывали, достигал обычно такой силы, что человеческая речь пробиться сквозь него просто не могла. Тогда уж надо мегафон с собой таскать, из какого с капитанского мостика приказы отдают.
        Виктория с Толей уютно сидели, обсуждали меню — здесь они были наравне, никакой разницы в возрасте не чувствовалось; потом ели, тянули коктейль через соломинку, курили травку — умеренно (Виктория не любила ни в чем перебирать), вставали, двигались под музыку вместе с другими, смотрели стриптиз, слушали группу «Ленинград», раскачиваясь под голос Сергея Шнурова:
        Мне б в небо, в небо, в небо,
        Здесь я был, а там я не был!
        Путевка в небо выдается очень быстро —
        Вышел на улицу — случайный выстрел!
        Можно ждать его, а можно ускориться —
        Я бухаю, а кто-то колется!
        Виктория выкрикивала: «Ес!» или «Класс!», смеялись, постепенно немного пьянели (пьянеть по-настоящему Виктория не хотела и спутникам не позволяла), потом она расплачивалась, Толя провожал ее домой. Иногда происходили маленькие ЧП — тогда приходилось задерживаться. Недавно, когда Виктория уже уходила, кто-то из новых нагрубил одному качку — и пришлось задержаться, посмотреть, как его бьют ногами по голове, пока охранники не остановили это дело. Это было прикольно!
        Она приходила домой за полночь, падала на постель, засыпала, утром шла в школу. Придя, делала один урок из пяти — под звуки своих любимых групп и бесконечные звонки по мобильнику. Потом за ней приезжали, она ехала в ночной клуб. И так почти каждый день. С матерью и с отцом она виделась редко, мельком — квартира большая, все трое могли быть дома весь день и ни разу не встретиться.
        Вот в феврале и марте этого года они с Анатолием действительно говорили много, подолгу.
        Когда он сказал ей про папино завещание — под строгим секретом, конечно, — ее прямо током тряхануло.
        Вот это дела!
        - Ну папочка, ну козел!
        
        Значит, третью часть наследства получит неизвестно откуда взявшаяся деревенская бомжа! Да еще идиот-папочка уверен, что она — его дочь!
        - Башкой надо думать!..
        Виктория-то побольше его знает, как такие дела обделываются: как у богатенького буратины р-раз — следите за моими руками! — вдруг появляется взрослая дочка.
        Виктория ночи не спала, злобно рисуя картинки, как две эти шлюхи — дочки-матери! — шантажировали ее отца насчет завещания. (В том, что это задумано было давно, еще при жизни Анжеликиной матери, она не сомневалась.)
        Матери она говорить не стала — давно привыкла решать все проблемы сама. И решение пришло быстро. Никаких половинчатых мер Виктория не понимала. Чем сложней, болезненней проблема, тем радикальней ее надо решать — так, чтобы второй раз она уже не возникла.
        В детстве, играя иногда на ковре в отцовском кабинете (такое бывало редко, но все-таки бывало), она вполуха слышала те твердые, жесткие слова, которые папа произносил по телефону:
        - Все! Я сказал — все! С этим человеком надо решить один раз — но так, чтобы он больше не возникал! Да-да, ты меня понял правильно! Физически не возникал!
        Слова, оставаясь непонятными, запоминались. Ворочались, обкатываясь в детском умишке. Решительная отцовская интонация переливалась в какие-то свойства вылепляющегося характера. И когда сам Игорь Заводилов в последние пять лет претерпел существенную эволюцию, заметно изменился, люди перестали быть для него той глиной, которую он мял, как хотел (стоит уточнить, что на убийство, несмотря на всю свою жесткость, все-таки ни разу не пошел, хотя и подходил близко), — он увидел, что характер его дочери к этому моменту застыл, как алебастр. Размочить и придать ему другую форму было уже нельзя — только разбить.
        Ее воспитанием никто не занимался — она стала воспитывать себя сама, по своему разумению. Создала себе образец — и стала ему следовать.
        Она стала такой же решительной, как ее отец в тридцать лет. Но только гораздо более безжалостной.
        Смело можно сказать, что она даже не знала, что это такое — жалость. Как будто там, где она помещается у людей, особенно у женщин, у юной Виктории образовалось — не сразу, годам к тринадцати — пустое место. При ней мальчишки жгли котенка — она смотрела спокойно. На кошек и собак, раздавленных на трассах, никак не реагировала (а в раннем детстве — плакала). Вот со своей рептилией ярко-изумрудного цвета — гекконом токки, который весь день дожидался ее, сидя на стекле террариума, и которого боялась ее мать с тех пор, как тот тяпнул ее за палец, — возилась с удовольствием. Любила его? Нет, сказать так было бы неверно. Это была ее собственность, купленная за деньги. И именно поэтому, а не из любви или жалости, Виктория отбила бы руки любому, кто причинил бы этому геккону какой-то вред.
        С Анжеликой все прошло как по маслу. Трудно было узнать адрес, но и это оказалось решаемо.
        Менеджером тут был, конечно, Анатолий — он знал все правила безопасности, она была в нем уверена. Вернее — уверена в отце: он лопуха держать бы не стал. Правда, тот нарушил тайну завещания — и Виктория догадывалась, почему: он сам имел виды на нее, а значит, и на наследство. Но тут она Анатолия понимала — его поведение было логично и к тому же оказалось полезным для нее.
        Следует уточнить — Анатолий идею Виктории с самого начала не поддерживал и, надо думать, ругал себя, что сказал ей про завещание. Ему просто не пришло в голову, что у юного создания родится в голове такой именно план. Он рассчитывал, что они с ней найдут какой-то бескровный способ спасения трети наследства.
        Он пробовал отговорить Викторию.
        Как юрист, объяснял ей, что после гибели Анжелики в распоряжении отца будут разные варианты изменения завещания — и никто не доказал, что оно будет изменено именно в пользу Виктории. Если же представить себе, что отец ее погибнет вслед за Анжеликой, не успев изменить завещания (почему бы и нет? Ведь все, что заварилось вокруг завещания, имело в виду, само собой ясно, только ситуацию в случае его смерти; не собирался же он кого-то предупреждать о том, когда именно она последует!), третья часть его состояния перейдет отнюдь не к Виктории и ее матери, а к правопреемникам Анжелики.
        - И кто же это такие? — надменно спрашивала Виктория.
        - Да кто угодно! Наследники часто обнаруживаются только после смерти человека. Да одна наследница и сейчас налицо — тетушка, которая ее растила.
        Но оказалось, что вбитое Викторией в свою головку уже никем и ничем не может быть оттуда выбито. Что-то тут было помимо трезвого расчета. Анатолий был еще молод, чтобы уметь заглядывать в темные бездны души — даже если это душа совсем юной женщины.
        Не преуспев в отговаривании Виктории от ее плана, Анатолий мог, конечно, отказать ей в помощи по его реализации. На это у него не хватило духу — или моральной крепости. Ведь когда говорят про кого-то: «у него не было выхода» — это, к сожалению, нередко значит совсем другое: «у него не хватило духу упустить — следуя голосу совести — свою возможную выгоду».
        Впрочем, выгода в этом случае определялась не так-то просто. Анатолий, видимо, не упускал из виду и тот вариант, что, действуя без него (а что Виктория будет действовать, он понял быстро), она скорее провалит дело, чем с ним. И тогда при расследовании неминуемо с ее же слов (тут он иллюзий не питал) выяснится, что он, юрист, знал о подготовке преступления. Знал — и не сообщил об этом куда следует. К тому же он так и так уже являлся пособником — поскольку предоставил информацию, содействовавшую если не совершению преступления, то возникновению самого его умысла. По крайней мере, так подаст это сама Виктория (и здесь он также не питал иллюзий) — если он откажет ей в помощи. И тогда при хорошем сотрудничестве прокурора и адвоката Виктории (а в том, что защищать ее после провала будет первоклассный адвокат, он не сомневался), ему намотают срок даже и в том случае, если он с этой минуты полностью устранится от затеянного Викторией.
        И он решил не устраняться.
        Машина закрутилась. Основную работу Виктория взяла на себя — и оказалась на удивление Анатолию умелой и эффективной.
        Она гордилась своей умелостью. Не обошлось, конечно, без сложностей, не все катилось как по маслу — или как в кино. Из тех двух, с которыми договорились, один оказался очень нежным и стал ломаться насчет ее условия про лицо и фотографию. Но и этот вопрос Виктория, конечно, решила. Когда есть деньги, круг нерешаемых проблем вообще резко сужается.
        А деньги у нее были — она умела откладывать. Вкус к этому у нее появился рано — в восемь лет. Тогда папа первый раз подарил ей на день рождения, помимо говорящей испанской куклы, сто долларов. А мама — копилку в виде Винни-Пуха. Туда и попали эти доллары.
        Через год Виктория взяла себе за правило — откладывать ровно половину из любой попавшей в ее еще детские ручки суммы. За семь дней рождения и разных случаев (последние годы она нередко просила у отца деньги — и он давал, не всегда спрашивая, на что именно она их просит) получилась внушительная сумма. Значительную часть сейчас пришлось потратить — ради того, чтобы сохранить гораздо более значительную. Как-то к случаю отец ей очень хорошо все объяснил про «упущенную выгоду».
        После того как все было сделано, и по получении фотографии (вернее, негатива), а также после известия из Оглухина, что тело найдено, деньги — выплачены, Виктория почти перестала тревожиться.
        В лицо она Анжелику, конечно, не знала, поэтому, хотя фото оказалось очень убедительным, полной уверенности до известия об обнаружении тела у нее быть не могло. И фотография-то ей нужна была совсем не для подтверждения. Тяжело сообщать эти подробности читателю, но таковы факты. Накал ненависти Виктории к непрошеной сестре достигал такой отметки, что она за свои деньги потребовала: Анжелика должна быть изуродована, и желательно — еще живой.
        Выполнили ли наемные убийцы пожелание насчет живой — неизвестно, но в гробу лицо Анжелики пришлось прикрыть легкой кисеей: загримировать ожоги оказалось трудно.
        Потом Виктория спокойно ждала суда. Что ее людей не найдут, она была уверена, а это было главное. И тут еще так подвезло с этим студентом из Петербурга. Вовремя его туда занесло! И эта записка дурацкая. Виктория внимательно следила за ходом расследования и, скажем так, спонсировала его. Она знала — денег на хорошего адвоката у парня нет, а государственный за свою зарплату до сути не докопается. Тем более подозреваемый, а потом и обвиняемый налицо — вот он, и мотив при нем, и вещдок при нем. За месяц разговоров с Анатолием Виктория поднаторела в юридической терминологии.
        Словом, она спокойно ждала — еще немного, и все будет кончено. Анжелику (и имя-то какое дурацкое) похоронят, парень надолго уедет туда, куда, как известно, Макар телят не гонял. Тем более этому, как доносила ей разведка (служба информации у Виктории была налажена прекрасно), усердно способствует ее папочка. Он ходил весь черный и только и думал, как поскорей законопатить убийцу его, видите ли, дочери. Мамочка, конечно, знать ничего не знала, пропадая в фитнес-центрах со своими подругами. А Виктория-то, между прочим, решала и ее проблему! Половина-то немаленького наследства все-таки больше, чем треть? Но, конечно, никакого виду матери она не подавала, жила своей обычной жизнью.
        Сумарокову (Виктория не сразу запомнила фамилию Олега — о существовании русского поэта и драматурга XVIII века Сумарокова она ведь не подозревала) дали пожизненное. Все было нормально. Не то что раскаяния или уколов совести — она вообще ничего, кроме чего-то похожего на приятную усталость, не чувствовала. Анжелика мешала Виктории получить после смерти отца причитающиеся ей по праву деньги полностью — значит, ее надо было убрать. Слова «убить» Виктория и в мыслях своих не произносила: в ее среде говорили «убрать» — как убирают с дороги мусор или что-то мешающее проезду. И она говорила так же.
        Отпечаток с выразительного негатива она сделала совсем недавно, уже когда все закончилось, — конечно, по секрету от Анатолия. Он бы с ума сошел, если б узнал, что она пошла с этим негативом в ателье. А у нее там знакомый, она наплела ему, что подруга погибла в Сибири в автокатастрофе — и все дела. И негатив сразу отдала Анатолию, он про него давно ныл. Он тут же у нее на глазах его сжег. А отпечаток она, рассмотрев получше, — безо всяких эмоций (разве что бесспорное сходство мертвой девушки с отцом Виктории резко царапнуло где-то внутри, возле сердца), как большинство людей рассматривает в газетах фотографии всяких катастроф, каждый день происходящих где-нибудь в мире, — тоже уничтожила. Хранить его она и не собиралась.
        Последнее время об Анжелике Виктория почти не вспоминала. О незнакомом ей Олеге она тем более не думала. И очень удивилась бы, если бы ей стали доказывать, что она должна сочувствовать невинному человеку, чья жизнь из-за нее — и, конечно, из-за неряшливости и продажности судебных органов, — погублена навсегда.
        Виктория давно и твердо знала то, что сама ни в коем случае не сумела бы сформулировать — в ее распоряжении не было соответствующего языка. А если бы она его имела, то, наверное, ее взгляд на мир выразился бы примерно вот так.
        Так есть — и так должно быть дальше: одним — двигаться по дороге, другим — освобождать ее для их движения на полной скорости. У одних есть деньги — у других нет и не будет; одни — в ночных клубах и казино, другие — в вонючих общежитиях, в коммуналках или в колониях строгого режима — что, по существу, одно и то же.
        На ее же языке это звучало гораздо короче:
        - Без лоха и жизнь плоха!
        Когда все действительно закончилось, об этом именно она как-то разговорилась с Анатолием.
        - Что — ему в его деревне лучше, что ли, было?
        - Да он вообще-то студент — в Петербурге учится. Учился, вернее, — поправился Анатолий.
        - Студент! Ну получил бы диплом — и что? Бомжом был, бомжом остался! Лохи и рождены, чтоб их кидали!
        Анатолий незаметно поежился, но возражать не стал.
        Мировоззрение, если можно здесь употребить это слово, юной Виктории было гораздо более цельным, чем его собственное.
        Глава 32. В Москве. Фурсик
        Кто думает, что все это время Фурсик в Москве занимался только выполнением своего личного проекта (с которым мы имели честь познакомить читателя еще в первых главах), тот ошибается.
        Он умел организовывать свое время и вести несколько тем одновременно. Конечно, каждый день он уделял не менее часа упорной работе по превращению жителей и гостей столицы в людей вменяемых, цивилизованных и добросердечно относящихся друг к другу.
        Он занимался, можно сказать, окультуриванием диких растений.
        Ему известна была русская поговорка «Один в поле не воин». Но в этом вопросе Ферапонт Тимофеевич Семибратов, среди друзей для простоты именуемый Фурсиком, русский из русских, со своим народом расходился. Он свято верил — «и один в поле воин». В чем мы с ним полностью соглашаемся.
        Потому что, в общем-то, ведь любому ясно и совершенно очевидно — если каждый, не боясь, будет выходить в поле один, чтобы сделать что-то хорошее, то в поле очень быстро наберется огромное воинство (потому что Россия — очень большая и многолюдная страна), готовое к добрым делам. И тогда все у нас получится.
        Вот, например, в последние годы в московском метро завелась такая национальная русская забава. Разопьют юноши с барышнями бутылку пива, сойдут на своей станции, а бутылку оставят в вагоне. Вагончик тронется — и бутылочка начинает по нему кататься. Все за ней следят — одни с радостью, другие с неудовольствием. И так суждено ей кататься до второго часа ночи, пока состав не загонят в депо и не начнут уборку. На взгляд Фурсика, что-то необъяснимо противное было в том, как все сидят и тупо следят, как бутылка катается.
        А потом — ведь все время объявляют, что метро — зона повышенной опасности. Кто-то может в толкучке, когда все с работы едут, наступить на эту бутылку, поскользнуться. И Фурсик стал каждую замеченную бутылку на глазах у публики выносить — и тут же у двери ставить на платформу. Почему у двери? А чтоб все успели увидеть, что он не с собой берет бутылку — для продажи, а именно и исключительно освобождает от нее вагон.
        Фурсик делал это уже три недели и полагал, что, раз его пример прокатился по многим поездам и круг очевидцев уже достаточно велик, скоро количество должно перейти в качество. По его сложным расчетам, через месяц и еще неделю примерно два процента пассажиров должны начать следовать его примеру — такому легкому для подражания. А через год это действие станет привычным для многих. А там, глядишь, половина из тех, кто оставляет бутылки в вагонах, перестанет так делать. Фурсик смотрел на жизнь реально и поэтому понимал, что вторая половина из оставляющих будет так вести себя всегда. Будет выходить из метро, не думая о том, кого резко отброшенная ими стеклянная дверь ударит со всей силы за их спиной, и мочиться, извините, в лифте своего же дома.
        
        …Итак, одну из подтем своего проекта Фурсик назвал «Написанному — верь!» И последние два дня расклеивал только одну листовку.
        Она гласила: «Здесь действительно нет входа».
        Он лепил ее на дверях, на которых было написано «Нет входа», но все равно люди ломились в эти двери (хотя слово «Вход» было написано на двери рядом), натыкаясь на тех, кто входил в эти же двери изнутри, потому что внутри-то и было написано — «Выход».
        Фурсик не мог понять — почему люди так делают? Объяснение было, но по молодости лет он его не знал.
        
        Теперь уж мало кто помнит, а из людей его возраста так и почти никто, что долгие десятилетия в России была власть, которую почему-то называли «советской», хотя хилые выборные органы (а выбирали в них из одного кандидата; мы говорим вам правду, дорогие читатели, и нисколько не шутим) под названием «Советы», будь это Верховный совет, как бы верховодивший всей страной, или сельский совет, верховодивший селом, никакой реальной власти на самом деле не имели. Они сами подчинялись секретарям партии (она была тоже одна, поэтому ее называли обычно просто «партия», даже не прибавляя «коммунистическая»), от генерального секретаря до секретаря райкома или горкома. Эти секретари никем не выбирались, а назначались.
        Так вот, в это советское время все вокруг, включая стены самых высоких зданий и даже неприступные скалы на Кавказе, было уклеено и расписано всякими надписями типа «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», «Труд в СССР — дело чести, дело славы, дело доблести и геройства», «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи…» или чего-то еще. Если все это каждый день читать и во все это вдумываться, к концу рабочей недели можно было запросто соскочить или, говоря проще, свихнуться и загреметь в психушку (что, говорят, и случалось — и, уже находясь в буйном отделении, привязанный к койке, человек продолжал выкрикивать лозунги).
        Тогда сработал могущественный инстинкт самосохранения, и люди перестали реагировать и на лозунги, и на любую надпись, к ним обращенную, за исключением объявлений о пропавших животных.
        И это докатилось до того времени, когда советская власть в течение трех августовских дней 1991 года кончилась (как когда-то началась в течение трех дней октябрьских 1917 года), или, как еще говорят, накрылась медным тазом. И лозунги сменились рекламой. Она была гораздо больше по делу, и сначала читать было интересно. Но быстро надоело. И люди опять перестали читать все, что пишется вокруг них.
        А между тем среди надписей — особенно в транспорте — были и вполне полезные.
        Вот к ним-то и стремился Фурсик вернуть внимание людей, помогая, в сущности, властям родного города, хотя они его об этом и не просили.
        Женя несколько раз в течение этих нескольких суток звонила ему по мобильному телефону. Они обменивались информацией. И на третий день он сообщил ей поразительную и страшную новость.
        Глава 33. Снова в Оглухине
        Когда Славин мотоцикл встал во дворе на дыбы и умчался в небеса, а все сидевшие в доме Мячика завороженно следили его полет, уставившись в окно, Женя выскользнула за дверь, чтобы позвонить с улицы в Москву Фурсику.
        Вернулась она ошарашенная. Села за стол, подперла, как взрослая женщина, золотистую голову рукой и сидела молча. И все, кто были в доме, молчали тоже, испуганно ожидая новых ужасов.
        
        - Поступила новая информация, — сказала Женя, стараясь придать голосу твердость.
        Все повернулись к ней.
        Узнала же она и рассказала следующее.
        У Фурсика есть приятель, он летом помогает одному парню, фотографу — возится с проявителем, сушит фотографии и все такое.
        Вчера приятель Фурсика, как всегда, сушил только что напечатанные фотографии и увидел среди них одну очень страшную: лицо девушки с закрытыми глазами — все в каких-то страшных пятнах, как будто прижигали сигаретами… Фурсик, конечно, знал от Жени некоторые подробности того, что произошло несколько месяцев назад в Оглухине. И хотя он и понимал, что Оглухино очень далеко от Москвы, все же с ходу убедил приятеля сделать очень для того трудную и очень рискованную вещь — найти негатив и сделать самому, без хозяина, еще один отпечаток. Тот делал такое первый раз — но все же сумел, и его не застукали.
        - Негатив был чей — хозяина? — спросил Ваня Грязнов.
        - Нет. Заказчика. Ну вот, сегодня рано утром приятель притащил отпечаток Фурсику. Фурсик сличил с тем, что я ему оставила.
        Женя помолчала. Видно было, что ей трудно говорить.
        - Это — Анжелика.
        Нита закрыла лицо руками и заплакала. Она хорошо знала Анжелику.
        Остальные молчали, потрясенные.
        Первым очнулся Том.
        - Кто заказчик? — сурово спросил он.
        - Через полтора часа Фурсик будет знать. Я ему позвоню. А пока надо, пожалуй, звонить адвокату, Артему Ильичу Сретенскому, он теперь в Омске живет. Обрисовать ему все, что мы накопали, и советоваться, как теперь быть — ехать к нему, а потом за Федей или тут сидеть, дальше копать. Если честно, у меня голова кругом идет, — призналась Женя.
        - Это у Мячика тут аура такая, — сказал Ваня Бессонов. — Тут у него «мельница вприсядку пляшет И крыльями трещит и машет». Еще посидим — не таких ужасов накопаем.
        Как обычно, Ваня цитировал к случаю «Евгения Онегина».
        Глава 34. И опять в Москве
        В этот вечер Виктория возвращалась домой не глубокой ночью, а несколько раньше.
        С Анатолием она простилась у подъезда — оба не хотели, чтобы отец знал, как много времени они проводят вместе. Оба не сомневались, что ему это не понравится. Сама же Виктория, зная намерения Анатолия, оставляла за собой свободу действий — выбирать мужа дело очень непростое, и здесь она ошибки ни в коем случае не совершит.
        Анатолий давал ей ценные советы — понимать-то она это понимала, да не всегда им следовала. Он, например, просил и просто умолял ее не оставлять себе те кольца, которые по ее требованию сняли с пальцев Анжелики и привезли ей в Москву. С ожерельем, про которое ей было известно, она нашла в себе твердость поступить разумно — когда его отыскали в ту ночь в комнате Анжелики, оно оставлено было, в соответствии с заранее обдуманным планом, в Оглухине. Удалось найти человека, который переложил его в комнату Олега. Ожерелье фигурировало потом на суде как присвоенное Олегом после убийства.
        
        - Зачем они тебе? У тебя мало колец? — вопрошал Анатолий Викторию. В таком волнении она его до сих пор не видела. — Выброси их, да подальше. А лучше всего отдай мне — я выброшу так, чтобы они не оказались неожиданно на столе у следователя.
        - Ты чего, Анатолий? Какого следователя? — смеялась Виктория. — Следствие давно закончено, приговор вынесен, кассация прошла, приговор начали исполнять…
        - Терминологию ты освоила. Но откуда у тебя такая уверенность, что убийц не найдут?
        - Этот отморозок находится сейчас там, куда за пятнадцать лет ничья нога не ступала! Никто его не найдет, кончай грузить себя и меня!
        - А второй?.. Придет с повинной, все расскажет…
        - Он своего подельника больше, чем суда, боится — знает, что тот его в любой тюрьме достанет. Кончай вообще, Анатолий, расслабься!
        - Ну кольца-то отдай мне все-таки…
        В результате она все-таки отдала ему кольца — почти все они были ерундовые, полная дешевка. Только одно — необычной формы, с крупной, зеленоватой с черными прожилками бирюзой, причем прожилки природа расположила так, что они напоминали улыбающуюся рожицу, — она оставила себе: оно ей безумно понравилось.
        - Сумасшедшая! Ты же погубишь себя! — кричал Анатолий.
        Она клятвенно обещала надевать его только в клубы, где никто и никогда, уж за это можно ручаться, не видел его на руках Анжелики, и всегда снимать перед отчим домом.
        Сегодня, едва войдя, она пошла в кухню — после слишком обильного ужина мучила жажда, жутко хотелось соку. Вышел отец. Увидел ее у холодильника — попросил налить. Она сначала подала бокал ему.
        И в следующую же секунду, увидев остановившийся взгляд отца, упершийся в ее пальцы, Виктория поняла, что прокололась.
        Глава 35. Адвокат
        Омск не был родным городом Артема Ильича Сретенского, еще молодого, но очень способного адвоката.
        Когда был жив отец, они жили в Москве.
        Отец Артема был известным в своей среде теоретиком уголовного права. Восемнадцатилетним ушел он на войну. В их Сокольническом районе призвали одновременно триста московских мальчиков 1925 года рождения. Они два месяца учились под Москвой на младших лейтенантов, потом долго вместе ехали в теплушках, добираясь до фронта, чтобы стать там командирами взводов («Ванька-взводный» — с не очень понятной Артему горечью называл себя отец, изредка вспоминая войну). За это время все они узнали друг друга по имени. С войны из трехсот мальчиков в свои московские дома живыми вернулись трое.
        Когда через несколько десятилетий после конца войны правители страны догадались наконец установить 9 мая минуту молчания, Артем, хоть и был тогда маленький, хорошо помнил, как отец садился перед телевизором один, смотрел на бьющееся на ветру пламя вечного огня, и слезы текли по его лицу. Однажды Артемка спросил: «Папа, почему ты плачешь?» Отец ответил: «Я вспоминаю, сынок, всех своих погибших ребят — поименно».
        Илью Сретенского два раза жестоко ранило. Пулю из бедра в госпитале в Польше извлечь так и не смогли. Наркоза не хватало, рассказывал отец. Дали полстакана водки и держали вшестером. Не вынули. Так с этой пулей сорок лет спустя отец и умер.
        Это было в 1983 году, Артему было четырнадцать. Как стало ясно много позже, отец успел передать сыну понимание самого существенного в своей профессии, хотя самому ему она принесла очень много горечи. Через несколько лет после смерти отца, уже при Горбачеве, когда многие вздохнули и языки развязались, бабушка, которая так и не смогла оправиться после скоропостижной смерти первенца в молодом, она полагала, возрасте, в 58 лет, — рассказывала, как, служа в поверженной Германии председателем военного трибунала в нашей оккупационной армии, Илья приехал в свой первый отпуск. «Мама, — шептал он ей, не доверяя уже и стенам в родном доме, — я ничего не понимаю! Ведь у нас тайное голосование! Как же я сужу солдат за антисоветские надписи на бюллетенях?! Мне их приносят следователи — с именами голосовавших! И я должен давать восемнадцатилетним солдатам по 25 лет!»
        Эти два года — 1951-й и 1952-й — навсегда отвратили прошедшего войну молодого советского офицера от советской власти. И никогда уже больше он к ней не повернулся. Тогда, говорила бабушка, он горько жалел, что стал юристом при этой власти. И много лет спустя всячески предостерегал сына от наследственного выбора.
        И Артем действительно, памятуя этот завет, никогда бы не пошел на юрфак. Но тут, через два всего года после смерти отца, пришел Горбачев, и стало на глазах светлеть и развидняться. Теперь Артем вспоминал уже то светлое, что связалось у него с отцовской профессией.
        Когда Илья Сретенский стал судьей трибунала в московском гарнизоне, то перед первым же его процессом, когда под судом оказались четырнадцать офицеров, командующий московским гарнизоном до суда разослал по всем подразделениям приказ об обсуждении приговора — в назидательно-воспитательных целях. Он предрешил, таким образом, обвинительный приговор. А отец Артема, изучив материалы, пришел к уверенности, что офицеры невиновны! Только одному можно дать год условно.
        Бледный, пришел он к матери накануне суда.
        - Мама, не знаю, что со мной будет завтра. Может, сразу после суда и заберут. А приговор тот все равно отменят — у нас ведь оправдательных приговоров почти не бывает. Но я ничего не могу сделать: по закону я должен их оправдать.
        В конце заседания председатель военного трибунала огласил приговор. Слушали его, как положено, стоя, почти час. В конце каждую фразу, начинавшуюся фамилией подсудимого, Сретенский заканчивал словами: «освободить из-под стражи немедленно, в зале суда».
        Он рассказывал потом матери, какие рыдания слышались в зале — жены и матери не надеялись ни минуты, что вернутся с близкими домой. Время было жесткое — первые годы после Сталина, на справедливость рассчитывать особенно не приходилось, осудить могли и для острастки другим. Суд кончился, и когда отец пошел по коридору из судейской комнаты, седой майор, обнажив голову, встал перед ним на колени.
        - Встаньте, не делайте этого, — резко сказал Илья Сретенский. — Вам не за что меня благодарить — я только следовал закону.
        …Сколько раз вспоминал Артем отца в эту весну, когда, несмотря на все его старания, отправили навсегда за решетку невинного — он был в этом уверен — человека. И сейчас он нередко вспоминал о судьбе парня, надеясь иногда на чудо — обнаружение новых обстоятельств по закрытому делу.
        
        Тогда он жил в районном городке Курганской области и был приглашен защищать Сумарокова; нанять своего адвоката тот возможности не имел.
        В Омске Артем Сретенский жил меньше месяца. Ходил по городу изучал. Две эпохи безмолвно схлестывались то здесь, то там. Было много реставрированных желтеньких губернских зданий; также отреставрированная, а может быть, и восстановленная из руин краснокирпичная церковь горела неестественно даже огромными, сияющими золотом маковками. Проспект 70-летия Октября — то есть семидесятилетнего наступления на эти маковки и на следы российской губернской провинции — шел через весь город.
        Странно выглядела и новехонькая часовня посреди площади Ленина, неутомимого борца с религией. А в другом месте стоял Ленин в непривычно безыскусственной для его монументов позе, с небрежно наброшенным едва ли не на одно плечо пальто. Рядом, только что не над его головой, высилась огромная реклама: «Улица Ленина 18 Sale» — прямое доказательство того, что огромные усилия вождя победить рынок и распределять продукты в конечном счете «каждому по потребностям» в историческом масштабе победой не увенчались. Только стиснули страну крепким обручем на семьдесят с лишним лет, притормозив едва ли не навсегда, как казалось Артему Сретенскому в часы пессимизма.
        …Все обогнали в течение XX века его страну, которая в 1910-е годы была по удельному весу промышленного продукта в мировом обороте на пятом месте в мире!
        Он прошелся однажды по аллее имени Н. К. Рериха, не зная толком, имел ли этот неплохой художник и странный мыслитель какое-либо отношение к Омску. И, обогнув небольшой парк, вышел к еще одному памятнику: женщина, правой рукой вздымая знамя, левой поддерживала перегибающегося через ее руку назад смертельно раненого.
        Памятник был уместен здесь, где ученый, путешественник и адмирал Колчак стал Верховным правителем Сибири прежде, чем был выдан и расстрелян. Где омские степи залиты были кровью и белых, и красных. И впервые на этом памятнике (он явно был сделан на заре советской жизни — потом борцам за эту жизнь погибать уже не полагалось) Сретенский-младший разглядел точную надпись: «Безумству храбрых поем мы песню. М. Горький».
        У Горького эта строка продолжалась — «Безумство храбрых — вот мудрость жизни». Но мудрость-то, Сретенский давно уже понял это, была бы именно в том, чтобы оборвать на первой строке. Да, всегда будет нас волновать, а то и восхищать безумство храбрых. Можно слагать о нем песни, но только нельзя ни в коем случае искать в безумстве — мудрости.
        Сегодняшний звонок из памятной Артему деревни Оглухино привел его в то состояние, которое он особенно любил, — готовности к борьбе и надежды на победу.
        Глава 36-я. Последняя, но не завершающая
        Обогнув Курган, они двигались в направлении Тюмени. Именно в направлении, потому что Леша и Саня коротко пояснили Жене, что до самой Тюмени они не доедут — у Ялуторовска (Жене очень понравилось это название, она про себя его повторяла) свернут на юго-восток к Омску.
        Они делали немалый крюк — километров 500, если не больше. Конечно, короче было ехать через Петропавловск — от Щучьего и Шумихи через Курган, держась на юго-восток (Женя любила ориентироваться по странам света — следя по карте за направлением; карта же — как и компас — в любом путешествии у нее всегда была с собой). Пятнадцать лет назад только так бы и поехали. Но теперь Петропавловск — это другая страна, Казахстан. Пересекать ее значило проезжать две таможни. А какая там очередь — никто не знает. И хотя в черной «Волге» не было ни оружия, ни боеприпасов, ни наркотиков, Леша и Саня хорошо знали, что такое таможенники на всем бывшем советском пространстве и как отличается их скромная зарплата от их реального заработка. Потому и выбрали кружной путь.
        Теперь в машине на заднем сиденье, кроме Жени, ехали посередине — Том и у правого окна — Мячик. Его, не знавшего, кажется, ни минуты покоя, в машине, как маленького, тут же сморил сон. Том не отрывал глаз от все время меняющейся впереди картины. Он молчал. Ему всегда было о чем подумать.
        А Женя загрустила — впервые за путешествие она почувствовала, что соскучилась по родителям. Еще она думала о бабушке и дедушке, которые уехали на целых полтора месяца отдыхать в Евпаторию: отдых там был, по их сведениям, дешевый. Бабушка объявила, что не была в этом городе с четырех лет и давным-давно задумала поездку. А дедушка, прекрасный пловец, озабочен был лишь одним — не слишком ли мелкое прибрежное море на известном детском курорте и не придется ли долго брести по воде до того места, где можно наконец нырнуть. Но он уже звонил в Москву и радостно сообщил Жене, с которой у него были одни ныряльные вкусы, что все в порядке и что ему не хватает здесь для полного счастья только ее.
        И правда — почему она с ними не поехала?.. Море, пляж, ярко-голубое небо, дальние заплывы с дедушкой… Она никогда не видела Евпаторию, но очень ясно представляла себе черноморский город по бабушкиным рассказам.
        …И Женя стала вспоминать бабушкин рассказ про детство — про то, как именно в Евпатории много-много лет назад у нее проснулась память.
        Женя давно заметила, что разные люди помнят себя с разного возраста. Папа, например, установил, что его первые воспоминания — с трех лет. Его папа (то есть Женин дедушка) вносит в комнату огромного, больше, чем трехлетний Женин папа, мишку. И папа сначала пугается, а потом кричит от радости по-индейски.
        А ее любимая тетя Вера (как она там сейчас в больнице — после операции?..) уверяла, что помнит себя только с 5 класса — то есть с одиннадцати лет. Ну, этого вообще не может быть. Что же она — не помнила, что ли, как в школу пошла? Женя, например, прекрасно помнит, как в восемь лет была влюблена в Тиму. Помнит, как она, лениво вытирая в кухне перемытые блюдца, смотрит в окно — и вдруг все-все меняется: будто солнце выглянуло из-за туч и осветило двор. Это вышел из подъезда в своей рубашечке в мелкую синенькую клетку Тима. Женя и тогда удивлялась — как такое может быть? Но это повторялось в то лето каждый день: сначала мгновенно преображался двор — и в следующую же секунду обнаруживалась причина преображения, с неизменным хохолком на круглом затылке… Ах, давно дело было. Следующим летом Тима переехал, и Женя довольно быстро его забыла. С тех пор она не раз, конечно, влюблялась, но так, немножко. Например, в группе каратистов ей нравился один мальчик. Но такого уже не повторялось. Было даже немного жаль. Женя утешала себя, что все впереди.
        Так вот, у ее бабушки память проснулась в четыре года — в первый день той самой войны, которую в учебниках называют Великой Отечественной — в отличие от просто Отечественной войны с Наполеоном в 1812 году.
        Бабушка рассказывала так, что Женя ясно представляла залитую солнцем набережную Евпатории и то ощущение, которое сама бабушка называла чувством полноты жизни.
        Оно складывалось из солнца, ярко-голубого неба, теплого воздуха, мягчайшего песка на пляже, сказочным образом состоящего из мельчайших ракушек разнообразной формы. Женя нигде не видела такого песка, да и сама бабушка, побывавшая за всю свою жизнь, а особенно в последние пятнадцать лет, на самых разных морях и на двух океанах, больше нигде его не встречала. Надо добавить сюда и плещущие тут же рядом волны, и удовольствие ходить по этому песку и по воде за руку с кем-нибудь из старших — босиком и в трусиках, и купленную ей мамой ракушечную коробочку невероятной красоты. Бабушка, а тогда девочка Ася, все время рассматривала эту чудную коробочку в гостинице.
        - Ну и где, где эта чудная коробочка? — приставала Женя. А бабушка только смеялась.
        В номере, помнила она, был высокий потолок, за окном много неба. Но главное — вкус какого-то особенного не то пирожного, не то печенья. По бабушкиному описанию, — большой, в два раза толще обычного печенья брикет, величиной и формой с сегодняшний тульский пряник, напоминал песочное пирожное, но поплотнее, пожалуй. Брикет крошился, и каждая крошка была необыкновенно вкусной. Четырехлетняя Ася ела его прямо на жаркой, желтой от солнца улице, рядом с гостиницей — ее мама всегда покупала его по дороге с пляжа домой. И никогда больше, по ее словам, не пришлось ей ощутить именно этого бесподобного вкуса. На приставанья Жени, очень даже внимательной к разным вкусняпам, — на что же все-таки похоже? — бабушка, старательно подумав, сказала, что, пожалуй, на курабье (которое появилось в Москве в магазинах, кстати сказать, когда бабушка была уже совсем взрослой). Только совсем другая форма и толщина.
        Бабушка помнила, как мама и брат много говорили о какой-то телеграмме, но о какой именно, узнала только много лет спустя, когда подросла и поумнела.
        Оказывается, через три-четыре дня после того, как они приехали в Евпаторию и очень удачно устроились в гостинице «Крым», от отца из Керчи, где он был в командировке, пришла телеграмма странного содержания: «Немедленно возвращайтесь Москву».
        Та же, которой странная телеграмма была адресована, как раз уже провела адаптацию детей к южному климату и приступила к самому отдыху. Адаптация же, которую дети ненавидели всей душой, заключалась в том, что в течение первых двух дней им не разрешалось купаться и гулять по солнцу. Каждое лето прабабушка (она сама с гордостью рассказывала это Жене; умерла прабабушка пять лет назад, и Женя хорошо ее помнила) вывозила детей на юг, веря в чудодейственную силу Черного моря, — и всякий раз неукоснительно по совету какого-то умного врача поступала именно так. Возможно, потому ее дети — в тридцать шесть лет, заметим, их у нее было уже четверо и намечался пятый, что в Москве в интеллигентных семьях и в те времена встречалось нечасто, не говоря о временах сегодняшних, — никогда не обгорали и не болели на юге.
        Повертев телеграмму в руках и ничего в ней не поняв, хотя все три слова были разборчивы, молодая многодетная мать обратилась к единственному советчику — тринадцатилетнему сыну.
        - Что будем делать, как ты думаешь?
        - Но, мама, ведь совсем непонятно, что папа имеет в виду, — сказал тот рассудительно. — Мы только устроились, Аське здесь так хорошо… Давай подождем письма с объяснениями.
        И они остались — отдыхать и ждать.
        А ровно через неделю ночью всех разбудили далекие, но очень сильные взрывы.
        Вот в эти часы у маленькой Аси и проснулась память — с этой именно ночи она помнила себя уже почти день за днем.
        - Прекрасно помню, — рассказывала она Жене, — ночь; чуть-чуть начинает светать. И мы не в своем номере, а внизу в вестибюле — это необычно. Полный вестибюль народу. Большое кресло в белом чехле, и на нем, откинувшись и разбросав руки в стороны (бабушка показывала — как), лежит женщина с закрытыми глазами. И все говорят: «Она в обмороке, она в обмороке». Это слово я слышу первый раз. И не понимаю — вот же она в кресле, а не в каком-то обмороке… Пристаю к маме: «Мам, мам, где этот обморок?» Но мама меня не слушает. Где-то далеко — глухие сильные удары. Все к ним прислушиваются, никто ничего не понимает. Мой брат говорит: «Мама, это маневры». А это была первая ночь войны — с 21 на 22 июня 1941 года — и первая бомбежка. Немцы бомбили Севастополь, порт, и взрывались, кажется, склады с боеприпасами. Само слово бомбежка — для меня тоже новое — я услышала уже позже, только в Москве.
        Женя несколько раз слышала этот рассказ, но ужасно любила, когда бабушка его повторяла. Она так живо все передавала, что Жене казалось — это происходит с ней самой, прямо сейчас.
        - Скоро в гостинице появляется папа. Я ужасно рада. Он приехал к нам из командировки, а эта неведомая командировка находится в Керчи. Он привез мне странное засушенное морское существо — колючее, розоватое, с лошадиной мордочкой, хвост колечком. Это — морской конек. Я без конца с ним играю, а родители горячо о чем-то говорят.
        И вот мы уже едем в «жестком плацкартном», как говорят взрослые, вагоне — возвращаемся в Москву. Мне жалко покидать песочек и море. В вагоне тесно, много народу. Но мне места хватает. Я смотрю в окно. Папа и мама без конца разговаривают, сидя друг против друга.
        Что это была за телеграмма, бабушка узнала от своего папы, когда подросла.
        В той самой Керчи, куда он уехал по делам службы, отправив семью отдыхать, 14 июня 1941 года на газетном стенде он прочел в «Правде», — главной тогдашней газете, на которую члены коммунистической партии обязаны были подписываться, а для прочих граждан ее каждое утро вывешивали на улицах на специальных стендах, — на первой странице набранное крупными буквами «Заявление ТАСС» — Телеграфного Агентства Советского Союза. Такое агентство во всей стране было единственное, и оно передавало по радио и печатало в газетах то важное, что правительство, то есть коммунистическая партия, то есть Сталин, который единолично правил тогда страной от имени партии, хотели сообщить своему народу.
        На этот раз ТАСС сообщало следующее: слухи о том, что Германия сосредоточивает на нашей границе войска, — ложные. У Советского Союза с Гитлером есть договор о ненападении, советские люди должны верить, что Гитлер ни за что его не нарушит, и ни в коем случае не поддаваться панике. И разговоры о том, что Германия (после заключения в августе 1939 года этого договора Германию уже запрещено было называть «фашистской») хочет напасть на нас, — лживые и провокационные.
        И любой житель Советского Союза мог прочесть между строк этого заявления, что за ложь, провокацию и панику полагается тюрьма, если не хуже.
        После этого Заявления уже нельзя стало говорить вслух о том, о чем многие говорили, хоть и вполголоса, — что в последние недели ко всей западной границе страны стягиваются немецкие войска и что нам надо бы тоже подумать на всякий случай об обороне.
        Теперь все должны были успокоиться и продолжать работать, а те, кто в отпуске, — спокойно отдыхать. Большинство так и поступили. Многие как раз после этого отправились отдыхать вместе с детьми — на Украину, в Крым и на Кавказ. И немало было тех, кто уже никогда не вернулся в свой дом.
        Но отец Жениной бабушки, которого Женя знала только по фотокарточкам и по рассказам мамы, нередко вспоминавшей своего дедушку, поступил совсем по-другому.
        Тут надо заметить, что вообще-то он был членом той самой единственной партии, которая правила в тогдашней России, и верил, что вместе с этой партией строит социализм — самую лучшую жизнь для людей. И даже постепенно сам искренне поверил, что в Советском Союзе уже живут лучше, чем в других, капиталистических странах. Да и как было не поверить, когда об этом целыми днями говорило советское радио и писали советские газеты, а ни в какой другой стране он ни разу в жизни не был и никаких других газет не видел?…Как же он был изумлен и даже ошеломлен потом, четыре года спустя, когда, шагая рядовым пехотинцем по дорогам поверженной Германии, увидел, что там в любой деревне в каждом доме — стиральная машина, холодильник и пылесос, про которые в Советском Союзе тогда и не слышали… Да и сами деревни его поразили. Ничем не были они похожи на те деревни с покосившимися заборами и вросшими в землю до окон избушками, десятки и сотни которых миновал он, меся сапогами грязь, когда продвигался с боями к западной границе, отвоевывая назад свою страну.
        Но это было уже в 1945-м. Тогда же, в 1941-м, прадед Жени, сорокалетний мужчина, безраздельно верил своей партии, в которую вступил восемнадцатилетним юношей еще во время Гражданской войны. Особенно же он верил каждому слову Сталина. Да и как, скажем вновь, было не верить, если каждое его слово тысячи раз повторялось во всех газетах, и тысячи раз пояснялось, сколько мудрости в этих словах? И не было во всей стране такой газеты, не говоря уже про трибуну на каком-нибудь собрании, где можно было бы выразить хоть каплю сомнения в этой мудрости.
        …Отец его был давно арестован как «враг народа» и, сообщили сыну так называемые органы, отправлен на десять лет в лагерь «без права переписки» (что это означало расстрел, стало известно много позже, уже после смерти его старшего сына, так и не узнавшего от своей партии, что она сделала с его отцом).
        Не имея с тех пор об отце никаких известий (и никогда от него не отрекаясь — а публично отрекались от «врагов» многие), сын был уверен, что случившееся — трагическая ошибка, которая постепенно будет исправлена. Доверия к своей власти он не потерял.
        Но 14 июня 1941 года этот убежденный коммунист поступил странно.
        Внимательнейшим образом прочитав заявление ТАСС, где высшая власть требовала от него, всегда верно ей служившего, поверить ей, что никакой войны не будет, и убеждать в этом не верящих, он на этот раз не послушался.
        Отец четверых детей, с радостью узнавший две недели назад от жены, что они ожидают и пятого, он не разумом даже (ведь разум-то его, повторим, был подчинен партии), а каким-то инстинктом, что ли, тем, что заставляет любого зверя защищать от опасности своих детенышей, понял или почувствовал, что война на пороге.
        Он не думал, что Сталин обманывает его, как и всех людей страны. Не думал он также, что Сталин ошибается, веря Гитлеру (которому давно не верил никто в мире), — и тем подвергает страшной опасности миллионы жизней соотечественников. Точнее, Жениному прадеду и в голову не могла тогда прийти мысль, что Сталин может ошибаться — он был, можно сказать, под гипнозом мифа о мудрости и непогрешимости вождя.
        Просто он мгновенно понял, что именно он лично должен сделать сейчас же.
        Ни минуты не медля, он отправился на телеграф и дал жене телеграмму, требуя срочного возвращения семьи в Москву. Большего он написать в телеграмме не мог.
        Он понимал, что Москва дальше от границы, чем Крым, что до нее сразу не доберутся и вообще столицу будут защищать. И что дома семья будет в большей безопасности, чем в Крыму.
        Позже, когда Ася подросла, мама рассказывала ей:
        - Когда он нас вывозил (мы ехали вторым эшелоном, ушедшим в эти дни из Евпатории, — рассказывали, что первый разбомбили от головы до хвоста…), — всю дорогу меня ругал: «Если бы ты меня послушалась, я бы давно был на фронте! А теперь с вами должен возиться!»
        Привезя семью в Москву, он вскоре ушел на войну добровольцем.
        Женина бабушка помнила затемненную Москву на исходе лета, прохладные ночи и темное небо в лучах прожекторов, старающихся нащупать вражеские самолеты. Ночь… Она спит на неразобранной кровати одетая, в синих шерстяных колких рейтузиках — непривычно. Очень не хочется просыпаться среди ночи под вой сигнала тревоги по репродуктору. Мерный голос диктора — «Граждане, воздушная тревога, воздушная тревога! Спускайтесь в бомбоубежище!» и нежный мамин голос: «Вставай, Асенька!» Ася говорит плаксиво: «Опять тревога!», прижимает к груди куклу и покорно идет по лестнице с четвертого этажа. Потом ее подхватывает на руки самый старший, пятнадцатилетний брат и бежит по темному двору, и она видит, задрав голову, как черное небо озаряется вспышками — это наши зенитки стреляют по немецким самолетам, прорвавшимся к Москве и летящим над городом. В ту ночь тревога была четыре или пять раз.
        Это случилось 22 июля — ровно месяц спустя после начала войны столицу отправились бомбить 220 немецких бомбардировщиков. Но бомбили город только несколько самолетов — остальных зенитчики до Москвы не допустили.
        Под воспоминания о бабушкиных рассказах Женя задремала и почти две трети дороги до Омска проспала — бессонные сутки в Оглухине, пожалуй, равнялись трем бессонным ночам. Засыпая, она только заметила на указателе длинное слово, начинающееся со «Сладко…» А что там было сладко — прочесть не успела. Когда же проснулась, увидела, что они переезжают реку Ишим. На мосту, там, где кончился новый асфальт, лежал брус, на нем подпрыгнули с легким треском, и Женя, еще спросонок, явственно услышала, как машина сварливо проскрежетала: «Начинается!..»
        Была уже ночь. Ясно стало, что до Омска они доберутся не раньше, чем на рассвете. Надо было на свежую голову до встречи с адвокатом привести в порядок свои мысли и упорядочить в голове все факты, которые удалось установить и которые должны были послужить оправданию Олега.
        
        Итак, у них на руках была записка Олега и объяснение Лики о том, что записка адресована ей и ей же показана при личной встрече. При ней спрятана в карман ватника — и там же найдена Женей в присутствии всех ее несовершеннолетних друзей и двух взрослых водителей.
        Конечно, лучше, чтоб записку вынимали из кармана оперативники, да в присутствии понятых. Но у членов Братства не было возможности действовать иначе, чем они действовали.
        Во-вторых, имелись два свидетеля, подтверждающих алиби Олега, — о них на судебном процессе известно не было. Письменные показания Лики ясно говорили о том, что большую часть той ночи, когда произошло убийство, и уж во всяком случае те самые часы, когда оно произошло, Олег провел в ее доме.
        В-третьих, появились какие-то новые факты, возможно, относящиеся уже к самому убийству. Фурсику удалось установить, что негатив принесла девчонка по имени Виктория, по фамилии Заводилова. Правда, квитанцию ей хозяин ателье не выписывал — она была его знакомая, училась в одном классе с его младшим братом. Как к ней попал этот негатив — было пока неизвестно. Но отпечаток с него был теперь у Фурсика на руках.
        Ни Фурсик, ни Женя, вообще никто на свете еще не знал о том, что произошло накануне в доме Заводиловых.
        Увидев на пальце Виктории кольцо ее убитой сестры и очевидное замешательство на лице дочери в тот момент, когда она перехватила его остановившийся на кольце взгляд, Игорь Заводилов хрипло выговорил:
        - Дай…
        Виктория молча сняла с пальца именно это кольцо и послушно, как в детстве, протянула отцу.
        Он взял, повернулся, неверными шагами дошел до дверей своей комнаты, вошел, закрыл за собой дверь и запер на ключ.

* * *
        Восемнадцать часов спустя после этого черная «Волга» продолжала свое движение по Сибири. До Омска оставалось четыреста с лишним километров.
        Портрет неизвестной в белом
        Глава 1. Заржавленный шлагбаум
        
        Въезд в Омск произошел отнюдь не на рассвете и совсем не так, как предполагалось.
        Потом, когда Саня и Леша проводили разбор полетов, они пришли к выводу, что все началось с этого моста через Ишим, ремонтируемой дороги и объезда, в который послали их гаишники (или, как теперь следовало говорить, хотя это глупо и язык сломаешь, гибэдэдэшники).
        Коротко говоря, часа в два с небольшим ночи, то есть в самую, хоть и недолгую, летнюю темень, вместо того чтобы выбраться на федеральную трассу и двигаться по ней к Омску, путешественники оказались на узком проселке, петлявшем в немыслимой глухомани.
        Попетляв минут двадцать, они вдруг почти уперлись в опущенный шлагбаум. С двух сторон от него виднелись ряды колючей проволоки.
        - Это чего, Калуга? — ошарашенно спросил Саня. — Мы куда запоролись-то?
        Леша, пригнувшись к рулю, всматривался в сто лет не крашенный металлический шлагбаум. И увидел то, чего ожидал, — высунулось дуло. И вслед за ним раздался голос — надо сказать, не очень уверенный, а скорее даже растерянный, — во всяком случае, не такой, какой подобает часовому:
        - Стой, кто идет?
        - Тут что, воинская часть, что ли? — спросил Саня Лешу и сам ответил: — Не-а. Не похоже.
        
        Слегка развернувшись, Леша осветил фарами большой стенд слева от шлагбаума.
        На нем они увидели следующее: ярко-красными буквами была выведена отнюдь не выцветшая, а явно заботливо подновляемая надпись: «Совхоз „Победа социализма“», пониже — портрет Леонида Ильича Брежнева с молодыми густыми бровями, им обоим, в отличие от их пассажиров, до боли знакомый. Еще ниже — плакат: «Слава доблестным советским воинам-интернационалистам, сражающимся за свободу и независимость Афганистана! Смерть американским захватчикам!».
        А к нижней рейке прикреплен разворот свежей газеты, по формату — бывшей, советского времени, заводской малотиражки. Бросался в глаза крупный заголовок — «Правда».
        - Ну все, Калуга, концы — у меня крыша едет, — пробормотал Саня и прибавил шепотом несколько неразборчивых слов.
        - Стой, стрелять буду! — крикнул голос, обретя некоторую уверенность.
        Леша высунулся слегка из окна и сказал миролюбиво:
        - Погоди стрелять, братишка, у нас дети в машине. Ты лучше покажись нам и объясни — куда мы попали-то? Мы вообще-то в Омск едем.
        Вдруг он ловко выскочил из машины и пошел прямо к стенду.
        - Газетку хочу почитать, — объяснил он голосу, оторопевшему Сане и темному лесу, обступавшему их. И начал читать вслух: — «Продолжаются жестокие бои советских воинов-интернационалистов, сражающихся за освобождение Афганистана…»
        - Чего? — крикнул Саня. — Какие бои в Афгане! Калуга, ты чего?!
        - Санек, гляди, наши, оказывается, еще Пандшерское ущелье берут!
        - Ты че, Леха, — жалобно сказал Саня, видя, что друг на глазах повредился в уме. — Мы еще при Горбачеве оттуда ушли…
        - Выходит, не ушли! — хохотнул Леша, не отрываясь от газеты. — Вон и Брежнев жив-здоров, его с 96-летием трудящиеся поздравляют. А газетка-то, между прочим, сегодняшняя.
        Почитав еще минут пять про себя, он резко повернулся к шлагбауму, где, невидимый Сане, замер обладатель голоса.
        - Выходи, сержант, поздоровайся с однополчанами! Заодно расскажешь, что у вас тут творится, что ты такое охраняешь.
        И невысокий мужчина в камуфляже, того же примерно возраста, что Саня и Леша, выступил из тени, понурив голову.
        Тут выскочил из машины и Саня, успев сказать пассажирам, чтоб они до его команды оставались на месте:
        - Человек с ружьем, понятно? Мы с Лехой сначала разберемся.
        Трое «афганцев» молча обменялись рукопожатиями.
        - Курить будешь, браток? — коротко спросил Леша часового, доставая сигареты.
        - Обкурился уже… — невнятно пробормотал тот, явно еще не придя в себя. Он узнал обоих однополчан. Помнил их с тех давних лет не только в лицо, но и по имени.
        Саня и Леша молча закурили. Взял сигарету и часовой, прикурив от любимой Лешиной зажигалки в виде пингвина.
        Женя — как, впрочем, и Том, — не отрывала глаз от всех троих. Прошло, по ее наблюдениям, не меньше полутора минут в молчании. (У Жени в голове всегда отстукивал время невидимый секундомер — часов она не носила, довольствуясь будильником, противно верещавшим по утрам).
        Когда Леха и часовой докурили и почти одновременно бросили окурки, первым снова заговорил Саня.
        - Мать-то твоя жива, сержант?
        - Пять лет как умерла, — выдавил из себя часовой.
        - А чего? Не старая ж была, наверно?
        - Болела…
        - Семьей-то обзавелся?
        - Нет.
        - А кто у тебя есть?
        - Сестра только…
        Докурил сигарету и Саня, затушил желтыми от этого самого многолетнего тушения пальцами окурок, швырнул и тщательно втер в землю своей огромной кроссовкой.
        - Ну ладно, — сказал он решительно. — Открывай шлагбаум. Сами увидим, что тут у вас.
        И Леша с Саней, резко, как по команде, повернувшись, пошли к машине.
        Двигаясь как во сне, часовой пошел открывать. Заржавленный шлагбаум со скрипом поднялся, и «Волга» медленно въехала под него.
        Глава 2. Как победил социализм
        Уже слегка светало, и неверный предутренний свет давал рассмотреть уличку с покосившимися домишками. Ехали медленно, хрустя по гравию.
        Скрипнула калитка, висевшая на одном гвозде, и показалась маленькая старушка с пустым ведерком.
        - Ой, матушки!.. — и она выпялилась на машину так, будто жила в дебрях Амазонки и четырехколесное чудовище увидела впервые.
        Но тут же память поколений взяла верх над испугом, и старушка залопотала:
        - Ох, уж не серчайте, что с пустым-то вам навстречу!..
        Том, всегда проявлявший интерес, как было уже отмечено, к языку, принял во внимание необычное для городских жителей, но чем-то очень симпатичное ударение на первом слоге — «с пустым».
        - Ничего, мамаша, мы не пугливые, — отозвался Леша. — Доброе утро!
        - Доброго утречка вам! — и старушка торопливо закланялась в пояс.
        Саня и Леша вышли из машины к ней навстречу. А бывший сержант одного из четырех полков 103-й десантной дивизии 40-й армии — того самого, в котором полтора года провоевали в Афганистане и Саня с Лешей, — следовавший за машиной, механически переставляя ноги, теперь застыл как истукан.
        - Что, мамаша, не спится? — спросил Леша.
        - А я позжее четырех никогда не встаю, — хвастливо ответствовала старушка. — Кто рано встает, тому Бог подает.
        - Как вы поживаете-то тут, мамаша? — осторожно начал расспросы Саня. Леша в это время взглядом разведчика озирал местность.
        
        А Женя и Том молча во все глаза смотрели в окно машины, не решаясь покинуть ее без приказа. Мячик же продолжал сладко спать, уткнувшись носом в щель между спинкой сиденья и правой дверцей.
        - Хорошо поживаю, сыночки, лучше и взыскивать не надо!
        - А что хорошего-то? — еще более осторожно, чтобы не спугнуть ценного информанта, продолжил Саня.
        - А все! Все-все у нас хорошо! А все Леонид наш Ильич, дай Бог ему ждоровья! — умильно прошамкала она, и Саню, побывавшего в разных переделках и неспособного, кажется, ничем смутиться, прошиб холодный пот.
        - Кому, мать, здоровья? — весело осведомился Леша, оказавшийся более прочным на излом.
        - Дак Брежневу, родному нашему, кому же ишшо? Девяносто шесть годков отметили! — похвасталась она. — Живем при нем как у Христа за пазушкой, — надо бы лучше, да некуда!..
        Саня повернулся к заднему окну машины.
        - Жень, водичка есть там у тебя?.. — охрипшим голосом спросил он.
        Женя испуганно протянула ему бутылку. Она не все понимала, но чувствовала, что происходит что-то странное. Брежнев — это имя явно было из истории, вроде одного из первых русских авиаторов Уточкина.
        Саня, булькая, выхлебал полбутылки и обратился к бабусе почти свежим голосом:
        - Какой же Брежнев, мамаша, — он ведь умер давно?..
        - Что ты, что ты, сынок, окстись! — старушка перекрестила Саню широким крестом. — Что ж ты, газет, что ли, не читаешь? А может, ты, сынок, из заключения? Там, говорят, ничего не сообщают, что на воле-то деется…
        - Нет, мать, — продолжая веселиться, ответил за него Леша. — Он с воли.
        - Ну дак знать должон. Это ж все вороги наши придумали.
        - Так похороны-то по телевизору показывали. Я сам видел. Еще гроб-то не удержали, стукнули одним углом!..
        - Дак это ж не его, — старушка взмахнула на них обеими руками, как на несмышленышей, болтающих невесть что, — подмененного хоронили! Дерьмократы ж придумали!
        - Чего-чего? — тут и Леша стал потихоньку терять равновесие.
        - Ну враги-то народа! Что ж вы, неученые, что ли? Сталин-то истреблял их, истреблял, да не всех успел — самого его, родимого нашего, супостаты извели. Ну вот…
        Старушка явно входила во вкус, напоминая уже сказительницу. Такую привозили однажды в Лешину школу. В темном сарафане и подпояске, она, подпершись рукой, так здорово рассказывала сказки, что ей кричали: «Еще! Еще!» — и никак не хотели отпускать.
        - Секретарь-то поселкома все нам рассказал. Да и в газетах описывают как есть, вы ж жнать должны, — опять упрекнула собеседница.
        - Да у нас газеты, наверно, другие. Расскажите нам, мамаша, — попросил Леша.
        - Каки-таки другие? У нас газеты одни — совецкие! По всему Совецкому Союзу одно пишут! Одна газета — «Правда»! Рази кому позволят свою неправду писать? За это ж посодют сразу! Сра-азу! — с видимым удовольствием протянула старушка.
        - Ну, расскажи, мать, про Брежнева-то! — подключился Саня.
        - Чего с ним дерьмократы-то ваши сделали? — весело подхватил Леша.
        - Каки-таки — «наши»? Таки ж наши, как ваши!.. Вот подхватили они яво, голубчика, под белы рученьки…
        - У-у-у, — завыл Саня, давясь. Он живо представил себе белы рученьки генерального секретаря компартии.
        - …и запрятали от народа. И объявили народу, что — умер, мол. А вместо яво в гроб уложили настояшшего покойника…
        - А как же, мамаша, политбюро-то промолчало? И на мавзолее стояли, и гроб несли под стену…
        - Дык не знали! А кто знал — того подкупили!
        - А кто подкупал-то?
        - Дык дерьмократы, говорено ж вам!
        - Кого подкупили — политбюро?
        Старушка несколько опешила. Верховный орган партии, под которой прошла жизнь, подкупленным в ее сознание как-то не вписывался.
        - Ково надо было, того и подкупили! — сказала она сварливо.
        - А потом-то что было?
        - Потом, — снова сладко заулыбалась говорливая собеседница, — потом сумел Леонид Ильич выйтить из свово полона, дерьмократов всех разогнал, Горбачева, — ну, кто задумал-то все это! — под расстрел подвел… И снова власть взял — на благо, значит, народа.
        Стало понятно, что Андропов и Черненко, каждый понемножку поцарствовавшие в промежутке между Брежневым и Горбачевым, выпали в осадок старушкиного курса новейшей истории России.
        - И не жалко было? — спросил Леша, давно вошедший во вкус разговора.
        - Кого?
        - Да Горбачева-то. У него ж жена была любимая, дочка, внучки… А расстреливают-то когда — это ж, мать, живой человек превращается в холодный труп. И учти — насовсем. Это тебе не на учениях.
        - Его жалеть? Супостата окаянного? Да я б его, кабы силы, своими руками разорвала!
        - А Ельцина — тоже? — весело спросил Леша.
        - Какого еще Ельцина?
        Прояснилось, что старушкины часы встали до 1990 -1991 годов. Это уже становилось интересным.
        - А за что ты, мать, разорвать-то его хотела? — поинтересовался Саня.
        - Дак все у нас отнять вздумал было!
        - Что — все-то?
        - Да все! Фабрики, заводы… И энти… недра!
        - Мать, — не выдержал Леша, пока теперь уже Саня крутил головой и хохотал, — а у тебя что было-то?
        - Чего? — не поняла старушка.
        - Ну что у тебя-то лично Горбачев отымал? Ты чем владела-то? Фабрикой какой? Кондитерской, что ли?
        - Чего — фабрикой?.. Что я — фабрикантша, что ли?
        - Так он у тебя вот эту твою развалюху, что ли, отнять хотел? А она кому нужна-то?
        Старушка стояла, вытаращив глаза, явно сбитая с толку.
        Саня потянул увлекшегося Лешу за рукав.
        - Да ладно тебе, Калуга… Ты лучше у коммунистов наших, мужиков молодых, спроси про фабрики. Чего ты к бабушке пристал? Расскажите лучше, мамаша, как вы сейчас-то живете?
        
        - Дак говорила ж вам, — снова вошла старушка в распевный сказительский ритм, — живем — лучше не надо. Картошечка своя, морковка своя, соль и спички в лавке всегда есть. Вот — пальтишечко по ордеру мне выдали — двенадцать годков уже ношу. Сносу нет! — старуха выставила обтерханный край рукава. — Только бы войны не было!
        Саня взял Лешу за плечо и повел по улице дальше. Но Леша успел все же крикнуть:
        - С кем войны-то, мать?
        - Как с кем? — удивилась старушка. — С мериканцами, с кем же еще-то? Только и думают, как нас унистожить!
        - Да мы сами себя лучше всех унистожим, — уже себе под нос пробормотал Леша, удаляясь от словоохотливой собеседницы скорыми шагами.
        - А мы? — жалобно крикнула из машины Женя. — Нам выйти можно?
        - Вам? — переспросил Саня и повернулся к часовому, давно покинувшему свой пост. — Ты как, служивый, в себе? Ну-ка дай мне от греха Калашникова.
        Саня ловко выхватил у однополчанина, так и не проронившего за время этой содержательной беседы ни слова, автомат, вмиг проделал что нужно, вернул часовому уже в безопасном виде и обернулся к машине.
        - Теперь, Женя, выходи! И ты, Том! Только за нами идите, без нас — никуда. Я тут еще не разобрался, на этой местности.
        Женя и Том в мгновенье ока выкатились из машины и пристроились за водителями. Сплоченная группа интуристов начала медленный путь по поселку.
        Глава 3. Цветочки
        Уже заметно светало, в листве деревьев, стеной обступавших поселок, слышался шорох, возня, неясное воркование — просыпались птицы. Пробирал утренний холодок.
        Из соседнего со старушкиным дома, такой же развалюхи, выбежал босиком мальчик лет восьми с льняными, до белизны выгоревшими за лето, спутанными со сна волосами — видно, по неотложному маленькому делу. Завидя чужих, он так и застыл, ухватясь рукой за резинку трусов.
        - Чего встал, генерал? — крикнул Леша. — Давай-давай, делай свое дело — да не тут, за домом! — и выходи к нам, разговор есть.
        Мальчик резво забежал за дом и быстро вернулся. Но близко к калитке не подошел, смотрел испуганно.
        - Вы оттуда? — спросил он наконец и неопределенно махнул рукой в сторону дороги. — А как вас пропустили-то — без комбинезонов?
        - Каких еще комбинезонов?
        - Ну… засситных…
        - От чего защищаться-то, генерал? — серьезно спросил Леша, вглядываясь в мальчика.
        - Дак там жа спидом все заражоно!
        
        - Где — там?
        - Дак везде! Только Москву засси… защи… засситили… Там чисто… Потому выходить отседа никуда нельзя. В Москву только можно — на самолете…
        Он вздохнул. И слушавшим его стало ясно, что вздыхает мальчик о своей давней и несбыточной мечте — билете на самолет в Москву.
        Том отметил про себя, что мальчик, как и старушка, говорил «дак» (она, правда, еще говорила «дык») вместо «так». Еще ему почему-то понравилось, как мальчишка сказал «заражоно» вместо «заражено». В смысл же сказанного Том вдуматься еще не успел.
        - Так, — сказал Леша и посмотрел на часового. У того лицо давно приобрело окаменелый вид — точь-в-точь как у тех, кто стоит на посту у Могилы Неизвестного солдата.
        - Ой! — вскрикнула вдруг Женя, впервые за все время подавшая голос. — Цветочки какие красивые!
        И показала рукой — за огородами мальчикова домишки виднелось алое поле.
        - Так, — повторил Леша, глянув на поле, — почему-то уже грозным тоном. — Веди, служивый, показывай цветочки.
        Часовой двинулся вперед, по-прежнему, как робот, переставляя негнущиеся ноги, и все потянулись за ним. Мальчик, забыв про СПИД, вышел за калитку к пришельцам и пошлепал за ними босыми ногами, завороженно таращась то на одного, то на другого.
        Пришельцам было еще невдомек, что он впервые в жизни увидел не местных.
        Вскоре их взгляду открылось большое маковое поле. Покачивая крупными головками, маки нежно алели сплошным ковром. Однако, приглядевшись, легко было различить рядки.
        Мак не был дикорастущим. Кто-то посадил его правильными рядами, полол и поливал.
        Леша шагнул к ближайшему рядку и увидел то, что ожидал. Стебли были надрезаны, по ним стекал белый сок.
        Глава 4. Ягодки
        Медленно, как в кино, Леша повернулся всем туловом к часовому и заговорил очень тихим голосом. Но почему-то от звука его голоса у ни в чем не повинного и не робкого Тома душа ушла куда-то в пятки. И ему вдруг захотелось в тот же миг убежать и спрятаться подальше.
        - И кто же тут сбытом наркоты занимается? Ты, что ли?
        - Не я, — впервые за долгое время заговорил часовой. И голос его странно выдавливался из горла, будто часового душил кто-то во время разговора. — Не я, а сам…
        Голос осип и совсем пропал.
        - И где этот сам? — грозно, уже возвысив голос, спросил Леша.
        Женя, ничего совершенно не понимая, переводила взгляд с одного на другого. Саня же весь подобрался, и показалось на миг, что на плече его повис невидимый Калашников.
        - Скоро подъехать должен из города…
        - Когда — скоро?
        - Через сорок минут подъедет точно.
        - Охрана у него большая? — отрывисто продолжал допрос Леша.
        - Не-а. Один только. Но… как сказать? Многих стоит.
        - Чего? Ты толком говори! — Леша повысил голос.
        - Здесь тебе тоже не учащиеся музыкальной школы собрались, — ввернул свое слово Саня. — Ты, сержант, нас не пугай, а то у меня уже штаны… — тут Саня взглянул на Женю и осекся. — Кто такой, охранник-то этот гребаный?
        Саня опять покосился на Женю, но посчитал, что слово он выбрал цензурное (хотя охранник заслуживал совсем другого), и этого достаточно.
        - Чего пугать, — бормотал часовой, а сам был бледен и затравленно озирался. — Уходить вам надо, братцы, вот что. И вас, и меня положат. Отморозок он… Два раза сидел. Говорят, в 95-м под вышку шел — она еще была тогда, — да другого подставил. К нам сюда недавно пришел. Хвастался, что зимой девушку какую-то убил — по заказу, за большие деньги. Где-то под Курганом, что ли.
        Тут Женя широко открыла свои круглые глаза, а Том рот приоткрыл от внимания.
        - А хозяин, — продолжал часовой, с трудом ворочая будто присыхающим к гортани языком, — тоже не хужее. Ему сам черт не брат… И в городе у него все схвачено. Он такими объемами наркоты ворочает, что его никто не тронет — ни милиция, ни прокурор. Он всех прикормил, весь город. Ничего с ним никто не сделает. Говорю — уходить вам надо. Вон дети с вами, — он кивнул на вылезшего из машины и протирающего глаза Мячика, который после непомерно долгого сна вообще мог сойти за дошкольника, — они и их не пожалеют…
        - А что, сержант, — сурово заговорил Леша, — ты им поможешь, что ли, однополчан кончать?
        - Да что — «поможешь»! — выкрикнул вдруг часовой. — У нас с вами один Калашников на троих!
        - «У нас с вами» — это другой разговор, — удовлетворенно подытожил Леша. — А у них что — много оружия с собой?
        - Ну наркоту же возят — сами понимаете! — неизвестно почему оживившись и даже размахивая руками, повествовал часовой. — Два Калашникова у них с собой и Макаровых штуки три. И боекомплектов полмашины.
        - А какая машина-то?
        - Джип бронированный — как у инкассаторов. «Форд».
        - За рулем у них кто?
        - Сам же и за рулем. Никому не доверяет. А этот справа сидит…
        - Как его зовут-то, который справа?
        - Имя-фамилию не знаю, а так — Харон.
        - Харон? — удивился Саня. — Что это за кликуха такая? Никогда не слышал. На блатную не похожа.
        - Оружие на коленях? — отрывисто осведомился Леша.
        - Ну да. Калаш всегда при нем. На въезде-то он его в ноги кладет, тут они опасности не ждут никакой — старики, женщины да дети… Три парня были, начали рыпаться, так Харон их в лес увел — и с концами…
        - Как это — увел? А чего они пошли-то — их же трое, говоришь, было?
        - Так по одному уводил, — неохотно ответил Часовой.
        - Понятно… Другие думали — их не тронет, верно?
        - Верно… У двоих дети были. За детей боялись.
        - А где дети-то их?
        - Здесь и живут.
        - Так что они тут — рабство, что ли, ввели?
        - Можно и так назвать…
        - И сколько ж здесь рабов этих проживает?
        - Да человек сорок. И детей штук десять. Не учатся — только на грядках. И всем еще велят мак жевать. Они и ходят вполпьяна, только лыбятся. Собирают сок этот, тут же и обрабатывают… Хозяин с Хароном в город наркоту везут, а из города — продукты, одежду… Ну, пасту зубную, мыло стиральное…
        - Жвачку?.. — добавил почему-то Саня.
        - Не, это не привозят. Только то, что при советской власти было… Ребята тутошние и не знают про жвачку-то…
        Женя и Том уже оба стояли с приоткрытым ртом, как на иллюстрациях в книжке для малышей.
        А Мячик в этот разговор не встревал и даже скорей всего его не слышал, потому что тем временем нашел общий язык с мальчишкой. У того не сходил с физиономии жгучий интерес к невиданным гостям. Но Мячика он особо выделил, потащил обратно к своему дому, вынес к калитке крынку парного молока утренней дойки, и теперь тот пил, запрокинув голову и явно наслаждаясь. Городского «нормализованного» молока Мячик не признавал: считал его обратом — тем полностью обезжиренным молоком из-под сепаратора, которым поят телят.
        - Так что — тут никто не знает, что ли, что советская власть лет десять как спеклась? Или только старушка эта чумная? — спросил Леша.
        - А откуда? Телевизоры они все поразбивали, приемники отняли. Про мобильники тут и не слышал никто…
        - А газетку-то эту кто выпускает? Что Брежнев жив-здоров и в Афгане с американцами воюем?
        - В городе журналюги нашлись. Он им платит как следует, они и пишут чего ему надо. Дома у одного и делают — теперь ведь типографии не нужны, на компьютере все сделать можно, — проявил часовой понимание новой реальности. — Газета в одном экземпляре выходит — больше-то ему не надо, только на стенд повесить.
        Все трое помолчали. Леша с Саней переваривали информацию.
        - А как хозяина-то зовут? Фамилия есть у него?
        - Есть, наверно. Только я не знаю. Ни к чему мне. Хозяин и Хозяин. Он у них секретарем поселкома считается. А раньше секретарем райкома здесь был. Коммуняка.
        - А с каких пор тут связь-то с внешним миром порвали?
        - Да с 1988-го или 1989-го… Про Ельцина уже не слышали. Знают только, что дерьмократы все хотели у народа отнять, а Брежнев не дал…
        - И ты эту дурь с оружием в руках поддерживаешь? — Саня взглянул на бывшего однополчанина с нескрываемым отвращением.
        - У меня на то причина есть, — с неожиданной твердостью ответил часовой.
        - Ну что, Калуга? — спросил Саня. — Брать будем?
        - Другой вариант не просматривается, — медленно и задумчиво произнес Леша.
        - Вы что, мужики? Положат они вас, — жалобно сказал часовой. — Уезжайте, говорю. Мне и так плохо придется — след-то вы оставили… Уезжайте! Они в Англию наркоту посылают. Тут такие деньги крутятся — они за них глотку вырвут.
        - Ничего, у нас глотки крепкие, — хохотнул Саня. — Небось не вырвут.
        - Вперед мы у них когти вырвем, — так же медленно сказал Леша. — И вместе с лапками. Ты вот что, сержант, — ты все-таки введи нас в курс дела напоследок, перед боем…
        При этих словах часовой вздрогнул, будто его ударило током, а у Тома сладко защемило в груди, тем более что смысл кликухи Харон — перевозчик мертвых — образованный Том, в отличие от Сани, Леши и часового, хорошо понял.
        - Что у тебя за причина? Ты ж боец был стоющий, — (Том механически отметил это Лешино отчетливое стоющий, через ю), — мы с Саней тебя помним. Почему с такой мразью связался? Что тебя сюда кинуло-то?
        - А то, мужики, — болезненно морщась, заговорил часовой, — что у меня сестра на руках — церебральный паралич с рождения. Руки-ноги, считай, не действуют. Родители умерли. Куда я с ней? А он ее в больницу хорошую поместил, в санаторий министерства обороны Украины в Евпаторию каждый год посылает — это с условием, чтоб я у него работал и язык за зубами держал.
        Часовой помолчал.
        - А когда я на первых еще порах рыпнулся, хотел вырваться от них — сказал, что меня не тронет, а ее — прикончит. Понятно? Ему это — семечки. А Харону — тем более.
        Теперь молчали его однополчане.
        - Причина серьезная, — сказал наконец Саня. — Но это дело порешать можно. Правда, Калуга?
        Леша мотнул головой утвердительно.
        - Как вы его порешаете? — вздохнул часовой.
        - Разведка зря не болтает — забыл, что ли?
        И лицо часового впервые просветлело.
        Видно стало, что в этот решительный миг он вдруг поверил своим давним однополчанам (сколько лет минуло? Пятнадцать, не меньше). И показалось ему, что его безрадостную жизнь еще можно переменить.
        - Значит, говоришь, в городе все схвачено?
        - Все, — убежденно сказал часовой и даже руки прижал к груди. — Все, братишки, честно вам говорю! Они и двух часов в милиции не пробудут — выпустят их. А там у них кодла — нагонят вас и пришьют…
        - Ну что ж, — с непонятным облегчением сказал Леша. — Обстановка ясна. Тут выбора тем более нет. Кроме нас эту наркокартель-канитель кончать некому. Так, что ли, Санек?
        - Похоже, так, — готовно отозвался тот.
        - Вы что, мужики, убивать их будете? А потом за них же сядем? — испуганно спросил часовой.
        - Утри слезы, сержант. Мы не расстрельная команда. Хотя пустить этих двоих в расход я вообще-то не отказался бы. Но так и быть, возьмем живыми. Используя фактор неожиданности.
        - А денем-то куда? Я ж вам нарисовал картинку!
        - Найдем куда деть. Ты, Сань, помнишь ведь, кто в Омске на округе? — непонятно спросил Леша.
        - Ато!..
        - Ну, в общем, хватит лясы точить. Готовим операцию. — Леша взглянул на командирские часы на руке. На них было четыре двадцать. — По твоему раскладу, сержант, полчаса осталось?
        Часовой мотнул головой.
        - Они всегда точно подъезжают. Пока все спят еще.
        - Как раз хватит, — Леша повернулся к Жене и Тому. — Все — в машину. Сейчас вас Саня оттянет в тыл — в тот вон переулок. Из машины — ни шагу! Услышите стрельбу — тут же падайте на пол, под сиденья. Уместитесь как-нибудь. Головы не подымать! Мячику своему голову пригинайте.
        
        Литературным языком Леша владел хуже, чем рулем и Калашниковым.
        И тут же пообещал:
        - Вообще-то стрельбы не ожидается. Это я так, к слову — мало ли…
        Вслед за Саней Том с Женей побежали к «Волге». Мячика еле оторвали от огромного лохматого черного пса. Тот в блаженстве лежал перед ним на спине, болтая всеми четырьмя полусогнутыми лапами, а Мячик чесал ему фиолетовое голое брюхо, что-то приговаривая. Он мог приворожить любого пса, от маленькой шавки до кавказской овчарки-волкодава.
        Глава 5. Ближний бой
        Саня отрулил машину далеко вглубь заросшего травой переулка — приняв во внимание не только соображения безопасности, но и дальность полета звуков нецензурной речи. Неизвестно, как насчет стрельбы, но в том, что в предстоящей схватке такая речь прозвучит, причем на самой высокой ноте, он не сомневался.
        Леша тихо переговаривался с часовым, резал воздух ребрами больших ладоней, показывая предполагаемое направление движения своих немногих боевых единиц. И тот согласно кивал головой. В памяти обоих одновременно всплывали давние навыки ближнего боя. Потом часовой сбегал куда-то и принес моток крепкой веревки. Леша и Саня еще помахали друг перед другом руками, репетируя предстоящую сцену.
        Вскоре все трое бесшумно исчезли в кустарнике.
        Поселок продолжал спать. Словоохотливая бабка давно скрылась в доме и, скорее всего, тоже досыпала, утомленная своей политической лекцией. Только мальчик тихо играл в глубине двора с псом.
        Вскоре в чаще послышался неясный шум. Через несколько минут к опущенному шлагбауму подплыл, покачиваясь, черный «форд», мрачно поблескивая тонированными стеклами. Погудел, подождал и еще погудел. Часового не оказалось на месте, и подымать шлагбаум никто не думал. Правая дверца открылась, из нее вышел (на это, заметим, и рассчитан был Лешин план операции) плечистый, очень коротко стриженный мужчина в черной футболке с длинными рукавами. Поверх футболки надета была черная же кожаная безрукавка со множеством молний, казавшаяся надутой. Под ней даже неопытным глазом угадывался бронежилет. Экипировку довершала расстегнутая кобура на поясе. Оттуда торчала ручка большого пистолета.
        Плечистый сделал несколько осторожных шагов к шлагбауму.
        - Эй! — крикнул он. — Ты где, козел?
        Тут левая дверца машины слегка приоткрылась.
        Если бы впоследствии нашлись очевидцы, наблюдавшие всю сцену с начала до конца (а таковых, мы вам ручаемся, не было), они поклялись бы на любом суде, что оказавшийся в тот же момент у левой дверцы Леша вырос из-под земли. Поскольку не имелось никакого другого варианта его внезапного появления у машины, отделенной от густого кустарника довольно обширной лужайкой.
        
        Леша рванул дверцу, а левой рукой сдавил горло сидевшему за рулем человеку — и так, за горло, выдернул его из машины. (Своевременным будет пояснить, что Леша был левшой. Но и правая рука работала у него не хуже, чем у нас с вами.)
        В тот же миг плечистый выхватил Макарова из кобуры и направил на два тесно сплетшихся и молча ломавших друг друга тела. Однако целиться в них в данный момент, как всякому ясно, было совершенно бессмысленно. И тут же из кустарника — из того самого места, что и несколько часов назад, — высунулось черное дуло Калашникова и голос часового крикнул:
        - Не дергайся, Харон, — ты у меня на мушке!
        Не успели эти слова отзвучать, как плечистый упал на землю и открыл огонь по кустарнику. И сразу же автоматная очередь взрыла фонтанчики земли перед его носом. В следующий миг, тоже неизвестно откуда, с диким криком выпрыгнул Саня и ногой выбил Макарова из рук плечистого.
        Кувырнувшись через голову, плечистый пружинисто вскочил и присел на полусогнутых, широко расставив руки. Лицо его с ощерившимся ртом было страшно и очень мало напоминало лицо человека.
        - Пор-рву! — прохрипел он.
        В такой же точно позе напротив него оказался Саня.
        В следующую секунду он кинулся на Харона с хриплым, тоже мало напоминавшим человеческий голос воем вперемежку с короткими выкриками.
        Занятые друг другом, они не видели, что по ту сторону джипа Леша с часовым уже вязали Хозяина.
        Саня справился с Хароном один.
        Через пять минут оба негодяя были упакованы.
        Все произошло даже немного быстрее, чем по расчету Леши.
        А минут через двадцать, перекидав все продукты из джипа (это был, напомним, «форд» — с кабиной, отделенной от вместительного кузова) в будку часового, на дно кузова положили обоих связанных веревками пленников. Харон молчал, а Хозяин, не переставая, изрыгал страшные проклятия, поэтому пришлось залепить ему рот пластырем. И, расспросив Часового про дорогу, Саня с Лехой выехали на «форде» на тот самый проселок, по которому миновавшей ночью въезжали на «Волге» на территорию победившего социализма.
        Часовой же вместе с «Волгой» (и наскоро написанной доверенностью на нее) и тремя путешественниками остался в поселке — до особого распоряжения. В Омске пока ему делать было нечего и, сказать честно, вообще появляться не стоило. Сначала Саня и Леша должны были, если употребить их любимое слово, порешать его судьбу. Ведь так или иначе — он на много лет оказался связанным с наркобизнесом, хотя и не по своей воле.
        Мячик радостно побежал к уже заскучавшему без него псу. Женя с разрешения Часового пошла в лес, верней, на опушку — вернуться наконец к давно забытым тренировкам. А у Тома имелись свои очень важные планы.
        Глава 6. У военкома
        Военком Омской области генерал-майор Анатолий Аверьянович Пономарев в восемь утра находился, как всегда, на рабочем месте.
        Светлый кабинет был уже залит солнцем. Генерал-майор, входя, обычно первым делом раздергивал белые шторы, которые поздно вечером всегда аккуратно задергивала уборщица. Он считал, что солнечный свет никому, кроме людей с больными глазами и преступников, ищущих темноты, мешать не может. У нормальных, здоровых людей он только вызывает приток энергии, которая с утра каждому нужна.
        Конец вчерашнего дня оставил в душе у генерал-майора гадкий осадок, и осадок этот тотчас поднялся со дна, как только Пономарев сел за стол и механически переставил маленький бюстик Лавра Корнилова — выпускника Сибирского кадетского корпуса.
        Пришедший вчера в последний рабочий час на прием «афганец» рассказывал, что проделали в райвоенкомате с его единственным сыном. У того с малых лет медленно, но верно развивалась конечностно-поясная атрофия мышц (военком давно уже освоил все названия болезней «белобилетников»). Мать, способный физик, бросила работу, чтобы помогать учиться сыну, оказавшемуся еще более способным. На костылях, с неработающей правой рукой, парень окончил школу с медалью. Чтобы сдавать экзамены в Омский университет, он должен был получить соответствующую справку в военкомате — этот самый «белый билет». Отец мог пойти на медкомиссию сам, один, просто со справкой о слишком очевидной и неизлечимой инвалидности, но повез сына с собой — на всякий случай. Там их стали посылать в инстанции в разных концах города, откровенно вымогая взятку у инвалида на костылях.
        Тогда «афганец» сказал так: «Вы — врачи. Вот я привел к вам сына, вы его видите. Если он годен для прохождения службы — скажите. Я пожму ему руку, поздравлю, скажу: „Сын, служи родине, как я ей служил“. Если не годен — дайте соответствующий документ. Но никуда больше через весь город я его не повезу».
        
        Разгорелся конфликт. Отца чуть не вытолкали из кабинета — вместе с сыном на костылях. Он чуть не заехал в самоуверенную физиономию мужчине-врачу. Дело было не единичное, все это военком знал, — как мог, противостоял и, встречаясь снова и снова с беззастенчивыми вымогателями, каждый раз испытывал тошнотворное чувство.
        …Через пять минут после того, как генерал расположился за своим столом, дежурный лейтенант доложил, что к нему на прием просится какой-то штатский.
        - Не могу сказать точно, кто такой, товарищ генерал-майор. Вижу только, что грузин. Но паспорт российский. Кутателадзе Георгий.
        - А что надо-то?
        - Не могу знать, товарищ генерал-майор. Говорит, что по личному делу. И что вы его знаете.
        - Кутателадзе… Кутателадзе… Не припомню что-то. Ну, зови — пока еще дела с утра за горло не взяли.
        Лейтенант впустил высокого и полного широко улыбающегося человека, черноглазого и не по возрасту лысоватого.
        - Простите, товарищ генерал-майор! Рядовой срочной службы Георгий Кутателадзе прибыл в ваше распоряжение. Помните меня, товарищ генерал? Под Тюменью, во вверенном вам полку?.. Ребята меня Жорой звали.
        И медленно выплыл из тумана памяти худощавый, изящный юноша-грузин с тонкими, будто наклеенными над губой усиками.
        …Лет двадцать назад генерал, а тогда еще подполковник, командовал полком в огромном, разметнувшемся по бескрайним снегам Западно-Сибирской низменности Тюменском военном округе. Воинские части, затерянные в лесах, куда не ступала нога штатского человека… Березы со стволами, которые с трудом обхватишь, — в европейской России таких ему не встречалось. И земля под ними все лето и осень усыпана благородно-серого цвета шляпками подберезовиков, которых некому собирать, — так и уходили под снег.
        Как же, как же… Память выдернула из тьмы и заместителя комполка, любителя выпить, который все решал и не мог решить вопрос оптимальной периодичности выпивки: «Каждый день — тяжело. А через день — долго ждать».
        Проверяя одну роту, остановился комполка однажды перед черноволосым бойцом, невольно залюбовавшись складной, сильной, гибкой фигурой и девичьим румянцем на смуглых щеках.
        - Хорошо служится, генацвале?
        - Так точно, товарищ подполковник! Маме в Тибилиси написал: «Мама, все, что напаминаит лижи, — жъжигай!»
        Рота грохнула смехом в строю; пришлось дать команду «Вольно!» На срочной службе грузин встал на лыжи впервые в жизни (дома он занимался — и успешно — спортивной гимнастикой). А подполковник требовал, чтобы в день солдаты пробегали не менее пятнадцати километров.
        - Работаю в Москве, прилетел в Омск на один день по делам, товарищ генерал, — жизнерадостно докладывал грузин. — Узнал, что вы здесь теперь, не мог не зайти. Примите, товарищ генерал, — появилась небольшая, но объемистая корзина, которую вошедший незаметно держал за широкой спиной, — коньяк дагестанский. Сейчас лучший считается; бочкового, конечно, разлива, и «Саперави» для жены.
        Корзина с тремя бутылками уже стояла на столе, и генерал, засмеявшись, взял и спрятал ее под стол — отказываться означало только зря терять время, это он знал.
        - Ну как, Жора, под Москвой на лыжах ходишь?
        - Хожу, товарищ генерал! — еще более жизнерадостно воскликнул грузин. — На даче всю зиму бегаю! Вы не поверите — полюбил! Сына выучил!
        В дверь стремительно вошел лейтенант.
        - Товарищ генерал-майор, разрешите доложить! Там два десантника…
        - Какие еще десантники? Десант, что ли, высадился?
        - Виноват, товарищ генерал-майор! Бывшие десантники, «афганцы». Срочное дело. У них задержанные в машине…
        - Какие еще задержанные, японский бог?!
        Жора с кавказской деликатностью тут же заторопился:
        - Простите, товарищ генерал, не буду мешать вашей службе. Большое спасибо, что выбрали минуту повидаться. Жене вашей мои сердечные пожелания…
        И с неожиданной для его плотного тела ловкостью и пластичностью исчез за дверью, из-за которой тут же появились Саня и Леша. Лица их расплывались в улыбке.
        - Разрешите доложить, товарищ генерал-майор, — Леша сделал шаг вперед, со стуком приставив пятку. — Бойцы 2-го отделения разведроты N-ского полка прибыли в ваше распоряжение.
        И разодралась еще одна завеса — над следующим уже пластом памяти. 1984 год… Раскаленный песок, жгучее, ни на миг не дающее отдыха солнце. Взрывы, столбы земли до неба, крики, кровавые бинты… И груз 200, груз 200 в АН-12, берущем курс на север.
        - Ну вы даете… — Пономарев покрутил головой. Он узнал обоих отчаянных разведчиков. — Живые, значит?
        - Живые, товарищ генерал-майор! Врастаем-врастаем в мирную жизнь — никак не врастем!
        - Чего привезли-то? Лейтенант чего-то чудное мне сказал.
        - Так что, товарищ генерал-майор, в рукопашном бою захвачены в плен преступники. Наркобароны! Находятся внизу, в машине, в обездвиженном состоянии. Просим принять и позволить следовать далее — выполнять задание товарища генерал-лейтенанта Шуста Георгия Ивановича.
        - Что?..
        Военком Омской области медленно поднимался из-за стола, уже не слушая и не слыша следующей фразы — про задание четверть века знакомого ему Шуста.
        - Что?!
        Глава 7. В Сибирском округе
        Через полчаса в голове военкома уложился и рукопашный бой, и наркобароны, оказавшиеся в обездвиженном состоянии почему-то у его именно подъезда. И схема собственных действий стала ему совершенно ясна.
        Когда Леша быстро и толково доложил ситуацию, и главное — осветил то, что военкому, давно служившему в Омске, было очевидно и без дополнительного освещения, перед генералом встал главный вопрос — правовой. Какая б ни была ситуация в Омске, нарушать законы человеку в погонах было, по его мнению, не к лицу.
        - Бойцы, а что я-то с ними делать буду? Я вам что — прокурор, судья? Где я санкцию-то на арест возьму?
        Все эти вопросы были риторическими. И Леша, и Саня, и генерал понимали одно — в городе и области эту санкцию, то есть разрешение, пытаться получать не надо. Наоборот, надо по возможности скрыть случившееся от местных органов дознания и прокуратуры — до тех пор, пока дело не попадет в другие, не замаранные преступными деньгами руки.
        И пока генерал задавал вопросы, он уже понял, где будет искать эти руки.
        Но куда девать преступников хотя бы на сутки, которые понадобятся для оргдействий?
        - А губа-то, товарищ генерал? Губа-то ведь у вас есть! — не вопросительно, а скорее утвердительно сказал Саня. В свое время он со своим задиристым характером неплохо освоил это военное учреждение.
        - А ведь точно, боец! — генерал оживился. Как же это он про гауптвахту-то забыл? — На губу и посадим. Вообще-то она уже отменена — слышали, наверно, Дума наша недавно постаралась; видно, срочную никто из депутатов не служил. Но ведь так или иначе ночью-то задержанных в пьяном виде все равно ж до утра где-то оставлять приходится, ежу понятно. Так что как-нибудь оформим — патруль задержал при хулиганском поведении или еще чего…
        Он взялся за телефон и быстро отдал необходимые распоряжения. Саня и Леша распрощались с генералом и пошли передавать живой груз. Напоследок они твердо договорились, что генерал защитит Часового — не даст усадить его на скамью подсудимых вместе с Хозяином и Хароном.
        - Мы подтвердим, что он давно хотел их кому-нибудь сдать, — твердо сказал Леша. — Только не мог здесь у вас таких людей найти — пока мы не набежали. Если б не он — этих никто бы не взял. Или наколотили бы народу. А тут почти бесшумно взяли — как языка в тылу противника…
        Генерал записал и больницу, где находилась сестра Часового. И твердо обещал взять это дело под свой патронаж.
        - С главврачом рыбалим иногда. Хороший мужик. Поймет ситуацию.
        Как только кабинет опустел, военком стал набирать хорошо знакомый новосибирский номер.

* * *
        Фрол Кузьмич Заровнятных, недавно назначенный прокурор недавно созданного Сибирского округа, и сам не заметил, как в самые последние годы перестал смущаться своего имени и редкой фамилии.
        Конечно, он, лет с десяти приобретя солидность и степенность, и раньше ничем не выдавал своего смущения. Но в молодые годы некоторое неудобство при знакомстве ощущал: ну кого, в самом деле, из его ровесников могли назвать Фролом? Да и на самом-то деле был он даже не Фрол, а — Флор. По латыни flos, родительный floris — это цветок. Хорошо еще, что в школе латынь не проходили. А во флоте, где отслужил он после школы, прежде чем попал на давно облюбованный юрфак, ее и вовсе не знали. Зато на юрфаке сокурсники оттянулись — довольно быстро он стал Цветочком, хотя страшно протестовал. Девушки сократили имя до Цвет. Это было еще ничего, постепенно привык. Теперь, когда на каком-нибудь региональном или всероссийском совещании в толчее перерыва слышал вдруг за плечом «Цвет!» — знал не оборачиваясь, что окликает однокурсник.
        А назвали его в честь, а вернее — в память деда, материного отца, в конце июля 1941-го ушедшего на фронт добровольцем, хотя до Сибири от заглатываемых Гитлером российских пространств было далеко, и многие сельчане не то что знали, а чувствовали, что сюда к ним, в Сыропятское, немец навряд ли дойдет. Мать Фрола Кузьмича, тогда двадцатилетняя молодуха, воспитательница в детском саду, после того как и отец ее, и муж, и два брата оказались на фронте, зачастила в церковь. В начале лета 1942-го муж на две недели попал домой — после госпиталя дали отпуск. Осенью и он, и его тесть оказались под Сталинградом. В конце декабря, когда немцы там уже были в плотном кольце, на деда пришла похоронка. Дочь его была на сносях, роды начались на две недели раньше ожидаемого, и ребенок появился на свет непосредственно 1 января, через пять минут после полуночи, выкроив себе лишний год и так и не дав акушеркам и пышноусому (мать не раз вспоминала эти усы) врачу чокнуться в Новый год. Ну что б ему было родиться минут хоть за десять до боя кремлевских курантов? Таким поперечным, как в сердцах ругала его бабушка, оказался
будущий прокурор и впоследствии. А день этот, по старому стилю 18 декабря, был днем святого Флора. И хотя к этому дню относились и Симеон, и Михаил, но Фролом (а по церковной записи, правильно — Флором) звали его погибшего деда. И молодой матери имя ее первенца сразу же было хорошо известно, и без вариантов. И неделю спустя понесла она младенца крестить, не побоявшись рождественских морозов и нареканий от своей заведующей. А в те времена могли и вовсе лишить права работать с детьми. Религия официально считалась мракобесием, поэтому верить в Бога учителям и воспитательницам в детских садах можно было только тайком. А посещение церкви, да еще с такой целью, как крестины, оценивалось властью, то есть всякими чиновниками, как поступок аморальный. Как же человек, который своего ребенка крестит, может чужих детей воспитывать? Научит их плохому!
        
        Обычно с утра Заровнятных знал, а вернее — чувствовал, как пойдет день. Для этого ему требовалось только одно — минуты две покоя, спокойной сосредоточенности. И тогда, поглядывая на знакомый, но в каждом месяце все-таки новый рисунок и цвет деревьев за окном, он вдруг ясно чувствовал — сегодня все будет гладко, спокойно. Или — будет так штормить, что только держись ногами за палубу.
        Сегодня этих спокойных двух минут не выпало.
        Едва вошел в кабинет — зазвонил телефон: омский военком.
        Фрол Кузьмич слушал сначала улыбаясь (с военкомом они нашли общий язык с первого дня знакомства), потом удивленно-озабоченно, но постепенно вникая. А когда, договорившись о порядке действий, положил трубку и занялся делами, минут через десять-пятнадцать секретарша сообщила, что на проводе снова военком.
        И вот теперь, слушая, прокурор резко потемнел лицом, будто туча враз набежала. Он полностью представил себе, как пойдет у него не только этот, но, скорее всего, и последующие дни.
        Пообещав военкому перезвонить через четверть часа, Фрол Кузьмич провел еще несколько разговоров по новосибирским номерам. Потом его еще раз соединили с Омском.
        - Через час вылетаю. Тебе повезло — я ж сказал, завтра-послезавтра все равно нацелился. Думал ехать, теперь полечу — военным бортом. Собраться? А что мне, холостому-неженатому, собираться? Ветром подпоясался да в путь. Группу следователей везу. Тут один сыскарь знакомый есть — может, его прихватить с собой удастся. Об одном прошу — сам не высовывайся, у тебя внучки. Это тебе не на войне — противник не виден. Артиллерийское прикрытие не развернешь. Пришьют — ахнуть не успеешь. Не пугаю, а предупреждаю — и очень серьезно. Я все же эту публику получше тебя знаю. У них — конвейер. Пацаны мрут от передоза, они новых на иглу сажают. Деньги — немереные и бесперебойно. Они за них половину человечества положат — не дрогнут.
        Глава 8. В самолете. Два Ивана
        
        Сосед справа все время таращился — через них обоих — в окно. Так как за окном ничего решительно, кроме тумана, турбины и крыла, не было видно, Иван Грязнов в конце концов перепугался. Ему показалось, что этот дядька учуял что-то неладное в работе моторов. И стало уже мерещиться, что самолет вибрирует, а мотор как-то неестественно тарахтит.
        Его тезка мирно спал у окна, привалившись к стенке. А Ване-оперу стенки самолета вдруг показались совсем-совсем непрочными…
        Он летел к материной сестре. Тетка всегда его жалела. Правда, сейчас она еще не знала, что племянник ушел из дому. И ее отношение к этому поступку прогнозировать было трудно.
        На авиабилет Ваня потратил ровно треть заработанных за лето денег и теперь летел, можно сказать, в пустоту. Ну, правда, еще вторая тетка, к которой забежал в Златоусте, перед тем как отправился в Оглухино, поохав, поахав и поругав его отца и мачеху, выгребла все, что у нее было, оставив до пенсии 30 рублей — на хлеб. Но было-то у нее всего 480 рубликов.
        Конечно, московская тетка с голоду помереть не даст, но лишних денег у нее тоже не было. У отца он решил не брать.
        Как все сложится у него дальше, Иван не знал и, сурово наморщив лоб, размышлял над своим будущим.
        Ване же Бессонову было проще — он летел к отцу, о чем заранее договорился и с ним, и с матерью, вдвоем с которой жил в Петербурге. В подтверждение договоренности отец прислал ему в Оглухино эсэмэску: «Приезжай, сынок, ждем». Множественное число означало присутствие и участие мачехи. Собственно, называть так Аллу было неправильно. Мачеха — замена матери, если матери нет. У Вани мать была, и Аллу правильно было бы называть «жена отца». Еще правильней — «отцова жена». В Оглухине так, пожалуй, и сказали бы. Но в Петербурге и Москве почему-то так не говорили.
        Когда Ваня приезжал к отцу, у него с Аллой, совсем молодой женщиной, все было нормально. Ему нравилось больше всего, что она веселая и остроумная. Они даже состязались в придумывании каламбуров:
        вынуть из ножек шашни,
        Паваротти рек,
        без стыда и следствия,
        Иванов и Петров вкупе — с ударением на последнем слоге.
        Особенно у них ценились шутки литературные — Алла была филолог, «филологиня», как немного насмешливо говорил отец, «черный» металлург.
        Первое место в этих состязаниях пока было за фразой: «А эта грудь не слишком ли нога?» — переиначенная пушкинская строка. Ваня с Аллой хохотали, а отец говорил с нарочитой строгостью: «Кощунство! Это же Пушкин!» Алла задорно отвечала: «Пушкин сам бы смеялся громче нас!»
        Мы, конечно, не будем напоминать читателям стихотворение Пушкина «Сапожник» — они и без нас помнят, как «Картину раз высматривал сапожник И в обуви ошибку указал». И как художник тут же взял кисть и поправил. А сапожнику это так понравилось, что, «подбочась, сапожник продолжал: „Мне кажется, лицо немножко криво… А эта грудь не слишком ли нага?..“»
        Ваня восхищался тем, как дальше художник этого зарвавшегося ценителя «прервал нетерпеливо: „Суди, дружок, не свыше сапога!“»
        Это было круто еще и потому, что лицо-то и грудь находятся как раз выше сапога. И получается, что слово «свыше» будто переливается разными своими значениями. Ваня подозревал, что именно поэтому строка и стала поговоркой. Правда, в неточном уже виде. Не «свыше», как у Пушкина, а попроще — «выше». Тем, кто у нас в России любит с важным видом судить обо всем на свете, в том числе о том, о чем понятие имеет самое туманное, время от времени кто-нибудь да и скажет: «Знаешь, что? Суди, дружок, не выше сапога!» Ваня, любитель и ревнитель точности, об этом искажении пушкинской строки горевал, но поделать ничего не мог.
        Еще ему нравилось — «высматривал» вместо «разглядывал». Полазив по «Словарю языка Пушкина», который был у Аллы, он увидел, что поэт любил этот именно глагол, а «разглядывать» вообще не употребил ни разу (только «разглядеть»). И Ивану самому захотелось как-нибудь ввернуть в разговор это слово именно в том самом уже забытом значении. Ему нередко этого хотелось при чтении Пушкина — когда речь, звучавшая вокруг, казалась особенно пресной или бессмысленно-грубой.
        В общем, в Москве у отца было весело. Но когда Иван возвращался в Петербург, и мама, стараясь удержаться, все-таки расспрашивала об отце, он видел, что она отца не забыла и даже, ему казалось, продолжает любить. Ване становилось ее очень жалко и про Аллу хотелось думать плохо.
        Женя перед своим отъездом с Томом и Мячиком отдала Ване конфетную коробку со старыми письмами — их нашел Витек на чердаке опустевшего дома тети Груши и Анжелики. Он наткнулся на эту перевязанную ленточкой ветхую коробку, когда через чердак проникал в дом и искал куртку Олега. Куртку он отыскал. И в ней-то и нашла Женя записку предназначавшуюся Лике. Вот это и было самое важное — с Олега теперь снималось главное, что было ему предъявлено на суде, — что запиской он будто бы Анжелику вызывал туда, где ее убили. А записка-то вообще осталась в его кармане. Анжелика прочла — себе на беду — не замеченный им случайно получившийся отпечаток записки…
        А коробку Витек тогда тоже решил на всякий случай захватить: он уже знал, что иногда на чердаках находят важные бумаги — например, письма с фронта.
        Женя увидела только одно — что письма с ятями и с ерами, то есть твердыми знаками. И поняла, что написаны они еще до советской власти. Папа ей давно объяснил, что букву «ять» и твердый знак в конце слова после согласной отменили в 1918 году. А вдруг их писал какой-нибудь знаменитый человек? И вручая письма Ване Бессонову, Женя сказала коротко:
        - Ты лучше всех разберешься.
        И Ваня, если честно, надеялся здесь на помощь Аллы. У него, как и у Жени, было предчувствие, что конфетная коробка таит в себе нечто необычное.
        Глава 9. В самолете. О чем думал Ваня Грязнов
        А у Вани Грязнова было свое задание. Друг детства его отца, полковник милиции, работал в Москве. Отношения их в последнее время охладились. Но Ваню он, своего сына не имевший, любил, в последний раз, уезжая из Златоуста, звал в Москву и вообще предлагал обращаться за любой помощью. Как чувствовал, что скоро она понадобится.
        Дело в было в таинственной записке, находившейся в конверте, который какой-то незнакомец оставил еще в марте жителю Оглухина Горошине — с тем, чтобы тот передал конверт другому незнакомцу.
        
        Вручение конверта Горошине происходило как раз в тот день, когда утром откопали в снегу тело бедной Анжелики. Но за пять месяцев так и не появился в Оглухине ни один, ни другой. И в августе, когда все члены Братства туда съехались и Горошина принес в дом Мячика конверт, было принято решение — конверт вскрыть.
        В записке было всего две строки. Одна — Дуга 1982 БрИ. Вторая — Дать 50. Со второй было ясно — пятьдесят долларов было обещано Горошине, если он вручит конверт тому, кто за ним обратится. А первая была расшифрована соединенными мозговыми усилиями Кутика и Вани-опера. Они пришли к решению (или гипотезе), что это — номер ячейки (23) и шифра (1982) в камере хранения Курского вокзала. Туда один человек вез что-то важное — и сообщал шифр другому, чтобы тот это важное забрал. А взято было это важное в Оглухине. Где — неизвестно. А оба человека, повторим, — и тот, кто вез это в Москву, и тот, кто должен был получить шифр и, видимо, поехать за этим туда же, — исчезли.
        Сейчас Ваня Грязнов надеялся, что знакомый полковник поможет вскрыть ячейку на Курском вокзале и проверить их предположение. Без милиции вскрывать чужую ячейку Ваня никогда бы не стал. Но картинка, как они с Бессоновым приходят в вокзальное отделение милиции, начинают размахивать конвертом Горошины и объяснять Кутиковы слова про сборные Бразилии и Италии (а именно через футбол — представьте себе! — расшифровал Кутик записку; об этом рассказано было в первом томе нашего правдивого повествования), тоже как-то плохо рисовалась. Вот почему надежда его была на полковника Пуговошникова, дядю Толю.
        Да, в Москву лететь было надо, как ни крути, — и по шифровке в конверте, который нельзя же было взять да и утопить в Миассе, и по личным делам. Тут тоже без совета дяди Толи было ему не обойтись.
        Но прекрасно знал Ваня, что и за Уралом остался ворох дел, с которыми Жене без него не справиться, — она все же москвичка, в Сибири впервые. Ваня знал, что дела их только начаты, что освобождение невинного у них совсем не в кармане. Что такое в России милиция, суд и прокуратура, он знал лучше всех своих друзей. И потому, летя в Москву, не больно-то радовался. Сидел в самолете пригорюнившись, сон к нему не шел.
        Билет он взял туда и обратно. А куда — обратно? Ну прилетит он обратно в Курган, откуда они сегодня утром вылетали, — а дальше что? В Оглухино ехать опять? Первое сентября надвигается. А учиться он где будет?.. Совсем темным было его будущее. Потому и сидел Ваня пригорюнившись.
        Тезка же его Бессонов крепко спал, что и понятно было. Минувшую ночь, как и прошлые, они опять почти не спали. А когда спать-то? Самолет из Кургана в Москву вылетал в 8 утра. Приехать надо было не просто заранее, а здорово заранее — чтоб попытаться купить билет на сегодняшний рейс. Правда, люди уверяли, что это сейчас — без проблем, на полный самолет людей из-за дороговизны билетов не набирается. Хорошо хоть паспорта у обоих были в порядке — новенькие! Еще недавно, когда паспорта выдавали только в шестнадцать лет, фиг бы они улетели.
        От Щучьего до Кургана километров двести, а еще от Оглухина до Щучьего больше сорока. А автобус уже два дня почему-то не ходит. И если бы не Шамиль — вообще неизвестно как бы добрались. В общем, выезжать пришлось, чтоб с запасом, чуть не в час ночи. У Мячика в доме никто еще и не собирался ложиться, и местные по домам не расходились. Все говорили о том, как убийц искать.
        Ну, по дороге покемарили немного в машине. Но в Сибири из солидарности с водителем ночью в машине на переднем сидении, где Грязнов сел, спать не принято. А потом уж и не до сна было — под рассказы Шамиля.
        Глава 10. Рассказ Шамиля и еще всякое
        Шамилем звали того парня, который двумя днями раньше подвозил Ваню-опера вместе с Мячиком в Оглухино. Ему ведь тогда не до самого Оглухина надо было ехать, а в сторону от Шумихи. А он их подвез и денег не взял. Ваня успел рассказать ему, что у них беда — ни за что дали пожизненное их старшому, и они хотят его выручать. Это Шамилю явно понравилось. Прощаясь, он дал Ивану и Тому (с ним он познакомился уже у дома Мячика) номер своего мобильного, сказав неопределенно:
        - Звоните, если что.
        Вот Ваня-опер и позвонил. И Шамиль приехал ночью и вез их до утра на скорости 120 -130. Они с ним, конечно, в этот раз уже нормально расплатились, нахалами быть тоже нельзя.
        А имя было единственным, что оставил сыну отец. Фамилию Шамиль носил материну. Правда, на этот раз он, разговорившись, сказал, что считает — отец жив и когда-нибудь объявится.
        Со слов матери Шамиль знал о судьбе отцовской родни — деда и бабки. В феврале 1944-го их в родном горном селе в одну ночь погрузили на грузовики. Больных и состарившихся до беспомощности пристрелили на месте.
        …Под шум мотора все, рассказанное Шамилем, теперь само собой лезло в Ванину голову. Про эти дела он услышал впервые. Нет, он знал, конечно, что чеченцев при Сталине куда-то переселяли и что они этот день — 23 февраля, между прочим, «мужской» всероссийский праздник! — даже отмечают как траурный. Но как это все реально было, он ни от кого не слышал. Негромкие слова водителя, смотревшего прямо перед собой в ночную тьму, раздвинутую впереди на несколько метров только фарами его машины, снова звучали в Ваниных ушах и постепенно стали превращаться в картины, будто виденные им самим.
        - Как это?
        - Да вот так, — сказал Шамиль, — мать все точно рассказывала. Она бабушку мою знала. Та знакомиться приезжала — ковер привезла, он у нас до сих пор висит, — и много чего ей насказала. Я-то не видел ее никогда. Не знаю даже, жива ли. Она еще матери говорила: «Ты мне нравишься, но не получится у вас с моим сыном жизнь. Русская женщина с горцем жить не может». Так по ее и вышло.
        
        Ну вот, она и говорила матери про это все. В тот год — 1944-й — они с дедом моим только поженились — ему двадцать было, ей шестнадцать. Ну, наверно, только недели две прошло после свадьбы. Их за сутки всех из домов повыгоняли. Конечно, там в горах бандиты тоже были, их на Кавказе, по-моему, всегда хватало. Ну вот их и надо было ловить. А тут по-другому порешали — взять да весь народ выслать. А с гор зимой трудно было вывозить. Так в одном селении — у них не села, а селения называются, — всех в сараи согнали и сожгли… Хайбах — селение, я запомнил. В общем, бабку мою вместе со всеми погрузили в поезд и повезли сюда, в Сибирь, в чем кто был. Февраль, пурга. Их вывалили среди поля — копайте, говорят, себе землянки. И даже лопат не дали. Не знаю уж, чем мужчины копали. Ну, дети сразу стали умирать — замерзали просто. Кладбище быстрей, говорила, росло, чем поселок. Ну а потом бабка моя рожала чуть не каждый год. Четверо умерло. Как в землянке зимой грудные дети могут жить — я вообще не врубаюсь. Мой отец пятый был, в 1952-м родился, бабка говорила матери, мать запомнила — «За год до смерти людоеда».
        Самолет ровно гудел, страхи прошли, и Ване-оперу лезли и лезли в голову непрошеные мысли. Верней, даже не мысли, а воспоминания. Причем не свои, и не Шамиля, и не его бабушки, а Ваниной. Вместо сна лезли ему на ум почему-то ее рассказы о прошлом их семьи.
        Октябрьская революция 1917 года на Урал пришла не сразу, но все же пришла. У Ваниного прадеда был в Златоусте дом. Его занял отряд красноармейцев во главе, конечно, с большевиками — командиром и комиссаром; хозяев выгнали, они где-то у родных жили. И когда месяц спустя прадед, бабушкин отец, вошел в свой дом, где побывали большевики, и увидел нечистоты в комнате и выломанные дверные ручки, он тут же свихнулся.
        Да, вот так взял и сошел с ума. «В одночасье», как говорила бабушка. Оказывается, так бывает. А до этого был нормальный, и в роду ничего такого не было.
        А потом полезла в Ванину голову еще одна история, слышанная в совсем уж раннем детстве. С чего, спрашивается? Ваня и не думал, что он ее помнит.
        Это было уже с отцовской родней, и позже гораздо, при Брежневе. Отцов дядька был директором совхоза. Оказался очень хорошим хозяином, и в его совхозе людей работало втрое меньше, чем в соседних, а зарплата и продукция были в шесть раз больше. В общем, этот дядька, видно, своим умом, не учась в американских университетах, а просто имея хорошую башку на плечах, допер до рыночной экономики.
        В полудремоте Иван увидел явственно, как отец сидит за столом с гостями, разливает водку по стаканам и зло говорит: «И что? Соседи-то — в дураках! У них-то — плановое хозяйство, — больше пьют, чем работают! Стукнули в обком, те — куда надо. Засудили — и сгноили в лагере! Здесь же, в наших краях! Сорока лет мужику не было! Работник — сейчас такого днем с огнем не сыщешь!» И пятилетний Ваня, у которого как раз недавно было нагноение на пальце, и он плакал от боли, представляет, сидя на своем коврике, как у папиного дяди все тело покрылось гнойными пузырями, и он от этого умер.
        Одна история — еще ничего. Мало чего на свете бывает. Но когда три такие истории сошлись в полусонной Ваниной голове, поплыли в ней непривычные для него вопросы: «И чего это за страна такая наша Россия? Почему своих хороших людей-то столько извели?..» И, не найдя ответа, Ваня наконец заснул — за полчаса до того, как объявили, что «наш самолет приступил к снижению».
        Глава 11. В Москве. Фурсикова семья
        Нет лучше времени в Москве, чем середина августа.
        Жара, если она была, спадает, а летнее тепло еще хранится в стенах домов, в стволах деревьев, и ты идешь по знакомым улицам, чувствуя, как обвевают тебя легкие волны этого тепла. Листва уже довольно пыльная, но почти вся зеленая, только на асфальте шуршат под ногой откуда-то нападавшие пожухлые листья.
        Фурсик уверенно и неторопливо шагал по своему двору, размышляя о предстоящем в недалеком будущем важном бое его любимца — Кости Цзю.
        В песочнице, на которую он по привычке скосил глаза (сам вылез из нее всего-то лет пять назад), сосредоточенно копал траншею парень лет шести, в кожаных, не по погоде, брючках. К нему направлялся сопровождаемый отцом белоголовый паренек помладше, годков не больше трех с половиной, в шортах небесной голубизны и такой же рубашонке.
        - Меня зовут Степа, — сказал он кожаному для начала разговора, глядя на него открыто и приветливо.
        Тот чуть повел головой, не переставая копать, и произнес отчетливо:
        - Пошел на х…!
        Фурсик, хоть и рос не в оранжерее, вздрогнул и замедлил шаг.
        Белоголовый поднял на отца свои глазки — тоже, как оказалось, небесной голубизны, — и спросил ангельским голосом:
        - Папа, он м…к?
        Продолжения разговора Фурсик слушать не пожелал и, ускорив шаг, покинул родной двор.
        «Да, — горестно думал он, выворачивая с Колодезной на Короленко, — вот они, новые поколения!.. В наше время разве можно было такое услышать из младенческих почти уст?..»
        Отец Фурсика не был ангелом. Фурсик полагал втайне, что сама его работа — отец был прозектором и рабочий день проводил в морге, — толкала к тому, чтобы после работы выпить, и отца не осуждал. Да, не будем скрывать — Тимофея Семибратова можно было увидеть навеселе отнюдь не только в субботний вечер. И тогда, соответственно, дома можно было услышать весь набор нехороших слов и еще что-нибудь сверх обычного набора, с привлечением специфического профессионального опыта. Но ни в три года, ни в шесть лет, ни в двенадцать Фурсик при отце этих слов не повторял.
        Вообще пора уже сказать, что главным лицом в большой и разветвленной семье Фурсика была его прабабка, Феодора Феодоровна Семибратова.
        Она и нарекла его Ферапонтом. Этим же именем и крестила, и хранила у себя в комоде, сохранившемся с незапамятных пор, его крестильную рубашечку. Родился он 27 мая по старому стилю (по нормальному же, как он однажды при ней неудачно выразился, за что тут же пострадал, — 9 июня). И тут уж деваться было некуда — это день сразу двух святых Ферапонтов. К тому же родился правнук в один с прабабкой день (9-го день и мученицы девы Феодоры тоже), что как бы давало ей на него дополнительные права. А он как звал ее с двух лет — «плабаба!» — так и осталось. Будем и мы называть ее дальше так же.
        Феодора родилась за два месяца до начала Мировой войны — в 1914 году. Шестнадцати годов, как положено по деревенской жизни, вышла замуж — в конце лета, в начале осеннего мясоеда.
        «До Покрова месяца не дотерпели — спешили больно, — рассказывала улыбчиво прабаба Фурсиковой матери и прибавляла непонятное: — После Усекновения и обкрутили нас».
        А на исходе зимы с раскулаченной семьей свекра она уже ехала в теплушке в Сибирь. Теплушка — это так только называлось, никакого тепла там не было. Холод, рассказывала прабаба, был страшенный, волосы примерзали за ночь к изголовью. Конец марта в Сибири — это вам не шутки шутить. Первенец родился в теплушке шестимесячным и, как ни кутали, «помер, сердешный», рассказывала прабаба, всякий раз утирая беленьким платочком набегавшую в уголке глаза слезу. «Бывало, тоненько так плачет, будто смертыньку свою чует». За столько прошедших лет не забыла прабаба своего первенького, загубленного ни за что ни про что. А в сибирской ссылке скидывала от тяжелой работы трижды — не чинясь, рассказывала она об этом при Фурсике, по-деревенски считая, что нечего от детей прятаться, все равно все узнают.
        Только в 1934-м родила того, кто стал потом Фурсиковым дедом, — и до сих пор, казалось, насмотреться на него не могла, по-другому как «сыночка» не звала. Свекра и свекровь похоронила в ссылке еще молодыми, но изработавшимися на непосильном, из-под палки и винтовки, труде.
        И когда силился Фурсик, стремящийся к справедливости, понять, как же это, почему и кто во всем этом мучительном и страшном виноват, она отвечала всегда одним словом: «Душегуб, кто ж еще». Иногда добавляла: «А партейные».
        
        При этом добавлении отец Фурсика едва заметно ежился.
        Фурсик, как смышленый мальчик, чувствовал, хоть и вряд ли мог бы это обстоятельно выразить, что отец чего-то стесняется. Так и было — стеснялся он того, что тоже много лет был «партейным». Как раз в год рождения Фурсика отец пошел в райком «и шваркнул им билет», как сам выражался. Понять, почему он не сделал этого раньше, если всегда не любил свою партию (а какой-нибудь другой, как объяснил Фурсику кто-то взрослый, тогда не было), сын не мог. А спросить отца стеснялся. Один раз он слышал, как отец говорил с матерью именно про это. И когда он сказал: «Помнишь же небось: вход — руль, а выход — пять», — мать понимающе засмеялась, а Фурсик, конечно, ничего не понял. Но постепенно ему стало казаться, что прабаба прохладней относится к его отцу — своему внуку, чем к сыну и правнуку. И, похоже было, потому именно, что эти двое никогда партейными не были и, стало быть, к гибели ее родных и близких не причастны.
        Впрочем, у прабабы столько было внуков и правнуков, что она могла себе позволить быть к кому-то и попрохладнее.
        У Фурсика было три старших сестры.
        Отец, заканчивая 1-й мед (поясним для немедиков — Первый Медицинский институт, что на Пироговке), присмотрел себе первокурсницу с ямочками на пухлых щечках. Обаял, уговорил — и в процессе обучения родила она ему трех девчонок, сдавая при этом сессии на неизменные пятерки (вот где прабаба проявила лучшие свои качества, поселившись на время учения с молодыми) и лишь однажды взяв академический отпуск. Почему пошел такой конвейер, любой мужчина понять способен — Тимофея взял азарт: неужто не добьется желанного парня? Но не ложилась карта. После третьей девицы пришлось взять тайм-аут: на другой день после получения многодетной матерью диплома прабаба забастовала. Сказав: «Вот вам хомут и дуга, а я вам больше не слуга», уехала к себе на квартиру и появлялась только в особых случаях.
        Пришлось подымать девчонок самим.
        Когда старшей исполнилось десять, средней — восемь, а младшей — шесть, супруги Семибратовы решили, что нянек в доме достаточно. И Фурсик соизволил появиться на свет.
        Прабаба звала его Фоня, мама и сестры — Понечка, папа вообще — Пузырь, на что сын давно уже обижался, но помалкивал. А во дворе и в школе дружно звали Фурсиком. Кто придумал это имя первым — неведомо.
        Сестры, хоть и пришлось им с братиком понянчиться (а может быть, именно поэтому — кто до конца распознает женскую душу?), не чаяли в нем души. Про родителей и говорить не приходится. Последышек, как говорила прабаба, был у них на особом счету. Взять хотя бы отдельную комнату, которую он получил в семь лет и про которую стоит, возможно, рассказать особо.
        Глава 12. Комната Фурсика
        
        Да, дома у Фурсика была девятиметровая, но своя комната, куда никто к нему просто так, зря не лез — верили, что он и без надзирателей всегда занят делом.
        Мы не обманываем уважаемого читателя, а говорим чистую правду — с семи лет, то есть с момента, когда отец сказал Фурсику: «Ну, вселяйся!» — никто из членов семьи не входил к Фурсику, не постучавшись. Никто не мог переставить его книжки на полках по своему усмотрению. И никто, само собой, не выдвигал без спросу ящики письменного стола и не рылся в их пестром содержимом, не листал его блокнотик, где записаны были разные нужные телефоны — например, телефон экологической милиции: 254-75-56 или того места в Москве, где можно полазить по скалам: 263-62-65, Спорткомплекс МГТУ им. Баумана.
        Фурсика даже не ругали (только вообразите себе!) за беспорядок в комнате! Впрочем, может быть, потому, что знали по опыту: это у него — сугубо временно: как только покончено будет со срочными делами, в его каморке вновь воцарится порядок. «Как на корабле», — говорил отец, до института послуживший на флоте.
        Комнату Фурсик оборудовал и украшал по своему вкусу. (Мама-врач неукоснительно требовала лишь одного — чтобы стол стоял у окна и чтоб свет падал на него слева.) Например, над письменным столом (с одной тумбой, но в ней — пять ящиков) висел у него портрет Масиха из Лахора. Этого мальчика продали в рабство. Он был ковроделом. Ткал, ткал эти ковры, накопил денег — и в девять лет сам выкупил себя из рабства. Создал детский профсоюз — и призывал весь мир не покупать лахорские ковры, потому что они сделаны руками детей-рабов. В двенадцать лет его убили.
        Фурсик пока не выяснил, продолжал ли мир покупать лахорские ковры или их производство после этого заглохло. Он часто рассматривал карту Пакистана, как будто надеялся вокруг городов со странными, казавшимися ему зловещими названиями — Лайарпур, Гуджранвала, Джхангмагхияна, — различить следы отважного мальчика.
        Трудно было себе представить, что в стране, которая в двадцать раз меньше России, народу почти столько же, сколько у нас. Как они там все помещаются? Это наводило его на разные странные мысли. Ну ладно, в Москве народу полно, наверно, как в этом самом Лахоре. Если в два раза увеличить — в метро вообще не проедешь. Но сравнение с Пакистаном поневоле заставляло вспомнить, что у нас сколько хочешь таких мест, где людей вообще почти нет! Это Фурсик хорошо знал по разговорам взрослых. А раз так — чего же тогда мы так цепляемся за эти Курильские острова?.. Почему не отдать их японцам, которым жить уже совсем стало тесно? Они бы нас за это озолотили, как сказал однажды Фурсиков папа, выпивая с друзьями-медиками…
        Но на этот сложный вопрос мы сейчас отвлекаться не будем. Важно одно — дома Фурсику было и вольготно, и уютно.
        Уют создавался среди прочего прабабиным лоскутным ковриком у кровати. Этот коврик сшит был из 126 лоскутков (Фурсик еще в первом классе, когда выучился счету до тысячи, специально подсчитал). Лоскутки были всех решительно цветов и оттенков. Но Фурсику особенно нравились алые, ярко-зеленые и еще какого-то особенного лимонного, чуть-чуть зеленоватого цвета. Когда утром в воскресенье неохота было вставать, он лежал и, свесив голову, рассматривал эти лоскутки. И никогда ему это не надоедало. У коврика была еще одна волшебная особенность — зимой от него босым ногам было тепло, а летом — прохладно! Когда в далеком детстве Фурсик пробовал узнать у прабабы причину такого свойства любимого коврика, она отвечала, улыбаясь:
        - С любовью делала, Фонечка!
        Заметим кстати, что кровать для Фурсика выбиралась родителями вместе с ним, семилетним, и ему разрешено было, предварительно разувшись, проверить ее на важнейшее для кровати качество — прыгучесть. Продавцы, как ни странно, не протестовали.
        Повторим еще раз — дома Фурсику было хорошо. Его не тянуло неудержимой силой за дверь, на улицу, как всех его дружков. Но не было у него в жизни с трех лет и до сего времени большего удовольствия, чем ездить в гости к прабабе.
        Сама прабаба приезжала к ним обычно с утра, в один из выходных или праздничных дней. И в каждый из этих приездов он с замиранием сердца ждал, чем кончатся ее переговоры вполголоса с Фурсиковой мамой (это было всегда под конец прабабкиного визита — после церемонного чаепития). Наконец он слышал вожделенное: «Ну, поедем ко мне!» Но оставалось не менее важное решение.
        - С ночевкой или обороткой? — спрашивала прабаба, обращаясь к невестке.
        Тут нервы Фурсика не выдерживали. Он кричал:
        - С ночевкой! С ночевкой!
        Но решение принималось в зависимости от многих факторов. Одно дело, если это были каникулы или суббота. Если же, наоборот, прабаба приезжала утром в воскресенье — тогда, ясное дело, карта ложилась обороткой: в школу через всю Москву утром в понедельник даже и в нынешние взрослые годы Фурсику было ехать ни к чему. Но и в каникулярные дни у мамы могли быть на Фурсика свои планы. Решение прабаба всегда и неизменно оставляла за невесткой. В случае отказа позволяла себе только приговаривать, с чуть-чуть нарочитой покорностью разводя руками: «Была бы честь предложена!» А там уж, имелось в виду, — дело ваше.
        Заметим также, что прабаба — единственная в семье — входила в комнату правнука без стука.
        Глава 13. В метро. Фурсик
        На трамвай до метро Фурсик никогда не садился. Расстояние и время были промеряны — от угла Короленко и Стромынки до «Сокольников» километр с хвостиком, пятнадцать — семнадцать минут быстрого шага. «А то и ходить разучишься!» — отвечал Фурсик на недоуменный вопрос одноклассников: «Ты че — пешком, что ли?!» Они все как один, кроме закадычного друга Коляна, предпочитали трамвай.
        А чего тогда, спрашивается, качать мышцы?
        Впрочем, таких вопросов к окружающим у Фурсика за его жизнь — еще недолгую, но осмысленную, — накопилось немало. Если все их задавать, вообще сдвинутым прослывешь.
        В вагонах метро Фурсик давно уже не садился. Давно — то есть уже года полтора. Отец ему как-то сказал: «Ты чего это так торопишься место занять? Чтобы женщина, что ли, раньше тебя не села?» Повторять отцу не пришлось. Фурсику стало стыдно бросаться вперед и хлопаться на сиденье, как делали это перед носом у пожилых и не очень, но все равно усталых женщин множество его сверстников.
        Вот и сейчас Фурсик стоял на своем любимом месте в торце и смотрел на человека, сидевшего в середине вагона. Даже если не видеть издали его отрепьев, можно было догадаться, что это — бомж: слишком много пустого места образовалось вокруг него. Хоть и издалека, но Фурсик узнал этого человека. Он не раз появлялся в их дворе, и прабаба раза два выносила ему на пенопластовой «подложке», как пишут на ценниках в магазинах, кое-что из еды. Бомж с усилием разлепил глаза, посмотрел в сторону Фурсика. Кажется, узнал его. И снова задремал.
        
        …Месяц назад Фурсик вот так ехал себе в метро как обычно. Сделал пересадку на «Китай-городе», ничего особенного не заметив. Это потом уже, когда вспоминал этот день, понял, что нечто необычное было, что на его как раз линии стояла на платформе группа взволнованных людей, показывали руками то в тоннель, то в сторону выхода. А тогда он сел в вагон и поехал. Проехали четыре станции — и вдруг поезд резко затормозил и встал в тоннеле. Очень нескоро они двинулись. А на другой день пришел приятель отца, работавший в метро, и рассказал: как раз незадолго до того, как в поезд сел Фурсик, под этот самый поезд бросилась женщина. А машинист, сумевший нечеловеческим усилием ее не переехать, скоро повел этот же состав дальше. И через двадцать минут скончался от инфаркта, снова успев затормозить.
        Вот почему тогда долго стояли в тоннеле…
        Фурсик шел по «Театральной». Как он ни торопился к эскалатору, чтобы поскорей выйти на Театральную площадь, — пришлось остановиться около старушки с палкой. Очень уж затравленно озиралась она по сторонам.
        - Помочь вам чем-нибудь? — солидно спросил Фурсик.
        - Да вот, к «Библиотеке Ленина» мне надо — никак не пойму, как доехать-то.
        Фурсик посоветовал ей перейти в середине зала на «Охотный ряд» и побежал дальше. За ним увязался какой-то долговязый дядька.
        - Неправильно! — сказал дядька убежденно. — Ей вот сюда надо было идти.
        - Почему? Там перейти короче.
        - Так там в горку! А здесь — под горку.
        Фурсик напрягся и представил себе длинный переход, на который послал бабку.
        - Да, наверно… Маху дал. Ей вообще, наверно, лучше было на эскалаторе ехать.
        На эскалаторе Фурсик попробовал было идти, но ступенек через сорок пришлось остановиться: левый проход был забит. И что интересно — опять двадцать пять! Четыре парня (он посчитал) один за другим поднимались перед ним. Натолкнулись на затор — и все один за другим остались стоять слева, а не справа!
        Фурсик-то, конечно, встал справа, найдя свободную ступеньку. Стоял и смотрел на этих парней.
        Они точно так забили сейчас проход, как те, что только что помешали пройти им… Дураки, что ли? Фурсик в который раз не мог понять — ну чего тут не ясно-то, а? Ведь вот именно так и забивается путь. А как еще-то? Ну раскиньте мозгами-то чуток, как прабаба говорит. Вот мы шли-шли, и нам помешали пройти. Так? Теперь мы встали слева — и затор удлинился! Кто-то торопится — а пройти опять не может. Так или нет, я вас спрашиваю?
        Выход один — справа вставать! «Стойте справа — проходите слева!» — слышали в метро такие слова?
        Почему не встают справа — он в толк взять не мог: его голова по-другому была устроена. «Может, думают — ага, мы не смогли пройти, ну и вы не пройдете! Да вроде не похожи с виду эти четверо на таких…»
        Так и не решив задачки, сошел Фурсик с эскалатора. А тот дядька, оказывается, не отстал, а все шел и шел рядом с ним. Все объяснял, насколько выгодней для бабки была бы эта дорога. Ну что теперь делать-то? Догонять бабку? Так она уже села, наверно, в вагон и уехала к «Библиотеке». Фурсик не мог понять, чего дядька не отцепляется от него — дел, что ли, своих нет? Уже бубнит что-то не очень понятное.
        Вдруг дядька сказал:
        - А Дума сегодня не работает.
        Сказал с грустью. И Фурсик сразу с каким-то даже облегчением понял, что это просто ненормальный. Он, наверно, и шел-то от Думы — хотел туда, видно, попасть… (Для не москвичей поясним: Государственная Дума России расположена в двух шагах от Театральной площади.) Фурсик ускорил шаг и быстро оторвался от дядьки. Дел — невпроворот. Он знал, что Женя уже подъезжает к Омску и тянуть резину не приходится.
        Глава 14. В метро. Руслан
        Качало, как в лодке, и кто-то тряс его за плечо. Но не хотелось просыпаться. Во сне подходила мама, склонялась над кроваткой, улыбалась, подтыкая одеяло. Он наконец сел, покачиваясь и поеживаясь со сна. И сразу стало холодно. Правда его кто-то тряс или это приснилось — он так и не понял. С трудом ворочая затекшей шеей, стал осматриваться. Рядом с ним на дерматиновом сиденье было влажное пятно. Он напряг голову. Вялая голова ему подсказала, что это как-то связано с холодом, разливавшимся по телу. Тогда он понял, что он в мокрых брюках. От них-то и шел холод. Но в то же время в брюках сохранялись остатки мокрого тепла. Главное было — не вставать. Тогда последнее тепло исчезнет.
        
        Он все зябко поводил шеей, сам того не замечая, а пассажиры напротив замечали каждое его движение и сурово смотрели на этого грязного и мокрого человека, от которого по всему вагону шел плохой запах.
        Никто из них не знал, как мама любила своего Русланчика и, гладя крупные белокурые кудри, приговаривала, бывало: «Ах ты, мой Русик!» Да, вот тоже вопрос — почему волосы-то так потемнели? Как-то, минувшим летом, он увидел себя случайно в зеркале — удивился. И куда делись крупные кольца, которыми в детстве прямо усыпана была его голова, так что женщины останавливались на улице, любуясь, когда мама вела его за ручку в синей матросочке? Вопросы, одни вопросы!
        Тем более люди, сидевшие напротив, не знали, что мама и сейчас живет в далеком городе Кержаче и года четыре — а может, все шесть? — ждет от него письма.
        Сколько раз собирался до нее доехать, да все время что-то мешало. Вот в прошлом году перед Новым годом уже и билет купил. И поехал на метро к Ярославскому вокзалу. А очнулся почему-то на одной из московских помоек, в снегу. Его разбудила старушка, приговаривавшая: «Замерзнешь, дурак ты эдакой!» Добрая такая была старушенция. Он потом две ночи ночевал в ее теплом подъезде. Она ему лапшу с мясом выносила. И один раз — кофе с молоком.
        …Две девочки вбежали в вагон на «Комсомольской» и с размаху сели недалеко от мокрого человека. Но тут же, взглянув на него острым детским взглядом, старшая что-то пошептала младшей, и обе сразу вспорхнули и встали у дверей.
        Бывший Руслан понюхал свои руки и тыльной стороной ладони потер глаза. Ему становилось все холоднее. Но вставать с насиженного места и тем более выходить из вагона не хотелось. Тут все же были свои. Его никто не трогал. А на платформе мог появиться милиционер и приказать идти с ним.
        Вот парнишка у дальних дверей. Знакомое лицо. Двор в Колодезном переулке. Это его бабка, кажется, выносила еду, и не раз.
        Мысли текли трудно и как-то ни к чему не приводили. Впрочем, к этому мокрый человек давно привык.
        Глава 15. В Омске. Харон
        Топоча по лестнице, Саня и Леша бодро сбежали вниз. Распахнули тяжелые двери, вылетели на улицу. Открыли заднюю дверь джипа, чтобы поднять с пола и вывести связанных. И услышали хриплый, с какими-то совсем особыми, скорее собачьими, чем человечьими завываниями, смех.
        Оба одновременно различили в полутьме кузова, что на полу — не два связанных, а один.
        Саня направил на него фонарик. Во рту, широко раззявленном, сверкали два полных ряда металлических зубов. Хозяин (а это был он) страшно хохотал, извиваясь на полу, как огромный дождевой червь. В перерывах между взрывами смеха раздавалась чудовищная брань такого состава, какого «афганцам» не приходилось слышать и в рукопашном.
        Саня ошарашенно спросил:
        - Калуга, ты что-нибудь секешь вобще, а?
        - Не понял… — медленно протянул Калуга. Но в следующий же миг соскочил на землю и, не говоря ни слова, кинулся в военкомат. Саня и без слов его понял. Сам же рванул к часовому у военкомата.
        - Браток, ты видел — из джипа куда человек побежал?
        Тот уже кое-что сообразил и виновато развел руками:
        - Да понимаешь — задняя-то дверца мне не видна, а тут еще кореш подошел, закурить попросил — отвлек немного…
        А Леша уже сбегал по ступенькам от парадной двери, и за ним топали тяжеленными бутсами двое бойцов. Генерал-майор Пономарев не утратил в своем уютном солнечном кабинете навыка быстрых и решительных действий.
        Перемолвившись двумя-тремя словами с растерянным часовым, бойцы, еще громче топоча, разбежались в противоположные стороны.
        А Леша снова полез в джип.
        Хозяин снова захохотал, лежа на полу связанный. Леша же озирал кузов, пытаясь понять, чем и как смог Харон перерезать веревки.
        
        И Хозяин прекрасно понимал, что ищет захвативший его человек, и от этого хохотал еще громче. Он знал, что песенка этих двух недоумков спета, потому что Харон уже вот-вот добежит до нужного дома по важному адресу. После этого Хозяина очень быстро освободят. А в наручниках по поводу похищения человека окажутся как раз эти двое недоделанных. И в свое время получат здесь, в омском суде, по месту совершения преступления, а совсем не в Москве, откуда они, похоже, прибыли по его душу (кто стукнул — вот вопрос!), от пяти до десяти (есть кому постараться, чтобы было именно десять) лет — поскольку преступление совершено группой лиц по предварительному сговору. Уголовный кодекс Российской Федерации Хозяин знал, хотя и путал иногда с советским. Тот у него было время выучить назубок — в тех самых местах, где оставил он свои зубы. Но прежде — это и заставляло Хозяина хохотать еще пуще — в ментовке им отобьют почки и другие жизненно важные органы. Так что мечтать о свободе им даже будет и незачем. Легче на суд выходить.
        Неукротимый характер Хозяина заставил его все-таки выкрикнуть то, что сообщать его конвоирам было, казалось бы, ни к чему. Но удержаться было трудно:
        - Зубками, зубками!
        Леша, мысль которого умела в аховых ситуациях работать с бешеной скоростью, вмиг понял, как именно освободился Харон. Он тут же представил себе, как сначала, подкатившись к Хозяину, Харон пальцами связанных рук сумел сорвать пластырь с его пасти — Леша выругал себя последними словами за то, что не вогнали они в эту пасть кляп («Тоже мне, интеллигенты паскудные!»). А затем Хозяин, бешено работая своими тридцатью двумя металлическими зубами, перетер или перерезал веревку, которой было обвязано Хароново туловище. И тот, быстро крутясь на полу вокруг собственной оси, размотался сам, а потом уж, освободив руки, распутал себе ноги. Правда, трудно было Леше представить, как в течение нескольких минут можно развязать завязанные им морские узлы. Но когда речь заходит о том, чтобы избежать неминуемой тюрьмы, лишения свободы на много лет — все ускоряется во много раз. Люди, а закоренелые преступники тем более, оказываются способными сделать то, что никогда не сумели бы сделать в обычных условиях.
        Через полчаса Хозяин сидел под замком и охраной в самом мрачном помещении военкомата.
        Настроение у него было превосходное. Он не сомневался, что задержание его — дело временное, и наслаждался, рисуя в своем испорченном воображении картины будущих издевательств над «афганцами», а также и над предавшим его Часовым. Он хорошо знал, что весь Омск в его руках.
        Возможно, оттого, что из неполной средней школы Хозяин вынес весьма слабые знания по географии (впрочем, как и почти по всем другим предметам), он не учел одного важного обстоятельства.
        А именно — что город Омск находится в Сибири.
        А Сибирь — большая.
        И значит, помимо убийц, взяточников и всяких других подонков, в ней живут и действуют люди совсем, совсем другого разбора. И еще неизвестно, кого больше. И потому положение захваченного наркобарона, рабовладельца и убийцы — много хуже, чем рисуется оно в его голове.
        Он не знал, что через полтора-два часа на военном аэродроме приземлится самолет и из него выйдет человек с хорошей сибирской фамилией, вообще не расположенный шутить, а сейчас — тем более. И выйдет не один, а в сопровождении людей, которых за полгода своего пребывания в должности сумел все-таки перешерстить и отобрать, — людей, неплохо вооруженных и настроенных после краткой его информации очень и очень серьезно.
        Хозяин также не знал, что в совхоз «Победа социализма» (теперь уже бывшая) последовал срочный звонок по мобильному. И теперь оттуда несется черная «Волга», за рулем которой Часовой, — человек, который знает в Омске почти все его явки-хатки. И вот-вот эта «Волга» уже въедет в Омск.
        Не знал — не ведал он и того, что и город Омск — не без честных людей, а также и того, что у омских кадетов сейчас каникулы и что это для них с Хароном — очень и очень неудачное обстоятельство.
        Глава 16. Потьма. Рычков-младший
        В этих местах — в далекой не только от Москвы, но казалось иногда, что и вообще от всей цивилизации Мордовии — Рынков работал давно. А до него здесь служил его отец.
        
        Лес да высокие, в два и больше роста заборы вокруг десятков ИК (исправительных колоний), сколоченные из плотно прилегающих одна к другой узких, серых от ветров и дождей досок, сильно заостренных на концах, — только это он и видел вокруг с раннего детства. В Москве или в Питере школьники небось и не знают, откуда это слово взялось — «острог». А у классиков-то оно встречается — и у Достоевского, и у Толстого в «Воскресенье» (Рычков много читал классики — главным образом у кого про тюрьмы; «по специальности», как любил он говорить). К Катюше-то Масловой Нехлюдов в острог приходит. Ну, в Петербурге — это уже просто каменная тюрьма. А здесь, у них в Потьме, очень ясно, от чего это слово пошло — от этих острых (чтоб не перелезть), оструганных верхних концов бревен и отлетов — тех же бревен, но распиленных на две половины продольно. А потом уже и доски так обстругивали.
        На памяти Рычкова-младшего расстреляли четырех невинных доказанных (естественно, доказали невиновность, уже когда их землей забросали — там, в лесу, в особом месте за колючей проволокой). Про еще троих, получивших пулю в затылок от имени Российской Федерации (значит, и от его, Рычкова, имени тоже), он имел уверенные подозрения, да только не его ума дело было. Сколько таких на самом деле — не знал никто. Отец говорил, что в его службу зазря вывели в расход десятерых уж точно, а вообще-то человек тридцать.
        Раньше расстреливаемый знал — или, скорей, догадывался, что его ведут кончать. И те, кто впоследствии оказались невиновны, и те, кто были, наверно, виновны, рвались из рук конвоиров, кричали: «Я невиновен! Невиновен я!»
        Крик человека, прощающегося с жизнью, вообще страшен. Но страшнее этого крика — когда человека убивают не бандиты, а облеченные властью, от имени государства, которое все уже порешало и от решения своего не отступится, — он ничего не слышал. Когда же потом становилось известно, что тащили убивать и взаправду невиновного, и сам-то человек про то знал, только расстрелыцики не знали, — крик безвинно убиваемого начинал звучать в голове Рычкова-младшего раза в три громче.
        Вот тоже насчет государства.
        Рычкову больше нравилось, как было при царях. Ну, во-первых, при них за уголовщину вообще не казнили. Это еще Елизавета Петровна, дочь Петра Великого, так решила.
        Милосердная была царица. Хоть четырнадцать человек зарезал — отправляли на каторгу, в Сибирь или на Сахалин. Виселица или расстрел полагались только за покушение на государственный переворот и цареубийство.
        Вот Достоевский-то молодой был в революционном кружке, покушались они на все это, ну похватали их — и приговорили к смертной казни расстрелом. И на Семеновском плацу уже первых трех в саваны одели и к столбам привязали. И крест уже поцеловали — священник давал. И капюшоны белые надвинули на глаза — только главный их сбросил колпак с лица головой: «Не боюсь смотреть смерти прямо в глаза!» А это не для них вовсе делали, а для солдат. Потому что трудно смотреть в лицо тому, в кого стреляешь, это сегодня киллерам все нипочем. Солдатам уже команду отдали — «На прицел!» Уже дула нацелились на троих, а остальные-то смотрят! Последние минуты их жизни текут, и Достоевского тоже. А тут скачет по плацу галопом — не рысью! — посыльный от императора. И уже ружья — дулами вверх. Читают бумагу от его величества: вместо расстрела — каторжные работы…
        Это Рычкову очень нравилось. Чтобы именно человек не полностью отчаивался — до последней минуты мог ждать отмены. Рычков жалел, что у нас такого нет. И помилование могло прийти только загодя. А если уж повели — значит, отказано, конец, не жди спасения.
        Отец рассказывал ему, как старший их — еще чекист давних времен — вспоминал про расстрелы. Главное, говорил, чтоб руки были крепко связаны — проволокой надежней. «Идешь сзади с заряженным револьвером, командуешь — „Налево!“, „Вниз!“ И вот приводишь туда, где уже опилок или песку насыпали, но тот не замечает, не понимает, к чему это. Тут подводишь револьвер к затылку — но не касаешься, чтобы он так до последней секунды и не догадался. Нажимаешь на курок — и тут же даешь ему пинка…»
        Вот это отца, помнится, изумило, да и Рычкова-младшего тоже. Зачем же так?.. Оказывается — чтобы кровью гимнастерку не забрызгать. Тогда столько стреляли, что женам надо было бы гимнастерки эти каждый день стирать.
        А Достоевский все, что за десять минут пережил, потом описал — в романе «Идиот». Он там объясняет, почему нельзя, чтоб смертная казнь была, — ведь сам все пережил и знает.
        Больше-то никто не мог рассказать. Потому что кто это испытал — того через две минуты уж на свете нет. Фотографий и кинокадров таких Рычков немало видел — вот он живой, а в следующую минуту валится мертвый. Правда, это все не наши кадры — гитлеровцы или еще кто. При Сталине вон без счету своих за так перестреляли, а снимков или кадров про это Рычков никогда не видел.
        А почему, действительно, не снимали? Вот, мол, ликвидируем (слово такое было — вместо «убиваем») банду «врагов народа» (тоже из сталинского времени слова) — и оставляем фотодокумент в назидание потомству… И казалось Рычкову иногда, что значит — сомневались!.. Чувствовали, что ли, что зазря людей кладут?
        Рычков все не мог понять — почему те, кто за смертную казнь, не верят великому-то писателю, что — нельзя? Ведь сами говорят — «Достоевский, Достоевский!» А небось и не читали его.
        Сам он не раз открывал заложенную страницу в «Идиоте» и перечитывал — там князю Мышкину один политический рассказывает, что он пережил. Ну ясно, что с себя Достоевский писал. «…Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченной крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними. Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны: но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, чем беспрерывная мысль: „Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность!“»
        Вот потому, наверно, и написал потом, когда с каторги вернулся, так много — цену жизни узнал, каждой ее минуты. А прожил-то всего шестьдесят лет! Рычков уже понимал, что это — немного. А в детстве казалось — у-у, шестьдесят лет!..
        …Крик возникал в середине дня, а особенно ближе к ночи, и уже не утихал до того момента, как Рычкова смаривал сон.
        Сделать ничего было нельзя.
        Он пробовал поговорить с невропатологом. Тот посоветовал пить валерьянку, три раза в день, не меньше двух недель подряд. Он пил. Но разве какие капельки от такого помогут?
        Крик не прекратился.
        Главное — он помнил их лица. И на свою беду помнил лицо матери одного из них. Сын был у нее единственным.
        После его расстрела поймали реального убийцу, тот показал, где спрятал труп и все такое.
        Позже за казнимыми приезжал уже автозак, сопровождение — внутренние войска. Обычно он выходил провожать заключенного в последний путь — присутствовать при выводке было положено начальнику тюрьмы. Были случаи, когда не находил для этого сил. Ведь не только он видел тех, кого увозили на смерть, — и они бросали на него взгляд, его лицо было одним из последних человеческих лиц, которые они видели в своей жизни. И они знали это.
        Потом смертную казнь отменили. А уже несколько лет спустя он увидел женщин — женщин! — с плакатами: «Вернуть смертную казнь!». Когда он видел это, у него туман поднимался в голове. Как же они не боятся за своих сыновей, мужей, братьев? Не понимают разве, что жертвой судебной ошибки может стать любой — в буквальном смысле любой! — человек?
        Что такое ошибка? Это или чей-то навет, или — холодная душа следователя, желающего отделаться, наконец, от «висяка» (когда «висит» на нем нераскрытое убийство) и навешивающего на того, кто попался ему в руки, все, что было — не было. Или — непрофессионализм: копал-копал и уверен, что все сошлось. И судья смотрит материал — все вроде сходится, виновен…
        Как эти, с плакатами, не понимают, что смерть — это непоправимо? Вскрылись новые обстоятельства, приговор отменили. Но оживить человека уже нельзя…
        Ему все хотелось подойти к ним, сказать: «Что вы, женщины! Что вы делаете? Ведь вы — женщины! Что ж вы руки свои кровью пачкаете — это ж наше, мужское дело…»
        А главное, никто не понимал того, что так хорошо знал он, Рычков, — какое ужасное наказание человеку пожизненное заключение, которым заменяют теперь высшую меру. Сколько таких, кто просит расстрелять его, чтоб не мучиться. Это ведь каждый Божий день просыпаться в камере — и знать, что до конца дней ничего, кроме нее да двора, обнесенного забором высоким с колючкой, ты не увидишь.
        Все по-разному такую жизнь выносили.
        Одному парню Рынков втайне сочувствовал. Хотя тут и ошибки никакой быть не могло, парень убил троих: жену свою, ее мать и двухлетнего своего сына… Вот такое затмение на него нашло. Сам во всем признался, во всех деталях рассказал, как дело было… Мать родная от него после суда отказалась, а это редко бывает. Ну да — он же ее всего сразу лишил: и сына, и внука единственного, и самой возможности других заиметь. А вот когда заступал утром Рынков на службу и видел, как парень этот сидит и смотрит в одну точку…
        Он говорил с ним раза два. Парень себя, свою конченую жизнь не жалел нисколько — только мучительно, буквально ежеминутно жалел тех, кого убил, и в первую голову — маленького своего сына. И когда приехали как-то люди из комиссии по помилованию, предлагали — может быть, делать пожизненникам игрушки для детских домов? Чтобы хоть с ума не сойти. Все, кого спрашивали, очень радостно соглашались. А этот заключенный — нет. «Как же я буду делать что-то детям, — сказал он тихо. — У меня такого морального права нет».
        Вот потому еще пожизненное правильнее высшей меры — оно для раскаяния дается. Кто может, конечно, раскаяться.
        А совсем недавно привезли на отбывание парня — тот будто сам не свой. Сидит, уткнув голову в ладони, и все. По приговору — девушку убил семнадцатилетнюю, в Сибири где-то. А самому — девятнадцать только что исполнилось. И — все. Кончена жизнь.
        «Вот что люди со своей жизнью делают», — в который раз подумал Рычков.
        Глава 17. В Заманилках. Мобута
        Мы начнем эту главу издалека. Иначе кое-что останется неясным.
        Была в Африке такая Республика Конго. Это бывшая колония Бельгийское Конго. (Там неподалеку, в бассейне реки Нил, было — и сейчас есть — озеро Мобуту-Сесе-Секо.) В 1960 году она добилась независимости. И тогда первым ее премьером стал борец за эту независимость — некто Лумумба. Но вскоре там началась буча, его отстранили, а в следующем году убили. А главнокомандующий армией Жозеф Дезире Мобуту через несколько лет стал президентом этой страны. Потом страну назвали Заир, а президенту присвоили такое имя (сейчас поймете, почему упомянуто озеро) — Мобуту Сесе Секо Куку Нгбенду Ва За Банга. И правил он там — диктаторствовал — не поверите: до 1996 года!
        Те солдаты, которых советская власть в 1980-е годы посылала воевать в неведомый им Афганистан, объяснив наскоро, что они должны быть готовы погибнуть там за высшие интересы своей страны, ничего этого не знали. Только слышали краем уха имя — Мобуту, связанное вроде с чем-то нехорошим. Потому что его подозревали в причастности к убийству Лумумбы, а Лумумбу советская власть очень за что-то полюбила и даже его именем назвали в Москве университет Дружбы народов. Там учили африканских, азиатских, латино-американских и прочих студентов на врачей, геологов, инженеров, а также кое-кого из них (уже не очень о том распространяясь) — на террористов. И некоторых выучили. Это были, так сказать, «наши» террористы. Они устраивали у себя на родине взрывы и всякое такое, свергали своих «не наших» правителей и старались организовать в Африке и на других материках жизнь по-нашему — эфиопский, анголезский и прочий социализм. Наше государство в этом потихоньку помогало. Такая была дружба народов.
        Но речь опять не об этом. А о том, что в Афганистане десантники стали называть тех, кто в военных действиях не участвовал, мобутами. Откуда это пошло — никто не помнил. И даже никто не мог уже сказать, что это значит-то. Мобута и мобута.
        Вообще-то так часто бывает. Вдруг понравится никому не понятное слово — звучит хорошо! И присобачат его куда-нибудь, куда оно вовсе и не относится, и приклеилось, и пошло, пошло — уже не отлепишь.
        Такой мобута шел сейчас по главной улице села Заманилки, что в нескольких километрах от Оглухина — если идти напрямки, по лесу.
        Когда-то служил он в Афганистане — заместителем начальника склада. Склад был продуктовый. Начальник — старший сержант — потихоньку приторговывал — тушенкой и сгущенкой. Мобута (будем пока его так называть) сначала только присматривался, потом тоже осмелел.
        Перевели его на склад боеприпасов. Но и там, как выяснилось, умный человек не пропадет.
        И домой мобута вернулся не только с чеками (особые такие деньги-сертификаты, на которые в специальных магазинах под названием «Березка» можно было купить то, чего в обычных не было, от сервелата до хороших книг), которые всем «афганцам» выдавали, но еще и с кое-каким приварком.
        Тут и кончилась война в Афганистане. И вывели оттуда все войска.
        Все, кто остались живы, вернулись домой. И оказалось, что жить дома — трудно. Никто из тех, кто жил рядом, не видел разорванных на куски людей, не знал, как это — провожать на борт «Черного Тюльпана» (так прозвали бойцы самолет АН-12) груз 200, который на самом деле — твой приятель, два дня назад весело смеявшийся… И еще — вдруг ты понял, что все, что ты умеешь в свои двадцать с небольшим лет, — это стрелять. Кто-то — лучше, кто-то — хуже. Вернулись и такие, кто стрелял очень хорошо. Но как применить это уменье в мирной жизни, им никто не разъяснял.
        К нашему Мобуте все это как раз не относилось. Он даже стрелять не очень-то выучился. И горевал только о том, что не было больше никакого приварка. А когда стал встречаться с однополчанами, по-прежнему называвшими его Мобутой, то уже не горевал, а злобился. Не было ни денег, ни славы, ни друзей.
        А потом… Потом образовалась возможность быстро получить большие деньги — правда, с немалым риском. Почему-то, впрочем, риск сначала показался совсем малым — причем всем участникам. Участвовали в этом предприятии два бывших «афганца» и еще двое. Один из этих двоих был человеком, от одного тяжелого взгляда которого у Мобуты начинали дрожать руки. Известно было, что для него убить человека — все равно что орех расколоть. Имени его никто не знал, звали — Харон. Вообще-то он тоже был в Афганистане. Но — не в войсках.
        
        Вместо больших денег получились четыре трупа. В их числе — «афганец». Его убил один из защищавшихся — за минуту до своей гибели. Следствие шло полтора года. Второго «афганца» приговорили к высшей мере. Эта же самая мера грозила Харону — как организатору, а также за тройное убийство. Потому что все три трупа были на нем, а вовсе не на оставшемся в живых «афганце». Но дать на Харона показания мог только Мобута — на которого материала было не больше, чем на пять лет, а за сотрудничество со следствием могли и еще скостить. Но он их не дал и сотрудничать не стал. А почему — скоро станет ясно.
        За год до вывода войск Мобута толкнул «той» стороне (настоящим афганцам, или «духам», как называли их почему-то в советских войсках) особо крупную партию взрывчатки. Деньги он получил хорошие, и даже очень. И все было бы шито-крыто, если бы… Через два дня взорвали мотобатальон: 49 «ЗИЛов», то есть грузовиков, шли один за другим, перевозили боеприпасы и продукты. В каждом — два-три человека. У батальона было сопровождение — десять бэтээров. Один — впереди, один — замыкающий, восемь штук распределились по колонне, через каждые четыре-пять «ЗИЛов». На каждом — по десять человек. Фугас рванул под головным бэтээром, потом — под замыкающим. Взорванные бэтээры встали и лишили колонну движения — хоть вперед, хоть назад. После этого ее расстреляли из гранатометов и пулеметов почти в упор. Мобута видел потом все, когда трупы собирали. Около двухсот.
        И все бы ничего. Но нашли потом совсем рядом ящики от взрывчатки с советской маркировкой — афганцы взрывчатку вынули, использовали — очень даже эффективно. А ящики бросили прямо тут, неподалеку. А чего им было их прятать? Наоборот — пусть смотрят неверные, как их свои же предают.
        От колонны в живых осталось трое.
        И все бы ничего. Все должно было быть шито-крыто.
        Но уже на родине, два года спустя, встретился Мобуте человек. Тоже был в Афганистане, но не в армии. Мобута даже слышал как-то про него — правда, глухо. А видеть — никогда не видел. Но тот быстро восстановил обстановочку, и сомнений в том, что когда Мобута там служил, этот человек все время работал в советском посольстве в Кабуле, не осталось. Именно про него — не в Афгане, а уже после вывода войск, в России — заговорили вдруг среди «афганцев». То тут, то там стало возникать в разговорах его имя. И говорили все одно — как этот водитель при посольстве, пока они подставлялись под пули и мины, исправно отправлял из Кабула в Россию героин. А как? В цинковых гробах, под видом груза 200.
        Вот этот именно человек и приехал к Мобуте в Заманилки и предложил ему то самое выгодное, хоть и мокрое, дело.
        Мобута, по правде говоря, не очень-то хотел, отказывался. Но он был нужен специально к нему приехавшему человеку. И тот Мобуте кое-что рассказал и даже показал. Точнее, дал почитать бумажку. Прямо в руки дал, потому что это был не оригинал бумажки, а копия. А бумажка хранилась у какого-то кореша того человека и должна была сразу пойти по нужному адресу — если человек подаст знак.
        Оказалось, что у приезжего, которого Мобута до этого и в глаза-то не видел, хранятся ключи от его жизни! Ну, вроде как в русских сказках — Кощеева смерть в яйце.
        В бумажке той было четко и ясно написано, кто именно, кому и за сколько продал такого-то числа такого-то года взрывчатку. А также о том, как успешно через два дня эту взрывчатку применили. И разнообразные детали (бумажку с умом составили) у любого не оставили бы сомнений в том, что все написанное — правда.
        - Ну и что? — скажет наш юный, но умный читатель. — Ну и что за дела? Не обязательно российская прокуратура посчитает эту афганскую бумажку (на каком языке-то еще написанную?) достаточной для возбуждения уголовного дела. Да и срок давности мог истечь.
        Но в том и дело, что бумажка эта предназначалась не для прокуратуры и не для суда.
        То есть вообще-то для суда, но необычного. Такого, где приговор произносится безо всякого судебного разбирательства, а исполнение его может быть очень-очень быстрым.
        Кстати сказать, и срок давности тогда тоже еще не истек — всего четыре года прошло. Но у того суда, для которого бумажка предназначалась, срока давности вообще не было. Вернее, связан этот срок был только с продолжительностью жизни одного хотя бы из трех людей. А они все еще молодые были.
        Вот почему, когда погорели и вместо больших денег в карманах получили наручники на запястьях, Мобута ничего про Харона следователю не сказал. И тот получил не вышку, а пять строгого, как и сам Мобута. А того «афганца», кажется, расстреляли — хотя он вообще был сбоку припека и никого не замочил. Но Харон дал показания на него, и очень убедительные. А Мобута не возразил.
        Оба вышли на волю почти одновременно. Мобута надеялся никогда больше про Харона не услышать. И уж где не ожидал его встретить — так это у себя в Заманилках. Но привелось, и очень скоро. Как увидел он в окошко, что человек идет, уверенной ногой проминая пухлый и влажный мартовский снег, прямо к его крыльцу, так что-то ухнуло у Мобуты в груди. Про такое, наверно, и говорят — душа в пяткиушла. И что интересно — ведь сперва Мобута его сквозь замерзшее стекло вовсе и не узнал! Отчего же ухнуло-то? А?
        Все дальнейшее произошло в течение нескольких дней. И надо же было, чтобы заказали именно Анжелику!.. Мобута еще в прошлом году положил на нее глаз — и даже заходил ненадолго в хату к тете Груше, как раз когда там отмечали Анжеликино шестнадцатилетие. Веселая такая была тогда Анжелика, голубоглазенькая… Хоть Мобута недавно освободился, но и в Заманилках, и в Оглухине к нему относились неплохо: он был, можно сказать, непьющий, а это качество у местных женщин, как и повсюду в России, ценилось на вес золота.
        Но отказать Харону опять оказалось невозможно. Бумажка, которую он показывал семь с лишним лет назад, была у него цела. Харон подтвердил (и даже представил доказательства), что трое уцелевших из всего батальона — те самые, к которым «в случае чего» должна была попасть бумажка с именем Мобуты, — до сих пор живут и здравствуют, ничего не забыли, а наоборот, с годами еще горше помнят. И ездят иногда к родным погибших ребят. Всем не помочь — полег, как помните, батальон, — но кому приходится особенно туго — чем могут, помогают. И страшную клятву, которую они дали тогда над цинковыми гробами, недавно подтвердили: если узнают, кто именно из своих толкнул тогда душманам взрывчатку и помог отправить на тот свет две сотни молодых ребят, — человека этого (хотя человеком они его не считают) найдут, где бы он ни прятался. Достанут из-под земли и порвут на части.
        Двух лет, проведенных в Афганистане, вполне хватило Мобуте, чтобы к клятве этой он и столько лет спустя отнесся очень, очень серьезно. И даже с холодком, ощутимо пробежавшим по всему хребту.
        …Он только встал было на дыбы, когда узнал, что девчонка-заказчица требует, чтобы Анжелике еще живой испортили лицо! Это додуматься надо… Недаром в зоне говорили, что опытные следователи по почерку определяют: если убийство совершено с особой жестокостью — значит, участвовала женщина.
        Харон все это тогда уладил. Для него это были семечки. Никого из людей — старых, молодых, малых детей, больных, инвалидов — он за людей не считал.
        Сейчас, идя по своей улице догорающим, но душным августовским днем, — дождь собирался, да все никак не мог собраться, — Мобута почему-то вспоминал и вспоминал все подробности того мартовского дня и нескольких последующих. К чему бы это?
        Во всяком случае, мы можем заверить читателя: погрузившись в тяжелые воспоминания, он не знал и даже не подозревал, что Скин, он же Денис Скоробогатов, уже взял его след.
        Глава 18. В Оглухине и неподалеку
        Нита Плугатырева ходила от окна к окну и поливала цветы.
        Из своего дома она все горшки с цветами перенесла на лето в Мячиков дом — чтоб не бегать туда-сюда. Сейчас, когда Мячик уехал, она жила в основном у себя, но бросить их дом совсем все равно было нельзя, так что пока она все оставила как есть. Тем более предполагалось, что Мячик вернется быстро, через неделю. На всю операцию недели должно было хватить — три дня до Горного Алтая, там день-два на розыски Федьки, запихивают его в машину — и обратно. Ну, в Омске остановка на полдня — для разговора с адвокатом. И обратно, в Оглухино. Ну, дней восемь — край. Там уж и школа на носу. Директрисе не скажешь: «А нам не до учебы — мы преступников ловим!» Сама Нита ездила уже в гимназию, в 10-й класс, но директрису Егорьевну не забыла.
        
        В деревне над любовью Ниты к домашним цветам смеялись: «Ей на огороде поливки мало! Тут к ночи спины не разогнешь от огурцов проклятых, а еще ходи от горшка к горшку». Но она к цветам своим относилась как к живым. Когда уезжала — они ее терпеливо ждали. Не сохли, хотя вроде и должны были засохнуть: больше-то они никому не нужны, и поручить некому их поливать. Уезжая, она говорила им: «Потерпите!» И уверена была, что они ее слышат. Многие удивлялись, как это цветы у нее не засыхают и вообще — цветут как бешеные. Она-то знала, в чем секрет, — просто любит их, и они это чувствуют.
        Сейчас Нита поливала цветы рассеянно, думая совсем о другом. Скин развил тут такую деятельность, что она теперь боялась за него и особенно — за Славика, которого Скин подбил на участие в своей авантюре. «Только Женька за порог — так и началось!» — думала Нита расстроенно. Ей совладать с парнями не удалось.
        Когда оба Ивана собрались улетать в Москву, Женя предлагала лететь с ними и Скину — многое из того, ради чего она собрала их всех, уже было сделано.
        - А в Москве ты поможешь Фурсику — надо же как-то понять, почему у этой неизвестной девочки оказался негатив фотографии убитой Анжелики?
        Дело в том, что в последний день перед Жениным отъездом до Оглухина докатились новые факты, относящиеся уже не к алиби Олега, а к самому убийству.
        Как выяснил координирующий всю операцию в Москве Фурсик, возможно, к преступлению имела отношение одна московская девчонка. Она передала негатив знакомому в фотоателье и попросила отпечатать фотографию. А Фурсик, увидев отпечаток, по фотографии, оставленной ему Женей (она скопила кое-какие документы еще весной, когда мать Олега вместе с адвокатом готовилась к суду), узнал Анжелику.
        - Понимаешь, ведь Нита говорит — на похоронах никто не фотографировал.
        - А может, следователи? — предположил Денис. — Еще до похорон…
        - Возможно, — задумчиво сказала Женя, — возможно… Но как они к девочке-то попали? А вообще — ты не думаешь, что такие снимки могли сделать убийцы?
        Теперь и Денис ответил:
        - Возможно…
        Но ехать в Москву решительно отказался, сказав загадочно: «У меня здесь дела». Был он все-таки новенький. Все остальные очень даже прислушивались к Жениным — ну уж никак не приказам, а, скажем, рекомендациям. Причина проста — аналитические свойства ее ума, прирожденные или развившиеся посредством постоянных тренировок, всем были очевидны. И это еще больше повышало ее авторитет среди друзей.
        Услышав такую многозначительную фразу, Женя обеспокоилась. Но виду не подала, не желая задевать самолюбие и стеснять свободу личности. Успев заметить, что Денис о чем-то шептался с Нитой, она тоже потихоньку переговорила с ней. Поручила, как старшей, присматривать за ним, чтоб не наделал глупостей. О том же попросила и Витька, проницательно полагая, что тот глупостей не любит и в случае чего найдет способ их пресечь.
        …В то самое время, когда расстроенная Нита поливала цветы, Скин и Славик сидели в березняке в пяти километрах от Оглухина, а точнее — вблизи Заманилок и сосредоточенно рассматривали некий блестящий предмет. Точнее, рассматривал Скин, потому что Славик давно рассмотрел его во всех деталях.
        Было безветренно, хотя страшный ураган прошумел по лесу всего неделю назад. Кипенно-белоснежные березы, высоченные и стройные, как на подбор, застыли, будто любуясь своею же красотой. Тишина стояла в сквозном березняке, и гулко раздавался мерный стук в глубине рощи. Это пестрый дятел стучал своим длинным клювом, вцепившись крепкими коготками в ствол и упершись хвостом.
        Ветви берез, с едва-едва тронутыми желтизной листочками, свисали сквозной завесой, щедро пропуская солнечные лучи. Августовское солнце разливало мягкое тепло по лужайке, где виднелись из травы не замеченные никем три замшевых головки подберезовиков, и нежно пригревало стриженые затылки Дениса и Славика.
        Им сегодня было не до березок и птичек. Даже не до грибов.
        Они склонились над маленькой пулей на ладони Славика. Верхняя половина ее необычно блестела не то серебром, не то никелем, а нижняя была медной. Тот самый вещдок, который еще в марте Славка-байкер нашел в снегу. Он тогда специально вернулся утром на то место, где ночью на полном ходу разглядел в свете фар двух мужчин и мертвую девушку. Вернулся, чтобы что-нибудь найти. И нашел.
        Поступок был, прямо скажем, рискованный. Если бы кто-нибудь его увидел там или же позже, когда появилась милиция, идентифицировал на рыхлом и влажном снегу отпечатки его обуви — вряд ли удалось бы доказать, что он к убийству Анжелики совсем непричастен. Но Славик поступил с умом — он туда пошел на лыжах. А лыжи у большинства оглухинских одинаковые — в одном месте куплены. И вообще — шел по лесу на лыжах, нормально. Это другое дело, чем неизвестно зачем топтаться на месте убийства по колено в снегу.
        Скин рассматривал пулю, а Славик пояснял:
        - Это афганский такой сувенир. Мне дядька мой рассказывал. Они там брали патрон и вытаскивали осторожно пулю из гильзы…
        - Взорваться ж могло!
        - Это если по капсюлю бить — он в гильзе, посередке дна. По пуле бить вообще никогда нельзя! А если гильзу с боков пальцами держать и пассатижами пулю тянуть — ничего. Вот, значит, пулю вынимают, высыпают из нее порох. А пустую гильзу, ближе ко дну, высверливают тоненьким сверлом и вдевают проволочку или сразу — кольцо. Потом пулю обратно в гильзу вставляют. Пуля — медная. А гильза — зеленой краской покрашена. И вот они иголкой чистят-чистят — и головку пули, и гильзу — пока она вся вот такая не станет: видишь, как блестит!
        - И что с ней делают?
        - Да что хочешь! Проволочка если — то с двух концов загибают — кольцо получается. И цепляй на него что хочешь.
        - Брелок, что ли?
        - Ну да. Дядька говорит — там многие это делали. Такой получался настоящий афганский сувенир. По нему «афганцы» даже друг друга в первые годы узнавали. Ну, потом многие их порастеряли, конечно, — сейчас это уже редкость. Вот у этого мужика, видно, гильза-то разболталась с годами — и пуля выпала. Если он, когда заметил, выбросил гильзу, — тогда ничего не докажешь. А если пожалел брелок — память все-таки, — то это улика серьезная. Я тебе главное забыл сказать — в прошлом еще годуя у него этот брелок видел. И уж наверно не я один. Так что вещдок законный.
        Оба замолчали, думая об одном.
        А вернее — о трех вещах сразу.
        Во-первых, как бы узнать, носит ли «афганец» подпорченный брелок. И если носит — как устроить, чтоб он сохранился у него до тех пор, пока на него не наденут наручники, — это во-вторых.
        Было и в-третьих. Слава-байкер видел убийцу в лицо и узнал его. Скин после его рассказа полностью поверил в виновность владельца брелока. И теперь оба ломали голову — как произвести всю проверку так, чтобы убийца не почуял опасности и куда-нибудь не свалил: Россия — страна большая.
        Им по молодости лет не приходил, видимо, в голову другой вариант возможной реакции на опасность — они не думали, что человек, совершивший одно убийство, может ради спасения своей шкуры совершить второе. И даже третье.
        Глава 19. Как социализм потерпел поражение
        Что же происходило за двое суток до этого в ста километрах от Омска, в совхозе «Победа социализма»? Там, где его победа выразилась в рабстве на маковых плантациях?
        После быстрой схватки у ворот и молниеносного отъезда джипа с двумя пленниками (причем Леша сел к ним в кузов, а Саня — за руль) постепенно просыпался поселок.
        Вышла заспанная тетка и стала с грохотом снимать засов с заржавленной дверцы киоска, когда-то выкрашенного зеленой краской. На нем было написано «Продукты», причем после утраты двух букв вывеска бурчала нечленораздельно: «Пр д кты». На открывшейся же взорам витрине ничего не обнаружилось, кроме спичек, пачек соли и бутылок с этикеткой «Уксус».
        Женя, Том и Мячик уже вышли из «Волги» и двинулись к киоску. Ключи от «Волги» Саня с Лешей, уезжая, оставили Часовому. Он начал осторожно выводить машину из переулка поближе к шлагбауму — туда, где несколько часов назад произошла его встреча с однополчанами, встреча, которая привела к революционному перевороту, совершенному в поселке на его глазах и с его прямым участием. Он не мог еще от этого опомниться.
        - Молока у вас можно купить? — спросила Женя у тетки, водрузившейся в глубине киоска за деревянным некрашеным прилавком.
        Тетка воззрилась на нее с таким видом, будто Женя сказала: «Алмазов грамм пятьдесят не взвесите?»
        - Чего? Молоко не продают! Его на производстве выдают, по талонам.
        - По каким талонам?
        - По маковым, по каким же еще! Кто сколько маку собрал…
        Часовой потянул Женю от киоска.
        Том, который уже понял все обстоятельства, сказал озабоченно:
        - Наверно, надо людям объяснить все-таки что-то?..
        - Политинформацию хочешь провесть? — ухмыльнулся Часовой.
        
        Том хоть и не знал толком, что это такое, но на знакомую часть слова — «информация» — согласно мотнул головой.
        - Давай! — Часовой приходил понемногу в себя. — Сейчас соберем людей. Я и сам не против узнать что к чему. А то все годы больше слухами питаюсь. Только витрины да рекламу вижу, когда в город эти, — он мотнул головой в сторону дороги, по которой джип умчал этих, — меня берут, сеструху навестить. Или когда Харону ехать лень, сторожить поселок остается — тогда я сопровождающим. Вижу, что город весь другой, а только же мимо едем, нигде не останавливаемся, не говорю ни с кем. И все равно непонятно — что за жизнь-то теперь? От сестры тоже много не узнаешь — только о здоровье ее поговорить успеваем. А сюда вернусь — так через неделю уже кажется, что вся Россия так и живет еще при Брежневе…
        Часовой все еще говорил про разворачивавшуюся много лет здесь, в поселке, жизнь (если это слово сюда подходит) в настоящем времени. Хотя сегодня утром она совершенно определенно перешла во время навсегда прошедшее.
        Через час в доме под выгоревшим красным полотнищем с еле различимыми белыми буквами «Агитпункт» сидели и слушали Тома все жители поселка, включая малых детей. С утра они уже, как обычно, нажевались маку и были под легким кайфом. Никто из здешних жителей не представлял себе, что там, на воле, в любом месте любого города или поселка можно пойти в магазин и купить все, что хочешь, — были бы деньги. В том далеком году, когда их отгородили от мира, купить почти ничего было нельзя — только с большими трудами достать. Человека, идущего с полной авоськой или прозрачным пакетом продуктов, провожали завистливыми взглядами: вот мужик — где-то еды достал! И сейчас рассказ Тома они воспринимали как сказку и весело смеялись выдумке симпатичного подростка. Артисты к ним никогда не приезжали, и они были рады неожиданному развлечению. Тем более что Часовой сказал: сегодня — выходной, работать никто не будет.
        А Женя, хоть ей и интересно было посмотреть, как будут люди, попавшие в доисторический период, реагировать на пришельцев из современной цивилизации, выскользнула из «агитпункта» с ковриком, бутылкой воды и полотенцем в пакете. Она искала какой-нибудь тихий закоулок. Ей казалось — уже все тело ноет без привычных ежедневных тренировок.
        Устроившись под тенистым деревом за чьим-то невысоким заборчиком, постелив коврик на мягкую, все еще сочную траву, Женя быстро разулась и, вытянув руки по швам, поклонилась воображаемому гимнастическому залу. Встав в позицию «фудо дачи», она вращала головой, затем — попеременно одной и другой стопой, голенью — горизонтально, голенью — вертикально, на пятках — колени прямые, на носках — колени согнутые, и наклоны, наклоны, касаясь земли всей ладонью и даже локтями. Женя радовалась, что это ее любимое упражнение дается по-прежнему легко. Она улеглась на коврике на живот, оперлась обеими ладонями и стала распрямлять руки, откидываясь спиной назад. И это шло легко, как и пружинистые движения на одной ноге, а другая — на довольно высокой, выше ее пояса, ветке. И самые разные наклоны сидя с вытянутыми ногами, и отжимания от земли кулаками и пальцами. И главное — на растяжку мышц внутренней стороны ног. И вот тут Женя прямо-таки с ужасом почувствовала, что, когда качает на широко расставленных ногах эти мышцы, то они натягиваются с легкой болезненностью! Она мстительно подумала про себя: «Скоро буду, как
Ниночка, охать и стонать от упражнений, будто мне укол делают!» Р-раз — и не на коврике, а прямо по шелковистой траве скользнула Женя на шпагат. Получилось все-таки легко. Не все еще потеряно.
        Потом, снова усевшись на коврике и расставив ноги циркулем, она долго колотила себя костяшками пальцев и ребрами ладоней по внутренней стороне ног — расслабляла мышцы. Горячего же душа здесь не было!
        Впрочем, и холодного тоже. Но это у Жени было предусмотрено. Оглядевшись по сторонам, она мгновенно разделась до пояса, облилась из бутылки, растерлась полотенцем, натянула так же мгновенно свою любимую темно-зеленую маечку с маленьким дракончиком и побежала в «агитпункт» будто заново родившись, по одному из любимых бабушкиных выражений.
        Том как раз в это время рассказывал, как многие российские школьники ездят за границу, живут там в семьях англичан или итальянцев, чтобы лучше изучить язык. А те приезжают потом в Россию, живут тоже в наших семьях. Мячик сидел в первом ряду, приоткрыв рот. Из их Оглухина никто пока к итальянцам не ездил, и из Италии в Оглухино никто не наезжал. Он, конечно, в отличие от жителей поселка, много чего видел по телеку, но все равно слушать Тома ему было жутко интересно.
        
        Женя все, что Том рассказывал, знала не хуже его. Она сидела и думала о своем. А именно — о том, что же будет с детьми, которых в зале насчитала она десять человек. Было им лет по девять — двенадцать.
        В школе они не учились. Про жизнь за пределами их поселка ничего не знали и сейчас вряд ли что поняли.
        …А неугомонная бабка выкрикивала:
        - Зачем это совецким детям к капиталистам-то ездить, а? Чего они там наберутся? Заразы только!
        А Том продолжал рассказывать, что открыто множество частных магазинов, других же, государственных, больше нет вообще.
        - Частники-то откуда взялися? По-о-осодют их! — пророчила бабка.
        …Что за колбасой или детской обувью в Москву ни из Тулы, ни еще откуда никто больше не ездит — все везде есть.
        Ну, этому и молодые не верили — махали рукой и отворачивались с видом «Чеши-чеши языком, если тебе делать нечего!»
        - Ну правду же вам говорю! Везде и все продается — от сникерсов до компьютеров!
        - Какие сникерсы? Юнкерсы, что ли? — выкрикнул старик. Немецкие самолеты «Юнкерсы» еще свежи были в его памяти — с военного детства. А про сникерсы он не слыхивал. Как и про компьютеры.
        - Есть такие люди, их челноками называют, — повествовал Том, уже войдя во вкус социально-экономической лекции. — Как челнок в ткацком станке или в швейной машине, значит, снуют туда-сюда. Едут за границу с большими легкими складными сумками — сейчас такие делают. В Турции, например, набивают их купленными дешевыми товарами — ну там майки, трусы, платья, халаты, свитера разные, ветровки, обувь, конечно, тоже, — кроссовки там всякие, и возвращаются домой. Ну, конечно, на таможне отстегивают сколько надо, чтоб весь товар не отобрали. Коррупция у нас есть, конечно, и очень даже большая… Приезжают — и в России всем этим торгуют.
        - Где торгуют-то? — выкрикивали ошарашенные женщины, а мужики только сплевывали, нехорошо улыбаясь. Слово «коррупция» явно никто не знал, но и спрашивать не торопились.
        - На огромных вещевых рынках. Подороже, конечно, продают, чем купили, но все-таки довольно дешево — моя мама все там покупает, — повествовал Том.
        - Так это ж шпекулянты! За это ж сажают! — опять подала голос шепелявая бабка.
        - Нет, теперь это слово — спекуляция — даже и не употребляется. У нас считается, что человек имеет право заработать на том, что он купил, перевез к покупателю поближе — и перепродает. Это ведь всем удобно. Мама моя сама в Турцию за кроссовками для меня все равно не поедет. Что ж мне — без обуви оставаться? В магазинах дорого все-таки.
        Слушатели уже ошалело молчали.
        - Вообще кому заработать надо — те тоже едут за границу. Но и к нам в Москву, в Подмосковье на заработки приезжают из других стран — украинцы, белорусы, узбеки…
        - Каки-таки другие страны? — выкрикнула неугомонная бабка. — Узбеки-то у нас живут! А белорусы — в Минске, тоже у нас!
        - Да нет, не у нас. Украина с Белоруссией тоже отделились давно.
        - Куда отделились? Кто им даст-то? Брешешь ты все!
        - А со спортом как? — выкрикнул кто-то.
        - Хоккеисты все в Канаде теперь играют. — Том хотел добавть «задрафтованные НХЛ», но вовремя сообразил, что этих слов здесь не знают. — И гонорары свои тоже там получают. Некоторые — по 50 миллионов долларов.
        Кто-то оглушительно свистнул. И раздалось восклицание:
        - Будет тебе не дело-то говорить!
        И еще:
        - А как он доллары-то на рубли поменяет? За фарцовку-то — вообще вплоть до высшей меры!
        - Никаких фарцовщиков у нас больше нет, и «высшей меры» тоже нет, — продолжал осведомленный Том. Про то, как советская власть поступала с людьми, торговавшими долларами, он знал и от мамы, и от отца. — Доллары меняют официально — в сбербанках или в специальных пунктах обмена, в некоторых вообще круглосуточно.
        - Быть того не может, — твердо сказал бородатый старик. — У меня младший брат чемпион по боксу был. Так его из-за десяти долларей сажать собирались, тренер спас.
        - Боксеры тоже в других странах тренируются, валюту разных стран привозят, здесь у нас любую поменять можно, — невозмутимо продолжал Том. Его дело было — сообщить информацию. А там уж хочешь — верь, хочешь — не верь.
        - Где «здесь»-то? — выкрикнул женский голос.
        - Как где? У нас, в России, где мы с вами живем.
        - Не знаю, где ты живешь. Мы в Советском Союзе живем. Чего ты сказки-то нам рассказываешь?
        А, например, какие книги сейчас выходят — вообще никто Тома не спросил. Похоже было, что здесь ничего не читают.
        Глава 20. Немножко про цензуру
        Но Том все-таки не удержался и сказал:
        - Цензуры больше нет. Писатели пишут что хотят — и печатают. Солженицын давно вернулся в Россию, выступает по телевизору.
        Двое, во всяком случае, из присутствовавших оторопели. Они сразу вспомнили, что Солженицын — это такой предатель родины, который при Сталине долго отбывал срок (наверно, за дело!..), а потом его Брежнев «выдворил» (они это слово помнили) — в самолет запихнули, курс на Германию Западную, и дело с концом. И гражданства лишили. Так что вернуться обратно в Советский Союз он ни в коем разе не мог.
        А что никакого Советского Союза давно нет, а Германия не поделена уже на «капиталистическую» и «социалистическую», жители поселка не знали и представить себе не могли.
        Про цензуру же здешние люди вообще никогда не слышали. Что это за зверь такой — цензура — и с чем ее едят, они не представляли.
        И не удивительно. При советской власти предварительная цензура была жесткая. Что значит — предварительная? А вот то: если цензор свой штамп на сверстанную и уже подготовленную к печати книгу или журнал не ставил — то есть не разрешал какое-то стихотворение, статью или роман печатать, — то ни одно издательство, ни одна газета это напечатать в Советском Союзе не могли. Разве только за границей опубликовать тайком — да еще потом за это в лагерь попасть, только не в пионерский…
        Этого в XX веке ни в одной порядочной стране — ни во Франции, ни в Италии, ни в Швеции и так далее — конечно, давным-давно не было. Там автор и издатель печатали что хотели, и разрешения ни у кого не спрашивали. А если нарушили какой-то закон, готовы были отвечать по суду — точно так, как стало сейчас, уже после советской власти, и в России тоже.
        
        В Советском Союзе не только на книгу — на каждую строчку печатную, на открытку даже, на маленький календарик, спичечный коробок или большую афишу — нужно было получить цензурное разрешение. А считалось-то, что никакой цензуры нет, даже слово это не произносилось. И в школе учили, что цензура только при царе была. А того, кто решался сказать: «В Советском Союзе есть цензура», сразу объявляли антисоветчиком и могли посадить в тюрьму.
        Но если уж про это говорить, то подробно и основательно. И потому мы этот сложный разговор лучше пока вообще отложим.
        …И тут снова заговорила вредная бабка, но совсем другим голосом. Будто кто-то вдруг дал ей пыльным мешком по башке — и до нее все сразу дошло.
        Теперь она уже просила-молила Тома «отвезть» ее в город — к крестнице.
        - Крестница-то моя сама уж штарая. Жива ли — не знаю. Годков пятнадцать уж писем-то нет.
        А Часовой в это время на улице говорил по мобильному с Омском, вернее, не говорил, а кричал, поскольку только что узнал от Сани и Леши о побеге Харона.
        - Три отделения милиции, Калуга, сразу вырубить надо! — кричал Часовой. — 3-е, 4-е и 8-е! Они в плотной с ним связке! Если не успеете — менты по трупам пойдут! Всех кровью умоют — у них шкура ведь задымилась! Как-как — сами сообразите — как!…Да ты что — я тебе про мочиловку, что ли?! У меня хоть крыша давно съехала с этими делами, но не насовсем ведь, держится краешком. Имею в виду — от дел их как-то отключить, обесточить! Если, говоришь, прокурор Сибирского округа прилетел, так он сам решит — как. Вы ему только ориентировку дайте! Но тут по-быстрому надо, слышишь? Харон спать не будет! Понял, понял — прямо сейчас выдвигаемся! У автовокзала, понял!
        Том уже заканчивал свою лекцию, когда Часовой вернулся в «агитпункт», сосредоточенный и энергичный.
        - Выезжаем прямо сейчас!
        - Бабушка с нами просится, — подала голос Женя.
        - Десять минут на сборы!
        И бабка, неожиданно показав спортивную реакцию, ловко подобрала подол длинной юбки и проворно кинулась к своей хате.
        Глава 21. В Заманилках. Денис Скоробогатов и Слава-байкер
        Не устаешь удивляться, как быстро иногда распространяются по поверхности земного шара разные известия.
        Нет, про телевидение и Интернет мы сейчас не говорим. То как раз интересно, что безо всякого Интернета до Заманилок меньше чем за сутки докатилась по сибирским просторам весть, что некто Харон (известный в Заманилках, заметим, только одному человеку — Мобуте; и именно к нему одному и подкатилась под ноги эта весть), во-первых, несколько месяцев назад объявился в лесах под Омском. А во-вторых, только что вывезен оттуда в Омск в связанном виде. Для того, надо понимать, чтобы предстать перед правосудием. При этом, заметьте, в «Победе социализма» мобильных телефонов ни у кого не было. А у тех, кто участвовал в самой операции или ее наблюдал, не могла появиться мысль сообщить об этом именно Мобуте. Тем не менее Мобута про это узнал.
        
        И лишь третья, самая свежая новость — что в Омске Харон ухитрился от захвативших его сбежать, — до Заманилок почему-то не докатилась.
        А если бы докатилась, Мобута, может быть, и не предпринял бы своих поспешных действий. И не спровоцировал бы тем самым не менее поспешных действий Дениса Скоробогатова и Славки-байкера — утром того самого дня, о котором шла речь в предыдущей главе.
        Читатель должен помнить, что Славке показываться Мобуте на глаза было ни в коем случае нельзя — тот скорей всего если и не узнал, то вычислил его в ту злосчастную ночь, когда Славик на мотоцикле засек их с Хароном у мостика над телом Анжелики.
        На разведку к дому Мобуты (адрес и местоположение, как и внешность убийцы, Слава тщательно описал) в это утро был заслан Скин.
        И ему повезло.
        В самый тот момент, когда он с равнодушным видом шел по пыльной Интернациональной, хворостиной расчищая себе путь среди стада жирных гусей, вперевалку двигавшихся впереди, перегородив всю улицу, он и увидел стоявшего у калитки своего дома Мобуту. Тот подносил зажигалку старику с жидковатой желто-седой бороденкой, попыхивавшему большой сигаретиной (которой Мобута, видимо, его и угостил), и говорил громко, наклоняясь к его большому, тоже поросшему седым волосом, уху:
        - К сеструхе еду! Давно зовет — картошку выкопать некому.
        Рядом с Мобутой стоял большой зеленый рюкзак. Ставни в его доме были закрыты на засовы с замками, дверь плотно прикрыта и явно заперта.
        Но главное, главное! К зажигалке был подвешен брелок. Блестящая гильза.
        …Важно теперь не ускорить ни с того ни с сего шаг, хотя Скина подмывало припустить что есть силы.
        А Мобута вздернул зеленый рюкзак на плечи и, попрощавшись со стариком, двинулся к околице.
        Он шел, и мысли тяжело ворочались в его голове. Ни к какой сеструхе он, конечно, ехать не собирался, а сообщал об этом старику-соседу, чтобы замести следы. Мобута понимал одно — если Харона взяли, и именно по этому мартовскому делу, то Харон или его сдаст и все на него повесит (это при том, что вообще-то Мобута до Анжелики и не дотронулся — Харон сам все делал), или — что еще вернее — постарается с ним покончить. Тем самым путем, о котором уже говорилось. А тогда свидетелей вообще нет, и никто ничего не докажет.
        Почему же нет? — спросит тот, кто прекрасно помнит про заказчицу убийства. Да потому, что она, как известно было Мобуте со слов Харона, их обоих не знала, ни имен их, ни кличек. А вышла на Харона через посредника. А посредник этот, как только передал Харону деньги (тот Мобуте его долю отдал целиком, тут ничего не скажешь), сразу и ушел контрактником в Чечню. И там в первую же неделю его подорвали.
        Славку-байкера Мобута в ту ночь узнал — и в лицо, и по мотоциклу. И взял это дело на заметку. А Харон стоял к мостику спиной и считал, что какой-то мотоциклист просвистел на скорости и ничего не видел.
        В общем, так или иначе, путь Мобуты лежал к станции. Он мог бы доехать на автобусе, но автобус проходил через Заманилки только два раза в день. Первый рейс Мобута пропустил, а второго ждать не стал, двинул пехом. До станции семь километров, но Мобута любил повторять: «Бешеному волку семь верст не крюк».
        А Скин дул что есть силы по тропинке к Славке. Бегал он хорошо, особенно с тех пор как бросил курить. Вообще-то это был уже бег с препятствиями — после недавнего урагана поперек тропинки довольно высоко, пружиня на ветвях, лежали поваленные березы, и Скин перепрыгивал через них резво, словно конь.
        Славка молча выслушал его рассказ, где было для него две новости — как в анекдотах, хорошая и плохая. Хорошая — что вещдок при владельце, и любой следователь сразу увидит, что пуля, найденная Славкой в снегу, от этой гильзы. Плохая — что Мобута рвет когти.
        Решение, как именно его задержать, пришло Славке в голову почти мгновенно. Он тут же изложил его Денису и встретил полное понимание. Все-таки Скин был мужественный человек, этого у него не отнять. Может, за это и полюбили его новые друзья.
        - Лишь бы сегодня Костыль на дежурстве, — повторял Славка, уже выводя мотоцикл на дорогу. — Без него тоже можем выкрутиться, но с ним верней бы. Он правильный мужик.
        
        Оба нацепили шлемы (без шлема Слава-байкер даже на самую короткую дистанцию не ездил и друзей не возил), оседлали «Харлея» (бывшую, напомним, «Яву») и улетели. Безошибочный расчет Славки был на то, что они скроются за лесом до того, как Мобута выйдет на опушку: в Славкины расчеты не входило, чтоб он засек его мотоцикл.
        Глава 22. В Москве. Старший и младший Бессоновы и Гоголь
        Бессонов-старший стоял в коридоре и прислушивался. Сквозь дверь слышался смех его сына. Вот умолк — и снова смеется. И сама собой всплыла вдруг в памяти картинка из того времени, когда Бессонов еще жил с семьей, — пятилетний Ванечка смеется, закинув голову, и видны все его маленькие зубки…
        А вот уже громко хохочет! Но с кем — вот что интересно. Бессонов был уверен, что Иван в комнате один. Только сегодня ведь прилетел!
        Он не выдержал и вошел.
        Ваня сидел на тахте, ноги кренделем, по-турецки. На коленях — раскрытая книга.
        - Что читаешь-то?
        - «Мертвые души»!
        - А смеешься чего?
        - Так смешно же до чертиков! Тащусь прямо!
        Отец неопределенно пожал плечами и собрался уходить.
        - Пап, ну ты послушай!
        - Да читал я твоего Гоголя… В школе еще читал.
        - Ну и что, что читал! Все читали!
        Бессонов-старший промолчал. Насчет «все» можно бы поспорить, по крайней мере, насчет их класса, 9-го «Б». Да, пожалуй, и насчет его нынешнего офиса. Да и сам он, если быть честным, читал когда-то «Мертвые души», так сказать, не подряд. Как раз это он помнил очень хорошо.
        Ну, правда, их потом всем классом в театр водили. Так что Ноздрева, например, Бессонов действительно помнил: «А я, брат, с ярмарки. Поздравь — продулся в пух!»
        Ваня начал громко, «с выражением». Читал он, надо прямо сказать, прекрасно, не хуже артистов. Отец покорно стоял, слушал.
        - «…Стали сильно опасаться, чтобы не произошло даже бунта между таким беспокойным народом, каковы крестьяне Чичикова…»
        - Какой «беспокойный»? Ведь Чичиков же мертвые души скупал? — вспомнил Бессонов-старший школьные уроки и мхатовский спектакль.
        - Па, так в этом и смех! Другие-то помещики, у которых он не покупал, не знают, что мертвые! Они к нему с почтением — много очень купил крестьян, богатый, мол, основательный… И теперь вывозить их будет куда-то в свои поместья… Ты дальше послушай! «…Многие предложили свои мнения насчет того, как искоренить буйный дух, обуревавший крестьян Чичикова…»
        - Коля, ты хоть понимаешь? Они уже как про факт говорят про буйный дух его крестьян!.. Сами уже себе поверили!
        Алла, оказывается, вошла совершенно неслышно и подавала голос из-за спины мужа, улыбаясь всем своим красивым ртом.
        - Бессмертный Гоголь! Давай, давай, Вань, читай дальше!
        - «Мнения были всякого рода, — со вкусом продолжал Ваня (появление единомышленницы прибавило ему духу), — были такие, которые уже чересчур отзывались военного жестокостью и строгостию, едва ли не излишнею…»
        Ваня старательно произносил эти старинные гоголевские окончания — «строгостию»: он находил в этом особое удовольствие.
        - «…Были, однако ж, и такие, которые дышали кротостию. Почтмейстер заметил, что Чичикову предстоит священная обязанность, что он может сделаться среди своих крестьян некоторого рода отцом, по его выражению, ввести даже благодетельное просвещение…» Это все про мертвых, понимаешь, пап? Их просвещать!
        Отец выразил на лице нетерпение, и Ваня заторопился.
        - Вот тут еще. «…Предлагали даже конвой для безопасного препровожденья крестьян до места жительства. За советы Чичиков благодарил… а от конвоя решительно отказался, говоря, что он совершенно не нужен, что купленные им крестьяне отменно смирного характера…»
        Тут уже и Бессонов-старший хохотнул.
        
        - «…чувствуют сами добровольное расположение к переселению…»
        - Понимаешь, Коль? — не удержавшись, перебила чтение Алла. Ей хотелось расшевелить мужа. — К переселению — разве что на тот свет. А они там уже давно!
        Ваня поднял голову от книги и взглянул на отца.
        - Ну что? Скажешь — не смешно, да?
        Бессонов-старший пожал плечами.
        - Смешно, конечно. Но не так, чтоб уж одному в комнате смеяться. Я подумал даже — кто это к тебе проник, что я не слышал?
        Алла схватила у Вани синенький томик — из давнего шеститомника ее родителей, перекочевавшего с ней вместе на квартиру мужа.
        - Сейчас, Ваня, я ему кое-что прочту — это его зацепит!
        И пролистнув одну страницу назад, стала читать не хуже Вани, пояснив мужу коротко:
        - Это про слугу Чичикова Петрушку и про кучера Селифана. «…Они встретились взглядами и чутьем поняли друг друга: барин-де завалился спать, можно и заглянуть кое-куда… Оба пошли вместе, не говоря друг другу ничего о цели путешествия и балагуря дорогою совершенно о постороннем».
        Подняв глаза от страниц книги, Алла строго взглянула на мужа. Бессонов засмеялся и уселся на стул.
        - Наши люди! — сказал он. — «Не говоря друг другу ничего…» А чего говорить? Все без слов понятно. Читай, читай дальше!
        - Ага! — сказала Алла, торжествуя. — «…Прогулку сделали они недалекую: именно, перешли только на другую сторону улицы, к дому, бывшему насупротив гостиницы, и вошли в низенькую стеклянную закоптившуюся дверь, приводившую почти в подвал, где уже сидело за деревянными столами много всяких…»
        - У нас за углом такой подвал, — сказал Бессонов-старший. — И столы деревянные.
        - Ну, ты-то в курсе, это понятно… «Что делали там Петрушка и Селифан, бог их ведает, — все больше входя во вкус, медленно и веско продолжала Алла, — но вышли они оттуда через час, взявшись за руки, сохраняя совершенное молчание, оказывая друг другу большое внимание и предостерегая взаимно от всяких углов».
        - Действительно! — засмеялся Бессонов. — Просто с натуры.
        - «Рука в руку, не выпуская друг друга, они целые четверть часа взбирались на лестницу, наконец одолели ее и взошли».
        - «Четверть часа…» — медленно повторил Ванин отец. Он уже не смеялся. — Да… Ведь это же крепостные еще, до Реформы… Что же мы, русские, так за полтораста лет и не поумнели?.. И дел других, кроме пьянки, у нас нет?..
        И, потемнев лицом, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты.
        А в комнате Вани раздался звонок. Звонили на его мобильный.
        Глава 23-я, короткая. Папка с золотыми уголками
        Звонил Фурсик.
        - Понимаешь, Иван, тут такое дело. У меня сейчас в руках одна такая вещь… Ну, документ такой. Один знакомый бомж на помойке нашел.
        - Знакомый?
        - Ну, в общем, прабаба моя кормила его несколько раз, так он на меня глаз положил. Я вчера его в метро видел. Ну нет, я не говорил с ним ничего, видел просто. Сидит весь грязный, как обычно. А сегодня меня встречает во дворе утром — он ночами обычно по помойкам роется, много дворов за ночь обходит — протягивает папку такую кожаную, с золотыми уголками, новую совсем. И говорит: «Может, пригодится кому. Папка, смотри, какая красивая». И правда — папка красивая. Я открыл — а в ней листочек. Даже не листочек… Оторвано от листа, обрывок такой. Зацепился внутри за уголок, случайно, может… На компьютере напечатано.
        - Что напечатано-то?
        - Да вот то-то, Иван, что по-английски напечатано. Я его только третий год учу. Ничего почти не понял.
        - Ну и кому, Фурсик, он нужен, этот листочек? Я тут с русскими листочками не знаю что делать…
        
        - Да понимаю, Иван, — медленно бубнил по телефону рассудительный Фурсик. — Но тут вот что. Два-то слова я разобрал. Они — русские, только английскими буквами напечатаны. Вот поэтому, Иван, я звоню. Тебе хочу этот листочек отдать. С папкой, конечно, — добавил честный Фурсик, чтоб Иван не подумал, что красивую папку он хочет зажилить. — Может, вы с мачехой переведете.
        Иван поморщился — как уже говорилось, не любил, когда Аллу называли мачехой.
        - Так зачем переводить-то помоечные бумаги, а, Фурсик? Делать совсем уже, что ли, нам нечего?
        - Говорю же — два слова я разобрал. Надо бы дальше перевести…
        - Да что за слова-то?
        Фурсик на том конце провода помолчал. И Ваня почувствовал, что то, что он собирается сказать, самому ему очень не нравится.
        - Да вот, — Иван услышал, как Фурсик вздохнул, — в том-то и дело, Иван. Слова-то такие: «Евгения А. Осинкина». «А», потом точка. По-английски так отчество пишут. «Александровна», скорей всего. У Жени отец-то и есть Александр Павлович.
        - Ничего себе… — протянул Ваня. — Ну тащи тогда к нам. Жду.
        Положил трубку, посидел немножко и понял, что Гоголя надо отложить. А взяться за связку старых писем, которые дала ему с собой Женя. А то август неуклонно движется к концу. И если Фурсик еще что-нибудь с помойки притащит, то до начала учебы вообще ничего не успеть. Алла уже глянула эти письма — «одним глазом», как она сама сказала.
        Уж не знаем, одним или двумя глазами она смотрела, а только уже через полчаса сказала Ивану уверенно, что письма — последней трети XIX века и что автор их — художник. И посоветовала вчитаться в них повнимательней. Может быть, мелькнет в них какое-нибудь известное имя — и тогда легче будет их атрибутировать.
        Атрибуция, если кто не знает, — это установление автора документа. А также — времени и места его создания. Иван и сам узнал значение этого важного для него слова только в седьмом классе. И сейчас отдался этому занятию с огромным увлечением.
        Действительно, разница огромная — то рассматриваешь бумажки, неизвестно кем, когда, кому и зачем написанные. А то вдруг узнаешь, что у тебя в руках — письма какого-то очень талантливого, всем известного писателя, художника или композитора. И до сих пор они никому не были известны. Ты читаешь их первым!..
        Конечно, не считая того, кому были они когда-то посланы.
        Звонок Фурсика Ваню тоже озадачил. Каким-таким англичанам-американцам понадобилась их Женя? Для каких целей? Ведь если сама она об этом ничего не знает (а похоже, что так), то цели людей, пишущих о ней по-английски (Ваня прекрасно понимал — не обязательно англичане или американцы, сейчас кто хочешь и о чем хочешь может писать по-английски), могут быть злые?..
        Глава 24. Кто такие журналюги
        Черная «Волга» вновь неслась по омской земле. Только сейчас за рулем были не Саня и не Леша, а их однополчанин Сергей Вяткин; но мы и дальше, с позволения читателя, будем называть его Часовым.
        Теперь Женя выговорила себе право устроиться наконец на переднем сиденье (чего Леша с Саней не позволяли — из соображений ее безопасности) и наслаждалась видом, открывавшимся за ветровым стеклом, не загороженным ничьей широкой спиной. Иногда она бросала искоса взгляд на водителя и видела нахмуренное, озабоченное лицо. Ему действительно было о чем подумать и чем озаботиться.
        Но и Женя, не отрывая взгляда от простирающихся и влево, и вправо и далеко впереди слегка желтеющих степей, тоже была озабочена. Мысли прямо-таки толпились, налезая одна на другую.
        
        Наконец она все-таки решилась завести с Часовым разговор: очень многое нужно было прояснить.
        - Скажите, пожалуйста, а вот дети там в поселке — они вообще откуда?
        - Откуда? Да тут и родились! Другого ничего и не видели.
        О детях-то главным образом и думала Женя.
        Уже поднаторевшая в течение последнего года в вопросах юриспруденции, Женя поняла вдруг, что, когда будут судить главарей страшного бизнеса, то многие жители поселка могут тоже оказаться под судом — как соучастники. И что же тогда будет с их детьми?.. И еще одно, едва ли не страшнее — ведь Часовой говорил, что всех приучили жевать мак. Она видела сама — дети жуют его, как жвачку ее одноклассники. И лица у них какие-то сонные…
        Обо всем этом она и думала сейчас. Кое-что уже вырисовывалось в ее хорошо устроенной головке. И Женя твердо решила на обратном пути через Омск попытаться что-то сделать.
        А Часовой помолчал, будто размышляя — говорить девочке или не говорить. И все-таки сказал:
        - Трое ребят умерли. От мака этого. В двенадцать уже наркоманами со стажем были. В лесу и зарыли.
        Женя слушала с ужасом. И с заднего сиденья напряженно вслушивался в эти речи Том, с раскрытым, как всегда, крохотным блокнотиком в руках, покусывая авторучку, по своему обыкновению не вмешиваясь в разговор без приглашения.
        А Мячик сладко спал — ему, как грудным детям, явно не хватало ночного сна. Русая челка прилипла к вспотевшему лбу. Безмятежное выражение сонной физиономии и правда заставляло вспомнить малышей в колясках.
        - У троих Харон отцов убил, — безжалостно добавлял Часовой. — А у матерей их вообще, по-моему, крыша давно поехала. Если бы на воле дело было — их, может, и прав материнства лишили бы, а детей в детдом бы сдали. Их бабка вон эта подкармливала, — Часовой мотнул головой в сторону заднего сиденья, где и бабка, сомлев от обилия впечатлений, задремала рядом с Мячиком, крепко вцепившись узловатыми, темными, натруженными руками в кошелку на коленях. — Без нее вообще бы с голодухи померли.
        - А как же сейчас они будут?.. — растерянно спросила Женя.
        - Как-как!.. То-то и оно. Ты, я вижу, сообразительная, вот и думай. Ты сама-то из Москвы как сюда попала?
        Вот и пришло время рассказать наконец Часовому страшную историю гибели Анжелики и осуждения за нее невиновного. Теперь настал его черед слушать ошеломленно, только присвистывая время от времени и почти беззвучно произнося междометия. Женя рассказывала, заново волнуясь, как по несчастному стечению обстоятельств главным подозреваемым оказался Олег, как под пытками милицейских следователей он признался в том, чего не совершал, и как, хотя на суде он от этих показаний отказался, присяжные сочли его виновным в убийстве, совершенном с особой жестокостью. Приговор — пожизненное заключение; в кассационной жалобе ему было отказано, и мать позвонила Жене в Москву из Тюкалинска, чтобы сообщить, что Олега отправили отбывать наказание в известное с советских лет место — Потьму, в Мордовии. И Женя, в этот момент неожиданно оставшаяся в Москве одна, решила кинуться Олегу на помощь.
        Она рассказывала, как еще в Москве сумела убедить свидетельницу алиби Олега Лику дать письменные показания. И, добравшись на машине (которую предоставил ей для такого неотложного дела — вместе с водителями — отец ее друга Димы, генерал-лейтенант Шуст) через пол-России до Оглухина, Женя по указаниям Лики нашла в куртке Олега важнейшее вещественное доказательство, которое должно теперь помочь оправданию Олега, — записку…
        С изумлением слушал Часовой, как подростки из разных мест России съехались в Оглухино не на тусовку какую-нибудь с наркотой, а ради доброго дела — чтобы общими силами искать то, что могло помочь освободить Олега. Часовой узнал, что сидящий молчком сзади подросток — Том Мэрфи, родившийся в Вязьме от русской мамы и американца-папы. И легко сообразил, что парнишка-то мог колесить сейчас совсем даже не по Сибири, а по Америке, и не как турист, а как полноправный американский гражданин…
        Не так потрясла Часового история несправедливого осуждения хорошего человека (в справедливость он давно перестал верить), как рассказ Жени о том, сколько доказательств в пользу Олега удалось за короткое время собрать этим ребятам, трое из которых сидели сейчас у него в машине. Тут-то и связались у Часового концы с концами — он уверенно сообщил Жене неопровержимые доказательства того, что Харон был прямым участником убийства девушки в Оглухине. Женя, похоже, в этом и не сомневалась.
        «Ну и ну! — думал Часовой. — Во дела! Взрослые парня засадили зазря, а дети стараются правды добиться! И добьются, глядишь. А девчонка эта у них, значит, заводилой. Не слабо!»
        - Так как же все-таки дети вот сейчас там будут жить? — настойчиво вернулась Женя к судьбе поселка «Победа социализма».
        - Ну, сейчас-то продуктов там полный склад — Хозяин сегодня утром на месяц завез. Ключ я оставил. Там одна бабенка есть головастая, она, по-моему, вообще от мака этого уклонялась, не жевала совсем — тайком, конечно. Она и за детьми присмотрит. Несколько дней проживут, а там надо будет что-то решать. На обратном пути из Омска и будешь решать. Уж если ты парня из тюряги собираешься вытаскивать, то тут тебе и флаг в руки. А кое-кого из них, конечно, заметут — если за Хозяина сумеют всерьез взяться. Хотя, если честно, я не очень в это верю — откупится он.
        Помолчали. «Волга» неслась и, едва касаясь руля, Часовой уныло думал о том, как бы, несмотря на обещание однополчан, не замели и его. И что тогда будет с Лидкой, с сеструхой?
        Погрузившись в свои мысли, Женя оцепенело смотрела вперед, видя только серую широкую ленту шоссе, стремительно бегущую под черный нос «Волги». А колеса знай шуршали по ровной дороге — шур-шур-шур…
        …За год до описываемых событий восемнадцатилетний петербургский студент Олег Сумароков и двенадцатилетняя москвичка Женя Осинкина задумали соединить группу подростков, отдыхавших в то лето вместе в молодежном лагере на черноморском побережье, в Братство, — для осуществления Главной Идеи. Сейчас Женя знала, что до освобождения Олега говорить и даже думать о ней — бессмысленно. Но увиденное ею в поселке незримыми нитями оказалось связано с тем, о чем так горячо говорил в то лето Олег, увлекая за собой их всех…
        Идея прямо касалась и тех, о ком только что шла речь у них с Часовым. И жизнь незнакомых ей троих ребят — как она поняла, сирот при живых матерях, — представала в ее воображении во всей своей грустной безнадежности. Ясно было, что впереди скорей всего маячит детский дом.
        …Сотни тысяч сирот в Домах ребенка и детских домах России будто взирали на нее в этот утренний час серыми, голубыми, карими глазами — и ждали помощи. Какой же? Одной и главной. Той, что для ребенка, живущего в этом доме, гораздо важней еды, сладостей, игрушек, новой одежды, — хотя все перечисленное ему, конечно, необходимо.
        Про это — одно и главное — знал каждый, кто когда-либо заходил в такой дом. Потому что всегда ему навстречу бежал впервые увиденный им ребенок, обнимал за ногу и говорил, задрав головку:
        - Возьми меня к себе!
        Все эти дети — и там, где с ними обращались плохо, и там, где обращались хорошо, — мечтали об одном: оказаться в один самый прекрасный на свете день в семье.
        В своем доме.
        Там, где есть те, кого можно назвать мама, папа.
        Так на глазах Жени кинулась к Олегу двухлетняя девочка, голубоглазая, в льняных локонах, с огромным голубым бантом, повязанным ради гостей. Тянула к нему ручки и лепетала:
        - Папа… папа…
        Девочка еще не умела говорить. Откуда узнала она слово «папа», которое так редко слышалось в этом доме? Воспитательницы не сумели этого объяснить. Когда вышли из Дома ребенка (дело происходило прошлым летом близ Туапсе, где был их молодежный лагерь), Женя старалась на Олега не смотреть — такое у него было лицо.
        …Когда Олег рассказал ей, что во многих странах детских домов вообще не существует, что там каждому ребенку, оставшемуся без родителей, непременно находят семью, что в этих же странах люди готовы усыновить ребенка из любой другой страны, любого цвета кожи (там даже бездомных собак и кошек нет), — с Женей что-то произошло. Она будто повзрослела на несколько лет. И почувствовала, что в ее жизни возникла Цель, которой она готова посвятить силы и время.
        Но сейчас она не имела права об этом думать — пока. Нельзя заниматься всем сразу — тогда не сделаешь ничего. Любые новые начинания надо уметь отложить — чтобы доделать уже начатое.
        Однако кое-что ей хотелось успеть сделать сейчас, в Омске, прежде чем двинуться в сторону Горного Алтая.
        - А вы знаете, где живет этот человек, который газету вашу выпускает? Про выдуманную жизнь.
        - Журналюга-то? Знаю. Он ее дома и выпускает — прямо на компьютере делает. У него там программа, что ли, такая. Красивый такой парень, веселый. Одет всегда хорошо очень. Хозяин ему за каждый номер по три штуки откидывал.
        - Три тысячи долларов?
        - Ну да. Для Хозяина это — пустяки. Он такими суммами ворочает…
        - А знал этот парень, что там у вас — наркотики? И что ими торгуют?
        - Конечно, знал! Он вообще-то в молодежной газете работает. Мне одна его статья случайно попалась — завернуто что-то было в газетку. Так куда там! Прям весь кипит. «Мы должны, — пишет, — объявить наркотикам решительную войну! Не дадим травить молодое поколение России!» И чего-то еще про разных иностранцев — как, мол, они к нам везут наркоту, чтоб нас, русских, извести…
        - Я хочу к нему заехать, — решительно сказала Женя.
        Часовой покосился на нее и прибавил скорость.
        Глава 25. Что такое ад в груди
        Игорь Заводилов по-прежнему каждый день, как и все последние годы, вставал в семь утра, механически работал ногами в течение десяти минут на степпере, механически в течение трех минут отжимался, шел в душ, тщательно, как всегда, но теперь совершенно механически, без малейшего интереса к цвету галстука, одевался — и, не в силах сварить себе, как раньше, кофе (жена, естественно, спала), уезжал в офис. Кофе он пил уже там, из автомата.
        Потом смотрел документы, подписывал или не подписывал, вел переговоры по телефону и даже принимал людей. Никто не замечал, что решительно все обычные действия стали ему мучительно трудны.
        В далекие школьные годы Заводилов увлекался Лермонтовым, которого вовремя — а именно, в 12 лет — подсунул ему отец. Как волновал его тогда лермонтовский «Маскарад»! Он воплощался в мрачного Арбенина, готового за мнимую измену жены мстить и князю, и особенно — самой Нине. Один в своей комнате читал вслух сцену отравления. Арбенин уже подсыпал Нине яд в мороженое (Игоря особенно ужасало, что именно — в мороженое), но она еще не знает этого, только все хуже и хуже себя чувствует, а муж отказывается вызвать доктора.
        Нина (в испуге). Но я молю:
        Пошли за доктором скорее.
        Арбенин (встает, холодно).
        Не пошлю.
        Игорь очень переживал тогда за бедную Нину. Но еще он представлял на ее месте одну вероломную одноклассницу. Разыгрывал мысленно всю сцену, стоял, выпрямившись, гордо откинув голову, и старался говорить холодно. Но под конец все-таки, в отличие от Арбенина, прощал неверную (в порыве великодушия Игорь постоянно забывал, что Нина-то не была на самом деле виновата) и отпускал на все четыре стороны.
        Но прежде чем простить и отпустить, он громко, «с выражением», как говорили в школе, читал в своей комнате:
        - Плачь! Плачь — но что такое, Нина,
        Что слезы женские? вода!
        Я ж плакал! я, мужчина!
        От злобы, ревности, мученья и стыда
        Я плакал — да!
        А ты не знаешь, что такое значит,
        Когда мужчина — плачет!
        О! в этот миг к нему не подходи:
        Смерть у него в руках — и ад в его груди.
        «Смерть в руках» — это было понятно и мальчику: только что Арбенин своими руками дал жене мороженое с ядом. Но про «ад в груди» Игорь читал машинально, ничего при этом себе не представляя.
        …Теперь строка Лермонтова не выходила из головы Игоря Петровича. Вертелась и вертелась на уме, не пропадая из памяти и поражая своей точностью.
        «…И ад в его груди» — Заводилову казалось, что вот единственные слова, которыми можно в какой-то мере передать то, что он чувствовал беспрерывно, ежесекундно, — это и было особенно ужасно и не поддавалось какому-либо описанию. Чувствовал с того самого момента, как увидел на руке дочери кольцо, подаренное им другой его дочери. Теперь убитой.
        Да, иными какими-нибудь словами передать его чувства было невозможно. Он, по крайней мере, найти таких слов не мог. Печет в груди? Наверное, да (типа, как сказала бы Виктория), но этого недостаточно. Физическая боль? Несомненно, он ощущал ее. Но и это опять-таки не главное. Ведь дело было не в боли, а в том беспрерывном невыносимом душевном страдании, которое он не моргнув глазом променял бы на самую острую и постоянную физическую боль. Ему казалось, что он вытерпел бы такую замену и даже принял бы ее с благодарностью.
        Игоря Петровича все чаще удивляло, как это он выходит из машины, потом идет к своему офису по небольшому, с клумбами, дворику… Почему он переступает ногами, а не падает на землю, хотя именно этого хотелось ему теперь чаще всего — кататься по земле и громко выть?
        …Когда он решился сутки спустя после страшного момента войти к дочери в комнату и молча встать перед ней, она уже давно пришла в себя — после двухчасового примерно замешательства и даже непривычного чувства отчаяния: оно охватывало Викторию временами в первые часы после того, как отец застукал ее с этим кольцом. «Не послушала, дура, Анатолия!» — повторяла она себе.
        Теперь дочь спокойно объясняла отцу, смотревшему на нее с мукой в глазах и не говорившему ни слова, что если он сам не начнет вдруг выступать, то ничего страшного не будет.
        Слушая ее, Игорь Заводилов вроде бы понимал все слова, которые она произносила. Но все не мог уловить их смысла. Будто какой-то туман его застилал.
        Дело было в том, что Виктория явно не понимала, что самое страшное для него, ее отца, уже произошло.
        Кольцо погибшей Анжелики на ее руке ясно и недвусмысленно сообщило ему, что одна его дочь каким-то неизвестным ему образом — он в свою очередь не понимал, а вернее, не отдавал себе полного отчета в том, что смертельно боится узнать, каким именно, — участвовала в убийстве другой его дочери. Это самое сообщение, казалось тогда Игорю Петровичу, физически заполняет всю его черепную коробку. Уже целые сутки оно не давало ему думать о чем-либо другом.
        - А если человек женат, так не надо заводить детей на стороне, — сказала вдруг Виктория нравоучительно.
        Игорь Петрович повернулся и, так и не проронив ни слова, вышел из ее комнаты.
        В дни, следовавшие после тех страшных суток, он продолжал жить, как мы уже говорили, механически и чего-то ждать. Прямо сказать себе, чего именно он ждет, Заводилов боялся, хотя до сих пор считал себя человеком мужественным, даже, пожалуй, храбрым.
        Жена его по-прежнему ничего не знала и ничего не замечала.
        Два дня назад она улетела на Сицилию — неделю отдохнуть. Правда, от чего ей надо отдыхать, известно было, видимо, только ей самой.
        Преуспевающий предприниматель Игорь Заводилов еще не знал, что его пятнадцатилетняя дочь не только имеет отношение к убийству, но была прямой его «заказчицей». Такая мысль возникла у нее после того, как Виктории стало известно, что у ее отца, единственной дочерью которого она всегда себя считала, далеко в Сибири есть еще одна дочь — Анжелика. В случае смерти Игоря Заводилова, по составленному им недавно завещанию (о нем рассказал Виктории юрист отца, а ее приятель Анатолий, и это была очень и очень большая ошибка с его стороны), Анжелике должна была достаться треть наследства… Именно этому захотела помешать Виктория таким ужасным способом — и, что самое страшное, намерение свое выполнила.
        
        И ее отец неожиданно увидел на пальце Виктории кольцо, подаренное им Анжелике.
        Это кольцо, а также замешательство на лице дочери — когда она перехватила его взгляд, остановившийся на кольце, — заставило Заводилова испытать самый настоящий холодный ужас…
        С того времени он и понял, какие точные слова сумел найти давным-давно погибший на дуэли Михаил Юрьевич Лермонтов, — ад в груди.
        Глава 26. Как справляться с паникой
        Младший лейтенант Костыль поглядывал в окошко отделения и видел картину, знакомую ему до последнего сантиметра.
        Рельсы, слегка изгибающиеся на подходе к полустанку Катыши. Воздух над ними чуть струится, показывая, что металл с утра уже разогрелся на все еще жарком августовском солнцепеке. Шпалы с черными пятнами мазута и мусор между ними, берущийся неизвестно откуда, хотя Ахмет выходит с метлой каждый день и шаркает ею по шпалам. Народу-то вроде нет в их глухомани. И все равно пластиковые прозрачные бутылки и помятые жестяные банки из-под пива появляются каждый день с неуклонностью восхода и заката.
        «Учиться, что ли, пойти?» — тоскливо думал Костыль. Эти мысли, впрочем, приходили ему в голову с той же неотвратимостью, как появлялись банки на черных шпалах. Но так никуда и не вели.
        Страшно даже представить, сколько его ровесников по России в этот самый момент вяло думают точь-в-точь то же самое. Но дальше почесывания в затылке и пивка вечером дело — в точности, как у Костыля — годами не движется. А правда, сколько таких? Да уж миллиончика полтора точно. А то и все пять. Хотят изменить свою жизнь — а волю-то, волю для этого где взять?.. А мечтать можно сколько влезет. Если воли к действиям нет — кранты, пустышка.
        Конечно, нельзя сказать, что в Катышах вовсе не было происшествий. Вот полтора месяца назад парень из Куртамыша (и какая нелегкая его в наши края занесла?) в нетрезвом состоянии заснул на путях — и не проснулся даже когда над ним — над ним, понятно? — товарняк остановился. Машинист поздно заметил, экстренно тормознул, но все равно над ним проехал. Ну, тут съехались все — железнодорожники, транспортная милиция. Пробовали вытаскивать — не выходит: низкая посадка локомотива…
        Приняли такое решение — медленно протянуть над ним состав до последнего вагона.
        Думаете, проснулся? Да нисколько! Со всех пот течет, а ему хоть бы хны. Старый железнодорожник дядя Вася Хрипунов не выдержал — дал ему пинка от души. Тогда только заворочался. Глазами хлопает — не поймет, чего столько людей собралось.
        Но с тех пор вот уж полтора месяца — мухи дохнут от тоски.
        Судьба сжалилась над изнывающим от безделья Костылем, и он проворно выбежал из отделения, услышав тонкий мальчишеский крик и мужскую матерную брань.
        Метрах в пятидесяти, у самого края жидкой рощицы, которою заканчивался лес, лежал на земле подросток, скорчившись и обхватив руками голову. А над ним возвышался мужчина в камуфляже и пинал его огромными бутсами, именно в голову норовя попасть.
        - Порсков, отставить! — кричал Костыль на бегу, придерживая рукой кобуру.
        Но Мобута будто не слышал голоса стража правопорядка. В эти минуты вся его непутевая, мягко говоря, жизнь, будто сошлась в одну точку и мутила голову. И когда Костыль схватил его за локоть, он милицейскую руку отбросил. Вот этого, как знает каждый, делать было не надо. Власть руками не трогают.
        Костыль, невысокий ростом, был жилистый и довольно сильный: держал форму, отжимался каждый день не меньше семидесяти раз. Через минуту он, железной хваткой заломив Мобуте руку за спину, вел его в отделение. Скином же (а это именно он валялся на земле) занялась выбежавшая наконец из своего миниатюрного медпункта медсестра Зойка. Перед этим она делала перед круглым зеркальцем сложную прическу из темных косичек и светлых прядей и теперь была недовольна, что это увлекательное занятие пришлось прервать.
        - Ты чего к парню пристал? — Костыль, усевшись за свой стол, начал заполнять протокол задержания.
        - Да это он ко мне пристал, товарищ младший лейтенант! На кой он мне нужен, я на электричку шел.
        В этот самый момент электричка свистнула и отправилась с полустанка после минутной остановки.
        - Ты дурочку не лепи, Порсков. На рожу свою посмотри сначала — вон у Зойки зеркало висит. Пацан к тебе пристал!.. К тебе бандит-то три раза подумает, прежде чем пристать.
        Костыль повернулся к открытой двери.
        - Зоя Иванна, как у вас там? С пациентом твоим можно поговорить?
        
        На пороге появился Скин с забинтованной до бровей головой.
        - Ну и как дело было?
        - Он, — Скин мотнул головой в сторону Мобуты, — сказал, чтоб я ему деньги отдал. А как я отдам? У меня на обратную дорогу только…
        - Что?! Какие деньги? — Мобута задохнулся от возмущения.
        - Ты молчи! — прикрикнул Костыль, все больше чувствуя себя наконец при деле. — Малый театр тут не устраивай! Ты за сопротивление задержан, учти!
        И снова обернулся к Скину, одновременно быстро строча протокол:
        - А куда у тебя дорога-то обратная?
        - В Москву…
        - В Москву?! А чего тебя к нам-то занесло?
        - К ребятам приехал. У меня друзья тут.
        - Где — тут?
        - В Оглухине…
        - А на станции что делал?
        - Шел друга встречать — из Мишкина должен был приехать (Славкин урок региональной географии Скин выучил четко). Да вот не приехал, видно… Может, правда, он прошел, пока меня тут бинтовали?
        - Ну и что дальше было? После того, как он тебя про деньги спросил?
        - Ну, я ему сказал — нету у меня, только на проезд. А он меня — р-раз! — подсек, и я упал сразу…
        - Что?! — опять заорал Мобута. — Я у него денег просил?! Вонючка! Он меня спросил, где станция! Вон, говорю, перед носом твоим. А он прием применил — развернулся, да как даст мне ребром ладони в подбородок! Еле на ногах удержался — я ж не ожидал!
        - Слушай, Порсков, ты ври, да не завирайся! — строго прервал Костыль. — Мы тут не в театре, я тебе сказал уже. Когда меня на театр потянет, я телевизор включаю. А то в город съезжу.
        У Скина хоть и гудела голова, но слова Порскова он выслушал с огромным удовольствием и гордостью. Пригодились все-таки приемчики! Не зря, не зря он их отрабатывал в далекой скинхедской юности… А еще он радовался, что за последние два месяца волосы успели отрасти. А то сейчас в скинхеды записал бы мент — и вся комбинация накрылась.
        Если честно, то перед тем, как ударить здорового Мобуту, тринадцатилетний Скин почувствовал как раз то самое, что в книжке «Спецназ. Курс индивидуальной подготовки» называется паникой. Память у него вообще была хорошая (правда, не на все — по истории он не мог запомнить практически ни одной даты; про ботанику и всякие семядоли-тычинки-пестики вообще молчим). А эту страницу, несколько раз перечитанную, помнил наизусть: «Паника — самое разрушительное из всех наших чувств. Перетерпеть ее невозможно, это не чувство голода. Последнее можно подавить, первое — нет. Панику нужно только побеждать. Справиться с паникой, нейтрализовать эффект поступления в кровь этого ужасного адреналина помогают дыхательные упражнения. Вот что японские психиатры предлагают делать человеку, который чувствует, что его охватывает паника…»
        Вот он это и проделал: встал — на тропе, за спиной Мобуты, выпрямился, глубоко вдохнул через рот, потом выдохнул через нос — медленно, представляя, что прямо перед носом находится перо… «Выдыхайте так медленно, — учили японские психиатры, — чтобы оно не шелохнулось».
        И правда — паника вроде прошла. Тогда Денис быстрыми шагами нагнал Мобуту, окликнул. Тот остановился, повернулся.
        Прежде чем развернутся события, поспешим пояснить — Дениса подбадривало, что Славка успел ему рассказать: Мобута — не настоящий «афганец». Не десантник. Не спецназовец, а скорее снабженец. Конечно, вес у Дениса был для схватки с тридцатипятилетним Мобутой неподходящий. Но он всегда помнил, что зато у него есть важное свойство — резкость. Когда он еще ходил на самооборону, тренер всегда его за это хвалил. Ну и потом предметом постоянного внимания Скина были тафгаи (если кто не знает, от tough guy — крутой парень) в хоккее. Без верного напарника Марти еще неизвестно — установил ли бы Гретцки знаменитые в хоккейной истории бомбардирские рекорды. А то вот недавно Симпсон схватился со Срюбко — и натянул свитер ему на голову… Это было круто! Как украинец вывернулся — Денис тогда даже не понял.
        …И вот, если вернуться на ту тропу, где пересеклись две судьбы, Денис, сконцентрировавшись, завел руку назад, по всем правилам перенес вес тела на ту ногу, что была сзади, затем резко развернулся и плоской ладонью со сжатыми пальцами — не кулаком — молниеносно врезал Мобуте снизу в подбородок. А сам тут же отпрыгнул.
        Расчет был на неожиданность. Мобута и правда чуть не упал. А дальнейшее уже в основном известно.
        …Ведь убежать-то после удара Денис запросто мог, да не имел права! В том и фишка была, чтобы вовлечь Мобуту в драку. Славка показываться ему не должен был. Нужен именно незнакомый пацан, чтоб Мобута ничего не понял — где, что?.. Расчет у Славки был на добросовестность Костыля. Вот если бы он сильно замешкался или другой кто дежурил и Мобута стал бы молотить Скина по-крупному — вот тогда Славка въехал бы прямо в него на скорости своим «Харлеем», бывшей «Явой». Так у них было задумано.
        В общем, Денис не раздумывая согласился пожертвовать своей шкурой — сыграть роль приманки. Или как на войне — «Вызываю огонь на себя». Сейчас он сидел спокойненько — можно сказать, отдыхал. Башка болела, но не очень. Он прекрасно понимал, что вышло лучше, чем они со Славкой рассчитывали, — этот дурак стал менту сопротивляться. Теперь его быстро не выпустят, что и требовалось доказать.
        Слава же все происходящее слышал, пользуясь летним временем, из открытого окна, прижавшись спиной к стене отделения. А потом пошел к своему мотоциклу, не садясь — на всякий случай! — увел его по-тихому подальше и стал звонить в Омск адвокату Сретенскому. Но у того телефон не отвечал. А так как во всем организованный Слава адресом его запасся, то долго размышлять над дальнейшими своими действиями не стал.
        Скина поставить в известность о принятом только что решении Слава возможности не имел. Но правильно расчел, что когда Костыль Дениса отпустит и тот доберется в Оглухино, то сообразительная Нитка, выслушав его рассказ, Славкины действия быстро вычислит и все Скину объяснит. А потом и созвониться, может, удастся. Пока после звонка в Омск батарейка у его сотового разрядилась, а на зарядку времени не было. Да и негде было подзаряжаться.
        А Скин сидел смирно на скамейке (Костыль велел ему подождать — его показания тоже надо записать) и вспоминал отдельные страницы из «Спецназа». Писал книжку американец, и над некоторыми местами можно было наржаться. Например, в главе «Как ставить себе цели»: «Постарайтесь найти способ вознаграждения себя за сделанный успех. Например, я недавно травмировал колено и пообещал купить себе новый автомобиль, если вернусь к тому уровню подготовки, который у меня был до травмы. Такой перспективный подарок стимулировал мою работу, и восстановился я достаточно быстро».
        «Да, — думал Денис, — не иначе как придется обещать себе новый автомобиль. А то по-быстрому не восстановиться».
        …В это время «Харлей-Ява» уже летел по федеральной трассе со скоростью около 150 километров. Конечно, всю дорогу на такой скорости не пройдешь, но на сотню рассчитывать можно. Предстояло пройти 780 километров — и желательно до ночи. Времени на часах было 11 часов 40 минут.
        Глава 27. Омский кадет
        В отличие от обычных школ, где с конца мая и до 1 сентября учащиеся убывают на летние каникулы (почему герои нашего повествования и путешествуют вот уже несколько дней по своей стране), в суворовских училищах и кадетских корпусах России воспитанники на полтора месяца выходят в полевые лагеря.
        И только в разгар лета возвращаются на зимние квартиры.
        Жалко, что Ваня Бессонов сейчас в Москве. А то он тем, кто с изумлением уставился сейчас на эти слова, сразу бы процитировал лермонтовское «Бородино», где рассказано, что многие русские солдаты хотели поскорей сразиться с Наполеоном и удивлялись, что Кутузов медлит: «Что ж мы — на зимние квартиры?..» То есть с полей, не сразившись, в казармы, что ли?..
        Так вот, в середине лета и не раньше наступает момент, когда они могут разойтись или разъехаться на летние каникулы.
        Петр Волховецкий шел по улице Ленина и думал о Париже.
        В этом году он занял второе место в областной олимпиаде по географии, чем очень гордился, и про Париж, как и про другие столицы мира, скажем прямо, кое-что знал. Но Париж в его мыслях потому, собственно, возник, что в это лето у Омского кадетского корпуса был первый выпуск. Эти слова прозвучат странно для тех, кто знает, что корпус вообще-то, под разными названиями, но с одними целями, существует в Омске не больше и не меньше как с 1813 года.
        Но тут долгая песня — объяснять. В общем, заново корпус открылся только три года назад, и то, говорят, после больших стараний губернатора. И золотые медалисты первого выпуска поехали в Париж! И Дима Тарабукин, давний приятель Петра (три года уже дружат в корпусе — мало, что ли?), вернувшись, так зажигательно рассказал ему про Париж, что теперь Петр только об этом городе и думал, как фанат какой.
        Он мечтал, как на будущий год тоже получит золотую медаль. И все им восхитятся и тоже пошлют в Париж. Хотя вообще-то глупо было думать, что каждый выпуск посылать станут. А потом — с чего это Волховецким восхищаться, когда уже сейчас ясно, что на медаль не менее двадцати человек идут? Но, правда, возражал Волховецкому-пессимисту Волховецкий-оптимист, кроме пятерок по общим предметам, есть еще другие достижения. Все-таки, помимо успеха в олимпиаде по географии, он в сборной корпуса. И в кубке России по рукопашному бою выступил лучше всех.
        И тут же мысли его неизвестно почему скользнули к новогоднему балу. И еще о том подумалось, что тают, как снег в апреле, старые его дружбы. Уж какими друзьями были они с Филькой! Целый год, пока тот корпус не бросил. А сейчас, когда встречаются, — через десять минут и говорить не о чем. Филька всю неделю только и ждет субботней дискотеки. А Петр как-то зашел — в штатском, конечно, в увольнительной был, — так чуть не оглох и от дыма едва не задохнулся. Ну, он курит иногда, но не так же, чтоб одним дымом целый вечер дышать. Прыгают в этом дыму, извиваются, голые, как черти в аду, по бабкиной поговорке.
        В общем, дискотека — или губернаторский новогодний бал, когда все девочки в воздушных таких длинных бальных платьях, — есть разница? Только ребятам ее уже не объяснишь. Они, как услышали про бальные танцы, со смеху подохли.
        Ну вообще все другое. Другая жизнь. Даже вот салфетки на столах — не бумажные! — как норма, понятно? Да сейчас-то что. А вот раньше, ну, в конце еще XIX века, так тогда полагалось на каждого кадета — он сам читал в их библиотеке «Табель вещам обмундирования, белья, постелей и снаряжения в кадетских корпусах…» — салфеток ручных на каждого — 6, носовых платков — 8, утиральников (это полотенец значит) — 6.
        Кадету надо уметь вести себя везде — и за столом, и в транспорте, и на улице, и на балу… А его дружки сейчас только матом, и при девчонках. А те хихикают!
        Кадет так себя вести не может. Кто-то должен лицо России поддерживать, как их старший вице-сержант говорит. А то и правда в других странах будут думать, что у нас не лицо, а пьяная харя. И где, скажут, ваш хваленый русский язык, «великий и могучий», как ваш Тургенев писал? Что от него осталось-то? Пятнадцать-двадцать слов, вам больше и не надо, хватает. Наезд, крыша, разборка, гонишь, не грузи меня, отстегнуть, короче, типа, крутой, конкретные пацаны… Ну еще, скажем, примочки и прибамбасы (это слово, правда, Петр сам тоже употребляет). И мат. Все.
        Но прежним его дружкам этого уже не объяснишь — вообще не поймут, о чем это он. Для них Россия — одно, а банка пива всегда в руке — другое. На Россию пусть кто-то там пашет, это все не про них.
        Петр Волховецкий шел, погруженный в эти размышления, но не забывая поглядывать по сторонам, чтобы не пропустить офицера, поскольку был он — так получилось — в форме, хотя уже и числился на каникулах.
        А в это же самое время в город Омск въезжала небезызвестная черная «Волга» под номером 802, только за рулем ее, как уже говорилось, были не Саня и не Леша, а Часовой. Рядом с водителем по-прежнему сидела Женя. На заднем сиденье у левого окна — проснувшийся Мячик, посередке — Том Мэрфи, у правого же окна во все глаза таращилась на улицы Омска опять-таки небезызвестная бабка, тоже проснувшаяся и без умолку комментировавшая увиденное.
        
        По тротуару шел парень в синих атласных штанах, широких, как у сыновей гоголевского Тараса Бульбы (то есть — «шириною в Черное море», тютелька в тютельку). Штанины ниспадали на кеды волнами. А кеды были на пятнадцатисантиметровой подошве.
        - Батюшки-шветы! — вскрикивала бабка. Видно, от нервной перегрузки говорила она сейчас не так, как в поселке, а каким-то уже сверхдеревенским слогом и по-особенному шамкая, будто у нее по дороге повыпадали все до одного зубы. — А энтот-то кто? Из шамашедшего дома убег, верно вам говорю! Яво ж ишшут уже! Вы в милицию пожвоните пошкореича!
        А по другой стороне улицы в это самое время шла не замеченная бабкой беременная девушка в узких джинсах, туго обтягивающих ее круглый, как арбузик, живот. Женя смотрела-смотрела на нее и вдруг решительно подумала: «Ни за что так не буду!» Хотя вообще-то до выбора, в чем именно — в джинсах или просторных платьях — ходить, будучи в «интересном положении» (как называли это в минувшие века), ей было еще далеко.
        …Часовой сказал, что только потому подъезжает к дому журналюги, что это по дороге. И что дает Жене на весь разговор пять минут — не больше, а то Саня с Лешей его съедят без хлеба. И правы будут.
        - Мне хватит, — лаконично сказала Женя.
        После разговора по дороге Часовой смотрел на Женю новыми глазами. Но, конечно, к журналюге пошел с ней вместе — одну ее к таким людям сейчас пускать было нельзя. Операция «Цветочки» (так назвал ее Часовой про себя) уже шла по городу полным ходом. Только ее детали оставались им неизвестны.
        Они поднялись на третий этаж, позвонили. Довольно быстро им открыли. На пороге стоял красивый, черноволосый, улыбчивый молодой человек. Часового он, похоже, узнал, но виду не подал и обратился прямо к Жене. По сегодняшним нормам мужского, да и женского роста он был маловат и смотрел на высокую девочку чуть-чуть снизу:
        - Чем могу быть полезен, мадемуазель?
        - Это вы выпускали газету «Правда» для совхоза «Победа социализма»? — твердо спросила Женя.
        Улыбка мгновенно сползла с лица черноволосого симпатяги. В выражении лица обнаружилось что-то хищное, и Жене даже показалось, что молодой человек оскалился — как волк в мультяшках. Впрочем, скорей всего ей это почудилось.
        - В чем дело? Какую газету?
        - Вы должны в ближайшие два дня выпустить новую газету. Не лживую, а правдивую. Рассказать людям, что на самом деле происходит. Сергей, — она показала на Часового, — отвезет и повесит.
        Часовой удивился, но промолчал. Логика в этом была. Возвращаться в поселок все равно пришлось бы.
        Она помолчала, подумала и добавила:
        - Это будет для вас как явка с повинной.
        Красавчик ошеломленно перевел взгляд с незнакомой девчонки на Часового. И тот внес в разговор необходимую ясность:
        - Короче, Хозяин арестован. Харон тоже.
        Часовой верно рассчитал, что сообщать о побеге Харона этому человеку не надо.
        Красавчик изменился в лице, причем сильно. Часовой добавил с нарочитой небрежностью:
        - Вообще-то она, — мотнул головой в Женину сторону, — правильно тебе сказала. Явка с повинной. Чего дожидаться-то, когда придут?
        Красавчик оперся рукой на косяк, явно с трудом держась на ногах. Часовой поглядывал на него с нескрываемым удивлением. «Вот интересно, — думал он, — такие не знают, что ли, поговорку? Сколько веревочка ни вейся, а конец будет!» Часовой удивлялся потому, что сам-то он думал о конце нередко — только не мог предположить, что придет он со стороны двух его однополчан и высокой золотоволосой девчушки.
        - Из-за вас погибли дети, — сказала Женя, не отрывая пристального взгляда своих зеленых глаз от глаз журналиста. И добавила, не сдержавшись: — Из-за ваших вонючих денег!
        Пока Женя и Часовой быстро сбегали по лестнице вниз, дверь наверху еще не хлопнула: журналист не вышел из ступора.
        Действовать надо было стремительно, по-военному. Встреча троих «афганцев» у автовокзала и обмен машинами произошли точно в расчетное время. Женя, Мячик, Саня и Леша пересели в «Волгу». Но прежде, чем «Волга» взяла курс на восток, Леша сообщил Часовому, что группа прокурора Сибирского округа Фрола Кузьмича Заровнятных взяла город Омск под контроль.
        - Отделения милиции, которые ты указал, обесточили, — неторопливо, но четко и лаконично описывал обстановку Леша. — Там уже и в наручники кое-кого взяли. Так что теперь главное — Харону не дать уйти.
        Женя в это время передавала Тому для адвоката важнейший документ — записку Олега — и еще раз обговаривала с ним детали дальнейших действий.
        Всем хорошо известно, что тщательно подготовленные операции проваливаются оттого, что в самый важный момент на кого-то вдруг нападет расслабуха или так называемая усталость. Женя пока такого не чувствовала.
        В тот момент она еще не знала, что Скин не дурака валял в Оглухине. Она считала, что задействованы, как сейчас говорят, только они с Томом.
        - Понимаешь, Том, прежде чем будут найдены убийцы и над ними состоится суд, Олега все равно не выпустят. Я, знаешь, — призналась Женя, — стараюсь не представлять себе, как он там. А то невозможно прям…
        Том понимающе кивнул.
        - И вот, мне кажется, мы должны довести дело до того, чтобы Артем Ильич мог поехать к нему в Потьму и сказать лично, что надежда есть! И не просто надежда, а что все уже готово для пересмотра дела.
        - Слушай, Женя, я так понял, что Харон-то прямо замешан?
        - Точно! Теперь уж точно. Мне по дороге Сергей подтвердил!
        - Вот видишь! А второго — Слава-байкер тоже точно видел. И он живет там, близко от Оглухина. Так что вообще-то у нас много чего на руках.
        - Да… Всего чуточку осталось — Харона снова поймать. Пока он еще кого не убил.
        Вдруг Женя переменилась в лице.
        - Том, я тебя оставляю здесь, а сама боюсь ужасно. Ты не суйся никуда, ладно? Он же действительно страшный человек.
        - Харон, одно слово, — меланхолично заметил Том. — Перевозчик мертвых.
        Женя помнила насчет Харона приблизительно — то, что папа ей в детстве, то есть лет в пять, рассказывал из античной мифологии. Но уточнить у Тома почему-то постеснялась. Хотя уточнение-то было бы небольшое — ну, из греческой мифологии; старик такой, перевозит мертвых через подземную реку Стикс в царство мертвых Аид; и еще берет с них плату — эту монету для Харона в древнем мире клали мертвым за щеку… А еще они должны были выпить воды из реки Леты, чтобы забыть навеки свою жизнь на земле…
        Про Лету (как и про Харона) раньше все знали с детства и потому прекрасно понимали такие, например, стихи Пушкина — «Быть может, в Лете не потонет / Строка, слагаемая мной…»
        - Том, ты Артему Ильичу все в десять раз лучше, чем я, расскажешь, — в пятый раз повторила Женя. Имея твердый характер, она так же твердо придерживалась антифеминистских взглядов, легко отдавая умным мальчикам должное, но при этом дураков презирая больше, чем дурочек.
        - Фурсик, между прочим, в Москве такую деятельность развил… Очень печальная получается картина. Не печальная, а ужасная прямо. Ну, в общем, эта девочка, Виктория, скорее всего, все и устроила.
        - Да если даже правда — кто докажет-то?
        - Ну, понимаешь, если она не сумеет объяснить, как к ней попали фотографии убитой Анжелики, то уже это против нее говорить будет.
        Леша открыл дверцу и с непривычной суровостью сказал:
        - Если не хотите, чтоб нас опередили и всех тут пришили, — разбегаться надо. Нам ехать, а ему, — он мотнул головой в сторону Часового, — Харона ловить. Или нейтрализовать хотя бы.
        Распрощались, и машины двинулись в разные стороны.
        И в одной и в другой настроение у пассажиров и у водителей было более тревожным, чем сутки назад. После побега Харона тревога, казалось, сгущалась в самом воздухе. К тому же становилось все сумрачней, хотя было утро.
        Часовой довез Тома и бабку до нужной улицы, договорился с ним о связи, а сам рванул прятать слишком заметный джип в известный ему глухой двор — в любой момент могла состояться нежелательная встреча с Хароном или с любым, кто знал этот джип «в лицо». Необходимо было подготовиться к таким встречам, полностью исключив элемент неожиданности.
        С бабкой Том натерпелся. Дом своей крестницы она найти никак не могла — за четырнадцать-то лет на захолустной улице многое могло перемениться! — и теперь плакала и просилась назад, в свою хатку. Бросить бабку посреди улицы Том никак не мог, а возиться с ней тоже не было времени. Время поджимало, поскольку Часовой ясно указал ему направление, по которому выслеживать Харона — начиная, по расчетам, с трех часов — должен был именно Том: его Харон не знал в лицо. (Жене они об этом не сказали — она и так очень за Тома волновалась и боялась.) Часовой вручил Тому бумажку с названием двух улиц, на которых можно было ожидать в это время появления Харона. Напомним, что явки-хатки, на которые сплавляли ханку — зелье, приготовленное из мака, — Часовой знал и уже сообщил их Леше с Саней, а они передали его сведения по цепочке сибирскому прокурору. Это означало, что вход Харону туда уже перекрыли. Перекрыт был и ход к продажным милиционерам.
        И срочно надо было еще до этого встретиться с адвокатом Сретенским, который Тома сегодня ждал.
        Но правду говорят — свет не без добрых людей. И показалось в одном из окошек миловидное девичье личико в голубой косыночке, завязанной на затылке, и спросило нежным голоском:
        - Бабушка, что вы расстраиваетесь?
        А узнав ситуацию, девушка Варя пригласила бабушку в дом. Она пояснила, что скоро придет из поликлиники ее мама, бывшая участковая медсестра, а уж она на своем участке всех до сих пор помнит и найти крестницу обязательно поможет.
        - А мы с вами пока чаю с брусничным вареньем попьем.
        От Вариного голоса бабка сразу очухалась, разомлела, церемонно попрощалась с Томом и даже сказала:
        - Помогай тебе Господи!
        Том же расстался с ней с превеликим удовольствием и поспешил на улицу Ленина.
        И тут же увидел высокого кадета, печатавшего шаг ему навстречу.
        Глава 28. «Трактир „Подворье“»
        - Петушок, ты, что ли?..
        - Простите… Томик?..
        Они на несколько секунд остолбенели, всматриваясь. Потом стали хлопать друг друга по плечу. А потом все-таки обнялись.
        …В Вязьме Петр прожил самые счастливые, возможно, шесть лет своей жизни — с семи до тринадцати. И дружба с Томиком была, может быть, самым главным слагаемым этого постоянного чувства счастья.
        Они подружились, живя в Вязьме не только в одном дворе, но и в одном доме, когда Тому было пять лет, а Петру — семь (в тот год отца его перевели служить в Вязьму). И сразу стали закадычными друзьями. То, что называют «неразлейвода». Редко бывает, чтобы в таком именно возрасте разница в несколько лет не препятствовала дружбе — ведь в детстве это два совсем разных мира. А у них — не препятствовала.
        Первоклассник Петя, учившийся на пятерки, быстро делал уроки и бежал играть с Томом. Встреча происходила либо во дворе, где Том предоставлял в его распоряжение одно из нескольких роскошных американских транспортных средств, и некрупный Петя делал круг на трехколесном, но с большими колесами велосипеде, или у Томика дома, где по ковру в изобилии ездили, умело обходя друг друга, изобретения американского автомобильно-игрушечного гения.
        Но не подумайте, что со стороны Петра это были чисто корыстные отношения. Конечно, дома у него такого изобилия не было — капитан Волховецкий, прямо скажем, нелегко сводил концы с концами, — но Петя искренне привязался к маленькому Томику, который в дружеском общении отличался отменной вежливостью и выдержкой, разумностью не по годам и в то же время редким добросердечием. Видно, гены двух сильных наций слились в его крови, одарив его лучшим, что в них было.
        
        Из Вязьмы сначала уехал Том — семи лет, учиться в Москву (отец его хотел, чтоб он получал среднее образование в российской столице). А Петя уехал в тринадцать — тоже учиться, но далеко — в Омск, в новооткрытый Кадетский корпус. Капитан Волховецкий был счастлив, что его сына приняли туда. А через год и сам перевелся в Омск.
        Но как они узнали друг друга, расставшись детьми, а встретившись почти на пороге юности, вот в чем вопрос!.. Крутили головами и смеялись, разглядывая друг друга, и тут же, по-деловому, как взрослые молодые люди, договорились встретиться через полтора часа на этом же месте — как предложил Петр, в «Трактире „Подворье“», известном своей кухней, — и показал его Тому на другой стороне улицы.
        - Я приглашаю, — твердо сказал Петр. Что подкопленные деньги надо истратить именно на встречу с другом детства — сомнений у него не возникло.
        А пока, узнав, куда именно торопился Том в незнакомом ему городе, Петр быстро остановил машину, быстро договорился с водителем, заплатил вперед, усадил Тома, отдал ему честь и двинулся дальше.
        Полтора часа спустя он, уже в штатском, сидел в «Трактире» за широким столом, сбитым из деревянных досок, изучая меню.
        Единственное, пожалуй, что Петру не нравилось в «Трактире», где он по разным случаям побывал несколько раз, — это что в меню каждая страница наверху была украшена хорошо знакомым мужчинам России восклицанием: «Ё-мое!» Без этого, твердо уверен был кадет Волховецкий, следовало обойтись. Трактир — не подворотня.
        Меню предлагало отведать блюда, приготовленные «на живом огне».
        Глаза, прямо скажем, разбегались, и слюнки текли от одних названий. Петр решил для себя выбрать стейк из семги Царь Гвидон. А Тому предложить Купеческое разгулье — «ассорти из нежной телятины, сочные шашлыки из свиной шейки, колбаски домашние, чиненные собственноручно нашим шеф-поваром, приготовленные на углях со свежими овощами, ароматными соусами и зеленью». Или наоборот. Смотря что ему понравится.
        Вошел, озираясь, Том, и Петр помахал ему рукой от стола.
        Вчитавшись в меню, гость Петин выбор одобрил — разгулье так разгулье. Хотя Тому и пекло голову то, что разгуливал еще на свободе Харон. И молодые люди (Том и всегда чувствовал себя старше своего возраста, а с Петей и вовсе приосанился) тут же сделали заказ, присовокупив к нему кувшин квасу.
        Квас друзьям детства принесли сразу. Был он, конечно, совсем иного толку, чем в Москве. Попивая из большой кружки, Том стал рассказывать про самое главное. А именно — про то, что где-то совсем рядом рыщет опаснейший, никого не жалеющий преступник, настоящий отморозок. Все его явки взяты под контроль. Но именно в районе длинной улицы Ленина есть у него никому не известный схрон. И именно туда он сейчас, несомненно, пробирается, потому что ему нужно оружие. И если доберется — вот тогда он будет по-настоящему опасен. Когда он появится в этом районе — днем или ночью — неизвестно. Но появится непременно и без особого промедления.
        Пока Том рассказывал, у Петра неуловимо изменился вид. В какой-то момент Тому показалось вдруг, что Петр — в форме, каким он его встретил несколько часов назад. Перед ним был уже не приятель-подросток, а человек военный. Извинившись, он встал из-за стола, пошел к стойке и тихо задал какой-то вопрос бармену. Получив ответ, вернулся.
        - Спросил, есть ли у них выход во двор, — пояснил он, не дожидаясь вопроса.
        - А не напрасно? Я теперь тут всех у вас подозреваю. Столько лет наркобанда орудовала, весь город, говорят, куплен…
        - Не обязательно весь. Это знакомый мой, хороший парень. Поможет в случае чего…
        Принесли горячее. Купеческое разгулье потрясло Тома уже тем, как оно выглядело. Про дух, поднимавшийся над блюдом, в котором смешались разные запахи — слегка обжаренной телятины, зелени и просто дымка, — мы и не говорим. И оба отрока (или, если угодно, юноши), одинаково ловко орудуя ножом и вилкой (ножом для рыбы Петр пользовался особенно умело), стали уплетать за обе щеки, потому что, как и положено в их возрасте, при одном виде хорошей еды оба мгновенно ощутили волчий голод.
        Поскольку нельзя ежеминутно быть настороже, особенно когда не знаешь, какая именно минута будет роковой, приятели расслабились. Разговор их стал перескакивать с темы на тему и быстро доскакал до Америки, точнее — до ее Соединенных Штатов. Петр там не бывал и хотел, как человек любознательный, обратиться, так сказать, к первоисточнику.
        А Тому говорить с Петром было интересно и в немалой степени непривычно — потому что большинство его собеседников-ровесников, задав какой-нибудь вопрос про Америку, ответа обычно не дожидались, а тут же начинали отвечать сами. А то и вообще обходились без вопросов, а просто, узнав, что отец у Тома — американец, тут же вываливали ему все, что думают об этой стране. Почему-то думали больше плохое, что Тома немало удивляло. Ну хоть бы поровну поделили плохое и хорошее. Уж неужели самая плохая страна на свете?..
        Дениса Скоробогатова, например, нисколько не смущало, что он ни разу не был в Америке, а Том побывал дважды, достаточно подолгу, мог там задавать людям вопросы на их родном языке и, наконец, мог о многом расспросить своего отца. Для Дениса это был скорее минус: в его глазах это лишало суждения Тома объективности.
        А объективен ли в таком случае он сам, Денис, по отношению к России, будучи сыном русского отца? Этот вопрос ему почему-то и в голову не приходил. Денис свято верил, что сам он решительно все понимает правильно — и про Россию, и про Америку. А Том, имеющий американца-отца и русскую маму и, как и Денис, живущий в России, — по Денисову разумению, не имел права судить ни об Америке, ни о России. То есть из-за своего отца был как бы неполноценным. Вся прежняя компания Скина этот его взгляд полностью бы разделила.
        А вот почему он так рассудил — этого Денис объяснить бы не смог.
        С Петром Тому сразу оказалось легко и просто говорить на разные темы, и об Америке тоже. Он, во-первых, умел слушать, а во-вторых, стремился понять то, что ему говорят. А не хватался, как почти все, за первое же слово, чтобы начать возражать, да еще на высокой ноте.
        Ну что можно выяснить на крике, скажите честно? Да ничего вообще.
        Глава 29-я, серьезная. Разговоры в «трактире „Подворье“» про Америку, Россию, войну и победу
        Том особенно страдал, когда сталкивался в России не только с плохим вообще, а с таким, чего в Америке никак не могло быть, и даже наоборот — именно на этом месте там было хорошее.
        
        Ну вот возьмем простые скамейки. Такие, которые стоят где угодно — на бульварах, например, или вдоль высокой набережной — в России же много высоких берегов. Он не успел, правда, еще заметить, стоят ли скамейки в Омске на высоком берегу Оми.
        Все знают, что эти скамейки часто зачем-то ломают. А еще на деревянных вырезают матерные слова, а на чугунных пишут их же какой-нибудь несмываемой краской. Или фашистскую свастику зачем-то нарисуют. Кому-то, конечно, это по барабану. А кому-то неприятно на такой скамейке сидеть. Какой тут отдых. Том не понимал — совсем, что ли, дебилы?
        А вот в Америке — там со скамейками дело обстоит совсем по-другому.
        Там, рассказывал Том Пете, люди ставят скамейки за свои деньги — в память о своих близких или друзьях. На спинке скамейки надпись: «In memoriam…» — «В память» то есть. И дальше — имена умерших родителей, скажем. И — их детей, которые поставили эту скамейку. Ну, и понимай — для того, мол, поставили, чтобы те, кто сядут на нее отдохнуть, прежде чем сесть, прочли имена их родителей. Вот уже и память, а в то же время — скамейка, вещь удобная и полезная для всех.
        Вот эта разница в отношении к скамейкам, если честно, томила Тома и не давала ему покоя. Почему те же самые, кто ломают в своих же парках скамейки, поносят американцев? Может, сначала хотя бы ломать перестали?
        А может — еще лучше — сразу начали бы сами их ставить?
        Например, в память дедушки и бабушки. Они столько с тобой возились — так пусть их имена, выгравированные на спинках скамеек, останутся в родном городе! Пусть читают их иногда юные оболтусы, усаживаясь вечерком на скамейке. И может быть, тогда и ломать перестанут? И вот тогда-то нас все сами собой начнут уважать — безо всяких криков и подначек с нашей стороны?..
        Том много думал обо всем этом. И сейчас все свои мысли про Россию и Америку, торопясь, выкладывал Петру — радовался, что нашел такого слушателя.
        Как раз этой весной, незадолго до дня Победы, Том наткнулся в Интернете на статью одного американца, журналиста, стажирующегося в России (http://www.globalus.ru//satire/141018/). Ему понравилось ее начало — неожиданно хорошим русским языком и чем-то еще. Стал читать дальше — статья оказалась интересной, заставляла раскинуть мозгами.
        «…Когда последние остатки зимнего снега исчезают и Москву ежедневно поливают непродолжительные весенние дожди, мне, в отличие от прилетевших птиц, хочется убраться куда-нибудь. Это, конечно, капризное желание: я люблю Россию, и я люблю Россию весной, так что, нет, уехать хочется не из-за превратностей московской весны, не потому, что я скучаю по родине, и вовсе не потому, что мне не нравятся жаворонки. Но, пожалуй, если прямо сейчас объявить почему — подозреваю, что 99 % читателей перестанут от оскорбленных национальных чувств читать. Или — хуже — пойдут на форум и станут осыпать меня бранью».
        И американец — с редкой, так сказать (шутка), фамилией Смит, — объяснял, что именно он хочет сказать. Очень старательно и честно объяснял, безо всяких прибамбасов.
        «Девятое мая — мой самый любимый праздник, — писал он. — Да, за исключением Дня сурка, он, наверное, вообще мой самый любимый праздник. Это трогательное воспоминание о том, что реально случилось в этой стране всего около 60 лет назад и насколько это было страшно, печально и бесчеловечно. Но вместе с тем — это праздник великой и человечной победы, это и поминки по погибшим, и воспевание подвигов тех, кто прошел эту войну… Такой праздник, наверное, уникальный в мире. Такого праздника на моей родине точно нет. Но что меня смущает?..»
        Том всю статью распечатал и иногда даже перечитывал. Наблюдательный американец со стороны увидел что-то, что, все время живя в России, в самих себе и не увидишь.
        И вот этот Смит прямо говорил, что его смущают «две любимые многими русскими темы разговора с американцами». Первое — это попытка «сделать так, чтобы я сказал, что я не люблю негров. Понятное дело, я, дескать, политкорректный и поэтому не могу сказать это открыто, но все же, если по-честному, между нами, ты можешь нам признаться, ты их не любишь?..» Американец объясняет, что с этим разговором он как раз выучился справляться. Он отвечает: «Нет, я не только политкорректный. Я на самом деле ничего не имею против негров. Точка».
        Особенно понравилась Тому краткость этой формулировки американского журналиста. Не стал размазывать кашу по тарелке! Сказал — и точка. Молодец. Но второй разговор, писал Смит, «я выношу намного хуже первого: это разговор о Великой Отечественной войне. И конец апреля, и начало мая, по понятным причинам, горячая пора для этого разговора». Вот, казалось бы, — он же сказал, что очень любит наш именно праздник Победы. Так почему тяжелый разговор-то?
        Ну, прежде всего надоело, наверно, что ведется он, как пишет Смит, стандартно — то есть всегда по одной схеме. Тут кому хочешь надоест, если каждый год по весне к тебе разные незнакомые люди лезут с одним и тем же. «Начинается с заявления, что Советский Союз победил Германию (я всегда соглашаюсь), что Америка вообще не помогала Советскому Союзу (я напоминаю о 120 миллиардах — в сегодняшних долларах — ленд-лиза, но потом молчу)…»
        «…Что Америка не имеет права гордиться войной, так как русских погибло гораздо больше (как будто для того, чтобы гордиться, надо прежде всего страдать)…» Многие русские уверены, что именно Советский Союз победил Японию. Но американец, зная, как дело было, этому как раз не удивляется — потому что знает: некоторые американцы затруднились бы даже ответить на вопрос, воевал Советский Союз за или против Германии. Смысл его слов простой — дураков во всех странах навалом.
        А чего, собственно, американцу на своих удивляться, если Том, например, стоя в столице России Москве около памятника маршалу Жукову (у его лошади там еще тонкие такие ножки) вблизи Красной площади, слышал своими ушами опрос социологов. И его ровесники, и старше не могли вообще ответить — кто такой Жуков? Кому памятник-то? Старшие прохожие их поносить стали, а они только смеются. Так что этого и у них, и у нас хватает, хвалиться особенно тоже нечем. Вот был весной Том в одном профессорском доме. Знакомая девочка позвала. Так ее отец, профессор-историк, рассказывал, что на экзамене по истории России на первом курсе юрфака МГУ двоек понаставил: предупредил, что кто не ответит на один определенный вопрос — независимо от всего остального ответа ставит двойку.
        А вопрос был такой: «В каком году началась и в каком году закончилась Великая Отечественная война?» В одной группе пять двоек поставил, а в другой — шесть. Не в Нью-Йорке и не в штате Алабама. А в Москве, в МГУ.
        Но если опять вернуться к Смиту, то сам он, и, как ему кажется, большинство американцев, знают — победил фашистскую Германию Советский Союз. И он, Смит, лично в этом нисколько не сомневается. Просто, как уже было сказано, надоело. Надоело то, с какой, как он пишет, почти патологической частотой «люди поднимают эту тему разговора почти вдруг, ни с того ни с сего».
        Он, американец, прекрасно понимает, что «Россия, в отличие от Америки, воевала за свое существование: ставки и, соответственно, потери были намного выше. Именно из-за огромного урона, который война нанесла России, все здесь чувствуют, что День победы — не обыкновенный праздник. Тем не менее мне не понять, почему я должен столько раз слышать о том, как Советский Союз спас весь мир, а не о том, что огромные людские потери в Советском Союзе могли быть меньшими, если б Советским Союзом не правил деспотический безумец».
        Это насчет Сталина.
        Особенно нравилась Тому одна простая мысль, которая, увы, была почему-то непонятна его приятелям, кому бы он ее ни пересказывал. Мистер Смит писал, что даже если бы застрявшая в некоторых головах со сталинских времен — или переданная по наследству — трактовка войны «была верна и Америка только и думала, как причинить вред Советскому Союзу, я все равно не понимаю, как люди, тем более столько практически незнакомых мне людей, могут предлагать иностранцу этот разговор».
        Вот чего не мог понять американец: как можно задирать своими вопросами незнакомых людей. А у нас этого вообще не понимают. Что хочу, то и спрашиваю! Как будто иностранец только затем сюда едет, чтобы к нему все кому не лень приставали с дурацкими разговорами.
        Том понимал, но не мог объяснить другим вот это самое, что он даже подчеркнул маркерами в распечатке с этого сайта, — что не надо лезть и бесцеремонно спрашивать иностранца обо всем, что тебе вдруг в голову взбрело спросить. Бесцеремонность — это вообще, «по-любому», как любит говорить водитель-«афганец» Леша, — плохо. А у нас многие и слова-то этого не понимают, даже дожив до седых волос. Как любит говорить мама Тома: «На всякое хотенье надо иметь терпенье». А у нас, конечно, — нет, ты вынь да положь ответ на вопрос, который пришел в мою дурную голову!
        Американец признавал даже, что в русской бесхитростности и откровенности «есть что-то обаятельное и освежающе-приятное». И дома ему, столько прожившему в России, уже начинает ее недоставать. Но когда речь идет об истории и об отношениях государств, это дела слишком сложные. И здесь бесхитростность, как он вежливо замечает, «не так уже приятна и обаятельна». Мог вообще-то и покруче сказать. Имел все основания.
        Конец статьи Тому нравился больше всего. Мистер Смит писал, что вполне готов со всем этим примириться — «если такой разговор будет сопровождаться хотя бы кивком в знак признания вклада США в общую победу хотя бы от одного человека, чей дедушка воевал на фронтах Великой Отечественной».
        Вот Том и был человеком, который делал этот кивок. Потому что один его дедушка — со стороны матери, которая была поздним ребенком, — как раз воевал. И под Вязьмой погиб родной брат дедушки, а также дедушкин дядя и еще восемь одноклассников. А другой — американский — дедушка Тома воевал в эту войну против фашистов в Европе. И два деда встретились на Эльбе. (Там сошлись, как известно, весною 1945 года советские и американские войска: они наступали на немцев навстречу друг другу, одни — с востока, другие — с запада.) Жаль только, что не знали, что через много лет после войны у них будет общий внук. А то бы обязательно познакомились.
        В тот самый момент, когда Том, торопясь и от этого несколько сумбурно, пересказывал Петру и статью американца, и свои мысли об этом, и споры со сверстниками, встречая полное понимание собеседника, в «Трактире» громко хлопнула входная дверь.
        Ведь двери в России, как известно, почти повсюду громко хлопают. И можно только диву даваться, как выдерживают барабанные перепонки у тех, кто весь день слушает эти гулкие удары. И почему они не хотят с этим как-то справиться? Что — национальная черта, что ли, такая, и мы не имеем права ее потерять?..
        Итак, хлопнула дверь. И Том, увидев вошедшего, переменился в лице.
        Глава 30. В Москве. Художник
        …Николай сидел на расстеленной, как обычно, постели (хотя солнце давно перевалило за полдень) и ругал последними словами вчерашнего городового.
        Он вспоминал, как тот, держа руку под козырек, выговаривал им: «Вскорости тезоименитство государя-императора, Александра Александровича, а вы, господа хорошие, не блюдете себя, простому люду дурной пример подаете…»
        Какой дурной пример?! Мы шли с приятелями из ресторации, ну, может быть, чуть громче, чем обычно, разговаривали, ну пели… Я еще чуть цилиндр не потерял… Где тут дурной пример, каналья ты этакая? А знаешь ли ты, что такое художник? Что я рожу твою мерзкую могу срисовать так точно, как никто бы не смог? Срисую — и помещу в «Осколках» в таком сюжетце, что на тебя вся Москва будет пальцами показывать!.. Тьфу на вас, господин городовой!
        Художник действительно плюнул на пол, и без того не сказать чтобы чистый, и бросил думать про городового.
        Он предался своим любимым мыслям — стал мечтать о том времени, когда станет знаменитостью. Представлял он не сюжеты картин, которые сделают его знаменитым, а то, как про него пишут во всех газетах, в магазинах продают открытки с его физией, а приятели с завистью смотрят вслед, когда он идет по Кузнецкому в своем любимом цилиндре, помахивая тросточкой. Модный, известный художник! Он попытался представить богатую гостиную, где он сидит в кресле, окруженный хорошенькими поклонницами. Но этого не получилось. Ни одной богатой гостиной он до сих пор изнутри не видел. И ни одной девушки из тех, кого называют «барышнями» и «порядочными». Все, кого он знает и у кого пользуется расположением, — это девушки из номеров. (Исключением была одна… Но о ней — ни слова!) Они прислуживают вот в таких убогих гостиницах, в которых он всегда обретается в Москве. Николай с отвращением оглядел свой запакощенный вчера вечером во время веселой встречи с приятелями номер и будто впервые увидел, как отличается это его обиталище от воображаемой богатой гостиной в приличном доме, куда в скором времени неминуемо должна его
доставить неминуемая слава.
        
        Впрочем, что такое слава?.. Николай потянулся за старой газетой на столе. Он берег этот августовский номер «Нового времени» — за текущий, 1886 год. Там был рассказ его брата — как раз про славу и известность. Правда, прочесть его с начала до конца он за два месяца так и не удосужился.
        Вот и сейчас, открыв страницу с рассказом, Николай стал читать не с начала и не подряд, а выхватывая, по своему обыкновению, куски из разных мест. Один пассажир 1-го класса рассказывал другому случаи из своей жизни — обычный для братца поворот. «…Мост получился у меня великолепный! Не мост, а картина, один восторг! Каждая балка у меня дышала, каждое перило в глаза лезло! Художественнее, кажется, сам черт бы не сделал, особливо за те крохотные деньги, которые мне были ассигнованы на мост. И извольте-ка не волноваться, когда на открытии весь город». А инженер этот на открытие прибыл, конечно, не один. «…Сошелся я там, скуки ради, с одной певичкой. Черт ее знает, все приходили в восторг от этой певички, по-моему же, — как вам сказать? — это была обыкновенная, дюжинная натуришка, каких много. Девчонка пустая, капризная, жадная, притом еще и дура. Она много ела, много пила, спала до пяти часов вечера — и больше, кажется, ничего».
        Ну а в результате его никто не замечает, а все пялятся на певичку.
        На другой день газеты рассказывают, как происходило освящение нового моста. В конце же их сообщения вот что: «„На освящении, блистая красотой, присутствовала, между прочим, любимица публики, наша талантливая артистка такая-то. Само собой разумеется, что появление ее произвело сенсацию. Звезда была одета, и т. д.“ Обо мне же хоть бы одно слово! Хоть полсловечка! Как это ни мелко, но, верите ли, я даже заплакал тогда от злости!»
        Герой рассказа заплакал, а Николай саркастически захохотал. Газета с недочитанным рассказом полетела в угол, а сам он предался тяжким размышлениям и даже продекламировал вслух пушкинские строки:
        Что слава? — Яркая заплата
        На ветхом рубище певца.
        И посмотрел на обшлага своего сюртучка.
        Николай тяжко вздохнул и посмотрел за окно. Хмурый сентябрь глянул на него своими последними деньками. Кончилось лето! Теперь на целый год — прощайте, этюды! Краски можно забросить — только рисунки пером в «Осколки» да «Будильник».
        Тут совершенно некстати в память ему сами собой полезли строки из полученного несколько месяцев назад письма брата.
        Брат Антон — вот этот самый, чей рассказ, — на два года моложе Николая, но смело берется его поучать. Да еще так, что, как ни злится Николай, но время от времени перечитывает письмо. И многие строки из него сами собой запомнились ему наизусть. Конечно, Николай больше любит вспоминать те строки, где говорится о нем хорошее. Но в том-то и дело, что за ними из памяти обязательно полезет плохое!..
        «…Все твои хорошие качества я знаю, как свои пять пальцев, ценю их и отношусь к ним с самым глубоким уважением. Я, если хочешь, в доказательство того, что понимаю тебя, могу даже перечислить эти качества. По-моему, ты добр до тряпичности, великодушен, не эгоист, поделишься последней копейкой, искренен; ты чужд зависти и ненависти, простодушен, жалеешь людей и животных, не ехиден, незлопамятен, доверчив… Ты одарен свыше тем, чего нет у других: у тебя талант».
        Николай гордо погладил себя по груди. Да! Этого у него никто не отнимет! Что дано — то дано…
        «…Этот талант ставит тебя выше миллионов людей, ибо на земле один художник приходится только на 2 000 000…»
        Николай остановился на этой фразе и любовно разгладил листок: он давно уже достал письмо и уже не вспоминал, а читал его — Бог знает в который раз. Глубоко вздохнув, он двинулся к неприятному.
        «Недостаток же у тебя только один. Это — твоя крайняя невоспитанность…»
        Николай опустил руку с письмом и уныло уставился в грязный пол. Потом со вздохом продолжил чтение. Почему его тянуло перечитывать это малоприятное письмо — он и сам толком не понимал.
        «Дело в том, что жизнь имеет свои условия… Чтобы быть в своей тарелке в интеллигентной среде, чтобы не быть среди нее чужим и самому не тяготиться ею, нужно быть известным образом воспитанным…» Далее брат объясняет, что он, Николай, мечется между интеллигентной средой с ее правилами приличного поведения и прежней его средой, где вести себя можно по-всякому — свободно, как говорят они о себе сами. Ведь недаром все они свободные художники.
        «Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям…»
        Николай опять тяжело вздохнул, прежде чем приступить к перечитыванию условий. Его старший брат, Александр (всего их было пять братьев, да еще сестра Маша, добрая душа), литератор, тоже не отличавшийся правильным распорядком жизни, хоть и имел, в отличие от художника, жену и ребенка, говорил: «Нам с тобой, Косой (братья так называли порой Николая за некоторую несимметричность глаз; правда, лет после пятнадцати косоглазие прошло, но кличка осталась), по чести говоря, надо бы Антошино письмо переписать да под стекло, и повесить на видном месте. И каждый день после „Отче наш“ перечитывать — прежде чем кусок хлеба в рот положить». Но, как «Отче наш» оба брата читали далеко не каждое утро, так и письмо перечитывалось нечасто. Даже переписать его для Александра Николай так и не собрался.
        Еще раз вздохнув, он обратился к условиям:
        «1) Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы… Они не бунтуют из-за молотка или пропавшей резинки…
        2) Они сострадательны не к одним только нищим и кошкам… Так, например, если Петр знает, что отец и мать седеют от тоски и ночей не спят благодаря тому, что они редко видят Петра (а если видят, то пьяным), то он поспешит к ним и наплюет на водку».
        Николай (а именно он подразумевался братом под неведомым Петром — вроде как в учебнике арифметики «Один купец купил товару…») тяжко вздохнул и повесил голову. Это сколько ж он не был у родителей? Стал считать — и сбился. После Пасхи не был уж точно. Да, кажется, и на Пасху. С Масленой?.. Или с Рождества?.. И Николай уныло повесил голову. Прав братец, тысячу раз прав!
        «Впрочем, пора и пообедать», — вдруг совершенно невпопад думает Николай, ощутив неожиданно острый голод.
        После гадкого обеда, который обычно подают в номерах, и мыслей о роскошных обедах, которые будут задавать в его честь, когда он станет знаменитым, Николай заваливается «отдохнуть», как сам он это называет. Обычно он спит до вечерних потемок. Но сегодня разоспаться как следует ему не удается. Его товарищ по Училищу живописи и ваяния явился с этюдов во Владимирской губернии, где провел все лето, и, хохоча, тянет его за ногу. Тянет и кричит:
        - Николай, просыпайся же — славу проспишь!
        Николай, открыв кое-как глаза, рад приятелю. Они обнимаются, бьют друг друга по плечам.
        - Ну, показывай скорей, что привез! Чай, сотню этюдов за лето накатал?
        Приятель мнется.
        - Н-да… Кое-что сделал. А ты-то, ты-то? Давай, показывай!
        Николай лезет под кровать и достает холст, натянутый на подрамник.
        - Вот…
        Девушка лет восемнадцати в белом платье с глубоким овальным вырезом, открывающим загорелую шею, сидит, бросив загорелые руки на колени, и смотрит, но не на зрителя. Она у окна. Туда, за окно, в лиловую даль и смотрит, слегка отвернувшись от нас… Не красавица. Но как мила! Автору картины удалось передать ее завораживающее обаяние, мягкость, женственность всего облика. Белые пятна света играют на розовой щеке, на развившихся прядях русых волос. И эти белые блики — самое свежее и смелое в живописи Николая. Его друзья-художники сразу видят это и немного завидуют ему.
        - Это что — в Бабкине, что ли?
        - Да, там…
        - Это кто ж такая?.. Хе-хе… Свежая крестьяночка…
        Николай хмурится. Он явно не хочет поощрять ухмылок приятеля.
        Но приятель тут же начинает оценивать саму картину. Она ему не нравится.
        - Гм… Воздуху много… но этот куст за окном кричит…
        Тут же заходит еще один художник, длинноволосый, как все художники, в широкой блузе — и тоже начинает оценивать. Но так и нельзя понять, правда ли им не понравилась картина, или просто они не сумели совладать со своей завистью.
        Вскоре, однако же, внимание их сосредоточивается на графине с водкой, который стоит посреди стола. И чем больше они пьют, тем больше верят, что слава — вот она, что они идут к ней прямиком! Николай никому не говорит главного — что она — она, которая изображена на его картине, так верит в него! Она говорит, что он непременно будет великим человеком!
        И ему не приходит в голову, что он уже ничего не успеет сделать для этого…
        Глава 31. В Потьме. Олег Сумароков
        Почему-то второй день вспоминалась ему библиотекарша Дина Борисовна.
        Читать Олег выучился в четыре с половиной года. Выучил сосед, добрый дядя Петя, старый учитель. И Олег сразу стал читать все подряд, что попадало под руку. А с первого класса искал уже книжки по собственному плану. Скудный домашний запас был прочитан за несколько месяцев. Телевизор ему, в отличие от всех почти Олеговых приятелей, чтения не заменял. Книжный голод — когда нечего читать — был несравним с просто голодом: тот можно было перетерпеть, зная, что рано или поздно придет мама и принесет что-нибудь поесть. А книжек не приносил никто.
        В районную детскую библиотеку он записался во втором классе. Ему было восемь лет. Выбранную книжку он проглатывал мгновенно, едва принеся домой. И сейчас еще помнил, как торопливо разматывал длинный шарф, скидывал грязные ботинки — скорей, скорей читать! И с замиранием сердца шел на другой день в библиотеку, боясь, что выгонят: «Ты только вчера брал!»
        Но Дина Борисовна его не выгоняла. Наоборот — встречала улыбкой, говорила, как взрослому: «Здравствуй, Олег!» И главное, главное — тут же шла с ним туда, куда не проходил никто из теснившихся у прилавка, еле доставая до него подбородком, — те, кто приходили нередко с мамами или бабушками и брали обычно книжки-игрушки. Дина Борисовна шла с Олегом в глубину большой комнаты, останавливалась между стеллажами и говорила: «Советую тебе посмотреть вот на этих трех полках. А потом я подойду, мы обсудим твой выбор».
        
        «Советую… Обсудим твой выбор»!..
        Никто, никогда и нигде так с ним не разговаривал, ни в восемь лет, ни в двенадцать, ни в пятнадцать.
        С замиранием сердца осторожно перебирал Олег книги на полке. Интересную узнавал по необъяснимым признакам — потрепанность, толщина — и, конечно, первая же наугад открытая страница! И картинки — они тоже говорили очень-очень много.
        И лицо Дины Борисовны освещалось, когда она видела, что Олег выбрал правильно.
        - Да, это прекрасная книга. Тебя она увлечет. Она соответствует, мне кажется, твоим вкусам.
        «…Твоим вкусам»! Никто и нигде больше не думал о вкусах Олега, не считался с ними. Мама и рада, наверное, была бы считаться, но для этого у нее не хватало денег. Потому, кажется, она предпочитала вовсе не знать о вкусах сына — чтоб не огорчаться зря. А книжки, которые он приносил из библиотеки, смотрела — и всегда смеялась: «Это ж ты мои книжки берешь! Которые я читала в детстве! Мне они все от соседки доставались — а она старше моей матери была». И действительно — это были старые, потрепанные и заботливо подклеенные библиотекарями книжки, и на многих стояли очень давние годы, когда они были изданы (Олег всегда смотрел имя автора и год издания) — не только 1955, но даже и 1941…
        Он стал вспоминать их.
        Конечно, можно было попросить какие-то книги в тюремной библиотеке. Но детских, да еще этих, давних, там наверняка не было. И главное — Олег не хотел теперь читать. Он хотел вспоминать.
        Наметил себе перебирать в памяти по две книги в день.
        Память у Олега была прекрасная. А время — бесконечным. Впереди жизнь, которая вся, без остатка, пройдет в этих стенах.
        Первым вспомнился почему-то мальчик Кирилка из любимой книжки «Марка страны Гонделупы». Главным героем был там, конечно, Петрик. Он собирал марки. Как уютно усаживались они с мамой вечерами на тахту, зажигали настольную лампу и раскладывали (Олег помнил это описание наизусть) большущую карту всего мира… И путешествовали в те страны, откуда родом была купленная ими новенькая марка.
        Но сейчас Олег вспомнил именно рыженького Кирилку. И про него он помнил наизусть — как отец его где-то далеко, а он пока живет у тетки, а у нее шестилетний сын Генечка. Олег помнил, каким противным казалось ему в детстве это имя. «Новые ботинки, которые ему отец перед отъездом купил, носит Генечка. И шапку-ушанку тетка тоже велела отдать Генечке…» И Кирилка этот все вздыхает и вздыхает. «Плохо жить на свете, когда совсем один, когда тетка на каждом шагу кричит, а дядя, хоть добрый, да слова не смеет сказать за Кирилку. Только иногда даст три копейки на ириску. А отец далеко на севере и писем не шлет. А главное, плохо, когда нет товарища, плохо, плохо…»
        Нет, так не пойдет. Надо вспоминать что-нибудь повеселее.
        Ну хотя бы «Вождь краснокожих» О. Генри. Олег засмеялся сразу, как только в памяти всплыло это название. Теперь можно было и посмаковать, вспоминая звено за звеном сюжет, — как двум американцам с Юга, из штата Алабама, не хватало двух тысяч долларов на проведение, как сами же они простодушно назвали, «жульнической спекуляции земельными участками…» И они похитили единственного сына «самого видного из горожан», десятилетнего рыжего мальца. Поселили его в пещере и стали ждать выкупа. А ему там страшно понравилось, он оказался совершенно отчаянным парнишкой, стал всерьез играть в индейцев и показал похитителям где раки зимуют — не успевая уворачиваться от палки-ружья, самодельной пращи и так далее, они ходили в синяках и ссадинах. А отец не подает признаков родительской любви и отчаяния! А они совершенно не могут совладать с мальчишкой. Тогда они снижают сумму выкупа и передают новое письмо. И получают в ответ письмо отца — за 250 долларов наличными (то есть — они должны дать ему «выкуп»!) он, так и быть, готов взять сына обратно, но только ночью. «А то соседи думают, что он пропал без вести, и я не
отвечаю за то, что они сделают с человеком, который приведет Джонни домой». Они приводят, а мальчишка поднял вой и вцепился в ногу Билла — ему понравилось жить в пещере! Олег особенно любил последний обмен репликами. Неудачливые похитители спрашивают у отца: «Сколько времени вы его сможете держать?» — «Силы у меня уже не те, что прежде, — говорит старик Дорсет, — но думаю, что за десять минут могу вам ручаться…»
        Олег еще помнил, как он удивлялся — почему это у десятилетнего отец — старик?..
        Самую последнюю фразу он помнил лучше всего. «Хотя ночь была темная, Билл очень толст, а я умел очень быстро бегать, я нагнал его только в полутора милях от города».
        Олег приказал себе после этой фразы не думать больше ни о чем, главное — не вспоминать о матери, повернулся к стене и натянул одеяло на голову.
        Глава 32. В Евпатории
        Анна Сергеевна вошла в церковь, когда Божественная литургия уже шла. Стоя посредине, она слушала привычный речитатив священника, крестилась, поглядывая на старушек, которые лучше ее знали, в какой момент службы надо осенять себя крестным знамением.
        Старушки были все те же, что полвека и более назад. В те далекие годы ее няня и крестная мать тайком от родителей (как и крестила — тайком) водила Асю в церковь — в Москве, в Сокольниках. Учила креститься — Ася с трудом складывала вместе три пальчика правой руки; подводила к причастию…
        Маленькие, меньше любой нынешней старшеклассницы, старушки чинно стояли, согнув спины в полупоклоне, в своих темных юбках в светлый горошек (у одних — покрупнее, у других — помельче, вся разница), в простых белых летних кофточках (теперь, кажется, слово это уже исчезло). И их отглаженные платочки были, казалось Анне Сергеевне, с теми же самыми темно-синими и бежевыми крупными цветами посередке белого или кремового поля, что привыкла она видеть в детстве на голове няни. Ей казалось даже, что запах чистоты, которым всегда пахло от вещей няни, долетал до нее.
        Лилось из-за царских врат церковное пение, и поверх него священник возглашал слова литургии.
        Анна Сергеевна в церкви бывала редко (в Москве — реже, чем где-нибудь на отдыхе, как сейчас, например). Она знала лишь несколько молитв, не всегда, увы, успевая проговорить их дома в утренней суете. Прежде всего, конечно, «Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…» и краткую, но такую, казалось ей всегда, полновесную Молитву Иисусову: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную». Важно было произнести ее с чувством — то есть правда просить о милости и верить в нее.
        
        Анна Сергеевна не знала службы — так, как знают ее люди, бывающие в церкви постоянно. Но звуки, несущиеся от алтаря, казались ей давно известными, она легко и радостно отдавалась им. Слова, которые она произносила про себя, стоя в церкви или проходя в Москве и любом российском городе мимо храма, были самые простые: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, прости мои прегрешения, помилуй мя, грешную, спаси и сохрани моих близких!»
        В церкви она перечисляла про себя имена близких, и первым всегда было имя Евгения. Женя, внучка и крестница.
        Из церкви Анна Сергеевна заторопилась к морю.
        Солнце жарило не по-московски, но смягчающее зной дыхание моря чувствовалось — не было в воздухе московской духоты. По набережной уже двигался неспешным потоком полуголый и почти вовсе голый загорелый курортный народ.
        Анна Сергеевна, спохватившись, включила мобильный, выключенный в церкви. И буквально тут же раздался звонок.
        - Мама, ты здорова? Папа здоров?
        Звонил сын — из Мексики. Она сразу услышала, как он взволнован.
        - Здоровы, здоровы. У тебя-то, Саша, все в порядке?
        - Мама, где Женя? — не реагируя на вопрос, спрашивал сын. — В квартире нашей никто не отвечает, ее мобильный — тоже! Маша мне звонила перед байдарками — говорила, что оставляет Женю с Верой. Ты что-нибудь знаешь?..
        Анна Сергеевна знала все — правда, только с сегодняшнего утра.
        Она только одного не знала — как начать свой отчет об этом сыну. Как сказать ему, что его тринадцатилетняя дочь Женя вовсе не в Москве, как думал ее отец, а также — до сегодняшнего дня — и они, бабушка и дедушка Жени. Что девочка — не с мамой и не с тетей Верой. А, в сущности, одна, с незнакомыми ее отцу людьми, — в Сибири…
        У Жени связь с Мексикой из Омска почему-то не получалась. А с Крымом сегодня рано утром легко получилась. И она очень просила бабушку позвонить отцу, что та и пробовала сделать. Но ранним крымским утром в Мексике был непоздний вечер. Видно, шел еще семинар, и мобильник Александра Павловича Осинкина был выключен.
        И сейчас Анне Сергеевне предстояло сказать сыну безмятежным по возможности голосом, что в этот самый момент его Женя, которая должна была ожидать возвращения папы и мамы в Москве, движется на «Волге» по дорогам Сибири, уже покинула Омск и держит курс на Горный Алтай…
        Глава 33-я, короткая. Что можно найти на московских помойках
        Сначала давайте определимся, как любят говорить наши депутаты и президенты: найти что угодно можно на помойке в любой стране мира, не только в столице России.
        Вон в Швейцарии, например, один человек на помойке нашел пачку банковских счетов. Принес домой, рассмотрел — и возник серьезнейший мировой скандал. Потому что выяснилось, что это были счета клиентов-евреев, погибших во время Второй мировой войны в нацистских газовых камерах. Они, как многие европейцы, держали деньги в швейцарских банках, славившихся своей надежностью. И вот оказалось, что после войны эти банки полвека спокойно, что называется, втихаря, пользовались деньгами погибших.
        
        А ведь после войны все в мире уже знали про Холокост (что буквально означает — «сожженный целиком») — чудовищное уничтожение немецкими нацистами миллионов евреев, от стариков до грудных детей. Вот только представьте себе: травить газом в специальной камере совсем маленького ребеночка за то, что у него мама — еврейка!..
        А те банкиры и не думали искать наследников своих погибших вкладчиков. И в результате этой помоечной находки сильно опозорились перед всем миром — много лет «крутили», как сейчас выражаются, деньги погибших. А вот как счета эти оказались на помойке — так никто, кажется, и не смог выяснить. Кого-то, конечно, уволили. Но дело от того нисколько ясней не стало.
        Так что красивая кожаная, кофейного цвета, папка с золотыми уголками запросто могла попасть на помойку. И попала.
        Никто не знает и никогда не узнает, как именно это происходит. Но происходит и будет происходить — как бы ни старались люди бережно хранить свои документы, в том числе очень важные и секретные.
        А на листке, оказавшемся в папке, было всего несколько строк на английском языке. Когда Ваня вместе с Аллой их перевели — это оказался конец какого-то не то официального документа, не то письма. Копия. Только если письма — уж точно тоже официального. И в нем сообщалось (неизвестно кому, потому что начала не было), что — да, разыскиваемое лицо действительно существует. Имя имеет такое — Евгения А. Осинкина. Проживает это очень нужное кому-то лицо по такому-то адресу. И дальше следовал точный адрес Жени!
        Под документом стояла дата — 5 июля этого самого года. То есть — за месяц с лишним до того, как развернулись все описываемые на этих страницах события.
        Прочитав все это с должным вниманием, Ваня и Алла молча, в полном недоумении и даже некотором неясном страхе уставились друг на друга. И вполне можно понять их замешательство и их испуг.
        Наконец Алла сказала:
        - Я совершенно не знаю, что это такое. Но я чувствую — понимаешь, просто чувствую, — что твоей знакомой Жене угрожает какая-то опасность.
        Алла решительно встряхнула своей темно-рыжей гривкой и сказала, что будет думать и советоваться с умными людьми. А Иван чтоб пока занимался старыми письмами и еще — пресловутой камерой хранения на Курском вокзале. Потому что заковыристые дела не должны накапливаться — их надо по мере сил сбрасывать.
        Глава 34. Дальнейшие воспоминания узника в потьме о прочитанном, а также монолог полковника дяди Толи Пуговошникова в Москве
        Этот вечер в камере Олег Сумароков решил посвятить Сетон-Томпсону.
        Как же любил он в детстве его «Рассказы о животных»! Конечно, все они кончались трагически. Но какие сильные дикие звери, красивые и трогательные животные действовали в них! Какие, если можно так сказать не про людей, яркие личности!
        Он стал перебирать в памяти эти истории. «Домино. История одного черно-бурого лиса». Сразу всплыло, как однажды лис возвращался домой с добычей, и навстречу ему из норы высунулись пять черных носиков, и пять пар глазенок, блестящих как бисер, уставились на него. И вот лис, их отец, слышит лай собаки — и отважно устремляется ей навстречу, чтобы увести от норы…
        И сейчас Олегу все это казалось таким же трогательным, как в детстве.
        Он не стал вспоминать, даже отогнал усилием воли, страшный конец истории Вулли — пса, которого хозяйка разоблачила в преступлении. Он выбрал на этот вечер историю громадного оленя Песчаных холмов.
        Охотнику на оленей все тяжелей становится убивать их — так прекрасны эти животные. И вот наконец он нагнал большого оленя. Надо стрелять. «Олень стоял как изваяние. Он стоял и смотрел прямо в глаза Яну своими большими правдивыми глазами. Ружье дрогнуло в руке Яна. Он поднял его и снова опустил…» И вот они стоят и смотрят в глаза друг другу. Потрясающий момент! И опять Олег дословно мог повторить самые последние фразы — голос, заговоривший внутри охотника: «…Ступай, без страха броди по лесистым холмам — никогда более я не стану преследовать тебя. Чем больше я узнаю жизнь — тем ближе становишься ты мне, и я не могу смотреть на тебя как на добычу, как на лакомый кусок мяса.
        Ступай спокойно, без страха.
        Мы никогда с тобой не встретимся. Прощай!»
        Когда эта последняя фраза прозвучала в его памяти, у Олега стиснуло сердце. Он закусил подушку зубами. Он не хотел думать о тех, с кем он никогда больше не встретится. На глазах его выступили слезы, но он их не чувствовал.

* * *
        В тот же вечер далеко от Потьмы, в Москве, Ваня Грязнов сидел напротив полковника Пуговошникова за столом, накрытым белоснежной скатертью и уставленным всякой снедью, и впервые за последние двое суток чувствовал себя счастливым.
        - Ты ешь, ешь, — говорил дядя Толя особенным своим хрипловатым баском. — Ешь, а сам слушай. Так вот, сынок, ты и думать не смей, что в милиции все такие. Тебе еще пяти не было — ты уже хотел в милицию идти. И не отступай! И не смотри ни на кого! Это твоего отца мачеха охомутала. Бабы — они не таких скручивали, узнаешь еще. Нам в милиции сейчас честные ребята очень нужны. И продержаться честно они там могут, не слушай никого. Это те плачут, у кого кишка тонка.
        Вот ГИБДД возьми — ведь с ДТП у нас в России — караул. Больше всех в мире жертв на дорогах — пойми! В Афгане за десять лет войны 15 тысяч погибло. Много, считаем, — неужели мало? А в прошлом году на дорогах 39 тысяч погибло! Сколько инвалидами осталось — не говорю. Скоро все друг друга передавим, народу в России не останется.
        Нам порядочный инспектор на дорогах до зарезу нужен! Такой, кто пьяного водителя за деньги не отпустит — кати, мол, дальше, куролесь! Это ведь все равно что головорезу нож в руку дать и послать на большую дорогу — иди, братец, зарежь кого-нибудь…
        Вот месяц назад у Подольска отпустили так одного — откупился. И через полчаса целая семья в две минуты на тот свет ушла. «Скорой» и делать было нечего. Пятеро душ! Пара молодая еще и трое детишек…Рассказывали потом — за бабкой ходят по пятам: ищет минуту руки на себя наложить.
        А покупные-то права?.. Они сейчас — через одного! Вот такой продажный инспектор ему их устроил, на дорогу выпустил. А какой он водила? Он ездить не умеет! У него деньги есть, а уменья-то нет!.. Ведь вот так человеку, который водить не умеет, права давать — это ж одно и то же, что в банде участвовать! И там, и там людей губят.
        
        …Ты что, Иван? Даже и не думай. Пойдешь в училище, наденешь погоны милицейские… Кто в России порядок-то наводить будет? Или фюрера будем ждать? А то вон многие Сталина нового ждут, а по мне — один хрен! Гитлер чужие народы клал, а Сталин — своих. Вот и вся разница…И еще раз тебе говорю, Ваня, — дядя Толя уже начинал немного хмелеть; сильно пьяным, как отцовы дружки, он никогда не бывал, — только в милицию! Да, ты там всякое встретишь. И воров встретишь, да. И таких, кто за деньги дела и прекращает, и заводит. Всякие там сейчас есть. И давить на тебя будут — обязательно: «Будь как мы!» Но не поддаться — можно! Можно! Не верь никому, что нельзя!
        Если такие честные ребята, как ты, в милицию не пойдут, — что будет-то у нас, а?.. Россию-то матушку не жалко разве? Мы что же — самый воровской народ в мире, что ли? Давайте тогда и объявим это! И не будем больше обижаться: «Нас не уважа-а-ют!..» А чего нас тогда уважать-то, а?.. Чего, я тебя спрашиваю, Ваня, отвечай мне!..
        Уже немного осталось и до пьяных слез, и жена дяди Толи, добрая тетя Катя, увела его спать, уговаривая по дороге не принимать все так близко к сердцу, а то если принимать — это никакое сердце не выдержит.
        А Ваня Грязнов в эту ночь впервые, пожалуй, в своей юной жизни, не мог заснуть до рассвета.
        Он был взволнован разговором с дядей Толей. Картины будущей его жизни наползали одна на другую. В них мешались известные ему события и воображаемые. То он представлял, что едет в милицейской уже форме в автобусе, — и вдруг автобус круто выруливает к обрыву. Ваня мгновенно кидается вперед, перехватывает руль у потерявшего сознание водителя и в последнюю секунду отворачивает автобус, полный людей, от обрыва. То ему представлялось, что другой уже автобус упал в реку, а он разбивает два окна и помогает выбраться людям, а двух детей, ухватив под мышки, успевает вытащить живыми… И матери обливают Ваню благодарными слезами. (Про обе такие истории Ваня читал.)
        Потом он видел трех бандитов, напавших на девушку и парня в темном парке. И Ваня сначала стрелял в воздух, а потом открывал огонь на поражение, и двое бандитов падали, а третий убегал как заяц. Но Ваня преследовал его — по снежной дороге, залитой голубоватым лунным сиянием. Он бежал — и шаги его становились все длиннее, а сам он — все выше и выше.
        Ваня спал, и за окном луны уже не было — занимался рассвет.
        Глава 35. Старые письма
        В это время тезка Ивана Грязнова сидел над связкой старых писем, которые дала ему с собой в Москву Женя.
        «Бесценная моя! Не успела отъехать моя пролетка, как я стал вспоминать о тебе и горевать, что опять так и не дописал твой портрет. Ах, верно брат мой Антон вечно попрекает меня ленью! Сам он встает в пять утра, пока весь наш бедлам еще спит, и пишет, пишет в тишине свои рассказы, пока я сплю еще сном праведника, каковым, увы, не являюсь… Горюя, стал обдумывать, как бы мне снова появиться в ваших палестинах и дописать. Только не вздумай задевать куда-нибудь твое белое платье с широкою оборкою! Знаю я вас, молодых девиц! Только в нем ты должна снова мне позировать, помни это… Смотри же, чтоб этот портрет не съели крысы».
        
        «…Ненаглядная моя! Вспоминаешь ли ты своего Николашу? Или ветром с бабкинских полей вовсе выдуло из твоей головки всякую память обо мне? Что до меня, то я без конца тебя вспоминаю…»
        Письма были адресованы в село Бабкино Воскресенского уезда. Несколько из них датированы были 1887 годом, а одно — серединой мая 1889-го и послано из города Сумы. В нем Николай с юмором писал о своей болезни и с радостью — о будущей работе:
        «Я так громко и противно кашляю, что тебе бы это не понравилось, душа моя. Но здесь мне становится все лучше и лучше. Мечтаю о том, как следующим летом приеду в вашу деревню и буду писать маслом пруд, березы и тебя, моя прелесть».
        Было и еще одно, другим почерком и без начала — от исписанного листа была оторвана неизвестно кем и когда верхняя и нижняя треть, осталось несколько строк, и то часть слов стерлась: «…умер 17 июня. Болел он всего несколько месяцев — с апреля сего года. За месяц до смерти стал кроток, ласков и все мечтал, как выздоровеет и начнет писать красками… Крышку несли девушки, а гроб мы. В церкви, пока несли, звонили…Деревенское кладбище, над могилой поют птицы…»
        Алла долго рассматривала этот обрывок, с чем-то сличала, листала разные книги и наконец сказала уверенно, что это скорей всего — письмо Чехова, а значит, другие письма — его рано умершего от чахотки брата-художника. Ваня обомлел.
        …На другой день он уже читал письма Антона Павловича Чехова братьям — по полному собранию сочинений, которое стояло у Аллы в комнате (его-то она вчера и листала усердно).
        Не просто читал — а зачитался: так это было умно, ясно и благородно. И вообще — Ваню очень интересовало, как жили люди в позапрошлом, XIX веке, как они решали свои простые бытовые дела, как складывались, например, отношения родственников. И все это можно было узнать и понять из писем именно Чехова, обремененного многочисленными родными.
        Ваня Бессонов читал — и представлял знакомый ему, немосквичу, не хуже, чем москвичам, не безразличным к Москве, двухэтажный маленький домик на Садово-Кудринской, где до сих пор на двери табличка «Докторъ А. П. Чеховъ». Домик, снятый Чеховым для всей своей разветвленной семьи (у самого — ни жены, ни детей, он заботится о братьях, сестре и родителях).
        Вот он пишет из Москвы в Петербург брату Александру, который хочет прислать на попечение родных своих маленьких детей, потерявших мать. Чехов вполне готов этому способствовать. Но: «под непременным условием, — объясняет он брату — и, видно, есть основания для таких объяснений, — что ты поручишься перед кем или перед чем хочешь, что ни трус (Ваня-то Бессонов знает, что „трус“ — это на древнем русском „землетрясение“, и, читая, с удовольствием вспоминает это свое знание), ни потоп, ни огонь, ни мор, ниже моровая язва („ниже“ значит „а также и“, а моровая язва — мор, эпидемия какая-нибудь, вроде чумы; все это тоже Ване известно с детства) не могут помешать тебе быть аккуратным, т. е. в определенное число месяца высылать определенное количество рублей. В деньгах вся суть. Ни благочестие дедушки, ни доброта бабушек, ни нежные чувства папеньки, ни великодушие дяденек — ничто не может заменить их (а эти слова уже сам Чехов подчеркнул). Сие помни, как я ежеминутно помню».
        Ваня, вообще любивший, как уже давно поняли все наши читатели, слово, восхищался тем, как точно выражает Чехов свою мысль. И не в рассказах даже (это-то само собой), а просто в письмах к брату. Он знал, что родственникам люди пишут обычно кое-как — сойдет!
        А тут — меткость, обдуманная точность кратчайших — в одном слове — характеристик. «Благочестие» — это про их отца, который в Таганроге темными зимними утрами, в пять часов, посылал сыновей детьми еще в церковь — они пели вместе с певчими; «доброта» — про мать и тетку, «нежные чувства» к своим детям — самого Александра, «великодушие» (всем в семье известное) дяденьки Антона… Для самого Антона Павловича деньги — совсем не главное, он только и делает, что тратит заработанное на родных. Но хочет внушить Александру, чтоб не надеялся, что его детей по благочестию, доброте и великодушию родных в Москве и без денег прокормят. То есть прокормить-то, может, и прокормят, но нехорошо было бы со стороны Александра на это рассчитывать!
        И все это Антон дает ему понять — прямо, а при этом не грубо. Вот в чем секрет его языка!
        Понятно и необидно объясняет он брату (да еще по ходу объяснения снова так талантливо характеризует близких им обоим людей), почему именно нельзя его детей подсовывать под бочок главной бабушки, их с Антоном матери! Тема-то щекотливая. Почему это, может возмутиться брат, я к своей матери не могу ее внуков родных отправить?.. Потому, пишет Чехов, что жить им у нее — «значит, жить у меня… У меня же тесно и для детей положительно нет места…Ты знаешь, что у меня скопление взрослых людей, живущих под одной крышей только потому, что в силу каких-то непонятных обстоятельств нельзя разойтись… У меня живут мать, сестра, студент Мишка (который не уйдет и по окончании курса), Николай, ничего не делающий и брошенный своею обже („обже“, понимает, читая, Иван Бессонов, — это французское objet, объект. То есть — объект очередной любви Николая…), пьющий и раздетый… К этому прибавь, что от 3 часов до ночи и во все праздники у меня толчется Иван, по вечерам приходит батька… Все это народ милый, веселый, но самолюбивый, с претензиями, необычайно разговорчивый, стучащий ногами, безденежный… У меня голова кружится.
Если же прибавить еще две детские кроватки и няньку, то я должен буду залить воском уши и надеть черные очки… Будь у меня жена и дети, я охотно взял бы к себе хоть дюжину детей, но в мою теперешнюю семью, угнетаемую ненормальностью совместного жития, шумную, денежно беспорядочную… я не решусь взять нового человека, да еще такого, которого надо воспитать и поставить на ноги… Жить детям можно у бабушки Федосьи Яковлевны. Я с ней уже говорил об этом, сообщил твои и мои мотивы, и она охотно согласилась… У меня ломит голову („Еще бы тут не ломило!“ — думал Ваня); вероятно, письмо написано нескладно. Жаль, если так. Вообще в голове скверно. Я думаю, что ты поймешь меня. Т. е. меня и мое нутро можешь не понимать, но пойми доводы и соображения».
        Ване жаль было Чехова. Такое письмо составить — чтобы брат все понял, но не обиделся… Да за это время Чехов целый рассказ бы написал! Понятно, что «в голове скверно». Мучился, наверно, — как объяснить брату, что для того чтоб писать и тем самым не только читателей радовать, но на всю семью зарабатывать, надо хоть какой-то покой у себя дома иметь?..
        Ваня в своей недлинной еще жизни не раз был свидетелем разных родственных разговоров, связанных с деньгами и жильем, — сестер матери, обеих бабушек, обижавшихся на детей и внуков… Он знал уже (и не раз, не вступая в разговоры старших, молча недоумевал), что ничего путного из таких разговоров обычно не получается. Все только друг на друга разобидятся, а то и вообще рассорятся. И в письмах Чехова видел он прямо-таки учебное пособие по поиску таких решений — разумных и ни для кого не обидных.
        И еще поразила Ваню эта фраза: «меня и мое нутро можешь не понимать».
        Ваня столько раз слышал, как и взрослые, и невзрослые восклицают с обидой: «Нет, ты меня не понимаешь!..» Иногда — прямо как в кино, иногда — просто, но все равно — все требуют, именно требуют, чтоб их понимали.
        А Чехов не требовал. Ему достаточно было, чтоб его доводы понимали — ну просто смысл его слов.
        Чем больше листал Ваня тома чеховских писем, въедаясь то в одно, то в другое, особенно же в письма братьям, и в первую очередь Александру, который жил в Петербурге, и Чехов писал ему часто, — тем больше удивлялся тому, почему не вывешивают отрывки из них, крупно напечатанные? В рамочках, в коридорах старших классов школ и гимназий?
        И вдруг Ваня вспомнил, что вывешивать в школах в рамочках — это не он придумал. Как-то минувшей зимой, когда он приехал в Москву на каникулы, собрались они всей компанией у Тома. И Ваня заговорил с ним о любимых книжках. Том (как уже знает читатель первой книги этого повествования) очень любил Михаила Булгакова, а «Мастера и Маргариту» знал чуть ли не наизусть. Но тут он стал рассуждать как раз о повести «Собачье сердце». Ее он тоже очень любил, и телефильм ему нравился, особенно актер Евстигнеев в роли профессора Преображенского. И вот тогда-то, вспомнил Ваня, Том процитировал профессора наизусть: «На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками».
        И сказал:
        - Вообще-то эти слова надо сегодня вывешивать в рамочках везде, где учатся. В школах, в университетах. А то не все, по-моему, просекают, что к чему.
        …Хотя речь в письмах Чехова шла о семейной жизни взрослых людей, а Ване было еще только четырнадцать, — читая, он, как во сне, становился на это время взрослым и все-все понимал. Так казалось, по крайней мере, ему самому.
        Александр Чехов обижался на отца: «Отец написал мне, что я не оправдал себя». А Антон, как будто он был не моложе брата на 6 лет, а на 20 лет старше, сурово возражал на эту его обиду. А самому в момент писания этого письма всего 23 года!.. Вон у Вани с матерью в Петербурге на одной площадке живет парень 23 лет, все к матери Ваниной звонит в дверь — то одно попросит, то другое. Так мама говорит про него: «Оболтус оболтусом».
        …Он читал — и, к примеру, ситуация, которую во все времена любят называть проблемой отцов и детей, вдруг открывалась умному Ване с необычной стороны.
        Он начинал понимать то, что до сих пор ни от кого — ни в жизни, ни по телевизору, — не слышал. То именно, что надо уметь взглянуть на жизненные события не только своими глазами, но и глазами других людей. Уметь понять того, другого, который смотрит на твои поступки — и видит совсем не то, что видишь ты сам!
        И только тогда потихоньку начнешь жалеть не только себя, любимого, а — других людей. У них ведь тоже свои переживания, и не меньше, между прочим, твоих.
        Он читал, и собственный небольшой, но по-своему тяжелый жизненный опыт — в первую очередь история отца с матерью, становились в его душе на какие-то свои правильные места.
        И хотя жалость к матери все равно не проходила — и он чувствовал, что и не надо вовсе ей проходить, — но все равно что-то упорядочивалось в светлой Ваниной голове. Мир переставал казаться (как казался он Ване иногда) жестоким и бессмысленным.
        …Пять братьев, считая самого Антона, — и сестра. Александр жаловался Антону, что единственная их сестра «не успела еще составить» о нем настоящего понятия, «а заглядывать в душу она еще не умеет». Антон жестко отвечал ему: «Ты прав… Сестра любит тебя, но понятий никаких о тебе не имеет… Вспомни, поговорил ли ты с нею хоть раз по-человечески? Она уже большая девка, на курсах… а сказал, написал ли ты ей хоть одно серьезное слово?.. Ты молчишь, и немудрено, что она с тобой незнакома…Она многое могла бы почерпнуть от тебя, но ты скуп. (Любовью ее не удивишь, ибо любовь без добрых дел мертва есть)… Я, каюсь, слишком нервен с семьей. Я вообще нервен. Груб часто, несправедлив, но отчего сестра говорит мне о том, о чем не скажет ни одному из вас? А, вероятно, потому, что я в ней видел не только „горячо любимую сестру“, как в Мишке не отрицал человека, с которым следует обязательно говорить…За нее на том свете не родители отвечать будут. Не их это дело…»
        Какое же серьезное, уверенное сознание личной — именно личной — ответственности за саму душу, за личность младших!..
        Ваня читал и ужасно жалел, что у него нет младшего брата или сестры. Он обязательно относился бы к ним так, как наставлял Чехов. Обязательно!.. Слова Чехова заражали его так, что чуть ли не слезы закипали на глазах.
        Хотелось жить правильно и поступать благородно.
        Глава 36. Неизвестная в белом
        Если бы раньше Ване Бессонову кто-то сказал, что футбольное боленье может помочь найти спрятанное ворами — да ни в жизнь бы он не поверил!
        Но все произошло как по писаному.
        Они вчетвером — он, Ваня-опер, его знакомый полковник милиции Пуговошников и еще белесый, как моль, и лысоватый следователь, которого полковник прихватил с собой, — приехали на Курский вокзал («Дуга» в письме, принесенном Горошиной, расшифрованная Ваней-опером как «Курская дуга»!) и прошли в камеру хранения. При этом следователь недоверчиво крутил головой всю дорогу от машины полковника. Еще и показывал мордой лица, что все это — бред сивой кобылы, по любимой поговорке отца Вани Бессонова. А он, следователь со стажем, здесь только потому, что не может отказать полковнику, на которого нашло затмение, и он слушает болтовню пацанов, насмотревшихся теледетективов.
        Полковник же, Анатолий Васильевич Пуговошников, напротив, был невозмутимо серьезен.
        Нашли ячейку № 23 и набрали шифр — «1982» (а как все это было определено Кутиком, он же Сеня-нефанат, рассказано в главах 27 и 28 первого тома).
        Ячейка открылась. Следователь щелкнул фотоаппаратом. Потом стал производить выемку, и этот момент снимал тем же фотоаппаратом уже полковник.
        - Писать умеешь? — спросил следователь Ваню.
        Тот молча кивнул. Писал Ваня без единой ошибки.
        Следователь сунул ему в руки планшет с листом бумаги и ручку.
        - Пиши, я потом на бланк перепишу.
        И начал диктовать:
        - «В ячейке № 23 под шифром 1982 обнаружен плоский сверток длиной 50, шириной 60 сантиметров. Обернутая в несколько слоев материи картина маслом, изображающая молодую женщину в белом платье…»
        …Уже потом, когда Ваня рассматривал немногие картины Николая Чехова в доме-комоде (он не помнил, кто именно назвал так Дом-музей Чехова в Москве), то даже он увидел, как близка манера автора найденного портрета к этим картинам — блики солнца, любовь к белому цвету… Искусствовед, приятель Аллы, уверенно атрибутировал портрет: кисть Николая Чехова, портрет до сих пор был неизвестен.
        Ваня поражался — сколько же оттенков может вместить белый цвет! Тут были и зеленоватые пятна — в тенях, залегших в мягких складках платья, — не отсвет ли травы за окном? Ведь художники умеют видеть то, что они называют то рефлексами, то валерами, то еще как, а другие люди вообще не видят. На белом платье видна была еще не то розоватая, не то лиловая краска, еле-еле брошенная на холст. Полные пунцовые губы девушки. Взгляд ее карих глаз — и твердый, и задумчивый. Она смотрит в окно — и розовые ее щеки горят от не видного зрителям солнца. Ваня не уставал любоваться портретом.
        Постепенно выяснилось, что в Москве жил коллекционер, собиравший все работы Николая Чехова. А потом куда-то пропал. Найти его милиции пока не удалось.
        
        Когда-то собрать работы Николая хотел брат, Антон Павлович Чехов. Он ставил его художественный талант выше своего писательского… Антон Павлович писал сестре Маше: «В „Сверчке“ за 1883 г. много превосходных рисунков Николая. Вот если бы поискать у букинистов под Сухаревой и купить!»
        Ваня прекрасно понимал, о чем речь. Он знал, что на Сухаревской площади стояла знаменитая Сухарева башня — ее в 1930-е годы распорядился снести Сталин. А прадед Вани, рассказывала мама, был одним из тех искусствоведов, которые написали Сталину письмо, чтобы он этого не делал. Он им ответил, — «цинично», как сказала мама, — что пролетариат построит еще лучшие башни. Так вот под этой башней когда-то были знаменитые книжные развалы — там какие хочешь книги и старые журналы можно было купить.
        А Чехов писал дальше сестре: «Я решил собрать все рисунки Николая, сделать альбом и послать в Таганрогскую библиотеку с приказом хранить. Есть такие рисунки, что даже не верится, как это мы до сих пор не позаботились собрать их».
        …А письма будущий филолог Ваня Бессонов атрибутировал сам, сравнив в архиве почерк с известными письмами Николая Чехова. И даже под научным руководством Аллы написал об этом статью в специальный журнал. Но было это уже позже, во время учебного года.
        Глава 37. Омск. Полная перемена декораций в «трактире „Подворье“»
        Вернемся же из Евпатории и Москвы в Омск, в трактир «Подворье» — в тот момент, когда там хлопнула дверь.
        …И тут Петр увидел, как именно бледнеют меловой бледностью.
        Том, сидевший лицом к дверям, оцепенев, смотрел на вошедшего. В детстве они с Петей учились говорить, не двигая губами, и у них это здорово получалось. И сейчас Том именно так и сказал:
        - Не поворачивайся. Это он.
        Харон мигнул бармену и прошел направо в конец зала, за маленький столик на двоих в темном углу.
        - Если будет уходить — задержать надо минут на десять. Я позвоню. Оперативники приедут, — шептал Том.
        К Харону мгновенно подошел бармен — не тот, с которым недавно разговаривал Петр (тот невозмутимо протирал полотенцем кружки), а другой, невысокий, с ранней лысиной, — и угодливо перед ним склонился. Харон сказал два слова, тот кивнул, Харон встал и двинулся за ним.
        Каким-то шестым чувством, которое в первые же годы развивается у того, кого каждый день готовят для военной службы, Петр почувствовал, что оружие, спрятанное Хароном, где-то здесь, что за ним он сюда и пришел. А зачем еще идти в трактир, на люди, человеку, которого ищут?
        - Оставайся здесь, звони своим, я на задний двор, — прошелестел неподвижными губами Петр, встал и пошел к выходу нарочито расхлябанной, не кадетской походкой.
        Харон, затылком уловив движение по залу, остановился, повернул голову, зыркнул в его сторону глазами. Но, видимо, ничего опасного не увидел — долговязый подросток посидел в трактире и пошел по своим делам.
        Как только Петр вышел, а Харон скрылся где-то в служебных помещениях, Том набрал номер оперативника. Ему пришлось назвать свое имя, и он почувствовал, как на том конце провода оперативник слегка опешил. «Том Мэрфи» — только американцев нам в этих делах не хватало! Интерпол, что ли, включился?.. Но потом врубился (видно, был уже предупрежден о возможной информации со стороны), повторил, запоминая, адрес, бросил: «Едем!» — и отключился.
        …Если схрон внутри — сделать уже ничего нельзя, если во дворе — что-то сделать еще можно. Главное — чтоб убийца не успел вооружиться. Его оружие где-то здесь, это ясно. Что ж, работаем вариант «Двор».
        И Петр легко перемахнул через метровую ограду и очутился внутри, в замкнутом пространстве. Небольшой дворик был пуст — если не считать трех высоких мусорных баков и двух ящиков, сколоченных из неструганых досок, набитых каким-то тряпьем. Мятный холодок где-то возле желудка ясно указал Петру напрямую и безусловную опасность для жизни. И тут же кто-то внутри него, но, пожалуй, теперь ближе к голове, чем к желудку, произнес то ли отцовским голосом, то ли голосом самого Петра: «Ну что ж, Петушок, — дело военное!»
        А в это самое время в трактире еще более сильный страх, только не за себя, а за Петра сковал Тома, но тоже не лишил его воли к действиям. Поэтому второй его звонок был Часовому. Тот ответил коротко:
        - Я рядом. Сейчас буду.
        У него, Том знал, при себе оружие. А это уже совсем другое дело. (Том в течение одного дня будто повзрослел на несколько лет и мыслил непривычными для себя категориями.) Получалось, Петру надо будет продержаться всего несколько минут. Но хорошо известно, что лишить человека жизни можно и за секунды.
        Двинуться на помощь другу детства Том не мог. Во-первых, он мало чем помог бы Петру — скорей уж был риск помешать, лишить свободы действий. А во-вторых, именно сюда с минуты на минуту должны ворваться те, кого он вызвал, и нужно будет сразу указать им направление.
        Потекли минуты. Бармен за стойкой продолжал сосредоточенно протирать кружки. Второй, лысоватый, не появлялся.
        …Харону, вышедшему во двор, сразу бросился в глаза стоящий внутри ограды тот самый подросток, который только что вышел из трактира. Он сделал два шага к нему.
        - Тебе чего тут надо, а? Вали отсюда!
        И вдруг, к своему удивлению, Петр услышал свой голос — прежде чем успел сообразить, что сказать:
        - А вы что мне тыкаете? Что-то не припомню, когда мы с вами на брудершафт пили!
        К этому моменту Петр уже интуитивно понял — или почувствовал, — что у Харона оружия еще нет. И что это, несмотря на мощную мускулатуру Харона, очевидную в любой одежде, все-таки несколько уравнивает их шансы — у обоих по две руки и по две ноги, не больше и не меньше. И Петр понял — Харон не может при нем достать оружие из тайника: по-видимому, для этого надо повернуться к нему спиной, а Харон этого делать не хочет. И Петр приготовился защищаться. Автоматически он принял стойку, повернулся к противнику левым боком, правую ногу чуть отставил назад, прикрыл локтями ребра.
        Харон, конечно, первый удар нацелил в голову, но Петр молниеносно присел. Харон не потерял равновесия, но второго удара нанести не успел — Петя отпрыгнул, крутанулся и ребром ступни ударил Харона по голени. Тот взвыл, точнее — взревел и присел. И тут лысый бармен, до этого стоявший неподвижно в дверях, ловко ногой подкатил к нему отрезок трубы.
        - Ну, падаль, конец тебе! — хрипло крикнул Харон. Но, видимо, слишком понадеявшись на железо, секунду промедлил — и Петя применил свой коронный прием. Все-таки он был выше, ноги длиннее, и, успев развернуться на 360°, он, высоко подпрыгнув, издал боевой крик и выпрямленной правой ногой дотянулся-таки до виска Харона.
        Удар был сильным. Тот упал. Но тут же сел, сразу оказался на корточках и размахнулся трубой, чтобы подсечь противника. Петр подпрыгнул, а Харон в это время, не выпуская трубы из рук, уже вскочил. Злая энергия, исходившая от него, окутывала Петра и начинала сковывать. Он еще не потерял сил, но как будто предчувствовал опасный перелом поединка.
        
        И тут за оградой раздался выстрел и крик: «Ложись!»
        Никогда еще на учениях Петя не падал ничком с таким удовольствием.
        В тот момент, когда Харон глянул в сторону ограды, откуда Часовой второй раз выстрелил уже не в воздух, а непосредственно над его головой, из двери трактира высыпали четверо в бронежилетах.
        Через три минуты Харона в наручниках волокли к машине — через зал трактира. Бледный Том стоял у своего стола. Петр, вошедший вслед за всеми с черного хода, присаживаясь на свое место, сказал ему:
        - Может, выпьем еще кваску?
        Глава 38. Каталонцы, Рональдинью и снова неизвестная в белом
        Вечером того самого дня, утром которого Скин отважно действовал у полустанка Катыши, а Том читал лекцию рабам маковой плантации, Кутик сидел на крылечке родительского дома в Оглухине, горестно подперев голову рукой, как делала его бабка. Родители его как раз к ней и поехали в соседнее село — с ночевкой. Но дело было не в этом. От одиночества Кутик страдать еще не научился.
        Кутик страдал, потому что находился в смятении.
        Противостояние «Реала» и «Барселоны» («Барсы», как ее все называли) приобретало все более жесткий характер. За соперничеством «королевского» клуба и каталонцев следил весь мир, в том числе Оглухино — в лице Кутика. Вот последняя, например, игра — что это за дела, когда спортивный комментатор пишет: Рональдинью поражал ворота мадридцев так легко и непринужденно, словно ему противостояла не одна из лучших команд мира, а деревянные манекены!..
        Конечно, для Кутика очень важно было, что и Рональдинью — такой же бразилец, как Роналдо. И, само собой, будет в чемпионате играть в сборной Бразилии. Но вместе с тем сегодня футбол — ничего не попишешь — в основном клубный. И тут надо что-то выбирать…
        Вообще это был иной, особый мир — со своей особой речью, очень понятной Кутику. Но он знал, что вряд ли ее поняли бы его новые друзья Женя или Том, если б уселись рядом с ним смотреть игру: «Ну и запара в штрафной площадке!», «Кавенаги не вписался», «очень грамотно поставил корпус», «один из вариантов устаканивания полузащиты», «забивной игрок»…
        Ну, Кутик не имеет в виду, конечно, смешные и общепонятные вещи, когда, например, тренер кричит Мовсесяну: «Мося, давай!»
        Вообще свой особый разговор, конечно, не только в футболе — скажем, и в боксе, который Кутик смотрел иногда вполглаза и слушал комментаторов вполуха: «Главное — не дать попасть в себя…»
        Нельзя сказать, чтобы Кутика, влюбленного в бразильцев, вовсе не волновал российский футбол. Нет, он очень даже следил, например, за сложными поворотами судьбы иностранных легионеров на российских просторах, а точнее — пустырях. А как скажешь иначе, если одного из лучших игроков Португалии «Динамо» покупает за 16 миллионов евро, а потом он тренируется на стройке?.. Не говоря о том, что стадион во время игр больше чем наполовину пустой (португалец к этому не привык!), а российские соперники «Динамо», которых трясет от числа нулей в цифре гонорара легионера, общаются с несчастным португальцем (полное имя у него длинное-длинное, но попросту его зовут Манише) исключительно путем жестоких подкатов?.. А если прибавить сюда отвратительные гостиницы, нашу осенне-весеннюю вечную городскую грязь, то чего удивляться, если он будет дотягивать свой пятилетний контракт, сцепив зубы, и уедет из России без особенно теплых к ней чувств?
        И вообще, по наблюдениям Кутика, игроки к нам все с большей неохотой возвращаются после отпусков и все с большей охотой при первой же возможности возвращаются в свои клубы. Да, не очень-то дают у нас играть за такие деньги — или бьют по ногам, или держат на скамейке запасных. Кутик очень даже заметил, как уругваец Сосу только отъехал от «Спартака» — и стал одним из лучших игроков мадридского «Атлетико».
        Но не будем о грустном, лучше — о смешном. Отец Кутика завел себе околоспортивное хобби — стал собирать фамилии, соответствующие виду спорта их владельца: фехтовальщик Кровопусков, прыгун в воду Доброскок… Сюда же попал почему-то и пловец Коротышкин, и чемпион мира по ходьбе на 50 км Кирдяпкин, и даже бегунов Борзова и Борзаковского Кутиков отец не без остроумия сюда же подверстал. Вообще он сильно увлекся этим делом и свои находки торжественно нес Кутику. Любимцами его были не так давно отбывшие в Америку баскетболисты Моня и Хряпа (не имена или клички, как, может, кто-то подумал, а фамилии). А недавно возник большой спор. Отец уверял, что футболист — Кошкодеря, а Кутик считал — Гожгодеря.
        Стукнула калитка. Аккуратно ее прикрыв, к дому вперевалочку шла баба Шура.
        - Нет матери-то?
        - Нет. К бабушке уехала.
        - А-а… Ну-ну.
        Но уходить баба Шура не думала, а, кряхтя, уселась на крылечко рядом с Кутиком.
        - Жалко мне подружку мою, Грушу, — объявила она, и Кутик понял, что говорит она об умершей в марте «с горя», как говорили, тете Груше, тетке понапрасну осужденного Олега Сумарокова и погибшей Анжелики.
        Баба Шура вздохнула.
        - Дом заколочен, и наследство некому принять, — поделилась она с Кутиком мыслями, от него, скажем правду, очень и очень далекими. — Сестра ее, Олегова мать, — главная, конечно, наследница. Да, видно, ехать ей сюда больно трудно. А документы подать до шести месяцев надо! Уж и времени-то, почитай, не остается… А дом неплохой еще. Хотя кому в нем жить-то? Некому!
        Баба Шура замолчала, а Кутик вообще все время молчал: во-первых, повторим, по наследственным делам сказать ему было нечего, а во-вторых, он надеялся, что непрошеная визитерша так скорее уйдет.
        - Сеня-то, муж Грушин… Когда он помер-то? Годков двадцать пять уж прошло… Ну да, младшей его сестре, Анжеликиной матери, тогда двадцать с лишним было. Она с Грушей так и осталась жить. Потом вот Анжелику нагуляла…
        Баба Шура повествовала ровным голосом, без тени осуждения.
        - Вот… Сеня мне как-то портрет один показывал… Говорил — прабабка его. Ну писаная красавица! Из простых, видно, была, но больно уж хороша. В белом платье, как невеста! Давно видела, а так перед глазами и стоит. Я потом Грушу спрашивала: а портрет-то где? Да, говорит, на чердаке где-то лежит, сама не долезу, а молодым все некогда… Ну ладно, пошлая.
        Баба Шура с трудом поднялась со ступеней крыльца и двинулась к калитке.
        …Неясности, которые клубились в хорошо организованном Кутиковом мозгу с того дня, когда в доме Мячика обсуждалось все сразу, начинали понемногу оседать, располагаться в каком-то порядке — хотя он ничего пока еще не знал ни о работе Вани Бессонова над старыми письмами, ни о находке в камере хранения Курского вокзала в Москве.
        
        Недалек уже был тот день, когда всем оглухинцам, и не только им, станет ясно, что портрет лежал на чердаке вместе с письмами Николая Чехова. И в свое время был оставлен художником — возможно, на время, да болезнь и скорая смерть помешали забрать. А возможно, и был им подарен — той, которая послужила художнику натурой. И эта неизвестная в белом скорее всего приходится прапрабабкой погибшей Анжелике.
        Глава 39. Омск. Адвокат сретенский начинает действовать
        Артем Сретенский сидел за своим письменным столом. При уютном свете настольной лампы под круглым стеклянным зеленым абажуром, напоминавшим половинку арбуза, только без белых полосок (отцовская лампа довоенной выделки переехала с ним из Москвы), он переваривал полученную за день информацию.
        
        На вкус Артема, новой информации было даже слишком много.
        Появившийся около полудня в его квартире Том Мэрфи изложил ее так четко и ясно, будто закончил юридический с красным дипломом. Чтобы не пострадала связность этого рассказа, Артем даже отключал на целый час телефон.
        Главное — невиновность Олега, для его адвоката очевидная, получила доказательства. Они уже должны были иметь силу и для тех, кому захотелось бы — по разным мотивам — продолжать считать его виновным. Все становилось на твердую почву.
        Возникли два свидетеля алиби Олега. Правда, один — несовершеннолетний. И он, конечно, вправе отказаться давать показания — по совету, скажем, родителей. Но Артем предпочитал надеяться на лучшее.
        Важнейшее значение имел оригинал записки Олега — и то, что он остался в куртке Олега, а вовсе не был передан им Анжелике. Помимо этого, новонайденный вещдок уличал и следователей, и экспертов в недобросовестности. Сретенский видел их провалы и раньше, только не мог понять происхождения странной записки, оказавшейся у следователей: ведь и его подзащитный не мог ничего объяснить и вызвал издевательские реплики обвинителя.
        Та записка оказалась невольной копией. Все встало на свои места. Важнейший вещдок Артем тут же убрал в сейф.
        Слушая Тома, он все больше понимал: хотя искать настоящих убийц — не его дело, но — придется.
        Артем еще не знал про вылет группы следователей из Новосибирска. Леша и Саня давно уже двигались от Омска на восток и держать все в голове не могли. Они знали, что военком связался с Сибирским округом, знали, что сибирский прокурор со своей группой не только прилетел в Омск, но уже провел важнейшие действия и даже начал задержания в отделениях милиции. Они обменялись на эту тему короткими репликами с Часовым и теперь были уверены, что Харона все-таки схватят.
        Но телефона Артема Сретенского они, в отличие от Жени, не знали и военкому его, соответственно, дать не могли. А Женя про сибирского прокурора узнала в подробностях, когда рассталась с Томом и из Омска давно уже выехала.
        Любопытно, что хотя Артем Сретенский не знал этих деталей операции, мысли его о деле Олега Сумарокова легли именно в сторону прокурора Сибирского округа и его сотрудников. И он думал, что надо бы с ними связаться.
        Дело в том, что среди следователей тамошней прокуратуры были двое учившихся по книжкам отца Артема и помнивших его. Кое-что уже было, что он мог им предъявить — для возбуждения нового уголовного дела. Фотография убитой Анжелики, оказавшаяся у московской девчонки… Очень важное обстоятельство. Одно пока неясно — как его понимать и куда пристегнуть.
        Во всяком случае, оно наводило Артема на смутную мысль, что убийство — не спонтанное, а заказное и что нити от него ведут в Москву. А тут обстоятельный Том перешел к рассказу о Хароне. И главное — сообщение Часового, что появился Харон в их славном поселке в конце марта и сам похвастал однажды, что убил девушку — в сибирских краях, но от этих мест далеко. Да, все это очень и очень по делу. Вот только где теперь его взять, этого Харона?
        Том заканчивал рассказ, и Артем включил телефон. И только Том сказал: «Ну вот, кажется, и все», — так сразу же, как часто бывает в старых романах и иногда — в жизни, зазвонил телефон. И на том конце провода обозначился новосибирский следователь — «следак», как любил он себя называть сам. Как раз один из тех двух, которых только что вспоминал Артем.
        И сообщил, что он — в Омске, только что прилетел, ищет очень серьезного преступника и знает (откуда бы?), что этот человек, а точнее отморозок, имеет отношение к сравнительно недавнему, сляпанному кое-как в курганском суде делу, в котором Сретенский выступал защитником. Просит номер его мобильника, дает свой и хочет быть с Артемом на экстренной связи. Они прибыли с окружным прокурором, целой группой. Им способствует омский военком. От его порога, собственно, и сбежал сегодня этот самый опасный преступник по кличке Харон — правда, еще прежде, чем военком его вообще увидел.
        - В общем, тут в вашем городе детектив завязался — Маринина позавидует вместе с Устиновой. Видимо, всю ночь работать будем. Тут тебе и трупы, и наркотики, и чуть ли не рабовладельчество.
        Следователь продиктовал номер своего мобильного, и Артем сказал:
        - Здесь у меня молодой человек, — Артем подмигнул Тому, — москвич, который при задержании присутствовал. Причем он бандита видел, а тот его — нет. Может вам полезным оказаться.
        Следователь задал какие-то проверочные вопросы, на которые Артем ответил положительно, удивленно отреагировал на имя-фамилию «молодого человека», но быстро переварил объяснения, которые дал ему Сретенский.
        И действительно — не в сталинской же России происходят описываемые нами события, а совсем в другой. Вот в те далекие времена такое иностранное имя обычно вело к малоприятным последствиям для его носителя, друзей носителя, а также и для случайных знакомых. По пятнадцать лет сталинских лагерей запросто получили бы все скопом. А то и пулю в затылок.
        Итак, «следак» информацию переварил и, немного поколебавшись, позволил дать Тому номер мобильника одного оперативника из его группы — «для экстренных случаев».
        Отпуская Тома, Сретенский строго наказывал ему жизнью не рисковать, ни в какой контакт с преступником не входить, при появлении его в зоне видимости и тем более при опасности звонить оперативнику. Ясно было, что город уже стягивают невидимые, но прочные сети. Начиналась настоящая охота. И если охотникам попадется матерый зверь, то много зверей и зверюшек посыплется вслед за ним в охотничьи ловушки.
        Отправив Тома и еще раз подивившись взрослости нынешних подростков (тут же, впрочем, посмеявшись над собой, потому что немало слышал в свое время от старших о не меньшей их взрослости в совсем другие времена), Артем Сретенский первым делом наладил связь с Тюкалинском, что было, заметим, не так просто, потому что у матери Олега не было ни домашнего, ни мобильного телефона. Завтра к вечеру Артем уже надеялся получить от нее доверенность на ведение дел.
        А тогда можно, дождавшись, когда Женя привезет с Алтая Федю Репина, ехать с ним в Оглухино и там вызывать его как свидетеля через родителей или педагога — по-другому нельзя, — и показания у него брать тоже в присутствии педагога. И, наверно, придется записать их на видеокамеру, но это не проблема. А потом ехать в Потьму к Олегу и сообщать парню, что он, его адвокат, подает надзорную жалобу и требует отмены приговора. Артем уже начал обдумывать поездку и даже встретил в одном из телефонных разговоров недоуменный вопрос коллеги:
        - А разве в Потьме пожизненники есть?
        А там, между прочим, пять лет уже — с 1997 года — участок пожизненного отбывания… И опять — в который раз! — подумал Артем: «Никто у нас ничего не знает, да и знать не хочет. Как в чужой стране живем, в гостях! А Чехов через всю Россию два месяца на Сахалин ехал — посмотреть, как в его стране каторжники живут».
        Он не выдержал, поднялся от стола, взял том писем Чехова с закладкой и перечел давно им отчеркнутое место из письма Чехова перед отъездом его приятелю-журналисту. Писал Чехов, как всегда, мешая шутку с полной серьезностью: «…Полагаю, поездка — это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный, а для меня это необходимо, так как я хохол и стал уже лениться. Надо себя дрессировать… Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов».
        Артем, вздохнув обо всем сразу, захлопнул том и поставил на место.
        В самый пик его размышлений над новой информацией и заодно над жизнью в России вообще у дверей запищал домофон. И юношеский басок произнес:
        - Мне адвокат Сретенский нужен. Я из Оглухина приехал. По делу Олега Сумарокова.
        Через минуту в квартиру адвоката входил, отирая пот и пыль с лица, коренастый юноша с мотоциклетным шлемом в руках. Это был, как уже понял читатель, Слава-байкер.
        Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что в ближайший час информации у адвоката сильно прибавится.
        Глава 40-я, в которой кое-кому светит награда
        - Значит, говоришь, задержание произошло примерно в 11 утра?
        - Даже раньше. Около пол-одиннадцатого.
        Сретенский побарабанил пальцами по столу, сбоку которого сидел усталый от почти восьмисоткилометрового пробега байкер. На лице адвоката была сложная смесь удивления и удовлетворения. Удивление относилось, конечно, к той простой, но рискованной и в то же время очень эффективной хитрости, с которой эти двое — семнадцатилетний и тринадцатилетний — провели задержание здорового, судя по описанию, бугая.
        - Ну, пока дежурный протокол написал, задержанный прочитал, подписал — как раз половина двенадцатого получилась. Если ваш лейтенант за сопротивление собирается его привлекать… да, собственно, и 116-я напрашивается — нанесение побоев, арест до трех месяцев… В течение двенадцати часов с момента задержания должен сообщить прокурору о факте задержания в письменном виде. Ну, возьмем даже 11 часов — все равно до 11 ночи он в прокуратуру с полустанка вашего вряд ли сумеет в письменном виде сообщить. До утра он вашего Мобуту все равно подержит, деваться ему некуда. А мальчишку отпустит. Время до утра есть. А тут, может, второго изловят.
        - А что — ловят уже? — встрепенулся Славка. Он только что от Сретенского узнал, что виденный им в ту ночь со спины второй убийца был задержан — и сбежал.
        - Ловят, ловят… Тут такие профессионалы прибыли, что изловят обязательно. Правда, сами они это слово не любят, — засмеялся адвокат. — Ловят, говорят, бабочек сачками и птичек силками. А мы — задерживаем…
        Любопытная вещь — оттого, наверно, что делом его подзащитного занимались сейчас подростки, да еще неожиданно успешно, Артем Сретенский неосознанно сменил самоощущение. Теперь он чувствовал и в какой-то степени мыслил, как в свои тринадцать-четырнадцать лет. Нет, ни УК (Уголовный кодекс), ни УПК (Уголовно-процессуальный кодекс) он не забыл. Все законы, равно как и комментарии к ним, были в его голове в стройном порядке. Просто проснулся забытый мальчишеский азарт, живая готовность к авантюрным ходам — будто он действовал не в обыденной жизни, а внутри приключенческого романа.
        Конечно, неловко звонить в такой час кому бы то ни было, кроме близких друзей. Но Артем уговорил себя тем, что обстановка создалась близкая к военной, и совершил все нужные звонки. Самое интересное, что все те, кому он позвонил, — а именно трое, — совершенно его поняли, ни удивления, ни раздражения не выразили и явно начали сразу после его звонка действовать.
        
        Очевидно, все трое попадали в тот не очень большой процент живых в полном смысле этого слова людей, благодаря которым и держится еще Россия.
        Артем Славку ночью на мотоцикле никуда не отпустил, а оставил ночевать. Батарейка в мобильном уже зарядилась (организованный Славка, прежде чем начать разговор, с позволения Артема включил ее в сеть), Нита была оповещена, а через нее и Скин. Напились на кухне чаю с бутербродами, и адвокат, постелив Славке на диване в кабинете, с чувством выполненного долга улегся спать.
        Проснулся он как встрепанный. На часах было восемь утра.
        Ему снилось пустынное антенное поле близ улицы Тухачевского, где они жили в Москве с отцом и мамой. И будто бы там разместился полк, который объявил себя автономным государством. Артем во сне никак не мог этого вместить в сознание. И вот он услышал чей-то громкий и отчетливый голос, кого-то — не его ли? — официально характеризующий:
        - Часто был суммарен.
        И в испуге именно от этого странного слова он проснулся.
        И тут же раздался звонок.
        Ему сообщали, что наркоделец с большим стажем, очень опасный человек и возможный неоднократный убийца Харон (подлинное имя выясняется) задержан и находится в омском следственном изоляторе. Потерь при задержании нет. А главное — его, адвоката, благодарят за подростка с американской фамилией, который оказался очень и очень полезен. И Фрол Кузьмич Заровнятных подумывает над тем, чтобы за проявленную храбрость и расторопность представить этого Тома, как его… Мэрфи к награде. Как и кадета Петра Волховецкого.
        Теперь Артему пора было заниматься ордером на арест второго убийцы. Уже, пожалуй, не возможного, а довольно отчетливо изобличаемого посредством прибереженного байкером вещдока. А именно — Порскова, находящегося в восьмистах километрах отсюда.
        И тем же самым людям из «аппарата» (Артем не любил всех этих расхожих, даже официальных, но оттого еще более противных словечек и мысленно помещал их в кавычки) Заровнятных он изложил всю ситуацию и попросил содействовать узаконению задержания в Уральском округе, на полустанке Катыши.
        Правда, чтобы у этих серьезных людей вовсе крыша не поехала, он не стал им пояснять, что и здесь ключевую роль сыграл человек тринадцати лет от роду — сотоварищ и неизменный оппонент вышеупомянутого Тома Мэрфи Денис Скоробогатов (о том, что он бывший скинхед, Сретенский, конечно, не знал).
        Глава 41. Всемирный прыжок
        Федя Репин сидел, удобно устроившись на толстом стволе ивы, прогнувшемся к самой воде, и болтал в воде босыми ногами. Сияло солнце, и на душе у Феди было легко и хорошо.
        Утром он от пуза надулся парного молока и почти тут же отправился со двора. Тетя Паша была самая добрая из его алтайских теток. В отличие от тети Глаши, она не изобретала Федьке дел по двору или дому, а всегда говорила:
        - Иди, иди, касатик мой, отдыхай, намучаешься еще в школе!
        Хотя, если честно, никаких особенных мучений Федьке школа не доставляла. Несмотря на некоторую лопоухость и даже определенное сходство с Карлсоном, был Федька способным, почти все предметы давались ему легко. Пятерки в его не очень-то, правду сказать, аккуратном дневнике не переводились. (Верка пробовала ему этот дневник, которым втайне гордилась, оборачивать в красивую бумагу, но любая бумага на его тетрадях и дневниках рвалась и скручивалась какой-то неведомой силой.)
        Но, конечно, лето — это вещь. Когда весь день — твой, это вам не хухры-мухры. Федька считал дни, оставшиеся до 30 августа, когда ему строго-настрого было велено вернуться домой. «Я тебя не первого сентября утром жду, ты понял?» — такими словами проводила его мать, когда он уезжал на Алтай, ног под собой не чуя от радости. И ему все хотелось растянуть время. Ну ладно, знает он материны штучки — 30-го ему в Оглухине делать нечего. Но 31-го, конечно, появиться придется — стричься, ногти подстригать, и все такое.
        Бедный Федя не знал — не ведал, что черная «Волга» неуклонно приближается к Горному Алтаю, находясь в данный момент недалеко от Бийска. И ее пассажиры тоже не ведали, что Федя Репин не дурака тут валяет, а решает мировую проблему.
        Помимо давно идущей подготовки к карьере президента России у него в самое последнее время возникло еще одно важное дело — уже не российского, а мирового масштаба. Только он не решил еще, с кем поделиться проблемой кроме Верки, Кутика и Мячика, с которыми уже было все обговорено. А люди были нужны, потому что в одиночку и даже втроем такое дело не поднять.
        Произойти все должно было через четыре года. Кажется, времени полно, да? Но если все четыре года не готовить это событие, а в ладушки играть, то и вообще ничего не будет. А точнее сказать — не ничего, а наоборот: в мире произойдет — не сразу, но в недалеком будущем — очень много плохого.
        Но по порядку.
        Всем прекрасно известно, что потепление давно охватило всю землю. Если вершина высочайшей африканской горы Килиманджаро уже почти лысая стоит — многометровые ледники и пласты снега, ее покрывавшие, давно уже тю-тю, — то о чем тут, джентльмены, нам гуторить?
        Вот-вот начнут таять льды Гренландии — и тогда, мужики, поздно будет по бедрам себя хлопать и шапку оземь кидать.
        Такие страны, как Голландия, которая, как любой знает, расположена ниже уровня моря, вовсе исчезнут. Но и другим несладко будет, когда города по берегам морей или близко от них — Копенгаген, Стокгольм, Гамбург там, Марсель, наши Архангельск, Петербург — окажутся под водой. Про Японию же ужас даже помыслить. Разве что деловые японцы плотину по кромке всех своих островов выстроят. А про Венецию — не надо о страшном. Хорошо тем, кто там не был никогда! А кто был и видел эту неземную красоту, тот с ее гибелью просто не сможет смириться.
        Но не так все безнадежно, как кажется пессимистам. Федя Репин к ним во всяком случае не принадлежал (пессимистам, заметим в скобках, нечего и готовиться управлять Россией: на таком месте и оптимистам — как бы это сказать — не слишком уютно).
        20 сентября 2006 года неотвратимо надвигающееся жуткое должно было пойти вспять. Но только в том случае, если на пути земной катастрофы встанут шестьсот миллионов человек. Причем одновременно.
        Недаром много лет работала в городе Мюнхене группа серьезных немцев-геофизиков — изучали влияние внешних воздействий на физику орбитальных процессов Земли. Конечно, кто физику в школе еле тянет и на каждом уроке дрожит: вызовут — не вызовут, для того эти слова — пустой звук. А Репин по физике шел с опережением — ему все это было ясно и понятно. Вывод ученых — надо смещать орбиту Земли. Только так потепление можно остановить.
        Причем не сильно смещать, а совсем чуть-чуть. Но как смещать? Вот как — для этого нужно приложить импульс (или нанести удар — одно и то же; что в лоб, что по лбу, по любимой поговорке Федькиного деда) в определенную точку северного полушария планеты в нужный момент времени. И главный мюнхенский геофизик при помощи особо мощного японского компьютера вычислил оптимальную дату для приложения импульса — 20 сентября 2006 года. Значит, время еще есть. При хорошей организации подготовиться можно.
        
        А как получить импульс такой силы? Тоже вычислено — при одновременном прыжке шестисот миллионов человек в определенных областях планеты. И тогда не только потепление остановится, но климат по всей планете станет более однородным и вдобавок удлинится световой день.
        Если честно — Федя сначала сомневался. Потому и решил посоветоваться с Кутиком. В Оглухине вообще, по Фединому мнению, с интеллектом было не слабо, но Кутикову голову он почему-то особо уважал. И не ошибся. Кутик сразу сказал, что он где-то читал — после чемпионата мира по футболу этого года, когда Роналдо забил решающий гол в ворота Германии и заставил вздрогнуть болельщиков всей планеты, какой-то немецкий профессор (в голове Кутика удерживались имена только футболистов, тренеров и судей) зафиксировал колебания земной коры!
        В общем, правила участия в проекте, над которым, как понял Федя из одного, прямо скажем, случайно, но очень даже кстати попавшего в его руки журнала, весь мир давно работает, а Россия, как всегда, спит, были очень просты и даже тупому понятны. Необходимо загодя найти в месте своего проживания плоскую поверхность (лучше всего — заасфальтированную или забетонированную площадку) и ровно в 11 часов 39 минут и 13 секунд по Гринвичу (14:39:13 по московскому времени) 20 сентября 2006 года что есть силы подпрыгнуть.
        Уже не физики, а энтузиасты-организаторы этого действия (оно получило название World Jump Day — День Всемирного Прыжка) рассчитали, что воздействия данной разумной биомассы как раз хватит, чтобы чуть-чуть изменить орбиту Земли — самую малость отодвинуть ее от солнца.
        Если честно, Федькин дед, когда ему в осторожных выражениях идея была изложена, замахал на него руками:
        - И не надумайся, Федя! Беды наделаешь!
        - Почему, деда?..
        - Да было уже все такое! Тебя еще и в проекте не было — Обскую губу собирались перегораживать!
        Тут же раскрыта была карта Сибири (Федя с дедом любили карты и собирали их), и дед показал то место, где — ну не в самой губе, а близ Салехарда, — собирались ставить плотину, делать Обское море и строить сверхгидроэлектростанцию, которая снабжала бы электричеством чуть не всю Сибирь…
        - Обь перегораживать, а! — восклицал дед с таким живым негодованием, будто эта мысль пришла умникам прямо сейчас и готовилась к воплощению. — Обь — не Оку тебе, не Угру! — Дед и Европейскую Россию в молодости изъездил всю. — Удумал ведь кто-то! Долго думал, наверно! И зарплату неплохую за это получал! Да я там плыл — в устье Оби! Там берегов не видно! От берега к берегу на пароходе — на парохо-о-де! — 50 минут плывешь!
        - Сколько-о? — не верил Федя.
        - 50 минут! Я по часам засекал! И такую махину перегораживать задумали! Хорошо кто-то догадался — подсчитал, какая масса воды скопится в таком новом море. И тогда ученые наши четко и ясно доложили кому следовало — последствия этого перемещения тяжести по поверхности Земли для земной оси и ее наклона они предсказать не берутся. Понял? Ну и — хоть небольшого ума советская власть была, — дед никогда не пропускал случая воткнуть нелюбимой им власти куда надо шило, — никто не решился, слава те Господи, на такую авантюру. Остановили проект. Так что как бы и тут не допрыгались, Федька. Кто предсказать-то может? Это Ор-би-та Зем-ли! Не нами с тобой Земля по этой Орбите запущена — не нам ее и менять.
        Но Федька на дедов скепсис и полную телеологию вкупе с теологией (кто слов этих пока еще не знает — самое время отыскать в словаре) на сей раз не поддался. В том же журнале писали, что 189 миллионов уже согласились прыгнуть. И остается, собственно, уговорить 411 миллионов. А на долю России приходится вообще каких-то 38 миллионов.
        И Федя обдумывал — как именно начать работать с этими людьми, со своим будущим, кстати сказать, электоратом. Во-первых, надо натренировать людей. Сам Федя исправно каждый день тренировался — подпрыгивал как можно выше, чтоб ударить ногами в земную кору как можно сильней. Толчок же нужен! Ну, ребят еще Федька брался подготовить. Их подзавести можно — кто выше прыгнет, сильней ударит. Но с девчонками он ожидал большой мороки. Нет, есть, конечно, спортивные, и прыгучесть не хуже, чем у ребят. Но серьезности у них маловато! Пойдут хиханьки да хаханьки, девчонки без этого не могут… Поработать придется.
        Как прирожденный организатор, Федя думал еще и над тем, каким образом всем согласившимся прыгнуть напомнить за сутки, что час «WJ» наступает — завтра, во столько-то. А то дела ведь у всех — за год-два можно подзабыть и точный день, и тем более час действия, призванного изменить жизнь на Земле к лучшему, — четырнадцать часов тридцать девять минут одиннадцать секунд по московскому времени.
        Глава 42. В селе Крещенском
        На половине примерно пути от Омска до Алтая Леше и Сане стало ясно, что надо покопаться в коробке передач. А это несколько часов. Пассажиров отпустили погулять по селу.
        Мячик сразу пошел искать псов. Специально искать их, конечно, не было необходимости. Через минуту трое разномастных и разновеликих уже шли за Мячиком, как на поводке, виляя хвостами.
        А Женя разговорилась с девочкой, вышедшей за калитку посмотреть на приезжих. Ее можно было бы назвать, впрочем, и девушкой, поскольку ей в июле исполнилось шестнадцать. Она перешла в 11 класс.
        - А что у вас в селе самое интересное?
        - Юля Мотина, конечно, — тут же ответила темноглазая и русоволосая Ксеня.
        Последовавший далее рассказ про ее одноклассницу и подружку Юлю и правда был впечатляющим.
        Жила-была Юля в селе Крещенском, училась в школе в этом же довольно большом селе, возилась на огороде, ходила с мамой на речку полоскать белье. И однажды увидела по телевизору документальный фильм про африканскую страну Кению — ту, которая расположена на востоке Африки, прямо на экваторе: он делит эту Кению ровно пополам.
        И Юля узнала на экране место, в котором она родилась и жила в лесной хижине до двенадцати лет с маленьким братиком. Его в три года укусила змея, и он стал неподвижным. Она носила его на руках и играла с ним. Юля плакала, вспоминая о своем братике. Она хорошо рисует и нарисовала его по памяти. Симпатичный такой темнокожий голышок. (А теперь вообразите реакцию Юлиной мамы, которая родила Юлю в районном центре в пятидесяти километрах от Крещенского и ни а каком таком братике знать не знала и ведать не ведала.)
        Потом ее в двенадцать лет отдали в другое селение замуж. Она нарисовала и своего жениха в свадебном наряде из перьев, и себя — в бусах из кораллов и так далее…
        - А потом?.. — растерянно спросила Женя.
        - А потом она ничего не помнит. Она считает, что двенадцати лет от роду уже в доме мужа умерла от укуса тоже какой-то змеи, смертельно ядовитой. И потом через много лет, может, через сто или еще больше, родилась снова — уже у своих теперешних мамы и папы.
        Ксеня помолчала и добавила:
        - Мама у нее хорошая, добрая, а отец пьет сильно. А когда Юля себя объявила африканкой, стал еще больше пить.
        - Ксень, а ты Юле веришь? — спросила Женя.
        - А как не верить, если она на суахили свободно заговорила? Откуда ж она его узнала? У нас его тут никто не преподает. По английскому — и то одна только преподавательница.
        - А что это за суахили?
        - А на этом языке в Кении говорят. Трудный ужасно. Ни на какой не похож. Юлю в Новосибирск возили, в университет. Там один преподаватель ее проверял. Сказал — говорит, как на родном.
        Потрясенная Женя молчала, усваивая информацию.
        - А вообще… она изменилась?.. Другая стала?
        - Да не особенно. Вот только дождей теперь ужасно боится. Раньше мы с ней под дождем босиком бегали, по лужам плясали… А теперь как дождь — она прячется куда-нибудь, прямо дрожит. Нам потом географичка рассказала, что в Кении вообще все время жарко, а раз в несколько десятилетий — очень сильные дожди. Такие, что все-все затапливает, скот гибнет и люди — сотни людей гибнут…
        - А можно с ней познакомиться? — робко сказала Женя.
        - Да пойдем — сходим. Она дома должна быть.
        …Обычный сельский дом выделялся разве что розовыми наличниками и немыслимой красоты тюльпанами под окнами. Круглолицая симпатичная Юля, гладко причесанная на прямой пробор, с толстой русой косой, закрепленной на конце красивой заколкой и перекинутой (видно, в селе завелась с недавних пор такая мода) на грудь, встретила гостей радушно.
        - Что делаешь? — спросила Ксеня подружку.
        - Рисую…
        
        На столе лежал большой альбом и набор пастели. На листе взлетали, взмахивая бахромчатыми крыльями, розовые фламинго, тоже немыслимой красоты.
        - Как здорово! — воскликнула Женя. — Ты срисовываешь откуда-нибудь?
        - Нет, — застенчиво сказала Юля. — Я их помню. У нас их много. Они у озера Накуру живут, людей не боятся…
        Тут в дом влетел Мячик.
        - Уезжаем! — воскликнул он.
        И Женя, с сожалением распрощавшись с Юлей, заторопилась.
        Ксеня, провожая ее до машины, успела сказать, что месяц назад к Юле приезжал свататься кенийский принц, но она сказала, что подумает.
        - Весь как шоколадка, но симпатичный — ужас! — тараторила Ксеня. — Высокий, стройный такой! Он только просил ее поскорей думать, потому что у них в Кении и так шестнадцать лет — это уже перестарок…
        - А что такое перестарок?
        - Ну если в девках засиделась, — засмеялась Ксеня. — Бабушка моя так говорит.
        - А как они говорили-то?
        - Так на суахили! Я ж тебе сказала! Она язык прекрасно знает, а откуда — неизвестно. Дальше Сибири никуда не выезжала, за границей еще не была…
        Женя распрощалась с Ксеней, заняла свое место в машине и в глубокой задумчивости отправилась дальше и дальше по неведомой ей прежде Сибири. Она чувствовала, что увидит и услышит здесь еще и не такое.
        Глава 43. На сцене появляется Тося. И очень своевременно
        Тосю подобрали ночью, на подходах к Алтаю.
        Огромный пес с большой круглой мордой, весь в репьях, мелких сучьях и прочей лесной дребедени, ясно указывающей на то, что он не сутки и не двое провел в лесу, выбежал прямо под свет фар, как только Саня с Лешей остановились, чтобы в очередной раз попинать колеса.
        - Но, не балуй! — крикнул Саня, как лошади, на всякий случай загораживая лицо локтем.
        Но никто не успел опомниться, как пес прыгнул передними лапищами на грудь Жени, еле удержавшейся на ногах, и мгновенно вылизал ей все лицо.
        - Ты что, с ума сошел! — обиженно крикнула Женя и полезла в машину за бутылкой воды. Собак она вообще не боялась — так была приучена папой с раннего детства.
        А пес уже лежал перед ней на животе, распластавшись, и умильно глядел снизу вверх в буквальном смысле собачьими глазами. И пока Женя умывалась после выражения его чувств, он от полноты этих же самых чувств перекатился на спину и, согнув лапы, стал кататься из стороны в сторону, только что не говоря: «Вот я еще чего умею! Только не сердись!»
        
        При ближайшем рассмотрении пес оказался псиной — и сразу получил от Жени имя Тося.
        Леша-Калуга уверенно определил, что это — щенок московской сторожевой.
        - У моего братана в Калуге точь-в-точь такой. Сторожит хорошо. Эта-то — щенок еще. Месяца три-четыре.
        - Как — щенок?! — воскликнула Женя. — Такая огромная?
        - А ты что думала? Московская сторожевая — она и есть московская сторожевая. Говорят, волка может один на один взять. А про бандита и не говорю.
        - Возьмем ее с собой? — неуверенно спросила Женя.
        - Ну, до Алтая, пожалуй, возьмем. А там пристроим кому-нибудь.
        - Нет — насовсем возьмем! В Москву!
        Разумная Женя на глазах превратилась в маленькую девочку.
        - А мать-то в Москве тебя с ней не выгонит?
        - Нет! Папа давно хотел собачку завести.
        «Афганцы» захохотали, переглядываясь.
        - То — собачку! А этому псу — ему не меньше килограмма — ну не мяса, хоть костей — в день надо.
        Саня махнул рукой.
        - Ладно, Калуга, возьмем пока — там видно будет.
        - Где видно-то будет? По домам, что ли, пристраивать пойдем такую собачку?
        - Да пристроим, Калуга, не боись!
        Самое замечательное было то, что именно при этих словах Тося, явно удостоверившись, что короткая дискуссия закончилась пока что в ее пользу, прыгнула в машину в открытую заднюю дверь. Там ее — рот до ушей — ждал уже Мячик. Он вопрос о праве на Тосю не поднимал — в Оглухине несколько псов уже считали его своим хозяином, и матери его только Тоси и не хватало в их дворе.
        Но Женя помешала встрече — она ловко схватила псину за задние лапы и с трудом выволокла обратно.
        - Сначала в порядок себя приведи, — пыхтя, приговаривала она и стала большой влажной тряпкой, которая лежала у нее, будто нарочно заранее для этого именно случая приготовленная, в полиэтиленовом пакете, обтирать Тосе поочередно все четыре лапы и громко удивляться, какие же они огромные. По ходу дела Женя еще старалась выдирать из длинной, основательно свалявшейся шерсти репьи.
        - Ну, всех репьев тебе не обобрать, — философски заметил Леша. — Она их по лесу неделю, наверно, собирала. Давай-ка лучше колбасу старую ей отдадим — для человека она уже не больно подходит.
        Полкруга чайной колбасы исчезли в огромной пасти. Тося завиляла хвостом, стремясь сказать, что она — не жадная, благодарна и за это, верит, что и дальше такие порядочные люди не оставят ее своими милостями.
        - Ну, прыгай! — скомандовала Женя.
        И Тося послушно, будто сто раз выполняла эту команду, прыгнула в машину и завозилась всем своим могучим, тяжелым телом, устраиваясь поудобней на полу и преданно поглядывая заодно и в глаза Мячику, в молчаливом восторге вцепившемуся в ее огромные мягкие уши. Как догадался сообразительный читатель, прежде всего она с быстротой молнии вылизала ему все лицо языком, мелькнувшим из пасти, как большая лиловая тряпка, на что Мячик отреагировал гораздо более спокойно, чем Женя. На собачьей физиономии было написано, что попала она именно туда, куда и рассчитывала.
        Женя, приговаривая что-то на понятном им с Тосей языке, продолжала выдирать из ее шерсти репьи и мусор. А Леша с Саней вполголоса переговаривались.
        - Какая же сволочь такую собаку в лесу бросила? — вопрошал Саня.
        - Да, может, несчастье какое было. Хозяина, может, и в живых нет.
        - Ну да! А чего ж ошейника нет? Постороннему она снять бы не дала.
        - А как к нашей-то кинулась?..
        - А чего ж? Собака человека всегда чувствует.

* * *
        Ночь наступала долго и наступила по-настоящему только после полуночи.
        Дорога была пуста, и фары бесшумно мчавшейся «Волги» напрасно шарили по ней, надеясь выловить кого-нибудь из тьмы. Мячик сладко спал в уже обжитом им левом заднем углу машины, утвердив босые ноги на шерстяной и теплой Тосиной спине. А Женя не спала. Сильно высунувшись в открытое окно, она вглядывалась в черное небо, раскинувшееся над неведомой ей алтайской землей, — они въехали уже на равнины Алтайского края.
        Ах, как жалко ей было, что никто из ее московских друзей не видит этого неба! Как отличалось оно от ночного неба над Москвой, всегда озаренного розоватым немеркнущим полусветом бессонного мегаполиса. Звезды разбросаны по небу ее родного города крохотными светящимися точками. И только луна, особенно в полнолуние, сияет торжественно и кругло — сначала повиснув над крышами, а затем подымаясь все выше и выше.
        Здесь небо было совсем другое. Прежде всего — просто усеяно звездами: их раз в двадцать больше, чем над Москвой. Но главное — она наконец-то увидела Млечный Путь!..
        Машина затормозила, и, как только встали, Женя поскорей открыла дверцу, выскочила и задрала голову.
        Над нею протянулся через весь небосвод величественный Млечный Путь — широкой светлой дорогой, как будто все небо и правда забрызгали молоком, где покрупнее капли, а где помельче. Она вертела головой во все стороны — везде, куда ни глянь, горели, как свечи, звезды. Каждая была в два-три раза крупнее «московских», а многие просто сияли, как крохотные луны. А некоторые — падали, быстро прочерчивая по черному небу короткий светящийся путь.
        - Ну как, в машину? — спросил Леша, разогнувшись от капота.
        - Можно, я в лесок на минутку?
        - Только с Тосей — одна не ходи!
        Ну как, скажите на милость, Тося могла понять, что говорят о ней? Пусть кто-нибудь умный объяснит нам это! Ведь имя свое она получила всего несколько часов назад! А тут, услышав разговор, подняла огромную башку, насторожилась — р-раз! — ловким движением выскользнула из-под ног Мячика и оказалась уже у Жениных, усиленно виляя хвостом.
        Женя, хоть и не совсем поняла, зачем ей Тося, спорить со старшими по такому поводу не стала:
        - Ну пошли!
        И они углубились в чащу.
        …Уже позже, обдумывая случившееся — или, точнее, то, что могло бы случиться, — Женя поняла, что она, задумавшись, прошла от дороги метров 40 -50, что было совершенно излишним. Ну ушла бы на два метра в тень, зашла на минутку за кустик — и обратно. Так нет, шла зачем-то в эту темень дальше и дальше, пока наконец не догадалась остановиться. Тося, совершенно не видная во тьме, все время дышала где-то рядом.
        Когда они двинулись обратно (Женя, обученная отцом, умела не сбиваться с направления и выходить из незнакомого леса в том же месте, откуда в него вошла), она почувствовала, как что-то мгновенно изменилось.
        В темноте кто-то издалека двигался прямо на нее, молча, слепя фонариком. Только слышно было, как трещит валежник под быстрым тяжелым шагом. Фонарик стремительно надвигался, оставалось метров пять, не больше, когда Женя почувствовала вдруг настоящий смертельный страх и закричала что было силы. И тут же ее крик был заглушен громовым лаем Тоси, от которого у любого человека закладывало уши. Тося кинулась прямо на плечи человека с фонариком, и фонарик, описав дугу, упал в кусты. В темноте раздалась ругань, треск веток.
        - Тося, назад! — крикнула Женя, испугавшись, что псина порвет человека.
        Но уже было ясно, что Тося, скорей всего, спасла ей жизнь.
        В темноте никто не мог бы разобрать, что она — щенок. Ее оскаленной морды с огромными клыками, засверкавшими в ночном лесу под светом фонарика, мог испугаться любой. А оружие неведомые ночные люди, если и имели, почему-то в ход не пустили.
        Так или иначе, получалось, что дело, начавшееся еще в Москве необъяснимой историей с оброненной злоумышленниками Жениной фотографией, продолжавшееся наездами черного джипа на Урале (где водители «Волги» сумели увернуться от него) и проявлявшее себя еще несколько раз, принимало все более и более дурной оборот.
        Саня и Леша, во всяком случае, были кругом правы, когда не пустили ее ночью в лес без Тоси.
        Они уже бежали на крик и лай. Все произошло в течение двух минут.
        …Теперь они внимательно изучали — при свете полной луны — следы колес на полузаросшей проселочной дороге, отходившей от трассы и углублявшейся в лес.
        - «Тойота-Лексус», та самая, — мрачно сказал Саня.
        - Она. Только что отъехала, — добавил Леша.
        Они подобрали фонарик и двинулись к «Волге». Молча, без обсуждений они решили не гнаться за зловещим джипом, имея за спиною двух детей.
        Глава 44. В Мексике
        В это самое время, сидя на семинаре в просторном зале, обдуваемом прекрасным кондиционером (если не глядеть в окно, можно вообще забыть о сжигающем зное, ожидающем тебя на улице), Александр Осинкин, ученый с мировым именем (не прибавлявшим, правда, ему в его отечестве денег к зарплате), тихо сходил с ума от мыслей о дочери.
        Временами ему удавалось успокоиться, и тогда он думал, как, вернувшись, расскажет жене про Дорогу Смерти, а дочери — поостережется. Слишком ужасной была бы для ее чувствительной души история о том, как древние инки вырывали сердце из груди еще живых девушек. Это происходило на верхней площадке высоких пирамид. И несчастных вели по сотне ступеней к их страшной смерти…
        Александра Павловича поместили, как и всех других участников международного семинара, в Кокойоке — в полутора часах от Мехико (самого населенного, кажется, города планеты). Это была так называемая хасиенда — бывшее чье-то роскошное имение, сейчас принадлежащее университету. Удобные двухкомнатные номера с хорошим столом для работы — не крохотный журнальный столик, как в некоторых даже очень дорогих отелях. В обширном дворе — всего лишь пять (!) бассейнов с ярко-голубой водой. По утрам он плавал в каждом из них поочередно. Пальмы, арки, дающие тень, прекрасные лужайки, розовые цветы всех мыслимых видов… А когда выходишь за ворота — третий мир как он есть: грязно-белая дохлая собака лежит на припеке в пяти метрах от ворот уже третий день, никто и не думает ее убрать. Бурная стирка в корытах по дворам, убогое белье, развешанное на кольях…
        Вообще везде в небольших мексиканских городах, по которым их провозили по пути к памятникам угасших цивилизаций, — мусор, грязь на улицах, как во всех почти российских городках и поселках. Чего не встретишь никогда в самом маленьком городке любой европейской страны. Дурное обслуживание, бестолковщина… И Осинкина время от времени пробирала настоящая дрожь — неужели это и есть будущее его страны, России? И не выбиться нам из границ третьего мира?..
        
        Около пирамид продавали с рук, прямо совали туристам поразительной красоты поделки, имитировавшие находки эпохи инков и ацтеков, — фигурки с полудрагоценными камнями, голубыми и терракотовыми, вставленными на место глаз и рта. Он представлял, как обрадуется этим фигуркам дочка. Стоимость каждой поделки равна стоимости одной хлебной лепешки. И сразу цена ручного труда местных смуглых умельцев с блестящими черными волосами, просительно заглядывавших в глаза иностранцев, умоляя купить их изделия, становилась ясна. А с ней — и уровень нищеты.
        И Александру Осинкину было стыдно покупать эти вещи у людей, труд которых ничего не стоит.
        Беспокойство о дочери непрерывно сверлило его мозг. Он не мог вспомнить, когда еще за тринадцать лет ее жизни так сильно о ней волновался. Но, правда, до сих пор еще и не случалось такого, чтоб его девочка без отца и матери, с незнакомыми людьми, мчалась Бог знает куда на машине по Сибири…
        И ни вернуть ее домой, ни сопровождать Александр Осинкин был не в силах.
        Глава 45. Звездочет
        А «Волга» шла и шла, на скорости не меньше ста, уже без остановок. Леша и Саня сменяли друг друга за рулем, и тот, кто пересаживался вправо, засыпал прежде, чем успевал усесться как следует. Мячик и Тося посапывали, а Женя то надолго задремывала днем, то вдруг просыпалась среди ночи и долго не могла заснуть. Ночь и день в последние двое суток налезали друг на друга — точно так, как налезали одна на другую новости, которые Женя узнавала по мобильному — неожиданно, потому что связь то исчезала, то восстанавливалась.
        Ей звонили то из Москвы, то из Оглухина, а то из Омска — там разворачивались сейчас главные события. Будто судьба подгадала, чтобы реальные убийцы оказались поблизости от защитника невиновного — Артема Сретенского.
        Женя знала, что Артем Ильич оказался в эпицентре событий и теперь обладает гораздо большей информацией, чем та, что сообщил ему Том.
        Коротко говоря, доказательства невиновности Олега дополнились доказательствами виновности двух реальных убийц. Этого было достаточно для возбуждения нового уголовного дела — и отмены приговора Олегу!
        А приказ убийцам пошел из Москвы.
        Там сейчас кроме Фурсика находились два Ивана. Но пока она имела от них сведения по совсем другому, хотя и крайне интересному делу, — в камере хранения Курского вокзала действительно нечто обнаружено!..
        И когда Иван Бессонов возбужденно, почти крича, рассказал ей про письма, которые оказались письмами рано умершего художника Николая Чехова, брата Антона Чехова, и про портрет девушки в белом, которой и адресовались скорей всего письма художника, Женя воскликнула:
        - Ваня! Это же, наверно, прабабушка Анжелики!..
        И он замолчал, ошеломленный. Ни Ваня, ни Женя еще ничего не знали о рассказе бабы Шуры Кутику, но чувствовали, что все сходится.
        …Время от времени Женю охватывали совсем другие мысли, неотвязные и разъедающие. «Эгоистка! Холодная эгоистка!» — шептала она себе беззвучно. И не знала, как бы еще себя обозвать.
        Конечно, связь по дороге была плохая, в одной области — МТС, в другой — только Билайн, а следующие сто километров — вообще ничего, но все равно!.. Все равно ее поведение — отвратительно. Папа, ее папа, души не чаявший в единственной дочке, так до сих пор и не дождался от нее в далекой Мексике ни единого звоночка. А ведь он уже знает, что она путешествует по Сибири с чужими людьми, да еще на машине!.. Мама — та хоть не знает еще, а то бы вообще с ума сошла там, на своих северных реках.
        Бабушка, с которой она вчера сумела поговорить, непривычно холодно сказала, что от Жени такого не ожидала.
        - Надо уметь думать и о близких тоже, — сказала бабушка. И больше ничего не прибавила.
        - Майма! — объявил Саня. — Заправимся.
        И тут же рядом с «Волгой» возник парень лет девяти, заинтересовавшийся в первую очередь огромной Тосиной головой у Жениных ног.
        - Какая порода? — осведомился он.
        - Сама толком не знаю. Вроде московская сторожевая.
        И парень тут же переключился на другую тему.
        - Ты заметила, сколько ночью звезд попадало? — хвастливо спросил он Женю, будто сам и организовал их падение.
        - Заметила! А что — у вас тут всегда так?
        - Не у нас, а у всех! Просто август — такой месяц. Комета Свифта — Туттля сыплется.
        
        - Что? — растерянно спросила Женя. — Какого Туттля?
        - Обыкновенного Свифта — Туттля. Она распалась когда-то давно — ну, в поток частиц превратилась. Они падают все время. А Земля через этот поток каждый год проходит — с 20 июля по 29 августа. Ну и осколки кометы врезаются в слои нашей атмосферы. А скорость-то огромная…
        - Какая? — спросила любознательная Женя.
        - Ну примерно 70 кэмэ в секунду. Ну и раскаляются, конечно — становятся метеорами. Или, по-вашему, метеоритами. Мне лично метеор больше нравится. Точнее же! Вчера ночью, например, до ста метеоров в час падало.
        И нехотя прибавил:
        - Еще есть метеорный поток Каппа — Цитниц. Но он не такой интересный — три метеора в час всего. После Персеид на него и смотреть не будешь.
        Тут Саня и Леша дружно с двух сторон сели в машину, и Женя еле успела помахать юному звездочету рукой.
        - А что такое Майма? — спросила она.
        - А это то, что давно уж по Горному Алтаю едем. Сейчас в столицу ихнюю въезжать будем.
        И действительно — появившийся через двадцать минут указатель это подтвердил.
        К тому времени Женя уже знала, что во всей Республике Алтай живет 200 тысяч жителей (но зато немало министров, замминистров, помощников тех и других и разных еще депутатов), а город в ней всего один — он же и столица.
        Глава 46. Горно-Алтайск, Чуйский Тракт и встреча закадычных друзей
        Если бы Женю попросили описать ее впечатления при въезде в город Горно-Алтайск (практически — цель их путешествия), она ни за что не смогла бы этого сделать.
        Женя смотрела и видела только — как же некрасиво! С чем она сравнивала? Ну, например, с некоторыми московскими домами, которые ей показывал папа. Эти дома были еще при Пушкине. Но папа говорил, что они много лет стояли облупившиеся и невзрачные: «Глаз не на чем остановить!» Привели их в порядок только в последние годы. И стало видно, какими же красивыми могут быть маленькие двухэтажные дома. Хотя много таких же домов тайком, ночами снесли.
        Но даже если ни с чем не сравнивать дома этого впервые ею увиденного города, то все равно тоска брала от одного их вида. И высокие — четырех — и пятиэтажные, почти всегда серые, и двухэтажные желтые (в Москве такие дома, оставшиеся в некоторых старых районах, почему-то называли бараками) — все они были некрасивые. Не дома, а — пристанище, жилище… (Такими именно словами Женя, конечно, не думала, но ощущала нечто близкое к этому.) Она не знала, почему же построили для людей такие некрасивые дома.
        Но ее папа, а тем более дедушка, если бы оказались здесь, могли бы много рассказать ей о том, как жила-была советская власть, уверяла всех, что она — власть самих трудящихся, а сама считала трудящихся людьми даже не второго и третьего, а совсем уж завалящего сорта. Власть считала, например, что они, в отличие от нее самой, вполне обойдутся без ванны и душа. Или же будут мыться в такой ванне, куда влезает одна нога большого мужчины… И будут — ничего с ними не сделается! — ходить каждый день домой с работы по улице, где ни один дом не радует взор. Власть не думала о детях, которые рождаются в таких домах. Конечно, всякая мама сумеет помыть своего ребеночка в любых условиях, это даже Женя уже понимала. Но впечатления детства ведь самые важные! И что будут вспоминать эти дети? Гадкие стены, страшенные балконы (там, где есть), жуткие дворы…
        Совершенно неизвестно почему Женя вспомнила вдруг, как недавно у них меняли краны в ванной. И когда поменяли, она подошла помыть руки и спросила:
        - Ой, а чего это из красненькой холодная идет?
        На ручке крана, как известно, пупочка такая цветом обозначает — какая вода.
        - А, да я наоборот нечаянно поставил — теперь из синей будет горячая идти, — беззаботно пояснил слесарь.
        И еще добавил:
        - Да не все ли равно? Привыкнете!
        Вот это добавление было большой его ошибкой.
        - Нет, не все равно! — неожиданно резко сказал Женин папа, обычно очень вежливо разговаривавший со слесарями. — Не все равно! Если здесь все наоборот, то и в головах все наоборот.
        Жене запомнился этот разговор.
        Тут она вспомнила о главной их цели и растолкала Мячика. Он таращил заспанные глаза и озирался.
        - Мя-ач!! Ты же говорил, что теток у Федьки твоего три! Так куда мы едем сначала?
        - Сначала в Акташ.
        Леша и Саня переглянулись. Тихо о чем-то переговорили, оба согласно мотнули стрижеными головами и тронулись в путь.
        А переговоры их, оставшиеся не расслышанными ни Женей, ни тем более Мячиком, были о том, что никак нельзя покинуть Горно-Алтайск, не повидав их командира сержанта Василия. («Не поймет», — коротко подытожил Леша.) Но оба они не привыкли совать свое впереди общезначимого. И потому решили сначала изловить Федю Репина, погрузить его в машину, а уж потом исхитриться и как-то решить собственные дела.
        
        …Так как ночь упала гораздо быстрей, чем Женя рассчитывала, она мало что увидела на этой изумительно красивой — как и все, что относится к природе в Горном Алтае, — дороге. Успела только увидеть главное — ярко-зеленую воду Катуни, которая теперь все время бурлила внизу, справа от дороги.
        Разбудив Федькину тетку ночью, они узнали, что он — в Чемале, и двинули обратно. Саня и Леша только ума не могли приложить, почему сначала-то не заехали в Чемал — по дороге ж было — от Усть-Семы влево, там Чепош, Узнезя и вот тебе Эликманар — 30 с небольшим километров, еще ближе Чемала. Ну не застали бы — так не больше 70 кэмэ общего крюка. А тут 150 туда, 150 обратно!.. На этот их вопрос Мячик вразумительного ответа дать не смог.
        «Волга» опять мчалась по ночной дороге. Теперь шумела слева невидимая в темноте Чуя, а не Катунь, а до Катуни — самой красивой, конечно, реки Горного Алтая, а может быть, и вообще Сибири, а может, как полагали сами жители Горного Алтая, и всего мира — было еще ехать и ехать, не меньше трех часов, спасибо Мячику!
        Вдруг оглушительно залаяла и вслед за тем заскулила Тося — и в ответ ей хохотнул Саня, сидевший справа.
        - Что, почуяла?..
        - А что она почуяла?
        - Да ты оглянись, Женя!
        Леша резко затормозил. И в заднем окошке Женя увидела метрах в тридцати хорошо освещенного луной большого рыжевато-пегого зверя. Волк! Он спокойно сидел у скалы почти на дороге, не боясь ни шума машины, ни света фар, ни Тосиного лая.
        - Нам ребята на заправке сказали — их тут сейчас видимо-невидимо развелось. Раньше за убитую волчицу жеребенка давали. А сейчас — деньгами, и немного. Охотники и перестали их стрелять. И волки теперь за лето сотни тонн мяса изводят — на скот нападают. Видишь, у них скот-то как пасется?
        И действительно — Женя хоть и была городской девицей, но откуда-то знала, что в России коровы вечером идут с пастбищ домой, в стойла. А тут они паслись всю ночь — безо всякого видимого присмотра.
        Какие высокие горы обступали дорогу с обеих сторон! И над их вершинами ярким, чуть голубоватым светом сияла луна. Нет, никогда не светит она так ярко, казалось теперь Жене, по ту, европейскую сторону Уральского хребта!
        Темные величественные кедры вздымались по склонам гор.
        Но возвышенное настроение, в которое погрузилась Женя, было прервано трезвоном — вернее, нежным перезвоном — ее мобильного. И она услышала взволнованный, запинающийся голос Димы.
        - Женя… Извини, что беспокою тебя…
        - Ой, что ты, Дим? Я так рада тебя слышать, ужасно!
        Голос Димы повеселел.
        - Я, конечно, в курсе всего происходящего там у вас — через отца. Его ребята звонят ему, рапортуют. По-военному, конечно, кратко, но основное уловить можно.
        - Дима! Ты отцу твоему, главное, привет мой передай и благодарность огромную! Все вроде получается — и все благодаря ему только! И тебе конечно, в первую очередь!
        - Ну, что я-то… — застеснялся далеко-далеко Дима.
        - Ой, Дим, а я перед своим папой такая свинья, ты не представляешь!
        Дима был как раз тот человек, кому можно было пожаловаться на саму себя. Как же кстати был сейчас Жене его звонок!
        - Я даже не думала, что я такая дрянь! Представляешь — папа знает уже от бабушки, что я по Сибири качу, с ума сходит там в Мексике, а я ему ни разу еще не сумела дозвониться!.. И вот видишь — опять эгоистка: ты мне что-то сказать хотел, а я — о своем!..
        - Да, — медленно сказал Дима (он вообще не склонен был к скороговорке), — хотел. Сейчас скажу. А отцу ты дозвонись все-таки. Я могу ему позвонить, но ему, конечно, тебя важно услышать. А сказать я вот что хотел. Тут у нас сейчас по телеку в «Дежурной части» сюжет показали. Задержана несовершеннолетняя. Лицо не показывают и фамилию не называют. Дочь известного предпринимателя, по подозрению в организации убийства семнадцатилетней девушки в Зауралье… Мера пресечения избрана в связи с тяжестью преступления и с тем, что есть опасность, что подозреваемая может скрыться. Но еще будут устанавливать степень умственной отсталости, поскольку… вот, я даже записал… «интеллектуальное развитие не соответствует возрасту». Она вроде на слова о совершении ею такого страшного преступления ответила: «Ну и что?»
        - Дима, — сказала Женя еще более медленно, чем он, — Дима! Как все это ужасно, Дима. Подумать только, что чувствуют сейчас ее мама, папа!
        - Да, — сказал Дима. — Как говорится, без комментариев.
        Ни Женя, ни Дима не знали еще, как именно следствие, начавшее работу усилиями сибирского прокурора, узнало про Викторию Заводилову.
        Ведь тот единственный человек, через которого передавались убийцам и ужасный заказ, и деньги, тот, через которого шли все переговоры, кто доставил Виктории и кольца Анжелики, и страшный негатив ее посмертной фотографии, — действительно погиб в Чечне, куда отправился контрактником.
        Но недаром при расследовании преступлений юристы нередко говорят: «Ищите женщину!» То есть — как мотив преступления. А здесь — нашлась женщина, которая, сама того не желая, помогла расследованию.
        У контрактника была очень ревнивая подруга. И она проследила его контакты с Викторией — не верила, что дело тут только в заработке, подозревала иной интерес. И именно благодаря женской ревности следствие вышло на Викторию, хотя та не по возрасту тщательно обрубила все концы нитей, ведущих от нее в Оглухино и Заманилки.
        …Когда Мяч открыл калитку и вошел во дворик, а Федя вышел на крыльцо и увидел сразу всех — его, Женю, огромного пса, входящих вслед за ним двух крепких мужиков и еще черную «Волгу» за калиткой, — он обалдел.
        Действительно — стоял остолбенело и не мог понять, как вся эта разношерстная компания могла очутиться в Эликманаре, на краю, можно сказать, света!
        Мячик подошел и хлопнул Федю по плечу в виде приветствия. И сказал одно слово:
        - Собирайся.
        - Куда… собираться?
        - Домой. Поедешь сейчас с нами.
        Глаза у Феди округлились.
        - Мяч! Дома, что ли, что случилось?
        - Дома порядок. Собирайся.
        - Да зачем ехать-то?
        - Надо, Федя, надо.
        Завещание поручика Зайончковского
        Глава 1. В Приполярье
        
        Мария Осинкина с трудом высвободила свои длинные ноги из носа трехместного «Салюта», клеенного-переклеенного.
        Она была рулевым, а педали руля — в носу байдарки. Туда они с Сашей переместили их с середины лодки сразу, как только первый раз ее собрали. Потому что не мог, по их разумению, один и тот же человек быть и кормовым (он же загребной), и рулевым.
        Сегодня был, пожалуй, рекорд — за световой день прошли километров пятьдесят пять, не меньше.
        Как же затекли ноги! Пока неслись по реке шесть часов подряд, ничего не чувствовала, только жала педали — лево руля, право руля. А сейчас стала вылезать — да-а…
        По глинистому скользкому откосу, норовя ступить на пучок вымокшей травы, а за другой на секунду ухватиться рукой, выбрались на поляну. Для ночной стоянки место с воды выбрали удачно — высоко, ровно, лесок близко. Срочно надо было стоянку обживать — развести костер, разогнать почти уже осеннюю промозглость. Поскорей, дотемна набрать хоть полведра подосиновиков для жарки, тем более что за ними по лесу ходить не приходилось: присядь на корточки и срезай красные шляпки в полуметре вокруг себя. Хоть полведра, хоть ведро, пока не стемнеет. Последние два дня они уже обнаглели — ножки вообще не срезали, одни шляпки. И варили, и жарили, даже пробовали солить. С картошечкой и лучком грибы шли хорошо — никто не жаловался, что надоели.
        Но не видно было охотников браться за костер. Лениво перетаскивая по откосу вещи из байдарок, после многочасовой гребли все мечтали об одном — поскорей сесть на что-нибудь сухое и не вставать.
        По примеру мужа, Маша, никого не созывая и не подгоняя («А ну-ка, не рассиживаться — все за дровами!»), быстрыми шагами двинулась в лес. Пошла собирать сухостой самосильно.
        Первый раз она была в байдарочном походе без мужа. Ей не хватало его — неизменного командира в каждом походе, с какой бы компанией они ни шли. Никогда никого не понукавшего, не покрикивавшего, но мягко направлявшего все в нужную сторону.
        Дошла до опушки — и заиграл Вивальди ее мобильный. Она и знать не знала, что в этой глухомани вдруг обнаружилась сеть.
        - Маша, Маша! — голос мужа звучал как-то необычно, требовательно и почти отчужденно. Ни одного нежного слова, с которых он всегда начинал разговор — даже в Москве, даже час или два спустя после выхода из дома. — Ты знаешь, что Женька сейчас в Сибири?
        - Что-о-о?..
        - Представь себе. Где-то на подходе к Горному Алтаю. Я с отцом говорил. Едет по Сибири на машине. С двумя…
        Конец фразы звучал, уже никем не услышанный, в мобильнике, валяющемся в спутанной, пожухлой траве.
        Дело в том, что на словах «едет по Сибири на машине» железная леди Мария Осинкина впервые в жизни завалилась в обморок. Когда она рухнула на опушке леса, то там, на берегу, не сразу даже поняли — чего это она?..
        Очнулась Мария, вся залитая водой, под крики поливавших ее друзей:
        - Маша, ну Маша же!
        - Машенька!
        - Мария, ты чего!!!
        - Машка, ты что, а?
        Перепуганные лица склонились над ней. Один уже стоял на коленях — довольно умело делал ей непрямой массаж сердца…
        Глава 2. Жара в Евпатории
        А предшествовал беседе Осинкина с женой, с такими для нее последствиями, его же разговор с матерью, а затем и с отцом. О разговоре с матерью читателю предыдущей нашей книги («Портрет неизвестной в белом») в общих чертах уже известно. Но мы восстановим его здесь — с некоторыми важными подробностями.
        Так вот, неранним утром того же самого дня, накануне обморока Жениной мамы, часов в десять, когда крымская жара уже набрала силу, Анна Сергеевна Осинкина спускалась по ступеням обширной, с широким голубым куполом, церкви Св. Николая Угодника. Прямо перед ней, на той стороне небольшой площади, за длинным невысоким домом, красовались два высоченных стройных минарета. Купол мечети между ними удивительным образом повторял очертания церковного. Это была знаменитая Джума-мечеть, выстроенная в середине XVI века не менее знаменитым Девлет-Гиреем, овладевшим в те годы Крымом. Анна Сергеевна помнила со школы, что в своих постоянных набегах на Россию этот крымский хан однажды дошел до Москвы — и сжег ее всю, побоявшись тронуть только Кремль…
        С самой верхушки минарета (правда, теперь уже не вживе, а посредством динамика) неслись заунывные крики муэдзина. Он призывал правоверных (ведь каждая религия считает свою веру единственно правильной — правой верой) к намазу. В тенистом, прохладном дворе мечети был кран с водой, под которым мужчины должны были умыться и помыть ноги и руки перед молитвой — и так пять раз в сутки.
        По этому призыву часть местных жителей-татар сворачивала в ворота мечети.
        А через несколько минут пение муэдзина сменялось колокольным перезвоном, несшимся от церкви. И тогда некоторые из курортников, двигавшихся по жарким улицам, и другая часть местных сворачивали в церковь.
        Анна Сергеевна торопилась к морю. Она вынула из сумочки мобильник, выключенный на время церковной службы, включила его и снова положила в сумочку. И в ту же секунду раздался звонок.
        Она услышала очень взволнованный голос сына и сразу же стала спрашивать его, как идет семинар. Но скажем прямо — Анна Сергеевна не столько интересовалась ходом семинара за тридевять земель от Евпатории, сколько тянула время. Потому что совершенно не знала, как начать говорить о том, о чем сын, она была уверена, сейчас ее спросит. И, конечно, тут же услышала этот самый вопрос.
        - Мама, где Женя?
        - Женя?.. — забормотала Анна Сергеевна.
        Александр Осинкин, не расслышав, взволнованно продолжал — в квартире никто не отвечает, Женин мобильный недоступен, и вообще — куда она вместе со своей тетей Верой подевалась?
        Анна Сергеевна мялась, медлила, чувствовала, что тем сильнее пугает сына, и от этого еще больше терялась. Жара сгущалась, ей стало трудно дышать. Она никак не могла подобрать подходящих слов, чтобы сообщить ему о том, что она, увы, уже знала про свою отчаянную внучку от нее же самой. И от волнения начала выкладывать все подряд, почти не подбирая более аккуратных слов:
        - Женя тебе звонила… Но почему-то никак не могла связаться. А со мной связалась только утром. Все у нее в порядке… Она в Сибири… Едет на машине. Сейчас как раз выехала из Омска по направлению к Горному Алтаю, там у нее, видишь ли, важное дело…
        
        Голос сына в мобильном поменялся.
        Александр Осинкин оказался покрепче своей жены. В обморок он не грохнулся, зато сразу понял, что у матери неладно с головой.
        И заговорил с ней как с больной — медленно, раздельно и ласково.
        - Ма-моч-ка! Ты меня слышишь? Это я, твой сын Саша. Я сейчас в Мексике, на семинаре. Я спрашиваю тебя про Женю, понимаешь? Про Женю — дочку мою! Девочка такая, ей тринадцать лет всего… Она не может ехать одна по Сибири, ты что-то спутала, мамочка! Она в Москве, со своей тетей Верой! Что, в Евпатории, наверно, очень жарко, мама? Градусов сорок, наверно? Как у тебя с давлением, мамочка? У меня сейчас семинар начинается, я вечером папе позвоню, хорошо?
        Мобильник отключился. Анна Сергеевна растерянно сжимала его в руке.
        Глава 3. Юбилей
        Поручик Зайончковский сидел перед столом, накрытым ослепительно белой скатертью, в своей огромной гостиной, среди портретов в тяжелых рамах, глядящих со стен, и плакал.
        Его ровесники — их было четверо — смотрели на него понимающе-сочувственно. Они слишком хорошо знали, о чем он думает в этот момент — вспоминает памятные также и двум из них годы, когда он и был поручиком, в заломленной на особый лад фуражке. Двоих других в этом кругу называли харбинскими русскими. Они родились в начале XX века в Китае — в Харбине, тогда совсем русском городе, — и никогда не бывали в России. Но чувства хозяина дома и они понимали.
        Молодые люди, сидевшие за тем же столом, тихо, не нарушая порядка, переговаривались между собой по-английски. Подростки на большой веранде были поглощены друг другом. Совсем маленькие, как принято в Америке, чувствовали себя свободней всех — ползали по полу под ногами у взрослых, самозабвенно катались по мохнатому ковру или тихо сидели на нем, глубокомысленно засунув в рот большой палец.
        Седая, аккуратно подстриженная женщина ходила молча, с улыбкой, от гостя к гостю, подливая сок в бокалы и ликер в рюмочки.
        Дом был выстроен по собственному проекту Зайончковского. Главное было — выбрать землю. Он хотел строить высоко, как в его стране стоят монастыри. Дом был двухэтажный, с картинами и книгами по стенам, как в их усадьбе.
        - Туроверова! — раздался голос из-за его спины.
        - Петр Андреич, почитайте Туроверова! — поддержали другие голоса.
        Вообще-то это чтение стало, пожалуй, ритуальным. Но ведь и в ритуале трудно отделить живое чувство от привычки.
        
        Он откинулся на высокую спинку, секунду подумал и тяжело встал. И оказался все еще статным мужчиной. За минувшие годы, износив немало штатских костюмов, не потерял выправки.
        В нынешнем 1983 году минуло этих годков с того дня, когда он не по своей воле покинул Россию, ни много ни мало — шестьдесят три.
        Сегодня господин Зайончковский — впрочем, таковым он был лишь для того круга, где говорили по-русски, — отмечал 80-летие. Во всей Калифорнии и за ее пределами он давно был мистер Зайтч. Ему не очень нравилось, что получилось слегка на немецкий лад.
        Он готовился читать. Волнуясь, вытирал насухо слезы.
        Зайончковский услышал эти стихи в годы войны. Нет, не Первой мировой, неизвестно какой силой превращенной на его родине в окаянную братоубийственную. Это ее гигантская волна, взметнувшись, выкинула поручика из отечества, разлучив навсегда с близкими. Стихи он услышал уже в годы Второй мировой. Тогда с волнением следил — пустят ли русские люди немца на левый берег Волги у Царицына? Нужды нет, что Царицын носил уже мерзкое имя — «Сталинград»… За какие такие заслуги?! Что хорошего сделал Сталин для города Царицына?.. Но Петр Зайончковский знал, что вечно носить город это имя не будет — как и Ленинград.
        Со Сталинградом так и вышло. Хотя Царицын уже около двух десятилетий как застрял на странном имени «Волгоград», но это все же лучше, чем носить имя убийцы миллионов своих сограждан. По его приказу их безвинно расстреливали, убивали колымским пятидесятиградусным морозом в предвоенные годы. А потери в войну? Не Сталин ли оказался настолько не готов к войне, что в первые месяцы Гитлер шел по русской земле с такой убийственной скоростью? Наши самолеты не успели подняться в воздух — их бомбили на земле. А миллионы русских солдат оказались в плену…
        Про Ленинград же, ставший таковым в честь умершего в 1924 году Ульянова-Ленина, Петр Андреевич не уставал повторять: «Я не доживу, но попомните мое слово: этот город снова будет Санкт-Петербургом!»
        Кстати сказать, отец Зайончковского знал отца этого человека — инспектора народных училищ в Симбирске Илью Николаевича Ульянова. Зайончковский-старший говорил: «Представь себе — вполне приличный был господин!»
        …И вот — сорок лет прошло с тех военных дней. Но никогда за все минувшие годы не мог Петр Андреевич без волнения — и даже, признаться, без слез — прочитать эти стихи. С автором их, своим ровесником, вместе воевал в начале Второй мировой в Африке, в Иностранном легионе. Когда читал, так все вставало в памяти — 1920 год, Крым, последний пароход… Общая их горькая юность. Что же может быть горше, чем насильно, на заре юных лет, как поется в народной песне, покидать родину и родных?
        Откашлявшись, Петр Зайончковский начал, слегка опираясь кончиками длинных пальцев на стол и держась прямо:
        Уходили мы из Крыма
        Среди дыма и огня,
        Я с кормы все мимо, мимо
        В своего стрелял коня.
        Голос читавшего прерывался. Все почтительно молчали. Только заливисто смеялся разлегшийся на ковре, раскинув руки, двухлетний розовощекий и пухленький Кузьма. Над ним склонилась юная мать, тихо его увещевая. Явственно, как даже и не бывает, услышал Петр Андреевич вдруг прощальное ржанье Красавчика, последнего своего коня в России. И с усилием продолжил:
        А он плыл, изнемогая,
        За высокою кормой,
        Все не веря, все не зная,
        Что прощается со мной.
        Сколько раз одной могилы
        Ожидали мы в бою.
        Конь все плыл, теряя силы,
        Веря в преданность мою.
        Мой денщик стрелял не мимо,
        Покраснела вдруг вода…
        Уходящий берег Крыма
        Я запомнил навсегда…
        Раздался дружный аплодисмент. Зайончковский сел, вытирая лоб.
        Только Кузьма опять смеялся, захлебываясь от беспричинной — как казалось взрослым — радости.
        Постепенно возвратились к общему разговору.
        - Так и не получали каких-нибудь сведений о родных, Петр Андреевич?
        - Нет. Я ничего не знал и не знаю о них. Переписываться — значило подвергать их смертельной опасности. Я не мог даже помыслить о том, чтобы из-за меня пострадала моя обожаемая мать. Ее, конечно, давно нет на свете. Но кто-то остался от нашей семьи. Точнее сказать — я уверен, что наша семья дала новые побеги на родной почве.
        Зайончковский замолчал. Нетрудно было понять, что остановило его речь, — мысль о том, что ему самому на чужой почве так и не удалось продолжить свой род. Сам он однажды сказал близкому другу, что не считает это случайностью.
        Помолчав, Зайончковский продолжил:
        - Сталина давно нет, но советская власть и сегодня не щадит своих подданных. Я не смею их искать. Но верю, что они — кто уцелел — узнают обо мне и помянут добрым словом. После меня. Я позаботился об этом — как смог.
        С террасы уже слышался тихий гитарный перебор и донеслись звуки романса, без которого не проходила ни одна party, или, говоря по-русски, званый вечер в гостеприимном доме Зайончковского:
        Белой акации гроздья душистые…
        Надо отдать должное молодому поколению — этот романс знали и они и всегда могли пропеть не соврав, не запнувшись. Но тут высокий тенор Бориса Климовича, внука старого друга Зайончковского, завел что-то новое, что Петр Андреевич слышал первый раз. Эту песню, кажется, тайком — потому что текст, конечно, не был напечатан в советских изданиях, то есть — не цензурован, и потому никто по тамошним законам не вправе был его читать!.. — привезли из Советской России. Говорили, что написал ее поэт Александр Тимофеевский. И от этих не слышанных прежде звуков сразу защемило что-то в груди — и не отпускало до конца пенья.
        Эти сосны в снегу
        И дубы вековые,
        Этот зыбкий закат
        И холодный рассвет…
        Все, что вижу вокруг,
        Что зовется Россия,
        Ты ее полюбил,
        А она тебя — нет.
        Вот уже и Глинка достал потихоньку платок, готовится промокнуть увлажнившиеся глаза. А тенор берет все выше, и гитарные струны рвут душу.
        Трупный запах войны,
        Ад теплушек солдатских,
        Скорбный список утрат
        И болезней, и бед…
        Все мне шепчет вокруг,
        Что пора нам расстаться —
        Ты ее полюбил,
        А она тебя — нет.
        …Вот уже и поручика Потаржинского в растерзанном френче тащат солдаты из офицерского купе… Где это было?.. Под Тамбовом?.. Во всяком случае, осенью 17-го…
        А «харбинский русский» Ильин вспоминает не 17-й, а 1935-й. Как уговаривал он своего друга, умнейшего человека Николая Васильевича Устрялова, не возвращаться в сталинскую Россию… Не уговорил. Года два приходили от него весточки. Даже преподавал где-то профессор. А потом — как в воду канул. Позже дошли известия — замучен, «признался» под пытками, что он — японский шпион, расстрелян.
        Гитарный перебор. И молодые слушают так серьезно. Что за мысли в их красиво, но не по-офицерски стриженных головах?
        Непонятно за что
        Мы так любим Россию,
        Все мечтаем увидеть
        В окошечке свет.
        Жду хороших вестей,
        А приходят плохие —
        Я Россию люблю,
        А она меня — нет.
        Глава 4. «А она меня — нет…»
        В том самом 1983 году и в те же самые часы, когда поручик Зайончковский за два океана от России праздновал свой юбилей, а его молодые гости пели этот недавний романс, в словах которого читалась тоска их отцов и дедов, — там, где на другом берегу огромного Тихого океана раскинулась недосягаемая для них страна, в снегах города Ухты автономной республики Коми, расположенной на севере европейской части России, недалеко от Урала, сидела за столом при свете настольной лампы учительница английского языка Вера Вылегжанина. Она писала письмо в город Калугу, где в этот час адресат ее сидел за столом в своей каморке — сарае, превращенном им в маленькую комнату, — в глубокой тоске.
        «Дорогой Горгич! — писала она. — Поняла, что первое письмо к тебе не попало. Почти убеждена, что и это письмо перехватит какая-нибудь штатная сволочь. Мне даже не легче, что сволочь эта узнает, что я смотрю на ее способ зарабатывать на хлеб как на бездонное падение. Не легче оттого, что ты можешь не прочесть нескольких слов, которые тебе могут быть нужны. В любом случае мои дружеские чувства к тебе не поколеблются и, разумеется, будут выражаться и в слове и в деле…» [1 - Фрагмент подлинного письма бесстрашного автора, рисковавшего тем, что перлюстрация письма — то есть чтение его теми, кому оно вовсе не адресовано, — могла принести крупные неприятности. Сохранено и подлинное ее имя, и реальная история выдающегося русского писателя Г. Демидова. Его сочинения вошли в нашу жизнь совсем недавно — через много лет после его смерти.]
        «Горгич» — это был Георгий Георгиевич Демидов. Так называл его семилетний мальчик-сосед, который не мог полностью выговорить его имя и отчество. И за ним стали так называть Демидова все ссыльные. А потом и так называемые вольные. Воля их — после многих лет сталинских лагерей и ссылки — оказалась очень условной: въезд в крупные города и тем более проживание там им были запрещены. Только в такие, как Калуга, Тверь, Ухта, Инта…
        А жизнь Георгия Демидова сложилась — по чужой воле — так: сорок пять лет назад, в 1938 году, двадцатидевятилетний доцент Харьковского электротехнического института, физик и инженер с чертами гениальности, был арестован. И получил безо всякой вины, как и миллионы других граждан его страны, срок — восемь лет сталинских лагерей. Провел он их в самом тяжелом месте всего Гулага, то есть великого множества сталинских концлагерей, а именно — на Колыме. Морозы на тамошних приисках достигали 50 -60 градусов. А люди, провалившиеся во время работы под лед, не имели возможности, как опишет Демидов много позже в одном из своих рассказов, обсушиться. И шли наутро на работу в мокрой одежде — то есть на верную гибель от воспаления легких.
        На Колыме часто перегорали лампочки, а доставляли их с материка не скоро и не во всякую погоду. И за два года до конца срока инженер Демидов стал изобретать заново лампочку — и запустил в тех немыслимых условиях электроламповое производство. Ему обещали за это досрочное освобождение. Но обманули. Начальники получили за его изобретение ордена и премии, а ему вместо освобождения вручили присланный в порядке помощи нашими союзниками костюм. Тогда он швырнул его прямо в президиум торжественного собрания со словами «Я чужие обноски не ношу!». За что и получил к оставшимся двум годам еще десять лет тех же страшных лагерей. Припомнили ему еще и то, что советский лагерь на Колыме он назвал — в кругу зэков — «Освенцимом без печей», и кто-то «стукнул» на него.
        За три года до того вечера, когда Вера Вылегжанина писала Георгию Демидову письмо, а именно летом 1980 года, в его жизнь снова вмешался всесильный Комитет государственной безопасности. Его тогда все между собой называли сокращенно Кагэбэ, а его сотрудников, то есть охотников на людей, кагэбэшниками. Ну конечно, когда мы говорим — «все», то это не считая тех, кто их охоте за чужими мыслями и жизнями сочувствовал. И еще — не считая тех, у кого там работал отец или родственники. Как в их семьях называли это заведение, мы сказать не беремся.
        У Демидова дома провели обыск и забрали рукописи всех его замечательных сочинений. Все-все, что им было написано за два десятилетия «воли» — вечерами после работы и ночами. Сотни страниц, описывающие то, что он испытал и увидел на колымской каторге.
        Опытный зэк хорошо знал привычки родной власти. И потому хранил копии своих сочинений в разных городах — по три переплетенных машинописных тома в каждом городе! Это не помогло. Обыски прошли одновременно в пяти российских городах у пяти друзей Демидова. Донесла ли об этих адресах какая-то «штатная сволочь», о которой и писала Демидову бесстрашная Вера Вылегжанина (то есть платный осведомитель, который втирается в доверие к людям, бывает у них дома и тайно пишет на них регулярные доносы в КГБ), или Комитет установил в комнате Демидова «прослушку» и подслушал его разговоры с друзьями, — это мы узнаем не скоро. КГБ в России давно уже не существует, однако тайн своих по-прежнему не выдает.
        Демидов был уверен, что почти двадцатилетняя его литературная работа пропала навсегда. Он сказал своей дочери: «Третий раз начинать жить с нуля я уже не смогу». И до смерти больше не писал.
        Он умер в 1987 году, на четыре года раньше Петра Зайончковского. Уже начиналась перестройка, распадались ветхие одежды советской власти. И тех, кто еще недавно уверен был в вечном своем владычестве над жизнями, душами и творчеством людей, вынудили вернуть дочери Георгия Демидова архив умершего отца. Прошло еще двадцать лет, напечатали его сочинения. В русскую литературу с непоправимым опозданием пришел писатель большого таланта.
        Георгий Демидов был моложе Петра Зайончковского на десять лет. Он не знал его, как и бывший поручик понятия не имел о своем младшем соотечественнике.
        
        А могло сложиться совсем-совсем иначе.
        Россия могла стать великой страной, бережно относящейся к тем, кто и составляет ее величие, кем она может гордиться. Да и вообще ко всем, кто считает ее своей родиной.
        И тогда поручик точно знал бы, как и все другие сограждане, о гениальном инженере Демидове, гордости отечественной технологии. И инженер Демидов мог быть наслышан о знатоке военного дела, к тому времени наверняка бы уже полковнике, а то и генерале Зайончковском. Нет сомненья, что это были бы славные в России имена.
        Но история России пошла в XX веке по иному, трагическому пути. Он завел ее в исторический тупик — на долгие десятилетия. Но это слишком большой разговор, а мы сейчас — только о двух этих людях.
        Восемнадцатилетнего поручика Зайончковского выгнали с родной земли — навсегда. Имя его исчезло для ее граждан. А тридцатилетнего инженера Демидова отправили на Колыму, украв у него восемнадцать самых творческих молодых лет — вместе с именем.
        Потому что имя его, как и имена всех других советских заключенных, среди которых немало было талантливых, работящих, высоконравственных людей, заменили номером, нашитым спереди и сзади на верхней одежде — спецовке или бушлате. И окликали его начальники и охранники не по имени и не по фамилии. А только по номеру: Д 357!
        Но в тот самый час, когда в доме Зайончковского молодой голос пел «…Я Россию люблю, а она меня — нет…», два сына России, находившиеся на разных концах земли и прожившие совсем разную жизнь, думали об одном и том же — о судьбе своего несчастного отечества.
        И потому их горестные размышления об этой судьбе, распространяясь невидимыми и никем еще не уловленными волнами высоко над поверхностью земли, в разреженных слоях атмосферы, со скоростью, само собой разумеется, мысли, полетели навстречу друг другу. И встретились где-то над самой серединой Тихого океана. И оба эти человека почувствовали в тот миг нечто, что пока еще не поддается ни точному познанию средствами науки, ни даже описанию словами.
        А если все же попытаться описать — больше всего это их ощущение напоминало, по-видимому, вот что: когда плывешь на большом катере по океанскому заливу, и вдруг длинная-длинная волна, придя из туманной дали Великого Океана, поднимет суденышко на своем гребне — да так, что мощное его дыхание обдаст все твое существо. И плавно опустит…
        Глава 5. Американское наследство
        Мексиканское августовское солнце пекло нещадно, загоняя в дом, под прохладный ветер кондиционеров.
        Перед началом семинара к Осинкину подошел Флауэрс, коллега из Чикаго.
        - Мистер Осинкин, я хотел бы поговорить с вами — на вненаучные темы. Когда мы могли бы это сделать?
        - Да хоть в первый же перерыв! Я, пожалуй, обойдусь без кофе. Столько чашек в день, знаете ли, сколько мы выпиваем здесь на этих брейках, — это все же многовато для меня…
        
        - Совершенно с вами согласен, мистер Осинкин!
        - Я думаю, мы сумеем найти клочок тени.
        И в полдень они уже сидели на краю одного из бассейнов, среди буйно цветущих розовых олеандров.
        - Мистер Осинкин, говорит ли вам что-либо фамилия — Зайончковский?
        - Разумеется!
        И Александр стал рассказывать — готовно и обстоятельно.
        - Это был замечательный, по-видимому, человек. Юношей он воевал в Добровольческой армии. Заканчивал трагическую эпопею Белой армии в Крыму, по семейной легенде — с одним из младших братьев писателя Михаила Афанасьевича Булгакова… Вы ведь знаете — автор романов «Белая гвардия», «Мастер и Маргарита»?
        Флауэрс кивнул:
        - Да-да, Майкл Булгаков… Я читал — конечно, по-английски. Очень хороший писатель.
        - Через месяц после эвакуации поручика Зайончковского из Крыма его брата Павла там же расстреляли — в числе нескольких тысяч русских офицеров… Опять-таки по семейной легенде — вместе с теткой писателя Булгакова, безобиднейшей медсестрой, с лета 1914 года работавшей в Ялте в госпитале Красного Креста.
        У братьев Зайончковских была сестра, намного их младше. Через десять лет эта сестра, Татьяна Андреевна, вышла замуж за Ивана Осинкина. Пять лет спустя, в 1935 году, у них родился сын, мой отец, Павел Иванович. Мать Татьяны Андреевны, погибшего Павла и поручика Петра Андреевича — Евгения Леонидовна — умерла в 1962 году, на тридцать лет пережив своего мужа, за два года до рождения правнука. То есть — моего рождения. Когда оба мы с моей женой Машей были в аспирантуре, у нас родилась дочка Женя. Маша моя еще в детстве, знаете, твердо решила назвать своего ребенка — мальчика или девочку — именно так: ей очень нравилось это имя. Мне, не скрою, оно импонировало еще и как наследственное. Вот короткая история нашего рода. Но о своем, так сказать, предке я больше ничего никогда не слышал. Он ни с кем из нас никогда не переписывался.
        - Ну что ж, — медленно сказал Флауэрс. — То, что вы мне сейчас рассказали, — это и хорошо, и плохо. Зайончковский умер около пятнадцати лет назад. Он был богатым человеком. Так получилось, что я присутствовал при составлении им завещания. Это было очень необычное завещание — необычное для нашей страны. Не берусь судить — возможно, для вашей страны, России, оно очень обычное. Господин Зайончковский, не имевший своих детей и, соответственно, внуков или правнуков — а ему было тогда уже больше восьмидесяти, — завещал все свое состояние девочке из своего рода, оставшегося в России, — если окажется, что эта девочка носит имя его матери — Евгения…
        Александр Осинкин вздрогнул и выпрямился на стуле.
        - Если же таковой девочки не обнаружится в течение пятнадцати лет после его смерти — таково условие, — то это условие теряет силу и наследство переходит к косвенным наследникам. До этого оно находится в банке, и проценты с него переводятся в один из российских детских домов. Это, надо сказать, довольно большие проценты. Не знаю, добросовестно ли их используют в вашей стране, — извиняющимся тоном сказал Флауэрс и продолжал: — У мистера Зайончковского были троюродные племянники его второй жены. Он не был счастлив, я должен сказать, в обоих своих браках. Да к тому же брак без детей — это было не для мистера Зайончковского…
        Американец с трудом, но, пожалуй, со вкусом выговаривал эту фамилию.
        - Он страдал от отсутствия у него детей, внуков… Одно время очень хотел усыновить ребенка из России. Но при советской власти этого сделать было невозможно. А когда она кончилась — он был уже слишком стар. Хотя успел испытать радость, что проклятие, как он говорил, лежавшее на России столько лет, наконец снято.
        Помолчав, Джон Флауэрс сказал:
        - Он очень любил Россию. Очень много думал о ней. И перед смертью спрашивал священника, своего духовника: «Скажите, как вы думаете, — там, на небесах, смогу я узнать о судьбе своего народа?»
        Оба помолчали.
        Флауэрс добавил:
        - Несколько лет спустя священник, отец Димитрий — я был с ним дружен, — при мне рассказывал об этом нескольким русским. Они уехали из России уже после конца советской власти — из-за ваших экономических трудностей. И он говорил с ними, должен сказать, довольно сурово… наши пасторы так с нами обычно не говорят. Они, наверно, снисходительней к нашим слабостям.
        Флауэрс улыбнулся.
        - Отец Димитрий ставил им Зайончковского в пример — «Вот как надо любить свой народ!».
        - Ну и как? — не удержался Осинкин. — Они поняли его?
        Флауэрс засмеялся.
        - Нет, по-моему, совсем не поняли. По крайней мере, по лицам их не было видно никакого понимания. «Мало ли старых чудаков на свете!» — вот все, пожалуй, что можно было прочесть на этих лицах. Их интересовало другое — сосредоточиться ли им в новой стране на поисках заработка или, напротив, довольствоваться нашим пособием неимущим — велфэром. Оно довольно неплохое.
        Он опять засмеялся.
        - С голоду в Америке, как вам, конечно, известно, еще никто не умер. Впрочем, кажется, как и в России в ваше недавнее тяжелое время. Было сильное недоедание. Но все-таки не было, насколько мне известно, в точном смысле голодных смертей. Я имею в виду 90-е годы — после распада Советского Союза. А я помню, как тогда многие и у вас, и здесь, у нас в Америке, любили пугать неминуемым голодом в России. Действительно — у государства не осталось тогда ни денег, ни запасов зерна! Егор Гайдар — он, кажется, внук вашего хорошего детского писателя? Мне рассказывал про него один славист, мы вместе кончали Гарвард… Так вот, ваш Егор Гайдар сумел сделать чудо — за месяц с небольшим наполнил магазины продуктами, причем не только в Москве, а по всей стране! А ведь в советское время — вы это помните, а я хорошо знаю, поскольку одно время занимался этой темой специально, — в Москву ездили и за колбасой, и за мясом, и за обувью… Да, ваши прилавки…
        - Вы очень хорошо говорите по-русски! — не удержался Осинкин.
        - Спасибо!… Пустые прилавки тогда наполнились. Но жизнь, конечно, оставалась очень трудной, очень дорогой. К тому же люди лишились своих накоплений. До этого цены были низкими, а товаров не было совсем. И у людей были деньги, потому что их не на что было тратить…. Я помню, как цены стали свободными — и, конечно, сразу взлетели вверх… Это закон рынка. Люди, имеющие нужный другим людям товар, хотят продать его подороже. Но, конечно, только до тех пор, пока не появляются те, кто предложит его дешевле… Ваши люди ничего этого не знали и очень сердились на Гайдара, что вынуждены были очень быстро потратить все свои деньги. И остаться вовсе без денег… Но вы, конечно, все это знаете не хуже, а лучше меня. Я только хотел сказать, что понимаю тех, кто приехал сюда в поисках хорошего прожиточного минимума.
        Однако — не скрою — мои симпатии на стороне вашего соотечественника и, как я только что узнал, даже родственника Зайончковского. Его патриотический… как бы сказать… пафос мне ближе. Но мы сильно отклонились от темы. А вы, кажется, не очень ею заинтересовались?..
        Александр Осинкин с удивлением и некоторым стыдом понял, что он и впрямь не принял всерьез сообщения Флауэрса. Американское наследство — это было из какой-то виртуальной реальности. В детстве, он помнил, кто-то рассказывал про наследство американского дядюшки… И все хохотали.
        - Нет-нет, продолжайте, пожалуйста.
        - Хочу предупредить, что продолжение моего сообщения не принесет вам приятных эмоций. Боюсь, что оно потребует от вас каких-то — и срочных — действий. Это связано с безопасностью вашей дочери.
        И Осинкин явственно почувствовал, что внутри него что-то оборвалось и на месте обрыва образовался неприятный и резкий холод.
        Глава 6. Уроки конституции
        - У нас в Оглухине, — строго говорил Федя Репин, сидя во дворе у тетки за хорошо струганным и свежо пахнущим кедром столом, — один человек с высшим, между прочим, образованием говорил другому про нашу Конституцию, а я случайно слышал: «…Конечно, я ее не читал! Чего я буду читать, если она не исполняется!» Он уже не маленький, а все еще не понял, что первый шаг к исполнению Конституции — это чтение ее согражданами.
        Мячик внимал.
        Во дворе стояла звенящая тишина. Будто горы, разлегшиеся вокруг, хранили ее и стерегли.
        Впрочем, слово «звенящая» будет не совсем правильным. Потому что у нас в России в летней тишине нередко и правда слышится тихий звон — или, лучше сказать, противное зуденье — комары! В одних местах России этих летающих кровососов много, а в других — очень много. А мало почти не бывает. Они способны отравить самое прекрасное настроение в самый солнечный летний день.
        
        Но есть в России одно место — и достаточно обширное, — где комаров нет вообще. Вы, конечно, спросите: «Что — очень мало?» И получите добросовестный, совершенно правдивый ответ: «Ни одного». Это место — Республика Алтай, все до одного ее десять районов, а также единственный город — столица Горно-Алтайск.
        Не пролетит там ни один комарик ни днем, ни вечером, ни ночью — в самое кровососное время. Ни на самом юго-востоке — в Кош-Агачском районе, где мягкими велюровыми складками горы пастельных сизо-розовых тонов кольцом окружают долину, в Ташанте — на самой границе с Монголией. Ни на юго-западе Горного Алтая — в Усть-Коксе и Тюнгуре, на берегах Катуни, чьи светло-изумрудные воды так хороши, что не налюбуешься ими никогда.
        Но достаточно вам оказаться у соседей, в Алтайском крае, как комары вам покажут все, на что они способны. Старожилы уверяли, что когда-то, когда ухаживанье происходило главным образом вечерами на воздухе, это тормозило свадьбы — молодые люди, гуляя летом вдоль реки, гоняли и били комаров, вместо того чтобы сосредоточиться друг на друге.
        Этим отступлением мы только хотели пояснить, что Мячику ничто не мешало внимать своему другу — будущему, как известно усердным читателям нашего повествования, президенту России. Именно такова была жизненная цель Феди Репина.
        - Наша Конституция — очень хорошая, — продолжал Федя. — Вторую главу каждый гражданин России вообще должен знать наизусть. Например, самая первая в этой главе статья 17, особенно ее части вторая и третья: «Основные права и свободы неотчуждаемы и принадлежат каждому от рождения» и «Осуществление прав и свобод человека и гражданина не должно нарушать права и свободы других лиц». Мяч, ты понимаешь слово «неотчуждаемы»?
        Мячик встрепенулся.
        - Ну… Эта… Не чужие, значит… Не чуждаются никого…
        Федя изобразил на лице страдание.
        - Мя-ач! Если не знаешь — почему не спрашиваешь?! «Неотчуждаемы» — значит, с рождения и навсегда твои! Их отнимать никто, понимаешь, никто, никакие начальники не имеют права!
        - Начальники, наверно, могут… — вздохнул Мячик. Он все-таки уже прожил сколько-то сознательных лет на своей родине.
        - Именно что нет! Их можно призвать к ответу, понятно? Но мы с тобой — пока не о них. Потому что они пока не нами, а взрослыми заняты. А если взрослые стремаются… ну, трусят подавать на них в суд за нарушение Конституции — пусть на себя и пеняют.
        Я сейчас про нас с тобой. Твое и мое главное дело как граждан России — заниматься самовоспитанием. Потому что стать свободным гражданином — совсем не такое простое дело. Этому надо учиться, понял? Необходимо еще, чтобы наше свободное — понимаешь? — свободное поведение свободного гражданина в свободной стране не нарушало прав других людей! Тоже, между прочим, свободных — вот это надо понимать. Ну, к примеру, если мы ночью с тобой во дворе устроим бой викингов и разбудим мою тетку — мы уже не можем ей сказать: «Мы — свободные люди! Имеем право веселиться как хотим!» Потому что у нее как раз есть право ночью спать. И мы с тобой это право нарушаем…
        От старания усвоить Федины слова Мячик вспотел.
        - Ладно, — сжалился Федя. — Еще только две статьи… Да, кстати, у тебя какое гражданство?
        И этот коварный контрольный вопрос Мячика тоже застал врасплох. Он в своей недлинной жизни не имел еще случая задуматься — гражданин ли он и какой именно страны.
        - Н-не знаю… У меня еще паспорта нет…
        - Как это не знаешь? — делано изумился Федя. — И паспорт тут ни при чем. У тебя, чтоб ты знал, российское гражданство — с рождения. Как родился на свет — уже гражданин России. Это, правда, не по Конституции, а по Федеральному закону о гражданстве. Достаточно того, чтобы один из твоих родителей имел российское гражданство. Независимо, заметь, от места твоего рождения! Хоть в Зимбабве родись, хоть в Новой Зеландии.
        Мячик слушал, от напряжения выпучив глаза. Белесая челка прилипла ко лбу.
        - А в Конституции, — продолжал Федька безжалостно, — другое очень важное…
        Он заглянул в беленькую брошюру, лежащую перед ним, на которой темно-голубыми буквами было написано: «Конституция Российской Федерации». Она выглядела довольно-таки замызганной: видно было, что ее нередко брали в руки. Скажем по секрету — Федя Репин всегда возил ее с собой.
        - «Статья 6, часть третья. Гражданин Российской Федерации не может быть лишен своего гражданства или права изменить его». Только не все это понимают, — вздохнул Федька. — Потому что взрослые привыкли к другому. У нас в России советская власть чуть что — лишала гражданства… Такое у нее наказание было для непослушных.
        У Мячика голова шла кругом. И оба они не заметили, что Федю уже минуты две внимательно слушает еще один человек. Если же точнее — один человек и одно животное.
        В этом самом месте беседы вежливо тявкнула Тося — а это была именно она — и заговорила Женя. Только тут и Федя и Мячик их обеих увидели. А Тося при первых звуках Жениного голоса улеглась на траву, будто приготовившись слушать умные хозяйкины речи.
        - Да, точно… И таких людей — самых лучших! Мне папа рассказывал — виолончелиста Ростроповича… Вместе с его женой — певицей Большого театра. Ну вы знаете, ее все знают — ее даже великой многие считают, — Галиной Вишневской. Только из-за того, что они на дачу свою позвали жить писателя Солженицына! Когда его советская власть преследовала. И самого Солженицына тоже лишили. Его сначала насильно в наручниках вывезли на самолете за границу, а потом гражданства лишили… Как бы отлучили от родины — мне папа объяснял. А в Конституции нашей теперешней мне очень это нравится — что человека никто не может родины лишить. Никто, никакая власть не имеет такого права.
        - Да все равно сегодня многие этого не понимают. Ну те, кто советское время больно помнит. Наш сосед Кузьмич, как разозлится на кого, в пьяном виде особенно, сразу орет: «Выдворить и лишить гражданства!»
        Тут Федя и Мячик, не выдержав, бросили на время Конституцию и отвлеклись на Тосю. Да и кто бы мог остаться равнодушным при виде этой огромной псицы, когда она растянулась во всю длину в теньке под яблоней, зевая от наслаждения во всю свою неимоверную пасть!
        А Женя думала над тем, о чем сама только что говорила. Что нельзя, чтобы кто-то мог лишить человека родины. А заодно о том, что же все-таки это такое — родина…
        В ее семье на эту тему не говорили. Ее родители вообще не любили, как они выражались, «громких слов» — типа «Россия поднимается с колен!». Папа сказал однажды, и она это запомнила, что рассуждать о патриотизме, о любви к родине это все равно что провозглашать — как он выразился, «с мелодраматическими завываниями», — «А я, знаете ли, так люблю, так люблю свою мать!..»
        Но Женя точно знала, что Александра Осинкина в последние годы несколько раз приглашали на долгий срок в американские и всякие другие университеты. А он отвечал:
        - Больше чем на два месяца я сейчас из России не уезжаю. Сколь угодно интенсивные курсы лекций в течение двух месяцев — пожалуйста.
        И в позапрошлом году он так и ездил в Канаду — на два месяца.
        Жене было известно, что сейчас в России многие хорошие специалисты очень любят уезжать за границу как раз надолго — заработать побольше денег. Хотя бы для того, чтобы помогать старым и больным родителям, лечить их. Она уже имела представление о том, что хорошее лечение в России стоит очень дорого. А за границей, если человек долго работал, то за операции, за лечение в больнице вообще ничего не платит: страховка окупает лечение.
        Но она слышала, как ее папа говорил однажды маме:
        - Сейчас в России надо или жить, или не жить. Нельзя, когда твоя страна в такой ситуации, приезжать домой на каникулы и делать перед самим собой вид, что ты в ней живешь.
        И прибавил:
        - Тут и живя-то не поймешь иногда ни черта, что происходит. А уж издаля!..
        Женя однажды пристала к нему — почему бы все-таки ему не поехать на годик хотя бы преподавать в Америку? Втайне она была бы не прочь прокатиться с папой в эту таинственную страну. Поучиться немножко в американской школе, где, как рассказывают, школьники что хотят, то и делают — на голове всю дорогу ходят.
        А папа ответил коротко и серьезно:
        - Я в России нужен.
        И еще Женя вспомнила одну телекартинку. Ей тогда было то ли семь, то ли восемь лет. Смотрели передачу. На телеэкране за ресторанным столиком с белой скатертью, с бокалами празднично искрящегося шампанского один симпатичный корреспондент с прибалтийским акцентом задает Владимиру Спивакову вопрос под конец длинного телеинтервью: «А могли бы вы ради чего-либо бросить свое дело, оставить свою профессию музыканта?»
        Женя, хоть и была еще мала, но подумала: «Глупый какой вопрос!»
        А Спиваков задумчиво так, медленно отвечает, что если бы он знал, что такой ценой можно было бы дать нормальную жизнь, возможность развития всем детям России, то — да. Ради этого можно пожертвовать своей музыкой. И добавляет еще медленнее — «И жизнью».
        Женя хорошо помнила, что на этих словах у нее сами собой полились слезы, и она скорее убежала в свою комнату, чтобы мама и бабушка не увидели и не забеспокоились.
        - Ну, поехали дальше, — заторопился Федя, энергично потрепав напоследок Тосю за мягкие уши.
        А Женя вежливо спросила:
        - Можно я послушаю?
        Федя милостиво кивнул головой.
        - Вот статья 20, часть первая — «Каждый имеет право на жизнь». Ну, я на этом даже останавливаться пока не буду. Я уже давно понял, что у нас эту статью вообще никто почти не понимает.
        - Как это? — поразилась Женя. — Вроде понятно…
        - Тебе, может, и понятно. А другим непонятно. Они считают — зачем ребенку-инвалиду жить на свете?.. У нас полстраны, по-моему, думают, что человек должен доказывать свое право на жизнь… В нашем селе — кого ни спрашивал… Ну, я сказал — про это я сейчас не буду, сложно очень объяснять. Зато следующую статью должен каждый знать, хотя в нашей стране она и не соблюдается вовсе. Но если знать — то можно требовать, чтоб соблюдали. А если никто ее знать не знает, она и соблюдаться никогда не будет.
        В общем, слушайте: «Статья 21, часть первая. Достоинство личности охраняется государством. Ничто не может быть основанием для его умаления». И еще, Мяч, — часть вторая: «Никто не должен подвергаться пыткам, насилию, другому жестокому или унижающему человеческое достоинство обращению или наказанию…» Понятно?
        Мячик молчал подавленно. Все было непонятно, а признаться стыдно. Потом выдавил неуверенно:
        - Как это — «охраняется государством»? Чего охраняется-то? Меня, что ли, милиция охраняет?..
        А Женя сказала:
        - Про эту статью, когда я читала Конституцию в прошлом еще году, то думала так: это значит, что милиционер или какой-нибудь другой представитель власти не может нас унижать — ну и, конечно, подвергать пыткам.
        - Правильно, — сказал Федя. — Тут и про это как раз.
        - Ну а когда мне мама Олега рассказала, как его в милиции пытали — чтоб сознался в том, чего не делал… Я, конечно, вспоминала эту часть вторую статьи — запрет на пытки. Эти милиционеры еще ответят за все, увидите. Но вот эта часть первая, Федя, — она не о том оказалась, про что я, например, думала. Мне мой папа объяснил вот эти слова — «охраняется государством»… Я их неточно все-таки понимала.
        - Ну а как твой папа объяснил? — совсем даже не ревниво, а с живым интересом спросил Федя. Он все-таки очень правильно как-то был устроен, без комплексов. Хотя в России, похоже, даже животные в зоопарке, и те комплексуют.
        - «Охраняется государством», — с некоторой торжественностью произнесла Женя, — это значит, что любой представитель государства — буквально любой чиновник, совсем не только милиционер, а просто каждый государственный служащий — в мэрии там, или в управе, вот здесь хотя бы, в Чемале, — обязан остановить любого, кто будет при нем унижать мое достоинство. Пресечь, так сказать, эти неконституционные действия.
        - А как унижать-то? — спросил слегка встрепенувшийся Мячик.
        - Оскорблять, обзывать… Даже грубо, на повышенных тонах говорить. Тем более кричать. Если с тобой, например, кто-то в нашей стране грубо говорит — вообще любым способом задевает, ущемляет твое достоинство, а при этом присутствует какой-то чиновник, то ты имеешь конституционное право обратиться к этому чиновнику, чтобы он взял твое достоинство под защиту. Понятно? Поскольку ты — гражданин России. А он представляет то самое российское государство, которое должно, по нашей конституции, охранять твое достоинство… Это папа мне все очень четко объяснял.
        Все трое замолчали. И затем, не сговариваясь, одновременно, совершенно неизвестно по какой причине, очень глубоко вздохнули.
        Глава 7. «Тойота-лексус»
        На этот раз очередной доклад на своем мексиканском семинаре Александр Осинкин слушал вполуха. Не мог дождаться следующего перерыва.
        Солнце за два часа, казалось, не опустилось ни на полсантиметра. Но Осинкин уже не чувствовал ни жары, ни холода. Пот если и тек по его лбу и щекам, то совсем по другой причине.
        - Зайончковский умер в весьма почтенном возрасте, как я вам уже говорил, около пятнадцати лет назад, — продолжил Флауэрс с того же места, на каком кончил. — Срок поисков настоящей наследницы, согласно завещанию, заканчивается через два-три месяца. Это можно уточнить у адвоката. Косвенные наследники Зайончковского — малоприятные субъекты. Но дело не в них.
        Флауэрс помолчал.
        - В ситуацию примерно год назад вмешались новые люди. Вторая жена Зайончковского была русской, и у нее, помимо американских племянников, оставались очень дальние родственники в России. Она не поддерживала с ними связи. Тем не менее они каким-то образом узнали о наследстве. Наладили контакт со своими троюродными американскими то ли братьями, то ли дядями, то ли племянниками — я не очень вникал в разветвления их генеалогического древа. И недавно нашли след родственной Зайончковскому Евгении. Как вы уже догадались — это ваша дочь.
        - Как они ее разыскали? — замерзшими губами спросил Осинкин.
        Все, что говорил Флауэрс, он слышал теперь как бы сквозь грозное звучание фразы: «Это связано с безопасностью вашей дочери…» А дочь его была не с ним, не под его защитой, а бог знает где…
        - Ну, как только они вышли на вашу фамилию — дальнейшее было делом техники. Сделали запрос об адресе — им ответили. Они стали ее разыскивать, раздобыли даже ее фотографию — и выяснили, что она только что уехала из Москвы в Сибирь.
        Флауэрс опять помолчал и добавил:
        - Я прямо скажу — и ей, и вам повезло, что она уехала. Она все-таки выгадала время, сама того не зная.
        - Так что же они от нее хотят?
        - Как — что? — удивился Флауэрс. — Я не пояснял, потому что думал, что вы давно все поняли. Не хочу преуменьшать опасность. Мне стало известно — или, если хотите, я догадался, — что эти люди хотят ее убить. Для того, чтобы овладеть наследством. Оно, как я вам уже сказал, немалое. Хороший стимул для плохих людей. Но так как данная ситуация разворачивается в России и люди, преследующие вашу дочь, — российские граждане, то это скорее ваше дело. Хотя я готов, разумеется, оказать вам всяческое содействие. Но главное — на мой взгляд, это дело срочное.
        Описывать состояние Осинкина после этих пояснений мы не будем — надеемся, что у нашего читателя есть воображение.
        - Насколько мне известно, — продолжал Флауэрс, — из трех косвенных наследников лишь один в курсе их грязных замыслов. Два других, повторю, — малоприятные субъекты, но, как большинство американцев, уважают закон и вряд ли его переступят. Мы ведь в Америке не делим людей на только плохих и только хороших — у нас более сложные квалификации… Впрочем, у вас в России тоже, кажется, исчезают простые деления, но, к сожалению, неблагоприятным образом. Один коллега признался мне, что много лет уже не слышал фраз типа «Он поступил бесчестно!» и даже «Он — человек непорядочный». Впрочем, мы отвлеклись.
        - Вы думаете, что моей дочери грозит опасность, пока она едет по Сибири?
        - Грозит. И немалая, — просто ответил Флауэрс.
        - Как же так? — растерянно сказал Осинкин. — Ее маршрут даже я толком не знаю.
        - Неделю назад мне стало ясно, что двое наемников — проще говоря, киллеров, — идут по ее следам.
        Осинкин хотел вскрикнуть: «Что?!» Но, разумеется, удержался.
        - Это очень жестокие люди — таких по-русски называют отморозки. И очень… как бы сказать… профессиональные. Им поставлена задача — ликвидировать законную наследницу.
        - Да… — медленно заговорил Осинкин. — В Сибири — скажем, на каком-то отрезке федеральной трассы, — ночью совершить преступление и затем замести следы… Там у нас сделать это намного легче, чем в большом городе…
        - Да-да, — покивал Флауэрс. — Им мешает — пока, — подчеркнул он интонацией, — то, что у девочки очень надежная охрана: ваш спецназ. У вас, кажется, ветеранов войны в Афганистане называют «афганцами». С ней — их двое. Видимо, очень подготовленные люди. Но опасность тем не менее остается вполне реальной. Слишком большие деньги в игре. Могу даже сказать вам, на какой машине они движутся в настоящее время по вашей бескрайней Сибири, — черная «Тойота-Лексус». К сожалению, в тот момент, когда я понял, что мне нужны имена заказчиков, я уже лишен был возможности их узнать. Не исключаю, что со временем это сделать удастся. Но сейчас первоочередные и срочные действия, как нам с вами ясно, это — оградить девочку от киллеров, по возможности пресечь их действия.
        - Как их опознать?..
        - То, чем я по случайности располагаю, — это как раз некоторые внешние их приметы. Один наголо брит, но в России сегодня это не примета. В правом ухе — маленькая серьга. Второй — темноволосый, волосы собраны сзади в небольшой хвост или косицу. Что важнее — небольшой шрам на правой щеке. Не вдоль, а поперек. Оба невысокие, широкоплечие. И это тоже, конечно, не примета для людей их профессии.
        
        Слушая коллегу, Александр Осинкин меньше всего думал о деньгах. Он думал только о том, как ему защитить свою девочку, находящуюся от него за десятки тысяч километров. Лететь в Сибирь? Но куда? В Новосибирск? Барнаул? Мобильная связь с дочерью до сих пор не наладилась. И нельзя гарантировать, что он сможет следить за ее маршрутом. Защиты от «Тойоты-Лексус» с ее не знающими жалости седоками нужно было искать на месте — там, в Сибири. Причем срочно.
        Глава 8. На Алтае
        Женя была москвичка. В Москве она родилась, там прошло ее детство. И она любила Москву. В родном городе не было для нее тайн. Какие только замечательные московские дворики не исходила она с раннего детства за руку с папой! Не исключая и знаменитый поленовский — тот, что изображен на картине «Московский дворик», — пусть и очень изменившийся, как и почти все остальные.
        И она даже представить себе не могла, что Москва может так сильно вытесниться из ее памяти.
        …Где ее любимый Тверской бульвар?.. Она почти забыла, как он выглядит. Крымский мост, по которому Женя любила идти быстрым шагом, поглядывая вниз, на Москва-реку…
        Путешествуя по своей стране, она уже привыкла видеть из окна машины не дома, наполовину закрывающие небо, а простор до самого горизонта и со всех сторон. И высокий, гораздо выше, чем в городе, купол неба — видный сверху донизу.
        Здесь, на Алтае, горизонт если и был закрыт — то только горами, от которых не оторвать глаз. То зелеными, то серовато-лиловыми каменистыми, из-за которых торжественно выкатывается утром шар солнца и так же медленно уходит вечером. И, оставаясь уже невидимым, долго продолжает светить оттуда, из-за горы, обливая розовым светом противоположную горную гряду.
        Впечатления же от жизни здешних людей были всякие, но больше грустные. Она съездила с Лешей и Саней в несколько поселков неподалеку — Феде Репину хотелось попрощаться с друзьями и, сжалившись, его взялись свозить к ним — «но по-быстрому чтоб!», как предупредил Саня. Пока Федя прощался, Женя зашла даже в сельскую библиотеку поселка Куюс. У библиотекарши Капитолины Чачаевны Тендериковой серьезные книги были в ходу. Она гордо сказала:
        - Студенты много спрашивают, и писатель один есть, очень много читает.
        В этом самом что ни на есть глухом сибирском месте на стендах подготовлены были ее руками маленькие интересные выставки к юбилеям — не хуже, чем в московских школьных библиотеках.
        А на улице — грустно, неприютно. Дети лазают по серым поленницам. Никаких, конечно, качелей или хотя бы домодельных спортивных штуковин…
        Отцам не до них.
        Жене все вспоминался анекдот про пьяного, валяющегося в канаве, и про его ответ маленькому сыну, который канючит:
        - Пап, ты же обещал в воскресенье мне велосипед починить!
        А тот из канавы:
        - Вот я сейчас все брошу и буду чинить тебе велосипед!
        Дети вообще почти не играли, не бегали. Чем они заняты — было неясно. Несколько раз Женя удивлялась: стоят как истуканы. Просто стоят… А отцы с середины дня — а многие с самого утра — были обычно пьяны. Иногда Жене казалось, что пьянка идет уже по всей стране.
        …Всю дорогу от Москвы до Горно-Алтайска и теперь, разъезжая по Горному Алтаю, Женя не могла понять, как она, так тщательно собираясь, забыла плеер! И ругала себя последними словами. А последние слова у нее были такие: «моральный урод» — папино ругательство, «дура несчастная» — самое сильное и очень редкое ругательство дедушки, который никогда не произносил не только слов нецензурных, но даже таких вполне допустимых, по мнению Жени, а в некоторых ситуациях очень даже подходящих, как, например, «идиотка». А еще она знала такие слова — «убо» и «каляга».
        Вот эти уже никому из Жениных приятелей и одноклассников не известные слова дошли до нее от другой бабушки — маминой мамы. Когда-то прабабушка вызвала к себе в Москву из родного села Вишенки свою старшую односельчанку, чтобы помогала нянчить новорожденную — как раз будущую Женину бабушку. Баба — так бабушка называла свою любимую няню и крестную мать. Крестила она ее тайно, поскольку бабушкин отец был членом коммунистической партии, и его за такие дела — ребенка своего в церкви крестил! — могли оттуда исключить: коммунист был обязан не верить в Бога. Так вот, няня получила в свое время из роддома на руки пятикилограммовую — то есть очень крупную — Нату. «Вся в перевязочках», — с удовольствием вспоминала она впоследствии.
        А через несколько месяцев после начала Великой Отечественной войны родилась младшая сестренка бабушки, очень маленького веса. Какой там мог быть вес, когда отец ее ушел защищать Москву, к которой враг подступил почти вплотную, а беременная мать с маленьким ребенком двинулась в эвакуацию — в теплушке… Когда семья осенью 1942 года вернулась домой, няня, остававшаяся всю войну в Москве, впервые увидела девочку. И никак не могла привыкнуть к тщедушному виду, правду сказать, красивенькой, но всегда бледненькой, родившейся в голодное военное время Инночки. Входя в дом, она спрашивала обычно с порога:
        - Спит каляга-то? Или каляжится?
        Второй вариант вопроса был такой:
        - Спит убо-то?
        При настойчивых расспросах выяснилось, что «убо» — это сокращенное «убожество», то есть «убогая», «калека»… «Каляга» — тоже вроде этого: ребенок, который долго ходить не начинает. Хотя Инночка никакой калекой не была и ходить начала рано.
        А «каляжиться» значило вроде как ломаться, капризничать. Эти слова известны были в тех Владимиро-Суздальских землях, где родились и няня, и прабабушка. А в других местах России их, может, и не слышали никогда. Но Жене все-все, касавшееся родного языка, всегда было очень интересно.
        …Так вот, в отсутствие плеера и музыки Женя волей-неволей — поскольку читать в машине было трудно и даже глупо — предавалась разным воспоминаниям.
        Они вместе с ее лучшей подругой Зиночкой, которая — Женя знала это точно — очень скучала сейчас по ней в оставшейся далеко-далеко, чуть не за пять тысяч километров Москве, любили вспоминать свой детский сад, куда ходили вместе. В том числе всякую чепуху — например, как один мальчик стукнул по носу девочку, она заревела, и у нее из носу показался большой красный пузырь. А Женя с Зиночкой решили, что она умирает, и заревели еще громче нее.
        Еще они с Зиночкой вспоминали, как вырывали свои молочные зубы и складывали их под веранду, приговаривая:
        - Мышка-мышка, забери мой зубик и принеси здоровый!
        Бабушка только ахала, когда Женя говорила ей, страшно кругля и без того круглые свои глазки:
        - Там, наверно, штук сто зубов было!
        А сегодня, например, Жене весь день лезли в голову ее учителя. А ведь за много дней ни разу их не вспомнила.
        Географичка Анна Алексеевна носила хорошую фамилию — Кувшинникова. Женя любила такие фамилии — наверно, научилась этому от папы, который всегда отмечал удачные, как он их определял, фамилии.
        У географички был непропорционально крупный нос. А так как в их школе она преподавала очень давно, то какие-то давным-давно выросшие и уже отправившие в школу своих детей старшеклассники прозвали ее Паяльником. И по наследству это передавалось от окончивших школу к тем, кто еще учился. Как нередко бывает, те немногие, кто выбрали своей специальностью географию, вскоре начинали понимать, каким замечательным, глубоко знающим свой предмет преподавателем была их школьная географичка.
        А Женя, если честно, вообще никогда в жизни не видела паяльника и совершенно не представляла себе, как он выглядит. Спросила однажды у папы, но он в это время был погружен в свои научные мысли и ответил как-то абстрактно (любимое слово Жениной подруги Зиночки):
        - Паяльник?.. М-м-м… Ну, паяльник — он и есть паяльник…
        Так Женя и не узнала, чем Анлексевна похожа на паяльник. Но, конечно, все равно кричала вместе со всеми:
        
        - Паяльник идет!
        А некоторые сокращали:
        - Паяла!
        Физическая география у Жени шла очень хорошо. Она еще не знала, что ей предстоит долгая схватка с Паяльником в девятом классе — по географии экономической. Женя с первого взгляда эту науку невзлюбит, не захочет запоминать, где именно на российских просторах водятся никель и марганец. А пятерки-то она считала нужным получать по всем предметам. Вот тут и начнется. Но до этого еще далеко, и мы не будем забегать вперед, а двинемся вместе с Осинкиной и всей ее компанией дальше по Алтаю.
        Глава 9. Спасение на водах
        Глава Чемальской управы двухметровый Мозгалев возвышался над Женей, как глыба, хотя и она была не маленького росточка.
        - Я приходила к вам два часа назад, в ваши приемные часы. А секретарь сказала мне, что вы отправились на рыбную ловлю, — сурово говорила Женя. — Это правда?
        …Будем смотреть фактам в глаза — главу Чемала давно никто не песочил. Он жил себе и не тужил, и абсолютно отвык от любых неудобных вопросов типа: «А куда делись бюджетные деньги, выделенные на социальные нужды?». Или еще более конкретно: «А почему у вас в кабинете такая роскошная, чуть ли не антикварная мебель, когда республика живет на дотации, и денег не хватает на ее детей?..»
        Нравы на Алтае, очень удаленном от столицы и граничащем с Монголией и с Китаем, вообще были патриархальные. Руководители республики — и те, кто были над ними, видимо, тоже, — давно приняли как должное тот факт, что любое, даже самое малое начальство в этом красивейшем уголке России идет во власть с одной-единственной целью — обогатиться, насколько удастся за один выборный срок. (На второй срок люди все-таки выбирали их редко.)
        Поэтому глаза алтайских больших и самых малых начальников смотрели на изредка появлявшегося перед ними просителя с поразительным выражением, редко встречающимся на огромных пространствах нашей родины в таком чистом виде, безо всякой маскировки. Попробуем передать это выражение таким примерно беззвучным монологом — хотя и сознаем, что он все равно будет слабее того, что читается в этих ясных глазах:
        «Позвольте — зачем вы тут передо мной появились? Разве так трудно понять, что вы мне мешаете? Это не такое простое дело — превращать деньги, предназначенные всем, в личные накопления — мои и моей семьи. Дело в том, что республика — дотационная, денег дают мало, на всех все равно не хватит. Поэтому я принял единственно верное решение — покрыть нужды хотя бы одной семьи — моей. Этих нужд немало. Сыну — шестнадцатый год, дочери-студентке — девятнадцать. Жена моя тоже еще достаточно молода и привлекательна, у нее есть свои потребности… Я один должен решить все эти непростые семейные проблемы.
        Поэтому прошу вас вежливо — не отсвечивайте тут. Покиньте, пожалуйста, мой кабинет — и как можно скорее!»
        Женя, хоть и была весьма юной, не имеющей большого жизненного опыта особой, тем не менее прочитала, представьте себе, в довольно красивых глазах Мозгалева значительную часть этого, именно к ней на этот раз обращенного беззвучного монолога. Но он ее ни капельки не смутил.
        Дело в том, что тетка Феди Репина, к которой явились они рано поутру всей компанией — Леша, Саня, Женя, Мячик и московская сторожевая Тося — забирать ее племянника (чтобы везти его к адвокату — как одного из двух свидетелей алиби Олега Сумарокова), без чая с пирогами их, естественно, не отпустила. А за чаем быстро стало ясно, что выезжать надо не сегодня, а завтра:
        - Поспать-то ведь надо вам после такой дороги? — резонно сказала Федина тетка.
        За чаем же порассказала она о делах на Алтае — и в уникальном Чемальском районе, и в Акташе, и в Онгудае. Везде решительно дела шли одинаково плохо. А выборное начальство жило одинаково хорошо.
        Уникальность же этого живописнейшего российского уголка, помимо самой живописности, заключалась вот в чем. После того, как Ялта и курорт Боровое оказались на территории соседствующих с Россией государств, а именно — Украины и Казахстана, Чемальский район Республики Алтай, или, как ее еще называют неофициально — Горного Алтая, оказался единственным местом в России, где, например, от туберкулеза лечит воздух.
        Там, представьте, уникальное, до конца не изученное сочетание горных рек, водопадов, хвойных деревьев — и, соответственно, смолистых эфирных веществ. А также берез, высокогорья, каких-то особых руд, залегающих на каком-то правильном расстоянии от земной поверхности. Отрицательных ионов, которых всегда полно вблизи горных речек и водопадов, огромного количества озона…
        Там вообще главное дерево — кедр. Мало того что он помогает против аллергии. А еще запах его древесины будто бы успокаивает и снимает усталость. Сиди и нюхай щепочку — и вся усталость пройдет, и напряжение снизится!.. А по народной медицине — он еще какой-то накопитель энергии. Не всякий, конечно, поймет, что это значит.
        Но уж что точно подтвердит любой житель Немала — это то, что солнечных дней в году там столько же, сколько в Крыму. А зимой снега почти и нет. Отсюда и уникальность резко возрастает. В общем, там много чего другого, что еще изучать да изучать. Но факт-то налицо: привезут в Чемал во «взрослый» санаторий почти умирающего от туберкулеза человека — и он через две недели здоров. Вот такие дела.
        Все это, хоть и в более сжатом «народном» варианте Женя узнала непосредственно за самоваром от Фединой тетки и от самого Феди. От него же узнала она такие странные алтайские обычаи — на рост заболевания детей туберкулезом местные министры здравоохранения, как бы они ни менялись, отвечают одинаково: либо закрытием одного из отделений детского туберкулезного санатория, расположенного в этом самом уникальном целебном районе (ну нет у них денег на ремонт), либо приказом о сокращении его на двадцать и более коек — для повышения эффективности…
        Визит к Мозгалеву был первой ее реакцией на услышанное и уже увиденное.
        И Мозгалев, как ни смешно, несколько смешавшись от лицезрения непреклонной юной барышни, а также, не скроем, застывших у дверей его кабинета в виде античных статуй Леши и Сани, неожиданно для самого себя в ответ на ее суровый вопрос о рыбной ловле пробормотал что-то вроде:
        - Да… у хариуса сейчас самый клев…
        Женя продолжила допрос:
        - Какая рыбная ловля, какой хариус, когда у вас люди не могут детям простыни купить — они у них на грязных матрасах спят?
        - Какие дети?..
        - Вы в доме Зубавиных были когда-нибудь? Семеро детей: три девочки, четыре мальчика. На обед — голимая, — Женя щегольнула словцом своей бабушки, заимствованным ею от суздальской няни, — картошка без масла! На простыни — только девочкам хватает!.. У их отца работы нет совсем, сутра уходит — ищет, где подработать! И еще — почему вы разрешаете в вашем уникальном районе санаторий туберкулезный уменьшать, когда его наоборот расширять надо? Дети же в вашей республике туберкулезом болеют! Больше, между прочим, чем в других местах!
        Мозгалев просто-таки не верил своим ушам и глазам. Он еще не нашелся, что ответить наглой девчонке, как в разговор вступил Леша:
        - В общем, так. Мы спешим вообще-то. Но завтра заглянем снова. Если увидим, что Зубавины в том же положении, — в Москве найдем кого поставить в известность, какое вы себе тут теплое место оборудовали. Сильный сквозняк, во всяком случае, обещаем твердо.
        И все трое исчезли из кабинета Мозгалева, будто были они не людьми, а привидевшимися ему призраками.

* * *
        …Уже подумывали выдвигаться — другого слова для обозначения начала движения Женя, вслед за Лешей и Саней, уже и в мыслях своих не употребляла. Но перед этим решили не то чтобы поплавать — Федя Репин ясно объяснил, что о плавании в Катуни, за исключением особых мест, речи быть не может, — но хоть ополоснуться. Было все-таки по-настоящему жарко.
        Расположились у бурлящей воды, на камнях. Широкая прибрежная полоса убитого сероватого влажного песка не очень-то манила улечься на него.
        Считается, что разные мысли не по делу приходят нам в голову случайно. А мы бы этого не сказали. Или уточнили бы это соображение таким образом: как когда. В очень далекие времена в России было учреждено «Общество спасения на водах». Женя узнала о нем у отца — он даже нарисовал его флаг: белый с красным крестом, за ним — два синих якоря, а в центре креста — императорская корона. Ей тогда прежде всего очень понравилось название, и флаг тоже. И она сразу подумала, что хотела бы быть его членом: в советское и последующее время оно как-то продолжало свое существование. И почему-то вспомнила об этом именно сейчас, глядя на буруны.
        
        И тут же раздался истошный мальчишеский крик:
        - Коля! Коля!..
        Слева от них на берегу мальчишка лет пяти, заливаясь слезами, протягивал к воде руки, а мимо них пронеслось загорелое тело мальчика постарше, отчаянно боровшегося с кипящей водой.
        Никто не успел оглянуться, как Женя была в реке.
        Леша и Саня кинулись к воде, но на поверхности воды девочки уже не было. Не видно было и мальчишки. Все произошло в считаные секунды. Саня бросился в воду и энергичнейшим кролем поплыл вслед.
        Те, кто никогда не видели, как Женя плавает, всегда были в шоке (или, как говорит Женина мама, столбенели), наблюдая это в первый раз: девочка бросалась в воду — и исчезала…
        Близкие-то друзья прекрасно знали ее привычки. И сразу начинали медленно считать про себя до шестидесяти. А те, у кого, как у Феди, всегда были на руке командирские часы, засекали время.
        Друзья знали — до минуты можно было не волноваться. После минуты следовало начинать высматривать Женину голову — но не ближе, чем в сорока метрах от берега. Именно это расстояние Женя переныривала безо всякого труда, прихватывая порой еще пять-десять метров.
        Но это — не в ледяной Катуни…
        …Сильно загребая правой рукой, она плыла сейчас — вернее, пыталась плыть — к берегу в семидесяти примерно метрах ниже по течению. Вода, несшаяся с горного ледника, обжигала холодом. Левой рукой Женя держала под подбородок мальчишку — так, чтоб рот и нос его были над водой. Нахлебаться воды он успел, но был живой и в сознании — и даже не хватал судорожно Женю за руки, понимая, что она его спасает. У нее немели от холода руки, свело ногу, до берега было близко, но бурная Катунь тащила ее назад, к середине реки…
        Саня настиг ее вовремя. Но если бы Женя не пыталась выгрести к берегу — догнать бы ему ее не удалось. Немало людей нашли в ледяных и быстрых водах Катуни свой конец.
        Вскоре, коснувшись дна ногами, Саня вытолкнул к берегу обоих. Женя в ушибах (и вскоре проявившихся синяках) брела по воде, волоча за собой еле перебиравшего ногами мальчишку.
        Младший что есть силы лупил босиком прямо по камням к спасенному брату. Туда же бежал Леша, которого, конечно, обогнали Федя Репин и Мячик. Рядом большими прыжками летела Тося. Она-то кинулась в речку сразу вслед за Женей — что потом долго обсуждалось свидетелями. Но убедившись (да-да!), что Саня движется к Жене и ее помощь уже не нужна, вылезла из воды, как следует встряхнулась — и помчалась к Жене уже посуху.
        Глава 10. О пользе смеха
        - Ох, моченьки же моей нету!… — выкрикивала старушка и утирала маленькой сухонькой ладошкой слезы. От безудержного смеха они градом катились по ее коричневым, иссеченным мелкими морщинками щекам. — Ох, да уморил же совсем, ну тя к лешему! — выкрикивала она.
        - Еще пять минут осталось до перерыва, — объявил толстощекий мальчик, поглядывая на часы и одновременно во двор, где давно изнывали в ожидании два его приятеля. — Давай, ба, слушай — не отвлекайся!
        …А дело все было в том, что месяца полтора назад тяжело заболела прабабушка Игната, которую он любил больше всех на свете. К тому же у него больше никого на этом свете вообще-то и не было. Ни папы, ни мамы, ни бабушек, ни дедушек. Как это случилось — разговор особый, и не о том сейчас речь. А о том, что, поскольку Игнат и был главным ее родственником, то, несмотря на его малолетство, ему врачи и сообщили диагноз, практически не оставлявший надежд.
        Другой парень на его месте стал бы горько плакать — когда, конечно, никто не видит. И все. Но совершенно не таким человеком был Игнат. Он не опустил руки, а погрузился в Интернет, где чувствовал себя, скажем прямо, как дома.
        Заметим, что вообще-то в Эликманаре Интернет, кроме него, был только еще у одного человека, о котором речь пойдет дальше.
        Лично мы считаем, что алтайский климат вообще, а чемальский — в особенности — наверняка влияет на активность человека. Тем более — на умственную. И у нас сейчас речь пойдет как раз о той замечательной умственной активности, которую развил чемальский юный житель Игнат Вайдуров. Как знающие люди сразу увидят по его фамилии, корни у Игната были алтайские, физиономия же вполне славянская. Но он, во всяком случае, соединил в себе энергию — или, как сегодня почему-то чаще говорят, энергетику — двух народов.
        И, лазая по Интернету, узнал, что серьезный медик Майкл Миллер из университета Мэриленда (натурально, в Америке) считает, что получасовые смеховые процедуры три раза в неделю и четверть часа смеха ежедневно при их объединении в общий, так сказать, курс лечения сильно способствуют улучшению кровообращения. А именно его-то и нужно было Игнатовой прабабушке улучшить в первую очередь.
        Сказано — сделано. И вот уже третью неделю все друзья Игната искали самые смешные книжки всех времен и народов и тащили к нему домой. Он читал их прабабушке вслух. И — хотите верьте, хотите нет, но вот уже пятый день, как, по мнению врачей, старушка явно шла на поправку!
        Сегодня они закончили, скажем так — одну упаковку этих специфических лекарств. И должны были раскупорить новую.
        …Два часа спустя набегавшийся и запыхавшийся Игнат уселся перед отдохнувшей прабабкой с новой книжкой в руках.
        - Ба, есть, значит, такой американский писатель — Брет Гарт. Он вообще-то про золотоискателей писал — интересно очень, но смешного не больно много. Больше стрельбы, а ты это не любишь.
        - Да уж, стрельбы на моем веку хватило, — уверенно подтвердила старушка.
        - Но есть у него рассказ про медвежонка. Один американец…
        - Давай-давай, сынок, про медвежонка. Я уж чувствую, что мне понравится.
        - …остановился в доме своего приятеля. И тут такое дело. Вдруг в его комнате…
        Игнат открыл заложенную страницу.
        - «…Из-за топчана стало появляться что-то похожее на огромную муфту. Наконец оно совсем вылезло… Трудно представить себе что-нибудь потешнее этого медвежонка, когда он медленно поднял на меня удивленный взгляд своих маленьких глазенок. Задние лапы у него были настолько длиннее передних, что при ходьбе то и дело путались и лезли вперед. Он опрокидывался, натыкаясь на свой остренький добродушный носик, и, невольно кувыркнувшись, каждый раз поднимал голову с видом полнейшего недоумения».
        - А откуда он взялся-то? — спросила заинтересовавшаяся прабабка. Смешного она пока не слышала. Но держалась наготове.
        - Ну, старатели его из-под убитой медведицы вынули. И забрали к себе на прииски, чтоб не погиб. Ну, слушай дальше: «Он был еще так мал, что почти человеческие ступни его были нежны, как у ребенка. Кроме стальных голубых коготков, наполовину скрытых в пальцах, во всем его толстеньком тельце не было ничего твердого». Ба, ты слушаешь или не слушаешь? Кому я читаю-то?
        - Слушаю, слушаю. А чего ж я еще-то делаю? Голубые коготки… Ума рехнуться.
        - «…Когда рука погружалась в его шерстку, вы испытывали какое-то сладостное чувство. На него прямо нельзя было наглядеться, гладить его было очень приятно, а возиться с ним можно было без конца».
        Прабабушка не смеялась, но на лице ее читалось полное расслабление и удовольствие. А физиономия правнука, наоборот, была серьезной и напряженной.
        Дело в том, что книжек, подряд смешных от первых строк до последних, не так-то много, а может, и вообще нет. Поэтому в каждой ему приходилось выискивать смешные страницы, а то, что между ними, — коротко и толково пересказывать. А это — каждый знает — совсем не просто. Игнаша сначала читал книжку, делал закладки в нужных местах, потом просматривал еще раз. Если любишь свою бабушку — это еще не самое тяжелое дело.
        - И вот человек этот навозился и наигрался с Малышом — это такое имя у медвежонка, — а на другой день ему уезжать. Хозяин медвежонка — его приятель, Дик Сильвестр. Он ужасно любил своего Малыша! Даже спрашивал — не в шутку, имей, ба, в виду, а серьезно: «Говорят, он похож на меня. Не находишь?»
        В общем, этот медвежонок так въелся в душу обоим, что тот, который с ним играл, — понятно, ба? — он накануне отъезда берет со своего приятеля клятву. Поклянись, говорит, если тебе когда-нибудь придется расстаться с Малышом, медвежонок перейдет ко мне. Ну тот, конечно, клянется. Только говорит так: «О смерти мне думать еще рано, а кроме смерти не знаю, что может нас разлучить».
        - Ишь, как прикипел к косолапому, — откомментировала прабаба.
        - И вот через два месяца приходит в Сан-Франциско письмо от этого Дика. Пишет: «Фрэнк! Ты помнишь наш уговор насчет Малыша? Ну так считай, что я на ближайшие полгода умер или отправился туда, куда медвежатам хода нет, — на Восток».
        - А чего это такое за Восток, куда с медвежатами-то нельзя? — вдруг заинтересовалась старушка.
        - Восток Америки, ба, — это на берегу Атлантики. Его еще называют Новая Англия. Туда в основном англичане переселялись — ну, такие рес-пек-та-бельные люди. А Запад — на другой стороне Америки, это уже побережье Тихого океана. Туда попали и испанцы, и мексиканцы, и вообще самые отчаянные — ну, золотоискатели, сама понимаешь, — степенно объяснял Игнат.
        Мальчик он, надо сказать, был весьма эрудированный. То есть знал не только школьную программу, а и кое-что еще. Любил, например, лазить не только в Интернет, но и в разные бумажные словари и энциклопедии, то есть более все-таки достоверные.
        - Вообще у них там все наоборот. В XIX веке их Запад был вроде как у нас сегодня Восток: Сибирь, Дальний Восток — в общем, Азия. А их Восток — это как у нас, то есть в Европе, Запад.
        Знаешь, ба, вот говорят, что чем дальше от Смоленска и Беларуси на Запад — тем чище улицы и люди воспитанней. А по-моему — человек все-таки сам за себя отвечает. И если кому нравится быть нахалом — нечего на меридиан сваливать.
        Игнат помолчал и из соображений честности добавил:
        - Вообще-то не знаю точно. Я нигде еще, кроме Новосибирска, не был.
        - Я в Смоленске девчонкой была, — объявила прабаба. — Мы в войну из Смоленска от немца бежали.
        Игнат посмотрел на нее с неодобрением. «Вот уж действительно — не в коня корм. Или, как сама же любит говорить, кто про что, а вшивый все про баню. Я ей про Америку, а она все про войну».
        Бабка и правда едва ли не каждый разговор довольно ловко сворачивала на Великую Отечественную войну.
        Но тут вдруг повторила свой вопрос:
        - Дак с медвежатами-то на ихий Восток не пускают, что ли?
        Оказывается, ничуть не потеряла нить повествования! Игнат оживился. Нет, прабаба у него еще ой-е-ей!
        - Да, — сказал он, вновь увлекаясь, твердо, будто годами не вылезал из Новой Англии. — Бостон — это тебе, ба, не Калифорния. Там на улице показаться с медвежонком на цепочке совершенно не с руки. Даже, наверно, сейчас. А уж в XIX веке-то — точно! Разве что с болонкой или с пудельком каким.
        Прабаба примолкла, удовлетворенная.
        - Вот почему Дик Сильвестр и спрашивал Фрэнка — а это, ба, напоминаю тебе, имя самого автора, писателя Брет Гарта — Фрэнсис… Так вот, Дик спрашивал его, сможет ли он…
        Тут Игнат заглянул в книгу.
        - «…Стать хранителем, добрым гением и опекуном такого молодого и неискушенного создания?» И еще этот Дик написал — так, знаешь, между прочим: «Он выучился новым штукам. Ребята показали ему приемы бокса. Левой он бьет недурно».
        Бабка хмыкнула. Что-то она явно поняла. И даже, похоже, предвкушала.
        - Фрэнк не раздумывал долго — тут же телеграфировал Дику, что согласен, мол. И через несколько часов получает ответ…
        Игнат уткнулся в книгу, стал читать почти подряд, пересыпая чтение краткими пояснениями:
        - Ну вот — приходит телеграмма: «По рукам. Малыш едет вечерним пароходом. Замени ему отца». Фрэнк подумал: «Значит, он будет здесь в час ночи». Ну, он, конечно, понес телеграмму своей хозяйке — ведь это в ее доме вот-вот появится медвежонок. Да неизвестно еще, между прочим, насколько он подрос за два месяца! Ну, слушай дальше: «Миссис Браун прочла телеграмму с очень серьезным видом, подняла свои хорошенькие бровки… затем холодным, отчужденным тоном спросила, надо ли понимать так, что и мать тоже едет». Понимаешь, ба, — раз посылают какого-то Малыша и просят заменить ему отца — значит, где-то рядышком и мать.
        - А хозяйке-то, может, жилец самой приглянулся, — подала вдруг голос бабка. И, как с ней часто бывало, — неожиданно в тему. — А тут мать этого Малыша едет. Молодая небось.
        - Ба, ну ты прям на ходу подметки режешь!
        Эту поговорку, как и многие другие, Игнат как раз от бабки-то и перенял. Он продолжал читать:
        - «Да нет же, — воскликнул я с чувством глубокого облегчения. — Матери ведь нет в живых. Сильвестр — мой приятель, который прислал эту телеграмму, застрелил ее, когда Малышу было только три дня. — Тут миссис Браун изменилась в лице». Представляешь, ба, да?
        Прабаба уже смеялась, утирая глаза белоснежным платочком.
        - Ох, матушки… Застрелил мать, когда малышу было три дня… Каково этой миссис было такое слушать?..
        - Ну, пришлось Фрэнку все объяснять по порядку. Хозяйка успокоилась, даже согласилась ждать приезда Малыша до глубокой ночи. «Пробило два, три часа. Было уже около четырех, когда раздался страшный стук копыт…» Отворили дверь, там стоял незнакомый человек… Вот слушай, ба!
        Игнат опять уткнулся в книгу:
        - «Одежда его была вся изорвана, разодранная брезентовая куртка свисала с плеч, как накидка герольда, одна рука была забинтована, лицо исцарапано, всклокоченная голова непокрыта». Цепляясь за ручку двери, он «хриплым голосом заявил, что на улице для меня кое-что есть. Не успел он это сказать, как лошади снова рванулись.
        Миссис Браун предположила, что они чем-то напуганы.
        - Напуганы! — с горькой иронией засмеялся незнакомец. — Куда там! Куда там напуганы! Пока доехали, лошади четыре раза понесли. Куда там напуганы! Полный порядок. Так я говорю, Билл? Вываливались два раза, в люк сбиты один раз. Только и всего. В Стоктоне двоих в больницу положили. Только и всего. Шестьсот долларов — и все убытки покрыты…» А в те времена, ба, шестьсот долларов — это целое состояние! Раз в двадцать больше, чем сегодня!
        
        Прилежная слушательница давно уже смеялась в голос, обмахиваясь тем же беленьким платочком.
        Петух огненного раскраса, видимо, заинтересовавшись именно платочком, подошел совсем близко и, склонив голову и красную бороду набок, искоса пялился на прабабу. Соседка, спешившая мимо их забора, остановилась и тоже вовсю глазела — что такое происходит, что Прокофьевна веселится как молоденькая?
        А Игнат продолжал, со вкусом передавая интонации персонажей:
        - «…Вы что, хотите взять зверя сами? — спросил он, оглядывая меня с головы до ног.
        Я ничего не сказал и с храбрым видом, который совсем не соответствовал моему самочувствию, подошел к повозке и позвал:
        - Малыш!
        - Ну, если так… Что ж… Разрезай ремни, Билл, и отходи в сторону.
        Ремни разрезали, и Малыш, неумолимый, ужасный Малыш тихонько вывалился на землю, подкатился ко мне и стал тереться об меня своей глупой головой».
        - Ох, я уж прям не знаю, плакать или смеяться, — сказала тут прабабка, утирая слезы.
        - Ба, ты что? — прикрикнул Игнат. — У тебя же слезы от смеха, я ж следил!
        - Да смешно, ничего я не говорю. Но и больно уж трогательно, внучек….
        - Надо у врача про трогательность спросить, — озабоченно сказал Игнат.
        Глава 11. Простуда
        Все это — чтение Игната и его комментарии, и смех бабушки-прабабушки, и ее реплики — все от слова до слова слышала Женя, которая Брет Гарта как раз и не читала и теперь с огромным удовольствием восполняла упущенное. Поскольку в это самое время она лежала в комнате соседнего дома, а именно в доме тетки Феди Репина, у окна, из которого хорошо был виден двор Игната и слышны их разговоры.
        Дело в том, что неожиданное купание в ледяной горной речке, а также и то время, которое она пробыла на ветру в мокрой одежде, бесследно не прошли.
        К вечеру заболело горло и явно, хотя и не намного, поднялась температура. И это внесло коррективы в ближайшие планы путешественников.
        Во-первых, первоначально ехать собирались все вместе и незамедлительно. Во-вторых, кого куда доставлять — кого в Омск, кого в Оглухино и каким путем, — это собирались решать по дороге. Теперь же нужно было все перерешить. Везти куда бы то ни было больную Женю Саня и Леша решительно отказались.
        - Поправишься — поговорим, — был их вердикт.
        Дома Женя, болевшая очень редко, даже любила немножко поболеть — особенно в младших классах. Любила особый уют небольшого жара. Тело горячее, легкая слабость, вылезать из-под одеяла не хочется, но главное — и не надо. Можно законным образом поваляться в постели. И как же сладко было в классе, например, втором или третьем, полусидя в подушках, во фланелевой уютной любимой розовой ночнушке, читать, скажем, Сетон-Томпсона! А то ведь, когда учишься, не очень-то и время есть погружаться в это будто замедленное повествование, в изумительные подробности жизни разных замечательных животных… Ей казалось, что если б все в детстве читали его рассказы о диких животных, — никто бы не стал охотиться. Жалко же лишать жизни таких замечательных куропаток, лис, олених, так трогательно заботящихся о своих детях.
        Кстати о простуде. Некоторые считают, что в наших краях зимой все спасение — в теплой шапке. Впрочем, правильнее будет сказать, что так считали раньше, в советское время, когда Жени еще не было на свете, а ее мама была студенткой. А именно — в начале 80-х, как и в предшествующие десятилетия. Как раз в эти годы Женина бабушка, уже известная в научных кругах, впервые — с большими сложностями, но все-таки выехала за границу, на симпозиум во Францию.
        Бабушка смешно рассказывала, что, попав впервые в Париж в середине декабря, она поразилась тому, что, несмотря на довольно-таки холодную погоду, дождь со снегом и пронизывающий ветер, все до одной парижанки ходят без шапок и шляпок, с непокрытой головой. Только заматываются до самого кончика покрасневшего носа в широченные шарфы и красивые шали. А тут она еще слышит, что советских женщин — то есть приехавших из Советского Союза — в Париже безошибочно узнают по большим меховым шапкам. Именно потому, что никаких шапок зимой там никто не носит. А летом, конечно, надевают самые разнообразные шляпки — уже для красоты.
        Бабушке, во-первых, вообще было противно быть советской женщиной — она предпочла бы быть российской или русской. Но тогда никто почти не думал, что это совсем не за горами. Ну а во-вторых, ей было особенно противно, чтобы эту ее советскость сразу вычисляли по меховой шапке — именно в ней, как и все другие наши женщины, она, конечно, и приехала из Москвы.
        Тогда-то бабушка и подумала: «Да что же у них — головы, что ли, другие?» Попробовала пойти по Парижу без шапки, красиво замотавшись в шаль. Голова нисколько не мерзнет. Пошла и на другой день так. То же самое — нисколько не холодно голове. Тогда, вернувшись домой, она стала ходить без шапки и по Москве, когда еще никто так не ходил. И ходит до сих пор (когда уже больше чем пол-Москвы так ходит). Так она убедилась, что дело просто в традиции, в психологических шаблонах, а не в разной реакции на холод у людей разных национальностей.
        
        Правда, дедушка с ней в этом не соглашался.
        «Посмотри на любого русского мужика, — говорил он. — Он колет дрова на морозе в легкой куртке, даже в рубашке — только пар от него идет. Но на голове — обязательно шапка». Тогда бабушка сказала: «Значит, это генотип русского мужчины. А мы, женщины, его не имеем». Сам дедушка много лет плавал зимой в прудах и в Москва-реке, но ходил по улице только в шапке и сначала даже слегка раздражался, что жена его идет с ним рядом в мороз без шапки.
        Но спустя десять лет после этого парижского симпозиума, а именно с конца советской власти в августе 1991 года, на улицах России — во всяком случае, в Москве — почему-то появлялось все больше и больше женщин без шапок. Как будто дуновение свободы посбивало с них эти шапки. И когда Женин дедушка это заметил, то стал смотреть на дело несколько иначе.
        Но что какие-то национальные различия в отношении ко всяким простудам есть — это факт. Однажды к родителям Жени приходила в гости одна русская, очень давно живущая в Америке. И с ней — дочка, Женина ровесница, родившаяся уже в Америке. Она по-русски говорила очень хорошо и вообще считала себя русской американкой, как сама говорила. Так вот она спрашивала Женю:
        - Что это такое — «дует»?
        Она этот глагол как-то смешно произносила: вроде через «э» — «дуЭт».
        - Я понимаю — «дует ветер». Но у вас часто это слово произносят в другом каком-то смысле, и мне он непонятен. «Закройте форточку — мне дует!» А я ничего не чувствую! Почему у нас в Америке никогда не «дует» в комнатах?
        - У нас все сквозняков боятся, — объясняла Женя. — От них простужаются часто.
        - Сквозняки? Не знаю, — пожимала плечами русская американка. — У нас ничего этого нет. У нас простуда — это вирус. Принимаешь таблетки — конечно, только по рецепту врача, — проходит. А у вас все не по рецепту — каждый покупает в аптеке что Бог на душу положит — так моя бабушка выражается, но я не очень понимаю смысл.
        В этом то ли лингвистическом (то есть — проблема разницы языков), то ли еще каком вопросе так и не поняли они друг друга с этой вообще-то очень симпатичной и сообразительной девочкой.
        Что касается Жениной простуды, то она, повторим, переменила планы всего экипажа. Вместо того чтоб всем выезжать на «Волге» в далекий путь, Женю уложили в комнату, где только что жил Федя Репин, а самого его, а также увязавшегося за ним Мячика Саня и Леша решили везти на ближайшую железнодорожную станцию. Так как в Республике Алтай никаких железнодорожных дорог не было — ни одного метра, то ехали они в соседний Алтайский край — в город Бийск. Проведено было, правда, короткое совещание на тему — можно ли друзей отправлять домой на поезде с пересадками, а потом до Оглухина на автобусе вдвоем? Не заведется ли от такой спайки в их бедовых головах по дороге какая-нибудь авантюра?
        Но трое участников совещания — Саня, Леша и Женя — пришли к некоторым выводам и конструктивным решениям.
        Во-первых, Федю Репина «по-любому», как выразился Леша-Калуга, срочно надо возвращать на место его жительства, поскольку именно туда вот-вот выезжает адвокат Сретенский — для беседы с Федькой в присутствии родителя или педагога.
        Во-вторых, Мячика увезли из дома на Алтай с одной целью — разыскать Федю. Теперь цель достигнута. Надо и его вернуть на место. А если Федя Репин готовится к должности президента России, то есть собирается заботиться обо всех ее гражданах, то самое время ему начать эту заботу с одного малолетнего гражданина. И вообще, не маленькие! Раньше такие уже пахали.
        - А на пересадках-то они как? — робко спросила Женя. — Не отстанут от поезда?
        - Отстанут — догонят, — строго сказал Леша. — Призывники не намного старше их. Им скоро присягу принимать. Пусть учатся ответственности.
        Саня посмотрел на расстроенную Женю.
        - Да ладно, Калуга, не скоро еще им присягу. Не бойся, Женя! Доедут! Пацаны — не девчонки. Девчонок мы одних ни за что бы не отпустили. А пацаны — ну убегут, если что — кто за ними угонится? Доедут!
        И Женя успокоилась. Подумала даже, что напрасно так привыкли в Москве квохтать, кудахтать и квакать по пустякам. А чего тут, действительно, такого? Два мальчика-школьника едут по своей стране домой. И не по пустыне. Доедут как-нибудь! Им строго-настрого было запрещено идти куда-нибудь с любыми пассажирами — только с проводниками и станционным начальством в форме.
        Самой Жене Саня и Леша так же строго-настрого запретили два дня выходить на улицу, велели пить извлеченные из аптечки «Волги» лекарства и быстро поправляться.
        Женя была поручена Фединой тетке. Та отнеслась к ситуации с полным пониманием, Федьку отпустила с легкой душой («Он у нас бойкий! Да и правда што — сколь можно тетешкать их?») и тут же взялась за приготовление клюквенного морса. Без него, как известно, как и без варенья из лесной малины, ни одна простуда в Сибири не обходится. Да, пожалуй, и во всей России тоже.
        Поручена Женя была также и Тосе. С нею Саня провел специальную воспитательную работу — сидя на корточках, что-то втолковывал ей на ухо, и она сторожко это ухо подымала, чтоб ничего не упустить. После этого улеглась у Жениной кровати и с тех пор выходила во двор только и исключительно по нужде.
        Перед самым отъездом всей компании до Жени добралась, каким-то образом разузнав место ее пребывания, мать спасенного ею мальчишки. Молодая алтайка нанесла Жене всякой снеди и, кланяясь, горячо ее благодарила. А Леше и Сане непонятно почему этот визит не понравился. Вернее, не понравилось, что так легко было выяснено незнакомой женщиной место Жениного пребывания. Почему-то их это явно обеспокоило. Женя это почувствовала, но не поняла. В смутном беспокойстве они и отбыли в Бийск на «Волге» с Мячиком и Федей за спиной.
        Глава 12. Воспоминания о детстве
        Закутавшись в теплое одеяло, Женя лежала и вспоминала детство. Как однажды им с Зиночкой надоело быть в детском саду, и они решили убежать домой, не дожидаясь, когда вечером за ними придут родители. Перелезли через довольно высокую ограду и двинулись дворами к дому. А потом улепетывали по белоснежному скрипящему снегу в валенках от гнавшейся за ними симпатичнейшей восемнадцатилетней воспитательницы Дианы. Им с Зиночкой было по четыре с половиной года, и уже тогда они очень дружили и поддерживали все начинания друг друга.
        Их, конечно, изловили, вернули в детский сад. И когда вечером за ними пришли бабушки, то заведующая прочитала им длинную нотацию насчет того, что надо больше заниматься внучками, если уж родители совершенно махнули на них рукой и, видимо, смирились с тем, что их дочери вырастут хулиганками, если не хуже.
        И Женина мама любила рассказывать, как в тот вечер Женя долго не могла заснуть, ворочалась, и когда мама спросила ее, что она не спит, Женя ответила, горестно вздохнув:
        - Меня Диана не любит… Она говорит, что я поганка…
        Еще Женя очень любила мамины рассказы про советскую школу и советский детский сад. Особенно интересно было, когда в разговор включалась бабушка — мамина мама Наталья Андреевна. Потому что кое-что сама Мария Осинкина не помнила, а ее мама очень даже хорошо помнила.
        Например, был целый цикл рассказов под названием «Маша и дедушка Ленин».
        Как родителей Маши вызвала заведующая детским садом. Пошел папа, и заведующая, пылая негодованием, сказала ему, что они всем коллективом готовятся к очередному юбилею Владимира Ильича Ленина, а их дочь — единственная из всех детей в саду — не знает вождя мирового пролетариата в лицо.
        - Какой портрет мы ей ни покажем — она на всех говорит: «Лев Толстой»!
        Когда Машина мама вернулась из командировки, они с папой стали обсуждать ситуацию. То, что дочка не знала Ленина в лицо, их не только не удивило, но даже удовлетворило: к этому они оба и стремились. Но почему трехлетняя Маша на разные, как сказала заведующая, портреты говорит: «Лев Толстой»?..
        Думали-думали, и наконец ее маму осенило.
        Первое произведение русской литературы, которое они читали дочери года в два, была сказка Льва Толстого «Три медведя». И читали не по детскому изданию, а непосредственно по одному из томов собрания сочинений Льва Толстого, которое, естественно, было в их доме. Читали не раз и не два. И Маша очень полюбила эту сказку и это собрание сочинений.
        
        У них была тогда одна маленькая комнатка, и весь Толстой стоял на стеллаже рядом с детской кроваткой. Просыпаясь, Маша любила дотянуться до какого-нибудь из томов, усесться поудобней на подушку и начать осторожно его листать. Родители очень удивлялись, потому что в этих книгах не было ни единой картинки — только портрет автора перед титульным листом.
        А так как Толстой прожил долгую жизнь, то на одном портрете это был молодой артиллерийский офицер, а на другом — бородатый старик. Словом, портреты в разных томах были мало похожи один на другой. Маша спрашивала каждый раз, показывая пальчиком: «Это кто?» И родители каждый раз отвечали: «Лев Толстой».
        Ну, тогда она и решила, видно, что все незнакомые мужчины носят это имя…
        Еще хуже дела с Лениным пошли в школе. В лицо его она уже знала, но это не помогло. На второй неделе обучения в первом классе будущая Женина мама пришла домой разгневанная. Швырнула в угол ранец и заявила:
        - Я больше в школу не пойду! Там дураки какие-то!
        - Что такое?
        - Учительница меня спрашивает: «Девочка, а ты знаешь, как звали дедушку Ленина?» Откуда я могу знать, как звали — де-душ-ку Ленина? Еще про бабушку спросила бы!
        У Маши сомнений не было, что в школе от нее добивались имени того человека, который приходился Ленину дедушкой.
        Она совсем не знала, что тогда в большинстве советских семей было принято, знакомя ребенка с разными изображениями Ленина, по-семейному называть его — дедушка Ленин. Чтобы, так сказать, породнить с основателем правящей партии и Советского Союза своего ребенка. Поскольку родители Маши в ее раннем детстве ничего подобного ей не говорили, вот и получилось такое.
        Еще бабушка рассказывала, как вечерами, когда уже все девочки разойдутся по домам, Маша сидит в сумерках во дворе перед окнами их дома на корточках и одна разводит крохотный костерок, пока мама не уведет ее домой. Родители прозвали ее огнепоклонницей.
        На второй день Женя полностью выздоровела. И уже планировала визит к одному из жителей Чемальского района.
        Ввиду того, что дело с оправданием Олега Сумарокова двинулось по восходящей, пора было если не думать, то хотя бы подумывать о возрождении Братства — и о начале его настоящей деятельности.
        И у Жени были основания надеяться, что, во-первых, инициативный и явно добросердечный Игнат, а во-вторых, еще один из юных чемальцев станут достойными членами их сообщества.
        Глава 13. Кривая Силье и «Поза Ку»
        Олег Сумароков знал про кривую Силье еще тогда, когда мысль о том, что придется убеждаться в верности выводов ученого на личном опыте, могла ему только присниться. И только в кошмарном сне, в котором изо всех сил стараешься проснуться.
        Это были выводы о действии стресса, вызванного помещением человека на пожизненное заключение.
        Первый год человек пытается осознать, где и почему он находится. Потом начинается стабилизация — заключенный выполняет команды начальства как робот, не задумываясь. А потом — развилка, два пути.
        Кому повезет — адаптируется к безнадеге, к тому, что его жизнь кончена. И уже до конца продолжает быть роботом. Второй путь — человек не может адаптироваться к тому, что жизнь кончена, не может быть роботом всегда. И что тогда? Тогда начинается угасание. Идет оно быстро — и умственное, и физическое. Воспаление лимфатических узлов. Изъязвление желудка и кишок. Что-то такое происходит с корой надпочечников — важной частью человеческого здоровья. И человек погибает. То есть «высшей меры» — расстрела — вроде бы и нет, а на самом деле — есть.
        Здесь, в Потьме, точнее — в Явасе был один из нескольких пунктов в стране, куда помещают пожизненников.
        Первые десять лет — десять! — надо жить в камере — по двое, по трое, а кто хочет, может жить один. Олег захотел — его поселили одного. Но никто обычно не хочет, теперь он уже это знал. Работать не разрешается. Это и было худшее наказание. Иногда разрешают что-то плести или вязать — не выходя из камеры. Из нее выйти можно только на полтора часа прогулки. В такие запирающиеся дворики, не больше чем камеры. Раз в неделю — баня. Других развлечений нет.
        Через десять лет — при хорошем поведении — могут перевести на несколько облегченный режим. Еще через пятнадцать можно просить о пересмотре дела. Есть шанс выйти на свободу. Правда, Олег не слышал, чтоб кому-то удалось, — не доживают. Кривая Силье.
        Про себя Олег был уверен — не доживет. Нельзя жить, не живя. А это вот — он жизнью считать не мог.
        Он же мечтал вместе с Женей, со всем их Братством многим сиротам дать совсем-совсем другую жизнь, чем ту, которой они жили. Мечтал сделать их счастливыми. Осуществить главное, самое-самое сильное желание каждого одинокого ребенка — дать ему семью, маму и папу. Он понял, что чиновники этого сделать не могут. Вернее, они делают это — но только маленькими порциями. Слишком маленькими. Причин множество. Одни, почти не скрывая, заинтересованы в сохранении детских домов и достаточного количества детей там: больше детей — больше финансирования. Другие хотят сохранить препятствия в усыновлении больных детей иностранцами: чем больше препятствий — тем дороже усыновление…
        
        Да, было немало и тех, кто искренне хотел найти своим подопечным приемных родителей — в России или в других странах. Но их усилий не хватало. Дети росли в казенных домах без родительской ласки, без того потока нежных слов, которые весь день слышит крохотный ребенок от матери, и именно так — никак иначе — выучивает к полутора примерно годам родной язык. Детдомовские дети теряли понапрасну этот важнейший в жизни человека первый год жизни — когда он все усваивает с непомерной быстротой и интенсивностью. Они не развивались так стремительно, как с первых дней жизни предрешено природой развиваться ребенку под любящим взглядом.
        Олег верил, что именно подростки России, не растерявшие жалости, добросердечия, легко входящие в роль старшего брата или сестры, образуют целое движение в пользу российских сирот — и сумеют переломить ситуацию.
        А еще он хотел помочь старикам — тем, кого их взрослые дети сдают в дома престарелых. Там иногда и уход хороший, добрые врачи, санитарки, а все-таки старым людям невыносимо тоскливо. У Олега с Женей придумано было, как им помочь, используя опыт школ в других странах.
        Теперь все это ушло навсегда.
        …У них в Явасе прогулка обыкновенная — ходишь руки за спину, и все. Надзиратель Рычков, молчаливый, но явно не злой человек, иногда разговаривает с ним. Вернее, что-нибудь ему говорит.
        Хоть это и было против правил, но Рычков, проведший на этой службе всю жизнь, собственной волей решил для двух только заключенных делать исключение. Для одного парня, который убил всю свою семью, включая двухлетнего сына… И вот уже пять лет на глазах Рычкова не имел ни одной минуты — в самом буквальном смысле этого слова — душевного покоя. Казнил себя день и ночь. Ад при жизни — так это можно назвать. А вторым был Олег Сумароков. Рычков не то что не верил, что мог он убить девушку… да, пожалуй, все-таки не верил. Только не допускал даже самому себе это говорить — не положено в таком месте. Здесь не суд — нельзя рассуждать, виноват или нет. Здесь отбывают наказание уже осужденные. Преступники — преступившие черту.
        Только из-за Рычкова Олег хоть как-то начал дышать в последние дни. А когда привезли сюда — стоял в горле ком, и все: не продохнуть.
        Рычков рассказал ему — правда, очень коротко — про две колонии с красивыми названиями: «Белый лебедь» в Соликамске и «Черный дельфин» в Оренбурге. Там совсем иначе на прогулку водят. Голову к земле, руки высоко поднимать за спиной и быстро-быстро семенить ногами. Как птица какая-то страшная. Называют — «Поза Ку». Считается — для безопасности охраны. Ведь пожизненникам терять нечего — значит, они готовы на все. Надо, считают, такую позу им придать, чтоб с ходу не могли кинуться — пока распрямляются, успеют их пристрелить.
        Рычков не стал рассказывать Олегу, как учат заключенных принимать эту позу.
        Кто захочет себе это представить — встаньте лицом к стене так, чтобы можно было до нее дотянуться рукой. Ноги намного шире плеч. Теперь согнитесь так, чтобы затем упереться в стену не лбом, а затылком. Теперь поднимите руки за спиной вверх насколько сможете — и растопырьте пальцы. А теперь закройте глаза и откройте рот. Все. Вы готовы для встречи начальника или для прогулки.
        А почему рот открыть? — спросите вы. Потому что во рту можно спрятать что-то острое. Потому что смертельно опасно иметь дело с людьми, которым нечего терять.
        Олег спросил Рычкова — а почему «Черный дельфин»?
        Там, оказывается, у входа застыли в прыжке два черных дельфина — на хвосте, в человеческий рост. Тамошняя охрана так считает: черный дельфин — это осужденный, который ныряет сюда и больше не выныривает.
        Рычков не сказал ему, что директор колонии с этим красивым названием сказал приехавшему корреспонденту так: «Зря вы вообще приехали о них писать. О них не надо писать, их надо просто забыть. Вычеркнуть этих людей из памяти. Считайте, что они уже не на Земле, считайте, что они уже в космосе».
        Так что здесь, в Потьме, было еще терпимо.
        Олег примеривался — а сколько он-то сам сможет вытерпеть?
        Больше двух лет никак у него не получалось — воображение отказывало.
        Наверно, тем, кто сидят здесь за настоящие убийства, легче, — думал Олег. Им есть о чем подумать. Если кто может думать, конечно. О том, что в голове у тех, кто сидит за каннибализм — по-русски людоедство, — или за изнасилование и убийство детей, Олег размышлять не мог и не хотел.
        Ему самому думать в камере было, в сущности, не о чем. Преступлений он не совершал — раскаиваться было не в чем. Да, он, задыхаясь в противогазе с зажатой трубкой, закричал в милиции: «Сознаюсь, сознаюсь!» — хотя ничего этого он не делал. В чем тут было раскаиваться? Это они пусть раскаиваются. Если, конечно, у них сохранился в душе хоть маленький кусочек совести.
        О чем еще мог думать Олег Сумароков? Будущего, которое обычно занимает мысли молодых людей, у него больше не было. Он мог только жалеть всех подряд — Анжелику, тетю Грушу, бедную свою маму. Без своей единственной сестры Груши, скончавшейся в одночасье, и без него, единственного сына, сколько она проживет?..
        И еще Олег думал о тех, кто убивает других людей. Ну ладно, расстрела теперь нет. Но как же эти негодяи, которым чужой жизни не жалко, о своей-то жизни не заботятся? Ведь сколько веревочке ни виться, любила говорить тетя Груша, конец ей будет. Все равно сюда-то — в Потьму или в «Черный дельфин» — рано или поздно попасть таким вполне реально. Почему ж они об этом реальном варианте совсем не думают, когда людей убивают?
        Открылась дверь, в камеру Олега принесли еду. Он сел к столику, начал медленно есть.
        А надзиратель Рычков стоял над ним и молчал, размышляя — сказать или нет. И наконец решил сказать.
        - Похоже, в твоем деле подвижки какие-то появились.
        Олег поднял голову от миски и долго смотрел на Рычкова. Наконец выговорил:
        - В моем деле подвижкам неоткуда взяться. Вернее — не от кого.
        - Значит, нашлось — от кого. Девочка будто бы какая-то невиновность твою доказывает… Вроде успешно.
        Рычков помолчал.
        - Убийц вроде бы нашла.
        Он вышел и запер за собой дверь. А Олег долго сидел и молча смотрел прямо перед собой.
        Глава 14. Степан
        Степка родился на Алтае, в Чемальском районе. И дальше Горно-Алтайска, где бабушка его преподавала в университете, никуда еще не ездил. Если же говорить о том, что он за человек, то первым делом надо, наверно, сказать вот что: Степану очень нравилось учиться. С самого первого класса. Для кого уроки учить — мученье, а для него — удовольствие. Даже мать удивлялась — ребята на улицу зовут, а он головой мотает: потом! Ему учиться интересно! Говорит: «Новое же каждый день узнаешь». Мать ушам прямо не верила — надо же!
        Обложится учебниками, все сделает, что задано, и еще что-то читает дополнительное. Время от времени просил ее купить в городе какие-нибудь пособия — по разным предметам. Но больше всего — по истории и по русскому языку. Даже и для одиннадцатого класса. И еще — словари. Толковый, иностранных слов… Мать, конечно, покупала. Раз у человека такой интерес к учебе — деньги жалеть на это нельзя, лучше на чем другом сэкономить.
        Степке нравилось, что в его селе сохранилась школа. Зимой утром встаешь, бежишь по легкому снежку (глубокого снега у них в районе почти и не бывает) в полутьме. А часа в три уже дома. Только в течение декабря-месяца в это время через полчаса — почти темно. А вскоре после Нового года — уж в конце-то января точно, потом в феврале, про март и не говорим — солнце все прибавляет и прибавляет, заливает лучами горы и долы. И еще сколько всего наделаешь засветло.
        «Декабрь-месяц» — так всегда почему-то про каждый месяц двойным словом говорили прадед и прабаба Степы: в мае-месяце, в июне-месяце…
        Школу в селе потому считал Степа своей большой удачей, что в соседнем, например, районе в пяти деревнях школы закрыли. Мало, мол, учеников, поэтому учителей для них держать дорого. И теперь всех школьников рано утром забирает автобус и везет в школу в одно село. А после уроков — развозит снова всех по домам.
        Хорошо, да? А если в упор взглянуть — ничего хорошего. Раскумекайте: чтобы всем к полдевятого в школу успеть, тех, которые дальше всех живут, автобус забирает вообще чуть не в семь часов. И они в автобусе досыпают. А на первом уроке все равно носом клюют. А потом — если они в начальной школе — у них три урока. А у одиннадцатиклассников — шесть, а то и вообще семь. И младшие должны три часа по школе болтаться, автобуса ждать. Считается, что они уроки делают, но это только считается. Приедут домой затемно — им уже ни до чего, только поесть и спать лечь. И Степа своего, например, любимого другана Костю уже полгода не видел.
        Сам же Степа, как и все ребята в их селе, и со скотиной успевает помочь, и цыплят покормить, и с псом своим повозиться.
        В тех селах, где школы закрыли, все родители в один голос заявляют:
        - Детей от сельской жизни и от дома отбивают!
        У Степы двоюродный брат в Алтайском крае в деревне Красный Яр. Там школу закрыли, возят в село Зеленая Поляна. Так его мать, тетка Степана, говорит:
        - Раньше у меня ребенок в двенадцать часов был дома, а теперь — только в четыре, а то и позже. У него рабочий день получается восемь часов.
        Ничего себе! Это даже и санитарные врачи должны бы свое слово сказать. Они же в школах не для того только, чтоб уколы ставить. Гришке девять лет — а у него восьмичасовой рабочий день!
        Про первоклассников нечего и говорить — ему только что семь лет исполнилось, недавно игрушки отучился в рот совать, а тут — накося, уезжай по утрам на автобусе из дома неведомо куда! Наревутся, небось, в этом автобусе.
        А за школу в селе Западный Угол в том же Алтайском крае война шла не на жизнь, а на смерть. (И оказалось потом — буквально: директор школы померла — от сердца.)
        Сельский сход проголосовал против ликвидации школы — а по уставу школы сход и решает. Ну вот, а сотрудники районного комитета по образованию приезжают и грозят, и грозят, что все равно будет по-ихнему. Тогда Степка уже не понимает — так есть в России демократия или была, да вся вышла?
        А Степин учитель истории в конце учебного года сказал, что число сельских школ в России сократилось за шесть лет последних на четверть. Значит, сельская Россия на четверть запустела. Потому что любой скажет — если школу закрывают, в селе жизнь замирает. Школа — это и клуб, там все праздники устраивают. А без праздников что же и за жизнь.
        
        И вообще Россия — это что вам, одни города, что ли? Пусть тогда так и скажут прямо. И пусть тогда городские сеют и пашут, и скот ростят.
        …Если бы Степа в другое село в школу ездил, никогда бы не смог сделать то, что задумал полтора года назад. И уже с год каждый вечер этим занимался.
        После этого совершенно необходимого предисловия переходим к тому, что же происходило в описываемый нами вечер.
        Сначала во дворе Степиного дома раздался дикий лай с истерическими завываниями и всхлипываниями. Так как его Буян весьма редко позволял себе такое, Степка вылетел на крыльцо — на помощь другу.
        Громадный пес стоял в двух шагах от рвавшегося с цепи Буяна, добродушно скалясь.
        - Это — Тося, — сказала высокая девчонка с волосами, похожими на золотой пух, только длинный. — Она знакомиться любит — просто ужас. Ко всем лезет. А меня Женя зовут. Ты — Степан? Мне с тобой поговорить надо.
        И они пошли в дом, а Тося легла на крыльце, умильно глядя на Буяна.
        Женя, войдя, озиралась в некотором ошеломлении. Вся маленькая комната Степана была увешана фотографиями. Они были в красивых самодельных рамочках. Преобладал на фото один и тот же молодой человек с серьезным и в то же время улыбчивым лицом. Почти в полстены был его портрет во весь рост — на велосипеде.
        - Кто это? — несколько растерянно и даже смущенно спросила Женя у хозяина — высокого и спортивного мальчика, с таким же серьезным, пожалуй, неулыбчивым, но ничуть не мрачным лицом.
        Видно было, что это — явно не семейные фотографии. Получалось, этого молодого человека и она должна бы знать. Но вот не знала. Открытое, какое-то светлое, необыкновенно обаятельное лицо просто притягивало к себе.
        - Рауль Валленберг, — ответил Степа. — Один из лучших людей на земле. На двери моей не видела вывеску? И над фотографиями — видишь надпись?
        Женя заглянула за дверь, прочитала вывеску — деревянную дощечку с красиво выжженными буквами. Потом посмотрела надпись на стене. Нет, никогда не слышала этого имени.
        Они быстро поговорили о том, ради чего Женя пришла. Степа с ходу все понял про Братство и сказал, что очень даже рад будет в него вступить. Потому что полно людей, которым надо помогать. А никто особенно не чешется. На начальство же — по крайней мере у них на Алтае — вообще рассчитывать не приходится. Думают только о себе.
        - Ну не все, наверно? — неуверенно спросила Женя.
        - Лично я про таких, кто день и ночь о людях беспокоится, пока не слышал, — сказал Степка.
        Женя договорилась, что сегодня же еще раз к нему придет — чтоб Степа рассказал ей про этого Валленберга.
        Глава 15. «Дела давно минувших дней…»
        …Если честно, то полтора года назад Степа — ему тогда было двенадцать лет — тоже, как Женя, про Рауля Валленберга и слыхом не слыхал.
        
        Началось все с того, что он любил слушать разные истории, особенно же когда бабка — вообще-то не просто бабка, а профессор — их рассказывала. А Ленка, сестра, на десять лет его старше, наоборот, терпеть не могла слушать про то, что случилось не вчера, скажем, вечером, а в далекие годы. У нее на все это была, как говорила бабка, одна реакция (Степка почему-то любил это слово):
        - А на кой мне это?
        Бабушка рассказывала однажды Степке про весну 1956 года — ей тогда было восемнадцать лет. Она — студентка-заочница Московского университета, приезжает на сессии. В тот год как раз задержалась в Москве до начала марта.
        - И вот однажды нас, преподавателей и студентов, собирают в самой большой университетской аудитории и объявляют, что сейчас будут читать вслух доклад Хрущева. Как тебе объяснить?.. Он был тогда главный в стране, вроде президента. Доклад закрытый, самим его прочитать негде. Никакого Интернета у нас тогда не было, и слова этого не было. Это доклад читают только на общих собраниях «партийно-комсомольского актива»… Опять не знаю, как тебе объяснить… Ну в общем, могут слушать практически все студенты: пускают в аудиторию по студенческому билету. Только слушать, а обсуждать нельзя! Так и объявили перед началом чтения: «Обсуждению не подлежит!»
        И по всей аудитории, рассказывала бабушка, прокатился недовольный шумок — «У-у-у-у!..»
        Ничего себе — «шумок»! Степан думал: «У нас в классе орать бы начали, стучать — чего это мы обсуждать не можем?!»
        А бабушка объясняла не очень-то понятно: «Да еще только три года после смерти Сталина прошло. Страх-то не отпустил еще. А при нем вообще никакого шума бы не было — сидели бы молча, не дышали».
        Какой страх не отпустил — Степка сначала не понимал. Чего бояться-то студентам? Двойки на экзамене только. И то пересдать можно.
        В общем, сидит его бабушка — тогда, конечно, вовсе молодая, девчонка почти что — и слушает этот доклад.
        - А там приводится письмо одного коммуниста Сталину — прямо из тюремной камеры. Вовсе не фашистской камеры, а советской. Читают, значит, это письмо: «…Следователи знали, товарищ Сталин, что у меня был перелом позвоночника. И именно по месту перелома они меня били, заставляя оклеветать себя и других людей». То есть он от дикой боли подписывал все, что ему давали подписать, — только бы перестали мучить.
        Дальше бабка рассказывала, как студенты, замерев от ужаса и отвращения, слушают. И из доклада становится ясно, что Сталин только смеялся над такими письмами. Тех, кто их писал, расстреляли вместе с теми, кто не писал. И Степкина бабушка вместе со всеми слушает все это и чувствует: сейчас ей прямо там, в аудитории станет плохо. Вообще потеряет сознание. Ее по-настоящему от всего этого мутит.
        - …Потом уже пошли рассказы, что когда Хрущев читал свой доклад на своем съезде коммунистов (тогда партия была одна — коммунистическая, других не было), то там в зале было много старых людей — давних членов этой партии. Некоторые из них до революции даже в царских тюрьмах сидели. Но там, конечно, никаких пыток не было. И все они двадцать лет назад — то есть в 1937 году — почему-то поверили и дальше продолжали верить, что их товарищи по партии оказались вдруг врагами советской власти и шпионами. Потому что прямо на суде эти их недавние товарищи вслух признавались в разных невероятных преступлениях — вроде того, что подсыпали толченое стекло в продукты и собирались продать Россию японцам. И те, кто сейчас в зале сидели и слушали, тогда не догадывались — ну даже не могли еще себе представить, — что эти показания получены просто-напросто под страшными пытками. Когда человек готов подписать что хочешь — только чтоб его перестали мучить. Это было личное решение Сталина — он приказал всех пытать, пока не «сознаются». А люди этого не знали, верили в его мудрость и в последующие годы продолжали встречать
«бурными аплодисментами, переходящими в овации», как тогда писали в газетах, каждое его появление. И все эти старые члены партии вместе со всеми аплодировали тому, кто, как только теперь им становилось ясно из доклада на этом самом партийном съезде, убил, сначала замучив, — за так, ни за что — огромное количество их бывших сотоварищей по революционной борьбе…
        - И вот теперь представь себе их состояние, — говорила бабушка, — когда они, уже после смерти Сталина, услышали из уст нового вождя своей партии, что же было на самом деле. Получалось, что все они, сидящие в зале, и есть самые настоящие предатели! Потому что, поверив тогда Сталину, они предали своих друзей, а иногда даже родных, мужа, жену, отца — замученных и зазря расстрелянных. И тогда рассказывали, будто доклад несколько раз прерывался — многие были близки к обмороку и просили дать им что-нибудь сердечное…
        И вот я сижу в аудитории, слушаю и думаю: Сталин-то кто же тогда получается? Садист самый настоящий. А я на демонстрации ходила! Мечтала увидеть его на мавзолее — тогда все правительство в праздничные дни стояло на мавзолее, а мимо шла демонстрация — с цветами, с плакатами, лозунгами…
        - А лозунги тогда какие были? — интересовался Степа.
        - «Да здравствует великий вождь советского народа Иосиф Виссарионович Сталин!», «Спасибо товарищу Сталину за нашу счастливую жизнь!» — все вот такое…
        Сначала Степка все эти рассказы никак вообще не мог понять. Переспрашивал бабушку:
        - Как это — били по сломанному позвоночнику?.. Фашисты, что ли? Во время войны?..
        Бабушка даже сердилась:
        - Я уже три раза тебе повторила — совсем не фашисты, а наши, русские, тогда — советские. Почему же, по-твоему, мне дурно-то стало? И не во время Отечественной эти пытки были, а еще до нее.
        Очень трудно все это было Степке понять. А бабушка Елена Ивановна в свою очередь удивлялась на его удивление и непонимание:
        - Разве в школе-то вам об этом не говорят?
        Степка стеснялся сказать, что, может, и говорили, только он прослушал.
        Бабушка поясняла Степе: всего за несколько лет до начала Второй мировой войны (которая для нашей страны стала Отечественной — потому что враг вступил на нашу землю) Сталин арестовал самых известных маршалов и командующих армиями. И объявил всех «врагами народа». И вот из доклада Хрущева она узнает, и вместе с ней все студенты, преподаватели — прямо тут же, в этой самой аудитории, что — ничего подобного! Арестовали их, оказывается, совершенно опять-таки зазря. Ничего себе!
        Их тоже страшно пытали, требуя признания в том, что все они — шпионы. А потом всех расстреляли.
        И через несколько лет, когда Гитлер на нас напал, оказалось, что армией-то руководить некому — старший командный состав или расстрелян, или в концлагерях сидит. Только не в фашистских, а в своих.
        Глава 16. Музей в Эликманаре
        …Уже потом, когда Степа всем этим по-настоящему заинтересовался, он узнал, что, например, будущего прославившегося в войну маршала Рокоссовского три года держали в известной петербургской тюрьме «Кресты». Выпустили только в 1940 году, с выбитыми передними зубами. Через год началась война, и он стал одним из главных военачальников. Степкин прадед в его армии воевал.
        А когда его еще только арестовали, директор школы, где училась его дочка, пришла в класс и сказала: «Дети, я хочу, чтобы вы все знали, что среди вас находится дочь врага народа. Ада (ее звали Ариадна), встань, чтобы все могли тебя видеть». Степа прямо ненавидел эту директрису. Он бы сумел ей сказать такое, что она потом бы долго кашляла!..
        После войны этот самый прославленный маршал-победитель никогда не расставался с револьвером. Когда дочка спросила его — почему? — он ответил: «Если за мной снова придут, живым не дамся». Так не понравилось, значит, маршалу в родной советской тюрьме, где зубы выбивают.
        Бабушка рассказывала, что в том самом 1956-м в университете все бурлило. Студенты только об этом и говорили — об арестах, пытках, расстрелах и лагерях.
        Советская власть, например, очень любила объяснять, что «раскулачивание» было необходимо. Потому что «кулаки», мол, такие жадные — прятали «излишки» хлеба, не хотели почему-то отдавать его советской власти задарма — хотели продать и детям своим что-нибудь купить… За это у зажиточных крестьян отбирали дом и все, что в нем было нажито. Так объясняли в то время, когда бабушка и ее ровесники в школе учились.
        А Степкин учитель истории — очень, между прочим, хороший — уже совсем по-другому рассказывал. Он читал им, например, такое постановление — «О проведении массовой высылки раскулаченных». Учитель читал вслух, а Степка записал в тетрадку. Там так было сказано: «В целях полной очистки от кулаков с мая по сентябрь 1931 года намечено провести массовую операцию по кулачеству с высылкой в отдаленные местности Союза со всех областей…». Выселяли нарочно только в «труднодоступные необжитые территории», то есть на болота, в тайгу. Отправляли с малыми детьми и стариками. Семьи тогда были многодетные — получилось высланных больше миллиона. Они умирали и по дороге, и в наскоро выкопанных землянках — в суровую сибирскую зиму. Очень много умерло. И зачем таких крепких, работящих крестьян погубили — Степка так и не понял. Тем более те, кто выселяли, были не лучше их, а хуже.
        «Раскулачивание» больше было похоже на грабеж — члены сельсовета забирали себе все вещи, даже срывали с веревок сырое белье. Варенье, сметану, масло — часть съедали на месте, часть забирали с собой: это все в документах было описано, когда некоторые честные коммунисты писали своему партийному начальству о том, что делается. Снимали даже с пальцев у женщин обручальные кольца. Одна семья не хотела выходить с детьми из своего дома на мороз. Так секретарь их местной коммунистической организации взял годовалого ребенка, вынес из дома и положил в снег — чтобы родители за ним выбежали. Так всю семью и выставил на холод. А если кто из соседей впустит обогреться — тех тоже «раскулачивали»…
        Степке потом как-то попалась книжка поэта Твардовского, в ней поэма была — «Страна Муравия». И там про это такие стихи:
        …А кто сам не шел из хаты,
        Кто кидался в обмороки —
        Милицейские ребяты
        Выводили под руки.
        Бабушка вспоминала:
        - И вот мы узнали, что многие в этом живодерстве тогда участвовали. А потом сами оказались расстреляны. Вроде получалось — попали в ту мясорубку, которую сами же и запустили. И мы уже не понимали, кто прав, кто нет…
        Да, тут сильно все запутывалось. Но Степка пришел к такому твердому убеждению — вообще никого не надо выгонять из его дома, мучить, пытать в подвалах и убивать. Тут у них с бабушкой было единое мнение.
        Бабушка говорила — она тогда думала, что после всего, что услышала за три часа, ее уже вообще ничем нельзя поразить. Оказалось, что можно — когда прошел, летом примерно 1956 года, слух про шведа, имя которого раньше у нас никто не знал, — Рауля Валленберга.
        Оказывается, когда наша армия в начале 1945 года вошла в Европу, этого замечательного молодого шведа арестовали сотрудники страшного советского СМЕРШа. Это такие были особые части во время Великой Отечественной войны; расшифровывалось как «Смерть шпионам!», но арестовывали-то они по большей части совсем даже не шпионов, а советских солдат и офицеров, на которых кто-нибудь донес. Передал в СМЕРШ, что этот офицер сказал, например, что у немцев техника лучше. И все — минимум десять лет лагерей.
        Но швед-то Валленберг вообще не был советским подданным! И ни в каких советских делах замешан не был — ни в революции, ни в раскулачивании… Ничего плохого вообще не совершал — делал одно только самое хорошее, вроде как врачи «Скорой помощи»: спасал людей от смерти.
        Вообще все очень запутывалось. Ведь Рауля арестовали в дни побед советской армии над Гитлером. Оказывается, под флагом нашей так тяжело нам доставшейся великой Победы творились ужасные дела. Это было очень обидно, но всегда надо знать правду.
        В общем, после ареста следы Валленберга затерялись. Разные люди, выпущенные в 1956 году из сталинских лагерей и тюрем, вспоминали, что видели в разных камерах очень грустного, убитого горем молодого шведа… А Швеция сто раз, наверно, обращалась к советским властям — и при Сталине, и после него — с вопросами о его судьбе… Но кремлевская власть отвечала всегда одно — знать не знаем и ведать не ведаем.
        Тут, вспоминала бабушка Степки, неожиданно им, студентам, стало ясно, что за многолетним молчанием о гибели этого человека, спасшего десятки тысяч евреев, стояла еще одна большая ложь советской власти.
        Потому что в СССР никогда не говорилось публично, устно или печатно, о массовом уничтожении гитлеровцами евреев. Сначала такое было распоряжение Сталина, а потом продолжалось и без него. Говорилось только и исключительно об уничтожении вообще «советских людей». Степка не мог этого понять. Что, Гитлера, что ли, жалели?..
        В общем, Степка решил собирать все-все про этого человека — Валленберга. Он, во-первых, хотел понять, как получаются такие люди. А во-вторых — очень надеялся что-то выяснить про его таинственную и мрачную судьбу.
        А Степа был человек очень целеустремленный. Это значит, он не только ставил перед собой цель, а еще и сразу же начинал к ней изо всех сил стремиться. Поэтому он скоро уже очень неплохо знал биографию Валленберга и поднакопил кое-какие материалы.
        Он сначала помещал их в красивые альбомчики. Любил все там размещать, еще и разрисовывать вокруг. Но потом вдруг понял, что все надо делать по-другому — как в музеях. И стал аккуратно развешивать фотографии и копии разных документов в рамочках собственного изготовления на стене.
        А на двери своей комнаты повесил небольшую вывеску. Как уже говорилось, на деревянной дощечке он красиво выжег:
        МУЗЕЙ РАУЛЯ ВАЛЛЕНБЕРГА
        И это был, конечно, один такой музей на всю Сибирь. А может быть — Степка точно не знал — и на всю Россию.
        Но ребята в селе не больно-то интересовались Степиным музеем. Только один посмотрел на стену минут пять и сказал: «Здоровско!» А другой: «Ну ты даешь!»
        Друзья забегали к нему и, увидев Степу за работой, говорили обычно:
        - Чего ты паришься с этими бумажками? Пойдем лучше мяч покидаем!
        А близкий Степин друг Гарик Кесоян, у которого тоже был компьютер и Интернет, на улицу почти не выходил, а часами играл в «Баланс» или в «Second Life». Конечно, обе игры интересные, а вторая — очень серьезная, требует ума и всяких творческих способностей. Но Степа на Гариковы уговоры включиться в эту игру ни разу не поддался. Почему, спросите вы? А потому, что Степа считал — это получается вроде как подсесть на иглу: создается зависимость.
        
        Книжку, например, даже самую интересную можно отложить и пойти поделать что-нибудь во дворе. Или даже на речку сбегать. А компьютерная игра — это концы. Сел — и уже до ночи тебя от экрана никто не оторвет.
        И еще — ведь каких персонажей там ни придумывай и как их ни оснащай, и в какие приключения ни вовлекай, а выключил компьютер — и выключилась вся эта виртуальная жизнь. Ничего от нее не осталось — ни в руках, ни на столе, ни на стене… Не то что работа по устройству музея. Тут каждый добытый экспонат — вот он. А потом к нему добавляется другой, третий…
        Степа, если честно, очень даже надеялся на помощь Гарика, головастого парня, в своих делах. Но ничего из этого не вышло. Так и не выбрал он времени помочь — только один раз заходил посмотреть Степин музей. А так — придет из школы, поел, все уроки за полчаса сделал — все годы отличник, между прочим, — и тут же за свои игры.
        Вот почему Степе было так интересно показать свой музей московской девчонке. Тем более оказалось, что и она про его любимого Рауля совершенно ничего не знала.
        Глава 17. На сцене появляются наши старые знакомцы
        Сидя в Степкином музее, Женя и представления не имела о том, какие звонки шли в предыдущие сутки, когда она еще болела, из Мексики в Москву, а затем — из Москвы в Омск. Звонки, которые до Алтая пока еще не долетали.
        Ее отец, Александр Осинкин, подошел к делу по-научному, поскольку иначе просто не умел.
        До конца конференции и отлета оставалось три дня. Он размышлял: если сорваться тут же — это мало что даст. На завтра билетов не было, а в бессмысленной толчее в аэропорту в течение суток или долее он меньше принесет пользы своей девочке, чем взявшись за действия тут же, на месте, путем телефонной связи. Вот, действуя в течение этих суток, одновременно пытаться поменять билет на послезавтра — это дело другое.
        Кроме телефона дочери и жены, он знал только телефон Жениного друга — Димы Шуста. Был он знаком и с его отцом, генерал-лейтенантом Георгием Ивановичем Шустом. Как понял Александр Осинкин из сбивчивого рассказа своей матери и сдержанных пояснений полностью обескураженного всем происходящим отца, Шуст-то и обеспечил поездку Жени в Сибирь… Выяснение обстоятельств этого решения, принятого генералом в отсутствие родителей девочки, Осинкин разумно отложил до Москвы. К тому же он запомнил слова Флауэрса, посвятившего его во всю эту зловещую историю: «Я прямо скажу — вам повезло, что она уехала». И еще — что именно два «афганца», с которыми Шуст отправил Женю, и стали главной ее защитой в отсутствие отца…
        Кстати сказать, одно важное решение пришло само собой, по ходу размышлений. Осинкину было ясно, что мексиканские новости он не будет сообщать ни родителям, чей отдых в Евпатории и так был в значительной степени сорван действиями их любимой и единственной внучки, ни жене. Разговор с ней — пожалуй, излишне суровый, за что Александр Осинкин, человек мягкий (хотя и твердый) корил себя, — и без того прервался каким-то странным, до сих пор не объясненным образом. Справиться с опасностью, грозившей дочке, — это было целиком его, мужское, отцовское дело.
        
        Но в последние минуты перед самым первым шагом Александр Осинкин чувствовал себя в щекотливом положении. Получалось, что он должен был связаться с генералом Шустом и сказать ему примерно следующее:
        - Уважаемый господин генерал-лейтенант, вы отправили мою дочь в Сибирь на своей машине. Я узнал, что ей грозит смертельная опасность. Сам я сижу в Мексике, занимаюсь, знаете ли, наукой… Выручайте ее!
        Может так сказать один мужчина другому? И поймут ли его?
        Конечно, для генерала, потерявшего старшего сына во время первой чеченской войны, слова «смертельная опасность» были, в отличие от людей штатских, словами будничными. Это Осинкин понимал. А потом — можно ли вообще чем-то стесняться, когда речь идет о жизни дочери?..
        И все же. Не так просто было Александру Осинкину выбрать форму разговора и способ действий. Да и нельзя сказать, что он сумел привести себя в то хладнокровное состояние, в каком только и могут приниматься правильные решения. Если во время неторопливого рассказа Флауэрса Осинкин вообще перестал чувствовать, жарко на улице или холодно, то теперь его несколько раз бросало — совершенно непривычное ощущение! — то в жар, то в холод.
        Так или иначе, начать он решил со звонка сыну генерал-лейтенанта Диме Шусту. Поскольку знал его как юношу разумного, вдумчивого и к тому же с девяти лет и до сего времени, по наблюдениям Марии и Александра Осинкиных, влюбленного в их дочь. И, что сейчас было особенно важно, преданного ей. Эти два качества — влюбленность и преданность — совсем не всегда, как любому известно, даются в одном наборе.

* * *
        После звонка Жениного отца Дима некоторое время — не больше, впрочем, минуты, — сидел в своей московской квартире совершенно неподвижно. Что называется, застыл. После услышанного он испытывал странное ощущение. Как будто вдруг все-все, что он видел из своего окна, покрылось легоньким слоем серого пепла. И вещи в квартире тоже одномоментно слегка выцвели.
        Никогда он ничего такого раньше не испытывал и даже не поверил бы, что такое бывает.
        Встряхнулся, сбросил с себя оцепенение и стал обдумывать план действий.
        В первую очередь — еще не по плану, а скорее по наитию — Дима позвонил Фурсику. Все-таки именно его Женя оставила Главным Координатором, и хотя бы поэтому надо было ввести его в курс — так, кажется, говорят в суде — новых вскрывшихся обстоятельств.
        И позвонил не зря.
        Степенный, обстоятельный Фурсик тут же рассказал ему во всех необходимых деталях, как совсем недавно один бездомный нашел на помойке красивую папку — шоколадного цвета, под кожу, с золотыми уголками. И отдал ее ему, Фурсику. А почему именно ему — потому что Фурсикова прабаба подкармливала этого бездомного. А называть его бомжом она Фурсику запретила, потому что — «Нечего милицейские клички в дом тащить!».
        Действительно, «бомж» — это же сокращенное «без определенного места жительства». И в этом смысле — прабаба была права — такое слово годится скорее для милицейского протокола, чем для обычного разговора одних людей про других.
        А в папке этой обнаружился оборванный листок бумаги с компьютерным текстом по-английски. И в нем был указан адрес Жени Осинкиной — это даже Фурсик разобрал, хотя по английскому у него в школе был твердый трояк. А когда он оттащил эту бумагу Ване Бессонову, тот вместе со своей мачехой быстро установил, что документ представляет собой ответ на чей-то запрос о месте жительства Евгении Осинкиной… То есть копию ответа, который, несомненно, был послан тому, кто так пристально интересовался Женей.
        В своей тетрадке, озаглавленной «Операция „Потьма“», Фурсик нашел и пересказал Диме краткую запись Жениного рассказа про найденную ею нечаянно в подземном переходе свою фотографию — скадрированную из общей фотографии их 4 «Б» класса. И еще — краткое упоминание в коротких деловых разговорах с Женей по мобильнику о том, что, кажется, кто-то ее преследует по дорогам Урала и Сибири.
        - А «Тойоту-Лексус» она не упоминала? — спросил Дима.
        - Вот именно упоминала! Такой вроде как черный джип…
        Глава 18. Луораветлане и кое-что про русский язык
        Когда Степка решил делать свой музей, друзья его родителей купили ему в Москве детскую книжку про Валленберга — писателя Аландера, перевод со шведского.
        Почему-то у них на Алтае таких книг не найти. Говорят, что книготорговцы возят по стране только книги, вышедшие тиражом не меньше пятидесяти тысяч экземпляров. Некоторые говорят даже — ста тысяч. А что выходит таким тиражом? Детективы и все такое, что один раз прочитаешь — и можно книжку вообще выбрасывать. Получается — вот, пожалуйста, такую бросовую литературу покупайте на здоровье в любом далеком краю.
        А то, что прочитаешь и поставишь бережно на полку, потому что понял, что еще захочется в руки взять и, может, не раз, — вот это только для москвичей да еще для ребят из Питера. Почему так, а? Что, в России в других городах и областях умных ребят вообще, что ли, нет?!
        В книжке Аландера Степка прочитал, что отец Рауля умер еще до рождения сына. И Рауль в четыре года иногда плакал оттого, что у него нет папы. Но уже тогда у мальчика формировался твердый характер: «Мы все равно не будем грустить, — говорил он через минуту, вытирая слезы. На прогулках он собирал цветы, чтобы поставить их в вазу перед фотографией отца». Зато у него был любящий дедушка, и он часто писал внуку — из Китая и Японии. «Это было чудесно: Рауль сидел у мамы на коленях, и она громко читала ему вслух — каждое письмо по два раза. В такие минуты мальчику казалось, что у него все-таки есть папа».
        Рауль был правнуком крупного и очень известного шведского финансиста Андре Оскара Валленберга. Этот человек, во-первых, основал Стокгольмский банк (существующий и сегодня), а во-вторых — у него было двадцать детей.
        Правда, банковским делом интересовался только один из них, как раз дедушка Рауля — Густав, заменивший ему отца. Дед хотел, чтобы внук учился в Америке. Хотя в Стокгольме — столице, как вы понимаете, Швеции — было весьма неплохое техническое образование, дед говорил вот что: «…В Америке ты научишься и кое-чему еще: вере в будущее, в то, что все зависит от тебя. Мой отец никогда бы не стал успешным банкиром, если бы не научился в Америке добиваться цели… В Швеции самое важное — кто у тебя родители. Все идет по проторенной дорожке… А в Америке важно то, что человек сам делает со своей жизнью».
        Рауль закончил в Америке университет, вернулся в Стокгольм, стал работать в Голландском банке. Но был крайне недоволен своей службой. «Я не банкир, — писал он дедушке. — Думаю, мне больше подошло бы трудиться ради благой цели, нежели сидеть в конторе и говорить людям: „Нет!“».
        Он сам не знал, что в этих словах угадал свое будущее, да еще как. Трудиться ради «благой цели»… Оказалось — не просто благой, а самой благой. То есть самой доброй и прекрасной, какая только может быть на свете.
        Дело в том, что как раз в те годы, когда Рауль кончил университет, в Германии пришел к власти Гитлер. Если кто не знает или учил, да забыл — это было в 1933 году. Главными врагами Германии Гитлер сразу объявил евреев. А они, между прочим, жили в Германии почти так же долго, как немцы, и ничем в общем-то давно от них не отличались. Даже по фамилиям их было невозможно отличить. Среди евреев были замечательные музыканты, ученые — например, Эйнштейн, создавший, как любой знает, теорию относительности, врачи. И, конечно, в Германии полно было семей, где папа еврей, а мама — немка, или наоборот. А Гитлер первое, что сделал, — запретил евреям вступать в брак с немцами.
        Степка еще в двенадцать с половиной лет прекрасно знал, что когда люди влюбляются — они не думают, у кого какая национальность. Вот когда он, например, во втором классе влюбился в Маюнну, так только и думал о том, как потрогать ее черные блестящие косички, а вовсе не о том, какая у нее национальность.
        Почти все в классе звали ее Майкой, но Степе нравилось ее настоящее имя. Маюнна говорила, что она луораветланка. Это слово Степе тоже нравилось. А Сережка Христофоров, он же Серый, он же Христофор, говорил, что никакая она не луораветланка, а самая обыкновенная чукча. И показывал, растягивая грязными пальцами кожу в уголках своих глаз, какие у Маюнки узкие глаза.
        Правда, он не все время это говорил и показывал, а только до того дня, когда Степа позвал его после уроков за амбар.
        Это в их поселке было узаконенное место для выяснения отношений. Ну, вроде как в некоторых европейских городах для саммитов. Или — для дипломатических переговоров представителей двух стран по какому-нибудь щекотливому вопросу. Если удается договориться — хорошо. Если нет — приходится иногда применять силу.
        
        Так и тут вышло. Степан, как принято, сначала спросил:
        - Будешь дразнить Маюнну?
        Раньше перед дуэлью секунданты спрашивали — не благоволят ли господа дуэлянты кончить дело миром, не доводить до стрельбы? Ну, в Эликманаре секундантов на такое дело не приглашают, поэтому Степка сам спросил.
        Серый не оценил ситуацию, вошел в штопор и сказал:
        - Буду! А тебе что?
        После этого Степан так накостылял ему, и еще под конец, как положено, потыкал носом в землю, что Христофор, похоже, совсем забыл слово «чукча». И скоро уже, пожалуй, научится выговаривать трудное слово «луораветланка». Что и требовалось доказать, как говорит на уроках математики Никодимыч.
        Тут следует уведомить наших читателей, что Степка драться вообще-то не любил. Но примечательно другое — ведь Христофор точно знал: ничего хорошего нет в том, чтобы дразнить кого угодно его национальностью. Почему же, чтобы вот это свое знание перевести в поведение — то есть не дразнить больше девчонку, — ему надо было обязательно дожидаться, чтоб ему как следует наподдали? Вот этого мы с вами, уважаемые читатели, никогда не узнаем.
        Раньше называлось — тайна за семью печатями. А если еще начать думать — почему за семью, а не за шестью и не за четырьмя, то и вовсе с копыт съедешь.
        Маюнна по секрету рассказывала Степке, что люди произошли от китов. Первая женщина Hay родила сначала китят. А следующее потомство было уже человеческое. Хотя у Степки была другая концепция происхождения людей, но Маюнну он все равно почему-то слушал с удовольствием. Еще она говорила, что есть очень хороший чукотский писатель Рытхэу. Он писал по-русски, но очень интересно описывал жизнь чукчей. И Маюнна прочитала у него про то, что ей как-то начала рассказывать прабабушка, но мама почему-то не разрешила, — про Лунный Свет.
        Там, где жили прабабушка и бабушка Маюнны и где родилась ее мама — на Чукотке, — почти полгода длится светлый полярный день. Зато когда наступает полярная ночь — там самая красота. Когда нет пурги и небо чистое, то от полной луны — вокруг праздничный вид. Лунный свет очень сильный — и он еще увеличивается, когда отражается от слегка обледенелого снега. И детям в это время не рекомендуется долго находиться на улице. Потому что кто подвержен лунному влиянию, может на время, а то и насовсем потерять рассудок. И чукотский писатель Рытхэу написал про чукотского мальчика Умлы, который до восьми лет очень хорошо учился. Но однажды, в яркую лунную ночь, не послушав родителей, долго катался на санках с заснеженного склона Священного холма. И на следующее утро вдруг потерял способность усваивать разные науки и почти утратил речь. Единственное, что у него сохранилось, — это уменье играть в шахматы.
        - А потом что с ним было? — спрашивал огорченный Степка.
        Этого Маюнна уже не знала.
        Еще Степке очень нравилась кухлянка, в которой Маюнна ходила в школу в сильные морозы, сшитая, как она объяснила, из шкур молодых оленей. А на капюшоне вокруг лица — красивый длинный мех россомахи. И этот же мех — по краю рукавов и на подоле. Спереди, на груди — четырехугольный кусок шкуры белого медведя. А на спине — замшевые ленточки с цветными бусинками на конце.
        А теперь вернемся в Германию 1933 года, о которой Степка примерно за два месяца упорной работы узнал решительно все. Как? Да очень просто — сидел часами то в школьной, то в сельской библиотеке, а также в Интернете: Степкин дядя, материн младший брат-студент, приехав на каникулы, разрешил ему пользоваться своим ноутбуком. И подключил в их дом Интернет — на вырост, чтобы потом, когда у Степки компьютер появится, он уже был.
        А потом произошло чудо — по-другому Степа это про себя не называл. В их поселок приехал председатель правления общественной организации «Винт» (это такое сокращение — ветераны плюс интеллигенция: В-инт). И с ним профессор — член правления. И они провели в их школе письменный конкурс под названием «Русским языком вам говорят!».
        Объявили, что конкурс этот по уровню рассчитан на 9 — 11 классы. Но это совсем не проверка знания правил, которые проходят в разных классах. А просто — проверяли, кто как владеет родным языком. Поэтому, сказал председатель правления «Винта», бывший разведчик в афганской войне Мосин, к участию приглашаются все желающие. Можно попробовать свои силы и пятиклассникам, и шестиклассникам. Потому что тут не всегда от возраста зависит. Иногда парень уж бреется давно, а двух слов толком связать не может, только и знает «блин» да «короче».
        И Степка — он был в седьмом уже классе — решил попробовать.
        Полтора часа сидел — писал ответы. На двадцать шесть, между прочим, разделов. А в каждом — по несколько вопросов.
        Например — пояснить значение слов «отнюдь» и «окоем». Или — просклонять в единственном и множественном числе слово «туфли», да еще с ударением.
        …Когда итоги подводили, с этими туфлями оборжались.
        Несколько девчонок вообще написали: «Единственного числа слова „туфли“ не существует». Ну не потеха? А ведь туфли-то они все-таки еще носят, не совсем перешли на сапоги и кроссовки. Как же это — «не существует»? А если у одной ее туфли каблук сломался?.. Или одна туфля дома куда-то завалилась? Как она про нее скажет-то?.. Ну, Степка выступать, конечно, не стал, только смеялся потихоньку. Там еще одна девчонка — из пятого класса, а кажется, что из третьего, маленькая совсем, — написала, что множественное число — «туфельки». Так Степке это даже понравилось. Такая смешная девчонка.
        И вот что непонятно — все ребята как один написали правильно: единственное число — туфля. И ударение правильное поставили, на первом слоге. А девчонки, которые эти самые туфли носят, писали как малахольные — туфель. И даже — туфль. Если же все-таки туфля — то уж ударение ставили на последнем слоге. С чего бы это?
        В общем, каждый свою дурь, как мог, показывал.
        Слово «отнюдь», например, никто почти не знал. А Степке оно очень хорошо было знакомо. Их учитель истории каждый день его употребляет. Спросит, например, когда Наполеон со своей армией в Россию вошел, а кто-нибудь и ляпнет — «В 1905-м!». А Силантьич ходит по классу, потирает руки, будто ему зябко, и говорит: «Отнюдь!» Все ведь, кто у него учился, это слово слышали сто раз — почему значения-то его не знали? Непонятно.
        А про «окоем» Степке двоюродный брат-студент ненароком однажды объяснил:
        - Это, — говорит, — сколько око твое объемлет: все, что вокруг себя видишь, — до горизонта.
        И вот Степан, когда писал ответы на конкурсные вопросы, вспомнил вдруг это объяснение! И оказалось: среди всех-всех-всех — человек шестьдесят работы писали — он один и знал значение этого слова. То есть — отдельное спасибо брательнику.
        А еще надо было объяснить значение слов «аллюзии» и «иллюзии».
        Иллюзии — это многие старшеклассники знали: мечтанья всякие несбыточные. А аллюзии — опять никто не знал. И Степка тоже нипочем бы его не узнал, если б не Валленберг. Он много чего про его короткую жизнь читал. И если встречалось непонятное слово — а они поначалу чаще ему встречались, чем понятные, — обязательно смотрел в словаре. Это у него такое правило было. И вот так и узнал про аллюзии — это когда намеки на что-то. Пишут вроде про одно — а намекают на другое. И в гитлеровской Германии и Советском Союзе цензура эти аллюзии у писателей и журналистов выискивала и вычеркивала.
        Но не об этом сейчас речь, а о том, что Степан нежданно-негаданно отхватил на другой день, когда итоги подводили, первую премию. И это было не хухры-мухры какое-нибудь, игрушки-побрякушки, куколки-зверюшки, а — целый ноутбук!..
        Мать, когда он принес его домой — и грамоту еще, что награждается первой премией, — заплакала. И сказала: «Вот зачем ты у меня словари-то покупать просил!» И деньги на Интернет дала.
        И Степины дела по Валленбергу с того времени пошли гораздо быстрее.
        Глава 19. Опять в Москве. И в Омске. «Приключения Гекльберри Финна» и начало новых приключений Тома Мэрфи
        …Насчет документа с адресом Жени в кожаной папке с золотыми уголками Дима послал эсэмэску Ване Бессонову. Тот оказался еще в Москве, хотя и собирался вскоре домой, в Петербург. Они поговорили по телефону, Дима удостоверился, что и папка, и документ — целы. Сейчас нужды в них не было. Они понадобятся потом, для суда. В том, что суд над теми, кто гнался сейчас за Женей, рано или поздно будет, — Дима не сомневался. Он непоколебимо верил в конечное торжество справедливости.
        А сейчас нужно было начинать срочные действия по защите Жени от смертельной угрозы.
        Звонить ей самой Дима не хотел. Нельзя так пугать девочку.
        Не было сомнений, что немного знакомые Диме Саня и Леша, которым его отец поручил Женю, и так берегут ее от любых неожиданностей. Но прямая киллерская угроза обостряла ситуацию. Если бы отец был сейчас в Москве — начинать, бесспорно, надо было бы с него. Но отец выехал по своим оборонным делам, и связи с ним в такой ситуации не было — за исключением только уже произошедшего с кем-либо из близких несчастного случая. Вернется он через два дня. Предупредить «афганцев» об опасности Дима, конечно, мог и без него. Но, сын человека военного, он хорошо знал, что по-настоящему действенной будет для них только информация, идущая от генерал-лейтенанта. В этом сообществе действовали свои психологические законы.
        Но даже если их сейчас предупредить — к чему Дима, конечно, склонялся, — все равно он помнил, что оба водителя были без оружия. Удачным приемом рукопашного боя далеко не всегда опередишь выстрел. В любом случае надо было как можно скорее там, на месте, создать вокруг Жени еще более плотное кольцо защиты. Может быть, даже несколько колец — прежде чем удастся поднять для обеспечения ее безопасности, так сказать, регулярные силы правопорядка.
        Дима узнал — все от того же Фурсика, — что Том Мэрфи задержался в Омске. Сейчас это было очень кстати. Потому что там адвокат Артем Сретенский — главная их опора — под рукой.
        Дима знал, что только что в Омске взяли настоящего убийцу Анжелики. Из телеобзора новостей о девочке, оказавшейся под арестом, он понял, что это скорей всего заказчица убийства — ему было кое-что известно о ней от Фурсика. Теперь он думал и о том, что Олегу Сумарокову замаячила свобода. То есть — приближается то, ради чего Женя и пустилась в свой далекий и, как оказалось, крайне опасный путь… Он решил Тому звонить — потому что писать буквами, что Женю хотят убить, у него как-то не получалось.
        В тот самый час, когда Дима собирался подымать Тома Мэрфи по боевой тревоге, тот сидел очень далеко от Москвы в уютном кресле под торшером в доме родителей своего друга детства Петра Волховецкого — сами родители уехали отдыхать в Турцию. Сидел и с наслаждением читал «Приключения Гекльберри Финна». Правду сказать, читал не в первый раз и даже не во второй. Но почти с тем же интересом. Такая уж это книга.
        
        В тот момент Том как раз читал про то, как его тезка Том Сойер объясняет Геку, что беглый негр Джим, запертый в сарае, обязательно должен вести дневник — на своей рубашке. «Какой еще дневник? Джим и писать-то не умеет!» Но для Тома это как раз неважно: пусть ставит какие-нибудь значки. А перо они ему сделают из оловянной ложки. «Да что ты, Том! Можно выдернуть перо у гуся — и лучше, и гораздо скорей». Но Том Сойер знает, что узникам так положено. «Гусиным пером они и писать ни за что не станут, хотя бы оно и оказалось под рукой. Это не принято.
        - Ну ладно, а из чего же мы ему сделаем чернила?
        - Многие делают из ржавчины со слезами; только это кто попроще и женщины, а знаменитости пишут своей кровью. И Джим тоже может. А когда ему понадобится известить весь мир, что он заключен, послать самое простое таинственное сообщение, так он может нацарапать его вилкой на жестяной тарелке и выбросить в окно. Железная Маска всегда так делал, и это тоже очень хороший способ».
        Про томившегося в XVII веке в Бастилии таинственного французского узника, лицо которого постоянно было скрыто железной маской, Том — мы имеем здесь в виду уже не Тома Сойера, а Тома Мэрфи, — конечно, знал.
        Том полистал книгу и нашел одно из многих своих любимых мест. Он его знал практически наизусть, но перечитал все равно с удовольствием — в этом и есть тайна хорошей книги!
        Там некая миссис определяет, правду ли говорит ей Гек, что жил в деревне.
        « - А ну-ка, скажи мне: если корова лежит, то как она поднимается с земли — передом или задом? Отвечай живей, не раздумывай: передом или задом?
        - Задом.
        - Так. А лошадь?
        - Лошадь передом.
        - С какой стороны дерево обрастает мхом?
        - С северной стороны».
        Тому Мэрфи приятно было, что он знает ответы на все эти вопросы. Хоть и жил он в детстве не в деревне, а в городе Вязьме, но до деревень там было рукой подать.
        А дальше эта миссис легко разоблачает Гека, переодевшегося девочкой: «Ты держишь нитку неподвижно и насаживаешь на нее иголку, а надо иголку держать неподвижно и совать в нее нитку. Женщины всегда так и делают, а мужчины — всегда наоборот. А когда швыряешь палкой в крысу или еще в кого-нибудь, встань на цыпочки и занеси руку над головой, да постарайся, чтобы это у тебя вышло как можно нескладней, и промахнись этак шагов на пять, на шесть. Бросай, вытянув руку во всю длину, будто она у тебя на шарнире, как бросают все девочки, а не кистью и локтем, выставив левое плечо вперед, как мальчишки…»
        Ну, это, конечно, про девочек XIX века сказано. Некоторые наши девчонки, думал Том, могут швырнуть палку или камень почище мальчишек. А вот насчет вдевания нитки — вряд ли что изменилось. Надо бы понаблюдать над собой и другими.
        Благостное его настроение было вполне объяснимо.
        Та цель, которая погнала Тома Мэрфи в каникулы вслед за Женей из Москвы в Сибирь, практически достигнута. Убийцы, за которых сидел в одиночестве и, несомненно, в глубоком отчаянии Олег Сумароков в тюремной камере далекой Потьмы, взяты под арест. Причем в захвате Харона Том участвовал сам, чем втайне гордился. А про то, как Скин бесстрашно кинулся на здорового Мобуту и помог его задержать, Тому в ярких красках рассказал Слава-байкер. То есть — старые и новые члены Братства оказались на высоте. И теперь от них больше ничего не зависело. Дело было за юстицией. Точнее, оно во многом зависело от действий адвоката Артема Сретенского.
        Том в общем-то мог бы отправиться в Москву. Но ему хотелось дождаться Жени — она не позже чем через два-три дня должна была вернуться в Омск с Федей Репиным. Хотелось убедиться в том, что освобождение Олега — близко. А также в том, что делу Харона и Хозяина придан должный размах, и его уже не остановить. Как останавливаются в России дела о заведомых преступлениях, Том, увы, не раз слышал.
        А затем — двинуть с Женей в Москву на машине. Форсировать на «Волге» Урал — это круто! Отцу наверняка понравится.
        Теперь вы поняли, почему Том Мэрфи сидел расслабившись, как человек, выполнивший свой долг, и веселился, читая про Гека Финна, огорченного, среди прочего, поведением своего добропорядочного друга Тома. Герой книги и он же ее рассказчик Гек недоумевал — как же это Том Сойер, мальчик из хорошей семьи, джентльмен, помогает побегу негра? В середине XIX века такое поведение добропорядочным не казалось — темнокожие были рабами, а беглых рабов надо ловить и наказывать.
        Том смаковал страницы про далекую эпоху жизни Америки и даже подумывал — а не позвонить ли отцу в Калифорнию? И похвастаться своими подвигами и даже ожидаемой, как уверял Артем Сретенский, наградой? До Калифорнии-то отсюда ближе, пожалуй, чем от Москвы, и звонок, думал Том, наверно, будет дешевле. Ну, отец, конечно, тут же перезвонит сам, но и его деньги тратить зря не хотелось. Поскольку во время своих недолгих поездок в Америку Том очень хорошо увидел, что там неплохие деньги никому за так не платят. А все работают за эти деньги на полную катушку.
        В эти-то приятные минуты, как в жизни и бывает, заиграл свою тревожную музыку его мобильник. И голос его московского знакомого Димы сообщил Тому зловещие новости, докатившиеся до Москвы как раз с американского континента…
        Услышав их, Том сразу же стал думать — что делать.
        Да, немного времени было дано ему на расслабуху!..
        Кажется, вот только что Петя Волховецкий вышел практически один на один против не знающего пощады убийцы… И вот опять — пожалуйте бриться, как любит говорить вяземский дед Тома Мэрфи Иван Кузьмич Самсонов!
        Было бы очень неплохо срочно послать на Алтай на подмогу Леше и Сане Часового. Но в том-то и дело, что Часовой не мог покинуть Омска еще минимум неделю — его показания были нужны для дела о наркомафии.
        Дело это действительно уже шло полным ходом. Новосибирцы сыграли свою роль. За одни сутки было произведено девятнадцать арестов, среди арестованных — одиннадцать работников милиции. Брали тех, кого Хозяин купил ежемесячными подачками; у них они назывались взносами. Представитель отдела собственной безопасности МВД уже прилетел в связи с этим из Москвы. А необычно звучавшее название его отдела означало, что занимается этот отдел исключительно преступлениями в собственных рядах.
        Омские газеты за два дня наполнились сенсационными сообщениями под броскими заголовками — «Наркоцепь разомкнута», «Конец наркосоциализма» и тому подобное. Стало известно про существование наркохозяйства «Победа социализма», в течение чуть ли не двадцати лет отгороженного мафией от всего мира. Про заправлявшего всем этим человека с говорящей фамилией Волкоедов, но в преступном мире известного под кличкой Хозяин. Не обошлось без небылиц — как этого Хозяина брала чуть ли не рота до зубов вооруженного спецназа.
        Уже задержаны были многие обитатели «социалистического» поселка — пока только как свидетели.
        Был арестован также некий журналюга. Много лет он выпускал за большие наркоденьги газету — в одном экземпляре. Специально для жителей этого островка советской власти. Он всю ее сам и сочинял. Там рассказывалось о том, что Брежнев — жив. Его ежегодно поздравляли с днем рождения. Сообщалось, что Горбачева, задумавшего заговор против советской власти, по личному приказу Брежнева расстреляли. А также печатались ежедневные сводки о продолжающихся боях советской армии в Афганистане…
        Вообще-то удивляться не приходится — современные преступники, оказывается, нередко прибегают к такому удивительному ходу. Вот перед самым отъездом Тома из Москвы была такая история — нагло захватывали санаторий «Лесное озеро» в Истринском районе Подмосковья. Когда дело двинулось к суду, захватчики предъявили номер газеты, где организаторы аукциона на санаторий объявляли о нем, как положено, за два месяца до начала торгов — чтобы оповестить о них потенциальных участников. Все по закону. Но, кроме журналюг, есть и настоящие журналисты. Они додумались пойти и посмотреть так называемый контрольный экземпляр этой газеты за нужное число. Он хранится, как и контрольные экземпляры любых изданий, выходящих в России, в Книжной палате в Москве — вроде как эталон метра хранится в Международном бюро мер и весов в городе Севре под Парижем. И оказалось — в газете такого объявления не было! Как не было его в тексте газеты ни в одной крупной библиотеке, куда эта газета поступала. Так что уникальный экземпляр с объявлением будет теперь вещдоком на суде. Как, само собой понятно, и экземпляры газеты, выходившей в
«Победе социализма», — только на суде в Омске.
        А первым-то до такой фальсификации, видимо, додумался Сталин. Вяземский дед Тома как-то рассказывал ему, что Сталин распорядился печатать для больного Горького центральные газеты в одном экземпляре.
        - Зачем? — спросил Том ошарашенно.
        - А чтоб там не было сообщений об арестах! Арестовывали-то уже тех, кого Горький прекрасно знал, и знал, что никакие они не «враги народа».
        …Да, напрасно, напрасно не послушался журналюга Женю Осинкину. А она ведь правильно ему советовала — выпустить срочно новую газету, где рассказать людям советского острова, что на самом деле произошло и происходит в России. И прибавила (как некоторые из наших читателей, надеемся, помнят) с нескрываемым к нему отвращением: «Это будет для вас как явка с повинной». И Часовой, уже знавший об аресте Хозяина, ее поддержал и сказал журналюге: «Чего дожидаться-то, когда придут?»
        Но журналюга, вопреки здравому смыслу (ах, как часто люди действуют вопреки здравому смыслу и самой простой логике!), дождался-таки, чтоб за ним пришли. И теперь в камере следственного изолятора имел достаточно времени, чтобы поразмыслить: а стоило ли зарабатывать большие деньги таким гнусным способом? Который приводит к такому безрадостному финалу?
        У Часового было в Омске и еще одно дело. Леша с Саней сдержали слово. И военком Пономарев уже договорился с бывшим сослуживцем, а ныне генералом, ведающим медициной в Министерстве обороны Украины, чтобы сестру Часового взяли на два месяца в подведомственный украинским военным санаторий в Евпатории. Санаторий специализировался именно на церебральном параличе, которым и была с рождения поражена двадцатидвухлетняя Лида Вяткина. В больнице ее уже готовили к отправке. Главврач, приятель омского военкома по рыбалке, делал все путем. И Часовому хотелось самому посадить сестренку в вагон.
        Через пятнадцать минут после звонка из Москвы Том, разумеется, уже двигался в сторону дома Артема Сретенского. Он уже провернул в голове одно важное обстоятельство — то, что новосибирская прокуратура еще не покинула Омск. Это значило: адвокат Сретенский сможет хотя бы посоветоваться с прокурором Сибирского округа. А то и включить его в новую грозную — и грязную — историю.
        Глава 20. У Артема Сретенского
        Разговор с адвокатом оказался неожиданно трудным.
        С головой погруженный в подготовку материалов по пересмотру приговора Олегу Сумарокову Сретенский был, прямо скажем, несколько ошарашен сообщением о новом готовящемся убийстве. Да к тому же хорошо знакомой ему и очень симпатичной девочки, определившей своими решительными и умными действиями крутой поворот в деле его подзащитного.
        В то же время у него возникли какие-то неясные сомнения в реальности планов предполагаемых преступников. Что-то уж больно романтично — американское наследство, погоня за наследницей по всей Сибири… Но если говорить всю правду — это были скорее нюансы. Сретенского охватили глубокие сомнения совсем другого рода. Слишком хорошо он представлял себе сегодняшние нравы российской милиции, особенно в некоторых знакомых ему регионах, чтобы надеяться, что удастся поднять милиционеров на защиту девочки. К тому же и не местной, а заехавшей неизвестно зачем в сибирские просторы москвички. Вряд ли они станут всерьез заниматься ее безопасностью без, так сказать, специального вознаграждения.
        Возникали и вполне конкретные вопросы и сомнения. Как, не имея прямых свидетельств о готовящемся преступлении, кроме звонка из далекой Мексики, добиться срочного формирования оперативной группы, которая пустится по следу?..
        В том-то и дело, что преследование шло, а следов его — не было.
        - Сразу следовало подавать заявление, как только заметили преследование. Когда известно время, место, приметы — тогда по горячим следам что-то можно сделать. А сейчас — ищи ветра в поле, — раздумчиво говорил Сретенский. — Скажут: то ли они объявятся, то ли вовсе не объявятся…
        - Ясно, что объявятся, — сказал Том.
        
        - Тебе ясно, а милиции совсем не ясно, — ответил адвокат. — Конкретика необходима, понятно? Имена, описание лиц, доказательства факта преследования — и именно с угрозой жизни… Может, они так просто едут. Факты нужны, понятно?
        - Труп, орудие преступления, — угрюмо подсказал Том.
        - Необходимо заявление от Жениного отца, — сказал Сретенский, будто не замечая вызывающей интонации Тома. — Он сам-то приезжать собирается? От вас такое заявление не примут, раз у нее родители есть. И потом, там четко должно быть описано все, о чем ему стало известно. Через четвертые руки тут не подходит. Как вы выражаетесь — не капает.
        Пристально взглянув на понурившегося Тома, Артем сжалился над ним:
        - С прокурором Сибирского округа я, конечно, сегодня же свяжусь. Надо милицию Горно-Алтайска на уши поставить. Но вот имеют ли они в своей коррумпированной республике нужных для такого дела профессионалов… и захотят ли там действовать всерьез или будут ждать…
        Тут Сретенский замолчал, но Том и так понял, о чем он подумал, но говорить не стал, — все о той же коррупции, когда милиция не стесняется брать деньги у отпетых преступников и затем закрывает глаза на их действия. А вслух адвокат повторил, что самому ему надо очень плотно заниматься сейчас своим подзащитным — Сумароковым. Иначе, несмотря на все доказательства его невиновности, адвокаты реальных убийц будут дело затягивать, а Олег — за них сидеть.
        Вообще еще неизвестно, думал Сретенский, кто и на какие кнопки начнет сейчас энергично нажимать. Он знал: одно дело — брать и судить доказанных киллеров, да еще по поводу убийства безо всякой политической подоплеки. Другое — когда они одновременно оказываются звеном в наркосети, где прибыль, как известно, может составлять все сто, а то и гораздо больше процентов. Вот-вот все те, кто старается посадить арестованных на скамью подсудимых, ощутят невидимое, но очень жесткое сопротивление. Сретенский хорошо представлял себе, как легко человеку, ввязавшемуся в разрушение этой сети, лишиться жизни. И он понимал, что какая-то часть тех следователей, экспертов и других, рьяно занимающихся сейчас раскрытием многолетней преступной деятельности главы совхоза «Победа социализма» и его сообщника — убийцы Анжелики Заводиловой, — может в ближайшее время отпасть.
        Да, такова была сейчас жизнь в его стране. Но Артем помнил, что отец его говорил: «Если бы я смог в течение своей жизни смягчить вот на столько (он показывал кончик ногтя) наш самый жестокий в мире уголовный кодекс — я считал бы свою жизнь оправданной». Он говорил это мальчику Артему в конце 70-х, в плохое время. Сейчас, после конца советской власти, мечта отца сбылась. Принята Конституция, о которой отец и мечтать не мог. Кодекс заметно смягчен. И Артем просто не мог — хотя бы перед памятью отца — не стараться улучшить, сделать более честной и подвластной праву российскую жизнь.
        - Я Жене Осинкиной уже звонил, — говорил Сретенский Диме, — чтобы вашего Федю Репина срочно домой отправляли. Можно и поездом, там железнодорожная ветка недалеко от Оглухина проходит. Думаю, отправили уже. Завтра же к нему выезжаю. Здесь, без родителей и педагога, я с ним говорить все равно не могу. А показания его будут очень нужны.
        Том Мэрфи ясно понял одно: что бы там ни было, но выслеживать тех, кто охотится за Женей, — во всяком случае, на первом этапе, то есть срочно, начиная вот с этого часа, — придется не милиции, а кому-то другому. Хотя Сретенский настойчиво его от этого предостерегал:
        - С людьми, за деньги решившимися на убийство, шутки плохи. Я ваше с Петром Волховецким личное мужество никак не отрицаю и первый ему искренне аплодирую. И тем не менее вам тогда с Хароном повезло — все могло совсем иначе кончиться. Его-то все равно бы взяли, но жертвы были бы. А везучесть — она, дорогой Том, пожизненно не выдается.
        Выйдя от адвоката, Том шел и напряженно размышлял. Он прекрасно понимал, что у Артема Сретенского, постоянно имеющего дело с милицией, особых надежд на ее оперативность нет. Это в телесериалах они только и думают над тем, как предотвратить преступление, и двигаются со скоростью спринтеров или классных футболистов. А в жизни такое редко наблюдается.
        И выхода иного, как с ходу начать самим действовать, Том не видел. Потому что пока то да се, Женю могли убить. А тогда уж, конечно, милиция начнет более или менее активно раскрывать преступление. Но отцу-то Жени, а также Диме, Тому, всем ее друзьям надо было не допустить этого, вот какое дело.
        И пока он медленно шел по набережной, поглядывая на ленивое течение Оми, у него созрел ясный план незамедлительных действий.
        Глава 21. Сталин и Гитлер. И Туатара
        …Читатель, который живет на Алтае или в Алтайском крае и прекрасно знает, что от Чемальского района до Горно-Алтайска на машине — не больше двух часов, да от Горно-Алтайска до Бийска чуть больше часа, конечно, хочет понять — куда ж подевались Леша и Саня? Давно вернуться в Эликманар должны были.
        Немного терпения, и все прояснится в свое время.
        Вернемся для начала в Эликманар, в дом Степы, где Женя смотрит во все глаза на стену с портретами одного и того же молодого человека и некоторыми другими экспонатами. Смотрит — и слушает Степины объяснения.
        - Понимаешь, при Гитлере молодые нацисты избивали в Германии евреев прямо на улицах, и никто их уже не останавливал. Как будто так и надо. В ресторанах и магазинах развесили таблички: «Евреям вход запрещен!». Потом Гитлер лишил евреев немецкого гражданства. Заставил носить на груди желтую звезду Давида с надписью «еврей».
        - Что это за звезда Давида?
        - Шестиконечная. Она теперь на флаге государства Израиль. Только там она голубая.
        - А, знаю! Я по телевизору видела — когда хоронят израильского солдата, то гроб накрывают белым флагом с голубой звездой.
        - Ну вот. Но то отдельное государство и его государственный флаг. Оно после войны и образовалось. А тогда жили в одном государстве — Германии — его равноправные граждане. И вдруг одним нашивают на одежду какой-то знак, показывающий, что этот человек по причине своей национальности лишается всех обычных человеческих прав. Другое совершенно дело.
        Ну вот, потом 1 сентября 1939 года гитлеровская Германия напала на Польшу. Гитлер напал на нее с запада. А за Гитлером 17 сентября, с востока, — Сталин. Он тем оправдывался, что государство польское под ударами немцев уже распалось — так что ж не подобрать обломки? Наш историк, Вадим Силантьич, говорит, что это мародерская философия. Ну, знаешь, — мародеры?.. Это кто убитых обирает. А Сталин как раз перед этим стал союзником Гитлера — после заключенного с Германией пакта. Вернее, двух — один о ненападении, а другой, секретный, — о дружбе. Он Гитлера с днем рождения поздравлял, восхвалял всячески…
        - Как же можно было с Гитлером дружить?
        - Да вот так.
        Степа подошел к небольшой, но ярко раскрашенной, с большим количеством маленьких государств, карте Европы, висевшей посередке стены, между двумя фотографиями — Гитлера и Сталина. Показал указкой, невесть откуда взявшейся в его руках, на Польшу, и заключил с мрачной торжественностью:
        - Началась Вторая мировая война… То есть — начали ее два диктатора вместе.
        - Разве вы историю XX века уже проходили? — пролепетала Женя, раздавленная Степиной эрудицией.
        - Да при чем тут проходили — не проходили! Ты, Женя, прям как Дуня, — сказал Степка непонятно. — Мы же с тобой в России живем. Основное-то про историю своей страны с детского сада знать нужно.
        Женя подавленно молчала. Вообще-то она со Степой была согласна. И ей даже казалось, что они с ним давным-давно знакомы и настроены, что называется, на одну волну. Но уж очень отточенные, какие-то взрослые были его слова.
        И Степан напомнил вдруг Жене ее отца. Только он, пожалуй, умеет вот так все отчетливо формулировать в любом разговоре. И сразу же мысли ее улетели из Степиного дома в совсем другую сторону — в неведомую Мексику, где ее папа, она точно знала, сердился на свою непутевую дочку, беспокоился и недоумевал.
        Про маму же она боялась и думать. Что, если папа все-таки сумел до нее дозвониться, и мама на какой-то далекой северной речке узнала именно то, что и называла всегда Жениными ужасами?.. «Только без ужасов!» — всегда предупреждает она Женю. И вот, пожалуйста, — Женя вовсе не в Москве с тетей Верой, как уверена была мама, уезжая, а мотается где-то по Сибири… И мама ведь не знает, что все ей помогают, что она совсем-совсем не одинока. И, конечно, рисует себе разные ужасы.
        Тягостные ее раздумья будто заглушили Степкин голос, и он доносился уже откуда-то издалека. Да тут еще Тося, противная псина, начала потихоньку подвывать на крыльце — соскучилась, видите ли.
        - В общем, два диктатора хотели разделить между собой всю Европу. Только один хотел сделать ее фашистской, а другой — советской. Способ управления — один и тот же: казни и лагеря. У Сталина в концлагерях тогда сидело много больше своего народа, чем у Гитлера — немцев.
        Гитлер стал побеждать одну страну за другой. Франция сдалась почти сразу. Оккупировал Данию, Норвегию, Голландию, Бельгию. Массированные бомбардировки Лондона… Но британцы — твердый орешек, они пускать Гитлера на свой остров совсем даже были не намерены.
        - И не пустили? — спросила Женя.
        - Конечно, не пустили! Англия один на один с ним воевала — когда вся континентальная Европа уже сдалась. В мае 1940 года премьер-министром там стал Черчилль. И сказал в одной своей речи, что даже если падет вся Европа…
        Тут Степа проворно взял маленькую тетрадочку, раскрыл ее и прочитал:
        - «…Мы будем стоять до конца… Мы защитим наш остров, чего бы это нам ни стоило. Мы будем сражаться на морских берегах… Мы будем сражаться в полях, на улицах и в горах. Мы никогда не сдадимся!»
        Это, конечно, британцев воодушевило в их очень тяжелом положении, — продолжал Степа. — Скоро немцы начали бомбить Лондон по ночам и бомбили чуть не год — с сентября 1940 до лета 1941-го. Тысячи лондонцев погибли, но сдаваться Англия и не думала.
        Наш Силантьич очень интересно рассказывал. У немцев было 2 500 самолетов, а у британцев — всего 700. Но они так железно не хотели пустить нацистскую чуму на острова, что сбивали сотни немецких самолетов, а у самих потери были минимальны. И когда стало ясно, что немцы потерпели поражение — битва за Англию британцами выиграна, то Черчилль выразил благодарность английским летчикам от имени всей нации. Он сказал тогда…
        Тут Степа снова раскрыл ту же тетрадочку и прочитал:
        - «Впервые за всю историю военных конфликтов столь много людей обязано столь небольшой группе героев столь многим». Закручено, но здорово сказано, правда?
        Ну вот, а Сталин не стал отставать от Гитлера и под шумок — моя мама так любит говорить: «Ты что под шумок четвертую конфету тащишь?» — напал на Финляндию. А всем объявил, что это она на нас напала. Потом вошел в Румынию, забрал у нее Бесарабию. Отсюда и пошла потом вся история с Приднестровьем, но сейчас об этом не будем, потому что — о другом речь. Оккупировал — это все по договоренности с Гитлером! — страны Прибалтики: Эстонию, Латвию и Литву. И стал там устраивать советскую власть. Многих местных жителей эшелонами отправляли в Сибирь, в самые гиблые места. Это называлось — «депортация». Выгнанных из своих домов и высланных людей называли «спецпереселенцами», или «спецами». Как и «раскулаченных» русских крестьян десять лет назад.
        Степа замолчал, посмотрел внимательно на Женю. Она смотрела на него завороженно. Так свободно чувствовать себя в прошлом веке, знать, когда что происходило!..
        - Не очень скучно рассказываю?
        - Нет, что ты! — испуганно сказала Женя. Неужели Степка заметил, как недавно ее мысли нечаянно улетели далеко?.. — Очень интересно!
        - Понимаешь, вот когда говорят некоторые сегодня, что Сталин, мол, был гений, мы с ним войну выиграли, — я считаю, что никакой он не гений. Вот, смотри, — Степка быстро открыл какую-то маленькую нетолстую книжку. — «Спецы» называется. Писатель Макшеев написал. Тоже в Сибири живет, в Томске. Мне книжку дядя привез, он там учится. Макшеева этого выслали из Эстонии — в июне 1941-го, за неделю до нашей уже войны с Гитлером. Он тогда не писателем, а пацаном, конечно, был. У него русская была семья, отец в Белой армии в Гражданскую войну воевал. После победы красных бежал за границу, чтоб не расстреляли, — в Эстонию. Совсем рядом с советской Россией, но схватить все равно большевики не могли: граница. А когда прибалтийские страны стали в 1940 году советскими республиками, сразу начались аресты. Сталин этого бывшего белогвардейца — в концлагерь, и он уже через несколько месяцев там погиб. А семью выслал вместе с эстонцами в Сибирь. У автора этого — теперешнего, говорю, томича, — мать и шестолетняя сестренка умерли от голода в один день, прямо на его глазах. И вот он пишет — смотри, Женя: «Немцев в
прибалтийских странах издавна не любили». Я лично этого, например, не знал. И что? — спросил Степка, но не Женю, а, прямо как опытный лектор, самого себя.
        И сам себе ответил:
        - А то, что нам во время войны такое их отношение очень могло бы помочь! А Сталин что сделал? Вот наш сосед Егорыч его мудрым политиком считает. А мудрый политик так ни за что бы не сделал! Сталин сразу взялся в Прибалтике за свои массовые репрессии. Он без них, видно, прямо жить не мог. А ведь у тех, кого в Сибирь увозили ни за что, были родные, друзья. Все это на глазах у всех происходило. И потом люди узнавали, что там творится, в Сибири, с этими увезенными. Как дети от голода умирают. И что получилось? Вот этот человек, Макшеев, — он же свидетель всего этого был, не маленький, двенадцать или тринадцать лет, — правильно пишет: «Результат — воевавшие против Красной Армии воинские подразделения латышей, эстонцев и литовцев, „лесные братья“ и все с этим связанное. Сколько жизней было бы сохранено, не будь у Сталина и его окружения маниакального стремления кровавой ценой повсюду насаждать свои порядки, свои методы, свою идеологию!»
        Степан вздохнул.
        - А после войны — еще хуже. Начали в Прибалтике массовую коллективизацию — и, конечно, высылку. Сибирь-то у нас большая, всем места хватит… Макшеев по томским архивам установил: весной 1949-го пришло в Томск из Латвии и Литвы тринадцать эшелонов с «выселенцами». Пятнадцать с половиной тысяч… Во время пути из вагонов вынесли 38 трупов. Более полутора тысяч по дороге заболели; 45 из них умерли в течение первых двух недель после прибытия… За что же было нас так уж любить-то?.. Они не разбирались — Сталин там, не Сталин. Русские!..
        - Степа! Но тогда же все понятно, почему эстонцы перенесли памятник советскому солдату с главной площади — на кладбище! Им просто тяжело было смотреть на него каждый день, вот и все. И они же не разрушили его, перенесли только. Вполне даже торжественно. Тут ничего такого возмутительного нет…
        - Конечно! Я давно знаю! Это кто не знает ничего — тот возмущается. Потому что мы привыкли на все своими только глазами глядеть. А наш учитель истории часто говорит: «А теперь попробуйте посмотреть на взятие Иваном Грозным Казани глазами тогдашних жителей Казани». Это, знаешь, как-то помогает. Сразу чего-то еще видишь. Ведь, например, татарам потом несколько веков был сам вход в Казань воспрещен! Я только недавно узнал. И вот с Прибалтикой. Когда знаешь, что советская власть там с первых, можно сказать, дней творила, — ежу понятно, что эстонцы не могли радостно встречать в конце войны нашего солдата. Да, он гнал со своей земли фашиста. Для нас всех это главное было и есть. Но у эстонца-то тогдашнего люди в таких вот шинелях, в такой форме, как у этого Бронзового солдата, только три года назад вывели из дома — и навсегда! — скажем, дедушку с бабушкой… Да хотя бы соседей, с которыми его родители дружили. Девочку соседскую маленькую, например, которую он еще помнит… И им тяжело было, правильно ты сказала, потом на этого солдата на главной своей площади смотреть. Нам бы тоже не понравилось такое.
Плохое долго может помниться.
        В этот момент скрипнула дверь и на пороге появилась белобрысая пигалица лет шести-семи. По вискам у нее свисали тонкие косички — по три с каждой стороны. На концах их висели разноцветные бусины. Мордочка у пигалицы была уморительно-озабоченная.
        - Еще по четыре штуки с каждого боку заплети, — неодобрительно взглянув на нее, сказал Степка.
        - Маме скажу, — механически ответила пигалица. А потом продолжила другим уже тоном: — Ой, ну тебя, мне не до этого совсем. Туатару нашли!
        - Кого?
        - Туатару. Двести лет ее никто не видел. Думали — вымерла. А она жива. В Новой Зеландии. Ей месяц всего — представляешь? Крошечная… Из яйца вылупилась. И живет одна совсем…
        - Какая хоть из себя-то?
        
        - Ой, прелесть! Страшненькая-страшненькая! Лупоглазая такая. И как будто улыбается все время. Ротик — до ушей.
        - А на кой она тебе-то?
        - Как на кой? Ты что — больной?
        Женя, улыбаясь во весь рот, прямо как эта неведомая туатара, смотрела на пигалицу — уж очень она была смешная.
        - А как тебя зовут?
        - Дуня Барабанчикова, — скороговоркой сообщила кроха, не глядя на Женю и обращаясь укоризненно к Степе. — Она при динозаврах еще жила! За миллионы лет до человека!
        - Ну, мотай отсюда к своей туатаре, — сурово сказал старший брат. — Я занят.
        И Дуня Барабанчикова, задрав свой курносенький носик, гордо удалилась с видом непонятой.
        - Зоологией увлекается, — пояснил Степа уже с некоторой гордостью. — И еще доисторической эпохой.
        Помолчал и добавил:
        - Уж лучше, чем эти навороченные мультяшки смотреть. Ее подружки, как куклы, у телевизора сидят не вставая…
        И они с Женей вновь погрузились в далекое время. И хоть было это не за миллион лет до человека, а все-таки уже трудно понять, как могли не динозавры, не какие-нибудь саблезубые тигры, а люди — русские ли, немцы — так поступать с другими людьми.
        Глава 22. Короткая глава о долгом пути
        Сначала это была действительно тундра — с маленькими беленькими цветочками безо всякого запаха. Через несколько часов пути появились изогнутые, называемые обычно карликовыми, но не такие уж и карликовые сосны и пихты. А к концу светового дня — в этих местах, как известно, очень длинного, — то есть целого дня почти безостановочного пешего хода, это, в сущности, уже была хоть и не очень густая, но тайга.
        Можно описать этот день и немного иначе: сначала под ногой мягко пружинил мох, потом пошли все больше ледниковые валуны, и круглые, и острые, слегка обросшие лишайником. Потом появились высокие деревья — хвойные и лиственные.
        Иными же словами, в течение целого дня ходьбы молодая женщина с посеревшим от усталости (которой сама она не ощущала) лицом видела то самое, что уже видела, идя на байдарках, — но только в обратном порядке.
        Она шла, напялив противокомариную сетку. Потом противное зудение прекратилось — то ли река вильнула в сторону и увела комаров за собой, то ли их сдул усилившийся ветер, то ли действовали иные, неведомые причины. Она сняла сетку и несла ее, размахивая в такт ходьбы, в руке. Руки у нее были свободны — все уместилось в рюкзак за спиной. Тяжести его она совершенно не чувствовала.
        Притупились и все остальные чувства — голод, жажда, усталость. Она шла и шла, не задумываясь о том, устала или нет, хочет или не хочет пить. Вода в ее рюкзаке была — полная пол-литровая пластиковая бутылочка.
        
        По ее расчетам, она прошла уже никак не менее тридцати километров — пожалуй, поболее. Скоро должен был быть поселок. Там, она надеялась, восстановится мобильная связь, она позвонит мужу и узнает, куда ей двигаться дальше — в Москву или в Сибирь.
        Конечно, уговорить байдарочников, чтоб ее никто не сопровождал, было очень нелегко. Мужчины как один твердо говорили, что одну ее не отпустят. В призрачном полусвете приполярной ночи шел спор, и все стояли на своем.
        Но недаром же, хоть и в шутку, называли ее железной леди. Она еще более твердо сказала им всем: ни за что не допустит, чтобы из-за ее семейных дел сорвался поход девяти человек.
        Что это противоречит всем ее жизненным принципам и будет для нее настоящим крахом. Что если уж она вырастила такую бесшабашную дочь, которая способна на столь экстравагантные поступки и готова, не задумываясь, поставить на уши и отца и мать — нет никаких сомнений, что ее муж прервал участие в семинаре и летит в Москву, — то это факт только ее биографии. И ничьей другой.
        Если она пойдет одна — ее байдарка сможет двинуться дальше с одним гребцом, то есть ее напарником. Это не так страшно, поскольку самую трудную часть маршрута они уже прошли. (Для этого, поясним, слегка передохнув и наскоро поев, они в тот же вечер двинулись, по ее предложению, дальше. И при слабом свечении приполярного августовского дня, заползавшего в ночь, шли еще три часа — практически по порогам. И опытный рулевой, каким она и была, здесь был особенно важен.)
        Если же, как предлагают друзья, ее напарник оставит байдарку и пойдет с ней — это значит, что остальные должны будут их лодку собрать, уложить в две укладки… И — добавить по двадцать с лишним килограммов веса, не считая двух весел, в другие байдарки, и без того перегруженные. Это уже не поход по Приполярью, а неизвестно что. Она этого допустить ни в каком случае не может — и не допустит. Единственное, что она обещает друзьям, — идти только днем. Тогда любого злоумышленника она увидит издалека — и всегда сможет от него просто-напросто убежать. И если, поспав полтора часа, она сегодня же выйдет в шесть утра, то в течение долгого светового дня достигнет цели.
        А вот остаться с ними и продолжить поход ее никто и не уговаривал. У всех были дети. Все понимали: такое потрясающее известие — что тринадцатилетняя дочь вместо квартиры в Москве оказалась по неизвестной причине на краю света, в Горном Алтае, с незнакомыми людьми, — полностью исключает для ее матери какой-либо покой. Тем более — продолжение байдарочного похода в веселой компании.
        Она шла и шла. Дошла до оставленной ими стоянки — но ее мобильный, принявший на этом месте прошлым вечером звонок мужа из Мексики, теперь почему-то бездействовал. Все равно надо было идти дальше — туда, где можно будет найти хоть какой-нибудь транспорт, чтобы постепенно выбраться к какому-нибудь местному аэропорту.
        И вот после четырнадцатичасового пешего хода она приближалась к первому населенному пункту. Мало кто из знакомых узнал бы сейчас в этой измученной женщине, с волосами, выбившимися из-под косынки, в грязных и вконец разбитых кроссовках Марию Осинкину. Тем не менее это была она.
        Глава 23. Опять в Омске. Новые старые знакомцы
        Том и сам потом не сразу взял в толк, почему решил позвонить в первую очередь не Славке-байкеру, который был тут, в городе, а Шамилю, который вообще был неизвестно где.
        Слава-байкер уже дал следователю, к которому привел его Сретенский, подробные показания для будущего суда над Хароном и Мобутой. Он рассказал, что именно их видел ночью рядом с убитой ими девушкой. Описал найденный им вещдок — особым образом обработанную гильзу: «афганский» брелок. Вторая его часть уже была изъята у Мобуты — Порскова при аресте на полустанке Катыши, где он был так своевременно задержан младшим лейтенантом Костылем. За это, заметим кстати, Костылю светило повышение — если начальнички из ревности не замотают.
        А причина-то того, что Том стал звонить именно Шамилю, на самом деле была весьма понятна. Просто он интуитивно имел в виду все-таки в первую очередь машину — поскольку так или иначе, но против двух профессиональных киллеров нужно было, говоря по-военному, выставить достаточное количество людей. И их двоих со Славиком на мотоцикле тут было явно недостаточно.
        Том не думал, конечно, о прямых схватках с киллерами, где чья-то гибель практически неминуема. Нет, он надеялся просто, что имея под рукой команду, легче организовать какие-то нужные действия.
        Но и о самом Шамиле как таковом, то есть вполне определенном человеке он подумал тоже. Том видел его в Оглухине всего несколько минут, но у него возникло к этому парню — в два раза его старше — доверие. Опять-таки интуитивное.
        Шамиль отозвался по мобильнику тут же. Тома он сразу узнал.
        - Помнишь, Шамиль, ты сказал — звони, в случае чего?..
        
        - Конечно, помню! И — чего?
        - Вот. Случай как раз.
        Сжато, но всесторонне описав обстановочку, Том спросил:
        - Дня хотя бы три — ну, может быть, четыре, учитывая расстояния, — выделить для этого дела можешь?
        - Надо — значит надо. Ты ж говоришь — речь о жизни ее идет.
        - А как нам встретиться?
        Четко и ясно Шамиль объяснил, куда и как должен отправиться сегодня же вечером Том, и, подумав, добавил:
        - Еще двоих людей прихватить хочу. Нас с тобой здесь мало. А они — с правом на ношение оружия.
        Холодок пробежал у Тома по спине и тут же пропал. Потом он спросил:
        - Значит, у тебя — со мной и с ними — еще одно место в машине будет?
        - Разумеется.
        - Тогда, пожалуй, со мной еще один человек будет.
        - Договорились.
        Как ни жалко было Тому друга своего детства Петушка Волховецкого, пошедшего в схватке с Хароном на прямой риск жизнью, как ни серьезны были предостережения Сретенского, и все-таки он подумал, что надо хотя бы сообщить Петру о новых делах. А там уж — что он сам решит. И поспешил домой, то есть в дом Волховецких.
        У Артема же Сретенского уже сидел в это время его младший коллега из соседнего региона, и у них шел очень обычный российский диалог — про плохих нынешних начальников всех уровней и откуда они берутся.
        - …Так ведь ты же его сам выбрал! — говорил Артем, подливая приятелю то, что стояло на столе.
        - В каком смысле?
        - В самом прямом. Ведь вы его выбирали?
        - Когда?..
        - Это я тебя должен спрашивать — когда? Ты что, не знаешь, когда у вас выборы были?
        - Да я вообще на выборы не хожу.
        Артем засмеялся.
        - Ну ты прямо как пацан десятилетний, ей-богу. Не ходишь — твое дело, твое право. Но тогда ты чем недоволен-то? К кому у тебя, собственно, претензии? К тете Моте, которая как раз ходит? К бабе Дусе? Или к себе? Обе тетки пошли — и выбрали того, кто им понравился. Голосование, между прочим, тайное, в кабинках. На суд за него никого не потянут, как при советской власти.
        - А тогда что — судили, что ли, за это?
        - А ты как думал?
        - А ты почему так думаешь?
        - Мой отец судил.
        - Как это?
        - Да вот так это! Он еще при Сталине был молодым судьей военным. Ну я тебе расскажу, раз у тебя с родной историей плоховато. Да ты ешь, ешь! Вот — подцепляй маслину, для такого случая самые крупные купил, видишь — как сливы!
        И Артем стал рассказывать.
        - Так вот, отца назначили председателем военного трибунала — ну, ты знаешь, при советской власти так военный суд назывался. В нашей оккупационной армии в Восточной Германии, как тогда ее именовали. Пока не назначили, как известно (Сретенский, уважая собеседников, часто прибавлял это выражение — хотя, может, им вовсе не ведомо было то, что он считал всем известным), Германской демократической республикой — ГДР. Хотя никакой демократией там под нашим бдительным присмотром и не пахло. Теперь это — часть объединенной Германии. Ну, не в этом дело, а том, что в те годы, о которых речь, там недавно еще была советская оккупационная зона, стояла наша армия — не та, конечно, что воевала, а новые призывники. Имею в виду, конечно, солдат — среди офицеров-то фронтовиков немало было, мой отец в их числе.
        И там, в Германии, в 1951 -1952 годах следователи стали приносить ему бюллетени тайного голосования с антисоветскими надписями — и уже с именами тех солдатиков наших, которые эти надписи сделали!
        А он, честный советский юрист — только что Военно-юридическую академию окончил — не мог никак понять: откуда же имена берутся, если голосование у нас в Советском Союзе — тайное?! И он должен по нашему кодексу давать восемнадцатилетним солдатам за антисоветскую агитацию — на избирательном бюллетене! — по 25 лет! Он чуть не свихнулся тогда… Недавно же совсем воевал, верил еще во все… Но тут-то и начал понимать, что у нас за власть. За два года еще до смерти Сталина!
        - А откуда надписи-то антисоветские взялись? Почему солдаты такое писали?
        - Почему? — выдержанный Артем уже немного разозлился. — А вот ты прикинь. Солдаты были восемнадцати-двадцати лет — тогда по три года служили. Значит, 1929 -1931 года рождения. Отцы их уходили на фронт в 41-м — они тогда пацанами были, все уже понимали, чем для них-то самих это пахнет. Это ведь все больше крестьянские дети. Семьи-то все многодетные, младшие на их шее остались. И всю войну горбатились эти ребята — с одиннадцати-двенадцати лет! — на полях. Вместе с матерями на себе пахали. Ждали отцов с войны. У подавляющего большинства отцы не вернулись. А у некоторых — в первые же полгода в плен попали: так хорошо товарищ Сталин страну к войне подготовил… В первые же месяцы — три с лишним миллиона бойцов в плену очутилось! Гений всех времен и народов, одно слово. Ну в общем, бойцы эти бежали из плена, да еще и не один раз, вливались опять в нашу армию, снова воевали. И вот после победы их только за то, пойми, что мучились в немецком плену, провезли в эшелонах мимо дома — сразу в магаданские и прочие лагеря! Вот представь: пацан всю войну отца ждал, а того вместо дома — из фашистского лагеря — в
свой… Вот оттуда эти надписи на бюллетенях. Понял теперь?
        Приятель молчал, переваривая услышанное.
        - Мне отец это еще в четырнадцать лет рассказал, за несколько месяцев до смерти. Только не велел ни с кем обсуждать. Время было паршивое.
        - А сегодня — лучше? — спросил вдруг приятель.
        И разговор двух юристов пошел по совсем новому кругу.
        Глава 24. Томск. Шульгин и Веселаго
        Шамиль Шульгин и Сева Веселаго сидели в уютной беседке во дворе собственного дома Веселаго и мирно попивали — не алкоголь, поскольку Шамиль, как всегда, был за рулем. Впрочем, руль рулем, но мы рискнули бы предположить, что в равнодушии Шамиля к спиртному без генов не обошлось. Гены — кроме имени, это и было единственное, что оставил Шамилю бесследно сгинувший отец-чеченец, который, рассказывала мать, в рот спиртного не брал.
        Пили они не вино, не водку, но и не кока-колу, не тоник, не энергетический какой-нибудь напиток — потому что не жаловался ни один из них на недостаток энергии, упадок сил, общую апатию, недостаток воли, лень или депрессию… На одного их дружка эта самая депрессия, действительно, часто, по его собственному диагнозу, нападала, и он по-домашнему называл ее «депрессухой». Но так как это происходило с ним, по наблюдениям приятелей, исключительно после неумеренных возлияний, они называли такое его состояние совсем другими, широко известными в России словами, и отнюдь не иностранного происхождения.
        Так вот, не нуждаясь в стимуляторах, приятели пили в тени беседки удивительного вкуса компот. Если точнее назвать — узвар. Поскольку мать Севы Веселаго выросла на юге России, варила она обычно именно его — то есть довольно-таки концентрированный компот, в котором первое место держат сушеные груши, а далее располагаются изюм и сушеные яблоки.
        Лучше же всего будет напомнить здесь нашему читателю, несомненно, читанного им Гоголя, а именно — повесть «Старосветские помещики».
        Там, как известно, два главных персонажа — это Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович, неразлучная семейная пара. И Пульхерия Ивановна целый день потчует своего Афанасия Ивановича. И ночью он жалуется иногда — «будто немного живот болит». Тогда озабоченная Пульхерия Ивановна спрашивает: « — А не лучше ли вам чего-нибудь съесть, Афанасий Иванович?
        - Не знаю, будет ли оно хорошо, Пульхерия Ивановна! Впрочем, чего ж бы такого съесть?
        - Кисленького молочка или жиденького узвару с сушеными грушами.
        - Пожалуй, разве так только, попробовать, — говорил Афанасий Иванович».
        Жиденький узвар — это и есть компот, в отличие от просто узвара, как называли в позапрошлом веке на юге России вареные сухие фрукты без жидкости.
        Итак, они попивали жиденький узвар, а Сева Веселаго рассказывал приятелю про свою соседку Катю — что она здесь вытворяла несколько лет назад, когда была еще школьницей.
        - Она была, конечно, настоящим вундеркиндом. Физика, математика — как орехи она их щелкала. В шестом классе прошла все учебники за десятый и одиннадцатый. Потом в академическом лицее нашем для одаренных детей училась. Два часа дорога в одну сторону — час пехом до остановки автобусной, час — на автобусе. Но для нее никаких трудностей не существовало, если речь шла о лишних, то есть добавочных знаниях… Давно про нее не слышал. Но что вот-вот мы про нее узнаем как про звезду сибирской науки — у меня лично никаких сомнений в этом нет.
        
        - Так что она вытворяла-то?
        - Ну что ты! Ребята — дружки ее младшего брата — сбегались как в цирк. Берет пустую майонезную банку, ставит донышком на дощечку, а в банку вставляет лампочку. И встает на нее одной ногой… Слабонервные не выдерживали — глаза руками зажимали. Сейчас, думают, мелкая стеклянная пыль брызнет во все стороны. Как лампочка лопается — они сто раз видели, сами об камни били…
        - И что?
        - И ничего! Она даже объясняла всем, что это проще простого: давление веса даже в 120 кг, а у нее в два с половиной раза, наверно, меньше было, равномерно распределяется по ободу банки.
        - И что?
        - Ничего! При мне, например, ни разу никто, кроме нее, не решился. Нервы не те. А еще ее мать моей маме рассказывала, как дочь ее выручила. Мать одна их растила — отец умер, когда Катя в третьем классе была. Он физик был классный, многому успел ее научить в малом совсем возрасте. Ну вот. А у них под домом фундамент просел. Мать мастеров вызвала — те уверяют, что надо полностью менять. Катя взялась за расчеты — доказала математически, что их фундамента на сорок лет хватит, надо только один угол укрепить… Много денег тогда матери сэкономила.
        Вот в этот самый момент и заиграл у Шамиля на поясе мобильный — его любимый военный марш.
        Через несколько минут разговора с Омском жизнь двух приятелей на ближайшую по крайней мере неделю определилась в совершенно неожиданном направлении.
        Четыре часа спустя машина Шамиля уже шла с приличной скоростью, держа путь в Новосибирск. Рядом с Шамилем сидел Сева Веселаго. Им предстояло пройти около 250 километров. Там они должны были встретиться с Томом Мэрфи и Петром Волховецким.
        Глава 25. Эйхман и геноцид
        А в Горном Алтае продолжалось активное освоение европейской истории XX века. То самое, о чем писал Пушкин:
        Дела давно минувших дней,
        Преданья старины глубокой…
        Только страшные это были преданья.
        - Можно, Жень, я тебе теперь прямо из книжки про Валленберга почитаю? — спросил Степка. — Тут понятней, наверно, чем я рассказываю.
        - Читай! Но ты рассказываешь тоже очень здорово и понятно.
        Степка солидно откашлялся и начал:
        - «Но Гитлер не желал делить власть со Сталиным. Он хотел быть единоличным правителем Европы. 22 июня 1941 года Германия начала войну против Советского Союза…»
        Тут Степа все-таки оторвался от книжки и стал пояснять Жене сложные обстоятельства:
        - И вот с этого дня Вторая мировая война для нашей страны стала Отечественной. А почему Молотов в этот же день говорил по радио, что Германия «вероломно напала»? Потому как раз, что мы с Гитлером союзниками были, а он на нас напал. Так Сталину-то раньше думать надо было — с таким человеком в союз входить, которому никто в мире уже не доверял.
        Степа объяснял, что Англия, например, которая с Гитлером два года уже воевала, имела полное право считать Советский Союз своим противником; Сталин даже бесперебойно снабжал Гитлера все это время зерном. А после вступления с двух концов в Польшу в Бресте осенью 1939 года Гитлер и Сталин провели совместный советско-немецкий военный парад. В том самом городе, где меньше чем через два года будут погибать один за другим защитники Брестской крепости.
        Степа рассказывал и читал, и страшные вещи, которые Женя вообще-то знала, приобретали жуткую определенность.
        Гитлер оккупировал страну за страной, все население испытывало притеснения от немцев, но евреям, с незапамятных времен жившим в каждой европейской стране, в глаза глянула неминуемая смерть. Их стали свозить в концлагеря на территории оккупированной Польши. Один из таких лагерей назывался Освенцим. Это был лагерь смерти. То есть предназначенный для того, чтобы все его узники умерли, и в кратчайшие сроки. Так это слово — «Освенцим» — и вошло во все языки как обозначение ужаса и смерти.
        - «Весной 1944 года, — читал Степа, — стало очевидно, что немцы проигрывают войну. После Сталинградской битвы советская армия медленно, но уверенно вытесняла захватчиков со своей территории. 6 июня 1944 года американцы и англичане провели высадку своих войск в Нормандии во Франции». Ну, в общем, — Степка поднял глаза от книжки, — открылся наконец долгожданный Второй фронт. Его у нас все очень ждали — и на фронте, и в тылу. А то получалось, что мы почти что один на один с Германией воюем.
        - Но союзники все-таки все время помогали. Англия же все время бомбила Германию. Потом — британские суда нам много чего доставляли в Мурманск с большим риском, и гибли много. А Америка чего только не присылала! Моя бабушка рассказывала — они в Москве очень голодали, а когда яичный порошок и суфле какое-то получали — прямо праздник был! Эти продукты так и называли — «американская помощь».
        - Яичный порошок что! Дед мой всегда говорит, что без американских студебеккеров войну, может, вообще бы не выиграли. У нас такой мототехники не было. Ну, поехали дальше. В общем, открыли второй фронт, Гитлера стали теснить и с Запада. И тут, понимаешь, когда уже война вроде и к концу подходила, — весь мир узнал что-то уж совершенно ужасное. Не только тысячи людей каждый день гибнут во время боев, а еще, оказывается, давно идет специальное массовое истребление целого народа — всех-всех евреев, стариков и детей в том числе! Такого никогда вообще не было. Только вот турки в 1915 году начали убивать армян… До сих пор спор идет — по национальному признаку или за что-то… Я считаю — да, по национальному. Потому что и грудных детей убивали тоже. Они-то в чем могли провиниться?
        - Вот это и называется геноцид, — вставила Женя.
        - Ну да. Только под это вообще все на свете плохое подводить не надо. А то у нас теперь чуть что — кричат: «Это геноцид!» Все от невежества, как наш историк говорит. Геноцид это и есть геноцид, от греческого слова «генос» — род, племя. И еще латинский глагол — переводится «убивать». То есть именно когда хотят истребить целую нацию, от младенцев до стариков.
        Сначала люди просто этому не верили, и все. Потому что очень уж чудовищно. Рассказывали, что раздевают догола — вроде бы душ принимать. Загоняют в специальные камеры — мужчин отдельно, женщин с детьми отдельно. Дети плачут. Матери их успокаивают. Потом сверху из дырочек вроде душа пускают ядовитый газ — и все падают на пол и в судорогах умирают. Включая грудных детей на руках у матерей. И все только потому, что они — евреи, представляешь? А потом трупы выгребали…
        Степа открыл маленький черный альбом, лежавший на столике, и показал Жене фотографию — вниз головой, будто как попало наваленные дрова, лежали мертвые люди с широко открытыми ртами.
        - Я на стену не вешаю. Страшно очень… И они сжигали трупы в печах, чтобы следов не оставалось. Но когда стало известно, что несколько миллионов — представляешь себе? это ж не просто единички с нулями, а живые люди, с руками-ногами… — что миллионы евреев уже задушены в газовых камерах, ну, тогда многим нормальным людям стало ясно, что надо попытаться спасти еще живых.
        А как? Как-то помочь бежать от выродка тем, кто под ним оставался. Ведь им грозила не просто смерть, как любому на войне, — им грозила, еще раз скажу, смерть неминуемая. Некоторые не понимают эту разницу — на войне всех, говорят, убивали. Я тоже не сразу понял. Тут именно что за евреями охотились, как за зверями. Каждый еврей знал, что Гитлер не успокоится, пока не убьет его, его мать, его ребенка… Другое совсем дело.
        И вот тогдашний президент США Рузвельт этим решил вплотную заняться. Но тут была сложность. Сами-то американцы ни в какую страну в Европе сунуться не могли. Потому что Америка воевала с Германией, а почти вся Европа уже была под Гитлером. В любой стране американца сразу бы схватили. Тут нужна была помощь какого-нибудь нейтрального государства.
        А таких европейских государств, сумевших сохранить нейтралитет, было немного. Среди них — Швеция, родина Рауля Валленберга.
        В общем, американцы договорились со шведским правительством, что Рауль будет работать в посольстве Швеции в Будапеште — в Венгрии дела в этом смысле особенно плохие были. Но все равно настоящего масштаба люди себе не представляли — нацисты все очень скрытно делали. Да и потом…
        Степа посмотрел на Женю взрослым каким-то взглядом.
        
        - …Понимаешь — огромное злодейство вообще человеку трудно себе представить. Поверить в такое трудно. Пока собственными глазами не увидишь. Ну вот, решили, что Рауль получит должность секретаря посольства, дипломатический паспорт — то есть его нельзя трогать, и он будет спасать евреев от нацистов. Это стало главной и даже единственной его задачей — спасти как можно больше людей. Американское правительство бралось оплачивать все расходы… И вот Рауль узнает реальные факты, ужасные цифры.
        Степа снова стал читать:
        - «Эйхман уже депортировал из Венгрии в газовые камеры Освенцима триста восемьдесят тысяч евреев. Каждый день в Освенцим уходило пять-шесть поездов, вмещавших по четыре тысячи. В каждый из пятидесяти вагонов такого поезда загоняли по сто человек. Люди проводили неделю в невыносимой жаре, без воды и туалета. А по прибытии на место их ждала смерть в газовой камере». И вот, Жень, ты только представь себе…
        Степка прервал вдруг чтение. И снова он показался Жене взрослым, намного старше ее. Она почувствовала, что этот сероглазый мальчик с большими, почти мужскими ладонями давно уже жил как будто одной жизнью с тридцатилетним Раулем Валленбергом. Вместе с ним принимал важнейшие решения, которые определили судьбу его героя…
        - Представь себе — молодой человек из очень богатой шведской семьи. Получил очень хорошее образование в США. Он мог у себя в Швеции, вдалеке от войны, любым бизнесом заняться. И вот он весной 1944 года понял, что в Европе происходит то, что нормальному человеку вообразить нельзя. И согласился отправиться в Венгрию.
        Тут Степка опять открыл тонкую книжку.
        - «Перед отъездом Рауля спросили:
        - Вы отдаете себе отчет, что, быть может, не вернетесь обратно живым?
        Рауль кивнул.
        - Да, понимаю, — ответил он серьезно. — Но я постараюсь спасти из когтей убийц столько людей, сколько будет в моих силах».
        Когда Степка это читал, Жене показалось, что голос его задрожал.
        - А когда Валленберг въезжал в Будапешт, в это самое время Эйхман — представляешь, Женя? — проводил собрание нацистов.
        Женя с ужасом поняла, что — нет, не представляет. Потому что совершенно забыла, кто такой этот Эйхман. И Степа, будто услышав или подглядев ее мысли, пояснил, что Эйхман — это один из высших офицеров СС, как и Гитлер, родом из Австрии, и даже его тезка — Адольф. Он в гестапо — это гитлеровская тайная полиция, после войны ее объявили преступной, — был начальником отдела по еврейским вопросам. И в конце концов Гитлер именно ему доверил полностью задачу уничтожение евреев…
        - И вот Эйхман сообщает тем, кого собрал, — продолжал Степка свое чтение, и серые глаза его сузились и приобрели при этом стальной оттенок: — «С удовольствием докладываю, что последний поезд с евреями, согнанными из деревень, отправился вчера из Будапешта в Освенцим… За четыре месяца мы очистили от евреев всю венгерскую провинцию. Я горжусь вами! Четыреста тысяч евреев за три месяца были отправлены в газовые камеры. Это новый рекорд моего управления.
        Ему одобрительно захлопали.
        … — Но это не значит, что мы можем остановиться на достигнутом. Еще триста тысяч евреев остаются здесь, в Будапеште. Очистить от евреев целый город — очень сложная задача. Я знаю это по опыту других европейских городов. Времени остается мало. Мы должны любой ценой схватить евреев до того, как советская армия подойдет к Будапешту. Впервые в истории у нас есть шанс создать Европу, очищенную от евреев».
        Степа опять оторвался от книги.
        - Ну а я тебе, Женя, так скажу — сколь веревочка ни вейся, конец ей будет. Эйхман сбежал в 1946 году из американского лагеря военнопленных. Но через много лет после разгрома Гитлера израильская разведка выследила его в Аргентине — он там давно жил под чужим именем. Прямо на улице его схватили — и вывезли в Израиль. Об этом целая книжка есть — как его выслеживали и ловили. Детектив настоящий. А что? За такие невообразимые злодейства отвечать надо. Потом в Израиле долго шел суд, с демонстрацией жутких документальных кадров — вроде вот этих фото. Эйхмана в клетке держали, охраняли — чтоб не разорвали на куски родственники им погубленных. Приговорили к повешению и повесили. Хотя вообще смертной казни в Израиле нет…
        В этот момент в комнату вошла красивая, еще довольно молодая женщина с двумя кружками молока на подносе.
        - Молочка попейте, — сказала она. — А то про Эйхмана вспоминать — это вредное производство.
        - Ну чего ты, мама, с молоком своим!.. — поморщился Степка, недовольный тем, что его прервали.
        - Не со своим, а с Буренкиным. А Дуню зачем дразнишь?
        Степка тяжело вздохнул и стал пить молоко. Но все-таки не выдержал и уже в спину матери сказал:
        - А если вообще никто вспоминать про это не будет, то призраки возвращаются! Слыхала про такое?
        Но мать ничего не ответила и только тихо прикрыла за собой дверь.
        Женя с удовольствием пила вкусное, прямо как сливки, молоко. И в памяти ее всплывал день, когда в гостях у отца был один очень интересный человек. Говорили они тогда о разном. Но одна тема прямо относилась к тому, о чем с таким жаром рассказывал ей сейчас Степа Барабанчиков.
        Глава 26. Где какие законы
        Однажды к Жениному отцу пришел известный летчик-испытатель. Поговаривали, что он же и первый наш космонавт — до Гагарина… Его аппарат будто бы приземлился — или скорее упал со страшной высоты — в Гималаях. Во всяком случае, два года этот летчик (или космонавт) лежал где-то в Китае в гипсе, склеенный, как разбившаяся фарфоровая кукла, из тысячи с лишним кусочков. И снова стал испытывать самолеты. Официальная же версия была такая, что он разбился в автомобильной катастрофе в Китае — и там же вылечился.
        Женин папа познакомился с ним в какой-то ученой компании. И летчику он очень понравился, чему Женя нисколько не удивилась: ее папа имел свойство нравиться людям сразу и насовсем.
        Так вот, пришел космонавт не космонавт, но уж точно отважный летчик-испытатель к Александру Осинкину в гости и принес с собой очень и очень хорошего, как определил хозяин уже на другой день, коньяку. Сидели они за столом — так получилось — почти целый день, от двенадцати до семи, благо было воскресенье.
        Мама тогда была в командировке. Женя, которая как бы подавала на стол (хотя все, что нужно, — «закусь», называл папа, — было на стол поставлено заранее), хорошо помнила их разговор. Особенно же то, что одна из тем была — Холокост и Гулаг. А почему запомнила — потому что слово Холокост услышала она тогда вообще в первый раз.
        - Вы Уголовный кодекс Германии знаете? — спрашивал отец, не уставая подливать гостю. Тот молча отрицательно мотнул головой и аккуратными медленными глотками опорожнил пузатый коньячный бокал.
        
        - Так вот, статья 3-я, параграф 130-й гласит: «Лишением свободы до 5 лет или денежным штрафом наказывается тот, кто совершенное при власти национал-социалистов деяние, определенное в законодательстве в качестве геноцида, в общественном месте или на собрании одобрит, станет отрицать или преуменьшит его тяжесть». А когда там, в Германии, всякие умники — из детей, наверно, бывших нацистов — начали базарить…
        Обычно папа таких слов в своей речи не допускал — эта вольность речи говорила как раз о том, что дело за столом подвигается быстро. Это даже Женя поняла: одну пустую бутылку она уже унесла в кухню.
        - …Начали, говорю я, базарить про свободу слова, про демократию и так далее, то конституционный суд Германии — в 1994 году, между прочим…
        Гость внимал, подцепляя маленькой вилочкой дольки лимона.
        - …Вынес вердикт: «…Отрицание Холокоста не подпадает под конституционное право свободы выражения мнения». И все!
        Постановлялось этой высшей инстанцией — у нас, замечу, она тоже высшая! — что в данном случае речь идет об утверждениях, которые, как доказано на основании бесчисленных свидетельств очевидцев и документов, множества судебных процессов и данных судебной науки, являются не-прав-ди-вы-ми. Вот так вот! Это не то что вам или мне, или еще кому-нибудь что-то кажется неправдивым, а другому — наоборот, правдивым. Вон наш интернет почитайте — там у каждого своя правда, иногда такая, что волосы дыбом! Нет — это главный суд так решил! И все!
        Что такое «неправдивые»? Это, как я понимаю, вроде того, что — «Нет, а я детей в школе буду учить, что Солнце вертится вокруг Земли!» Мы же с вами не можем ему этого разрешить, правда?
        Гость энергично мотнул головой, соглашаясь.
        - …И суд постановил: «В этом конкретном случае утверждение подобного содержания НЕ ПОДПАДАЕТ ПОД ДЕЙСТВИЕ ПРИНЦИПА СВОБОДЫ МНЕНИЙ». Так что, пожалуйста, высказывайте свое частное мнение — что нацисты евреев не убивали, а те сами залезли в газовые камеры, и задохнулись, и детей своих уморили, — высказывайте совершенно свободно, но только у себя дома! На кухне! Жене! Детям, если вам их не жалко! А скажете на улице — пожалуйте в тюрьму!
        - Да в их тюрьму у нас многие бы не отказались, — благодушно заметил летчик. — Мне приятель рассказывал про тамошние тюрьмы…
        - Да я вообще-то про наши!.. Я, честно говоря, про то, что нам давно пора такой закон принять. Что Гулаг — был, Сталин — преступник, а того, кто не на кухне своей, а публично утверждает обратное, — под суд! Я даже жестче бы стал действовать — кто дома при детях это утверждает, тем самым их растлевая, — тоже под суд!
        Летчик посматривал на хозяина искоса, аккуратно отправляя в рот закусь. Ел, слушал и помалкивал. Женя еще подумала: «А Васька слушает да ест…»
        Женин отец — крепкий сорокалетний мужчина, байдарочник, к алкоголю в общем почти равнодушный, но выпить при случае способный наравне с другими и при этом никогда не пьянеющий, поражен был, присмотревшись наутро к пустым бутылкам, количеством выпитого бывшим летчиком-испытателем.
        И ни разу тот не сказал за столом лишнего — со своей, разумеется, точки зрения, — слова: ни про полет, ни про аппарат, ни про Холокост, ни про Гулаг. Ни про что другое. Ушел на своих двоих, нимало не шатаясь. И Женя, высунувшись из окна, видела, как твердыми ногами подошел летчик к ожидавшей его все это время (полдня!) машине неземного серебристо-голубоватого цвета, длиною метров пять-шесть. Открыл переднюю дверцу, сел рядом с невидимым водителем и уехал.
        Он, конечно, тогда уже какое-то время назад перестал испытывать самолеты. Но железный организм, выдерживавший немало лет нечеловеческие нагрузки, по-видимому, еще не давал сбоев.
        Папа нередко потом вспоминал этот день и говорил:
        - А дураки думают, что и они так пить могут! И мрут, как мухи, к сорока годам! Ведь это один из миллионов такой был отобран!
        А Женя с того именно дня стала разузнавать, что же это такое — Холокост. (О Гулаге-то она представление имела.)
        И постепенно узнала достаточно для того, чтобы слова Степки ложились не на пустое место.
        Но вот про Валленберга она почему-то услышала в Эликманаре впервые.
        Глава 27. Потьма. Про любовь
        Сегодня Олег Сумароков решил вспоминать книги Александра Грина, которые читал в детстве.
        Только не всем известные «Алые паруса», не трогательную Ассоль и всю эту прекрасную историю — как совсем юная девушка все ждала своего принца. И как вся деревня, считавшая ее дурочкой, поразилась, когда тот приплыл к ней и правда под алыми парусами, о которых она твердила.
        Нет, Олег больше помнил другую книжку Грина — небольшого формата, но толстую: в ней было около 600 страниц. Бежевый, сильно выцветший переплет, а корешок — матерчатый. На нем в столбик по слогам разделенное название «Но-вел-лы». А на самом переплете крупно — «А. Грин». И намного мельче: «Фантастические новеллы». Внизу год издания — «1934». А когда откроешь — на первом чистом листе надпись чернилами — «Александру Сумарокову, почитателю А. С. Грина — с искренним уважением. Н. Грин. Ст. Крым. 10/XII 39».
        Книжка была отца, которого Олег почти не запомнил. Мама очень ее берегла. Она объясняла Олегу, что эту книжку вдова писателя, Нина Николаевна Грин, подарила Олегову деду — как раз в тот год, когда родился Олегов отец. Семейная легенда гласила, что молодые родители взяли отпуск в декабре и потащили десятимесячного ребенка в Крым — чтобы уберечь от рахита в слишком длинную сибирскую зиму. Там и познакомились они с вдовой Грина. И она, тронутая тем, что молодой отец хорошо знает и любит Грина, подарила ему книжку со своей надписью.
        Ровно через два года двадцатидвухлетний Александр Сумароков погиб под Вязьмой. Книжка осталась сыну. А потом — внуку Олегу.
        Два рассказа особенно трогали его в детстве и с острой болью припомнились сейчас. Оба они были про любовь и кончались одними и теми же словами: «Они жили долго и умерли в один день».
        Там дело было в том, что любовь в обеих историях возникала в необычных обстоятельствах. В одном случае человек влюбился в девушку, а она была к нему — как и ко всем другим, впрочем — вполне равнодушна. Он взял да и похитил ее — увез на лошади. Лошадь сломала ногу, его настигли. Два брата, отец и дядя девушки жестоко его избили. Потом по обычаю той неведомой страны, которую так красочно описывает Грин, его привязали к позорному столбу, скрутив руки — почему-то Олег очень хорошо запомнил эти жестокие подробности — на другой стороне столба. Он должен был простоять так, без пищи и воды, двадцать четыре часа и затем убираться подобру-поздорову куда угодно. И вот ночь. Он стоит, облизывает разбитые губы, переминается с ноги на ногу. Думает — как же он простоит всю ночь и еще целый день?
        
        В детстве Олег ему очень сочувствовал. Думал: «Да-а-а… Целые сутки простоять у столба связанным!..» Сейчас он вспоминал об этом с совсем другим чувством. «А целую жизнь?.. Вот в этой камере?..»
        Но он уже дал себе слово не сосредоточиваться на этой мысли — потому что твердо решил не позволить себе свихнуться — хотя бы в течение двух лет. Недавние же слова Рычкова Олег постарался забыть. В его положении он не мог позволить себе беспочвенных надежд.
        …Так вот — Грин. И вдруг герой рассказа видит прямо перед собой лицо девушки, Дэзи! (Это вообще-то любимое женское имя Грина.) «И вы… посмотреть!..» Думает — она пришла посмотреть и позлорадствовать. А она говорит: «Мне ужасно жаль вас». И гладит его по голове.
        …Олег вспоминал эту сцену, и ему смертельно хотелось почувствовать, как нежная девичья рука гладит его по голове. И вдруг впервые за последний месяц в памяти его всплыла не Лика, а Анжелика. Как она смотрела на него своими голубыми глазами!.. Никогда он не думал о том, как она относится к нему. Сам же он к ней относился по-братски — пробежит мимо, дернет шутливо за белокурую прядь, как в детстве за косичку. Сейчас он вспомнил, как она сразу розовела — от шеи до лба… Это было ему в диковину. В Петербурге, где Олег проучился совсем немного, девушки, по его наблюдениям, вовсе разучились краснеть.
        Он почувствовал ноющую боль в груди. Кто же все-таки эти негодяи, убившие совсем юную девушку, которая никогда никому не сделала ничего плохого? Неужели их никогда не найдут?.. А бедная тетя Груша… Она так любила Анжелику!..
        Олег потряс головой, чтобы прервать поток картин из прошлого, от которого он твердо решил отрезать себя даже в мыслях. Гораздо безопасней для рассудка вспоминать то, чего никогда не было.
        И почему-то из довольно большого рассказа Грина «Сто верст по реке» вспомнилась ему дословно такая фраза: «Уму было все ясно и непреложно, а сердцу — противно».
        Глава 28. Еще про любовь. Ваня Грязнов снова в Златоусте
        А что же другие-то герои нашего правдивого повествования? Мы уверены, что не один наш читатель давно и не раз уже подумал: «А что там храбрый Скин, который так отважно помогал задержать Мобуту? Он все еще в Оглухине? Или вихрь событий, закрутивший друзей в августе, метнул его в другой какой-то конец России? А симпатичный Ваня-опер, он же Ваня Грязнов? Мы с ним расстались в доме полковника Пуговошникова. Где он сейчас?»
        О Скине мы сведений пока не имеем. Но обещаем, что при первых же известиях поделимся ими с нашим читателем.
        Что касается Вани Грязнова, то рады сообщить вам все, что удалось узнать.
        В Москве он, закончив дела с извлечением из ячейки камеры хранения Курского вокзала портрета «Неизвестной в белом», оставил последующие разыскания на своего тезку Ваню Бессонова. Поскольку тому в таких делах, как понятно каждому, кто хоть сколько-нибудь его знает, — и карты в руки. И когда стало известно, что портрет-то, хранившийся на чердаке тети Груши, принадлежит кисти Николая Чехова — брата Антона Павловича Чехова и очень талантливого художника, — то Ваня-опер очень был такому открытию рад. Но только он нисколечко при этом не удивился, что именно Бессонов все это раскопал.
        Самого же его полковник Пуговошников уговорил вернуться в Златоуст и доучиться еще один год. А потом обещал забрать в Москву, в училище МВД. Но только Ваня-опер твердо сказал, что к отцу не вернется, а жить будет у тетки. Которой, правда, кормить его не на что. Но тут дела обернулись так, что оба тезки получили премию за разыскание картины. И у Вани Грязнова неожиданно образовались какие-то деньги. Да еще сделали инвестиции в дальнейшее обучение Вани в Златоусте его московская тетка и полковник Пуговошников.
        До самого отъезда в Златоуст Ваня Грязнов был в Москве все время на связи с Координатором Фурсиком и даже не раз побывал у него дома. Можно, пожалуй, сказать, что они подружились. И Ваня глубоко проникся историей девятилетнего Масиха из пакистанского города Лахора, чей портрет висел у Фурсика над письменным столом. Мальчика, который когда-то сам выкупил себя из рабства — ткал ковры и накопил деньги на выкуп. А потом создал детский профсоюз и призывал весь мир не покупать лахорские ковры, сотканные руками детей-рабов.
        А также с немалым интересом ознакомился Ваня со «Списком прочитанных книг», который Фурсик начал вести еще за год (!) до первого класса. В списке заметен был звериный уклон. Фурсик любил все живое. Не сравнить было объем прочитанного с Ваниным…
        Первая страничка толстой тетрадки была такая:
        1. С. Аксаков. Аленький цветочек.
        2. Б. Житков. Про волка.
        3. Э. Сетон-Томпсон. Королевская Аналостанка.
        4. Э. Сетон-Томпсон. Вулли.
        5. А. Чехов. Каштанка.
        6. Д. Мамин-Сибиряк. Серая Шейка.
        7. О. Генри. Вождь краснокожих.
        8. Марк Твен. Приключения Тома Сойера.
        9. Ю. Олеша. Три толстяка.
        - Неужели все прочитал? Еще в первом классе? — с уважением спросил Ваня. — А где столько книжек-то взял?
        - Да у меня же три старших сестры! — засмеялся Фурсик. — Все читательницы жуткие! Книг — полный дом. У нас не захочешь — начнешь читать. Я, конечно, еще гораздо больше потом, в первом классе прочел. Ну просто книжки очень интересные. Вот Сетон-Томпсон, например. Его на любой странице открой — и не оторвешься. Хочешь, проверим для интереса?
        Фурсик взял книжку с полки почти не глядя — видно, все книжки всегда стояли у него на определенных местах.
        - Открывай!
        Ваня открыл наугад.
        - Ну вот, — удовлетворенно сказал Фурсик. — Как раз про Вулли. Но предупреждаю — страшновато.
        Ваня-опер пожал плечами. Что означало: разве что к брату его младшему это предупреждение можно отнести, но не к нему же!
        Фурсик начал пересказывать содержание, слегка волнуясь. Он не привык к публичным лекциям.
        - Там, в общем, суть в том, что у соседей одного фермера стал какой-то зверь ночами красть или душить овец. А у него самого ни одной овцы не пропало — его пес, Вулли, очень хорошо их охранял. Фермеры решили, что это какая-то взбесившаяся лисица — нормальной лисице десять овец на ужин не нужны. И вот однажды, после того как зверь загрыз за ночь у одной вдовы двадцать овец, соседи-фермеры пошли по его следу. И пришли прямо к ферме, где грелся на солнышке Вулли. Увидел их — зарычал и побежал к своим овцам. Вот, читаю, где ты открыл: «Взглянув на следы, оставленные собакой, фермер остолбенел. Потом, указав на удалявшегося пса, крикнул:
        - Друзья, мы думали, что идем по следу лисицы! А ведь это вот кто загрыз овец вдовы!»
        Хозяин Вулли, конечно, этому не верит — «Вулли спит на кухне каждую ночь»! Возник очень острый спор. Тогда дочь фермера Гульда говорит, что ляжет сегодня на кухне: «Если Вулли улизнет, я это увижу. Если же он не выйдет ночью, а овцы у соседей окажутся убитыми, то, значит, Вулли тут ни при чем». Дальше самое главное. Ночью Вулли тихо встал, посмотрел на низенькое окно, потом на хозяйку. Она дышит ровно, притворяется, что спит. А он — прямо как человек, смотри: «Вулли подошел ближе, понюхал ее и дунул ей в лицо. Но она не пошевелилась. Тогда он тихонько толкнул ее носом, а затем, насторожив уши и склонив голову набок, стал внимательно всматриваться в ее спокойное лицо».
        - Слушай, и правда — дрожь пробирает! — признался Ваня.
        - А то! — удовлетворенно сказал Фурсик.
        Читал он, правду сказать, артистически, и, конечно, безо всяких запинок. Ваня Грязнов подумал, что ему так ни за что не прочесть. В их классе, может, одна только Арзамасцева так читает. А хорошо бы для брата такую книжку достать. Сам он, похоже, из нее уже вырос.
        - Ну вот, слушай, дальше что было. «Гульда не двигалась. Тогда Вулли бесшумно подкрался к окну, уперся носом в перекладину легкой рамы и протиснулся наружу. Опуская раму, он придерживал ее спиной и хвостом с ловкостью, говорившей, что он проделывает это не в первый раз. Очутившись за окном, Вулли исчез в темноте». Хозяйка, конечно, изумлена, ничего не понимает. Думает — неужели их Вулли правда загрыз овец вдовы? Да не может быть! Что-то не то. Ну вот, проходит еще часа два. Она слышит за окном шорох, снова притворяется спящей. Ну, я лучше прочту, мне так не пересказать.
        Фурсик стал читать, слегка завывая для создания тревожной атмосферы:
        - «Опять поднялась оконница, и через минуту Вулли снова очутился в кухне, опустив за собой окно. При мерцающем свете горящих дров Гульда заметила какой-то странный, дикий блеск в его глазах и увидела, что его морда и белоснежная грудь обрызганы свежей кровью. Он несколько запыхался, но, сдерживая дыханье, стал всматриваться в девушку».
        Фурсик захлопнул книжку:
        - Ну а дальше самое интересное, только некогда уже. Могу дать тебе почитать, — великодушно предложил он Ване.
        - Да мне уже в Златоуст ехать. В библиотеке, может, найду.
        - Правильно. А вообще — тут понимаешь, в чем дело: Сетон-Томпсон и Чехов первые в мире — врубился? — стали писать рассказы, где главными героями были звери, животные и птицы. Ну, у Чехова только два, кажется, таких рассказа — про собаку и про волчонка. И еще у Мамина-Сибиряка один — про уточку Серую Шейку. Но они оба про людей гораздо больше писали. А Сетон-Томпсон — в основном про животных. Вот в чем разница.
        Просветительская жилка была у Фурсика все-таки сильна. И он заключил:
        - После его рассказов охотиться на зверей и птиц вообще, по-моему, невозможно. Они у него все под именами — хотя и не домашние совсем, а дикие — куропатки, лисы, оленихи… Как людей описывает.
        …И вот Ваня Грязнов на пути в родной город. Разные чувства переполняют его. Жалел он о двух вещах — о том, что не мог участвовать вместе со Скином в задержании Мобуты, а также и о том, что не был в Омске, когда Том Мэрфи и незнакомый Ване кадет Петр Волховецкий, можно сказать, голыми руками брали беспощадного убийцу Харона. Но Ваня-опер не унывал. Он не терял надежды, что у него — все впереди. Ведь он все-таки будет учиться на милиционера. И не для того, чтобы брать с людей деньги, а чтобы защищать их от преступников.
        А еще Ваня беспокоился о своем брате. Он считал, что без него воспитывать Семку некому. Было у Вани и еще одно беспокойство, но об этом — позже.
        До Златоуста он добрался, прилетев из Москвы в Курган, не без приключений. Но их мы опускаем, так как жизнь наших героев и так ими перегружена. Там Ивана ждали новости. В первый же вечер, узнав про приезд Вани, Семка прибежал к его тетке и выложил эти новости старшему брату — с трагическим не по возрасту выражением лица. Впрочем, кое-что заподозрил Ваня и раньше — по нескольким Семкиным эсэмэскам весьма туманного содержания.
        
        Новости были такие: брат Семка влюбился. Впервые в жизни, но, как говорится, до потери пульса. Предмет его страстной любви был старше его на десять лет.
        Это была восемнадцатилетняя Алиса. Она работала помощником менеджера в магазине, который виден был Семке из окон квартиры. Магазин назывался «Все для сада». Когда Семка по своему теперешнему обыкновению обивал пороги этого магазина, один хорошо одетый покупатель, поглядывая на красотку Алису, сказал непонятную фразу:
        - Все для маркиза де Сада!
        И сам захохотал, а Алиса покраснела.
        Любовь свою Семка выражал доступными ему средствами. Целыми днями, забросив учебу, рисовал для Алисы картиночки, главным образом разнообразных любимых зверьков, которые, надо отметить, получались у него замечательно — пушистыми и жутко обаятельными.
        На первом месте у Семки шла белочка — его самый любимый зверек. В самых разных видах: и в полете с ветки на ветку, и бережно держащая своими лапками шишку, и прижимающая к себе крохотного бельчонка. На втором месте — тушканчик. Нельзя было без умиления смотреть на изображенного Семкой зверька с длинными задними лапками и короткими передними, с блестящими — не знаем, какими именно художественными средствами достигал Семка этого блеска, — черными глазками. Правду говорят, что любовь творит чудеса.
        Каждую такую картинку, выполненную в формате открытки, Сема надписывал с мужественным лаконизмом — «Алисе от Семена», клал в конверт и отправлял по адресу. Проделывал он это не менее трех раз в день. Какое впечатление это производило на Алису и знала ли она вообще, какой именно Семен посылает ей эти произведения искусства, — остается неизвестным.
        Что касается самого Вани, то его волновало, не забыла ли его одна длинноногая, с толстой косой до пояса (Иван одобрял, что у девчонок косы после многолетнего перерыва вновь вошли в моду) одноклассница. А если забыть ей помог известный любимец девчонок Карнаухов, то он должен был получить за это то, что ему причитается. Но тут, как быстро выяснилось, к счастью для Вани, а также и для Карнаухова, как раз все оказалось в порядке.
        И он мог целиком сосредоточиться на том, как предотвратить нанесение каким-либо неосторожным движением пока еще неведомой ему Алисы сердечной раны его Семке — самому близкому Ване человечку.
        Глава 29. Горный Алтай. И один в поле воин
        За окнами уже стемнело, но Женя все сидела в Степином музее, все слушала и слушала его.
        Заглянула еще раз смешная Дуня, молча положила на колени Жене портрет своей Туатары, срисованной ею из газеты.
        Тося выскулила себе право войти в дом и тоже молча, не шевелясь, лежала у Жениных ног. А Степа все рассказывал о своем герое. И показывал фотографии на стене.
        - Вот, с большим трудом достал. Вадим Силантьич, наш учитель истории, своего знакомого в Америке просил — чтоб тот сфотографировал и прислал. Это памятник Раулю в Лос-Анджелесе. На постаменте надпись длинная — про его заслуги. И подпись тех, кто памятник поставил: «Спасенные». Видишь — он идет энергично, его фигура во весь рост в профиль. Но без третьего измерения, не объемная… Из гнутых золоченных полос, и внутри — прорези… Вроде призрака — прозрачный. Как бы память, воспоминание о таком замечательном человеке. Прошел по земле, сделал свое дело — и исчез… Еще в Будапеште есть. Но пока не достал хорошее фото.
        - А у нас в России есть такой памятник?
        - Вот как раз хотел тебя попросить. У вас в Москве открыли недавно — правда, не на площади почему-то, а во дворе. У вас там есть такая Библиотека иностранной литературы — так в ее внутреннем дворике. Из белого камня, делал итальянский скульптор Джанпьетро Кудина. Сфотографируй, пожалуйста, и пришли мне, а? Можно по электронной почте, но лучше бы фотографию готовую…
        И Женя твердо обещала это сделать, как только окажется в Москве. Только она уже что-то начала сомневаться в том, что когда-нибудь попадет домой, в свою комнату…
        А Степка продолжал с тем же жаром:
        - Рауль придумал специальный шведский охранный документ для евреев. Вот, смотри, — он показал указкой на стене, — он похож на шведский паспорт. Видишь, на желтом фоне три голубые короны. Те, кто его получал, больше не носили звезду Давида. Они могли теперь днем и ночью свободно перемещаться по городу. Могли иметь радио и телефон. Могли покупать товары в любых магазинах — все это евреям было запрещено. Ты вот знала, например, что гитлеровцы запрещали евреям иметь собак, кошек?
        - Да ты что? Не может быть! — не выдержала Женя.
        - Вот может, оказывается. У них отбирали домашних животных. Но этого мало — их обязательно уничтожали!.. Даже канареек.
        …При упоминании канареек Женя не совсем кстати вспомнила ту деревню, которую видели они за Чулымом, не доезжая Новосибирска. Только название забыла. Там все-все жители разводили канареек, но именно мужчины. И только пожилые: молодые за это дело не берутся. Говорят — слишком много возни. Был там даже профессор кенарологии.
        Самца канарейки называют кенаром — и поют только кенары. Разноцветные такие птички. В Сибири они раньше не водились. Канарейки вообще боятся холода, от сквозняков у них голос пропадает. Их надо все время в теплой комнате держать. Жене охотно рассказали, что завезли их сюда из Павлова — Нижегородской области. Там, можно сказать, родина русского кенара, вывезенного когда-то с Канарских островов: отсюда, как всем понятно, и название — канарейки. В Павлове их уже лет триста разводят. Раньше на конкурсах наши все медали брали, а сейчас это дело в России зачахло. Жалко. Раньше в России очень многие держали дома канареек. А великий певец Шаляпин говорил, что начинающим музыкантам просто необходимо слушать их пение — тренируют слух.
        В той деревне Женя узнала, что кенаров можно выучить самым сложным мелодиям. Она своими ушами слышала, как один желтый как яичный желток певец бодро высвистывал «Маленькую ночную серенаду» Моцарта, знакомую ей чуть ли не с рождения.
        А вот про соловья при канареечниках упоминать совсем нельзя. Они уверены, что соловей просто чирикает, а не поет.
        Женя тогда пять кенаров прослушала: как же они поют!.. Коленца — их с важным и гордым видом считают хозяева: двойнички, тройнички… Россыпи… Потом отбои: цок-цок, дин-дин…
        При воспоминании об этой прелести, радости жизни еще ужасней было то, что рассказывал Степа.
        - …Так вот, я и говорю, у евреев нацисты даже птиц отбирали и убивали. Рауль и старался от всего этого их защитить. Главное — немцы теперь не имели права их убивать: эти люди были под охраной Шведского королевства. Рауль все время изготавливал и раздавал евреям эти охранные шведские паспорта. И приобрел в Будапеште тридцать домов — объявил их шведской собственностью, и они стали убежищами для спасенных. Он, знаешь, как я понимаю, вряд ли спал в 1944 году больше двух-трех часов в сутки. А то и совсем не спал. Потому что знал: кому он не успеет дать эти паспорта — тех убьют. Венгерские нацисты придумали такой свой, «местный» вариант убийства: сковывали наручниками людей по трое, ставили на краю обрыва над рекой и стреляли в среднего… Он падал в реку и тащил за собой живых…
        А кого не убивали в Будапеште, тех отправляли поездом в Освенцим, чтобы задушить там в газовой камере.
        И как только Рауль узнавал, что поезд с евреями готовится к отправке в Освенцим — он мчался на вокзал. Однажды взобрался на крышу товарного вагона и просовывал охранные паспорта через решетку вентиляции. Перепрыгивал с вагона на вагон. Представляешь — отовсюду к нему тянулись руки за паспортами.
        Нацисты стали в него стрелять, пуля просвистела мимо. А он кричит им:
        - Я незамедлительно рапортую немецкому командованию об обстреле дипломатов из нейтральных стран! Вы будете наказаны!
        Спрыгнул на землю, открыл двери вагона и говорит громко:
        - Всех, кто имеет шведские паспорта, прошу выйти из поезда и идти к автомобилям. Они стоят недалеко отсюда, выкрашены в национальные цвета шведского флага.
        И всех увез. Нацисты от злости лопались. Они уже вошли во вкус — отправлять людей на смерть. А тут вдруг — раз: Рауль вырывает людей прямо пачками из их лап. И главное — это делает один человек, и даже без применения оружия.
        
        У Степы сияли глаза. Женя просто любовалась — как же приятно смотреть на человека, занятого тем, что ему действительно нравится и что при этом действительно важно!
        А директор Музея Валленберга все рассказывал и рассказывал про своего героя. Про то, как советские войска приближались, Эйхман все больше и больше убивал евреев, а Валленберг все энергичнее противостоял ему. И решил даже встретиться с Эйхманом — пригласить его на обед и попытаться заставить задуматься о своем недалеком конце. И, может, даже убедить слегка притормозить в связи с этим печальным для него обстоятельством массовые убийства.
        И вот за столом в доме Валленберга столкнулись на глазах у нескольких свидетелей две одинаково не знающих преград противоположно направленных воли.
        Две силы, господствующие в мире, — Зло и Добро.
        Конечно, Степа рассказывал Жене об этом другими словами. Но смысл того, о чем рассказывал, он именно так и понимал.
        - Ну вот, Эйхман спрашивает Валленберга — а чего, собственно, он, шведский дипломат, хочет в Венгрии?
        А Рауль отвечает ему:
        - Я хочу спасти от смерти столько людей, сколько будет возможно.
        А Эйхман говорит:
        - Евреи не люди.
        А Рауль ему:
        - По этому вопросу наши с вами взгляды расходятся.
        Он прямо сказал Эйхману, что он здесь для того, чтобы помешать ему.
        И Степа открыл в книжке очередную заложенную страницу.
        - «Тот отвечает: — Вам это не удастся… У меня есть приказ фюрера уничтожить всех евреев Венгрии — каждого! Мне удалось уничтожить евреев во всех странах, которые оккупировала Германия. И здесь у меня тоже все получится.
        - Но Германия уже проиграла войну, — резко сказал Рауль.
        - Но не войну против евреев, — ответил Эйхман с ледяным спокойствием…
        Он предупредил Валленберга, что сделает все, чтобы убрать его со своей дороги, — несчастные случаи происходят даже с дипломатами из нейтральных стран.
        На следующий же день немецкий броневик врезался в машину, на которой обычно ездил Валленберг. Рауля случайно не было на этой машине. Но это его не остановило».
        Женя слушала Степку, и щеки у нее горели. Какой-то жар подымался в груди.
        Она знала, что сейчас каждому ее ровеснику на любом углу дудят в уши: «Ни от тебя, ни от меня ничто в России не зависит!»
        А тут так ясно становилось то, во что сама она верила уже давно: бесконечно много зависит от действий даже одного-единственного человека. Лишь только были бы эти действия самоотверженны и энергичны.
        Степа называл поразительные цифры — точно не известно, но считается, что Валленберг спас от неминуемой смерти от двадцати до ста тысяч человек.
        «И один, и один в поле воин!» — без конца вертелось в Жениной голове, пока она слушала Степу.
        А тот подходил к самому ужасному месту в своем рассказе. Опять уткнулся в книжку, стал читать и, время от времени отрываясь от нее, — пересказывать.
        «Наступил долгожданный день — в Будапешт вступили советские войска. И Валленберг был тут же задержан…
        Советские офицеры вели себя вежливо, но, разумеется, его несколько раз допросили.
        - Весь город наводнен людьми со шведскими охранными паспортами. Как такое может быть? — удивлялись русские.
        - Чем на самом деле занимался этот человек? — спрашивали они себя. — Спасал евреев? Нет, это слишком глупо, чтобы оказаться правдой!»
        …Почему же они так думали? Тут, конечно, надо иметь в виду, что Степа цитирует перевод. Да и сам автор-швед с трудом, видимо, мог представить себе образ мыслей тогдашних советских офицеров.
        И Женя, и Степка понять этого как следует тоже не могли. Для этого им предстояло в ближайшие годы узнать ту, минувшую, советскую эпоху гораздо более детально.
        Мы же попытаемся объяснить это нашим читателям — их ровесникам прямо сейчас. Происходило все это по той причине, что после победы, сталкиваясь уже не с вооруженным противником, а просто с иностранцами — хотя бы и с нейтральными шведами, — многие наши офицеры из отважных воинов нередко мгновенно становились советскими людьми, подозрительными ко всем «не нашим», к любому иностранцу. Так они уже были приучены. Кто читал «Мастера и Маргариту» — тот сразу вспомнит, с каким подозрением отнеслись Берлиоз и Иван Бездомный к иностранцу, появившемуся на Патриарших прудах. Советская власть приучала людей всех иностранцев поголовно считать шпионами — или, во всяком случае, относиться к ним подозрительно. А уж смершевцы-то вообще были натасканы на то, чтобы во всех видеть шпионов.
        Надо сказать, что об этом Женя как раз имела некоторое представление. Потому что бабушка (папина мама) рассказывала, как дедушку в студенческие годы кагэбэшники — по-другому она их не называла — задержали за пепси-колу…
        Глава 30. Пепси-кола и КГБ
        Будущие Женины бабушка и дедушка в ту весну кончали Московский университет. Они только недавно поженились и вместе пошли на американскую выставку в Сокольническом парке.
        Эта выставка была тогда неслыханной новостью. Потому что всего лишь шесть лет назад, все годы после общей победы над фашистами и до самой смерти Сталина, американцы — союзники в войне — считались нашими лютыми врагами.
        Женина бабушка была потрясена павильоном под названием «Род человеческий». Там были только большие фотографии, больше ничего. Но она ходила по этому залу кругами, не в силах его покинуть. На фотографиях были люди разных национальностей, разного цвета кожи в разные важные моменты их жизни. Свадьбы. Рождение ребенка — у нас тогда такие фотографии могли быть только в учебниках акушерства. Смерть человека. Человек в радости и в горести.
        То есть — идея единства человеческого рода вне разницы классов, рас, политических режимов — была явлена с такой очевидностью, что все советское воспитание и обучение, проникнутое противоположной идеей: все плохие — одни мы хорошие, они — империалисты, а мы советские, самые-самые, — сразу улетучивалась из головы. И, как оказалось впоследствии с Жениной бабушкой, — насовсем.
        Но сейчас речь не об этом. А о том, что будущему Жениному дедушке, а тогда — студенту Паше Осинкину — помимо всяких замечательных павильонов страшно понравилась пепси-кола, которую наливали всем посетителям в бумажные стаканчики — бесплатно. А среди советских людей вкус ее никому решительно не был тогда известен — за исключением дипломатов и разведчиков, то есть тех, кто бывал за границей регулярно.
        За стаканчиками этими стояла большая очередь. Каждому наливали только один.
        - Ну вот, — рассказывала бабушка, — Паша пришел от пепси-колы в большой восторг. Я ему, конечно, отдала половину своего стаканчика, но он все говорил, какой изумительный вкус у этого напитка… А я смеялась. Вышли мы с выставки, и несколько американцев перед входом спросили, кажется, о нашем впечатлении. Ну, Павел стал рассказывать, а я отошла в сторонку… А американцы видели, какую очередь надо было выстоять, чтоб попасть на выставку. Им, видно, понравился молодой русский своей энтузьястичностью. И они ему предложили: «Хотите еще раз зайти? Мы вас проведем». А Паше ужасно захотелось выпить еще пепси-колы. Он подбежал ко мне и говорит: «Ты иди домой (мы близко очень жили от парка), а я схожу еще раз — только пепси-колы выпью! И быстро приду».
        Ну я пришла домой, а его нет и нет. Часа через три приходит и рассказывает: только он вышел из парка, к нему подходит мужчина, говорит — «Пройдемте!» Ведет его в тот домик рядом с парком, в котором мы зимой на занятиях физкультурой надевали лыжи!.. Там столик, сидят несколько человек. Спрашивают: «Зачем вы пошли с американцами на выставку?» Он отвечает как есть: «Хотел выпить еще стаканчик пепси-колы». — «О чем вы с ними говорили? Что они у вас спрашивали?» Наконец заставили написать подробное объяснение и отпустили… Больше никуда не вызывали. Но и никогда, до конца советской власти не выпускали за границу — ни на один симпозиум. Так мы и не знаем до сих пор — была здесь какая-нибудь связь с этим идиотским эпизодом или нет…
        И когда потом Женя попробовала рассказать в своем — еще третьем — классе, как ее дедушку забирали в КГБ за пепси-колу, там никто ничего не мог понять. И весь класс чуть не посчитал ее врушкой.
        - Какое КГБ?
        - Ну, вроде ФСБ. ФСБ раньше было КГБ. Забирали людей и сажали в тюрьму за разные антисоветские высказывания. Или за общение с иностранцами. Или за чтение книг, изданных за границей.
        Этого никто почти не понимал — как за книги можно в тюрьму забирать. Ну а за пепси-колу — это было уже вообще!
        - Как это — за пепси-колу? Он ее украл?
        - Нет, просто пил — ему налили в стаканчик.
        - Ну что он — в лицо, что ли, кому плеснул?
        - Да нет. Пил просто. А когда вышел с выставки, где пил, — его забрали.
        - Посадили, что ли?
        - Да нет… Но допрашивали долго…
        - За пе-пси-ко-лу? За то, что ее пил?! Ну ты гонишь! Врушка-побирушка!..
        …Так вот, если вернуться к Валленбергу — надо иметь в виду и то, что помимо подозрительности к иностранцам, была еще подозрительность к любому активному личному действию. К личной инициативе. Сразу возникал вопрос: «А было ли об этом решение вышестоящих органов?..»
        
        А тут еще не просто личное действие, а определенно доброе, направленное на благо других людей. В советских же толковых словарях слово «благотворительность» было названо устаревшим. Точно так же, как и филантропия: она-то вообще буквально переводится с греческого как человеколюбие (филео — люблю + антропос — человек). Доброта, любовь и жалость к человеку советской властью вообще осуждалась. Нельзя было жалеть попавших в беду — только тех, кто попал в правильную беду.
        В советские годы заставили людей забыть давний русский обычай носить в Пасху куличи и крашеные яйца в острог несчастненьким — то есть отбывающим наказание преступникам. В остроге сидели и убийцы — потому что в России с давних пор смертной казни за уголовные преступления не было: ее назначали только за посягательство на государственный переворот. И еще за то, что назвали постепенно террором: убийство высших чиновников только за их высокую должность. Так вот — наши сердобольные русские женщины несли куличи и убийцам: раз он уже осужден и надолго заключен в острог — он теперь достоин жалости, он — несчастненький…
        Сегодня такое отношение к заключенным уже трудно себе вообразить.
        При Сталине соседи, скажем, не могли взять в свой дом несчастных малышей, оставшихся в пустом доме без родителей. То есть — после того, как родителей арестовали и увезли в тюрьму, а потом расстреляли или отправили на десять-пятнадцать лет в советский концлагерь, соседи, друзья и родственники не имели права помогать их детям. Их положено было отправлять в специальные детские дома. Там им настойчиво объясняли, что их родители — отвратительные люди, враги всего народа, предатели. И заставляли их это вслух повторять.
        …Итак, Рауля Валленберга арестовали. Сталин, как считают историки, лично отдал приказ. Так как он не мог по своей натуре представить мотивов чьих-то благородных действий, то уверился, видимо, что Рауль — обыкновенный американский шпион. Его не трогало, что Америка была нам союзником и очень помогала всю войну. Для Сталина все «империалисты» раз и навсегда оставались врагами.
        Советская разведка увезла Валленберга в Москву и заключила в одну из сотен камер Лубянки.
        Рауль, видимо, долго еще надеялся, что недоразумение разъяснится. Его выпустят, он вернется в Швецию, увидит мать… Откуда ему, никогда не бывавшему в Советском Союзе, было знать, что Сталин вообще не любил выпускать людей из тюрем, и уж тем более иностранцев. Это помогало скрывать от всего мира, что там творилось. А любой иностранец, вернувшись на родину, непременно рассказал бы всем о пытках и издевательствах.
        Многие из сидевших в советских тюрьмах и лагерях говорили потом, что в разные годы встречали шведа с таким именем, глубоко подавленного.
        Следы его родственники и шведское правительство ищут до сих пор.
        Глава 31. Москва. В доме Заводиловых. В следственном изоляторе
        Игорь Заводилов лежал в своем доме на широком диване в позе, ставшей в последние полгода его излюбленной, — навзничь, заложив руки за голову. И неотрывно смотрел в потолок — будто упорно хотел там что-то рассмотреть. Он лежал, не сняв галстука, и видно было, что ему совершенно все равно — давит горло надоевший за рабочий день галстук или нет.
        Рядом с диваном стояла в розовом атласном халате, с распухшим от слез лицом, его жена Валерия. Белокурые, красиво отливающие платиной волосы кольцами падали ей на плечи.
        - Что ты лежишь?! — спрашивала она истерическим тоном. — Встань, делай же что-нибудь!
        - Я уже сделал, — ровным, каким-то бесцветным голосом отвечал Игорь Заводилов. — Я очень активно содействовал тому, чтобы девятнадцатилетнего юношу отправили на пожизненное заключение за убийство, совершенное нашей с тобой дочерью. Мой запас активности исчерпан. Я полностью опустошен и больше делать ничего не могу. Делай, если хочешь, ты.
        - Но Вика не убивала же сама эту девушку! — выкрикнула жена.
        - Не убивала. Зачем ей было пачкаться в крови? Она заказала ее убийство. Заплатила за него те деньги, которые мы с тобой ей щедро давали. Погубила живого человека только для того, чтобы этих денег после моей смерти у нее оказалось побольше. Чтобы получить и не причитавшуюся ей долю. Потом, возможно, она заказала бы тебя — чтобы получить и твою долю. Это — в случае моей, так сказать, естественной смерти. А если бы я зажился на свете дольше ее расчетов — возможно, заказала бы меня.
        - Игорь! — закричала Валерия. — Ты вообще соображаешь, что говоришь?
        - Это-то и есть самое плохое — соображаю и очень ясно, — серьезно, в упор посмотрев на жену, сказал Заводилов. — Очень хотел бы сейчас вообще ничего не соображать. Одного никак в толк не могу взять — почему я не сообразил всего этого гораздо раньше? Ведь мы оба с тобой давно видели, кого вырастили. Но боялись сказать самим себе, друг другу… Почему, Лера? Почему?
        - Игорь! Она — твоя дочь!
        - Ты сама не хуже меня знаешь, что в этом-то и ужас. У Кундюковых единственная дочь попала в ДТП, ей раздробило ногу до бедра. Я считаю, что, по сравнению с нами с тобой, они — счастливчики.
        Валерия зарыдала и ушла в свою комнату.

* * *
        В тот же вечер в одной из камер самого большого и старого следственного изолятора Москвы сидели четыре совсем юных девушки.
        Желтые ноздреватые сводчатые потолки этого изолятора, который во все времена все равно называли тюрьмой, нередко были последним, что видели в своей жизни прекрасные, замечательного таланта люди — русские философы, писатели, физики, кораблестроители, биологи… Когда-то, в сталинские годы, их водили по этим коридорам на допросы. А с допросов нередко не приводили, а приносили — без сознания. Потом одни из них были расстреляны, другие кончили жизнь в лагере.
        Сейчас таких кошмаров в этих стенах не происходило. Но только немногие из обитателей камер чувствовали себя здесь как рыба в воде.
        - А правду говорят, ты сеструху заказала? — спрашивала наголо остриженная, с круглым черепом, покрытым черной щеточкой волос, черноглазая девица. В камере было жарко и душно. Она сидела в черной маечке. Руки ее сверху донизу были покрыты сложным узором из переплетенных ветвей и драконовых хвостов и казались синими. — Ну ты даешь!
        - Да ей слабо! — откликнулась другая, с таким испитым лицом, будто ей было не пятнадцать, а все пятьдесят. — Ты посмотри на нее!.. Всего-ничего сидит — а уже спеклась!
        Третья сидела молча, не вступая в разговор, стиснув руки коленями и уставясь в пол.
        Четвертая была Виктория Заводилова.
        В камеру вошла надзирательница с ножницами.
        - Заводилова, стричь тебя будем!
        - Как стричь?!
        
        Платинового, как у матери, цвета волосы лежали по плечам Виктории волнами — как прежде, в клубе.
        - А вот так, — жестяным голосом сказала надзирательница. — Нечего нам вшей сюда таскать.
        - Каких вшей?.. — пролепетала Виктория.
        - Таких! А много разговаривать будешь — наголо побрею. В заказном убийстве ты одна тут у меня обвиняешься. Эти все, — она обвела рукой камеру с ее обитательницами, — овечки рядом с тобой.
        Надзирательница взялась за густую прядь, при этом больно ее дернув.
        И Виктория горько заплакала — первый раз с момента ареста.
        Глава 32. Смертельные развлечения. Рубцовские вундеркинды
        «Так… Еще один!..» — главный лесничий одного из угодий Ножев тихо, хоть в комнате никого и не было, выругался и сделал звук в телевизоре посильней. Хотя он все основное уже услышал. Подробности ничего не меняли.
        Что творят российские начальнички! Будто крепостное право на дворе, и они в своих вотчинах куролесят. В угодьях своих охотятся. С крепостными егерями.
        И откуда замашки-то такие барские? Помещиков, вроде, давным-давно извели, а посмотри, как в роль легко входят! Метко русский народ сказал когда-то — «Из грязи в князи». Князей-то Рюриковичей простой народ признавал, уважал — поскольку они как раз умели себя вести сообразно со своей родовитостью. Трубецкие, Вяземские, Оболенские, Волконские, Голицыны… Ножев много про них про всех читал. Они знали, что гораздо древней Романовых — царствующей династии, и детям своим внушали: «Ты должен скромнее всех себя вести — за тебя твоя фамилия говорит!» А вот из грязи-то в князи — хуже нет. Надо ж во что бы то ни стало значимость свою доказать! А то никто не поверит…
        Помещики свои леса берегли, охотились с умом. А эти именно чужое не жалеют. Общее — значит, не свое, чужое.
        Правильно один журналист алтайский в «Известиях» написал: феодализм. Еще добавить бы надо — ранняя его стадия. Ножев газеты про эти охоты все сохранял: «Незаконная охота делает явной феодальную суть нашего общества. Внизу — народ, над ним — „дружина“, которая служит „князю“ и оттого считает себя выше закона. Суд, прокуратура, милиция, охотоведы при такой схеме оказываются „довесками“, невостребованными рудиментами цивилизации. Большинство судейских, прокурорских, милицейских работников стремится попасть в „дружину“, всячески проявляя лояльность „князю“ — местному начальству». Не в бровь, а в глаз! Все так и происходит.
        Вот проклятое место его родная Сибирь! Скоро, ей-богу, ценного зверья в тайге вовсе не останется, одни зверюшки. Всю Красную книгу изведут начальнички для своей развлекаловки.
        Раньше Ножев работал егерем в Республике Алтай. Но когда поймал республиканских чиновников на незаконной охоте на сибирского козерога, пропечатал про это в местной газете и добился возбуждения уголовного дела, то чем это закончилось, догадались? Под суд попали — правда, в рамках гражданского дела, хоть уголовщину не пришили, — сам Ножев и редактор газеты! Просто, как репа, — задним числом чиновникам оформили лицензии, и Ножев с редактором стали клеветниками.
        Тогда Ножев и уехал из республики — в Алтайский край.
        И вот опять такие же дела… Ножеву это все ясно до всякого следствия: опять один из сибирских губернаторов полетел прямо в День Победы будто бы инспектировать будущую особую экономическую зону. А на самом деле — поохотиться в заповедном месте на медведя и изюбря. Там, где охота вообще запрещена. А уж с вертолета — и говорить нечего.
        Ну и гробанулся на том вертолете. Четыре трупа среди дымящихся обломков да три обгорелых карабина — для охоты на крупного зверя. Тут уже намерений погибших скрыть невозможно. И вот дети стоят у гроба… И смотрят на отца, так вот постыдно погибшего, — не за родину, не за близких, не за правое дело… Детей вдвойне жалко.
        Главное дело — всего ничего прошло, как в Горном Алтае семь человек погибло на такой вот преступной охоте! И среди них — не кто-нибудь, а представитель президента в Думе… Ради него эта незаконная охота и затевалась. Дальше-то куда ехать?.. Приехали уже.
        …Семь трупов! И еще вице-президент алтайский, который с земли им туши подавал и потому живой остался. Двое суток МЧС не вызывал: надеялся, что рассосется и в центре не узнают… А ведь еще можно было кого-то спасти. И опять — весь замысел полностью преступный! Охота на архаров, занесенных в Красную книгу. Не в сезон. Без лицензии. С вертолета… А с вертолета, если кто не знает, охота во всем мире запрещена. Только в одной стране разрешена — в Новой Зеландии. Но там у них свои проблемы. Там животный мир — фауна — настолько благоденствует (единственное место в мире, где хищников нет вообще!), что скоро людей вытеснит. Нам это не грозит.
        У нас в России с вертолета можно отстреливать только и исключительно волков! И только по специальному разрешению местных природоохранных органов. Но Ножев даже это считал неправильным. Охота — так охота. Это когда ты со зверем в более или менее равном находишься положении. Когда он может, теоретически хотя бы, как-то спастись от человека с ружьем… Недаром, когда с вертолета — это уже не охота называется, а отстрел.
        …И еще не хотели республиканские власти уголовное дело заводить! А ведь люди погибли — беззаконные охотники эти. И чтоб дело завели — пикеты понадобились, митинги. На Алтае и даже в Москве, в центре столицы. А про детей-то подумали? Детям-то какой пример? Мол, не боись, сынок, стреляй напропалую, ничего тебе не будет?.. Оттягивайся как умеешь, не жалей никого… Так, что ли?
        Вот только недавно зачесались. Уже министр природных ресурсов говорит, что стрелять в животное с воздуха — не только злостное нарушение законодательства, но и морально ущербно, потому что от стрельбы с вертолета ни один зверь защититься не может, и это уже в чистом виде убийство, а не охота. И что вообще надо менять законодательство в части охоты в природоохранных зонах. Надо, говорит министр, во-первых, убрать оттуда все вранье. Потому что, говорит, смешно называть забавы губернатора или полпреда «охотой в научных целях» — это не их профессиональная деятельность.
        Да уж, какой тут смех. Одни трупы и обломки вертолетов.
        Вот именно что — в первую очередь перед детьми совестно. А дети здесь, на Алтае, — например, у них в Рубцовске, — особенные. В воздухе, что ли, что-то такое?..
        Вот этот парнишка — Эрнест Евгений Санчес Шайду. Отец у него кубинец, а мать — русская, местная. Из-за нее кубинец — инженер по морским проектам — из морского города Одессы к нам, в самый центр суши попал. Она сына их, по слухам, до семи лет грудным молоком кормила — верила, что влияет на умственные способности. А что такого — бабы в деревне лет до пяти-то нередко раньше кормили! Про умственное развитие Ножев точно не знал, но что от любой инфекции материнское молоко защищает — это известно. Может, своему пацану она две-три чайных ложечки в день давала — все равно польза.
        В общем, все знали в Рубцовске, что в два года семь месяцев малыш этот читать выучился, в восемь освоил самостоятельно логарифмы и интегралы. А когда ему девять было, у них холодильник сломался. Отец-инженер ничего сделать не мог. Тогда пацан полистал-полистал папины книжки — и предложил свой проект холодильной установки! Работает без компрессора и электричества не требует. Как в сказке. Но только это не сказка, а факт — парнишка диплом получил уже на краевом конкурсе одаренной молодежи «Будущее Алтая». Он там в свои одиннадцать лет и другую разработку представил — телевизор с трехмерным изображением. Изображение поступает с двух камер в кристаллический куб с трехмерным пространством. Вот так. В прошлом году его в двенадцать лет в Бауманское училище без экзаменов приняли.
        
        Ножев хорошо помнил этого темноглазого пацаненка. Голову еще так гордо держал. Но не из зазнайства, просто посадка головы такая. Бывает.
        А теперь малыш этот — Воля Бригида. Тоже наш, рубцовский. В два с половиной года открыли абсолютный музыкальный слух и феноменальную память, в три года читал свободно. И в это же время — удивительные способности к математике и географии.
        Вице-президент фонда поддержки одаренных детей, знакомая Ножева Галина увидела Волю, когда семья перебралась в Москву. Ему четырех еще не было. Рассказывала:
        - Такой был маленький и тоненький, что боязно дотронуться… Книжный текст — любой — читал не хуже нас, взрослых. Стали спрашивать столицы мира — десять, пятнадцать… Отвечает без запинки. Вдруг говорит: «Вы еще не спросили, как называется столица Исландии». — «Ну и как?» — «Рейкьявик». Перешли к математике. Расщелкал две задачки для второго класса, мгновенно решил примеры со скобками…
        Теперь в девять лет концерты по всему миру дает. И еще учится на синхронного переводчика…
        Вообще по статистике в России 3,6 % особо одаренных детей. А в Алтайском крае — правда, по алтайским же подсчетам, — 6 %. А что? Очень даже свободно.
        Вон в Бийске у Ножева в знакомой семье девочка Алина — с первого класса лучшая ученица в школе, книжку из рук не выпускает. Все грамоты, какие только есть, — за олимпиады по всем предметам — домой таскала. Даже родители ее грамоту получили — за правильное воспитание дочери; отец ее смеялся до слез: «Я, говорит, в школе не больно-то учился — наконец благодаря дочери грамоту заработал!» И вот — с золотой медалью, безо всяких взяток, приняли девчонку в Томский университет!
        Это пусть неучи и лентяи сказки рассказывают — будто сейчас учиться можно только за деньги.
        Вообще Ножев любил свой край. С детьми у них был, что называется, порядок. Вон в Новоалтайске Китаевы — Елена и Анатолий: пятнадцать детей!..
        «Да, такая наша Россия, — думал Ножев. — Тут тебе и дети гениальные, и такие семьи замечательные, где каждый ребенок — в радость. Тут же тебе и начальники, готовые ради своего развлечения детей родной природы лишить… Всего у нас намешано — под завязку. Вот если бы плохого-то убавить малость. А оно, похоже, только прибавляется. Больно многим выгодно оказалось».
        Тут зазвонил мобильный. Ножев слушал и становился все мрачнее.
        Под конец сказал: «Что поделаешь — надо подмогнуть. Согласен я, что на милицию в наших краях не больно понадеешься. Начинаю собираться».
        Глава 33. Учитель истории
        Учитель Вадим Силантьевич сидел за своим письменным столом и поглядывал на календарь. Всего ничего оставалось до начала учебного года.
        Он любил готовить свой учебный курс (про себя он так его и называл — по университетской привычке) загодя, обдумывая его в целом. А не впопыхах набрасывать ночью план завтрашнего урока. К первому сентября у него должна быть готова канва всего годичного курса. А уж потом по ней можно вышивать что и как угодно. Он должен был также отобрать заранее необходимый иллюстративный материал. Не картинки имел он в виду (хотя и их показывал), а, скажем, яркие, насыщенные фактами мемуары, дневники…
        Над письменным его столом издавна висели несколько фотографий. Михаил Ильич Кошкин. Отважный, многократно ославленный (поясним для тех, кто родной язык забывает: ославить кого-то — отнюдь не «прославить», а распустить о нем дурную молву), герой-подводник Маринеско. Георгий Георгиевич Демидов, или Горгич, как звала его лучшая подруга матери Вадима Силантьевича Вера Вылегжанина, приславшая эту фотографию. Писатель пронзающей правдивости. Если бы в 1990 году, когда советская власть все кончалась, кончалась, да никак не могла кончиться, тетя Вера не прислала ему, тогда четырнадцатилетнему мальчишке, машинописные тексты рассказов этого человека, только что возвращенные его дочери из архива КГБ, — еще неизвестно, кем бы он стал, Вадим Рыболовлев. Даже — стал ли бы историком?
        Вадим помнил, как ночью читал рассказ Демидова «Без бирки». О заключенном в колымских лагерях — как он поставил себе единственную цель в своей бесповоротно погубленной жизни. Цель эта была такая — избежать непременного гулаговского ритуала, совершаемого над умершим или застреленным. А именно — прикрепления к большому пальцу левой ноги покойника бирки с его «установочными данными»… Не хотел этот человек, чтоб ему прикрепили такую бирку, и все. В результате, после многих неудачных попыток, ему удается достигнуть своей цели. Он бросается, избежав пуль конвоиров, в эпицентр взрывов в сопках — погибает на глазах у всех.
        В этом же рассказе Вадим впервые читал мучительные страницы, как везут из одного лагеря в другой, еще более тяжелый, на строительство очередного золотого прииска тех, кто никак не должен был в нормальной стране изнемогать и умирать от тяжелейшего физического труда. Даже сами зэки жалеют их. «Особенно жалели врачей. Вон поехал хирург-чудотворец, в прошлом доцент из университетской клиники, спасший своим ножом великое множество людей, вон низко опустил голову доктор, без всякого рентгена видевший, что у больного внутри…»
        В последние дни Рыболовлев готовился к урокам о Великой Отечественной войне. И сейчас был занят началом войны — первым ее днем.
        И вот что интересно — ну пора бы ведь, кажется, ему, учителю с таким стажем, отнестись к этому дню спокойно, с хладнокровием историка. Но не получалось, и все. Каждый раз вновь мучила его мысль о том, сколько же его сограждан погибло сразу, в этот первый день, на рассвете… Молодых, полных сил, еще только собиравшихся жить — бойцов и командиров на нашей длинной западной границе.
        Укреплена она оказалась главным образом одним — их жизнями. Они их отдали.
        Какое право имел полновластный правитель советской страны быть настолько не готовым к нападению?..
        Почему? — снова, в который уже раз спрашивал себя учитель истории. И ведь давно уже знал — почему. Но сам собой наворачивался заново горестный вопрос. Почему так вышло, когда, кажется, в последние предвоенные годы в Советском Союзе только о грядущей войне и говорили, и писали книжки, и пели песни — как полетит самолет, застрочит пулемет, загрохочут тяжелые танки, и линкоры пойдут, и пехота пойдет, и помчатся лихие тачанки?.. Слова песни 1938 года «Если завтра война» знаменитого советского песенника Лебедева-Кумача были известны перед войной каждому.
        Танк наш, Т-34, замечательная машина почему-то никогда не поминаемого в многочисленные прошедшие дни Победы Михаила Кошкина, загрохотал в полную силу только к середине зимы. Пехота пошла — и полегла на полях России. Легла под гусеницы господствовавших в первые месяцы на этих полях немецких танков «Тигр»… Самолеты — сколько их не поднялось в воздух с аэродромов, разбомбленных в первую же ночь войны?.. Об этом больно было историку Рыболовлеву и вспоминать, и рассказывать детям. «И помчатся лихие тачанки» — об этом и говорить нечего. Ребенку ясно насчет коней и тачанок во Вторую мировую.
        А 22 тысячи поляков, которых, поделив с Гитлером Польшу, Сталин вывез из нее и затем отдал приказ расстрелять в Катыни под Смоленском и в лагерях на Украине?.. Вадим Рыболовлев предлагал своим ученикам вдуматься в эту страшную цифру.
        Потому что он точно знал — если не вдумаются сейчас, в четырнадцать-пятнадцать лет, пока еще живо работает воображение, то, скорей всего, и не вдумаются уже никогда.
        Большинство расстрелянных — безо всякой вины, даже без видимости суда — были кадровыми польскими офицерами, рвавшимися воевать с Гитлером. И эти опытные боевые офицеры полегли с советской пулей в затылке. А вместо них пошли летом 1941-го «Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой», воевать в свои восемнадцать лет не очень-то умевшие…
        В полях за Вислой сонной
        Лежат в земле сырой
        Сережка с Малой Бронной
        И Витька с Моховой…
        Песню эту на стихи Евгения Винокурова Вадим Силантьевич не мог слушать спокойно.
        Главное дело — когда, сговорившись с Гитлером, Сталин захватил Прибалтику, он ведь этим и в военном-то отношении — про этику уж не говорим — ровно ничего не выиграл! Война-то потому и началась сразу, в первые же минуты на нашей границе, что Сталин своей сделкой придвинул нас к Гитлеру вплотную! А то пришлось бы немецкой армии еще хоть несколько часов двигаться по буферной зоне Прибалтики. И успели бы советские приграничные части подняться ночью по боевой тревоге! Самолеты успели бы взлететь — а там еще бабушка надвое сказала, кто кого в воздушном бою… И у нас пилоты были нисколько не хуже прославленных немецких асов.
        Только из-за Сталина — для историка Рыболовлева не было в этом сомнений — погибло в первую же ночь несчитанное количество бойцов из воинских частей, стоявших на границе. И потеряно было колоссальное количество техники. Потом руками двенадцатилетних детей производили ее за Уралом…
        За долгие годы своего учительства никогда Вадим Силантьевич — или Силантьич, как между собой звали его ученики, и, пожалуй, мы для краткости будем иногда называть его так же, — не испытывал таких трудностей при подготовке этой темы. Потому что то, что творилось сейчас вокруг истории великой войны, к выяснению исторической истины — а именно ей по мере сил своих всю жизнь стремился он служить, — не имело никакого отношения.
        Один убийственный пример. Уточненная в последнее время страшная цифра только военных потерь, то есть только людей в военной форме, не считая потерь среди мирного населения, — около 14 миллионов (но и она не всеми историками принята — некоторые убедительно доказывают, что потери были в полтора-два раза больше!), — долгое время не имела надежды попасть в широкую печать. Почему, спросите? Да потому только, что эта упорно не оглашаемая цифра жестко свидетельствует: на каждого убитого немца приходится едва ли не два убитых бойца армии-победительницы. Это страшное свидетельство. Но особо — для тех, кто ценит полководческий гений генералиссимуса Сталина. Поскольку гениальность того, кто вел войну вот таким жутким способом, оказывается под очень-очень большим вопросительным знаком. У Рыболовлева погибли оба деда и три дяди. Он знал цену победы.
        Силантьич набирал на своем ноутбуке фрагменты выступления по радио Черчилля — 22 июня 1941 года, в связи с германским нападением на СССР. Выступление это очень подбодрило бы в те дни советских людей. Но его от них скрыли.
        «На протяжении последних двадцати пяти лет, — говорил Черчилль, — никто не был таким упорным противником коммунизма, как я. Я не откажусь ни от одного слова, которое я когда говорил о нем. Но все это бледнеет перед тем зрелищем, которое раскрывается перед нами теперь. Прошлое с его преступлениями, ошибками и трагедиями отступает в сторону. Я вижу русских солдат, стоящих на пороге своей родной земли, охраняющих поля, которые отцы их возделывали с незапамятных времен… Я вижу десять тысяч деревень России, где средства к существованию с таким трудом выжимались из земли… Я вижу, как на все это надвигается в чудовищном натиске нацистская военная машина, с ее щеголеватыми прусскими офицерами, которые звенят шпорами и щелкают каблуками…»
        И Силантьич подумал: «Ну точно, как „Семнадцать мгновений весны“! Создатели фильма этими шпорами и каблуками как раз некстати и купились…»
        Учитель был уверен, что ползучий молодежный неофашизм в России начался с этого сериала. Эстетика победила этику! Сияющие голенища сапог, рука, взлетающая в фашистском приветствии, щеголеватые нацисты в исполнении всеми любимых обаятельных актеров… Этому и стали подражать подростки. Потому что столь же впечатляющего, но отвращающего облика фашистских зверств, Холокоста они нигде не увидели.
        Учитель допечатал выбранный фрагмент из речи Черчилля: «Всякий человек или государство, которые борются против нацизма, получит от нас помощь… Отсюда следует, что мы окажем России и русскому народу любую помощь, какую только сможем оказать». И стал перечитывать в Интернете две совсем свежие статьи, последовавшие в постоянно им читаемой московской газете «Время новостей» одна за другой.
        Глава 34. «Тойота-лексус» вновь на дорогах Сибири
        - Мобилу! Щелкни скорей — это они!
        - Все. Снято.
        - Нет ее в машине. Точно. Два пацана на заднем сиденье. Головы стриженые.
        - Сейчас рассмотрю. Так. Похоже, так.
        - Значит, она где-то там одна — без этих хмырей! Другого случая может и не быть, слушай!
        - Похоже.
        - Вот куда они отвалили? Надолго или нет?
        - Понятно куда. В Бийск. Пацанов на поезд сажать.
        - Почему думаешь?
        - А чего тут думать? Вариантов особых нет. Они ее просто так одну не оставят. На станцию едут. Больше некуда. Пацаны-то — из Оглухина. Не понял, зачем они их таскали.
        - Одного таскали. Второго отсюда забрали.
        - Нам это — один хрен. Вопрос — где она?
        - Узнаем. Свет не без добрых людей.
        - А сколько времени их не будет?
        - Это высчитаем сейчас. Не проблема.

* * *
        - Калуга, ты черный джип видел?
        - Ну.
        - Не узнал, что ли?
        - Не узнал…
        - А они нас узнали, не боись! И что Жени с нами нет — засекли!
        - Да с чего, Сань? Мы быстро шли.
        - Мы шли, а они стояли! Мужик из машины мобильником нас щелкнул.
        - Ты что, серьезно?
        - Очень серьезно.
        - Да что им надо-то от девчонки?
        
        - Что-то, значит, надо, если всю дорогу мы на них натыкаемся. Одна надежда — они ее на Алтае не найдут.
        - А вот такой надеждой, Саня, особенно-то тешить себя не надо. Видал, как тетка ее нашла? Мать пацана, которого Женя из речки выудила? За сутки! И кто хочешь так найдет. У нас на родине язык до Киева доведет.
        - До Киева теперь не больно-то. «Я на вашей мови не розмовляю», и отшейся…
        - В общем, пацанов по-быстрому отправлять надо — и назад. Если поезд отменен или что — сдаем начальнику станции. Если на что надеяться — скорее уж на Тосю. Умная псина. Она их запах вспомнит — помнишь, ночью в лесу Женю выручила? Порвет.
        Мячик за Лешиной спиной обиженно сопел. Чего это — «сдаем»? Он багаж им, что ли?
        Мячик вообще не больно-то хотел домой. Чего он в Оглухине не видел? Алтай покидал безо всякой охоты. Ничего ж не сделали! На рыбалку на хариуса не сходили, по горам не полазили… Только парня из речки выловили, а больше и вспомнить нечего будет. А Федька спит себе. Его не колышет. И про Всемирный Прыжок не вспоминает — про то, что в определенную секунду в разных местах планеты должны же одновременно подпрыгнуть шестьсот миллионов человек!
        
        Сам же объяснял Мячику, что тогда чуток поменяется орбита земли, земля отодвинется слегка от солнца — и остановится губительный для землян процесс потепления планеты. Или, по крайности, притормозится. Делать-то ведь что-то надо с потеплением! Не сидеть же сложа руки! В этом Федя с Мячиком были единодушны, и уже начали было подготовку землян к этому решающему Прыжку. Хотя Федькин дед и сказал ему веско: «Не нами с тобой Земля по этой орбите запущена — не нам ее и менять».

* * *
        Ни те, что двигались, ни те, что стояли, не обратили внимания на пронесшийся со скоростью света в сторону Горно-Алтайска «Харлей», переделанный из «Явы». И на две головы в шлемах.

* * *
        В это же самое время по Алтайскому краю двигался из Омска, но долгой и сложной дорогой через Рубцовск — не с той, конечно, скоростью, что мотоцикл, но тоже с немалой — внедорожник темно-зеленого цвета.
        Он тяжело покачивался на ходу, поскольку был укомплектован под завязку. За рулем сидел Шамиль с сурово сдвинутыми бровями. Рядом с ним — Том. А сзади, вместе с Петром Волховецким — он был в пятнистых защитных куртке и брюках, — сидели два неуловимо похожих не только друг на друга, но почему-то еще и на Саню и Лешу, мужчины. Хотя жили они в разных городах и регионах, разным занимались и недавно только друг с другом познакомились.
        Им было тесно втроем на заднем сиденье, поскольку эти двое и сами-то были плотного сложения, а один еще надел почему-то заранее бронежилет. Сева Веселаго был сотрудником одного из томских ЧОПов. Оттуда, из Томска, и забрал его давний приятель Шамиль. Второй охранник, на которого он рассчитывал, поехать не смог, но так как друзья у Шамиля были по всей Сибири, то согласился поехать лесник Василий Ножев из Рубцовска. Потому из Омска Шамиль поехал прямо на Рубцовск — минуя Барнаул. В общем, сутки отдай. Но здесь иного выхода не было.
        Теперь экипаж неуклонно приближался к границе Республики Алтай.
        У двух задних пассажиров лежало в ногах зачехленное оружие. У Петра Волховецкого при себе были его ноги и руки, а также хорошо известная в широких кругах кадетов Омского кадетского училища быстрота реакции.
        Все пятеро ехали, собственно, в помощь безоружным Леше и Сане — и представления не имели о том, что их сейчас как раз и нет рядом с Женей вообще.
        Поскольку Том поговорил с Женей по мобильному в то время, когда она думала, что Леша и Саня вот-вот вернутся. Поэтому сказала, что Федя с Мячиком едут в Оглухино самостоятельно, и только. А в такие детали, что повезли их на станцию на «Волге» и что, значит, обоих водителей в настоящее время с ней на Алтае нет, она не входила — посчитав это совершенно ненужными подробностями и нерасчетливой тратой денег на мобильном.
        А трасса-то была одна. И машина Шамиля, конечно, на пути к Майме проехала, и не могла не проехать, мимо стоящей у обочины «Волги». Однако единственным человеком в битком набитой машине, кто мог бы узнать «Волгу» «в лицо», был Том, в эти минуты как раз задремавший.
        Острое зрение и привычка к наблюдательности «афганцев» тоже могли помочь им опознать в окнах проезжающей машины Тома, даже и спящего. Но Саня в это время лежал под «Волгой», а Леша сидел перед ним на корточках — разумеется, со стороны обочины, за машиной не видя дороги, — и подавал советы.
        Глава 35. Глазная болезнь
        Нет, наверно, вообще на свете красивей алтайской природы.
        Яркая зелень хвои и розоватая кора кедров. Светло-зеленые воды Катуни… Вершины гор по всему горизонту — и надо всем высокое, светло-голубое, ослепительно сияющее небо.
        Шли вторые сутки с отъезда всей компании в Бийск. Вообще-то уже часов двенадцать как Саня с Лешей должны были вернуться — такой расклад они, во всяком случае, представляли Жене. Но она, опытная уже путешественница, знала, что в дороге всякое бывает. И ожидала их спокойно.
        С утра с книжкой, которую дал ей почитать Степа, сидела она на крылечке, положив ноги на Тосю. Тося, растянувшись во весь свой огромный рост, жмурилась от удовольствия.
        А на веранде в соседнем дворе шла своя интенсивная жизнь.
        - Баба, на процедуры! — крикнул Игнат.
        Он уже сидел во дворе на солнышке. Второй день веяло августовской прохладой, и опять всем хотелось уходящего тепла. Сидел, натурально, с очередной книжкой на коленях.
        Его прабабушка, вытирая руки после кухни передником, семенила к своему Игнаше почти бегом. Она уже втянулась в леченье и всякий раз охотно готовилась к смеху. Уселась на стульчик, ноги поставила на вынесенную Игнатом из дому скамеечку. И, как выражаются в старых книгах, вся обратилась в слух.
        - Михаил Зощенко! — провозгласил Игнат. — Рассказ «Операция»! Герою рассказа Петьке Ящикову врач советует удалить ячмень. И вот он размышляет — то ли сразу после работы ехать на «глазную» операцию, то ли заехать домой? Читаю! Вот он думает: «Дело это хотя глазное и наружное, и операция, так сказать, не внутренняя, но пес их знает — как бы не приказали костюм раздеть. Медицина — дело темное. Не заскочить ли в самом деле домой — переснять нижнюю рубаху?»
        В общем, ба, он решил забежать домой — переодеться. Тут смешно объясняется: «Главное — что докторша молодая. Охота было Петюшке пыль в глаза ей пустить — дескать, хотя снаружи и не особо роскошный костюм, но зато, будьте любезны, рубашечка — чистый мадеполам. Одним словом, не хотел Петя врасплох попасть».
        Прабаба вежливо похихикала.
        - В общем, приходит он в больницу, ему докторша говорит, чтоб снимал сапоги и ложился на стол. Слушай, что дальше происходит.
        «Петюшка даже слегка растерялся.
        „То есть, — думает, — прямо не предполагал, что сапоги снимать. Это же форменное происшествие. Ой-ей, — носочки-то у меня неинтересные, если не сказать хуже“.
        Начал Петюшка все-таки свою китель сдирать, чтоб, так сказать, уравновесить другие нижние недостатки.
        Докторша говорит:
        - Китель оставьте трогать. Не в гостинице. Снимите только сапоги».
        - Ну и Петюшка! — крутила головой прабабка, готовно смеясь.
        - Подожди, ба, дальше смешней. Этот пацан мнется, не ложится на стол, и все. Вот, слушай:
        « - Прямо, — говорит, — товарищ докторша, не знал, что с ногами ложиться. Болезнь глазная, верхняя, — не предполагал. Прямо, — говорит, — товарищ докторша, рубашку переменил, а другое, извиняюсь, не трогал. Вы, — говорит, — на них не обращайте внимания во время операции.
        Докторша, утомленная высшим образованием, говорит:
        - Ну, валяй скорей. Время дорого.
        Так и резала ему глаз. Режет и хохочет. На ногу посмотрит и от смеха задыхается. Аж рука дрожит».
        Прабабушка смеялась, колышась на стуле.
        - Больно хороши, видно, у твоего Петюшки носочки были… А я сколь раз тебе говорила — носки меняй чаще! С дырками не носи — мне отдавай!
        - Ба, ты на мои носки не сворачивай! Твое дело — смеяться! Во, давай я тебе на закуску маленький рассказ для самых маленьких почитаю! «Глупая история» называется. Для пятилетних, но тебе тоже подойдет.
        - Ну спасибо, внучек, — с неожиданной иронией сказала прабабка.
        Ее реакцию никогда нельзя было предсказать.
        - А чего? Чего я такого обидного сказал? Очень даже хорошо, по-моему, что до тебя самый разный юмор доходит. И мне легче книжки подбирать. Ну, начали.
        Игнат набрал побольше воздуха в грудь и начал:
        - «Петя был не такой уж маленький мальчик. Ему было четыре года. Но мама считала его совсем крошечным ребенком. Она кормила его с ложечки, гулять водила за ручку и по утрам сама одевала его». Вот однажды Петя проснулся, мама «одела его и поставила на ножки около кровати. Но Петя вдруг упал». И так он падал три раза подряд… Понятно, ба?
        - Чего уж понятней, — охотно откликнулась баба.
        - Тогда его мать испугалась, значит, звонит папе на службу, чтоб скорей приезжал. Потому что их сын на ножках стоять не может.
        «Вот папа приезжает и говорит:
        - Это глупости. Наш мальчик хорошо ходит и бегает, и не может быть, чтоб он у нас падал.
        И он моментально ставит мальчика на ковер. Мальчик хочет пойти к своим игрушкам, но снова, в четвертый раз, падает.
        Папа говорит:
        - Надо скорей позвать доктора. Наверно, наш мальчик захворал. Наверно, он вчера конфетами объелся».
        
        - А что же это он, правда? — озаботилась прабабка. Ей до всех детских бед всегда было дело.
        - Доктор пришел — и тоже не может понять, в чем дело. Только решили звонить профессору, как в этот момент к Пете в гости приходит маленький мальчик Коля. Вот, слушай: «Коля посмотрел на Петю, засмеялся и говорит:
        - А я знаю, почему у вас Петя падает.
        Доктор говорит:
        - Глядите, какой нашелся ученый карапуз — он лучше меня знает, почему дети падают.
        Коля говорит:
        - Поглядите, как у вас Петя одет».
        Женя пошла в комнату попить, а Тося за ней не пошла — осталась ждать в надежде, что Женя быстро вернется на солнышко.
        - Ну? — посмотрел Игнат на прабабку. — Догадалась?
        - Что, в одну штанину, что ли, впопыхах обе ножки вдели?
        - Ну, ба, — сказал Игнат недовольно, — тебе читать неинтересно. Сообразительная больно.
        В этот самый момент Тося подняла голову и глухо заворчала. А шерсть на загривке у нее слегка поднялась.
        Но некому было придать этому ее поведению должное значение.
        Когда Женя вернулась, Тося уже лежала спокойно, только пристально смотрела на дорогу за забором.
        Глава 36. Кое-кто снова в Оглухине
        Федя с Мячиком добирались до своего села с четырьмя пересадками, больше суток.
        А правы были Саня с Лешей — не дадут пропасть пацанам в своей стране. Ну, конечно, если самим не быть дураками — не идти куда-нибудь в лес с чужими добрыми дядечками. Насильники и маньяки, как всем известно, имеются, но в возрасте Феди Репина уже можно от них уберечься. А так, если про остальных, нормальных говорить, — то насколько российские начальнички к людям равнодушны, настолько в обычных людях кое-что человеческое еще сохранилось. Даже молодой отварной картошкой по дороге ребят кормили.
        Вот наконец и Оглухино, малая их родина!
        Мячика его кузина Нитка Плугатырева встретила двояко — отругала и сытно накормила.
        Федька вошел в дом, как и не уезжал, — отец и дед опять спорили. Отец говорил что-то не очень понятное:
        - России прививают комплекс неполноценности. Мы его должны изжить. Хватит уже мусолить сталинский террор…
        - Что-о? Ты думай, прежде чем скажешь, парень!
        Федьке почему-то ужасно нравилось, что есть человек, который может вот так сказать его рослому, неторопливому в движениях, всегда уверенному в себе отцу: «Ты думай, парень!..»
        Оба обернулись к вошедшему Федьке. Отец ласково потрепал по плечу, а дед сказал, улыбаясь:
        - Вот и Федор припожаловал. По школе, видать, соскучился больно.
        
        Федька остался доволен, что отец с дедом не лезли с расспросами — почему раньше обещанного, как да как он добирался. Нормальная встреча мужчин. Но что не спросили, хочет ли он поесть, — вот это они зря. Федька сразу понял, что матери дома нет.
        - Все наоборот обстоит — комплекс-то изживается, когда у народа есть мужество назвать вещи своими именами! Именно «мусолить» — выражаясь на вашем языке! Вот немцы — из какого позора поднялись! За их преступления от них весь мир шарахнулся. Всеобщая ненависть и презрение — вот что их после войны окружало!
        - Ну а как же это получилось-то у них?.. — вдруг заинтересовался Федькин отец.
        - А вот так! Не знаешь разве — как? Сказали всему миру: «Да. Было! Было, люди добрые! Наша вина, мы допустили! Было ужасное, руками немцев сотворенное. Но никогда больше не будет! Сами осуждаем во всю мочь это наше страшное время — и отряхаем его прах со своих ног».
        И только после этого — поднялись! Только так, а иначе никак невозможно, понятно тебе это? А мы все цепляемся за полы сталинской шинели, никак не отцепимся. Сапоги его лижем…
        - Ну, Гитлера-то со Сталиным не надо равнять…
        - Вот это ты правильно сказанул! Не надо! — Федька видел: деда уже несло. — Тут ты прав! Гитлер-то все-таки все больше чужие народы истреблял. Мерзко, подло, да хоть известное в мировой истории злодейство. А товарищ Сталин твой — тот миллионы своих безвинно уложил. Всю нашу вечную мерзлоту невинной кровью пропитал и костями наполнил. Ты вот нашего сибирского лучшего, я считаю, писателя, фронтовика, всю войну прошедшего, Виктора Петровича Астафьева уважаешь? — неожиданно спросил дед.
        - Конечно, уважаю.
        - Честный он был, по-твоему? Слову его ты доверяешь?
        - Астафьеву я всегда доверял, — солидно так ответил Федькин отец.
        - Тогда послушай вот… — дед взял с полки за его спиной журнал, — тут его беседа с корреспондентом посмертно напечатана. Он про наш собственный, отечественного извода фашизм говорит, доморощенный. Корреспондент его спрашивает: «А в чем вы видите главную опасность этого фашизма?» А Виктор Петрович вот что ему отвечает: «Он более агрессивен. Он закономерно выродился из коммунизма. А коммунизм натворил столько преступлений против своего народа, что Гитлер с его сворой выглядит просто кроликом по сравнению с нашими коммунистами». Усекаешь?
        Отец молчал. «Переваривает», — подумал Федька. Отец в сравнении с дедом был тяжелодумом.
        - Такого злодейства, как Сталин, до него никто не выдумал. Только после него уже — Пол Пот, ученик его верный…
        Тут Федька не удержался — влез в разговор: смешное больно показалось имя — Пол Пот, вроде как у клоуна.
        - Дед, а кто это?
        - Кто? Коммунист один из Кампучии — это Камбоджа теперь называется. В Сорбонне учился! И выучился…
        При слове «коммунист» отец недовольно поморщился.
        - Ну какой он коммунист, батя…
        Дед хищно оскалился.
        - А, не нравится? Не вашего, значит, роду-племени — или помета, как тебе больше понравится. Тогда чьего же? Он учился у Мао Цзэдуна и у французских коммунистов — кто же он, по-твоему, а?
        - Де-ед! — потянул его Федька за рукав. Хотелось не столько узнать (хотя тоже интересно), сколько хоть немного охладить спорящих. Тогда, может, и про еду вспомнят. Сам шарить по кастрюлям Федька не хотел. Такие споры, после которых отец выбегал обычно, что есть силы саданув дверью, Федька страсть как не любил. — А чего он делал-то, этот Пол Пот?
        - Что? А вот собрал армию твоих ровесничков — до четырнадцати лет — и объяснил этой шпане, что для торжества замечательной коммунистической идеи надо как можно большему количеству умников черепа мотыгами разбивать и мозги их умные выпускать…
        - Батя!.. — отец предостерегающе поднял ладонь.
        Но Федька уже смотрел на деда с ужасом:
        - Как — мотыгами?..
        - А вот так. Острым концом раз по черепушке — и нет человека. Со всеми его знаниями и мыслями, с интеллектом. Интеллект-то совершенно излишен для усвоения идей Ленина и Мао, — дед и ухом не повел на предостерегающий жест сына, — они ж просты как валенок: грабь награбленное, богатый — твой враг, ученый — тоже. Убивай их во славу марксизма — и тебе уже на этом свете зачтется, тем более что никакого того света, как открыл товарищ Ленин, вовсе нет. И за какой-то год с небольшим — двух миллионов камбоджийцев как не бывало. Подростки — их только настропали: они ж не думая, как оловянных солдатиков, людей валили. Целыми деревнями, семьями многодетными. Когда потом через сколько-то лет выбили их в леса — горы черепов нашли. В тропическом-то климате от человека быстро одни кости остаются. Пол Пот этот так в лесах и сдох потом. А что толку? Людей-то не вернешь.
        - Зачем, деда, они это?..
        - А ты у папани своего спроси, — ядовито сказал дед. — Ты его спроси — коммунистическая идея хоть где-нибудь без насилия и рек крови прививалась? Они ж, коммуняки, добра людям хотят! Лучше же их идеи для человечества нет. А с теми, кто сам своего блага не понимает, что прикажете делать? Не оставлять же их в полной умственной тьме. Мотыгой по голове или пулю в затылок — и дело с концом!
        Отец как в рот воды набрал. А Федя смотрел на деда как совсем тупой. Как это людей убивать ради их же блага?.. А дед не унимался:
        - Мао ж сказал — убить десять миллионов китайцев, для того чтобы сто миллионов жили при коммунизме.
        - Ну это когда было! — заговорил, хоть и с неохотой, отец.
        - Правильно. Мао давненько жил. А в наших сегодняшних учебниках про Сталина что писать стали, ты знаешь? Правда, откуда тебе знать, ты ведь этот учебник не читал…
        - Ну, батя, если я сейчас сяду учебники читать — нам зимой жрать будет нечего!
        - Ясное дело, ты человек занятой! Ну вот я сейчас тебе прочитаю — послушаешь три минутки, пока часы чинишь.
        Отец уже минут двадцать ковырял тонюсенькой отверткой свои часы.
        Дед нацепил очки, взял лист бумаги и начал читать. По мере чтения отец перестал ковырять, слушал хмурясь.
        - «В учебнике следует, безусловно, оценить, — читал дед „с выражением“, — масштаб репрессий в годы „большого террора“. Однако для этого следует четко определить, кого мы имеем в виду, говоря о репрессированных. Думается, было бы правильно, если бы здесь появилась формула, в которую будут включены лишь осужденные к смертной казни и расстрелянные лица. Это поможет уйти от спекуляции на этой теме…» Понятно? — спросил дед с непонятным Феде торжеством.
        - Это какой же дурак написал такое? — рассерженно спросил отец. — А кто в лагере сидел? А то и умер там — обморозился или от дистрофии во время войны — они не репрессированные, что ли? За что же тогда наше государство их детям компенсацию выдает? Тоже спекуляция, что ли?
        - Ага! — крикнул дед, и голос его сорвался на фальцет. — Дошло? Понял все-таки?
        - Ну это-то я всегда понимал. Ты уж, батя, в дебилы меня не записывай все ж таки. Так кто написал-то такое?
        - Сейчас скажу. Только это не дурак, а похуже. Разница.
        Дед стал читать — громко, голосом показывая свое отвращение:
        - «А. А. Данилов, доктор исторических наук, автор новейшей концепции учебника „История России. 1900 -1945“».
        - Так что — учебник-то такой есть уже? — спросил отец.
        - Напи-и-ишут! Заявили, что вовсю работают. Федька по нему уже будет историю нашу изучать, если вы все глазами лупать будете. И вам же он потом козью морду сделает. «Какой-такой, — скажет, — террор? Чего вы мне наговорили? Нам теперь в школе все точно объяснили. Все у нас всегда в ажуре было. Кого надо, того и стреляли. Все остальные — целехоньки».
        - А мне-то что делать прикажешь? — рассердился наконец отец. — Я механик, не доктор наук.
        - А, вона как? А про Федьку подумал? Сын-то — твой? Ай нет? — спросил отец. — Может, соседа?
        - Батя! Не дело-то говорить не по возрасту тебе вроде! Дед уже снова уткнулся в листки.
        - Вот тут… Леонид Бородкин, тоже доктор исторических наук, но только совесть сохранил. Вот он книгу здоровую готовил, с цифрами и диаграммами «Гулаг. Экономика принудительного труда». Изучал, на чьих костях промышленность Сталин строил. Так он по «Эху Москвы» рассказывал для примера, как в октябре какого-то года в одной партии заключенных по пути на прииск умерли по дороге трое, а трое — по прибытии. А каким же образом? Да безо всяких репрессий — просто трое охраной убито, а трое умерли от истощения и болезней. А шли неодетые, почти босиком, двести километров по морозу. Все путем. Они, с точки зрения этого Данилова, не репрессированные вовсе. Так — сами снялись со своих мест и поперли зачем-то по морозу босиком…
        Оба молчали. Потом заговорил отец.
        - Слушай, батя, — мало что было! Почему кто-то за Сталина должен отвечать?
        - А как не отвечать? У нас ведь это было, в нашей стране — не в Исландии, не в Гренландии. Вот эти льготы зэкам ничтожные, — сегодня-то они почти все поумирали, — это за то, что советский следователь мочился ему, избитому, валяющемуся на полу, прямо на лицо и не велел утираться.
        - Да откуда ты это берешь-то? Демократов, что ли, наслушался?
        - А ты Шолохова читал?
        - «Тихий Дон» по телеку видел. Старый еще фильм. С Глебовым и Быстрицкой.
        - Нравится?
        - А то.
        - Так вот он Сталину про такие именно дела писал — в 1937 году. Я его письма читал, они книжкой отдельной напечатаны, а их и не знает никто из вас! Там он допросы своих знакомых описывает, понятно? Плевали в лицо и не давали стирать плевки, понятно? И это еще не самое страшное, при ребенке не хочу рассказывать. Не испугался Сталину это писать, между прочим, а пугаться было чего! Это потом Шолохов от пьянки в маразм впал, но это другой уже разговор. Так вот все это надо полным текстом до сознания в школе еще доводить! Пока совесть у человека не заснула! У детей-то совесть есть еще. А подрастут — уже не поверят ничему. Потому что так спокойней.
        - Да как же это описывать-то в учебниках? Ведь их дети будут читать! Врачи же говорят — не устоявшаяся еще психика, то да се…
        - А так! Нельзя лживую историю России писать! Нельзя нашу великую трагедию XX века подштукатуривать. Такая страна, как Россия наша, на дороге не валяется!
        - Да ведь как раз валяется! — вдруг высказался папаня.
        - Так подымай! Твоя страна ай нет? Кто подымать-то будет? Варягов будем снова приглашать? Скандинавов, говоря по-современному? Так шведы и норвежцы только спят и во сне видят — нами управлять! Они свои страны выстроили — и живут себе припеваючи.
        - А ты что думаешь, батя, — никто на нас не посягает, что ли?
        - Сынок! Окстись! Ты ж все-таки не дядя Вася наш! Человек образованный! В детстве, по крайней мере, головастый был, как щас помню. Никто мыла не объелся, сынок, — на нас войной идти! Наполеон и Гитлер попробовали — так они просто на карту взглянуть забыли. Там все ясно нарисовано. Большая больно страна, хоть и бестолковая. И еще — неприятеля на своей земле страсть как не любим. До Волги еще можем допустить, не проснумшись. А дальше — не надейтесь никто!
        Федька, хоть и вполуха, но слушал.
        А дед продолжал, поглаживая давно вскочившего ему на колени своего любимца — рыжего, как пламя, одноухого сибирского кота Федосея:
        - Только сегодня не в географии уже дело.
        - А в чем?
        - А в том — кому мы нужны-то больно, сам подумай, — победить нас, подчинить и нами потом управлять? Когда мы сами-то с собой управиться не можем? Правильно какой-то умный человек сказал: «Россию могут победить только русские». Кто нас может уважению к закону выучить — это я и ума не приложу. Не признает у нас закона никто — от самой верхней власти до разнорабочего в магазине. Вон по телевизору показывают — в Москве по дворам машины так ставят, что в случае беды пожарным к дому нипочем не подъехать. Да и не только в Москве — по всей стране. Претит нам по закону жить — и все! Только и ищем, как обойти. А без этого никому с нашей страной не управиться. Не будет порядка.
        - Так что ж нам — нового Сталина или Гитлера ждать? — серьезно спросил отец.
        - Слышал небось, как сосед наш Кузьмич каждый вечер спьяну выступает: «При Сталине порядок был!»? — вопросом на вопрос ответил дед, хотя сам учил Федьку так не делать. — Кто кого-нибудь из них сегодня больно ждет, тому при нем первому башку и снесут. Только вот пока не снесут — он понять этого никак не сможет. А когда снесут — понимать уже нечем будет. Вот такая ситуация.
        Хлопнула дверь, вошел улыбающийся человек. И Федька сразу понял, что дедова полку прибыло, и обеда теперь, пожалуй, ему точно не дождаться. Мать уехала до ночи и наказала отцу разогреть обед вовремя и накормить Федьку с дедом. Федька хоть этого и не слышал, но, зная свою мать, догадывался. Сам он спросить у спорщиков постеснялся — деревенское воспитание немножко другое все-таки, чем городское, нахальничать не очень-то позволяет. Но при появлении гостя, учителя истории в старших классах Оглухинской средней школы, будущий президент России приуныл — ясно было, что на отца теперь напустятся двое, и ему будет уже и вовсе не до обеда, — разве что чаю с вареньем гостю предложат. А есть, между прочим, уже здорово хотелось.
        Никем не замеченный, Федя выбрался за дверь и направился прямиком к Верке Ковригиной, с восьми лет (сейчас ей было двенадцать) числившейся его невестой. Он хорошо знал, как и любой в Оглухине: к Верке когда ни приди — она сразу же начинает кормить.
        Глава 37. У Ниты Плугатыревой
        Мячик ел так долго и старательно, что сестрица, не выдержав, спросила:
        - Не лопнешь?
        - Что — жалко? — осведомился Мяч с набитым ртом.
        - Живота твоего жалко. Лопнет как арбуз. А доктор-то в отпуску еще.
        Мячик, отдуваясь, добрал всю жареную картошку с печенкой, что была на тарелке. И только тогда, ожидая, когда немного остынет только что налитый Ниткой в тонкостенный стакан чай (чего это она — как гостю? Пальцами же держать горячо) и кося глаза на варенье — сколько сортов выставила ему сеструха, пожадничала или нет? — задал давно созревший в его головенке вопрос:
        - А Скин — уехал? Давно?
        - Уехал твой Скин, — ворчливо, как взрослая женщина, сказала Нита. — Только не в ту сторону, в какую ты думаешь. Решил, что Славик по нему больно скучать будет.
        
        - К Славику уехал? — так и ахнул Мячик. Почему-то это произвело на него сильное впечатление. — А Славик-то где сейчас?
        - Сейчас — в Омске. А где через час будет — сказать не могу. А что на пару со Скином у них без авантюр не обойдется — вот за это голову на отсечение даю.
        Нита своего недовольства не скрывала.
        - И главное — деньги-то у него на исходе, я точно знаю! Конечно — Скин ваш уже понял: Славик любого на свой кошт возьмет. Такой человек.
        - А зачем Скин поехал-то?
        - Понты кидает, — кратко и не очень вразумительно пояснила Нита.
        Тут заявились двое приятелей Мячика, и Нита погнала их всех во двор.
        А к ней самой зашла ее соседка — поговорить «за жизнь».
        Хотя Ните было пятнадцать, а Варюхе Солнцевой за сорок, она регулярно изливала Нитке душу как ровеснице. И всегда встречала полное понимание. Главная же Варюхина тема была — ее единственный сын. Уже давненько вернулся с чеченской войны, но — не отошел. Никакой психологической реабилитации, которую проходят во всех странах солдатики, отслужившие в горячих точках планеты, он, натурально, не проходил. Да в Оглухине, честно сказать, и не знали толком, что это такое. Потому единственным психологом и психоаналитиком была родная мать, по специальности вовсе не медик, а зоотехник. С поросятами ей было, правду сказать, много легче, чем с сыном, повидавшим то, что в его возрасте видеть бы не след.
        - Смотрю — он сидит и котенку шею сдавливает пальцами! Котенок пищит, уже сипит, а он медленно так его давит!..
        Я говорю:
        - Сережа, ты что — с ума сошел? Ты что делаешь?! Он вздрогнул — и выпустил. И ничего не говорит, смотрит в стену.
        А в другой раз смотрю — сидит, глядит в окно, а по щекам слезы текут.
        - Сереженька, что ты плачешь?..
        Смотрит — будто не понимает:
        - А я не плачу!
        Вижу — он и правда не чувствует, что у него слезы текут.
        Варюха сама вытерла глаза тылом ладони.
        Нита сидела, подперев щеку, как взрослая баба, и у нее тоже текли слезы. Как соседский Сережка, веселый, симпатичный парень, любимец всех сельских девчонок, уходил в армию, она хорошо помнила.
        А за окном — во дворе, у залитой солнцем поленницы, — шла своя жизнь. Трое приятелей, от девяти до одиннадцати лет, яростно спорили на социально-этические темы.
        - То есть как это? «Подумаешь — своровал»?! Как тебя понимать-то?
        - Ну так… Все же воруют!..
        - Как — «все»? Твоя мать — ворует?
        - Не-ет…
        - А бабушка твоя? Она, значит, ходит по нашему селу — смотрит, где что плохо лежит?!
        - Ты мою бабулю не трогай! А то ща возьму глаз на анализ! Я про нее ничего такого не говорил.
        - Нет, говорил! Ты сказал — «все»! Все — это все! Если мелешь языком — отвечай за свой базар!

* * *
        …За две с половиной тысячи километров от этого двора Ваня Бессонов, направлявшийся в гости к деду, стоял у подъезда дома своего отца и тоже — вот совпадение! — говорил с одним из московских приятелей на близкую, мы бы сказали, тему.
        В атмосфере, что ли, невидимым одеялом окутавшей земной шар, накопились к тому дню особые, еще не познанные наукой этические ионы?..
        - Это низко, — говорил Ваня Бессонов.
        - Чего? Кому тут низко?
        - Это низкий поступок, — пояснял Ваня. — Так поступать — бесчестно.
        - Чего-то я не догоняю, Иван. Ты мне по-русски скажи!..
        - А «не догоняю» — это, по-твоему, по-русски? Ну ладно, если непонятно, то скажу проще: так поступать — неблагородно.
        - Ну и словечки у тебя!.. Улет. Паришься со своими бумажками, совсем по-русски говорить разучился.
        Глава 38. Сны в Оглухине
        Прошло еще несколько часов. В Москве было еще светло, а над Оглухиным спустилась ночь. Луны видно не было, зато темное небо густо, не по-московски было усыпано крупными, средними и совсем мелкими, но все равно сверкающими звездами. И жалко было, что все в деревне спят или сидят у лампы за уже закрытыми на ночь ставнями, и некому на них смотреть.
        Федя Репин метался во сне, и мать, приехавшая поздно ночью, несколько раз подходила к нему поднять свалившееся на пол одеяло. И всю ночь снились Федьке его смуглые ровесники со страшными мотыгами в руках и какие-то маленького роста люди, падающие на землю под их ударами.
        
        А Кутику снился будущий европейский чемпионат по футболу.
        Тем, кто забыл, кто такой Кутик, о котором рассказывалось в первой книжке («Тайна гибели Анжелики») нашего правдивого повествования о Жене Осинкиной и ее друзьях, напомним, что это — человек двенадцати лет, который больше всего на свете любил и очень хорошо знал футбол. И в той же первой книжке была изложена его точка зрения — российской сборной для побед на европейском чемпионате нужен не российский тренер. И точка. Напомним: Кутик тогда так считал, когда все знатоки уверяли — нет-нет, без русского мата наших футболистов тренировать не получится!..
        Так по Кутиковому и вышло — как всем известно, именно голландец Гус Хиддинк вскоре вывел нашу сборную на европейские поля…
        Ну так вот, Кутику снились в эту ночь, естественно, футбольные сны.
        Эти сны шли тоже страшноватые, но все-таки не такие, как у Федьки, — по крайней мере, без летальных исходов.
        В этом будущем чемпионате Испания громила как хотела сборную России в группе — 4:1. Вдруг открывались отдельные картинки классной игры, гол забивали пяткой в падении. Слышались обрывки скороговорки комментаторов разных встреч — «У него очень тонкая левая нога… не в смысле толщины этой ноги», «Галашек давно работает в центре поля», «наша команда поднялась на очень серьезную платформу»…
        И мы во сне чудесным образом попали в четвертьфинал, что, Кутик знал, может случиться только во сне.
        И пошли одна лучше другой четвертьфинальные игры.
        Сон становился все интересней и интересней. Хороводом, взявшись за руки, кружились под музыку разных гимнов игроки разных стран. И на футболках горели оранжевым светом и почему-то русскими буквами их фамилии — турок Алтынтоп, хорваты Ракитич и Чорлука, немцы Метсельдер и Мертазакер, португальцы Басингва, Поштига и Куарежма…
        Ну и конечно, нас должны были из четвертьфинала вынести. Но поскольку это все снился сон, то тут пошел какой-то совсем уж сказочный сюжет: Россия вдрызг разнесла голландцев и вышла в полуфинал, чего ни в каком разе не могло случиться наяву. Голландцы в этой игре двигались как в замедленной съемке, еле шевелили ногами. И Кутик во сне несколько раз подумал — уж не снится ли ему это?..
        Еще он думал, что сейчас, после голландцев, нашу команду испугается любая, потому что опять происходит русское чудо. Опять на сцене — эта загадочная непредсказуемость русских, которые, как в великой войне 1941 -1945 годов, отступают-отступают аж до самой Волги, а потом как попрут, и остановить их уже невозможно, и того и гляди форсируют Ла-Манш… И как таких можно не бояться?
        Во сне мысль работала напряженней, чем наяву, и Кутик думал: если в полуфинал попадут немцы, то наши их запросто сделают. Потому что страх перед русскими у немцев давно вошел в состав крови — с того времени, как их деды-прадеды через неделю должны были взять Москву, а вместо этого через три года, летом 1944 года, одни пошли трехкилометровой колонной оборванных и грязных пленных по улицам Москвы (а после них нарочно шли поливальные машины — смывать чужую грязь), а другие весной 1945-го оказались среди дымящихся руин Берлина. И вообще, думал спящий, любая европейская команда тут под вопросом. Кроме единственной — Испании.
        «Почему?» — спросил кто-то во сне. «А потому, — неторопливо отвечал Кутик, — что испанцы — просто смелые, и все. И заранее никого не пугаются».
        Кутик и наяву давно думал, что испанцы вообще очень понимают в смелости, намного лучше всех других. Недаром придумали самую умную поговорку про смелость — «Никто не может сказать: я — смел. Он может только сказать: я был смел». Эта поговорка сейчас приснилась Кутику и очень ему понравилась.
        А потом во сне Кутика Испания и правда вышла в полуфинал, и Россия тоже. И именно с Испанией ей предстояло сразиться за выход в финал — во сне все шло как по писаному.
        Тут Кутику стали сниться огромные надписи над названиями газет, которые, конечно, могут только присниться, потому что наяву такую дурь перед игрой никто писать не станет. Потому как еще далекими предками русских людей, которые были не дурней нас, а скорей наоборот, было сказано: «Не хвались, едучи на рать, а хвались, едучи с рати!» Если перевести на современный русский язык, то будет вроде того, что перед боем хвалиться нефига.
        Примечательно тут следующее — Кутик этой очень давней русской пословицы наяву вовсе не знал. Она ему приснилась, и когда он проснулся, то все думал — во какие складные пословицы снятся во сне!
        И только много лет спустя, когда выросший Кутик будет заниматься русской историей со своими детьми, он вдруг узнает, что такая пословица существует. И очень удивится.
        А клики на первых страницах российских газет во сне были такие:
        ДО РАЗГРОМА ИСПАНИИ ОСТАЛОСЬ ТРИ ДНЯ
        ДО РАЗГРОМА ИСПАНИИ ОСТАЛОСЬ ДВА ДНЯ
        ДО РАЗГРОМА ИСПАНИИ ОСТАЛСЯ ОДИН ДЕНЬ
        И еще раз скажем — ну какой журналист, если он в своем уме, такое напишет? Ведь это игра, спорт! Исход никому заранее не известен! Потому и говорим мы, что Кутику могло это только присниться.
        А вот о том, что он испытал, когда через несколько лет увидел эти девизы в российских газетах наяву, мы умолчим. Поскольку мы не футурологи какие-нибудь и не астрологи и в будущее стараемся не залезать, а пишем только о том, что уже произошло.
        Ну а потом стал Кутику сниться вот этот самый хвастливо предсказываемый российскими газетами полуфинал европейского чемпионата 2008 года… И в соответствии с его собственным прогнозом, но еще с большим превышением испанцы порвали Россию в клочья, победив со счетом 3:0. И прогнали наших с чемпионата домой.
        Кутик страдал и мучился во сне и проснулся, радуясь, что это все-таки был сон.
        Глава 39. Тучи сгущаются. Чуйский тракт
        Как гром среди ясного неба, раздался в мобильнике Леши-Калуги голос генерал-лейтенанта Шуста. Это было в тот самый момент, когда они с Саней уже два часа бились на середине дороги между Бийском и Маймой с «Волгой», лежа под ней — по причине отсутствия ямы — в самой неудобной позе. За весь путь от Москвы забастовала машина, надо отдать ей должное, всего третий раз. А это вам не «Мазда» и тем более не «мерс» — это наше отечественное, всячески поощряемое автомобилестроение. Чтобы наш автомобиль двигался безостановочно, за ним, как всем известно, надо ухаживать, как за любимой девушкой.
        И вот, повторим, после требовательного звонка раздался в трубке голос Георгия Ивановича Шуста.
        - Здравствуй, Алексей!
        - Здравия желаем, товарищ генерал-лейтенант!
        - Бойцы, Женя в настоящий момент с вами?
        - Никак нет, товарищ генерал-лейтенант! Движемся к ней…
        «Бойцами» генерал-лейтенант называл их только тогда, когда обстановка приближалась к фронтовой. Потому от одного этого обращения Леша весь подобрался, напряженно ожидая прояснения ситуации.
        - Это плохо, что она не с вами.
        - Виноваты, товарищ генерал-лейтенант!
        - Обстановка, бойцы, серьезная. За девочкой два киллера охотятся. Им отсечь ее надо от наследства какого-то большого. Сама она знать про это наследство не знает. Они на «Тойоте-Лексус» передвигаются. Видимо, давно уже идут за вами. Номера, правда, неизвестны.
        У Леши в груди что-то гулко ударило, как в колокол. Не иначе как сердце, которого он до сих пор никогда не чувствовал.
        - Замечали что-нибудь по дороге?
        - Так точно, товарищ генерал-лейтенант! Несколько раз замечали. Но проанализировать не смогли. Теперь понимаем.
        - Так вот, мигом к объекту!.
        - Есть, товарищ генерал-лейтенант! Выдвигаемся в спешном порядке! Мы недалеко. Перехватим их!
        - Отец ее из Мексики вылетел в Москву. Прилетел уже, видимо. Думаю, тут же к вам выдвинется — без заезда домой: дочь! Телефон ваш у него есть. Решать будете сами, по обстановке. Действуйте. Девочку под плотную охрану берите.
        - Есть, товарищ генерал-лейтенант!
        Трубка отключилась. Леша повернулся к Сане.
        - Усек? «Тойота-Лексус»! Киллеры реальные! Конкретные!
        Саня, не посчитав нужным отвечать, когда и без слов все понятно, докручивал гайку разводным ключом.
        - А ты говоришь — Тося порвет… — не удержался Леша. — Умный пес, спору нет. Но пуля-то быстрей летит. Да… Что-то мы с тобой такой вариант не просчитали. Думали — так, попугать хотят… Козлы мы, конечно. С чего тысячи километров ехать, чтоб пугать?
        
        Саня продолжал работу молча, а Леша, обычно, в отличие от него, больше склонный к тому, чтоб помалкивать, на этот раз, наоборот, не умолкая, размышлял вслух.
        - Нет, скажи, — ну почему мы перед собой такого вопроса ребром не поставили? И не продумали до конца, не пришли к какому-то решению? А, Сань?
        Саня довинчивал, не удостаивая товарища ответом. Это можно было расшифровать как высшую степень волнения.
        - Как считаешь, на остатках масла доедем?
        - Должны, — ответил Саня.
        Оба надолго замолчали.
        - Макаров бы нам тут пригодился, — обронил Леша.
        - Я бы и от калаша не отказался.
        И «Волга» рванула с места, как застоявшийся конь.
        Это было как раз в тот самый час, когда по Горно-Алтайску шли двое мужчин, невысокие и широкоплечие. Один — наголо бритый, с маленькой серьгой в правом ухе. Второй — с темными волосами, собранными сзади в косицу, с небольшим, но глубоким шрамом поперек правой щеки. Машину свою они поставили в одном из дворов и сейчас искали необходимую им информацию.
        А за два часа до этого «Харлей» с двумя седоками в шлемах просвистел через город под ругань всех водителей, встретившихся по пути. И, по получении нужной информации, развернувшись обратно к Майме, уже шел на приличной скорости в сторону Немала.
        С Усть-Семы основная дорога уходила вправо — это и был Чуйский тракт, шедший от самого Бийска и даже от Новосибирска. А ответвляющаяся дорога шла к Чемалу влево — высоко над Катунью. Усть-Сема, Чепош, Узнезя — мало найдется в мире мест живописнее той дороги. Главное, конечно, поразительные по красоте — глаз не оторвать — зеленые воды Катуни, бурно несущиеся внизу.
        Давным-давно, в начале XX века, проделал трассировку Чуйского тракта и проложил этот тракт по карте будущий известный писатель, а тогда — инженер ведомства путей сообщения В. Я. Шишков. Шквал многоступенчатой российской катастрофы — мировая война, две революции 1917 года, Гражданская война — смыл эти планы и развеял по ветру карты.
        В середине 1920-х возобновились дорожные работы в этой самой горной, то есть наиболее живописной, части тракта. Они велись вручную, в тяжелейших условиях. И трудно было найти нужное для них количество рабочей силы. Но вскоре советская власть выход из этих трудностей нашла: вдоль всего тракта на расстоянии 15 -20 км друг от друга стали строить концентрационные лагеря, рассчитанные на 300 -400 заключенных.
        Учителя, врачи, инженеры, осужденные безо всякой вины по спущенной из центра «разнарядке» в разных районах страны, и «раскулаченные» сибирские крестьяне стали даровыми дорожными строителями. Как 10 -12 тысяч заключенных среди лютой зимы почти голыми руками пробивали тракт в многометровых снежных заносах и вели лесоповал вдоль всей трассы, лучше и не пытаться себе представить — все равно не получится. Одни погибали — подвозили других. Усть-Сема — Камлак — Черга — Мыюта — Шебалино… Около Мыюты находился женский лагерь…
        И никто не заучивал в школе стихов про непосильный труд этих мужчин и женщин, костьми ложившихся на строительстве тракта. Никто не услышал на уроках литературы поэмы, подобной «Железной дороге» Некрасова, которую едва ли не каждый, за исключением самых отпетых двоечников, помнит с детства:
        …А по бокам-то все косточки русские…
        Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
        ………………………………………………………..
        Слышишь ты пение? «В ночь эту лунную
        Любо нам видеть свой труд!
        ………………………………………………………..
        Мы надрывались под зноем, под холодом,
        С вечно согнутой спиной,
        Жили в землянках, боролися с голодом,
        Мерзли и мокли, болели цингой.
        …………………………………………………………
        Братья! Вы наши плоды пожинаете!
        Нам же в земле истлевать суждено…
        Все ли нас, бедных, добром поминаете
        Или забыли давно?..»
        Не учили в советской школе таких стихов про советских заключенных — строителей дорог. Потому и удивляются сегодня — а разве это было?..
        Глава 40. Евпатория. Москва. Про русский язык
        Полшестого, при уклоняющемся уже, но еще вовсю сияющем крымском солнце вдруг проявился над морем на голубом, слегка испятнанном белесыми тучками небосклоне белый облачный полукруг месяца.
        Поднимаясь, месяц бледнел, белел пятнышком на ясном небе, тучки с которого постепенно разбежались кто куда и скрылись за горизонтом.
        Не белокрылые — в годы детства Анны Сергеевны по радио то и дело пели «Летят белокрылые чайки — привет от родимой земли! И ночью и днем в просторе морском стальные идут корабли…» — а скорей уж белотелые чайки, махая большими светло-серыми фетровыми крыльями, тяжело залетали вдруг туда-сюда над шелковой, слегка волнующейся гладью. И так же вдруг все сразу, дружно сели на воду вдали, подальше от людей. А на смену им откуда ни возьмись забелели паруса яхт и гордо поплыли по этой глади.
        
        Море совсем утихло, плескалось у каменных ступеней набережной еле слышно. И отчетливо зазвучали в этой тишине все голоса немногих купальщиков.
        Молодая, не по возрасту располневшая мать говорила, стоя по плечи в воде и лениво разгребая ее руками, толстому мальчишке лет девяти, просившемуся к ней:
        - Я сказала: «Нет»! Когда ты купаешься — я к тебе лезу? Ты скажи — лезу?
        Анна Сергеевна сидела на шезлонге, взятом напрокат за две гривны у дочерна загорелых подростков, дневавших и ночевавших в низкой палатке прямо на набережной. Она глядела на зеленоватую морскую покойную гладь, но никакого ответного покоя не возникало в ее душе. Телефон Жени молчал третий день. И где она вот в этот момент, в какой точке нашей огромной и в общем-то неведомой Сибири, что с ней — было неизвестно. Анна Сергеевна не переставала ругать себя, что не уговорила внучку поехать с ними на море. Но мог ли кто предположить такой разворот событий?!
        А Женя вот в эти же самые минуты, когда на Алтае солнце уже закатывалось, тоже вспоминала свою бабушку, ее всегдашний добрый взгляд, обращенный на нее, на Женю. Почему-то вспоминалось еще и строгое бабушкино отношение к языку. Она не признавала многих слов, прочно вошедших в словарь не только Жениных, но и ее, бабушкиных, ровесниц. Среди прочих — слова, которым была присуща этакая лихость, залихватскость. Анне Сергеевне это казалось дурным тоном, и только.
        Например, она не переносила слова «ковыряться» в переносном его употреблении. «Ковыряться» в самом крайнем случае мог только дантист в зубах пациента.
        - Ты уже выходишь? — спрашивала она у приятельницы по телефону.
        - Нет, я тут должна еще поковыряться.
        - Ту-ся! Тебя же внучка слышит! Ну что это, право, за выражение!
        Она огорчалась, когда эта же взрослая женщина, едучи с ней в машине, говорила:
        - Вы меня на углу выкиньте, я должна на почту заскочить…
        Правота бабушки однажды, по крайней мере, стала очевидной — когда эта же самая приятельница сказала:
        - Мне сегодня надо еще на кладбище заскочить.
        Тут уж до любого дойдет: что-то не так…
        А другая бабушкина приятельница, Ольга Павловна Ермакова, которая жила в Калуге, написала и прислала ей свою замечательную книжку — «Краткий толковый словарь ушедших и уходящих слов и значений». Про слова, которые употреблялись широко еще лет пятьдесят назад, а теперь куда-то поисчезали. Например — авиатор, богадельня, вагоновожатый, извозчик, курсистка, мороженщик, промокашка, чернильница, чистописание…
        Тут было над чем поразмыслить. Понятно, когда слово исчезло вместе с профессией (извозчик) или с самим предметом (чернильница). Но Анна Сергеевна не раз рассуждала с Женей о том, почему исчезают из нашей речи некоторые очень важные, как ей кажется, слова, обозначающие хорошие, плохие или нейтральные человеческие качества?.. Не может быть, чтобы люди за два-три десятка лет изменились кардинальным образом!
        Вот эта Ольга Павловна провела среди калужских студентов всех пяти курсов филологического факультета такую анкету — какие слова вы используете для положительной оценки какого-то лица и какие — для отрицательной? И ни в одной анкете для положительных характеристик не встретились такие слова:
        деликатный, тактичный, благородный, великодушный, галантный.
        А для отрицательной оценки человека — и тоже ни в одной анкете! — не оказалось слов:
        бесцеремонный, бестактный, пустой, завистливый, неблагородный…
        И бабушка спрашивала несколько растерянно у Жени, хотя та еще вовсе не была студенткой:
        - Что же у вас теперь — тактичность и великодушие не считаются достоинствами? А бестактность и бесцеремонность стали нормой и никого больше не задевают?..
        …Анна Сергеевна сидела в шезлонге, смотрела неотрывно на море, медленно менявшее краски. Тут же на камнях набережной, прямо у ее ног, на ярко-зеленом пляжном коврике сидели в купальниках киевлянка и россиянка, и одна поясняла другой украинскую ситуацию:
        - Должна вам сказать, что я сейчас доверяю одной только Юле. Мы в такой дыре! За газ платить нечем совершенно. А в экономике изо всего нашего правительства одна Юля понимает. У нас вся надежда сейчас только на нее.
        Вот тут-то и зазвонил мобильный, и Женин номер высветился на нем самым радостным для Анны Сергеевны на свете набором цифр.

* * *
        Любому нормальному человеку безо всяких комментариев ясно, что испытал Ваня Бессонов, услышав от Димы про прямую и очень серьезную опасность, грозящую Жене там, в Сибири. Ничего себе!.. Сам он с тех пор, как они с Грязновым прилетели в Москву, с головой был погружен в биографию и творчество Николая Чехова. Он не вылезал из маленького Музея Чехова в Москве и вместе с одной из сотрудниц сделал открытие: различил в облаках над гуляющей в парке толпой на картине Николая Чехова профиль Пушкина… А пора уже было сворачивать московские дела и готовиться к отъезду домой, в Петербург: учебный год неумолимо надвигался. И все чаще всплывала в его памяти любимая с детства улица Зодчего Росси, про которую один Ванин приятель-москвич, Володя Гуревич, сказал, когда первый раз ее увидел:
        - Такой улицы в реальности быть не может. Она может только присниться во сне.
        Это тот Володя, который с девяти лет стал асом Интернета и может создать любой сайт и вообще про компьютеры и Интернет знает все.
        …В описываемый момент — как раз тогда, когда Слава-байкер мчался по Горному Алтаю со Скином за спиной, — Ваня сидел у своего деда. Они уже поговорили о братьях Чеховых, Ваня снискал дедову похвалу, а теперь дед беседовал с ним о современном русском языке.
        - Ведь вот, например, что проделали с хорошим, я бы сказал, нужным словом «авторитет»!.. Смотрим — у Гончарова; у меня заложено…
        Дед легко поднялся с кресла и ловким не по возрасту движением снял с полки томик неопределенного цвета:
        - Вот в романе «Обрыв» — ты его, конечно, еще не читал…
        - Я «Обломова» читал, — сказал Ваня, почему-то покраснев.
        - Ну я и говорю. Так вот. «Я бабушку люблю, как мать, — сказал Райский: — от многого в жизни я отделался, а она все для меня авторитет. Умна, честна, справедлива…» Обрати, Ванюша, внимание на эти именно слова! «…Своеобычна; у ней какая-то сила есть».
        А теперь — сегодня я читаю в газете корреспонденцию про суд. О людях, готовивших убийство. Про одного автор — заметь, не участник какой-то банды, а журналист! — пишет, что тот возил «авторитетного предпринимателя».
        Что я, читатель, должен подумать про этого предпринимателя? Ну, что он умен, честен, справедлив, не так ли? И что у него, возможно, как у той гончаровской бабушки, «какая-то сила есть». Ничего подобного! Из дальнейшего ясно, что никаких таких качеств у этого предпринимателя нет. Только разве сила. И она, представь себе, не морального вовсе свойства — она в том, что он близок к преступному миру!..
        В общем, изучая современную прессу — нынче это, кажется, называется птичьим словом «сми», — пришел я к выводу, что не только слова, но и самого понятия «авторитет» теперь в России нет. Откуда ж возьмется понятие, если нет для него слова?.. А вот еще телеведущий Андрей Максимов. Человек серьезный, за языком своим следит. Я к нему неплохо отношусь. Совсем недавно издал такую вполне интересную, своеобразную поэтическую антологию — стихи своего отца и его друзей. И что же читаем в его предисловии? Вот, пожалуйста.
        Дед открыл заложенную книгу.
        - «Когда и почему само слово „авторитет“ ушло из литературы в криминальный мир, я не знаю. Не знаю даже, хорошо это или плохо»! — дед голосом выделил последнюю фразу. — А чего тут не знать, дорогой господин Максимов? Не дело нам криминальному миру наш язык дарить.
        А как выражаются главы нашего государства? Вот только что услышал прямо-таки из первых или вторых, у них сейчас не разберешь, уст: «… позитивные изменения к лучшему…» И это люди с высшим образованием!.. Уму непостижимо, Иван!
        …Тут Ваня вспомнил про звонок Димы. Опять представил себе то, что, возможно, сейчас происходит далеко-далеко от Москвы. А он не может ничем быть полезным друзьям. И сразу стало ему муторно и тоскливо.
        Глава 41. Сержант выходит на связь
        …И второй раз за последние полтора часа голос в мобильнике почти выбил невозмутимого Лешу из равновесия.
        - Ну что, Калуга, проклаждаетесь в наших краях, а как насчет навестить командира отделения?..
        Леша онемел на несколько секунд ото всего сразу — не в последнюю очередь от того, что сержант был сейчас им с Саней более чем кстати. И знакомое «проклаждаетесь» вместо стандартного «прохлаждаетесь» прозвучало в Лешиных ушах музыкой.
        - Василий… Да как номер-то узнал?..
        - Ну забурел на гражданке, забурел! Забыл, что такое войсковая разведка! А если добавить двухгодичный опыт оперативной работы в милиции…
        - Василий, так ты что — настоящий мент, что ли, сейчас?
        - Самый настоящий! Заходи — пощупай.
        Да, вот это было действительно везенье так везенье.
        Василий был бы хорош в любой роли. Но в роли мента… Сейчас лучшего трудно было и желать. Потому что если придется этих отморозков положить — кто-то из представителей закона либо порядка должен подтвердить, что они с Саней защищали несовершеннолетнюю и нечего им шить превышение самообороны.
        Василий продолжал, как выражались они когда-то, в военной своей молодости, заимствуя слово у моряков, травить:
        - Понятно, почему однорукого в милицию взяли? В виде исключения? Коррупция, братцы, милицейские ряды душит. Так, может, думают, я одной-то рукой меньше загребу, чем другие двумя…
        - Сержант, слушай сюда. Мы здесь по приказу генерал-лейтенанта Шуста. Помнишь такого?
        - Еще чего-нибудь спроси.
        - Мы тут девочку одну везем по Сибири. С сыном генерал-лейтенанта в дружбе, между прочим.
        - Ого! — заинтересовалась мобильная трубка. — Сколько же ей лет?
        - Да тринадцать, Василий, тут не то совсем, что ты думаешь… Ну она тут такую задачу непростую выполняла — и практически выполнила. Парня одного на пожизненное за чужое убийство отправили, а она все это дело размотала…
        - Сколько, говоришь, лет? — засомневалась трубка. — Тринадцать?
        - Тринадцать, тринадцать… Подробности письмом, Василий. Чего ты удивляешься, не пойму? Не хуже меня знаешь — в Отечественную такие разведчиками были. К немцу в тыл ходили…
        - То война… — раздумчиво сказала трубка.
        - Не о том речь сейчас, слышь, отделенный? За ней два киллера идут, понятно?
        Трубка мгновенно сменила интонацию, сразу оказавшись «при исполнении»:
        - Где они? Где девочка? Где вы сами?
        Ну а дальше с ходу пошла разработка плана операции. С ней мы вас пока знакомить не будем.

* * *
        Слава легко и, конечно, раньше всех не только добрался на своем мотоцикле — разумеется, вместе со Скином, — до Эликманара, но и быстро разыскал дом тетки Феди Репина. Секрет простой: он расспрашивал не взрослых, а всезнающих подростков. И теперь прояснял очень удивленной и обрадованной появлением обоих ребят Жене — а заодно и себе — ситуацию.
        А она была иной, чем Слава себе представлял. Он считал, что идет на помощь — имея в виду прежде всего свою повышенную мобильность — Леше и Сане. Однако выяснилось, что их на месте нет, хотя они должны бы уже и быть.
        Не было пока еще на месте и хорошо укомплектованной команды Тома, о которой Слава знал от него самого.
        Следовательно, личные и срочные действия Славы-байкера опять приобретали особое, повышенное значение.
        Задача у него была не из легких — особенно если принять во внимание острый дефицит времени. От Тома он имел четкое наставление — Женю не пугать, не сообщать в упор, что ее хотят пристрелить как бешеную собаку. Это и на взрослых мужчин неприятно действует. А тут все-таки девочка, хоть и не робкого десятка. Самое важное — принять срочные меры безопасности. Потому что нельзя было исключить того, что убийцы, которых никто из Жениных друзей не знает в лицо, уже где-то неподалеку. А они-то знают Женю в лицо…
        
        - Женя, тут такое дело… Тебе надо бы найти временное укрытие. Потому что есть люди, которые могут причинить тебе зло. Ты ведь, кажется, упоминала, что тебя по дороге раза два кто-то преследовал?
        - Да…
        Вообще-то Женя совсем забыла эти случаи. Но сейчас вспомнила.
        - Разве они где-то здесь?.. — спросила она несколько растерянно и даже слегка побледнев.
        - Пока нет. Но в любой момент могут появиться. У тебя из местных не завелся тут кто-нибудь, кому ты могла бы доверять?
        - Есть такие, — сразу же отозвалась Женя. — Даже двое. Вот в том доме — Игнат. Мы немножко знакомы. И на соседней улице — Степа Барабанчиков. Ему уж точно доверяю. Он в наше Братство вошел.
        - Тогда скажи-ка мне поточнее, в каком он там доме. Мы со Скином сейчас быстро к нему смотаемся.
        Степе, который сразу Славику понравился, было сказано все как есть. Человека, второй год занимавшегося страшными преступлениями, сообщение о двух профессиональных убийцах сильно не удивило. И он сразу подсказал удачное решение — поселить Женю в гараже у них во дворе. Сейчас он был пустой; туда ставили машины приезжавшие родственники.
        Обсуждать со Степой детали оказалось очень легко — голова у него работала четко и ясно. Скин еле успевал следить за их со Славиком обсуждением проблемы.
        Привести Женю сюда надо было так, чтобы ее никто не видел, — иначе все лишалось смысла. Казалось бы, удобнее всего это сделать ночью. Но до ночи Славик ждать опасался. По поселку ходили пешком и передвигались на машинах туристы. Убийцы могли затеряться среди них. Конечно, «Тойота-Лексус» черного цвета — это была примета. Но машину они могли оставить вообще в соседнем поселке и ходить пешком, ничем не выделяясь среди остальных прохожих.
        Была еще одна проблема — Тося.
        Без Жени она нигде ни за что бы не осталась. Поселить в гараже — собаке иногда надо выходить, и она будет Женю демаскировать. Оставить во дворе — Буян не поймет, будет беспрерывный истошный лай.
        Тогда Степа решил, что Буяна можно отправить пока на край поселка к бабушке. К ней Буян благоволил, потому что кормежка там была — высокий класс: приходившего порою в гости пса Степина бабушка баловала. А Тосю поселить в его конуре. Женя сумеет ее уговорить пожить в чужом домике.
        Тут на крыльцо вышла из дома Дуня Барабанчикова со всеми своими косичками и безмятежным взором. И Славик спросил:
        - Твоя сестренка?
        - Моя.
        - В этом же доме живет?
        - Нуда.
        - Тогда, Степан, не пойдет, — твердо сказал Слава. — Мы у тебя все это устраивать не можем. Нельзя ее опасности подвергать.
        И Степа тоже — как очнулся — понял вдруг, что не может ни ее, ни маму поставить перед фактом возможной стрельбы. А убедить их уйти к бабушке тоже вряд ли возможно.
        - Тогда — к Силантьичу, — уверенно сказал Степа. — Он один живет. И гараж у него тоже есть. Он все понимает. И не трус.
        Глава 42. У Силантьича
        Вадим Рыболовлев читал распечатанную из Интернета газетную статью, можно сказать, не веря своим глазам.
        В статье рассказывалось, что на официальном сайте Министерства обороны в разделе «История против лжи и фальсификаций» обнаружился текст, подписанный начальником отдела военной истории Института военной истории того же самого министерства. Начальник этот был кандидат исторических наук и полковник. Он объяснял, что в развязывании Второй мировой войны виновата… Польша. Потому что она отказала гитлеровской Германии в ее, по мнению полковника, очень даже умеренных (!) требованиях. Гитлер всего-то требовал включить город Данциг в состав Третьего рейха и разрешить провести через всю Польшу экстерриториальные немецкие железные и автомобильные дороги — в Восточную Пруссию.
        А Данциг, заметим на полях той примечательной статьи, — это нынешний польский портовый город Гданьск (на верфи которого, между прочим, и началось в 1980 году знаменитое движение польских рабочих — «Солидарность»); Восточная же Пруссия после нашей победы отошла к Советскому Союзу — вместе с Кенигсбергом, ставшим Калининградом.
        Так вот, по мнению полковника-историка, кабы Польша не была такой несговорчивой — нацисты нипочем бы войну не начали!.. Иными словами — найден наконец-то настоящий виновник Второй мировой войны…
        Перед Вадимом Силантьевичем лежала и распечатка статьи из следующего номера газеты, вышедшего на другой день. И там уже — полный отбой! Министерство сожалеет, с сайта статья уже снята…
        Но Силантьичу этого было недостаточно. Его интересовали подробности события — а как насчет погон на плечах у полковника? Уцелели? Сообщений про то, что они тоже сняты, не было. Или там у них, в Министерстве обороны, считается, что бумага — а Интернет тем более — все стерпит?..
        Как раз в минуту этих раздраженных размышлений раздался условный стук в дверь, и его любимый ученик и единомышленник Степа Барабанчиков возник на пороге.
        …Умение быстро решать проблемы относилось к числу немалых добродетелей Рыболовлева. Мы настойчиво хотели бы повторить, что считаем это особо ценным качеством в наших местных условиях. В общем-то, мы, русские, да и вообще российские люди, в большинстве своем — тяжелодумы. «Семь раз отмерь, один раз отрежь» — поговорка-то, несомненно, правильная. Но она не указывает, сколько времени должно пройти между первым и последним замером. А некоторые так всю жизнь и отмеривают, никак не отрежут…
        Итак, примерно через полчаса после того, как Степа и Славик-байкер вошли в дом Вадима Силантьевича, а минут через десять и вышли, тот же Степа, уже один, вез от своего двора тачку, нагруженную скошенной подсохшей травой. Нагружена она была с большим верхом, поскольку, помимо травы со своего двора, Степа забрал и траву, давно лежавшую вдоль забора во дворе Фединой тетушки. И все равно не очень-то было понятно, почему везет, а вернее толкает эту тачку рослый и крепкий Степа с немалым усилием.
        Рядом, усиленно виляя хвостом, трусила Тося. Но вела она себя не жизнерадостно, как обычно, а скорее взволнованно и даже обеспокоенно. Трусила, тонко поскуливая, вывернув свою огромную морду к тачке и, можно сказать, проявляя к сухой траве непонятный повышенный интерес. И даже раза два пыталась лапой ее разрыть, чего Степан ей не позволил.
        
        Между тем очень быстро темнело, а ночь оказалась безлунной — то ли луна еще не взошла, то ли уж очень надежно была закрыта какой-то плотной тучей, то ли вообще было новолуние.
        Точно мы этого сказать не можем, поскольку наши герои были целиком поглощены делами земными и на небо ни разу даже и не взглянули. Мы же можем только засвидетельствовать, что Степа с тачкой и Тосей въехал во двор Рыболовлева и был им встречен у калитки. Что Степа там делал в течение получаса — покрыто в прямом смысле слова мраком неизвестности. Выехал он со двора учителя через полчаса — с пустой тачкой и без Тоси. Зачем понадобилась учителю истории, ни козы, ни коровы не державшему, целая тачка сена — этого мы знать не знаем и ведать не ведаем. И куда Степа дел Тосю — тоже.
        А где же были в это время Славик-байкер и Скин? Вот это нам как раз очень хорошо известно. Все это время в ночной тьме они оставались сначала во дворе, а затем в доме тетки Феди Репина. Потом они покинули этот дом и отправились ночевать, как Степа успел договориться, в соседний — к Игнату Вайдурову. У них с прабабой места в доме было много.
        Ночь обещала быть душной, но полное отсутствие комаров давало возможность всем желающим спать с открытым окном.
        В доме, где жила в эти дни Женя Осинкина, в ее комнате некоторое время горела настольная лампа. Потом лампа потухла. И дом погрузился во тьму.
        Тогда все-таки выплыла над горами луна. И осветила настежь открытое окно Жениной комнаты и даже постель у окна с лежащей фигурой, закутанной в одеяло в белом пододеяльнике.
        Прошло еще полтора часа. Луна продолжала сиять, высвечивая каждый камешек на дороге. А у забора под деревом появились две тени, укрытые от лунного света листвой.
        Луна между тем медленно-медленно стала закрываться облаком и постепенно затянулась совсем. Двор и тени у забора погрузились во тьму. И только чей-то очень острый и к тому же тренированный слух мог услышать, как передернули затвор бесшумного автомата.
        Но те, кто легко могли бы идентифицировать этот звук, сейчас были еще примерно километрах в ста от Эликманара.
        Глава 43. Контрольный выстрел
        Шамиль Шульгин был на Алтае первый раз. Горы заставили дрогнуть в его душе какую-то невидимую — опять генетика! — струну. А когда забурлила справа, далеко внизу горная река, зеленоводная Катунь, у него и вовсе возникло приподнятое настроение.
        Пассажиры же его были скорее мрачно-сосредоточенны. Двое по крайней мере — Ножев и Веселаго — ясно понимали, что именно может их ждать там, куда они так торопятся. На их решимость двигаться в том же направлении это понимание, однако, никак не влияло.
        «Да… Запросто можно словить свинец», — думал Сева Веселаго, но мыслями такими ни с кем не делился.
        «Что-то детей больно много для такого дела, — думал Ножев, поглядывая на Тома, клевавшего носом на переднем сиденье. — Там девочка, и здесь два пацана… Шальная пуля, и — мама, не горюй!».
        Начинало светать. Невидимое солнце медленно всходило за горами, и повсюду еще лежали ночные тени.

* * *
        За полчаса до этого в полной тьме у вышеописанного дома в Эликманаре две тени переговаривались между собой:
        - Что, без контрольного уедем? Это не дело.
        - Какой контрольный? Пять пуль всадил — от головы до пояса. Ты ж слышал — даже не ойкнула. В окно я не полезу. Неизвестно, что там. И наследим. Я вообще удивляюсь, почему собаку не слышно. Небось, бросили ее по дороге. Они ж не из Москвы ее везли. Как подобрали, так, наверно, и бросили.
        - Как хочешь, только я без контрольного не уеду. Нельзя рисковать. Голова одна. Эти шутить не будут. Мне их четко нарисовали.
        - Давай до утра, раз так, дождемся! И ясно станет. Кто-то найдет ее…
        - До утра-а?.. Шутки шутишь? Чтоб под самую облаву попасть?
        - Какая облава, Сявый? Ты тут хоть одного мента видел?
        - Как труп обнаружат — сразу увидишь. И не одного.

* * *
        Машина Шамиля подходила к Эликманару.
        Шамиль настолько хорошо изучил карту, что ехал, не замедляя хода, — Соузга, Манжерок, Усть-Муны… От Усть-Семы он, не сбрасывая скорости, вильнул влево — на Чемал, прямо как к себе домой.
        Въехали в Эликманар. Проехали, как объясняла Женя Тому, отделение детского туберкулезного санатория. Второй переулок направо был ее. В двух шагах шумела Катунь. Но пассажирам Шамиля было не до красот природы. И как только повернули — в предрассветных сумерках увидели следующее.
        
        Двое невысоких и явно хорошо накачанных мужчин садились в черную «Тойоту-Лексус», заметно спеша. Один, наголо бритый, сел за руль. Другой, с косицей черных волос на затылке, занес уже ногу в кабину, как вдруг произошло неожиданное — в считаные секунды, прежде, чем Том смог осознать, что перед ними — именно та самая машина.
        Какой-то огромный зверь с дыбом торчащей на загривке шерстью, перемахнув через забор далеко стоящего дома, громадными скачками пересек переулок и с рычаньем бросился на плечи человека с косицей на затылке. Отдирая зверя от себя, тот закричал отчаянно:
        - Сявый, стреляй!
        «Стреляй?! — ухнуло в голове Тома. — Они?!»
        Водитель «Тойоты-Лексус» стрелять не стал, а, дотянувшись через сиденье, что есть силы ударил зверя монтировкой по голове. Тот отпрянул, взвыв. Человек с косицей вскочил в кабину, захлопнул дверь, чуть не отхватив зверю лапу. «Тойота» рванула с места. А с той стороны улицы уже бежала Женя с криком:
        - Тося! Назад!
        И тут же, увидев уже отъехавшую далеко «Тойоту-Лексус», закричала Тому, стоявшему у машины Шамиля:
        - Том! Это их машина! Тося их узнала!..

* * *
        «Тойота» на скорости 140 км летела мимо поселков. Было так рано, что дети, к счастью, еще не появились на улицах.
        - Помнишь, что нам до Усть-Семы? Там — налево, и на Чуйский тракт, в обратную сторону. И по главной, без всяких яких — до Монголии.
        - Проснись. Нам через пятьдесят километров машину менять. Если все сработало и жигуль там стоит.
        Некоторое время неслись молча. Оба были в мрачном состоянии. У каждого на лице отражалась какая-то тяжелая дума.
        Вдруг тот, кто был за рулем, медленно проговорил:
        - Слышь, Режиссер… А ты видел, что псину кто-то звал с той стороны улицы? Когда ты плюхнулся уже на сиденье, а я по газам ударил?
        Тот ответил не сразу.
        - Ну, видел краем глаза. Как и ты. Девка какая-то высокая.
        - Какая-то? А с чего бы она чужую собаку, да еще такую злобную звала, а? Не знаешь?
        - Слушай, Сявый, ты куда тянешь-то?
        - Туда и тяну.
        - Знаешь, Сявый, ты мне мистику тут не разводи. С моими пулями по улицам за собаками не бегают. Ни за чужими, ни за своими.
        И опять замолчали. Машина неслась. Только мелкие камешки барабанили по днищу.
        - Тогда еще спрошу. Ты ведь собаку-то узнал? Это она тогда тебя в лесу чуть на запчасти не порвала?
        - Узнал… По повадке скорей, чем по виду.
        - Так что, как видишь, — съязвил Сявый, — вовсе не брошена по дороге. А раз так — скажи, Режиссер, почему ж она в другом доме ночевала, не с хозяйкой? Не тот ведь это пес, чтоб хозяйку оставить.
        - Ну, мало ли причин… — неуверенно протянул спрашиваемый. — Ты прямо как в телепередаче — хочу все знать…
        - Да, — жестко сказал Сявый. — Когда я на дело или с дела иду — то хочу все знать. Чтоб за меня потом другие не узнали. Потому и живой. Пока.
        И опять оба замолчали. Потом Сявый снова заговорил:
        - Так что контрольный выстрел не дурее нас с тобой люди придумали. И не нам с тобою было его отменять. Очень шибко пожалеть можем. Если, конечно, успеем.
        На последних фразах голос его наполнился тяжелой, хотя и скрытой тоской. И, помолчав, он добавил нехотя:
        - Замочат нас с тобой в Монголии, вот что, Режиссер. И пацаны не осудят. А только скажут — получили свое. То, что им причиталось. Потому что дела не сделали. Если честно — не знаю, куда мы торопимся. По понятиям — развернуться бы надо. И доделать.
        - Охренел, что ли, если хуже не сказать? Сейчас если возвращаться — полпоселка уложить придется! Нет, я оружие, пока перчатки не снял, в машине оставляю. Нас сейчас только за скорость любой мент остановит — я не хочу, знаешь, чтоб он это оружие с глушителем у меня из рук брал. И что ты заладил — «доделать»! — взорвался вдруг Режиссер. — Что мы не так сделали-то? Дом был — ее, комната — ее, окно — ее, кровать — ее! Мы ж два дня изучали вопрос — забыл, что ли? Лампа настольная горела, потом она ее потушила — и легла.
        - Ты видел, что ли, как легла?
        - Видел — не видел, а я тебе сказал и повторю — с моих пяти пуль еще никто не вставал! До дня Страшного Суда.
        - Да я вот все думаю, — сказал Сявый с неожиданной у него человеческой интонацией, — может, он кое для кого уже и близок.
        Глава 44. Преследование
        При этих словах Сявого мимо них неожиданно просвистел мотоцикл — да еще хамски подрезал «Тойоту» справа.
        Подельники встрепенулись. Но Слава-байкер — разумеется, он, — уже был далеко. Позади же Славика опять разместился Скин, ставший в последнюю бурную неделю едва ли не главным его корешем. Он просто органически не мог себе представить, чтоб финальные события развернулись без его участия.
        Между тем Усть-Сема с поворотом на Чуйский тракт приближалась.
        Вдруг Режиссер сказал:
        - Сявый! Джип-то не нас пасет?..
        И, глянув в боковое зеркало, Сявый уверенно сказал:
        - Нас. Вопроса нет.
        А джип Шамиля — это был, конечно, именно он, — выехал через две-три минуты после «Тойоты» — в том же направлении. Причем Шамиль, проявив неожиданную жесткость, сказал, что Том останется с Женей.
        - Ты свою задачу выполнил на все сто. Лишний риск никому не нужен. Петра берем как человека военного.
        Том не успел ничего сказать, как трое пассажиров оказались в джипе, и он рванул за «Тойотой».
        В машине Ножев осведомился у Петра, владеет ли тот боевым оружием, и получил, натурально, утвердительный ответ. Пояснять, что он в прошлом году стал чемпионом России по пулевой стрельбе, кадет Волховецкий не стал. Ножев вытащил из сумки тщательно завернутый небольшой предмет и передал Петру со словами:
        - Заряжен. Стреляй только в целях самообороны.
        Петр кивнул, бережно развернул предмет и удовлетворенно атрибутировал: «Arminus HW 357». Знакомая модель. Приводится в полную боеготовность с использованием одной руки. Шершавая рукоятка. Вещь.
        Джип неуклонно сокращал расстояние между собой и «Тойотой» — но был еще далеко. «Харлей» же несся навстречу «Волге». Можно было, конечно, сориентировать Лешу и Саню по мобильному, но Славе очень хотелось воссоединиться с «афганцами» перед серьезными событиями, которые вот-вот должны были развернуться.
        
        В «Тойоте» сбавили скорость. Налево от главной трассы, в маленьком, заросшем травой переулке с рекламным щитом на углу про отдых на Алтае, стояли, притулившись к покосившемуся забору, невзрачные «Жигули».
        Спустя минуту, не больше, эти самые «Жигули» выскочили из переулка и понеслись к Усть-Семе. «Тойота» же осталась одиноко стоять у того же самого забора. Именно туда через несколько минут завернул джип. Ножев успел крикнуть: «Бросай оружие!», а Волховецкий и Веселаго держали пистолеты наготове — пока не поняли, что «Тойота» пуста…
        Не размышляя долго, Шамиль развернул джип обратно на трассу. Волховецкого мгновенным совместным решением оставили охранять «Тойоту» — чтоб никто не открыл салон и не забрал брошенный на заднем сиденье главный вещдок.
        - Револьвер держи наготове, — очень тихо, почти на ухо посоветовал ему на прощанье охранник Сева Веселаго. — Кто их знает, какой у них план действий. Сообщники… Машина вряд ли без присмотра стояла.
        Джип продолжил преследование.
        Но какую машину они преследуют — теперь никто из едущих не знал.
        И это очень хорошо понимал оставленный часовым Петр. Поэтому он тут же стал звонить по мобильному Тому. Он хотел, чтобы Том предупредил Лешу и Саню, двигавшихся сейчас навстречу преступникам, что те уже не на «Тойоте-Лексус». Но на чем они — было неизвестно.
        Глава 45. Встреча неминуема
        Человек с косицей, которого Сявый называл Режиссером, перевел дух, освободившись от главной улики — автомата с глушителем.
        Кликуху, как говорят блатные, «Режиссер» дали ему тюменские — после того, как по заказу замочил он красивую молодую актрису. А до этого пас ее чуть не месяц, ходил на спектакли с ее участием и все рассказывал пацанам, как классно она играет.
        Что же касается другого наемного убийцы — того, кто был за рулем, — то, окажись здесь сейчас житель Оглухина Витек, он, пожалуй, несмотря на прошедшие пять с лишним лет, сразу узнал бы в нем того самого Сявого, который сумел когда-то убедить судью, что именно Витек убил туриста. Хотя четырнадцатилетний Витек и в драке-то вообще не участвовал. Да, того Сявого, из-за которого Витек пробыл в колонии около четырех лет — невосполнимые годы от четырнадцати до восемнадцати. Того, кто помог ему в самые юные годы узнать, что есть люди, для которых вообще нет никакой проблемы в том, чтобы растоптать чью-то жизнь.
        А вот почему Сявый, получив тогда пятнадцать лет, сейчас гулял на свободе, — на этот вопрос Витек, пожалуй, ответить бы не смог.
        - Двигатель в порядке, — одобрительно сказал Сявый. — 600 кэмэ до Монголии должна проехать.
        Вроде бы он снова неизвестно с чего взбодрился. Скорей всего, просто потому, что депрессивность в набор качеств, совместимых с его кровавой профессией, не входила.
        Бронежилет, приготовленный в кабине, Сявому пришлось надевать на ходу (хотя ничто пока не предвещало, что он понадобится). Новое оружие, заботливо приготовленное неведомыми сообщниками, достали из-под сиденья.
        …Понятно, что «Жигули» здесь не стояли бесхозно, — кто-то за ними присматривал из ближайшего дома. Сейчас этот кто-то присматривался к оставшемуся в том переулке Петру Волховецкому…
        «Жигули» шли к Усть-Семе. В это же самое время и с той же скоростью шла к Усть-Семе по встречной полосе «Волга».

* * *
        В «Волге» за рулем был Леша. Рядом с ним — как всегда, Саня. Сзади, у левой дверцы — сразу, если понадобится, выскочить из машины на встречку — Василий. В милицейской форме с пустым левым рукавом, засунутым под ремень. С ним — два рядовых милиционера. У всех троих кобура расстегнута.
        «Волга» шла с эскортом. Правда, он состоял только из одного мотоцикла — хорошо знакомого нашим читателям «Харлея», переделанного из «Явы». Мотоцикл встретил «Волгу» и пристроился к ней.
        Пассажир, сидевший на заднем седле, лопался от гордости. Когда Скин пытался прикинуть, кому в Москве будет рассказывать, как спас своей замечательной придумкой девчонку от киллеров, — он просто не находил в кругу своих приятелей тех, кто способен по достоинству оценить его гений!..
        В «Волге» шли важные переговоры.
        - Обратно на Барнаул не пойдут, — твердо сказал Василий, с рыжими усами «под Чапаева». — Дорога на Москву им больно длинная. Федеральная трасса, кругом посты. Нет, они на Кош-Агач пойдут. Полтыщи километров — Кош-Агач, Ташанта — и они на перевале Дурбэт-Даба. Монголия. На «Тойоте» вообще меньше четырех часов.
        
        - Да они не на «Тойоте» уже, — сказал Саня, отключая мобильник. — Только что мне сообщили.
        - А на чем?
        - То-то и оно-то, что не смогли засечь, на что они пересели. «Тойоту» бросили в переулке.
        - Классика! — сказал Василий. — Профессионалы работают. Понятно теперь, что это из-за вас сибирский прокурор нас тут третьего дня на уши ставил. Москвичи почтили своим присутствием! Своих отморозков нам тут маловато стало… И главное — не понять ни черта. Наследство американского дядюшки… Бред какой-то.
        - Василий, вот ты про Монголию говоришь, — сказал Леша, не спуская глаз с дороги. — А кто их там ждет-то больно? Как они границу-то пересекут?
        - Кто ждет? Не беспокойся, ждут! Уж если их заказчики в Америке шуруют, не стесняясь, насчет не своего наследства — таким в Монголию-то отход обеспечить раз плюнуть!
        - Не знаю… — протянул Саня. — Ты, сержант, упускаешь, по-моему, из виду, что заказ-то не выполнен. Женя-то, дай ей Бог здоровья, — жива. Кто с ними теперь цацкаться будет?
        - Не скажи! Заказчики в их аресте в любом случае никак не заинтересованы.
        - Согласен. Но у заказчиков есть свой способ абсолютно исключить их арест. Он тебе, Василий, хорошо известен.
        - Кончайте базар, — сказал Леша. — Усть-Сема. Куда идем — налево, направо?.. Решайте, только по-быстрому!
        Глава 46. Александр Осинкин выходит на финишную прямую
        - Наш самолет приступил к снижению… Просим вас пристегнуть ремни… Температура в Барнауле плюс 20 градусов…
        Было семь утра. Александра Осинкина ожидал в аэропорту, чтобы везти до Горно-Алтайска, а то и до Чемальского района — по ситуации, — коллега из Алтайского университета. Осинкина мучила совесть, что пришлось подымать беднягу ни свет ни заря.
        У него вообще была настоящая аллергия на то, чтобы затруднять своей персоной других людей. И когда это все-таки случалось, Осинкин уговаривал себя одним только способом — тем, что он сам решительно всегда готов был прийти на помощь друзьям, коллегам, просто знакомым и вовсе незнакомым.
        Никакого багажа у него, натурально, не было. Чемодан, с которым прилетел в Шереметьево-2 из Мексики, он отдал встретившему его сотруднику, который вручил Осинкину купленный по его просьбе билет на Барнаул и тут же повез его из одного аэропорта в другой — в Домодедово. Осинкин с извинениями просил подержать чемодан дома до своего возвращения с Алтая. По дороге коллега весьма был удовлетворен подробным рассказом о всех интересовавшем мексиканском семинаре и долго благодарил Осинкина, прощаясь перед отлетом. Осинкин не объяснял, почему он вернулся раньше времени и так скоропалительно летит в Сибирь, а сотоварищ тактично не расспрашивал. С женщиной такой номер в России бы не прошел — забросала б вопросами. Но с мужчинами иногда проходило.
        
        Барнаульский коллега, весьма симпатичный и талантливый молодой человек, несомненно, тоже надеялся услышать кое-что от непосредственного участника престижного, блиставшего известными именами международного семинара. Но пока из скромности помалкивал.
        Прежде чем выйти на главную трассу, долго ехали из аэропорта по самому Барнаулу. Осинкин был здесь первый раз, но историю города себе представлял — в самых общих чертах. В конце XVIII века Барнаул имел статус «горного города». К тому времени Демидов уже наладил — в окружении воинственных кочевников — плавку меди на Колывано-Воскресенском заводе. Затем навез крепостных, выстроил плотину на Барнаулке. Потом построил Барнаульский завод.
        Но следов долгой и интересной истории горного города на его улицах было уже не найти. В советское время заменили, а когда оно кончилось, так и не вернули исконные названия ни Соборной площади (стала Площадью Свободы), ни Соборному переулку. Хорошо хоть Демидовская площадь есть! Давно не было на городской карте — и уже, пожалуй, не осталось даже тех, кто их помнил, — ни Московского проспекта, ни Бийской или Петропавловской улиц. Вместо них город из конца в конец пересекал Ленинский проспект. А параллельно и чуть покороче — проспекты Красноармейский, Комсомольский и Социалистический — как раз вместо Соборного переулка.
        Проспект Калинина. Чем, собственно, этот человек себя в Барнауле зарекомендовал?.. Даже жена М. И. Калинина, председателя президиума Верховного совета СССР, то есть вроде как президента, но не имевшего при генеральном секретаре правящей партии Сталине ни крошки власти, была арестована Сталиным и отправлена в концлагерь не сюда, в Алтайский край, а далеко на север — в Коми. А ее муж — этот самый Калинин, чей проспект, — продолжал верно служить Сталину…
        Улица Карла Маркса. Улицы Крупской, Кирова, Димитрова. А также — Советская, Пролетарская, Интернациональная, Союза Республик. Ну еще Молодежная, Промышленная, Деповская…
        Будь голова Осинкина свободна от тревожных мыслей — у него, пока он долго, как уже сказано, ехал по Барнаулу, было время поразмыслить над одной хотя бы из этих улиц. Например, над улицей Димитрова. Сколько, интересно, наберется сегодня барнаульцев, знающих, кто же это был такой и чем славен? В Москве тоже значилась улица его имени. Но москвичи, между прочим, вернули ей название Большая Якиманка. Никто вроде не протестовал.
        А барнаульская улица Димитрова называлась до 1960 года 6-й Алтайской — тоже не лучшее название. Но барнаульские краеведы нашли какие-то карты, на которых она уже с начала 30-х была Дмитровской. Тогда получается, что официальное переименование в 1960 году в честь Георгия Димитрова вроде бы наслоилось на нечто привычное. Судить об этом оставляем жителям Барнаула. Ясно одно — что болгарский коммунист Георгий Димитров, руководивший вооруженными восстаниями в своей стране еще в начале 20-х годов, стал известен в нашей стране только в 1933-м. Он был тогда арестован нацистами и обвинен в поджоге рейхстага. Но на Лейпцигском процессе, за которым следил весь мир, в конце того же года после блестящей речи в свое оправдание был, представьте себе, оправдан! Как смеялся, наверно, тогда Сталин над слабаком Гитлером! У него-то самого невиновных давно уже не было.
        Димитров после этого эмигрировал в Советский Союз. И долгие годы у нас жил. И даже почему-то был с 1937-го по 1945 год депутатом Верховного Совета СССР. То есть в самый разгар репрессий над бывшими его сотоварищами-коммунистами из европейских стран — «коминтерновцами» — он занимал в Советском Союзе немалый пост — и молчал.
        После победы над фашистской Германией (а Болгария была в той войне, увы, ее союзником), когда советские войска установили в Болгарии «народную демократию», он в ноябре 1945 года вернулся на родину и возглавил страну — стал председателем совета министров и генеральным секретарем правящей коммунистической партии. А когда болгарская крестьянская партия стала возражать против такого единоначалия, он, наученный Сталиным, как поступать с инакомыслящими, ее лидера казнил.
        Сам же вскоре стал поддерживать югославского лидера Тито, которого Сталин объявил изменником и кровавым палачом — за его неуправляемость. Но арестовать и казнить Димитрова за его шашни с Тито (как это было сделано в те годы с лидерами Чехословакии и других «народных демократий») Сталин — из-за большой европейской известности этого человека — не мог. И тогда в январе 1949 года Димитров исчез. Никто не мог понять, где он. А в апреле того же года объявили, что заболел и находится в Советском Союзе на лечении.
        Там, в правительственном санатории в Барвихе, находясь под домашним арестом, лишенный Сталиным всяких контактов с внешним миром, он через несколько месяцев и скончался. Тело его было торжественно отправлено на родину, мумифицировано и помещено в специально построенный мавзолей. А сорок лет спустя, после падения советской власти в Болгарии, прах был извлечен оттуда и по-человечески похоронен. А потом город София принял решение о сносе этого странного здания в центре города. И теперь там — забетонированная площадка.
        …Так что не очень и поймешь, в честь чего носит улица это имя. В память какого именно этапа сложной и даже причудливой биографии болгарского революционера.
        «А ведь были, наверно, — думал Осинкин, краем глаза поглядывая на город, по которому они ехали по раннему времени на довольно большой скорости, — уроженцы Барнаула, чьи заслуги перед городом, Сибирью, да и перед всей Россией — неопровержимы. Где же их-то имена?.. Почему болгарский революционер Димитров — „это наша история“, как любят сейчас оправдывать сохранение имен улиц и тысяч памятников Ленину в центре каждого города, городка и поселка? Может, пора восстанавливать нашу собственную, реальную историю, затоптанную нашими жестокими вождями?»
        …Уже давно выехали из Барнаула, приближались к Бийску. Но Осинкин, не зная, что там сейчас делается вокруг его дочери, не представляя, насколько сама она посвящена в суть дела, звонить ни ей, ни тем, кто ее сейчас защищал, не хотел. Женя сразу поймет: если папа прилетел — значит, происходит что-то ужасное. Зачем пугать девочку?
        К тому же он и впрямь не знал, что именно там, в Республике Алтай, сейчас происходит. Может быть, и ужасное. И он не мог быть уверен, что его звонок не отвлечет в критический момент тех, кто отвечает сейчас за жизнь его дочери и на этом должен быть целиком сосредоточен.
        Потому и ехал Александр Осинкин по Алтайскому краю вслепую и больше молчал. Просто не в силах был начать рассказывать что-то научное. Только поглядывал на расстилавшиеся вокруг золотящиеся нивы. Редко теперь употребляют это слово. Даже немножко жалко. Оно чем-то подходило здесь — где и рожь, и пшеница стояли густой стеной и падали под комбайны, уже ходившие по полям.
        Осинкин ехал и думал — как же его девочка проехала эти тысячи километров?.. Такая еще маленькая, беззащитная… И старался верить, что ее защитят, и он увидит ее живую.
        Глава 47. Встреча близится
        - Направо, — коротко сказал Василий.
        Операцией руководил он. И раз он принял такое решение, никто не думал его оспоривать.
        - Берем мой вариант — что они уходят в Монголию.
        Отвлечем на минуту читателя примечательной аналогией — насчет умения взять на себя ответственность за принятие решения при малой информации.
        Наш прославленный, когда-то создававший космические аппараты, сидя в заключении — в сталинской «шарашке», — генеральный конструктор Королев, находясь уже на свободе, обдумывал в кругу коллег проект отправки спутника на Луну. Для выбора типа конструкции спутника надо было решить кардинальный вопрос — какова поверхность Луны? Твердая или покрыта толстым слоем пыли? Информации для этого решения было недостаточно. А не выбрав один из двух вариантов, нельзя было двигаться в проектировании дальше. Понятно, какие немыслимые деньги — и потеря их в случае ошибки — здесь имелись в виду. Сидели молча; никто не решался взять ответственность на себя. Тогда Королев взял чистый лист бумаги, написал на нем — «Луна — пыльная». Размашисто подписался — «Королев». И — приступил к работе.
        …Как только «Волга» включила поворотные огни — ее с шумом и треском обогнал «Харлей». Славик, сразу понявший решение Василия, умчался в мгновение ока вперед по мосту через Катунь…
        - Куда это они? — ошарашенно спросил Василий. — Мы операцию вот-вот начинаем.
        - Они под пули не сунутся. Слава — человек ответственный. Может, они этих скорее разглядят, чем мы. Машину не знаем, но у самих-то у них приметы внятные: один — бритый наголо, другой — с косицей, со шрамом поперек щеки. Может, рассмотрят сквозь стекло.
        И Саня как в воду глядел.
        
        Славик и Скин, дважды развернувшись — проехав назад, а затем снова вперед, — в четыре, так сказать, глаза высмотрели нужные приметы сквозь стекла «Жигулей».
        И по мобильному сначала Шамилю, а затем Леше и Сане Скин прокричал:
        - Жигуль, десятка, мокрый асфальт, 962!
        Больше никакой информации Василию не требовалось.
        Теперь все двигались по Чуйскому тракту в сторону Кош-Агача в таком порядке:
        «Харлей»,
        «Жигули» цвета мокрого асфальта,
        джип Шамиля,
        черная «Волга».
        - Понял! — воскликнул вдруг Саня. — Понял, что надо делать! Василий, в ближайшем пункте у нас «афганца» никакого нет?
        - Как нет? В Черге есть, и не один. За последние годы в Шебалинском районе двое с собой покончили — от безнадеги. Работать местная власть не дает. Но кое-кто живой еще остался.
        - Василий, телефон любого по-быстрому! Колеса надо успеть жигулю попортить.
        Поднялась небольшая суматоха.
        Через две минуты Саня говорил с Чергой, а в это же самое время Ножев, соблюдая субординацию, спрашивал по мобильному милицию, то есть Василия:
        - Начальник, «Жигули» в пределах досягаемости. По колесам стрелять разрешаешь?
        - Разрешаю. Только к ответным приготовьтесь.
        - Мы-то в жилетах. Водитель наш не снаряжен.
        - Учитывайте. За руль сядьте кто-нибудь, а его назад.
        Но Шамиль пересаживаться отказался.
        Пригнувшись к рулю и плотно сжав челюсти, он, как волк, хищным взглядом неотрывно смотрел на «Жигули», несущиеся впереди, ныряя с горы и взлетая в гору.
        Впереди завиднелся поселок Камлак. По центральной улице двигались машины, сновали люди.
        В «Волге» Василий открыл окно и заговорил в рупор:
        - Срочно остановите движение, освободите проезжую часть, уберите с улицы детей! Идет спецоперация! Идет спецоперация!

* * *
        В переулке, где осталась «Тойота-Лексус» с вещдоком на сиденье и Петр Волховецкий ходил туда-сюда недалеко от нее, появился из ворот углового дома парень в тельняшке и развинченной походкой направился к Петру.
        - Ты чего тут высматриваешь, козел?
        - Поздороваться сначала надо, — нравоучительно заметил Петр. — Причем вежливо.
        - Чего? Я сейчас так с тобой поздороваюсь…
        У парня в руке сверкнул нож.
        Петр отпрыгнул в сторону и выхватил револьвер.
        - Как нас учили — первый выстрел в воздух, второй — в лоб!
        И сразу вслед за этим выстрелил в воздух.
        Парень оказался тоже обученным и тут же упал на землю.
        - Вот и ползи к своим воротам не подымаясь, понял?
        И парень действительно пополз, да еще по-пластунски.
        
        А Петр, не зная, как будет развиваться ситуация дальше и в особенности — сколько человек в этом переулке готовы в нее вступить, — прижался спиной к глухому забору, не выпуская револьвера из рук.
        Глава 48. Запоздалые страхи
        В это же примерно время Женя в своей комнате в ужасе рассматривала постель, на которой Том строго-настрого запретил что-либо трогать. Даже Тосю не велел сюда пускать, чтобы не потащила зубами одеяло. Тут же стояли вышеупомянутый Том Мэрфи, Степа Барабанчиков и Вадим Силантьевич Рыболовлев.
        Скин, орудовавший здесь прошлой ночью, очень умело изготовил из подручного тряпья муляж длинноногой Жени Осинкиной. Под одеялом лежало некое длинное существо, накрытое с головой. И в одеяле было пять дырок — от пояса этого существа до головы…
        И впервые за все это время Женя заплакала. Ей стало обидно, что ее хотели убить. Ведь она ничего плохого не сделала!
        Но сразу же вытерла слезы. И все сделали вид, что их и не заметили.
        Заговорил Силантьич.
        - Да, Степина идея привезти тебя в мой двор на тачке была просто гениальна! Они, конечно, следили за домом. Видели, что ты никуда не выходила. Одного не могу понять — как это ты незаметно залезла в тачку?
        - По земле подползла, — пояснил Степа.
        Тут открылась дверь, и в комнату вошла Федина тетка Пелагея Ивановна.
        Она вообще знать ничего не знала, потому что вчера с утра уехала в соседнее село к племяннику на свадьбу. Невеста была наполовину алтайка, очень хороша собой, а свадьба шла двумя эшелонами, по русским обычаям и по алтайским. И потому Пелагея была переполнена впечатлениями и готовилась поделиться ими со своей симпатичной квартиранткой.
        Увидев в комнате такое скопление народу, да еще кого-то укутанного на Жениной постели, она встала как вкопанная.
        И объяснять происшедшее в ее доме этой ночью пришлось с самого начала. Причем во время объяснения Пелагея Ивановна не менее десяти раз всплескивала руками и восклицала, точь-в-точь как всегда делала это ее бабка:
        - Матерь Божья, Пресвятая Богородица!.. Спаси и сохрани!..
        Вот именно в этот высокоэмоциональный момент у Жени зазвонил мобильник. И в нем раздался безмятежный голос ее любимой тети Веры.
        - Женьк! Ты где есть-то? Я по-городскому звоню-звоню, никак тебя не застану. Я уже шесть дней дома. Операция нормально прошла. Но, Женьк, что было! Там гнойный уже был, хирург сказал — еще несколько часов, и лопнул бы, растекся по полости, перитонит обеспечен с неизвестным исходом вплоть до летального. Ну, в общем, все хорошо, что хорошо кончается. Если хочешь, я дня через два приехать могу — чтобы мать твоя потом меня не убила, что я тебя одну бросила. Только я скрюченная еще хожу, и тяжести носить нельзя. А так почти и не болит уже. Отделалась легким испугом. Вкусненькое чего-нибудь готовить тебе смогу — если продукты будешь приносить.
        Женя слушала знакомый быстрый говорок как голос с другой планеты.
        Есть такое понятие — бифуркация, говоря по-русски — ветвление. Та минута, когда Верина соседка позвонила Жене в Москву и сообщила, что Веру положили в больницу с острым аппендицитом, и была точкой бифуркации — когда Женя, неожиданно оказавшаяся предоставленной самой себе, приняла решение. И отправилась в Сибирь спасать Олега от неправедной кары. С той минуты она прожила целую жизнь — хотя прошло не так уж много дней. И было ясно, что совершенно невозможно рассказать сейчас Вере эту жизнь — в немногих и даже, пожалуй, во многих словах.
        А Вера все говорила не умолкая, по своему обыкновению — которое разделяли с ней миллионы российских женщин и некоторое количество мужчин, — не ожидая ответов на град своих вопросов:
        - Ты что — у подружки, что ли, какой на даче? В Москве жара, да? А отец-то звонил хоть разок? Ну как ты там вообще-то — справляешься? Небось рада до смерти, что одна осталась! — говорила проницательная Вера.
        А Женя, слушая ее, все смотрела на постель с пятью пулевыми отверстиями в одеяле. И ей становилось все страшнее и страшнее.
        Глава 49. «Направо пойдешь — жизнь потеряешь…»
        Никита Лютый, коллега Александра Осинкина, мог ехать на Чемал прямо от Маймы, минуя Горно-Алтайск. Но по природной добросовестности решил заехать, сделав пятнадцатиминутный крюк, в столицу республики, она же — единственный в ней город. Уже хотя бы поэтому его стоило хоть мельком показать старшему коллеге, заехавшему в их края по какому-то неизвестному Никите делу.
        И Осинкин проехал через Горно-Алтайск, подивившись точности той кратчайшей характеристики города, которая дана была в путеводителе «Алтай». Книжку заботливо вручил ему Никита, еще двигаясь по Барнаулу. Механически ее листая, Осинкин на странице 171 прочел: «В целом город производит довольно серое впечатление своими современными, советского типа, зданиями, пыльными проспектами и суровыми, озабоченными лицами людей». Конечно, и Коммунистический проспект, протянувшийся через весь город, и непременные Комсомольская, Социалистическая и Ленинская улицы впечатление советскости города способны были только усилить.
        Но как только выехали из города и начали все выше и выше подыматься с двух сторон горы, и запахло хвоей, а также знаменитой кедровой древесиной, запах которой обладает, что каждому известно, успокаивающим действием, — неблагообразный облик алтайской столицы поблек и вытеснился из памяти.
        Красота Алтая захватила Александра Осинкина, хотя и видывал он красоты в разных уголках земного шара. Но при этом нисколько не отвлекла от тяжелых мыслей и беспрестанной тревоги.
        Машина вновь шла по Чуйскому тракту, и если бы Осинкин вновь открыл путеводитель «Алтай», то прочел бы там на другой странице короткие и страшные строки про так называемую «женскую командировку» близ села Мыюта — концентрационный лагерь на 300 заключенных. Их заставляли строить этот тракт суровой сибирской зимой: «Условия жизни в командировке были ужасными: жили женщины за высоким глухим забором, внутри которого стояли три-четыре больших барака и один добротный дом для охраны. Старожилы утверждают, что на каждый километр тракта приходится 10 -15 умерших строителей. Тела умерших сваливали друг на друга в ближний карьер или закапывали в дорожное полотно». Иными словами, все, кто едут сегодня по Чуйскому тракту, — едут, как это ни печально утверждать, по безымянным могилам.
        Чуйский тракт был хорошо знаком Никите Лютому, уроженцу Алтайского края. И хотя он прекрасно знал, что курс ему вообще-то надо держать на Чемал, тем не менее в Усть-Семе — там, где находится устье речки Семы, то есть место впадения ее в Катунь, — Никита дал маху.
        Заметим в его оправдание, что он находился в этот момент в некотором психологическом напряжении. Он разговаривал с очень авторитетным в их кругах коллегой и больше всего боялся перед ним опростоволоситься. Да и Осинкин, желая, видимо, как-то отвлечься от мучившей его тревоги, не совсем к месту разговорился, стал пересказывать доклады на семинаре, увлекая своим ярким рассказом молодого коллегу.
        Словом, Никита, полностью погруженный в разговор, автоматически продолжил движение по Чуйскому тракту. То есть пошел направо, а не налево. И его не насторожил нисколько длинный и весьма добротный мост, на который дорога, нырнув вниз, тут же их вывела. Мост, каковой никак не мог вести в сторону Чемала, что опять-таки было хорошо ему известно.
        Но этой временной выключенности Никитиного внимания есть, помимо вышеуказанного, еще более убедительное психологическое объяснение.
        Дело в том, что еще пять лет назад маршрут Барнаул — Шебалине был очень даже знаком молодому-неженатому тогда Никите Лютому. В тот теперь уже для него очень далекий год он мчался по этому маршруту на своих потрепанных «Жигулях» не менее двух раз в неделю, в самое разное время суток. Поскольку в Шебалине его ждала, считая часы и минуты до встречи, юная голубоглазая блондинка с задорно вздернутым носиком. И, поворачивая у Усть-Семы направо и въезжая на длинный мост, Никита всякий раз знал, что он уже совсем близко от обладательницы этого единственного во вселенной носика. С тех пор утекло немало воды. И, плывя в этом потоке времени, Никита женился на блондинке, но уже зеленоглазой и с носиком более классической формы. И даже стал за это время отцом двоих детей. Но рефлекс проснулся — и Никита Лютый, не задумавшись, поехал по когда-то накатанному и оставшемуся в его подсознании маршруту…
        
        И спохватился он лишь тогда, когда, на подходе к поселку Камлак, что за три километра до Черги, — оба они услышали перестрелку. А затем — голос через милицейский рупор:
        - Говорит начальник отделения милиции. Кладите оружие и выходите из машины с поднятыми руками! Сдавайтесь! Сопротивление бесполезно! Вы окружены. При продолжении сопротивления вы будете уничтожены. Сейчас ваше положение немного лучше, чем вы думаете. Девочка, на которую вы покушались, жива. Не делайте глупостей! Не усугубляйте своего положения! Сдавайтесь!
        В голове Осинкина будто одна за другой разорвались две петарды.
        И вслед за тем — не то вспышки, не то никому, кроме него, не слышные, прямо в мозгу его раздавшиеся выкрики. Один — «Покушались!..» И второй — «Жива!»
        Что речь именно о его Жене — сомнений в этом у Осинкина почему-то не было. И личико дочери, с круглыми от вечного удивления необычностям жизни глазами, в нимбе пушистых золотых волос, встало перед ним так явственно, будто сама она стояла сейчас вот тут, рядом с ним.
        Он услышал, как голос через рупор обращается уже к ним, называя номер машины Лютого и отдавая ему приказ:
        - Вперед не продвигаться! Оттянуться назад! Идет спецоперация!
        А в «Жигулях» в эту самую минуту наголо стриженный человек с серьгой в одном ухе, тщательно целясь из «Макарова» в милиционера с рупором в руках, сказал хрипло, не оглядываясь на своего спутника, зажимавшего плечо и руку, по которой ручьем бежала кровь:
        - Ну что, Режиссер? После твоих пуль, говоришь, еще никто не вставал?
        - Одна, значит, встала, — ответил тот голосом, в котором не было ни тени надежды.
        - Ну давай, что ли, с Богом, благословясь, — произнес бритый, адресуясь к самому себе. И имя Божье прозвучало тут очень уж неуместно.
        Глава 50. Сколько веревочка ни вейся
        Спустя четверть часа «Жигули» к дальнейшему движению, как, конечно, догадался читатель, были уже непригодны. Колеса оказались пробиты пулями Ножева и Веселаго, а также проколоты большими острыми гвоздями. Их по звонку Сани успел чергинский «афганец» в течение двух минут, с незабытой сноровкой мгновенного отклика на боевую обстановку, наколотить в доску, выбежать со двора своего углового дома и бросить ее под самые колеса мчащихся «Жигулей» — подлечил машину, как и было задумано Саней.
        На время операции Василий дорогу перекрывал, а не то досталось бы расторопному «афганцу» от многих проезжавших вслед за убийцами. Сейчас он наскоро перекидывался с Саней и Лешей «афганскими», непонятными непосвященным позывными: «С Кабула?.. С Кандагара?..» и так далее.
        
        «Жигули» перетащили к его забору и оставили под его же надзором — до приезда милиции с эвакуаторами.
        Сявого и Режиссера с перебинтованным плечом, обоих в наручниках, посадили в «Волгу» под конвой двух скованных с ними милиционеров. Саня сел за руль, и они покатили в Горно-Алтайск — в милицию.
        Василий предложил совершенно ошалевшему от всего увиденного молодому барнаульскому вирусологу Никите Лютому посадить в машину, помимо своего пассажира, его, Василия, а также и Лешу. И всем вместе ехать в Чемальский район, куда Осинкин и следовал, да отклонился от маршрута — как будто специально для того, чтобы увидеть все то, что он только что увидел.
        - Мне место преступления надо осмотреть. Я туда следователя уже вызвал. Конечно, я в форме, любую машину могу остановить. Но мне с отцом девочки по дороге поговорить бы надо, — слегка извиняющимся тоном сказал милицейский начальник.
        Александр Осинкин, всегда — и в науке, и в жизни — отличавшийся быстрой реакцией, сейчас стоял как вкопанный, еще не сориентировавшись среди всех, кого он впервые увидел. Помимо Леши и Сани, которых он кое-как идентифицировал, сопоставив с краткими телефонными характеристиками генерал-лейтенанта Шуста, Осинкин видел стоящих около второй машины еще троих мужчин. Одного — молодого, смуглого, черноволосого, и двух в бронежилетах: первый — лет пятидесяти, второй — не больше тридцати. А у мотоцикла — юношу и подростка.
        Никого из них он не знал — ни Шамиля Шульгина, ни Матвея Ножева, ни Всеволода Веселаго. Ни тем более Славика-байкера. О Скине он слышал кое-что в Москве от дочери, но и его никогда не видел.
        И все эти незнакомые люди съехались сюда из далеких мест с одной единственной целью — защитить от убийц его дочь!.. При этом некоторые из них не только его, но и ее никогда в жизни не видели. Он не знал этого, но верно предположил.
        Никогда еще эмоции не переполняли Осинкина с такой силой. Разве что в тот день и час, когда открылась крашенная белой краской дверь, и полная акушерка в белом колпаке, натянутом низко на лоб (такие ничего не значащие детали помнятся почему-то всю жизнь), сказала ему с улыбкой:
        - Поздравляю вас с дочкой. Здоровенькая девочка. 3 800. 56 сантиметров рост. Топ-моделью будет!
        Но тогда его просто захлестнуло счастье и благодарность судьбе, что все кончилось благополучно, и Маша и дочка живы. А сейчас он был безмерно, до комка в горле благодарен всем этим незнакомым людям, стоявшим молча посреди дороги. И не знал, как выразить это свое чувство. Ведь он был взрослый мужчина. Он не мог, как сделала бы это женщина, зарыдать и броситься поочередно каждому из них на шею.
        К чувству благодарности добавлялось еще одно, и еще более невыразимое. Очень смутное, оно было одновременно и очень сильным.
        Здесь, на краю своей страны, совсем недалеко от южной ее границы, за тридевять земель от родного дома и близких людей его дочка нашла защиту…
        Александр Осинкин и не искал слов для этого чувства. Он сам не раз говорил с друзьями о том, что целомудрие русского человека сторонится патетики, особенно связанной с отношением к своей стране и своим соотечественникам. И что потому, наверно, нам так неприятна, даже и отвратительна любая государственная игра на этих наших интимных чувствах — высокопарные рассуждения облеченных властью людей о воспитании патриотизма.
        Итак, Саню на «Волге» отправляли с киллерами и милиционерами в Горно-Алтайск, а машина Никиты Лютого с Осинкиным, Василием и Лешей готовилась двинуться в Эликманар.
        Шамиль сказал, что поедет туда же. Том Мэрфи позвал его сюда. Он, Шамиль, привез его из Омска. И теперь должен узнать от самого Тома о дальнейших его планах. Да еще и Петра Волховецкого надо с поста забрать. Который, к сведению милиции, охраняет основные вещдоки. И еще не очень-то известно, все ли с ним в порядке, потому что телефон молчит.
        Ножев и Веселаго сказали, что поедут с Шамилем, а там видно будет. Они в отпуске, и еще сколько-то часов и даже лишние сутки-двое погоды не делают.
        А Василий полностью прояснил ситуацию, добавив, что все равно ему надо будет с них — со всех до одного, включая Никиту Лютого, — снять свидетельские показания. Так лучше это сделать, пока они все здесь, чем вызывать их потом для этого специально из других городов и регионов.
        Слава-байкер и Скин и дожидаться не стали, когда кончатся эти тары-бары-растабары. Они и так знали, что непременно поедут полюбоваться на дело своих рук, спасшее жизнь Жене Осинкиной. И вообще, по одной из любимых поговорок Славика, бешеной собаке сто верст не крюк.
        За последнее время Слава и Скин удивительно спелись — можно сказать, нашли друг друга. Один прямо-таки на ходу ловил мысль другого. И в этом смысле Нита Плугатырева оказалась не по возрасту прозорливой, давая Мячику в Оглухине голову на отсечение на предмет того, что у Славика на пару со Скином без авантюр не обойдется.
        Словом, «Харлей» с двумя седоками уже мчался обратно к Усть-Семе, чтобы повернуть на Чемал.
        Глава 51. «От нас ничего не зависит»?.
        Александр Осинкин внимал неторопливому рассказу Леши и с трудом отождествлял все, что слышал, со своей тринадцатилетней дочерью и с ее ровесниками-друзьями.
        Ему вообще казалось, что в его сознании что-то сильно спуталось после того, как он в лицо увидел тех, кто проехал несколько тысяч километров, чтоб убить его дочь. Они охотились за ней, как за дичью, стреляли, думая, что стреляют в нее, — и были удовлетворены, получив уверенность, что убили…
        Эту финальную ситуацию Леша как раз излагал лаконично — только то, что узнал из нескольких фраз по телефону из Эликманара. В его кратком рассказе, конечно, фигурировали пять пулевых отверстий в одеяле на Жениной постели — чего, собственно, деликатничать со взрослым мужиком? Зато все проделанное Женей для освобождения Олега Сумарокова было обрисовано детально. Леша не любил длинных речей, не считал красноречие своей сильной стороной. Но он просто обязан был убедить Александра Осинкина, что его дочь — не своевольная девчонка, а в высшей степени ответственный человек, сумевший объединить таких же честных и смелых подростков, как она, и сделать вместе с ними то, что оказалось не под силу взрослым.
        Осинкин слушал, а дорога между тем становилась все живописней, лесистые горы вставали стеной, преграждая путь, — и своевременно отступали. И в окружении немыслимой алтайской красоты — а также, возможно, под действием уникального алтайского воздуха, как пылесос, чистящего мозги, в голове его постепенно что-то прояснялось. Становилось очевидным нечто очень и очень существенное, обычно совершенно забитое трухой повседневных дел и инерцией привычного взгляда на вещи, да и на своих близких…
        Он думал: «А чего я, собственно, удивляюсь? Почему мы удивляемся на наших детей, когда каждому ведь есть что вспомнить в своем собственном отрочестве? Почему мы так прочно забываем о нем, думая о своих детях? Разве я сам — не в тринадцать даже, а в девять лет — не доплыл на лодке, из последних силенок работая веслами, на середину широкой Оки и не втащил из воды в лодку свою маму, уже почти без сознания?..»
        Но не только в новом взгляде на свою дочь, на ее последние поступки было тут дело. Нет, прояснение в его голове захватывало вещи гораздо более широко.
        Научный взгляд Александра Осинкина всегда распространялся и на процессы общественные. Это сильно отличало его от многих и многих российских — про другие страны мы рассуждать не беремся — людей науки. Обладая строгостью мысли, пока остаются в рамках своей профессии, они обычно враз теряют ее, едва заговорив на темы сегодняшней или вчерашней российской политической и общественной жизни. Тут их суждения, к постоянному изумлению Осинкина, таинственным образом опускались на уровень пересудов тети Моти, торгующей семечками. А то и похуже.
        В последние годы Осинкин много ездил по России — не на машине, конечно, а на самолете. Вирусология все больше выдвигалась вперед, поскольку требовались интенсивные усилия для борьбы с новыми и новыми штаммами вирусов гриппа. Здесь нельзя было опоздать. Угроза эпидемии и даже пандемии стояла на пороге. Он проводил семинары, консультировал. А после профессиональных дискуссий, конечно, просто говорил с коллегами о том, что происходит в стране. И решительно везде, в любом городе и регионе, на разных широтах и меридианах бескрайней страны разговор всегда кончался одной и той же фразой.
        Кто-нибудь из присутствующих, иногда женщина, но чаще почему-то — непонятно, собственно, почему — мужчина (в устах мужчин, надо отметить, эта фраза звучала особенно неприятно), буквально по Некрасову произносил ее, разводя безнадежно руками:
        - Так ведь от нас ничего не зависит!
        
        Сначала эта фраза страшно раздражала Осинкина — он был человеком другого склада. Но чем чаще он ее слышал, тем больше уже не раздражения, а тяжелого гнева копилось в его душе. И не к тем, кто ее произносил (хотя их он не оправдывал), а к тем, кто день за днем приближал этих умных, совестливых, порядочных, работящих людей к такому самоощущению.
        К тем, кто помог им увериться, что все они в России — не у себя дома, а в чужой хате! На краешке скамьи у каких-то главных в стране людей — то есть там, где от них действительно ничего не зависит!..
        И, слушая про то, что удалось сделать подросткам за какие-то полторы-две недели истовой, самоотверженной работы, целью которой было просто восстановление справедливости, а двигателем — острая жалость к безвинно страдавшему, Осинкин думал что-то совсем уже странное. «Может, сегодня, — думал он, — спасение страны — именно в них? Вот в этих подростках? В тех, кто не успел еще убедиться в том, что от него ничего не зависит?.. И потому-то именно у них — получается?..»
        И всплыли непроизвольно в памяти строчки поэта Александра Тимофеевского, стихи которого он любил, а с ним самим не раз встречался в одной московской компании:
        …И никакая из идей
        Жизнь не улучшила людей.
        Пора извлечь из наших лбов
        Весь этот хлам и мусор разом,
        Тогда останется любовь,
        И милосердие, и разум.
        Глава 52. Мария Осинкина в полной растерянности
        Сидя в полном изнеможении, что называется, без задних ног, на покосившейся скамеечке у какой-то хибары, Мария Осинкина набирала номер мужа. Сеть была, его телефон был включен, но ответа не было.
        Она, разумеется, не могла себе представить, что в это время ошеломленный Александр Осинкин наблюдает настоящий бой. И звонки его мобильника, засунутого к тому же почему-то на дно сумки, заглушаются автоматными очередями, выстрелами из охотничьего ружья и из пистолета. А также зычным голосом Василия в милицейский рупор: «Сдавайтесь! Сопротивление бесполезно!»
        А если бы вдруг узнала каким-то образом о том, что происходит на Алтае в этот самый момент, то, не исключаем, что она, измученная четырнадцатичасовым пешим походом, завалилась бы в обморок — второй раз в жизни.
        Трудно сказать, сколько времени сидела Мария на скамейке, привалившись рюкзаком (снимать его с плеч у нее не было сил) к стене дома и прикрыв глаза. Может быть, час, а может быть, и все полтора.
        Неожиданно ее мобильник зазвонил. И раздался веселый и свежий голос ее двоюродной сестры Веры:
        - Маш, ты? Ну привет! Ты что, все плывешь? Не холодно там? Небось, дожди льют? А вообще-то — Приполярье, не знаю, что это такое, может, у вас там и снег еще не сошел! Ой, Маш, я тут чуть в ящик не сыграла, чесслово! Женька-то сообщила тебе, что я к ней не попала? Ну сообщила, сообщила, конечно! А ты небось злилась на меня, да? Ой, ты не злись! У меня гнойный уже был, на грани перитонита. Ну, прооперировали нормально. Я уже шесть дней дома. По городскому вам звонила-звонила — никто не отвечает. Сейчас только Женьке дозвонилась — она у подружки на даче под Москвой. Я ей говорю — давай, возвращайся в квартиру, я к тебе приеду, чего-нибудь вкусненькое приготовлю! Ну, тут у нас прервалось, там связь, наверно, плохая…
        Тут прервалось и у них, металлический голос объявил, что Веркин телефон недоступен. Вера так и не предоставила Марии возможность дать хоть один ответ на град ее вопросов. Но успела привести сестру уже в окончательное замешательство, близкое к помутнению разума.
        Тут мы должны еще раз пояснить, что кузина Марии Вера была симпатичнейшим и добрейшим человеком. Но если мы говорим, что Александр Осинкин был воплощением научного мышления, то способ мысли и речи его, можно сказать, двоюродной свояченицы находился на противоположном от него полюсе.
        Ей неизвестно было, скажем, отличие гипотезы от теории. И любая высказанная ею же самой гипотеза — о том, например, что Женя, возможно, находится под Москвой, на даче у подружки, — в следующую же минуту превращалась для нее в точный научный факт. Смелыми мазками набрасывала Вера свою собственную картину события — и далее исходила исключительно из нее, ни в каких фактических уточнениях более не нуждаясь.
        Мария Осинкина прекрасно знала эти особенности своей сестрицы и в повседневной жизни всегда брала их в расчет. Но в настоящее время она находилась в состоянии ослабления воли и вообще жизненно важных функций организма. Поэтому утверждение Веры, что Женя — под Москвой, тогда как от мужа своего Мария совсем недавно получила твердую информацию, что их дочь — в Сибири, привело ее в совершенно определенное — то есть совершенно неопределенное — состояние. Из него у любой российской женщины, из чистого ли она состоит железа или, наоборот, из одних нервов, — выход единственный. Мария к нему и прибегла.
        
        И горько-прегорько заплакала, сидя в одиночестве на скамеечке в чужом поселке, где за все это время на улице не появилось ни души. Кроме пьяного, давно уютно устроившегося на сухой и пыльной земле у противоположного дома, положив свою бедовую голову на спину терпеливого рыжего пса. В этот момент он — не пес, а пьяный — как раз приподнял нечесаную башку, мутно посмотрел на незнакомую плачущую женщину и произнес хрипло что-то вроде:
        - Какого тебе?..
        И вот тут, как часто бывает в романах и нередко — в жизни, вновь зазвонил мобильник. И раздался бодрый и жизнерадостный, как обычно, голос мужа:
        - Маша, Машенька, где ты?
        И в ту же самую секунду все-все в голове Марии Осинкиной разбежалось по разным правильным углам и прочно встало на место. Потому что она знала, что в следующую же минуту получит точное разъяснение всей ситуации и того, что ей делать дальше.
        Глава 53. Встреча
        Так получилось, что Жене никто не сказал о том, что отец ее — здесь, неподалеку. А первыми вернувшиеся в Эликманар после сражения Славик и Скин успели по дороге договориться, что если она ничего не знает, то и они говорить не станут: пусть будет сюрприз.
        Они, конечно, завернули в тот указанный им Ножевым переулок, где оставался на часах Петя Волховецкий. В двух-трех словах обменялись довольно-таки жгучей информацией. Петру объяснили, что прямо сейчас к нему прибудет милиция. И, пожалуй, ему надо бы помочь им отыскать парня в тельняшке. А потом либо пусть едет на какой-нибудь попутке в Эликманар, либо Славик через час-полтора за ним приедет.
        Друзья подъехали к калитке дома Фединой тетки в тот момент, когда вся компания сидела во дворе за большим деревянным столом. А тетка Пелагея Ивановна проворно сновала туда-сюда, подавая неизвестно когда ею наготовленную еду. Посреди стола важно стоял большой кувшин с самодельным квасом — а Том Мэрфи после омского-то «Трактира Подворье» и не пробовал больше сибирского кваску!
        К компании присоединился и Игнат. А прабаба его сидела на веранде своего дома, с живым интересом наблюдая за происходящим.
        Все лица обратились к подъехавшим.
        - Повязали обоих! — провозгласил Скин. — В Горно-Алтайск повезли. Стрельба была — будь здоров! Милиция сюда едет — осматривать место преступления. Ничего не трогали? — спросил он грозно.
        - Ничего! — отвечено было хором. — Наших-то никого не ранило?
        
        - Никого! Киллеру одному плечо прострелили. Не хотели оружие сложить — мент им предлагал. Они ж машину свою бросили — с оружием, из которого стреляли тут в окно. Петр ее потом охранял — на него нападение было! — почему-то хвастливо сказал Скин. — Их другая ждала. А мы никто знать не знаем — на какой они!.. Потом мы со Славиком в жигуле одном высмотрели их, тут же нашим номер сообщили!..
        Скина просто распирало. Он даже сделался похожим на Мячика, когда тот в ударе.
        Том хотел знать как можно больше реальных подробностей. В частности — не ранили ли все-таки его друга в этом сомнительном переулке?.. А Скину того и надо было — он торопился выложить как можно больше прежде, чем подъедут реальные участники боя.
        - Успели афганца одного предупредить — он доску с острыми гвоздями им прямо под колеса кинул. И у Славы полный карман фигни всякой острой был — тоже сыпанул. А дядька один — которого Шамиль привез — из карабина им колесо прострелил! А так они в Монголию гнали — могли бы уйти на фиг!
        Степа и его любимый учитель слушали не дыша — в тихом Эликманаре такое было в диковину. Кроме пьяных драк — порою, правда, с применением кухонного ножа, — здесь редко происходило что-либо в этом смысле выдающееся.
        Пелагея Ивановна все внимание обратила на Славика, почему-то выделив его изо всех. Она предлагала подать ему на руки прямо тут, из ковшика, что и было сделано.
        - Устал-то, небось, как! — приговаривала она, протягивая чистое полотенце. — На мотоцикле — это тебе не на машине… Руки-то, небось, совсем немые!
        Славик не возражал.
        А Женя молча переводила глаза со Славика на Скина, будто ожидая каких-то совсем необычных деталей происходившего.
        И они не замедлили.
        Две машины одна за другой подъехали к открытой калитке. Одновременно раскрылись все восемь дверец, и вышла целая толпа мужчин. Один из них был почти на голову выше остальных.
        - Папа! — пронзительно крикнула Женя и бросилась к нему.
        А Тося кинулась за ней с громким лаем, так как совершенно не знала того человека, к груди которого прижалась Женя, успев, правда крикнуть Тосе: «Свой!» После чего Тося со спокойной душой улеглась тут же, у ног обоих.
        Осинкин молча гладил дочку, а она рыдала, прижимаясь к нему, уже не видя никого и ничего вокруг, — и не могла остановиться.
        И все вокруг них стояли и молчали.
        Пелагея Ивановна, само собой разумеется, утирала глаза передником.
        - Папочка, — повторяла Женя, — папочка!.. Меня хотели убить!..
        Глава 54. «Перо мое вяло…»
        Артем Сретенский больше недели назад подал заявление об отмене приговора Олегу Сумарокову и возобновлении производства по уголовному делу об убийстве в селе Оглухине — «ввиду вновь открывшихся обстоятельств». Оно было тут же на месте поддержано прокурором Сибирского округа. Прокурор Заровнятных более чем полно владел информацией об этих новых обстоятельствах.
        Новое следствие проведено было — под его надзором — в рекордно короткий срок. И при этом очень грамотно, что заставило многих припомнить поговорку: «Можем, когда хотим!». Зафиксировали — по двум новым свидетельским показаниям — алиби осужденного. Затем — неверную экспертную оценку вещественных доказательств. И наконец — неопровержимые свидетельства вины в действиях трех новых лиц, подозреваемых в убийстве. Одной из них была несовершеннолетняя москвичка. Она была задержана, находилась в московском следственном изоляторе — как подозреваемая в совершении тяжкого преступления — и уже начала давать показания в присутствии своей классной руководительницы, находящейся в полном ошеломлении. Сретенский рассказывал, пожимая плечами, что отец подследственной отказался быть ее законным представителем, а мать не могла по своему почти невменяемому состоянию. И эту функцию взял на себя двоюродный брат матери, специально для этого приехавший из Краснодара.
        А потом в Курганском областном суде было назначено новое судебное заседание. Туда должны были привезти из Потьмы Олега Сумарокова.
        Обо всем этом только что узнали по мобильнику Том и Женя.
        А в поселке Эликманар Чемальского района Республики Алтай события между тем развивались следующим образом.
        Василий четко объяснил Александру Осинкину, что ему придется задержаться в Горно-Алтайске, пока не завершится первый хотя бы этап стадии дознания. Результатом должно быть обвинение двух задержанных в покушении на убийство. На вопрос Осинкина — да будут ли еще такие отморозки давать показания? — Василий только засмеялся:
        - Будут! Еще как будут! Проситься будут в камеру! Приговора ждать как манны небесной!
        И увидев некоторое недоумение, пояснил:
        - Заказ-то они не выполнили! А небось аванс брали — и потратили. За эти дела в их кругах наказывают. И в колонии достать могут. Они теперь дрожать везде будут. В камере им сейчас в сто раз спокойней, чем на свободе. Если в несознанку пойдут — я им тут же говорю: «Отпускаю — вывожу за ворота без конвоя». Тут же опомнятся!
        Осинкин уже сообщил своему американскому коллеге Флауэрсу — начав разговор, разумеется, с горячей ему благодарности, — что киллеры находятся под арестом. И тот обещал всячески способствовать следствию новой информацией — очень надеялся узнать имена заказчиков. Он брался также незамедлительно сообщить калифорнийскому нотариусу о самом существовании в России, а также о постоянном адресе той самой барышни, которая по завещанию Петра Андреевича Зайончковского является законной наследницей его состояния.
        Сама Женя, узнав о всей подоплеке дела, пришла, разумеется, в полное изумление.
        А отец пояснил ей ситуацию в духе семьи Осинкиных:
        - Эти деньги, если действительно удастся их получить, сколько бы их ни было, будут принадлежать тебе лично. Ты будешь распоряжаться ими по собственному усмотрению. Мы с мамой будем рады быть твоими советчиками, консультантами — не более.
        И Женя тут же сказала:
        - Если правда появятся какие-то большие деньги, тогда ведь можно будет действительно что-то сделать — правда, пап? — для многих детей… Здесь, в Эликманаре, еще есть отделение детского туберкулезного санатория — для детей от году до семи… Им очень тесно в старых помещениях. А многие — из здешнего Дома ребенка. Родителей у них нет. Надо же их вылечить — пока маленькие, пока не заболели сильно… А у начальства местного денег на них нет. Они хотят не расширять санаторий, а сокращать, даже, говорят, вовсе закрыть. Если бы построить маленький хотя бы домик — для детей от году до трех!.. Леша и Саня говорили, что местные «афганцы» помогут…
        - В России сегодня все возможно — и очень злое, и самое лучшее, — отвечал ей отец. — Очень много можно сделать хорошего — при наличии доброй воли, упорства и терпения. Никому не верь, что ничего не возможно. Но вообще-то — мне кажется, ты сможешь что-то сделать, помимо всего этого, и для себя лично. Не вижу в этом ничего дурного. Петр Андреевич, исходя из того, что я о нем знаю, несомненно, одобрил бы это.
        - Тогда… Тогда, папа, я хотела бы куда-нибудь съездить…
        - Не наездилась еще? — не удержался отец.
        - В Америку… Или в Париж… — говорила Женя мечтательно. — Или во Флоренцию и Венецию… Увидеть мир… Но это — потом. Когда, папа, удастся здесь хоть что-то сделать. Пока я еще не заслужила такой красивой жизни.
        Осинкин слушал, внутренне волнуясь. Какие перемены за такое недолгое время! Какие мысли, какие чувства… Если бы их слушал кто-то третий, нашел бы ее рассуждения выспренними. Но он знал свою девочку как никто. Он знал, что здесь нет ни капли наигрыша, неискренности, старания казаться лучше, чем ты есть. Просто стремительно взрослела душа. Юная телесная оболочка не поспевала за ней, да и ум, конечно, тоже.
        - Да, циникам нашим не понять, — пробормотал Осинкин про себя.
        Но Женя расслышала.
        - Пап, я как раз давно тебя хотела спросить — а что такое циник?
        В этот самый момент Тося, лежавшая все время разговора у ног Жени, вскочила сначала на все четыре лапы, а потом на две задние, а обе передние положила на плечи Александру Осинкину.
        - Ого! — сказал Осинкин, которого сразу признавала любая собака, и потрепал Тосю за большое мягкое ухо. — Ну и велика же ты!
        И Тося, недолго думая, лизнула его щеку своим теплым тряпочным языком.
        - Но-но! — закричал Осинкин, отталкивая ее огромную морду. — Без этих глупостей!
        
        - Признала, признала! — закричала Женя, хлопая в ладоши. — Признала хозяина!
        - Это ты хочешь сказать, что мы ее в Москву берем? — спросил Осинкин, нарочито удивляясь.
        - Папа! — укоризненно сказала Женя, чувствуя, что Тося уже защищена. — Она мне жизнь однажды спасла!
        - Ох, дочка, — вздохнул Осинкин. — Что-то больно много посягательств на твою жизнь за не очень большой отрезок времени…
        Но что такое «циник» Жене не удалось узнать и на этот раз, потому что в это время папа быстро набрал чей-то номер в своем мобильном телефоне и закричал бодро и весело:
        - Маша, Машенька, где ты?.. Так, понятно. Здорова?.. Куда ехать, спрашиваешь? Выбирайся оттуда как-нибудь — и прямо в Москву! Только в Москву! Я дня через два-три прилечу! Где Женька, интересуешься? — папа подмигнул дочери. — Да вот она — тут, со мной рядом стоит!
        И Женя стала рвать мобильник из папиных рук.
        Но последовавший за этим разговор ее с мамой, наконец-то услышавшей голос живой дочери, мы читателю передавать не будем.
        Как писал великий Гоголь — «Перо мое вяло, мертво, с тонким расщепом для этой картины!»
        Он имел, разумеется, в виду оточенное и расщепленное у основания гусиное перо, каким писали в его время.
        Мы, действительно, хоть и не пишем гусиным пером, не беремся описывать эту сцену. С одной стороны, как уже сказано, не имеем нужных для этого красок. С другой же стороны — жалеем нашего чувствительного читателя. И в то же время — не желаем слушать насмешек над слишком чувствительной сценой читателя вовсе бесчувственного.
        Хотя ему браться за наше правдивое повествование мы бы и вовсе не советовали. Поскольку, хотя далеко не все наши герои — люди чувствительные, но большинство из них, несомненно, умеют чувствовать. И их чувства выходят далеко за границу острого желания выпить холодного пивка или сказать что-нибудь особенно мерзкое по поводу того, что самому тебе — недоступно. Как умение, например, танцевать в прославленном кордебалете Мариинского театра.
        Глава 55. В путь, в путь!.
        Начались сборы в дальнюю дорогу.
        Шамиль полагал, что Ножева и Веселаго он должен либо доставить домой тем же способом, каким они прибыли сюда, либо посадить где-либо на удобный поезд. Но помимо их двоих, он приглашал в свою машину и Тома, и Петра Волховецкого, и кого угодно еще, уверяя, что у него в ней есть еще одно дополнительное место…
        В результате интенсивных переговоров сложилась такая картинка: сейчас все едут на двух машинах в Горно-Алтайск. На машине вирусолога Лютого едут Осинкин, Осинкина, Василий и Леша, а с Шамилем — все остальные. Василий тут же сказал Леше:
        - Хоть по дороге пообщаемся!
        Отметим, что Никита Лютый как впал во время схватки у Черги в некоторый ступор, так из него до сих пор и не вышел — поскольку после внезапно увиденного им самого настоящего, хоть и короткого боя возник новый, ничуть не менее неожиданный для него пласт впечатлений.
        В его картину мира никак не укладывалось то, что он сейчас наблюдал.
        У него самого было двое детей, одному — два, другой — четыре года. Каковы сегодняшние подростки — он точного представления, пожалуй, еще не имел. Но скорее уж он видел их с банкой пива в руке или на попсовом концерте в совершенно лунатическом состоянии — плавно поводивших высоко вытянутыми вверх руками. А здесь по обрывкам фраз он реконструировал совсем другую картину. И все никак не мог к ней адаптироваться. Тем более когда по ходу разговора узнал про музей Рауля Валленберга в доме Степы Барабанчикова…
        Итак, в Горно-Алтайске путники предполагали воссоединиться с Саней — и, соответственно, с «Волгой». Там должны будут остаться Василий и Александр Осинкин. Все же остальные договорились двигаться дальше вместе на двух машинах — в сопровождении, конечно, мотоциклетного конвоя — до Барнаула. А к тому времени все помаленьку решат — кому куда.
        Леша при этом дал понять Осинкину, что пусть он, нисколько не спеша, занимается вместе с Василием подготовкой обвинения киллерам — чтобы они ненароком не оказались на свободе за отсутствием материала для обвинения… И что генерал-лейтенант Шуст поручил им девочку, и они с Саней доставят ее в полном порядке — а тем более теперь, когда непосредственной опасности для нее уже нет, — в ту точку Москвы, из которой они ее забирали.
        Пока ясно было одно — Женя, Том и главное — Слава-байкер, а также все желающие ехали дальше в Курган, на суд. Славу просто не могла найти на дорогах России судебная повестка о вызове его в качестве свидетеля. Но он был на связи со Сретенским и знал, что повестка эта послана. Ну а где Слава — там, само собой, должен был быть и Скин.
        Конечно, Скин хотел бы увидеть Олега Сумарокова, который с таким доверием отнесся к нему, когда многие в Братстве его не очень-то привечали. Но вообще-то ему больше всего хотелось полюбоваться на Мобуту на скамье подсудимых за железными прутьями. Скроить ему какую-нибудь рожу — чтоб вспомнил их встречу и примененный тогда им, Скином, приемчик… Но никто не знал точно, какую процедуру выберет судья и появятся ли эти люди на предстоящем судебном заседании.
        
        Петр Волховецкий тоже хотел бы взглянуть в гнусную рожу Харона, но он как раз понимал, что вряд ли ему это сейчас удастся.
        Леша радостно отрапортовал генерал-лейтенанту Шусту по телефону, что девочка в целости и сохранности, а ее преследователи — обезврежены и находятся под арестом. Хотя во время рапорта сосало у него под ложечкой. Леша не мог себе простить, что в самый момент покушения на Женю они с Саней не оказались рядом с ней. Хотя в то же время он не мог не отдавать себе отчета в том, что они-то, пожалуй, скорее понадеялись бы на силовой вариант, чем на тот хитроумный, который пришел в голову подростку и оказался беспроигрышным. И еще неизвестно, был ли бы столь же безопасным для Жени их способ ее защиты… Угрызаясь, Леша и не вспомнил о том, что всю дорогу до Алтая они служили для Жени щитом.
        Женя, думая про будто бы ожидавшее ее наследство (размеров которого отец ее, конечно, совершенно не знал и даже не брался гадать), из-за которого и разгорелся весь сыр-бор, в реальность его, прямо скажем, пока нисколько не верила — так, что-то вроде сказки про то, как шли-шли и нашли в пещере клад. И мысли про эти нереальные деньги почему-то все время вытеснялись в ее голове картинами, напротив, совершенно реальными. Дети в доме Зубавиных на матрасах без простыней, за столом, где вареная картошка — с солью, но без масла… Большая территория дошкольного отделения туберкулезного санатория в Эликманаре — маленькие дети, двухлетние, трехлетние. Им нужны велосипеды, одежда и обувь, игрушки… Всего этого очень не хватает.
        Но мало того — в последние дни прошел по поселку довольно упорный слух, что отделение для самых маленьких — как раз для тех, у кого кривая туберкулеза неуклонно растет, — местный министр здравоохранения решил закрыть, а территорию — продать какому-то московскому начальству. Не очень высокому, но очень любящему охоту в горах и вообще культурный отдых… Вот что делать с этим — Женя совсем не знала.
        Зато в который раз представилось ей до мельчайших деталей виденное в Доме ребенка. Там, где были они с Олегом прошлым летом.
        Она вспоминала странный взгляд, который был у всех этих детей. Непонятно было, куда они смотрят. Их глаза будто плавали, а не глядели на тебя в упор.
        Женя не знала, что эти дети смотрят туда, где их дом.
        У них никогда его не было. Матери родили их и оставили в роддоме, а сами ушли. С самых первых дней жизни их никто никогда не прижимал к груди, приговаривая: «Ты моя ласточка! Ты моя красавица! Ты мой самый пушистый котеночек!»
        Но каждый из этих детей, даже совсем маленьких, смутно чувствовал и верил, что где-то в мире должен быть его дом — с его кроваткой, столиком и стульчиком, его куклой или машинкой, которой можно играть сколько хочешь, и никто у тебя ее не отнимет и не стукнет еще этой машинкой по голове….
        …А еще, когда заговорили с отцом про циников, — по ассоциации с близким, по мнению Жени, словом цинковый, вспомнила она, как в одном селе под Новосибирском, где Саня с Лешей останавливались часа на два, чтобы поколдовать с «Волгой», успела разговориться и почти подружиться с молодой матерью четверых детей. Той было всего двадцать шесть. Она говорила с Женей доверительно:
        - Я никогда не хочу заранее знать, девочка или мальчик! Даже УЗИ делают, я врачей прошу — не говорите! Зачем?! Знаешь, это так интересно…
        Увлекшись, Марина заговорила с Женей совсем как со взрослой женщиной, явно позабыв, что она еще девочка:
        - Акушерка кричит: «Давай-давай, старайся, — уже головка показалась!» А еще неизвестно — кто там на свет просится, представляешь? И только когда уже все, выскочит, — слышишь ее голос: «Мальчик!» Или — «Девочка!» И потом тебе в тазу таком цинковом его показывают: «Смотрите, мамаша!»
        - Почему цинковом? — удивилась Женя. Она таких тазов в Москве вообще не видела — только на даче.
        - Да вот в нашем роддоме почему-то все цинковые. Бабка моя говорит — раньше такие шайки в банях выдавали для мытья. Да не все равно, в каком! Он же там на пеленке чистенькой лежит, кулачки сжимает… Радуется, наверно, что белый свет видит. И вот — представляешь? — я смотрю первый раз на его личико… Не было, понимаешь, не было его на свете! Еще пять минут назад не было! И вот — появился! Мой! Собственный! Без меня — сразу пропадет!
        А когда Женя рассказала ей в ярких красках про Дома младенца — она твердо решила усыновить одного. А может, и двух. И ее муж — веселый парень — сразу сказал:
        - А чего там! Возьмем двух! Четыре или шесть — лично я особой разницы не вижу! Прокормим!
        Женя в последний год стала собирать вырезки — необычные истории про матерей и детей. Бабушка с удовольствием отдала ей свои — очень давние. Был, например, такой случай в Америке. У одной матери сын находился в коме полгода. Врачи точно сказали ей, что мозг его уже не работает. Искусственно поддерживать жизнь дальше аппаратами — бессмысленно. Ее сын, можно сказать, уже мертв. Мать, все понимая, согласилась. Отключили всю аппаратуру. Мать упала на грудь сына, рыдая, — прощалась с ним. Он открыл глаза — впервые за полгода — и сказал: «Мама»… После этого пошел на поправку. Любовь матери оказалась сильнее всех объективных медицинских данных. Вот после этого и решайте научно — умер мозг или не умер!..
        Еще были два листочка из «Огонька» — советского времени, уже про нас, а не про американцев. Там были фотографии — лежит на больничной кушетке молодая женщина, а метрах в полутора от нее — высокий операционный стол. На нем — девочка лет двенадцати. Девочке должны были делать операцию, во время которой ей необходимо переливать кровь — брать у матери. А у той — склонность к повышенному давлению. А от волнения давление просто неизбежно подскакивает. И вот мать предупредили — ни в коем случае нельзя, чтобы во время операции у нее повысилось давление: это будет для дочери губительно. Представляете? И вот мать неизвестно какими силами на протяжении двухчасовой операции делает так, что давление у нее не поднимается… Ради жизни дочери совершает то, что по всем биологическим законам вроде бы и невозможно. Женина бабушка, когда передавала Жене вырезки и рассказывала эту историю, не выдержала и прослезилась. Хотя совсем-совсем не была к такому склонна.
        Глава 56. В чувствах своих мы не вольны
        Примерно за полчаса до отъезда Женя пошла прощаться со Степой.
        Ей предстояло довольно трудное прощание.
        Дело в том, что в эти дни незаметно для самой Жени что-то произошло в ее душе. Она почувствовала, что ей очень трудно будет расстаться с этим серьезным, полностью погруженным в свое дело мальчиком.
        В те несколько дней, которые Женя провела в Эликманаре, ей постепенно стало нравиться в нем все — например, коротко стриженные волосы, которых давным-давно она не наблюдала у своих приятелей в Москве: у всех было что-то вроде локонов или уже гривы — прямой, распущенной по плечам либо собранной резиночкой. Вот интересно — в Москве ей Степина стрижка показалась бы старомодной. А здесь — она только видела с удовольствием, что это очень напоминает стрижку ее папы.
        Жене нравилось его слушать. Многим ее знакомым девочкам Степина речь показалась бы книжной и даже не очень понятной. Но Женя, слушая его, только теперь понимала, что в Москве почти все ее знакомые говорят одними и теми же словами и почти что одно и то же. Нет, у Димы, конечно, словарь был побогаче других. Но Дима был молчун. Так что богатства его словаря обнаружить было трудно.
        Женя шла быстро-быстро в сторону Степиного дома и чувствовала, помимо острой печали, еще и угрызения совести. Что ни говори, а эти ее переживания были изменой Диме. Да, именно изменой! Диме, который готов был для нее, она всегда это знала, луну с неба достать!
        Она почти бежала по пыльной дорожке, посматривая на непомерно широкие листья подорожника по сторонам, и где-то вычитанные слова звучали на все лады в ее голове: «В чувствах своих мы не вольны… В чувствах своих мы не вольны…»
        …А Степа стоял на крыльце своего дома. Он не признался Жене, что собирался идти ее разыскивать. Но она сразу увидела, как он обрадовался, увидев ее. И сразу так легко стало у нее на душе! Печально — и радостно. Одновременно.
        Она подошла. Степа спустился с крыльца и стал рядом. Из дверей дома осторожно высунула свой носик смешная Дуня и тут же спряталась.
        
        - Уезжаешь? — спросил он.
        - Да… Все уезжаем…
        Она смотрела не на Степу, а в землю. Изучала вьющийся стебель какого-то маленького цветочка, выбивавшегося из-под Степиного деревянного крыльца. И серую от дождей нижнюю его ступеньку…
        - К нам, наверно, никогда уж больше не попадешь? — спросил вдруг Степа.
        - Почему же никогда? — встрепенулась Женя. — Я хочу придумать, как вашему детскому туберкулезному санаторию как-нибудь помочь. Тут у вас самых маленьких совсем выживают… А потом… — Женя запнулась. — Ты в Москву не хочешь разве приехать? У нас же библиотеки самые лучшие. Не все же, наверно, что тебе нужно, в Интернете есть… И потом — я надеюсь, ты теперь будешь с нами, в нашем Братстве…
        - Да, в Москву хорошо бы съездить…
        Степа помолчал.
        - Только у меня там нет никого.
        - Почему же никого?..
        И они оба замолчали, как будто и так сказали очень много.
        Тут Степа решительно взял Женю за обе руки сразу.
        - Женя… До свиданья!
        - До свиданья, Степа, — сказала Женя тихо, не подымая глаз. Осторожно вынула свои руки из его, больших и, как оказалось, довольно сильных, привыкших к деревенской работе ладоней. Повернулась и побежала к калитке, не оглядываясь.
        Глава 57. Прощайте, горы Алтая, или За все надо платить
        …И опять быстро-быстро бежит дорога мимо колес, мимо окон «Волги». Привалившись боком к задней дверке, аккуратно, на замок, закрытой Саней, — который снова с ними и сейчас за рулем, — смотрит Женя, не отрываясь, на эту серую бегущую ленту. Слушает, как мелкий гравий время от времени негромко щелкает по дну машины. Она снова — в своем почти что доме, привычном и уютном. Тося блаженно лежит на полу кабины, занимая его весь, от левой дверцы до правой. И, кажется, очень довольна, что Женины босые ноги утопают в ее загривке и она еще почесывает Тосю пальцами… За последнее дни Тося, кажется, значительно подросла — недаром Леша, когда ее только нашли, сказал, что она еще щенок. И потому Том едет в машине Шамиля, со своим другом Петром, а Женя на заднем сиденье — одна. Но это, конечно, временно.
        В Эликманаре с ней прощалась целая толпа — Женя и не думала, что у нее столько новых знакомых и даже, пожалуй, друзей! Во двор Фединой тетки Пелагеи Ивановны пришли и Вадим Силантьевич Рыболовлев, и Игнат, и его прабаба, узнавшая от него Женину историю во всех подробностях… Заметим на полях, что здоровье прабабушки за последние дни неутомимой Игнатовой работы и, соответственно, ее смеха сильно получшело. Пришла и маленькая алтайка — мать спасенного Женей Коли, с ним самим и с его младшим братом, все таращившимся на Женю своими круглыми черными глазками. А также — с целым мешком всяких вкусностей на долгую дорогу. Но главным потрясением для многих — в том числе и для Жени — было появление во дворе главы Чемальской управы двухметрового Федота Мозгалева.
        Правда, опытный Леша очень просто и ясно объяснил позже его появление:
        - Вы что, ребята!.. На его территории — покушение на убийство с участием столичных киллеров! Задержание силами горно-алтайской милиции! При такой ситуации в кабинете отсиживаться не приходится…
        Мозгалев прежде всего сказал, обращаясь к Жене, но посматривая на Лешу, что семье Зубавиных выдано пособие, и они уже купили на него простыни и еду. И что на следующей неделе он едет в Горно-Алтайск к министру здравоохранения — говорить о детском туберкулезном санатории.
        Далее он обратился непосредственно к Александру Осинкину и сказал, что алтайские медики хорошо знакомы с его работами и что сам он, Мозгалев, хоть и не медик, отлично понимает, что вирусология сейчас — наш передний край. И что он лично очень рад познакомиться с таким выдающимся ученым, хотя и при экстраординарных обстоятельствах.
        Женин папа тоже ответил что-то светски-витиеватое, потому что на настоящий разговор времени не было, а наскоро задираться не имело смысла.
        Василий отозвал Мозгалева в сторону и тихо что-то некоторое время внушал, а тот несколько подобострастно поддакивал.
        Леша высказал свое предположение:
        - Предупреждает — с наркотой чтоб поаккуратней.
        Но развития эта не всеми понятая тема не получила — пора, пора было в путь.
        Быстро добрались до столицы Алтая. Там Женя распрощалась с папой, и глаза ее опять оказались на мокром месте, что, впрочем, заметил только он. Но прежде они вместе позвонили в Евпаторию, полностью успокоили бабушку с дедушкой, который признался, что, кажется, только с этой минуты у них и начнется заново надолго прерванный отдых.
        
        Папа, прощаясь, сказал Жене, что маме он по мобильнику про Тосю говорить не будет. И если приедет в Москву раньше Жени — тоже.
        - Пусть это для нее будет сюрпризом! — сказал он сардонически.
        Саня и Леша долго прощались с Василием, обнимались и хлопали друг друга по спине. Все трое дали друг другу слово найти способ встретиться в недалеком будущем — по-настоящему.
        - Без киллеров! — уточнил Саня.
        …Часов через пять, вскоре после Барнаула, восстанавливались, как выражались Леша и Саня, в симпатичном, довольно уютном кафе. Оформлено оно было, правда, странновато: большие деревянные балки на потолке — и восточный орнамент на стенах. Сдвинули два столика и уселись ввосьмером.
        На столе стояло меню под прозрачным плексигласовым покрытием. Посмотрев и не найдя ничего интересного, Женя механически повернула меню на другую сторону. Там оказалось нечто поинтереснее, а именно — красиво оформленный Прейскурант за испорченную или разбитую посуду.
        Женя не могла от него оторваться, пока не прочитала целиком вслух. Приведем и мы его целиком; разумеется, все цены в российских рублях:
        «Тарелка малая — 40
        Средняя — 50
        Соусник — 100
        Салатница большая — 90
        Салатница малая — 50
        Пепельница большая — 60
        Пепельница малая — 40
        Селедочница — 120
        Пиала малая — 30
        Блюдо большое — 300
        Супница — 200
        Чайник большой — 330
        Чайник малый — 55
        Кружка пивная — 100».
        - Бей не хочу, — сказал Саня, ознакомившись с необычным прейскурантом. — Жень, может, кокнешь что-нибудь? Мы с Лехой угощаем. Заплатим, значит.
        Женя засмеялась.
        - Сейчас, выберу что-нибудь подходящее!
        Ножев и Веселаго, тихо посовещавшись, взяли себе по 150 грамм.
        - Нервную систему в порядок привести надо, — пояснили они присутствующим. — Расшаталась малость.
        Опорожнив рюмки, или, как назвал Ножев, столешники, за здоровье всех присутствующих, они стали хвалить Жене ее папу.
        - Отец у тебя — человек! — объявил Ножев. — Сейчас таких мало.
        Еще в Оглухине, а потом при прощании в Горно-Алтайске Александр Осинкин успел горячо поблагодарить их обоих и Шамиля за самоотверженную готовность защитить его дочь от верной гибели. И всех троих звал в Москву в любое время.
        - Теперь у вас есть где остановиться — а в Москве это главное. Да и вообще…
        И добавил загадочно, но для них, в отличие от Жени, по-видимому, никакой загадки в этих словах не было:
        - Места найдем!
        Глава 58. Встать, суд идет!
        Не будем мучить читателя подробностями уже однажды увиденной им глазами героини дороги по Западно-Сибирской низменности к Уралу — да и вообще подробностями.
        Скажем только, что после Новосибирска в сторону Европы ехали уже только «Волга» и, конечно, «Харлей».
        И доехали постепенно до Кургана, до здания Курганского областного суда, где начинался судебный процесс по пересмотру приговора, вынесенного Олегу Сумарокову.
        Женя, Том, Петр Волховецкий и Скин уселись на передней скамье.
        Мать Олега, приехавшая издалека — из Тукалинска, — обнявшись с Женей и поцеловав ее, села сзади них.
        Сесть впереди мать не решилась. Во-первых, боялась помешать суду своим волнением. Как именно можно этим помешать — она не знала. Но все равно боялась. Во-вторых, адвокат сказал ей, что из Потьмы везут на суд ее сына. И еще больше мать боялась, что как только она увидит его — заплачет. А это тоже может помешать ему правильно отвечать на суде.
        Если бы ее спросили, надеется ли она на хороший исход дела, — она бы не смогла ничего ответить. Внутри у нее как будто все перегорело и запеклось. Она уже не имела душевных сил, чтобы надеяться, — ведь и на надежду нужны силы.
        
        Женя смотрела на маму Олега почти с ужасом, хоть и старалась этого не показать. За несколько месяцев, прошедших с того суда, на котором сын был признан присяжными виновным в страшном убийстве и приговорен к пожизненному заключению, мать из молодой сорокадвухлетней женщины превратилась в старуху со впалыми щеками и потухшим взглядом. Поэтому Женя тоже с испугом думала о том, как Олег увидит свою маму.
        Славы-байкера уже не было в зале. Он должен был выступать в роли свидетеля и поэтому не мог слушать, как идет заседание, — до того момента, как начнут задавать вопросы ему самому. Это делается, в частности, для того, чтобы свидетель, услышав другие свидетельства, не заколебался как-то в том, что он видел собственными глазами. Бывает и такое. Поэтому Славку отправили в коридор, к неудовольствию Скина.
        В одном из самых задних рядов сидели Леша и Саня. Как легко догадались даже самые недогадливые, пропустить событие, ради которого исколесили столько тысяч километров, они никак не могли. Впрочем, каков будет финал сегодняшнего действа, они, очень хорошо знающие состояние судебной системы на своей родине, предугадывать ни за что бы не взялись. Им хотелось взглянуть хотя бы на этого парня, о котором столько было говорено.
        Распахнулась боковая дверь, и ввели Олега, прикованного наручниками к конвойному. Он шел, опустив голову, и в зал не смотрел.
        Его завели в клетку, и там наручники от конвойного отстегнули. Клетку заперли. Рядом с дверью встали два вооруженных конвоира. Перед клеткой, спиной к ней, расположился за столиком Артем Сретенский, раскладывая бумаги. Он повернулся к своему подзащитному, дружески и ободряюще ему улыбаясь.
        Олег сел в клетке на скамейку, которая, как вспомнила Женя, так и называется — скамья подсудимых. И взглянул наконец сквозь железные прутья в зал.
        Первой, кого он увидел, была Женя. Она изо всех сил улыбалась ему, стараясь дать понять, что все будет хорошо.
        Потом он увидел свою маму. Она тоже улыбалась. Но какой страдальческой была, как она ни старалась, ее улыбка… По лицу Олега пробежала судорога. Через силу он слабо улыбнулся матери и снова опустил голову.
        - Прошу встать, суд идет! — провозгласила хорошенькая девушка в короткой юбке, секретарь суда.
        Зал встал. Вышли три человека в черных мантиях и заняли места за судейским столом. После этого сели люди в зале. Вообще людей было не так много, как на том суде, когда все жители Оглухина требовали жестокому убийце самого жестокого наказания.
        Женя первый раз была на суде. Но интуитивно она уже понимала, почему все должны встать, когда входит суд, — потому же, почему судью надо называть «Ваша честь». Ведь приговор выносится «Именем Российской Федерации». То есть — от имени каждого гражданина России. Значит, любой российский гражданин и должен показать, что он уважает свой суд и доверяет ему. Вставая перед судьей, мы заявляем о нашем уважении к чести своей страны… Правда, Женя уже не помнила, что она поняла за последнее время сама, а что ей пояснил когда-то папа.
        Началось то, что называется судебным заседанием.
        Глава 59. Лика дает показания
        После доклада члена президиума областного суда взял слово прокурор Сибирского округа Фрол Кузьмич Заровнятных — в темно-синей форме, сверкая звездами на погонах.
        Сразу оживились молодые лица в двух последних рядах. Студенты юрфака прибежали на суд с одной целью: послушать знаменитого прокурора, получившего известность в кругах юристов и «силовиков» Сибири по двум раритетным признакам — профессионализм и неподкупность. Да и дело было нешуточное — пересматривался приговор человеку, уже отбывающему пожизненное заключение! Будущим юристам было интересно к тому же взглянуть на заключенного, привезенного непосредственно из пресловутой Потьмы, где столько известных людей отсидело в советские времена по много лет — за не такой, как требовала тогдашняя власть, образ мыслей.
        Речь прокурора была недолгой. Он сказал, что мотивы его действий — возвращения дела к новому рассмотрению, были только что ясно освещены в докладе.
        - …Свидетельскими показаниями установлено алиби осужденного. Усилиями группы его младших товарищей был обнаружен оригинал его записки, не предназначавшейся погибшей. Неряшливая экспертиза приняла за подлинную записку ее случайную, непреднамеренную копию, случайно попавшую на глаза погибшей. Повторю — это важное обстоятельство установили не получавшие юридического образования подростки… Они же помогли выявить тех, кому предъявлено обвинение в убийстве Заводиловой; все обвиняемые находятся под арестом. Четверо из этой группы молодых друзей осужденного оказали действенную, связанную с риском для их жизни помощь оперативной группе милиции при задержании опасных преступников, обвиняемых в убийстве. Мы посчитали необходимым представить их к награде. Надеюсь, что следующий суд установит вину убийц. Обвинительное заключение против них уже подготовлено и практически не оставляет сомнений в этой вине. В сегодняшнем же заседании дело по обвинению Олега Сумарокова будет рассмотрено заново.
        Прокурор сел. И судья, сидевший посредине, то есть председатель судебной коллегии, стал задавать вопросы Олегу Сумарокову.
        - Признаете ли вы себя виновным в убийстве Анжелики Заводиловой?
        - Нет, не признаю.
        - Чем же вы объясните ваши признательные показания на предварительном следствии?
        - Физическим воздействием. Я задыхался в противогазе. Теперь думаю, что лучше было бы задохнуться.
        …А ведь в Оглухине никто и знать не знал, что Анжелика сменила фамилию. Она поменяла паспорт по просьбе отца, никому, кроме тети Груши, не сказав. Только на ее похоронах это открылось. И никто не понимал, откуда у нее эта фамилия — Заводилова. Только Шерлок Холмс, он же Максим Нездоймишапка, каким-то образом раздобыл информацию, что это фамилия богатого предпринимателя из Москвы, который и дарил в последний год Анжелике разные красивые вещи…
        - Есть вопросы к осужденному?
        - Есть.
        Слева от Жени и ее друзей встал высокий красивый мужчина лет сорока пяти в ладно сидевшем на нем черном, не по погоде, костюме. Лицо мужчины было спокойным, но если приглядеться — становилось заметным проступавшее в глубине спокойного взгляда серых глаз страдание.
        - Потерпевший, вы можете задать свой вопрос.
        У Жени все в голове начало путаться от волнения, и она не сразу поняла, почему этого мужчину судья называет потерпевшим.
        - Скажите, когда вы в тот день последний раз видели Анжелику?
        Олег стоял молча.
        Судья сказал:
        - Сумароков, отвечайте потерпевшему.
        Олег медленно заговорил:
        - Думаю, только днем… Часа в три-четыре… Потом, когда вечером уходил, уже не видел. А вернулся поздно… Около пяти утра ушел на автобус. Думал, она спит…
        - А откуда вы вернулись поздно?
        Олег помолчал. И потом сказал тихо, но твердо:
        - На этот вопрос я отвечать не буду…
        Судья разрешил Олегу садиться и сказал, повернувшись к спрашивавшему:
        - На интересующий вас вопрос, господин Заводилов, я думаю, вы сейчас получите ответ.
        И объявил:
        - Пригласите свидетельницу Лидию Лекареву!
        Только Женя и Олег во всем зале знали Лику в лицо. И Женя увидела, как вздрогнул Олег при этом имени. Ни Женя, ни тем более Олег, ничего не знавший о переговорах Жени с Ликой еще в Москве и о том, что она дала письменные показания о его алиби, никак не ожидали, что Лика появится здесь, в Сибири.
        Она вошла в зал. И все присутствующие, включая судей, можно сказать, приковались к ней взглядом — так хороша была эта девушка восемнадцати-девятнадцати лет с нежным лицом, с гладкими белокурыми прядями, загибающимися полумесяцами к подбородку, в светло-сиреневом летнем брючном костюме, с еще более светлым газовым шарфиком, с крохотной эмалевой веточкой сирени на лацкане жакета.
        Видно было, что Лика страшно волнуется и ни-чего не видит вокруг. А Олег не смотрел на нее. Он опять смотрел в землю.
        Секретарь показала, куда ей встать — перед маленькой такой трибункой. Взяла у Лики паспорт, стала записывать имя и фамилию.
        Судья спросил, предупреждена ли она об ответственности за отказ от дачи показаний и за заведомо ложные показания, и, получив подтверждение, задал вопрос, состоит ли она в родстве с Олегом Сумароковым.
        - Нет…
        - В каких отношениях вы с ним находились?
        - В дружеских… — пролепетала Лика.
        
        Судья задал вопрос, видела ли она Олега в тот мартовский день, когда произошло убийство Анжелики, и Лика ответила, что да, видела. Они встретились примерно в шесть часов и пошли погулять.
        - Случайно вы встретились или договорились заранее?
        - Случайно. Но Олег хотел со мной встретиться, только позже. Он нес записку, которую хотел оставить мне в дверях…
        - Каково было содержание записки?
        - Он просил меня встретиться в девять вечера у мостика…
        - Показал ли он вам эту записку?
        - Да, показал.
        - А куда он дел ее потом? Выбросил?
        - Нет, я хорошо помню, что почему-то не выбросил… Засунул в карман своей куртки.
        - Посмотрите внимательно на этот документ. Это та записка?
        Лика внимательно вгляделась в переданную ей записку.
        - Да! Та самая! Совершенно точно!
        Тут раздался хриплый от волнения голос Игоря Заводилова:
        - Ваша честь, могу ли я ознакомиться с этой запиской?
        Судья попросил Артема Сретенского показать записку отцу убитой. Тот внимательно осмотрел авиабилет, на котором темно-коричневым фломастером была написана записка. Адвокат Олега сказал, что имеются взрослые свидетели того, что эта записка была найдена именно в куртке Олега в заколоченном доме после гибели Анжелики и после суда. Очевидно, что она никоим образом не могла оказаться в тот вечер в руках Анжелики. Тем более, что в распоряжении суда все время была другая записка, невольная копия этой. Заводилову была представлена и она — тот кусок газеты, на которой случайно — уже красными буквами, как из-под красной копирки, — отпечаталась записка Олега. Кусок газеты, который попался на глаза его дочери, и погубил ее.
        Раньше Заводилов не видел эту записку, служившую главным вещдоком. Он знал ее только по описаниям — и не сомневался в подлинности. Тем, первым следствием он управлял из Москвы. Теперь у него не было сомнений в том, что все, рассказанное свидетельницей, — правда. Вид обеих записок был слишком убедителен.
        Игоря Заводилова глубоко поражало, что, видимо, вот эта сидящая в первом ряду и очень внимательно слушавшая высокая девочка с копной золотистых пушистых волос, явно года на два младше Виктории, поехала через Урал и Сибирь, чтобы спасти своего старшего друга от неправедного приговора. Приговора, которому он, Заводилов, взрослый мужчина — не глупый, не злой, не бесчестный, — способствовал. Девочка поехала, нашла записку — и самостоятельно поняла, что произошло на самом деле.
        Игорю было физически нехорошо и от сознания всего этого, и от не покидавшей его ни на одну минуту другой мысли.
        Ему очень хотелось попросить у кого-нибудь глоток холодной воды, но было и неловко, и не у кого. Он даже сомневался, дотянет ли до конца заседания, не случится ли с ним чего. Непривычно давило в груди, покалывало сердце, которого раньше он, запросто пробегавший двенадцать километров, а на лыжах и все двадцать, вообще никогда не чувствовал.
        Умный и трезво мыслящий Игорь Заводилов ясно понимал: впереди его ждет другой судебный процесс, на котором он будет чувствовать себя гораздо, гораздо хуже. И еще совершенно неизвестно, как перенесет этот процесс его жена — ведь едва ли не главным его фигурантом будет их пятнадцатилетняя дочь.
        Судья продолжал допрос свидетельницы.
        - Расстались ли вы с Сумароковым в лесу и в какое время?
        - Нет, мы не расстались… Он пошел меня провожать.
        - Вы расстались у вашего дома?
        - Нет… Он вошел вместе со мной.
        - До какого часа он пробыл в вашем доме?
        - Примерно до трех ночи…
        Игорь Заводилов слушал Лику и смотрел на нее в упор, не сводя глаз. Да, сомнений не оставалось. Молодой человек, сидевший в клетке, опустив голову, — Заводилов видел его первый раз — действительно был в тот вечер с этой девушкой. Он не был причастен к убийству Анжелики.
        - Последний вопрос. Скажите, свидетельница, почему вы не сообщили эти важные сведения, когда началось расследование убийства? Вы еще были в Оглухине, когда в доме нашли записку, будто бы адресованную Анжелике, вызывающую ее к мостику, где и нашли ее тело. Вы уже знали, что в убийстве обвиняют человека, который в ночь убийства был с вами. Почему вы не захотели дать оправдывающие его показания, а уехали в Москву?
        В зале, где и без того было очень тихо, воцарилась полнейшая тишина. Лика смотрела на судью своими большими красивыми глазами и молчала. Олег из своей клетки первый раз взглянул на нее. И во взгляде его можно было прочитать только одно чувство — жалость.
        Лика закрыла лицо руками и зарыдала.
        - Свидетельница, вы свободны, — сказал судья.
        Глава 60. Будущий президент России свидетельствует
        Вот чего уж Женя не ожидала — это увидеть в зале суда Федора Репина!
        Она думала, что он еще в Оглухине дал свои показания в присутствии педагога или родителей, — и на том дело кончилось. Но главный судья объявил:
        - Пригласите свидетеля Репина!
        И в зал с очень важным видом, умытый и причесанный на ровный, как у Ельцина, пробор, в отглаженном костюмчике вошел Федор Репин собственный персоной. Рядом с ним шла взволнованная, в красных пятнах его оглухинская классная руководительница.
        Женя сразу отметила, что Федьку об ответственности за дачу ложных показаний не предупреждали, а сразу стали спрашивать, видел ли он в тот мартовский день «вот этого человека» — судья показал рукой на Олега.
        - Да, видел, — степенно начал Федя. — Он сначала шел, потом остановился…
        - Он был один?
        - Нет, с девушкой.
        - Ты знаешь ее имя, фамилию?
        - Ее в селе Ликой называли. А полное имя не знаю.
        - Что делал этот человек, когда остановился?
        - Стал целоваться с Ликой, — нехотя сказал Федька.
        На задних скамьях, где сидели студенты, возникло легкое оживление, но быстро исчезло. Обстановка суда по факту убийства к веселью не располагала.
        - А потом? — спросил судья.
        - А потом они быстро пошли вместе.
        - В сторону мостика?
        - Не-е, как раз в противоположную, к станции.
        - Он что, по-твоему, хотел уезжать?
        - Не-е, он, наверно, к Лике пошел. Она в той стороне жила.
        - Сколько времени было?
        - Часов восемь, наверно. Темно уже было.
        
        - А больше ты никого в это время не встретил в лесу?
        - Встретил. Двух мужиков. Как раз к мостику шли.
        - Ты их знаешь?
        - Одного знаю, из соседней деревни. А другого нет.
        - И куда, ты говоришь, они шли?
        - К мостику. — И важно добавил: — Однозначно.
        После этого Федю и его то и дело вытиравшую платочком пот со лба и одергивавшую темно-синюю шелковую блузу с длинными рукавами учительницу отпустили. Они остались в зале, устроившись в последнем ряду. А в суд вызвали Славу-байкера.
        Славика судьи слушали с заметным удовольствием, несмотря на трагическое содержание его речи. Так точен, внятен, обстоятелен был рассказ о том, как ночью, при свете фар, мельком, но тем не менее ясно он увидел у мостика двух мужчин около тела девушки. Как одного он узнал, а другого нет. Как на другой день вернулся на это место и нашел гильзу. Как впоследствии его друг Денис Скоробогатов (Скин приосанился, услышав эти слова) сумел установить, специально отправившись в село Заманилки, что у одного из жителей села, виденного Славой у мостика, — зажигалка в виде гильзы с отсутствующей частью. Как Денис сумел, рискуя здоровьем и, возможно, жизнью, сделать так, что милиционер Костыль задержал Порскова, который, насколько известно свидетелю, сейчас находится под арестом.
        Во время этого рассказа впервые на лице Олега Сумарокова появился живой интерес. Ведь слушавшие Славика Женя, Том, тем более Скин и даже Петр Волховецкий все это знали. А Олег впервые узнавал реальные обстоятельства приписанного ему убийства!..
        Был в зале и еще один человек, слушавший Славу не просто с вниманием, а с волнением, которое он с огромным трудом скрывал. У Игоря Заводилова пересохло во рту так, что он при необходимости не смог бы, наверное, заговорить. Сердце его стучало часто и сильно.
        Славу отпустили, не задав ему больше ни одного вопроса. И он уселся в первом ряду, со Скином. А тот показал ему поднятые вверх большие пальцы на обеих руках, при этом девица-секретарь посмотрела на Скина неодобрительно.
        Глава 61. Суд удаляется на совещание
        Секретарь суда объявила, что суд удаляется на совещание. Все трое судей быстро встали и, шелестя мантиями, так же быстро вышли из-за стола и скрылись за какой-то дверкой.
        Все в зале сидели молча, только на задних скамьях тихо переговаривались студенты-юристы, споря о том, какой будет приговор. А один нашептывал своей подружке: «Суд никогда не уходит на совещание, а всегда и неизменно — удаляется… Если ты не усвоишь глубину этой разницы — ты никогда не станешь юристом!» И подружка тихонько хихикала.
        Теперь мама Олега смотрела на сына не отрываясь, но боялась подойти к его клетке с двумя вооруженными людьми по бокам. Единственный человек, который мог сказать, как ей быть, — адвокат Сретенский — в это время куда-то вышел. Мать думала: вдруг после того, что там решат судьи, Олега опять повезут в тюрьму, в Потьму, а ей не дадут подойти к нему? И она даже не потрогает его, не погладит по щеке, не поцелует…
        И Олег смотрел на свою маму. Мы не беремся описывать этот взгляд. Пожалуй, какой-нибудь очень тонкий психолог сказал бы, что этот взгляд стал наконец живым. Что в нем засветилась какая-то надежда. Но это впечатление вполне могло быть и обманчивым.
        А Игорь Заводилов сидел, опершись локтями на дипломат, лежавший у него на коленях, и охватив голову руками. Вряд ли кто-нибудь мог сейчас угадать его мысли — даже если бы этот человек прекрасно знал все подробности его ситуации. Заводилов не гадал, каким будет решение суда. Как человек очень неглупый, он, слушая всех говоривших, это решение просчитал и был почти уверен в своем расчете.
        А думал он совсем о другом. И мы готовы повторить, что догадаться об этом вряд ли кому-либо удалось бы.
        Заводилову все сильней хотелось познакомиться с этой золотоволосой девочкой и просто поговорить с ней. Поделиться своими мучительными многодневными размышлениями.
        Все больше овладевала им странная мысль, что это каким-то образом облегчит его душу. Ему казалось, что именно она, явно не преследующая в своих решительных и столь необычных для ее возраста действиях никаких корыстных целей, совершенно поймет его. И даже, может быть, даст совет — что ему делать и как жить дальше…
        Он много узнал за последнее время о Жене Осинкиной и о ее старшем товарище. И понял, что они собирались делать, в сущности, почти то же, что сам он почти год делал вместе со своей погибшей дочерью. Она так деятельно и радостно занималась с ним этим новым делом!..
        Игорю даже померещилось в какой-то момент неуловимое сходство незнакомой девочки с его погибшей Анжеликой. «Чем же они похожи?» — думал он. Быть может, выражением лица, ясных глаз? Да, скорее всего именно этим. Что-то знакомое и успевшее стать особенно милым Заводилову в его дочери светилось в глазах незнакомой девочки. Какое-то мягкое, открытое, доброе отношение к миру, что ли. Не такое частое, к сожалению, во взорах современных девиц, будто и не слышавших, что милосердие — непременная женская черта.
        В то же время он понимал, что, так или иначе, усилия именно этой девочки привели к тому, что вина его дочери Виктории в убийстве своей сестры Анжелики оказалась почти доказанной. Благодаря ее именно усилиям его младшая дочь скоро предстанет перед судом и получит сколько-то лет пребывания в воспитательной колонии. В семью свою вернется она в лучшем случае двадцатилетней примерно девушкой… И невозможно даже думать о том, что за девушка выйдет из ворот колонии.
        Значит?..
        Что бы это ни значило, он снова думал о том, что разговор с Женей ему почти необходим. Хотя он не мог бы точно сформулировать суть этой необходимости.
        Важным обстоятельством здесь было еще то, что ему-то самому вина его дочери Виктории в убийстве ее сестры стала известна в собственном доме. Раньше, чем это выяснили другие люди.
        И именно Виктория сказала ему — поняв, что разоблачила себя, нацепив на палец кольцо, подаренное отцом Анжелике, — что если он сам не начнет выступать, то ничего страшного не будет… Она не способна была понять, что все самое страшное с ним уже произошло.
        И вот это все оставалось для него самого — в отличие от его жены — важнее того, какое именно наказание ожидает в недалеком будущем Викторию.
        Интереснее всего было бы, пожалуй, внимательному и понимающему людей наблюдателю следить в этом зале за Женей.
        В последний час судебного заседания стерлась с лица еще недавно по нему витавшая полуулыбка. Очертился не по-детски твердо сжатый рот, прорезалась складка между бровей. И появился взрослый, ободряющий, улыбчивый взгляд, который бросала она время от времени в сторону Олега.
        
        Многое можно было бы прочесть сейчас, в эти решающие минуты, на выразительном Женином личике. И в первую очередь — готовность к любому итогу судейского совещания и к дальнейшей борьбе.
        И снова девушка-секретарь объявила:
        - Прошу встать — суд идет!
        И снова встал весь зал, вновь прошуршали черные мантии, и трое судей утвердились за длинным судейским столом. И все сели, но ненадолго. Потому что председательствующий встал и начал читать нечто с листа бумаги, который держал в руках. Все слушали новый приговор стоя. Стоял и Олег в своей клетке.
        Сама не своя стояла мать Олега, уцепившись за спинку оказавшегося перед ней стула.
        Тут первый раз в жизни у Жени от волнения на минуту заложило уши. И она услышала не самые первые слова:
        - …Именем Российской Федерации… Приговор, вынесенный Сумарокову Олегу Михайловичу, отменить… Освободить из-под стражи в зале суда…
        Что-то загремело. Это конвоиры открывали клетку, в которой сидел Олег. Он поднялся со скамьи подсудимых и вышел в зал.
        Глава 62. В кругу друзей и доброжелателей
        Мать не отпускала Олега от себя, обхватив его двумя руками и прижавшись лицом к его груди. А он все гладил ее по голове.
        Потом мать нашла в себе силы оторваться, повернулась к Жене, взяла обе ее руки в свои, наклонилась и поцеловала.
        Женя в испуге стала выдирать руки, повторяя:
        - Да что вы! Что вы!..
        А мать сказала неожиданно спокойно:
        - Будут свои дети — поймешь.
        Тогда Женя заговорила уже весело, чтобы разрядить обстановку:
        - Помните, когда вы мне звонили из Тюкалинска, — я что вам сказала? Я же сказала — прекрасно помню! — «Этого не будет! Я даю вам слово!» Вот и вышло по-нашему! По правде!
        - Да, я твои слова очень хорошо помню, — сказала мама Олега, тоже заулыбавшись. — Они очень меня тогда поддержали. Я, конечно, совсем не верила, что ты сможешь что-то сделать с этой махиной… И все равно — почему-то, когда вспоминала твои слова, мне становилось легче.
        Олег сказал Жене:
        - Сейчас я поеду к маме в Тюкалинск. Побуду у нее дня четыре. Потом лечу в Москву — ты, надеюсь, к тому времени туда доедешь. Соберем малый слет Братства, по-быстрому, до начала учебного года. Всех собрать не удастся, хотя бы москвичей, остальные участвуют по Интернету. Потом я в Петербург — восстанавливаться в университете. А накануне мы с тобой, Женя, вечер сидим — составляем проект предполагаемых действий. Не сомневаюсь, что ты надумала тут — с полпуда! А я только сейчас ведь думать начну.
        С изумлением смотрела Женя на Олега. Это был совсем не тот человек, которого ввели в зал суда под конвоем и заперли в клетке. Это был прежний Олег — свободный и уверенный в каждом своем движении, в каждой интонации, всегда готовый к положительному действию человек.
        
        Он стоял теперь в плотном кольце — адвокат Артем Сретенский, Скин, Том, Слава, только сейчас солидно познакомившийся с Олегом, Петр Волховецкий, которого Том представил Олегу как нового члена Братства, Федор Репин, которому Олег сам протянул руку и поблагодарил его, а мама Олега обняла будущего президента России и расцеловала. А в стороне скромно стояли, дожидаясь, когда Женя и их познакомит, Леша и Саня.
        Только нигде не видно было Лики Лекаревой.
        Неизвестно откуда набежали журналисты. Не так-то часто освобождают в зале суда привезенных из пожизненного заключения! Вспышки следовали за вспышками. Микрофон совали и Олегу, и матери, и всем подряд стоявшим рядом с ним. А наиболее опытные брали комментарий у адвоката.
        Женя говорила Олегу:
        - Здесь меньше половины тех, кто в твоем деле участвовал. Еще Ваня Бессонов, Ваня Грязнов, Фурсик, Мячик, Нита Плугатырева… Дима, Маргаритка, и еще Маргариткин приятель по имени Станислав Всеволодович, который дал свои личные деньги на дорогу, — родительских не хватило бы… Еще Часовой, военком омский, лейтенант Костыль, прокурор Сибирского округа — ты его видел и слышал…
        Тут наконец увидела она Лешу и Саню:
        - Ой, Олег — вот кто самые тут главные! Они же меня из Москвы везли — по всей Сибири! И всех других возили!
        Но Сретенский уточнил:
        - Не только возили… Без них — без омского военкома, их давнего знакомого — сибирский прокурор в эти дела вряд ли бы ввязался. А без него — неизвестно еще, что бы было…
        И Леша с Саней сами представились юноше Олегу как старшему по званию — потому что опыт отбывания пожизненного заключения без вины в их глазах равнялся боевому опыту, если не превосходил его.
        Они прочувствованно поздравили его с освобождением и по очереди обняли.
        А к Жене в это время подошел незнакомый ей человек, которого видела она только в зале суда, когда он задавал вопросы Олегу и свидетелям.
        - Я — Заводилов. Мне очень хотелось бы с вами поговорить. Я хорошо понимаю, что вам сейчас не до меня. И вообще — вы, наверно, торопитесь в Москву. И тем не менее… Я даже не исключаю, что в конце концов разговор окажется не только важен для меня, но чем-то полезен и вам…
        Женя была, конечно, во внутреннем смятении оттого, что перед ней стоял отец не только погибшей Анжелики, но и Виктории. Ну и — виноватый все же в какой-то степени в страшном приговоре Олегу. Она не могла себе представить, о чем он хочет с ней разговаривать. Только видно было, как трудно ему говорить. Но что-то таилось в его глазах, что делало ее отказ совершенно невозможным.
        - Когда вы хотели бы поговорить? Прямо сейчас?
        - Да, если можно. Мы пошли бы в какое-нибудь кафе и посидели там… Надеюсь, я не задержу вас более часа…
        Попросив подождать минутку, Женя пошла узнавать о планах остальных. Выяснилось, что Олег уже договорился с Саней и Лешей, что они отвезут их с матерью к автобусу на Тюкалинск — как только они обсудят сейчас кое-что с адвокатом. Олег и слышать не хотел, чтоб их везли на машине до дому.
        - Прекрасно доедем автобусом! Вам всем тоже по домам надо, достаточно вы со мной нянчились!
        - Да чуть не сутки же ехать!
        - Да нет, поменьше…
        И мать подтвердила, что автобусы, хоть и с пересадкой, но очень удобные. Последний останавливается близко от их дома. Но видно было, что со своим сыном она пошла бы сейчас до Тюкалинска и пешком.
        И Женя могла бы поклясться, что за последний час мама Олега очень помолодела. И выглядела уже не на свои сорок два года, а, пожалуй, лет на тридцать. Но главное — как же светились ее глаза!
        И тогда Женя условилась, что встречается со всеми через два часа здесь же, около суда. А с Олегом и его мамой прощается сейчас.
        Они с Олеговой мамой еще раз крепко-крепко обнялись и расцеловались. А с Олегом пожали друг другу руку — до скорой встречи в Москве.
        - Еще как бы ты раньше меня не приехал!.. — сказала весело Женя.
        Но Саня с Лешей решительно отвергли такую возможность.
        - Через двое суток с небольшим рассчитываем быть в столице. Генерал-лейтенант нас ждет, — веско сказал Леша.
        И Женя покинула зал суда вместе с Игорем Заводиловым.
        Глава 63-я, последняя. Они сидели за столиком друг против друга
        Играла музыка, но, в отличие от всех почти московских кафе, очень тихая и не противная.
        Они сидели и молчали. Перед обоими были бокалы со свежевыжатым соком. Женя потихоньку тянула сок через соломинку. А Игорь Заводилов грел зачем-то бокал в обеих руках, не зная с чего начать.
        И вдруг неожиданно для себя начал, как говорили древние римляне — in medias res, — то есть с самой сути.
        Возрастная преграда, стоявшая между ними, исчезла. Он, во всяком случае, перестал ее чувствовать.
        - Моя жизнь в значительной степени разрушена. Самое страшное, что может случиться с человеком, со мной уже случилось. Я потерял двух дочерей. Одну я нашел очень поздно, но полюбил ее, она стала близким мне человеком. Ее убили. Я был уверен, что убийца — ваш старший товарищ. Способствовал тому, чтобы ему вынесли самый суровый приговор. Мне важно, чтобы вы поняли, — способствовал только потому, что абсолютно не сомневался в том, что убийца моей дочери — он.
        А вы не поверили суду. Вы верили этому человеку. Нашли доказательства его невиновности. Потом нашли настоящих убийц. Главной из них оказалась другая моя дочь. Она жива. Но все-таки я ее потерял. Не тогда, когда ее вина стала известна вам и следователям. Раньше.
        Игорь Петрович замолчал.
        Женя вообще не понимала, как он находит в себе силы говорить. Первый раз в жизни увидев этого человека на суде, она почему-то сейчас не только понимала его, но всей душой чувствовала его состояние. И сочувствовала.
        По-видимому, и он каким-то образом понял, что она наделена этим бесценным даром — чувствовать и понимать другого человека. Потому и сидел сейчас напротив нее и говорил то, что не стал бы говорить никому другому.
        - Как все это получилось, я не знаю. Но догадываюсь. Я был занят своим делом, то есть в конечном счете — добыванием денег. Сначала — не очень больших. Потом — все больших и больших. И опять — мне казалось, что в общем-то я делаю это для нее, своей дочери. Об Анжелике я тогда еще ничего почти не знал.
        
        Игорь отхлебнул соку — вынув соломинку, прямо из бокала.
        - Но это, конечно, был самообман. Виктория росла практически без моего участия. Мой вклад в ее жизнь был денежный. Это была огромная ошибка. Ее повторяют многие мои товарищи. Не все — но многие. Никакие няни, бонны, дорогие гувернантки не заменят этического вклада отца в характер ребенка, в его душу. Никакие!..
        Заводилов махнул официанту — тот подскочил мгновенно.
        - Хотите чего-нибудь сладкого? — обратился Игорь Петрович к Жене.
        Она замотала головой.
        - А кофе?
        Нет, и кофе она не хотела. У нее уже стоял ком в горле от его медленного рассказа о себе. И она могла только маленькими глотками тянуть сок.
        - Двойной эспрессо!
        Официант испарился. Игорь Петрович продолжал медленно говорить.
        - В последнее время я очень много думал. Да. Очень. Я, наверное, во всю свою жизнь столько не думал. Не о работе, а о других совсем вещах. О своей жизни. О том, как мне жить дальше. О том, в сущности, — жить ли вообще. Имею ли я право продолжать жить. После того, как я загубил, если называть вещи своими именами, две юных жизни.
        Женя смотрела на него испуганно. Она хотела бы возразить ему, но боялась.
        - И это вы — знаете? — помогли мне поверить в то, что можно продолжить жить. Исправить я уже ничего не могу. Но можно что-то сделать — для тех, кто нуждается в помощи…
        Заводилов замолчал. Долго смотрел куда-то вниз.
        - Зачем мы приходим в этот мир? Неважно, верим или не верим мы в вечную жизнь. Независимо от этого все равно все знают, что земная жизнь — временна. Значит, зачем-то мы заброшены на земной шар — на время? Не затем же, наверно, чтобы вкусно есть, пить, ездить на очень дорогих машинах, лежать на пляже на роскошных курортах — и именно на это зарабатывать все время деньги?
        Женя слушала, не отрывая от него взгляда.
        - У меня была очень хорошая, умная мама. Она умерла в относительно молодом возрасте. Если бы она была жива — я уверен, Виктория выросла бы хорошим человеком. Да и я… был бы, наверно, более вменяемым. Мама умела чувствовать других, даже незнакомых ей людей. В юности мне казалось — даже слишком. Она не понимала, например, таких ходячих суждений: «Особенно уютно, когда за окном дождь и холодный ветер, читать в теплой комнате в кресле под лампой…» Она говорила: «Мне не может от этого быть уютно. Я — там, на улице, с теми, кто под дождем…»
        У мамы было несколько… не знаю, как это назвать. Афоризмов? Изречений? Скорее просто поговорок — и народных, и ее собственных. Они направляли ее жизнь. «Кто малым недоволен — тот большому не рад», «Лучше один раз обмануться, чем сто раз не доверять», «Если тебе плохо — помоги кому-нибудь». Я и решил с этого года следовать, по крайней мере, этим последним ее словам. Вместе с несколькими моими сотоварищами мы переводим деньги на счета матерей, у которых дети больны лейкемией. Там нужны очень большие деньги. Мы переводим их анонимно.
        - Но почему? — воскликнула, не сдержавшись, Женя. — Ведь каждой матери, мне кажется, как-то… ну, приятно, тепло, что ли, знать конкретное имя человека, который помог ее ребенку! Я ничего плохого здесь не вижу, если бы вы имя свое указывали…
        - Видите ли, — медленно, подыскивая слова, заговорил Заводилов, — у нас с вами не совсем обычная страна… Наши люди изломаны долгими десятилетиями лжи, государственной жестокости… Даже те, кто этого не застали, все равно изломаны — наследственно. Они привыкли считать, что собственность — зло. Большая собственность — большое зло. Богатые не способны на добрые поступки. Весь мир знает, что все гораздо сложней, а у нас верят, что все — просто. Поэтому у нас простят богатому деньги, выброшенные на дорогих шлюх на дорогом курорте…
        Игорь остановился.
        - Ох, простите, я, как говорила моя мама, зарапортовался… Ну, простят огромные деньги, выброшенные богатым на самоублажение. Но не простят деньги, отданные им больному ребенку…
        - Но почему?! — опять воскликнула Женя.
        - Мне трудно вам объяснить… Вам пока еще, извините, этого, возможно, и не понять. Скажем так — этот поступок нарушает некую сложившуюся в голове нашего рядового человека схему. По его схеме — богатый не должен совершать добрые поступки. Тратить огромные деньги попусту — это нормально для богача-злодея. А вот когда он их отдает больному ребенку — что-то тут не то. «Это он лицемерит, нас перехитрить хочет, добреньким прикидывается… Но нет, шалишь, нас не проведешь, не на таких напал!.. Мы тебе скажем все, что о тебе думаем!..» Вот так примерно многие рассуждают… — заключил Заводилов.
        Перед ним появилась чашечка дымящегося кофе.
        Женя сидела, понуро опустив голову. То, что говорил ее взрослый собеседник, оказалось выше — или ниже — ее понимания. И вдруг она подумала: вот если она действительно получит какие-то деньги ее дальнего и давнего родственника — что же, и про нее будут думать так же гадко?!
        - Вообще многое у нас смещено, — говорил Заводилов, мучительно подбирая слова, чтобы выразить нечто не очень давно, но глубоко им продуманное. — Иногда мы задаем себе или другим вопрос: «А этот человек — добрый?» И далеко не сразу найдешь ответ. Потому что некоторые «добрым» назовут человека, который всего лишь — не злой. Или такого, у которого доброе лицо, добрый голос, интонация, но не так-то легко вспомнить хоть один его добрый поступок. А ведь безо всяких размышлений можно назвать «добрым» лишь того, кто занят действенным добром. То есть — деятельно доброго.
        Моя дочь Анжелика была таким человеком. Мне кажется — вы тоже такой человек. В России всем, особенно детям, так не хватает действенной доброты. Мне хотелось бы помогать вам с Олегом, всем вашим товарищам в ваших делах. Я узнал, что главная ваша цель — дети-сироты. Этим занималась вместе со мной в последний год своей короткой жизни моя дочь… Я хотел бы помогать вам — если вы не против.
        - Конечно! — воскликнула Женя. — Я просто уверена, что с вашим опытом — мы вместе сумеем делать что-то очень-очень важное, нужное! Через несколько дней мы с Олегом встречаемся в Москве — будем вырабатывать план действий. Как будет здорово, если вы тоже встретитесь с нами!..
        Заводилов вручил ей свою визитную карточку, записал ее телефоны — городской московский и мобильный. Они встали из-за столика. Женя протянула ему свою руку, и Игорь Петрович бережно пожал ее.
        Только тут Женя вспомнила — что же думает сейчас о ней Тося, много часов запертая в машине — правда, с приспущенным стеклом?! Но тут же сообразила, что, пока они беседовали с Игорем Петровичем, Саня наверняка выпустил бедное животное погулять. И она успокоилась.
        Эпилог
        
        Вот и остались в прошлом Женины ужасы, а также ее тяжелые, опасные, но все-таки хорошо закончившиеся дела.
        Она снова мчится на «Волге» — у левого окна, босыми ногами на Тосиной теплой шерстяной спине. Но теперь уже в сторону Москвы, к дому.
        За рулем — Леша-Калуга, а Саня, откинув спинку кресла до отказа, предается, как он объявил, заслуженному отдыху. Он вообще напомнил всем присутствующим, что транспортировал в Горно-Алтайск двух опасных преступников, которые на протяжении ста с лишним километров находились хоть и под конвоем, и в наручниках, но все же, извините, непосредственно за его, Саниным, затылком, а он у него, между прочим, не казенный и без запаски. И за это со всех присутствующих причитается. Но в первую очередь — с Калуги. И лично он, Саня, после такого стресса еще не восстановился. И пока не чувствует в себе непреодолимой тяги к управлению машиной.
        Леша в спор по этому поводу не вступал. Потому он уже пятый час ведет «Волгу» и будить Саню пока намерения не имеет.
        Теперь в машине еще и Том, у правого окошка. Подсунув ноги под Тосин мягкий живот, он не отрывает глаз от все повышающихся и повышающихся холмов. Проехали Челябинск; близится Урал. Том уже знает, что скоро увидит столб с надписями: на одной стороне — «Азия», а на другой — «Европа». Так они переедут с континента на континент. И это все будет одна страна — раскинувшаяся на двух континентах сразу Россия.
        «Хорошо было бы, — думает Том, — заехать к Ване Грязнову в Златоуст». Но понимает, что просить об этом Лешу и Саню — это уже слишком.
        И Женя вдруг вспоминает, что надо же наконец позвонить любимой подруге! Последнюю эсэмэску она отправила ей сто лет назад! И Женя набирает Зиночкин номер.
        - Зиночка! Я уже еду домой, в Москву!
        И слышит, как та тут же начинает рыдать.
        - Зина, Зиночка! Ну что ты плачешь? Все же хорошо, нам все удалось! Олега освободили! Его оправдали, он поехал со своей мамой в Тюкалинск!
        А Зиночка никак не может заговорить — прямо задыхается от слез. И наконец Женя слышит:
        - Ты… жива…
        - Конечно, жива!
        - А Синицына сказала, что тебя точно убили… А родителей твоих дома нет, спросить не у кого… Я уже третий день плачу…
        И Женя утешает Зиночку. Но знает, что та все равно будет плакать еще не меньше суток — вспоминать, как ей было плохо, когда она думала, что Женьку убили.
        Потом Женя вспоминает, что скоро увидит Диму, — и тяжело вздыхает. Вот кто ждет ее, это уж точно! Но ее сердце расколото надвое. И неизвестно, как пойдет ее жизнь дальше…
        Женя едет и едет, смотрит в окно, ничего не вспоминает специально, но в голову лезет все подряд, что увидела она и услышала за длинную-длинную дорогу… Еще до Тоси, где-то перед Уралом, глубокой ночью, забуксовала «Волга», застряв в глубоком песке, Саня и Леша возились у колес, тихо ругаясь, а Женя сладко спала. Но вдруг проснулась. И увидела, как прямо из темного ночного леса вышел солдатик — с детским лицом, в больших сапогах… И Саня спросил у него:
        - Служивый, нет ли лопатки?
        - Есть.
        И он достал из рюкзачка саперную лопатку.
        Сквозь дрему Женя услышала, как взревел мотор. Колеса закрутились, машина вырвалась из песка.
        - Братишка, а куда ты идешь? — спросил Леша, отдавая лопатку (он всех молодых мужчин называет братишками).
        - В отпуск на пять дней.
        - К маме? — спросил Саня.
        - К маме.
        - А сколько вас у нее?
        - Я один.
        - Знает она, что ты к ней идешь-то?
        - Нет.
        - А что пехом-то?
        - Да никто не останавливается.
        - Сколько ж ты прошел?
        - 45 кэмэ. Теперь четыре только дня отпуска осталось.
        Саня с Лешей посадили солдатика к Жене, сказали:
        - Спи теперь!
        - Не-а. Я спать не хочу, — сказал солдатик Толя и заснул в ту же секунду — прежде, чем «Волга» тронулась.
        Его подвезли 120 км до его села Новоспасского — и Толя, поправив рюкзак, бегом побежал по заросшей травой уличке к своему дому. А Саня все не мог успокоиться:
        - Слышь, Калуга?.. Это что у нас с тобой за страна такая стала? Солдата подвезти никто не хочет!..
        …Женя едет и ни о чем не думает — мысли сами приходят и уходят. Но что она знает твердо — только теперь, когда она наконец попадет в Москву (и увидит свою мамочку!) начнутся ее настоящие дела. Она очень надеется, что — без ужасов.
        И если все пойдет так, как Женя задумывает, то не исключено, что, может быть, когда-нибудь, рано или поздно, наш читатель узнает об этом — из совсем другой книги, но с теми же героями. Под названием: «Дела и радости Жени Осинкиной и ее друзей».
        notes
        Примечания
        1
        Фрагмент подлинного письма бесстрашного автора, рисковавшего тем, что перлюстрация письма — то есть чтение его теми, кому оно вовсе не адресовано, — могла принести крупные неприятности. Сохранено и подлинное ее имя, и реальная история выдающегося русского писателя Г. Демидова. Его сочинения вошли в нашу жизнь совсем недавно — через много лет после его смерти.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к