Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / Детская Литература / Сабитова Дина: " Три Твоих Имени " - читать онлайн

Сохранить .

        Три твоих имени Дина Рафисовна Сабитова

        Ритка живет в деревне с сестрой и пьющими родителями. Третьеклассницу, аккуратистку Марго взяла в свою семью медсестра детдома. Почти взрослая Гошка надеется, что дурная слава защитит ее от окружающих. Но у каждой из них есть шанс стать счастливой. И все они — одна девочка. От того, как повернется ее судьба, зависит, какое имя станет настоящим. Пронзительная история ребенка, потерявшего родителей и попавшего в детский дом, читается на одном дыхании. И все же самое сильное в этой книге — другое: в смешанном хоре голосов, рассказывающих историю Маргариты Новак, не слышно ни фальши, ни лукавства. Правда переживаний, позволяющая читателю любого пола и возраста ощутить себя на месте героев заставляет нас оглянуться и, быть может, вовремя протянуть кому-то руку помощи.

        Дина Сабитова
        Три твоих имени

        Дочке Люше

        Часть первая
        Ритка

        Глава 1
        Что Ритка любит

        — Чего ж ты плачешь, Муратовна, поешь и плачешь?  — спрашивает Ритка.
        Старая Муратовна вытирает краем платка глаза и вздыхает:
        — Так песня жалостливая, вот и плачется от нее.
        — А ты пой веселую песню! Пой про ландыши!  — Ритка тревожно смотрит в лицо старухе. Кому же нравится, когда при нем поют и плачут. Вот Ритка и старается придумать, как развеселить Муратовну. Про ландыши — там про май, и про букет, и про любовь — Риткина любимая песня.
        — Или давай чай пить с пирогом,  — предлагает девочка.  — Чай с пирогом — мое любимое веселье.
        — Легко тебе развеселиться,  — гладит ее по голове Муратовна,  — эх, дитя-дитя…
        Да, у Ритки часто бывает хорошее настроение. А когда ей грустно, то она думает о том, что у нее есть в жизни любимое.
        Много у Ритки любимого в жизни.
        Пирог с малиной и чай в гостях у Муратовны. Ходить в Каменный лог за земляникой. Игрушечная собачка Гвоздик. Когда пылью пахнет перед дождем. Козлята маленькие — у них рожки смешные. Сметана — только редко она достается Ритке. Петь песни громко, во весь голос. Татка — когда он в хорошем настроении. Мамка…
        Тут Ритка быстро перескакивает мыслями дальше. Мамку, конечно, она любит. Но только не хватает у Ритки слов и мыслей, чтоб объяснить самой себе, почему же в этом месте списка она запинается. Ну, в общем, мамка. Еще любит Ритка купаться в речке, жареную картошку, Муратовну любит, любит мультики смотреть у Муратовны по телевизору (дома у Ритки телевизора нет). Еще есть любовь, которой Ритка гордится, потому что это очень красивая и взрослая любовь: любит Ритка русского поэта Пушкина и польского поэта Мицкевича.
        Кто бы мог подумать, что Ритка про них знает? Ведь ни читать она не умеет, ни книжек у них в доме нет — ни одной.
        Ритка часто про это думает: почему это у всех в доме есть телевизор, а у некоторых даже книжки. Вот у Муратовны целая полка книг — все в ярких обложках, романы про любовь. Ритка хоть читать и не умеет, но любит обложки разглядывать, потому что на них ужас какие красивые девушки нарисованы. Иногда даже принцессы. Ритка берет книжку с нарисованной красавицей в лиловом платье и спрашивает Муратовну:
        — А как эту девушку зовут?
        Муратовна заглядывает в книгу и отвечает:
        — Элеонора!
        Тогда Ритка залезает с ногами на кровать, прижимается спиной к натопленной печке и сочиняет про Элеонору.
        — Жила-была Элеонора. Во дворце. А рядом жил злой волшебник, и он не хотел, чтоб Элеонора выходила замуж.
        А тут приехал принц, ее муж. То есть жених. И сказал Элеоноре, чтоб она выходила за него замуж, потому что он ее любит. А Элеонора сказала: я не могу, меня волшебник не пускает замуж. Принц тогда пошел и отрубил волшебнику голову, и волшебник бегал по замку как куренок без головы, а потом совсем умер.
        — Что ты там бормочешь?  — спрашивает, появившись из кухни, Муратовна.
        — Да я так, ничего…  — смущается Ритка,  — я книжку читаю.
        — А, ну читай-читай,  — кивает Муратовна. Она знает, что читать Ритка не умеет, но никогда не насмехается над ней. Велико ли дело — не умеет читать. Вот пойдет в школу и научится. Скоро уже пойдет, осенью.
        Так что в Риткином списке про любовь еще есть книжки. Ритка думает: «Научусь читать — все книги у Муратовны прочитаю»…
        Такая вот у Ритки мечта.

        Глава 2
        Что у Ритки есть

        Есть у татки с мамкой корова Снежка. Только Ритке от этого никакой радости.
        Козы — другое дело. У них глаза как бусины. А у козлят, если прижать их к себе, под тонкой шкуркой — хрупкие косточки. Козлята мекают как дети, и козы тоже орут протяжно и жалостливо.
        Но коров Ритка боится. Корова дышит тяжело, хрустит травой, двигается тупо то одним, то другим боком. Того и гляди — наступит в узком простенке Ритке на ногу копытищем.
        Корова привязана за рога над кисло пахнущим корытцем, под лабазом. Стоит, вздыхает там, жует, ворочается. Ритке надо воды из колодца в дом принести. А колодец под тем же лабазом, от коровьего навозного хвоста в метре. Страшно Ритке идти за водой.
        Но татка вот сейчас закричит из избы:
        — Ритка, где вода?
        И еще прибавит слов, нехороших.
        Ритка эти слова знает, и, когда Татка кричит, Ритка повторяет их шепотом, чтоб никто не слышал. В жизни пригодится.
        Нету у татки воды, а ему пить хочется.
        И настроения у татки нету, вот и кричит татка сердито.
        А у Ритки много чего есть.
        Есть, во-первых, у Ритки младшая сестренка Гелька. Гельку никто за водой не пошлет, ей всего четыре года. А Ритке уже семь — подумай-ка, большая, старшая.
        Еще есть у Ритки четыре тетрадки — две в линейку и две в клеточку. Ритка осенью в школу пойдет.
        Точно пойдет. Татка с мамкой много про что забывают.
        Забывают еды сварить.
        Забывают, что у Гельки валенок нет.
        Забывают, что детям спать пора.
        Но уж про школу не забудут, не может такого быть.
        Еще есть у Ритки два старших брата. Но они совсем отдельно живут, взрослые они. Так что на Ритке весь дом держится.
        Мамка на ферме все время, а татка у Ритки пастух. Лето когда — то пастух, а зимой просто так себе человек. Феликс Иванович.
        И прозвище у татки смешное — его все Феличитой зовут.
        — Вон, Феличита орет, кнутом щщолкает, пора корову в стадо гнать.
        Еще есть у Ритки соседка, Вера Муратовна.
        — Заходи,  — говорит Вера Муратовна,  — почаще ко мне, Ритка. Щец тебе налью, пирожка вот…
        Ритка никогда не отказывается — ни от щец, ни от пирожка, ни от картошки. Потому что Ритке есть все время хочется, а у Веры Муратовны все очень вкусно.
        Мамке Риткиной некогда готовить, она с фермы придет, говорит:
        — Ох, устала я, доча, так уста-а-ала.
        Глядь, и спит уже мамка. И татка спит. А в избе и темно, и холодно, и ужин не варен.
        Гелька в уголке носом шмыгает.
        — Ритк, давай картошки сварим.
        — Сварим, сварим,  — ворчит Ритка,  — ты, что ли, в подпол полезешь за картошкой?
        Гелька тут же реветь начинает. Потому что в подполе — это же все знают — Бабайка живет. Черный Бабайка, в самом углу. Только ногу на ступеньку поставишь, чтобы в погреб спускаться, а он тебя за подол мохнатыми пальцами как ухватит, как утащит в мышиные норы, в самую темень — только тебя и видели, только тебя и слышали, и косточек твоих не останется, и поминай, как звали тебя, Гелька.
        Любит Бабайка мышей пасти, сырой картошкой хрустеть и тех, кто в погреб лазит, хватать-пугать.
        Гелька в углу зажалась, мокрыми глазами хлопает. А есть-то все равно надо.
        — Не полезем мы в погреб, Гелька, пойдем хлеба достанем, посолим и поужинаем.
        И водой можно запить. С молоком вкуснее, конечно. Только вот молока нет. Молоко мамка все дачникам продает, а воды Ритка принесла сегодня много.
        Хоть и боялась коровы — а четыре раза ходила за водой по полведра.
        — Ты, Гелька, не реви, вот наедимся хлеба и спать ляжем, а завтра мамка встанет, картошки наварит, с маслом, с чаем, и сытно и тепло будет, Гелька.

        Глава 3
        Что у Ритки будет

        В доме у Веры Муратовны все не как у Риткиных родителей.
        — Конечно,  — улыбается Вера Муратовна,  — все как у людей.  — И ты, Ритка, вырастешь, замуж выйдешь, заведешь себе дом свой, коровку, гусей…
        — Я коровку, наверное, не заведу,  — говорит Ритка, макая ложку в миску со сметаной,  — ну ее, коровку. Я ее боюсь. А дачники обойдутся. Без молока-то, говорю, обойдутся дачники.
        Про замуж Ритка и не думает пока. Это далеко. Вот мамка за таткой замужем. Что хорошего? Нет, конечно, неплохо, что они родили Ритку. И Гелька — хотя иногда противная и ревет много,  — хорошо, что есть Гелька. С Гелькой в темном доме, когда родители спят, не так страшно вдвоем.
        Но друг с другом мамка и татка ругаются все время. А иногда и дерутся. Ритка с Гелькой тогда прячутся в сенях или на печке. И сидят тихо, потому что татка может и их стукнуть — он, когда злой, не разбирает, ему все едино: мамка, Ритка или кошка под руку попадется.
        Так что зачем замуж?
        Вот корова своя — это важно. Хоть и боится корову Ритка, а все же понимает: нужна в хозяйстве корова или коза.
        Думает Ритка: завести ли корову или козой обойтись?
        — Это твоя мамка все молоко дачникам продает, а добрые-то люди своих детей…  — начинает было Муратовна, да замолкает почему-то, переводя разговор на другое:
        — Расскажи, Ритка, какой ты дом себе заведешь?
        — Большой,  — говорит Ритка,  — чтоб в сенях окно, и в доме пять окон, как у Хетчиковых, и крылечко со стеклышками. Бабка Хетчикова на крылечке сидит весь день, глядит, как автобус с Зименской проезжает. Вот моя мамка будет старая, будет на крылечке сидеть и посматривать тоже. Шаль ей куплю, мамке, белую, козявую.
        — Глупая ты, Ритка, козья шаль-то. Мамке, значит, шаль. А татке своему чего купишь?
        Ритка молчит, ложкой в миске со сметаной водит. Потом говорит неохотно:
        — А татке… тоже чего-нибудь. Чего ему там надо. Ну, унты новые.
        Не хочется Ритке про татку говорить. Лучше про дом.
        — А в доме у меня будет все как у людей, да!
        Вера Муратовна оглядывает комнату:
        — Это как же, Ритка, у людей?
        — Ну вот как у тебя. Я к стене комод большой поставлю. На нем дорожку вязаную. Да у нас есть, бабка моя вязала. На полатях в тряпье валяется, мамке-то не надо, у нас все равно комода нету. Вот ее возьму, постираю.
        — Дак ты сейчас постирай, Ритка, и дома на стол постели.
        Молчит Ритка, думает. Мамка про красивую кружевную дорожку забыла, а постирает ее Ритка, мамка обрадуется. Красиво будет в доме.
        В доме-то у Ритки ведь хорошо тоже. Там стол есть, кровать мамкина и таткина, еще бабкин старый сундук. На столе все время посуда копится, Ритка ее моет-моет, да не успевает перемыть: у татки с мамкой гости все время.
        Но вот комода нет у них. И занавесочек, как у Веры Муратовны, нет. И на кровати нет покрывала такого красивого.
        — А ты, Ритка, сама научись-ка вязать. Я вот тебя научу, хочешь? Свяжешь себе хоть дорожку, хоть скатерку.
        — У меня денег нет на пряжу,  — солидно вздыхает Ритка.  — Не с чего заводиться хозяйством, если денег нет.
        — А ты вот что. Ты ко мне на работу поступай. Вот возьми веничек да полы у меня в сенцах промети. А то у меня спина болит, радикулит. А я тебе за это ниток два клубка отдам. И вязать научу.
        Ритка чистоту любит. Веник в углу уже стоит, промела Ритка сенцы, но ей мало:
        — Муратовна, у тебя ведро где поганое, я полы мыть буду!
        Соседка головой качает:
        — В кого ж ты такая чистюля-то растешь, золотая моя? Вот тебе ведро, мой, что с тобой сделаешь…
        Моет Ритка полы, а к Вере Муратовне другая соседка зашла, Моня Ваниха. За солью или за маслом. Они на крыльце разговаривают. Думают, не слышит их Ритка.
        — Это ты себе батрачку наняла, что ли, за харчи, Муратовна?
        — Да что ты Моня, язык твой поганый, ну помогает девчонка, сама ж знаешь, мне наклоняться тяжело с радикулитом, а тут хоть грязь развезет — все мокро да не пыльно будет.
        — Смотри, переселится к тебе, не выгонишь потом. Кормишь ты их, кормишь, я гляжу, а мать-то ее больно хорошо живет.
        Вера Муратовна вздыхает:
        — Говорят, она молоко все свое дачникам продает, ну тем, которые у Симоновых снимают избу. А дети не то что на сметану, на снятое молоко глядят голодными глазами.
        — Ой, да я бы этим дачникам-то сказа-а-ала,  — цедит Ваниха,  — сказа-а-ала бы про то молоко, да не буду коммерцию Новачихе перебивать.
        Ритка моет в углу и помалкивает. Новачиха — это ее мать так зовут, а что такое коремция какая-то — Ритка не знает. Но не даст Ритка перебивать мамке коремцию эту, вот еще. У них с мамкой и таткой и так в доме не много богатства, и коремции нет, хорошо, хоть дачники молоко покупают.
        Правда, Ритка молоко тоже любит, но его у Веры Муратовны иногда пить можно. Часто Ритка стесняется, а раза два-то в неделю заходит, когда очень уж Муратовна приглашает.
        Соседки на крыльце между тем дальше беседу ведут:
        — Ну и что ж ты про их молоко сказала бы? Корова у них хорошая, молоко жирное, не вкусно — не купили бы.
        — Да Новачиха, она ж как муха навозная, она что корове за хвост, что за вымя, доит, рук не моет. Дачники к ним за водой на колодец ходят, а того не понимают, что у них тут под лабазом и колодец, и корова в метре стоит.
        — Ну так и что?
        — Как это что? И хвостом в ведро машет, и под себя ходит там же, где стоит. Оно все в земельку, а из земельки-то куда — в водичку, а водичка-то в колодце — пейте, пейте, дорогие.
        — Да ну тебя, земля все очистит.
        — Очистит-то очистит, а ты к ним на колодец не ходишь, почему? А кашляет Феличита. Может, у него энтот… беркулез?
        — Да бог с тобой, Ваниха, наговоришь еще. Фельдшер давно бы уж погнала его лечиться, просто курит он много, вот и кашляет. А Ритка в школу пойдет, будут детей проверять, сразу будет ясно, здоровы там дома у них или как.
        — Или как,  — хмыкает Ваниха.  — А то тебе не видно как.
        Ритка на крыльцо вышла, поганое ведро тащит вперегиб:
        — Посторонись, Муратовна, я ведро выплесну!
        — Какая у тебя работница золотая,  — запела Ваниха громко.
        Ритка на нее только зыркнула глазами.
        И промолчала.
        А глаза у Ритки такие — их Ваниха боится. Один глаз у Ритки зеленый, а другой карий.
        Говорят, сглазить может Ритка. Вот бы Ваниху сглазить, только не умеет она, не знает как.
        Несет Ритка ведро к забору и шепчет: «Чтоб ты сглазилась, Ваниха, чтоб ты сглазилась!»
        Ушла Ваниха.
        Может, еще сглазится. Попозже.
        А Муратовна Ритку нахваливает. Потому что пол Ритка очень чисто моет, все досочки блестят. Любит Ритка чистоту.
        — Вот твои клубочки, а вот крючок,  — говорит ей Вера Муратовна.  — А вот так петелька делается, на пальчик оборачивается…
        Ритка старается. Вяжет длинную цепочку. Муратовна сказала — свяжешь пять метров ровной цепочки, будешь столбики вязать. А из столбиков — можно любую кружевную красоту сделать.
        Вечером, когда Ритка засыпает дома, уткнувшись в Гель-кино плечо, перед ней тянется бесконечная цепочка петелек, одна за другой, одна за другой… «И вовсе не навозная муха моя мамка,  — сонно думает Ритка.  — И вовсе она у меня красивая. Ее только умыть и накрасить. Я вырасту, научусь, свяжу ей кружевную шаль… козявую…»

        Глава 4
        Как сберечь здоровье

        Мир устроен очень просто.
        В центре мира стоит деревня Большая Шеча. Одна сторона наша, вот эта, а та сторона — чужая, там Сосновка. Дачники приезжают и смеются: как это у вас две стороны деревни по-разному называются? А так всегда было, с самого начала жизни. От Сосновки проулок, там и вовсе Загибаловка, и живут там неведомые загибаловцы, Риткины односельчане с ними не дружат.
        В одну сторону от деревни луга, там клубника растет дикая. В другую сторону — безымянные овраги тянутся и речка течет по имени Шечка, а самый главный овраг называется Каменный лог. По низу лога течет ручей, туда татка коров водит на водопой.
        Еще в мире есть Средняя Шеча, сразу за Большой, если по дороге ехать. Ее крыши виднеются за полем.
        В этот мир откуда-то приезжают каждое лето дачники, и два раза в день проходит по деревне зименский автобус.
        Ритка никогда не задумывалась, откуда дачники и почему автобус зименский. Так было, так есть и так будет во веки веков.
        Утром Ритка просыпается поздно. Татка стадо погнал, хотел Ритку с собой взять, да пожалел вдруг. Пусть поспит еще Ритка.
        — Только приходи в обед, а то скучно мне без тебя,  — гудит татка над Риткиным ухом.
        Так что собирается Ритка.
        А Гелька за ней ходит, ноет:
        — Я дома одна не останусь, с тобой пойду, только давай поедим сначала, и хлеба еще с собой возьмем!
        Мамки дома нет, но у Ритки и Гельки праздник: в подпечке стоит пузатенький чугунок с мелкой вареной картошкой в мундире. Картошка вся в глазках и бочки у нее зеленые. Гелька таскает картошку прямо из чугунка, а Ритка делает себе кушанье по-взрослому. Картошку режет краешками в эмалированную миску, солит и подсолнечным маслом поливает. Вкусно. Гелька всухомятку пузо набила, теперь в Риткину тарелку тянется.
        — Сама накроши,  — сердито отпихивает ее Ритка.
        — Я ножа боюсь, порежусь,  — ноет Гелька.
        Вот же горюшко. Ритка крошит еще картошки, в две алюминиевых липких кружки наливает воды:
        — Завтракай, Гелька. Сейчас к татке пойдем, будем искать, куда он сегодня стадо погнал.
        Гелька чавкает картошкой, и Ритка царапает вилкой уже по дну.
        Жужжит у края стекла залетевшая от соседей пчела, бормочет радио.
        И говорят по радио про здоровье.
        Здоровье Ритку очень интересует.
        Татка и мамка у Ритки все время болеют. Сперва к ним гости приходят, они веселятся, песни поют, и шумят иногда, и даже дерутся. Как маленькие, думает Ритка. Маленькие тоже дерутся и шумят.
        А потом мамка валится спать, и ее не добудишься.
        — Ох, болею я, Ритка, не трогай ты меня за-ради-господи.
        И татка болеет.
        Чем они болеют, не знает Ритка. Волнуется за них. Совсем старые стали у нее татка и мамка. Вдруг еще помрут — куда тогда пойдут Ритка с Гелькой?
        Как-то раз Ритка проснулась ночью и подумала, что все однажды умрут. И она тоже. Хотела было Ритка зареветь о себе. Потому что умирать ей очень страшно. Но потом она подумала: сперва, конечно, помрут татка и мамка.
        Вот как померла бабка Лидия Игнатьевна, которую Ритка и не видела никогда. Вся Лидия Игнатьевна — только серая фотка на стене, мухами обсиженная. Кофточка у Бабки белая в горошек. То ли в горошек, то ли опять эти мухи. Брови у Бабки черные, строгие. И глаза строгие. Это таткина мамка была. Вот была — а теперь только фотка на стене.
        И татка с мамкой будут фотки на стене. И не будет их нигде, и останется Ритка одинешенька, и только Гелька будет рядом ныть, и куда тогда Ритка денется?
        Ревела, ревела Ритка, наверное, полночи ревела.
        А потом решила, что, как мамка и татка помрут, она пойдет к соседке Вере Муратовне. Та их с Гелькой накормит. А потом, может быть, брат из города приедет. Только Ритка его видела всего два раза, и не знает его Ритка, и не любит, и жить у него не хочет.
        Потом Ритка проснулась, и уже было утро. Утром не страшно, что помрешь — кто же утром помирает?
        Но про здоровье Ритка очень внимательно слушает.
        Она, может быть, даже доктором станет, когда вырастет. Будет родителей лечить, и Вере Муратовне радикулит вылечит. Радикулит — это когда спина болит и наклониться не можешь.
        Иногда по радио рассказывают, какие есть хорошие лекарства, только Ритка названия их записать не умеет, а запомнить не может. Все помнит-помнит, а к вечеру опять раз — и забыла.
        Да и нету у мамки с таткой денег на лекарство.
        Так что доедает Ритка картошку и слушает, как по радио говорят, мол, очень полезно босиком ходить. От всех болезней всего полезней.
        — Вот, Гелька, пойдем мы с тобой сейчас татку со стадом искать — босиком. И все болезни от нас убегут, испугаются.
        — Ты что, Ритка, ноги-то наколем,  — рассудительно возражает Гелька.
        — А слышала, по радио сказали — сто болезней уходят сразу. Или ты помереть хочешь от ста болезней?
        Гелька помирать не хочет и идти босиком соглашается.
        Берут они с собой полкирпича хлеба, наливают в бутыль воды и отправляются в путь.
        И сразу же понимают, что сделала Ритка глупость. В воздухе тонко звенит полуденный зной, и если бы Ритка умела разбирать термометр, то знала бы, что на улице тридцать пять градусов. Это не только жара. Это еще и раскаленная, спекшаяся до состояния камня тропа. Вокруг деревни — красная глина, сильный дождь ее размывает в розовую густую кашу, в которой вязнут гусеницами трактора и безнадежно тонут-буксуют автобусы. Сейчас это обжигающая, ранящая ссохшимися комками серо-розовая лента дороги.
        Ритка и Гелька идут по самому краю тропы, там, где высохшая трава колет ноги, но не так горячо.
        — От всех болезней, Гелька, от ста болезней. Сейчас этот жар нам сто болезней вытащит прямо через пятки, и мы никогда не умрем.
        Гелька тащится сзади:
        — Ритка, а болезней на свете сколько, всего сто?
        — Сто,  — говорит Ритка уверенно.  — Всего сто, это очень много.
        — А сто — это больше миллиона?
        — Куда больше!  — уверенно говорит Ритка. И Гелька ей верит, потому что Ритка старшая, и потому что осенью она пойдет в школу. Так что Ритка точно знает.
        Дальше Ритка молчит, терпит раскаленную землю под ногами и думает, что надо бы татку и мамку босиком заставить ходить. Чтоб не болели и не умерли.
        Только как их заставишь?
        Мамка у Ритки хорошая, но скучная. То ее дома нет, то она с гостями, то спит, то по двору шатается и песни поет. Но невесело поет. Румяная и глаза блестят. Ритка ее тогда такую боится, потому что мамка может Ритку не узнать, толкнуть или обругать. Что-то свое видит перед глазами мамка.
        Когда мамка начинает с гостями петь и плясать во дворе, Ритка берет Гельку и убегает к соседке Вере Муратовне. Даже если ее дома нет, то можно спокойно посидеть на крылечке, в тишине. А вообще-то Ритка знает, где у Веры Муратовны ключ, можно и в дом зайти, если холодно.
        Не всегда ведь на свете жара как сегодня. Бывает и дождь. Бывает и снег.
        А как ходить босиком зимой? Вот недослушала Ритка радиопередачу. Но так сильно жжет пятки, что, наверное, зимой ходить босиком уже будет не нужно, все болезни и так убегут сегодня к вечеру.
        Наконец тропа спускается к логу, где ручей разливается широко, где берега истоптаны коровьими копытами, а на дне плоско сереют огромные мылкие пластины камней. Здесь через ручей переброшено большое бревно.
        Ритка и Гелька садятся на него и с наслаждением опускают обожженные подошвы в холодную воду.
        — Ритка, давай хлеба поедим? Там много, татка, наверное, с собой тоже взял, и нам, и ему хватит.
        Они болтают в прохладной воде ногами, едят пересоленный сельмаговский бурый хлеб и смотрят, как над водой кружатся стрекозы, а к наполненным водой копытцам прилетают большие бабочки. Ритка знает, что сюда прилетает не только рыжая крапивница и белесая капустница, не только голубой мотылек, а иногда и желтокрылый красавец. Огромный. Как его зовут, Ритка не знает. Когда его видишь, надо загадать желание, и если ты успела выговорить его три раза, пока желтокрылый не вспорхнул снова, то оно сбудется.
        Надо идти искать, куда татка стадо погнал. А то он будет сердиться, что Ритка не пришла.
        Если мамка у Ритки скучная, то татка — он непонятный. Разный у нее татка.
        Сегодня утром он пожалел будить Ритку — это был добрый татка, веселый, он насвистывал какую-то песню, собираясь в рассветном сумраке, и Ритка думала сквозь сон, что она татку любит.
        А иногда татка бывает злой.
        И если попадешься ему на дороге, то он может так отодвинуть тебя с пути, что полетишь на пол. Тут не разберешь, обо что лбом приложилась: об угол печки или о косяк.
        — Откуда у тебя на лице синяк опять, Рита?  — спрашивает Вера Муратовна.
        — Упала,  — шепчет Ритка,  — запнулась, упала.
        — Татка ударил?
        — Нет,  — еще тише шелестит Ритка.
        На татку жаловаться нельзя.
        Однажды татка пришел откуда-то вечером и вдруг решил, что без него в доме были чужие. Он зло кричал, раскидывая вещи, а потом увидел Ритку и сгреб ее в охапку. С силой тряхнул.
        — Говори, кто тут был без меня у мамки в гостях?
        Ритка пискнула полузадушенно, как воробей. У мамки с таткой вечно гости, разве разберешь, кто ходит, кто песни поет, кто спит-валяется потом в сенях, или даже во дворе, если летом.
        — Никого не было, таточка!
        Но глаза у татки были дикие, злые, он начал трясти Ритку и кричать, что вытрясет из нее душу.
        И называл ее разноглазым рыжим змеенышем и лопоухой приблудой.
        Ритка реветь начала во весь голос. Уши у Ритки, и правда, круглые, лопоухие, ни у кого таких нет в семье. Вот татка иногда и кричит то на мать, то на саму Ритку, что она ему не дочка, а… А дальше не понимает Ритка. Кричит татка и по-польски, что-то про пся крев, и что мамка гуляла, и потому у Ритки лопоухие уши.
        При чем тут уши и при чем тут где мамка гуляла? Люди гуляют по всей деревне, а уши у всех разные. Гуляют ногами, а уши…
        Ритка еще громче заорала тогда, начала вырываться. И вдруг татка замолчал и глянул ей в самую душу, так, что Ритка обмерла от его взгляда.
        — Ори, ори громче,  — сказал татка тихо.  — Прибегут соседи, позовут участкового, будут тебя спасать! Приедут за тобой на желтой машине и увезут тебя из дома в приют, а в приюте ни дома, ни татки, ни мамки, одни чужие тетки, как в казарме… скажут, плохо-о-ой у тебя татка, зло-о-ой, деточек у него надо отня-а-ать…
        И отпустил Ритку, и сел прямо на землю, и заплакал вдруг мутными слабыми слезами.
        Вот с тех пор Ритка знает. Нельзя кричать. Жаловаться нельзя на татку. И вообще надо, чтоб соседи думали, что все у них, у Новаков, и во дворе, и в избе в порядке. Ну, любит ее мамка гостей, ну, шумят они иногда, а так — все хорошо, все как у людей, и будет еще лучше. Вот комод купит Ритка, и свяжет на него кружевную дорожку, и никто не отнимет Ритку от татки и от мамки, и от дома ее, и от Гельки, и от деревни Большая Шеча, и от ручья Каменный лог, в котором они сейчас с Гелькой отмачивают сожженные красные лапы и куда крошат бурый хлеб юрким черным малькам.

        Глава 5
        Три у Будрыса сына

        Гелька спит, сморившись в тени орешника, а Ритка и татка сидят рядом и смотрят, как по пологому овражку разбрелось невеликое деревенское стадо. Клички у коров все ласковые. Вон Дочка, с обломанным рогом, вон черная Ночка, вон Марка Хетчиковых, вон Снежка — Снежка это их корова, Новаков.
        Снежка белая с рыжими чулочками. Ритке очень нравится, что их корову так зовут, ей кажется, оттого у нее и молоко такое вкусное.
        — Если бы я не боялась коров,  — вздыхает Ритка,  — я бы, татка, хоть целый день за тебя их пасла, а ты бы спал, отдыхал, да?
        Татка в ответ гладит ее по голове черной загорелой рукой с обломанными ногтями. Ритка замирает — татка очень редко гладит Ритку.
        И Ритке хочется еще поговорить.
        — А вот почему, татка, у тебя такое имя — ни у кого такого нет? У нас в деревне кто? Николай, Михаил, Петр Кифирыч, Серега, Василий Дмитрич, Сашка Петрович Хетчиков. А ты Феликс. Они поэтому тебя дразнят?
        Ритка задает этот вопрос, а сама немного трусит: а вдруг татка рассердится, обидится на нее. Кому же приятно, когда про такое говорят?
        Хотя в деревне у многих прозвища.
        Вот приходила к Вере Муратовне Маня, так ее зовут Ванихой. Это потому что муж у нее был Иван. А самого Ивана звали Жених. Наверное, жениться он любил. Хетчиковых зовут Мухоморы, Ритка и не знает почему. Бабка Хетчикова сидит на крыльце, мух отгоняет, ей сто лет, она вся-вся в морщинах, и руки у нее покрыты пятнами. Может, потому они мухоморы?
        А их, Новаков, всех вместе зовут поляшками, а татку отдельно Феличитой.
        — А что,  — усмехается татка.  — Феличита — это песня была такая, хорошая песня. По-итальянски, говорят, это означает «счастье».
        — А Феликс — это откуда?
        — А и Феликс оттуда же. Означает — счастливый.
        Тут Ритка уж не может не спросить:
        — Это ты, татка, счастливый?
        Татка думает. Кусает длинную травину и думает. Молчит.
        — Может, и счастливый. Никто этого про себя сказать не может, пока жизнь не проживет.
        — А поляшки мы, потому что поляки?
        Ритка не очень знает, как это — поляки? Вроде все у них как у других людей. Ноги, руки, голова. А они почему-то поляки.
        — Поляки,  — кивает татка.  — И ты у меня полячка младая!  — смеется он.  — И Гелька вон — тоже полячка младая!
        Ритка помнит!
        Однажды — очень-очень давно — Ритка болела. У нее была высокая температура и болели уши. Мамки дома не было, врач никак не шла, а Ритка плакала, потому что было очень больно.
        И тогда татка сказал:
        — Ритка, не плачь, врач сейчас придет, а вот слушай, я тебе сказку расскажу.
        И начал рассказывать. И все в этой сказке было очень ловко одно к одному. Ритку качало этой сказкой и уносило куда-то. Там жил какой-то старый Будрыс, и у него было три сына. И все они поехали на войну. И хотели они привезти отцу золота и бриллиантов, много-много. А каждый привез полячку младую.
        Ритка все время помнила эту сказку как сон, потому что под конец она уже уснула и не знала, чем закончилась история с тремя сыновьями. Наверное, свадьбой, как любая сказка.
        — Татка, а расскажи еще раз. Про Будрыса…
        — A-а, ты запомнила? Память у тебя, Ритка, крепкая, ничего не пропадает. Ну, слушай.
        И татка начинает:
        Три у Будрыса сына, как и он, три литвина.
        Он пришел толковать с молодцами.
        «Дети! Седла чините, лошадей проводите,
        Да точите мечи с бердышами.
        Справедлива весть эта: на три стороны света
        Три замышлены в Вильне похода.
        Паз идет на поляков, а Ольгерд на прусаков,
        А на русских Кестут воевода…»

        — На тараканов?  — удивляется Ритка.
        — Каких еще тараканов?  — сбивается татка.
        — Ну ты сказал: на прусаков. Тараканов бить?
        — Тьфу, Ритка, ничего ты не понимаешь. Смотри, они были литвины. Пошли воевать с русскими, поляками и прусаками. Был такой народ — прусы, прусаки. Сейчас уже нет, а раньше была страна Пруссия, и король там был, Фридрих. А будешь меня перебивать,  — перестану рассказывать,  — сердится татка.
        — Не буду перебивать, рассказывай!  — просит Ритка, замирая.
        — А хочешь, я тебе по-польски расскажу?  — вдруг воодушевляется татка.  — Ты ведь по-польски и не слышала никогда?
        — А как это, по-польски?
        — Есть такой язык, польский. На нем в Польше говорят. Твоя бабка, моя мать, была полька. И мы дома только по-польски говорили. А потом…
        — Что потом?
        — Потом бабка умерла, а я женился. На твоей мамке,  — почему-то зло говорит татка.
        Ритка, которая привыкла очень чутко слушать, какое настроение у взрослых, тут же спешит погасить его злость:
        — Давай по-польски, татка, а я пойму?
        — А ты пойми.
        И татка несколько секунд смотрит в белесое небо, подернутое июльским вечерним маревом.
        И говорит потом что-то очень красивое и совсем почти непонятное Ритке.

        Глава 6
        Про директора школы

        Хоть в Загибаловке и живут чужие люди — загибаловцы, а только придется Ритке туда ходить каждый день. Всю Загибаловку насквозь проходить, домов двадцать. Будут из каждого окна смотреть вслед Ритке люди-загибаловцы, но ни на кого не будет смотреть Ритка. У Ритки будет важное дело.
        Август уже кончается, скоро осень, а осенью Ритка в школу пойдет. Все дети учатся в школе, и Ритка будет.
        Большая старая школа как раз на пригорке в самом конце Загибаловки. Двенадцать широких окон по фасаду, красивый дом, деревянный, одноэтажный. Вокруг сад-огород. Морковь, капуста, картошка. Это прежняя директор школы развела. У нее квартира была прямо в школе, и вход отдельный с торца.
        Есть у Ритки приятель Вовка. Он уже почти взрослый, в третьем классе. Зимой как-то Вовка позвал ее с собой, говорит, пошли за директором подсматривать.
        Они тогда в темноте всю Загибаловку пробежали, все собаки их облаяли. Перелезли Ритка с Вовкой через штакетник и подобрались к окнам сбоку школы.
        Ритка думала, там что-то интересное будет. Может быть, у директора по всей комнате ковры — и на полу, и на стенах. А может, у нее там книги до потолка и тетрадки везде. А оказалось совсем неинтересно: сидит директор школы у себя на кухне, стол клеенкой покрыт, директор чай пьет и бутерброд с колбасой кусает. А на холодильнике у нее стоит телевизор, а по телевизору «Новости» идут. Скучно. Все как у людей.
        Только потом директорша вдруг в окно посмотрела. Вовка шепнул:
        — Прячься!
        И Ритка быстро под окном присела. Сидела и тряслась: вдруг директорша ее заметила? Тогда они с Вовкой прочь поползли на животах. До угла. Все в снегу извозились. Обернулись тихонько назад, а там уже шторы задернуты и ничего не видно.
        В этом году в школе новый директор. Старая уехала в район, надоело ей жить в глухомани. И летом приехала новая: большая толстая тетка. Ходит все время в джинсах, и стрижка у нее короткая, как у Риткиного татки.
        Новая директорша пришла сегодня к Риткиным родителям. Мамка дома была как раз, только у нее опять голова болела.
        Мамка так часто говорит: «У меня голова болит после вчерашнего».
        А что вчера особенного было? Ничего. Гости были, шумели полночи. Так у мамки и татки часто гости.
        Директорша зашла в избу, огляделась и поморщилась. А потом спросила, здесь ли живет Новак Маргарита семи лет.
        Мать почему-то обрадовалась, заулыбалась, распустив красное лицо:
        — Садитесь, садитесь. Здесь, конечно! Ритка, где ты?
        Ритка на полатях притихла за занавеской, решила пока себя не выдавать, послушать, что дальше будет.
        А директорша мамку ругать начала. Почему мамка Ритку до сих пор в школу не записала.
        — Девочке полных семь лет, скоро восемь. Вы чего дожидаетесь, особого приглашения? Август на дворе. Покажите, что вы ей к школе приготовили? Портфель купили? Тетрадки? Учебники мы в школе дадим, а канцтовары надо самим приобретать. И принесите документы, мне ее оформить надо.
        Ритка тут голову из-за занавески высунула и сказала гордо:
        — Тетрадки у меня есть: две в линейку и две в клетку.
        Директорша обернулась:
        — Вот ты где прячешься! Спустись-ка сюда.
        Отчего не спуститься? Вблизи директорша совсем не страшная оказалась. Только некрасивая. Ритка толстых не любит. Вот мамка у Ритки красивая, тоненькая, хотя уже не молодая. А директорша задом на табуретке не помещается.
        И смотрит на Ритку строго, шевелит бровями.
        — Ты читать умеешь?
        — Не-е,  — пробурчала Ритка,  — Я только буквы знаю. А, бе, ве, ге, де, е… Ну, и другие.
        — Вот читать в школе и научат,  — вмешалась в разговор мамка,  — и считать научат!
        А директорша говорит:
        — Знаешь, Рита, у меня дома в шкафу три больших чашки и четыре маленьких. Сколько всего чашек?
        — Не знаю,  — покачала головой Ритка.  — Я у вас никогда в гостях не была, не видела.
        А сама испугалась. Может быть, старая директорша рассказала новой, как они с Вовкой в окно подсматривали. Решила Ритка поскорее от себя подозрение отвести:
        — А какие чашки? С цветочками?
        — Понятно,  — директорша грустно вздохнула. По лицу ее Ритка видела, что та недовольна. А чем недовольна? Как будто это Ритка виновата, что никогда директоровых чашек не видела.
        — Ну, я пойду,  — поднялась гостья.  — Ты, Рита, приходи первого сентября в школу. Я буду в начальной школе преподавать. Вас в первом классе трое. Пошла бы в школу в прошлом году — было бы тебе веселее: второклашек у нас четверо, ты бы пятая оказалась.
        Мамка тут вдруг засуетилась и говорит:
        — А может, за знакомство?  — И пытается полотенцем со стола сор смахнуть.  — У меня нет, но я сбегаю…
        Директорша почему-то вся потемнела лицом, брови черные свела и громко отказалась. Мамка ее до порога проводила, все извинялась, бормотала, что она уважить хотела, ничего, уважить только…
        А Ритка тихонько с полатей слезла и на двор вышла. Смотрит: куры по двору ходят, Гелька со старой Риткиной куклой в углу возится.
        Маленькая глупая Гелька. А Ритка большая, к ней директор школы приходила, звала ее в школу, без тебя, мол, никак, совсем в первом классе людей мало, очень Ритка нужна.

        Глава 7
        Боженька и сарафанчик в клеточку

        — Муратовна,  — спрашивает Ритка,  — а почему мой татка знает всякие стихи, а мамка ничего не знает?
        Вера Муратовна вздыхает:
        — Так твой татка городской, грамотный, с образованием. А мать только коровам хвосты крутить умеет.
        Ритка не понимает, о чем это Муратовна говорит. Во-первых, непонятно длинное слово «образование». Что оно означает?
        У Муратовны в углу висит в красивой рамке бумажная картинка. Там женщина с желтым длинным лицом держит на руках длинного человечка, маленького, а как будто взрослый. Ритка однажды спросила про эту картинку, а Муратовна ответила: это Исусхристос и божья мать. Образ. И голос у Муратовны был торжественный, и она ткнула себя пальцами в лоб, да в пуп, да в плечо, да в другое плечо.
        — И ты перекрестись, Ритка. Боженька тебе счастья даст. Мамка и папка одумаются, ладом жить начнут.
        Ритка тоже потыкала себя пальцами в лоб и в пуп. Только не поняла, скоро ли это поможет для счастья. Но подумала: надо бы и им дома образ завести. Красивая картинка.
        Только при чем тут татка? Может, в городе у него было много таких картинок, целое образование?
        И про хвосты непонятно. Коровьи хвосты очень грязные, кому понадобится их крутить? Ритка никогда не видела, чтоб ее мамка занималась таким смешным и бесполезным делом.
        — Он ведь, отец твой, даже в институте учился,  — продолжает Муратовна.  — А потом с мамкой твоей связался, и понеслось.
        Непонятно говорит Муратовна. Ритке скучно. Она лучше будет представлять себе, какое ей мамка платье к школе купит.
        Вчера они с Гелькой сидели во дворе, и Ритка мечтала.
        — Я в школу пойду, ко мне сама директорша приходила, велела мамке, чтоб портфель купили и платье. В школу ходить — это, Гелька, очень важное дело. Поэтому мне мамка купит платье самое красивое. Два платья купит. Одно сарафанчиком, знаешь, как Лидушка Шмакова ходит, тут складочки, а тут пуговки на кармашках. В клеточку. А другое нарядное — красное-прекрасное, три оборки и вот тут вот…
        Ритка задумалась, постучав себя по груди. Что выбрать — розу или кружева?
        И решилась:
        — На груди роза, а кружева по подолу и на рукавах. Как у принцессы.
        А Гелька слушала и завидовала:
        — Ритка, носи тихонечко, чтоб мне потом осталось поносить!
        Гелька все время за Риткой донашивает, и Ритке не жалко — пусть Гельке тоже достанется потом принцессовое платье с оборочками и розой на груди.
        Вот про это красное-прекрасное платье и рассказывает Ритка Муратовне. Но та говорит:
        — Не пойдет тебе, Ритка, красное платье. Рыжим красное носить нельзя.
        — А какое можно?  — огорчается Ритка.
        — Голубенькое. Голубенькое тебе, ясонька моя, будет очень ладно.
        В Риткиной голове медленно угасает пожар мечты о красном платье. Она смотрит перед собой сосредоточенно и старается заменить красивую картинку в голове. На голубенькое.
        Ну и ладно. Тогда Ритка расскажет про сарафанчик.
        — Я в школу пойду в сарафанчике, как у Лидушки Шмаковой. Мамка мне купит. И портфель купит. А тетрадки у меня есть.
        Только Муратовна почему-то не слушает Ритку, а смотрит на календарь.
        Потом спрашивает:
        — Ритка, а ты знаешь, какое нынче число?
        Ритка пожимает плечами. Она знает, что дни называются понедельниками и четвергами, и еще номерами и месяцами — первое мая, третье июля. Только Ритка не знает, что к чему и что за чем. Ей это не нужно в жизни — жизнь и без этого идет замечательно.
        Муратовна сует Ритке пряник с молоком и уходит куда-то торопливо.
        Ритка не видит, что соседка идет прямиком к ним в избу и пытается растолкать спящую нелегким сном Риткину мать.
        Злыми словами ругается Муратовна на Риткину мамку, причитая, что послезавтра первое сентября, а девчонке не купили ничего к школе, и о чем же они, Новаки, думают, и голую они, что ли, отправят Ритку в первый раз в первый класс…
        — Не в этом же рванье, что на ней?  — в отчаяньи стучит по столу Муратовна.  — Ты же все мозги пропила, но хоть о дите-то позаботилась бы, если уж не о себе!
        Риткина мать мычит что-то неразборчиво и вяло отмахивается от соседки. Она видит перед собой какой-то сон — сон наяву, и нет там ни соседки, ни Ритки, ни ее портфеля, ни сарафанчика.
        И все же через два дня, первого сентября, Ритка стоит в школьном дворе с коротеньким букетом лохматых розовых и белых астр, с новым портфелем за спиной и в клетчатом сарафанчике. Сарафанчик Ритке велик, топорщится под мышками и закрывает тощие коленки. Но, во-первых, в магазине не оказалось размера поменьше, а во-вторых, Муратовна, одергивая на Ритке юбочку, сказала:
        — Оно и хорошо, надолго хватит, класса до третьего, пожалуй. На вырост.
        Это Муратовна пошла с Риткой в магазин и купила ей ручку, цветные карандаши, сарафанчик и портфель. Портфелей в магазине было всего два — с розовым пони и с глазастым автомобилем.
        Ритка, конечно, выбрала себе пони.
        Вон Вовка стоит, вон Лидушка Шмакова — она уже большая, в пятом классе.
        А Ритка теперь первоклассница. Научится читать, писать, будет знать, какой день идет после понедельника и почему осенью опадают листья.
        За спиной у двух Риткиных одноклассников стоят матери. А Ритку в школу привела Вера Муратовна. И теперь, когда звенит звонок и надо отправляться в класс, она торопливо крестит Ритку, и целует ее, и говорит:
        — Ничего, ничего. Иди, учись, с Богом, в добрый путь, ясонька моя.

        Глава 8
        Математика и кролики

        На школьном крыльце прибит скребок и стоит корыто с мутной водой. Надо сначала как следует поскрести подошвы о скребок, чтоб пласты жирной розовой глины отвалились, а потом потоптаться в корыте, чтоб еще немного смыть грязь.
        Потом лежит на пути Ритки большая мокрая тряпка из старого и жесткого картофельного мешка. Об тряпку надо вытирать ноги, долго и тщательно.
        Это новое слово, Ритка его в школе узнала. Тщательно — значит как следует, хорошенько.
        Но только Риткины резиновые сапоги все равно остаются грязные. Наверное, потому что ей по грязи дольше всех идти — ее дом на другом конце деревни.
        А на улице октябрь, все время идет дождь, с утра и до вечера. Серый дождь, красная глина. Сапоги прилипают к глине, и Ритке приходится наклоняться и держать их руками — так и бредет согнувшись.
        Первый урок в школе — математика. Раиса Анасовна, директор, учит всех сразу: впереди у нее сидят первоклашки, за ними второй класс, потом третий и четвертый. Пока одни учебник читают, с другими она домашнее задание проверяет.
        Ритка математику не любит.
        Вот чтение и письмо — другое дело. Все удивляются, что пишет Ритка лучше всех. Ее тетрадку Раиса Анасовна даже пятиклассникам носила показывать. Мол, смотрите, балбесы, как можно красиво писать, а ведь всего только первый класс.
        Ритка буковки пишет и тихонько поет себе под нос. Раиса Анасовна сперва ей делала замечания, велела молчать: у нас не урок пения! Но потом поняла, что Ритка так себе помогает красоту в тетради наводить, и договорились: пой, только тихо-тихо, про себя, чтоб почти не слышно было.
        А математика — это скучно. Никак Ритка состав числа пять не может запомнить, как учительница ни бьется.
        Вот вчера было просто, и совсем было поняла Ритка, что пять — это один и четыре, два и три, три и два, четыре и один.
        А сегодня опять забыла. Два и… сколько? Шевелит Ритка пальцами и губами. А Раиса Анасовна сердится:
        — Сожми руки в кулаки! В голове считай!
        Ритка мучительно представляет в голове свою ладонь, мысленно оставляет два пальца.
        — Три!  — кричит она радостно.
        — Сообразила,  — кисло отзывается учительница,  — все уже пятый пример решают, а ты только над вторым сидишь!
        Нет, не любит Ритка математику, а математика не любит Ритку.
        Примеры кончены, пора решать задачу.
        Задача про кроликов. Из шерсти двух кроликов связали шапку. Сколько кроликов надо, чтобы связать две шапки?
        Ритка смотрит в учебник и улыбается. Кроликов она очень любит. Это прямо про ее жизнь задача. Совсем легко решить.
        Прошлой зимой татка вдруг принес откуда-то в дом трех кроликов. Двух беленьких и одного серого. Кроликам сделали загородку в углу избы, накидали сена, и они там смешно шебуршились. Ритка с Гелькой от загородки не отходили.
        — А зачем кролики, татка?
        — А вот пуха из них надергаем, Муратовна спрядет, и будет тебе или Гельке теплая пуховая шапка,  — сказал татка.
        Взял в руки одного кролика и дернул его за пушистый бочок. В руках остался клок белого легкого пуха.
        Красивая шапка получится.
        — А кролику не больно?
        Татка сказал, что не больно. Что для того и пуховые кролики, чтоб пух давать.
        Татка с мамкой спать завалились, а Ритка с Гелькой полезли к кроликам в загородку.
        Конечно, Ритке тоже хочется себе пушистую вязаную шапочку, но ведь Гелька младше. Сначала свяжем ей, думает Ритка, а потом мне. Ой, а хватит ли нам на двоих на шапку?
        — Иди, Гелька, сюда, будем проверять, хватит ли тебе пуха на шапку.
        Посадила Ритка сестру перед собой в сено, взяла поперек пуза белого кролика, того, что попушистее был. И начала из него пух дергать. Дергает и к сестриной голове клочки прикладывает, смотрит — получается ли шапка.
        Кролику не нравится, что его дергают, он вырывается и хочет убежать, да куда убежишь из загородки? Везде настигает его проворная Ритка.
        Только нелегкое это дело — вымерить пух на шапку. Повыдергала Ритка кроличий бок клочками, смотрит — как раз полголовы Гелькиной в пуху.
        Что ж, раз полкролика на полголовы хватило — значит, всего кролика на целую голову хватит.
        — Не бойся, Гелька, хватит тебе на шапку, а мне еще второй кролик останется.
        — А третий?
        — А из третьего варежки свяжут, серые.
        Ох, как смеялся татка, когда кролика увидел! А клочки пуха потом по всей избе долго носились.
        Только не вышло из кролика шапки, продал их татка кому-то, когда ему деньги срочно понадобились. И опустела загородка. Гелька тогда полдня ревела, а Ритка реветь не стала — крепилась, что она, маленькая, что ли.
        — Так сколько кроликов получится, Новак?  — возвращает Ритку в класс голос Раисы Анасовны.
        Ритка смотрит виновато в учебник. Там нарисованы две девочки в шапках, ну точно как Ритка и Гелька, а вокруг них четыре кролика.
        — Четыре кролика?  — робко отвечает Ритка.
        — Правильно, молодец,  — радуется учительница.
        Ничего, вздыхает Ритка про себя. Может, и с математикой потихоньку заладится.

        Глава 9
        Как ломается дружба

        Ритка стоит у школьного окна, дергает себя за ухо и думает. Ухо дергает потому, что оно чуть-чуть болит со вчерашнего дня. И голова болит. И холодно Ритке немного, хотя и одета она поверх сарафанчика в теплую кофту. А думает Ритка, потому что все равно больше делать на перемене нечего: бегать им разрешают только в зале, но у Ритки голова болит — нет сил бегать. А в классе сидеть не разрешают — класс дежурные на перемене проветривают.
        Ритке есть над чем подумать. Вот, например, хочется ей подумать про Вовку Шмакова. Летом они с Вовкой дружили, бегали везде вместе: и купаться, и в Каменный лог, и по заброшенным домам лазали.
        А сейчас Вовка с ней не разговаривает. То толкнет сильно, то издали дразнится. Кричит: «Новачиха-полячиха, хвост поджала, убежала!».
        Ритка тоже ему отвечает, конечно: «Шмак-дурак». Вот так и кончилась между ними дружба. Обидно. Думает Ритка: отчего Вовка стал такой — от школы или потому что вырос не туда?
        Муратовна говорит: «Главное, Ритка, чтоб человек рос туда, куда надо».
        Ритка представляет плети гороха, которые забыли привязать к воткнутой в грядку палке. Тогда горох падает на землю и растет куда попало — через тропинку, на соседние грядки, не туда растет. И кто мимо идет по тропинке, тому горох мешает. Хоть дави его ногами за то, что вырос не туда.
        Вот и Вовка вырос не туда. Хороший человек не будет дразнить старого товарища, с которым столько всего прожито.
        Ритка даже думает: как это Вовка не боится, что она обидится вконец и его сглазит? Опять Муратовне спасибо — она объяснила, что такое сглазить. Это когда смотришь на человека и плохого ему желаешь. Только у тебя взгляд должен быть не как у всех — глазливый. Муратовна говорит, что в старые времена были такие случаи, когда от сглаза и корова умирала, и ноги человек ломал, и болячки всякие на его голову сыпались. Ужасно страшно.
        Но Ритке жалко глазить Вовку. Все же друг, хоть и бывший.
        Муратовна говорит, что зла людям нельзя желать, злых людей боженька наказывает. Если Вовка будет Ритку толкать, его тоже боженька накажет, думает Ритка. Высунется с неба, и стукнет Вовку по голове большой палкой, и скажет громким басом: «Не обижай Ритку, Вовка, как же тебе не совестно старых друзей обижать?»
        Но мысли эти нисколько не веселят Ритку, ухо болит по-прежнему, грустно ей и холодно.
        Пора на урок идти. Раиса Анасовна велит отложить учебники и объявляет урок развития речи.
        — Каждый пусть вспомнит и расскажет нам какой-нибудь интересный случай из жизни, какое-нибудь свое приключение.
        Все немного думают, а потом начинают рассказывать по очереди. Ритка волнуется: жизнь ее совсем коротенькая и неинтересная, что же придумать для Раисы Анасовны такого?
        Людмилка Устинова, Риткина одноклассница, вспоминает историю, как она ездила с родителями в райцентр и потерялась там в универмаге, как ее продавцы нашли и отвели в подсобку, поили чаем с печеньем, а потом родители прибежали.
        Теперь Риткина очередь.
        И решила Ритка рассказать, как они летом ходили в поход на старую ферму. Предводителем их похода был Вовка. Он шел впереди, а все остальные за Вовкой следом, гуськом. Позади всех плелась Гелька, ее Вовка брать не хотел, да Ритка упросила: «Куда мне ее девать, дома она одна плакать будет!»
        Ферму за рощей было не видно, но запах от нее слышался хорошо. Тощенькие бычки, грязные по пузо, топтались в дощатых загородках и невесело мычали. С торца фермы стояла удивительная машина. Навоз из телячьих загородок кидали на транспортер, транспортер вез его к машине, а машина крутилась и выкидывала его наружу. И огромная площадка перед фермой была навозным озером.
        Только края озера уже совсем подсохли и ничем таким не пахли. Толстая корка упруго пружинила под ногой. Упруго и опасно. Вот по краю этой корки и пошла Вовкина команда в поход, чтоб к ферме подобраться. Прошли они шагов двадцать, а потом Вовка сказал:
        — Дальше я один пойду, на разведку.
        Кончилась разведка плохо. Дошел Вовка до места, где корка его не удержала, и провалился по пояс. А команда его, вместо того чтоб предводителя спасать, назад побежала и на сухом месте стала смеяться над провалившимся. Только Ритка осталась, хотела Вовке руку протянуть, но он сам выбрался.
        Пришлось Вовке бежать на речку, и Ритка с ним побежала, чтоб помочь ему штаны отстирать и самому отмыться. Назад они пробирались за огородами, Вовка в мокрых штанах дрожал и все боялся, что дома ему попадет.
        Вот про это Ритка и хотела рассказать. Но как только дошла в рассказе до мытья штанов в речке, Вовка сорвался со своего места за третьей партой и ринулся к бывшей подружке. Стукнул ее, не разбирая, куда кулак летит, крикнул: «Дура!» — и за дверь выбежал.
        Все засмеялись, а Ритка за разбитую губу схватилась и заплакала.
        Раиса Анасовна пошла с Риткой в туалет, умыться и кровь остановить. Успокаивала ее, уговаривала не плакать. А Ритка плакала не из-за губы. Просто она подумала, что теперь Вовкина дружба уже точно никогда не вернется.

        Глава 10
        Песня про серого дрозда

        — Пусть от твоего пения будет какая-то польза, Маргарита,  — сказала Раиса Анасовна.
        Ритка все время поет: пишет в тетрадке упражнения-примеры и поет. А если делает ошибку, то перестает петь. Страницу выдирает и все сначала переписывает.
        Людмилка Устинова жаловалась, что мать заставляет ее переписывать всю домашнюю работу, если какая-то помарка, хоть одна буковка. А Ритку никто не заставляет, мамка даже и не знает, что Ритке задали. Ритка уроки часто делает у Муратовны, а та только хвалит девочку, говорит все время: «Умница», но за ошибками и помарками тоже не следит.
        Это Ритке самой хочется, чтоб у нее тетради были аккуратные, а то, если зачеркнешь хоть буковку, вся страница как будто грязная становится.
        Пение у Ритки от души идет, но Раиса Анасовна сказала, что школа должна участвовать в конкурсе самодеятельности. Людмилка будет читать стихи с выражением, а Ритка петь песню. Специально выучить надо и петь со сцены.
        На дворе уже март, с крыш капает, снег вдоль дороги почернел, и, ходи Ритка в валенках, у нее бы точно промокли ноги, когда она идет в школу. Но Ритка сменила валенки на резиновые сапоги, и ноги не промокают, а просто мерзнут: носков нет.
        Иногда Ритка думает, что если бы она пожаловалась Муратовне на ледяные ноги, то та, конечно, купила бы ей шерстяные носки. Или связала бы.
        Но это летом Ритка была маленькая и глупенькая. Теперь она уже заканчивает первый класс. И ей почему-то стыдно просить у Муратовны носки. Ритка понимает, что хотя Муратовна и хорошая, и любит ее, но все-таки чужой человек. Она ведь не обязана заботиться о Ритке.
        Это татка и мамка обязаны.
        Раиса Анасовна недавно приходила из-за этого к ним домой и очень сердилась на Риткиных родителей.
        Ритка убежала в сени, чтоб не слушать, но голос директора проникал даже через толстую, обитую клеенкой дверь:
        — Вы обязаны заботиться о ребенке. Вы обязаны ее кормить нормально, а она в школу голодная приходит. Мы, конечно, ей бесплатное питание организовали, но она же не должна есть всего один раз в день. Вы обязаны одевать ее нормально, смотрите, девочка в обносках у вас ходит, как бомж какой.
        Мамка все бубнила в ответ, соглашалась, кивала, а потом заспорила, что, мол, она для Ритки ничего не жалеет, и вовсе Ритка не голодная, вон все есть: хлеб, картошка…
        — Хлеб, картошка,  — возмутилась директор.  — Ребенок растет, ей витамины нужны, она бледная, тощая, как былинка, в чем душа держится! Хлеб-картошка… Смотрите, будете так с детьми обращаться, я на вас найду управу.
        Заявление в опеку напишу. Нечего детям на ваши гулянки пьяные смотреть, голодать и рванье носить. Вы хоть раз в школу зашли, поинтересовались, как ребенок учится? Соседка ваша ходит, говорит, что бабушка. Будете так себя вести — заберут у вас детей!
        Ушла Раиса Анасовна, и Ритка вернулась в избу. А мамка там ее дожидается, глаза недобрые. Думала директорша Риткину мамку напугать, а только разозлила. Увидела мамка Ритку и начала на нее кричать. Обзывать по-всякому, и змеей, и гадиной, зачем, кричит, Ритка в школе жалуется, что ее дома обижают?
        А когда Ритка заплакала от обиды и страха, мамка совсем разошлась и стукнула Ритку по голове. Да ведь Ритка уже ученая: только мамка начала опять замахиваться — как была, в тапочках и без пальто, убежала Ритка к Муратовне и вернулась, только когда совсем стемнело. Мамка уже спала, и татка спал, прямо храпел на весь дом.
        Ритка вспомнила, как татка летом еще пугал ее, что приедут милиционеры на желтой машине и заберут их с сестренкой в детский дом. А сегодня и директор про это сказала, значит, правда так может случиться.
        На следующий день Раиса Анасовна увидела синяк у Ритки на скуле и ахнула.
        — Рита, откуда у тебя синяк, кто тебя ударил? Только правду говори! Мама? Или папа?
        Ритка бы сказала правду. Очень не любит Ритка врать, ей от этого как-то душно делается, уши и щеки становятся горячими. Но если на самом деле нажаловаться на мамку, то может случиться беда: директор уже пригрозила их с Гелькой от родителей отобрать.
        Отберут. И куда тогда деваться им с сестрой? Хорошо бы жить у Муратовны, Ритка бы ей помогала во всем, но Муратовна старая, и неизвестно, можно ли так сделать, чтоб она была настоящая Риткина бабушка…
        А вдруг Ритку заставят все время жить в школе? Все разойдутся по домам, а Ритке с Гелькой поставят тут в коридоре кровати.
        Эту мысль Ритка даже додумывать не стала: представила себе темную пустую школу, и по ногам поползли мурашки. В Бабайку в погребе она почти уже не верит, но остаться одной ночевать в школе… Нет, от мамки с таткой хоть знаешь, чего ждать,  — главное не попадаться им под горячую руку. За восемь лет Ритка привыкла к такой жизни и не хотела ничего менять.
        И это неправда, что она голодная. Осенью картошку выкопали: татка копал, Ритка с Гелькой помогали, таскали ее ведрами, часть мамка продала, а часть засыпали в подпол. И теперь картошка есть каждый день, пусть холодная, но посолишь ее, подсолнечного масла плеснешь — вот и сыта.
        Так что про синяк Ритка твердо ответила: никто ее не бил, она запнулась о порог и упала. И совсем не больно, пройдет.
        По глазам Раисы Анасовны было видно, что она совсем не поверила этой истории, но промолчала.
        — Ладно,  — говорит директор,  — давай песню учить.
        И рассказала Ритке, что есть такая страна — Испания. Даже достала карту, чтоб эту Испанию показать.
        — Вот тут примерно наша деревня, а тут — Испания. Это Москва, наша столица, до нее надо ехать на машине или на поезде целый день и еще ночь. Посмотри теперь, как далеко до Испании.
        До Испании далеко, но Ритка будет учить народную испанскую песню. Про то, как весной прилетел серый дрозд и зовет всех: просыпайтесь, пришла весна!
        Надо же, и грачи скоро прилетят, и серые дрозды.
        В деревню Шечу прилетят, в Загибаловку прилетят, и в Москву прилетят, и в Испанию прилетят.
        Слова Ритка выучила быстро.
        Шла домой, хлюпала резиновыми сапогами по подтаявшему снегу и пела:
        — Кто это качается на яблоневой ветке? Кто это свищет? Кто просыпается раньше всех?
        Шла мимо окон, в которые смотрели загибаловцы (они обычные люди, такие же, как в Шече — в школе половина детей загибаловских), шла до поворота и пела:
        — Серый дрозд качается на яблоневой ветке, эй, поднимайтесь, в утро такое спать долго грех!
        Кругом стояли сырые мартовские сумерки, подмораживало, но Ритка топала по снегу, ломая наст, и пела:
        — Ти-ру-ли-ру-ли, ти-ру-ли-ру-ли! Горы и долины пробудились ото сна! Ти-ру-ли-ру-ли, ти-ру-ли-ру-ли! Снова возвратилась к нам красавица весна!
        И было Ритке весело и хорошо.

        Глава 11
        Самые красивые вещи

        Раиса Анасовна все говорила: «Не бойся, не бойся!».
        Удивительно, но Ритка не боялась. Хотя она первый раз вышла на такую большую сцену, перед огромным темным залом, в котором было видимо-невидимо народу: из всех школ района приехали на конкурс дети. Стихи читали, танцевали, пели.
        И Ритка пела про своего испанского дрозда. И ей долго и громко хлопали, а когда Ритка кончила выступать и убежала за кулисы (вот еще новое слово она узнала — кулисы!)  — одна незнакомая женщина, наверное, учительница из другой школы, сказала кому-то сзади: «Серебряный голосок!».
        Это у Ритки серебряный голосок!
        Теперь в портфеле лежит грамота, где написано, что Новак Маргарита, ученица первого класса Шечинской школы, заняла третье место на районном конкурсе в номинации «Песня».
        Жаль, конечно, что не первое, но третье — тоже замечательно.
        Директор просила, чтоб Ритка отдала грамоту, хочет ее в школе на стенку повесить, чтоб сразу было видно, какие знаменитые люди тут учатся. Но Ритка попросила сперва домой грамоту отнести. Мамке и татке показать.
        Мамка сказала, что Ритка молодец, и татка тоже ее похвалил.
        Вот бы грамоту повесить в избе на стенку — было бы так красиво.
        Чем дольше живет Ритка на свете, тем обиднее ей, что в избе у них грязно и нет ничего красивого. Даже занавески какие-то серые.
        Ритка моет полы, но никто этого не замечает: татка норовит пройтись по дому прямо в грязных сапогах, а мамка, когда режет хлеб или принимается чистить картошку, может крошки и шкурку от картошки смахнуть прямо на пол.
        Сжав зубы, Ритка в сотый раз подметает пол, но это все равно, что рубить головы дракону: тут же отрастет три новых.
        Вера Муратовна научила уже Ритку вязать крючком столбики с накидом. И теперь каждый день Ритка вяжет красивую салфетку по схеме из соседкиного журнала. Это совсем просто: вязать клеточки пустые и клеточки полные. И из клеточек должен получиться в середине салфетки большой цветок. Главное — не сбиться со счета, когда вяжешь двадцать полных или пятнадцать пустых клеток. Но Ритка уже заканчивает первый класс, и почти совсем научилась хорошо считать до двадцати.
        По математике она получает четверки и редко-редко — тройки.
        И вот наступает день, когда она заканчивает свою салфетку. Все получилось у Ритки — кружевной цветок белый посерединке. Ритка ошиблась однажды, и семь лепестков получились одинаковые, а восьмой — немного кривой. Но это почти незаметно, да и у настоящих цветов так бывает.
        Вечером того дня, когда салфетка готова, Ритка несет ее от Веры Муратовны домой и стелет посередине стола.
        Сперва, конечно, пришлось убрать грязные тарелки и чашки, и валяющиеся корки, и еще какие-то объедки.
        Но теперь в избе стало красиво. Салфетка словно светится на столе, нежная и тонкая.
        Ритка думает, что надо еще постирать занавески и, может быть, приделать к ним кружево.
        Когда со двора приходит мамка, она тоже радуется красоте.
        Даже говорит татке, чтобы он посмотрел. Мол, гляди, как дочка научилась. Татка ворчит что-то про себя, но косится на стол, и Ритке кажется, что ему понравилось, как она украсила их дом.
        Гелька гладит салфетку грязными пальцами, и Ритка прогоняет ее мыть руки.
        На следующий день Ритка отдает директору свою грамоту. Пусть висит в школе, раз уж Раисе Анасовне так надо.
        Весь день Ритка думает, чем бы еще украсить дом. Можно ведь нарисовать картинки или вырезать их из журналов и приклеить на стены. В доме у Новаков никаких журналов не водится, нет на это баловство денег, но Вера Муратовна иногда покупает журналы с яркой рекламой, красивыми домами и нарядными девушками.
        Муратовна не откажет Ритке и даст старые журналы, которые она уже прочитала.
        С этой мыслью Ритка летит домой как на крыльях.
        Забежав в избу, она не сразу понимает, что не так.
        А потом с недоумением видит, что стол, от которого еще утром было глаз не оторвать,  — пуст.
        То есть, конечно, не совсем пуст: на нем, как обычно, грязная посуда с недоеденным обедом. Но прекрасной Риткиной салфетки нет.
        Ритка думает: может, мамка убрала ее пока, чтоб не запачкать?
        Мамки нет дома, и Ритка пытается найти свою салфетку, только ее нигде нет.
        А когда мамка возвращается, то она говорит такое, от чего у Ритки обрывается сердце.
        Мамка продала салфетку. Она говорит, что собралась утром в магазин и очень срочно нужны были деньги, не хватало ста рублей, тут салфетка под руку и подвернулась.
        Кому-то на ферме продала.
        — Кому?  — ревет Ритка. Она готова бежать и искать удачливого покупателя, но только что она ему скажет? Деньги получены и мамкой истрачены.
        И снова темно в их доме, и нет в нем красивых вещей.
        Тут Ритка вспоминает, что в груде тряпья в углу полатей валяется старая вязаная бабушкой кружевная дорожка. Нитки на ней кое-где расползлись, дорожка в пятнах и дырках, но сделана гораздо искуснее Риткиной салфетки.
        Ритка утирает слезы и лезет на полати.
        Если достать дорожку и показать мамке, то она, пожалуй, исхитрится продать и ее — несмотря на пятна и прорехи. Хоть за десять рублей, да продаст.
        Нет, Ритка больше не будет глупой и не станет так рисковать.
        Она заворачивает бабушкино кружево в пакет и прячет его на дно своего школьного рюкзака. Будет все носить с собой: мамка в портфель никогда не заглядывает.
        А потом Ритка забивается в угол и хочет еще немного поплакать. Но слезы больше почему-то не текут.
        Просто ворочается где-то в середке у Ритки холодная грусть-обида.

        Глава 12
        Горе — не беда

        Ритка старается учиться хорошо, но все равно нет-нет, да и появятся в ее тетради тройки. Дома казалось: все сделала отлично, без единой ошибки, а раздали проверенные тетради — и вот тут неправильно, и тут не так, и тут учительница зачеркнула красным. Губы у Ритки начинают дрожать, но в классе она не дает себе воли, только потом, зайдя к Муратовне, изливает ей свою душу.
        — Реветь-то не с чего,  — утешает ее Муратовна.  — Не плачь, Ритка, это горе не беда!
        — Да как же не беда, когда тройка,  — еще больше огорчается Ритка: никто на всем свете ее не понимает.
        — А вот так — не беда. И не дай бог тебе узнать настоящую беду.
        Наверное, настоящая беда во много раз больше ее троек, но Ритке все равно грустно. Делает она работу над ошибками, переписывает все красивым почерком, и тогда немного отлегает у нее от сердца: все же удалось сделать жизнь чуть получше.
        А однажды приходит настоящая беда.
        Нет в деревне напасти страшнее пожара. В считанные минуты сгорает все, чем жили, чем счастливы были люди долгие годы. Огонь может перекинуться на соседние дома, вот почему все соседи сбегаются на пожар с ведрами, все помогают тушить: чужого добра жалко, и за свое страшно.
        Май стоял необычайно жаркий, мальчишкам, которые обычно палили траву в оврагах, сто раз было говорено не трогать спичек и зажигалок.
        Ритка не помнит, где была Гелька, когда потянуло откуда-то в доме запахом дыма. «Неужели в такую жару мамка решила печку растопить?» — удивилась Ритка: и без печи жара такая, что хочется таскать воду из колодца ведрами и лить себе на голову. Ритка в тот момент в одних трусиках валялась на родительской кровати и читала библиотечную книжку про Незнайку, из-за загородки ей было не видно, что делается в комнате и на кухне.
        Дыма стало больше, потом еще больше, а потом хлопнула дверь и кто-то («Неужели это мамкин голос?» — подумала мельком Ритка) закричал всполошно — сначала на одной ноте: «А-А-А! А-А-А!», а потом: «Пожар! Горим!».
        Ритка вскочила и кинулась в комнату. Там уже все заволокло дымом, но до двери было рукой подать, и Ритка выбежала в сенцы. Крик мамки раздавался откуда-то со двора, ему вторил тонкий Гелькин визг.
        «Но надо же тушить! Нельзя бежать! Сгорит все!» — испугалась Ритка. Она заметалась по сенцам, схватила стоящее на лавке ведро с водой, отворила дверь, чтоб попытаться затушить огонь. Из комнаты выбились ей в лицо клубы серого дыма, там все было темно и не видно в дыму ни окон на противоположной стене, ни огня — просто одно клубящееся дымное ничто. Ритка вслепую плеснула ведро в дымную темноту, захлопнула дверь, закашлялась и уже хотела бежать, отбросив ведро, как вдруг ей стало очень жалко, что сгорит ее розовый портфель с пони, сгорит в нем бабушкина салфетка, сгорят тетрадки за второй класс, в которых она так красиво писала весь последний месяц.
        «Я же знаю, где лежит портфель,  — подумала Ритка,  — задержу дыхание и найду его наощупь. И вытащу!» Она глотнула побольше воздуха, распахнула дверь и шагнула через порог в темноту. Портфель лежал прямо у порога, и она сразу нащупала его под ногами и подняла.
        Но тут горький дымный жар охватил ее со всех сторон, она сделала еще два шага вслепую и в ту же минуту поняла, что не знает, куда идти, где печь, где кровать, где окна. Глаза защипало от дыма, она нечаянно вдохнула, понимая, что дышать этой горькой колючей темнотой нельзя, и последняя ее мысль была о том, что где-то здесь, совсем рядом была дверь, но почему-то руки хватают одну черную пустоту. И черная пустота навалилась на Ритку.
        На крик Риткиной мамки сбежались соседи, толпа росла, все кричали, кто-то колотил в пожарный рельс, кто-то бежал с ведрами, выплескивая их в разбитые окна, откуда валил дым.
        Прибежала из своего дома Вера Муратовна. Лицо ее было бледное, по щекам текли слезы, ноги не слушались старуху, и она грузно осела прямо в траву у дороги. Муратовна шептала молитву и крестилась. С плачем кинулась к ней в колени забытая всеми Гелька, к ней, а не к матери, которая визжала что-то неразборчиво и металась в толпе.
        Кто-то начал плескать воду на стену соседнего дома, чтобы огонь не перекинулся дальше. Муратовна слепо озиралась вокруг: сперва она задохнулась от страха, представив, что загорится и ее дом, а потом глянула на чумазую ревущую Гельку и охнула:
        — Ритка!
        Муратовна попыталась встать, чтоб оглядеть толпу, но никак не могла подняться и только кричала:
        — Ритка! Ритка!!
        С земли ей было ничего не видно, но старуха понимала, что Ритки нигде нет.
        В этот момент к ее голосу и разноголосому шуму толпы прибавился крик Риткиного татки.
        Никто не понял, откуда в толпе появился Феличита: его не было в начале пожара, он был со стадом в лугах и прибежал на крики и стук рельса. Мать с ревом кинулась к нему, повисла у него на груди, но он дикими глазами озирал толпу и звал старшую дочку.
        — Ай, сгорит, сгорит!  — крикнул кто-то тонко.
        Неожиданно для всех Феличита выхватил у ближайшего человека ведро, опрокинул его на себя и кинулся в избу. Из незахлопнутой двери повалил дым, толпа ахнула в один голос.
        Мать метнулась было за ним, а потом завизжала и зарыдала, закричала что-то жалко и неразборчиво.
        Никто не знал, сколько прошло времени, но вот в проеме двери появился Риткин татка с девочкой на руках, сделал несколько нетвердых шагов… Он упал бы, если бы не поддержали его руки односельчан, не перехватили из его рук дочку, не оттащили бы обоих подальше от огня.
        Доносилась уже с дороги, что вела в райцентр, сирена: торопилась на помощь горящей Шече пожарная машина.
        Ритка, которая крепко прижимала к груди портфель, закашлялась и открыла глаза. Тьма пропала. Ярко светило солнце.

        Глава 13
        После пожара

        Дом сильно обгорел, но не сгорел совсем: пожарные успели потушить его. У Риткиного татки обгорели волосы и ресницы, он обжег себе плечо и спину. Но как ни уговаривали приехавшие врачи отправиться с ними в больницу лечить ожоги, он только отмахивался: дайте, мол, мази, и все само заживет.
        На Ритке не было ни царапинки, она только надышалась дымом и у нее сильно болела голова.
        Мамка, опомнившись, обнимала ее и плакала, рядом вилась перепуганная Гелька.
        Ритка была счастлива, что спасла свой портфель.
        Не многое уцелело в доме.
        Когда перестали дымиться бревна и крыша, залитые водой, и уехали пожарные, мамка с соседками вошли в дом, собрали то, что могло пригодиться в хозяйстве. Жить пока можно было в сарайке, а уцелели кое-какая одежда, висевшая на гвоздях в сенцах, сундук (только он был почти пустой), две железные кровати (они закоптились, а подушки и одеяла на них прогорели во многих местах), чашки, ложки и тарелки… Стол сгорел, сгорели занавески и табуретки, и весь дом изнутри, даже там, где не было обгоревшего дерева, покрылся черной липкой копотью.
        Мамка перестала плакать, она собирала вещи, вытаскивала их на двор, и лицо ее было непривычно собранным и серьезным. Ритка никогда ее такой не видела: это была какая-то новая, незнакомая мамка.
        К вечеру кое-как устроились на временное житье в сарайке. Там было темно без окон, так что распахнули настежь дверь, завесив ее от комаров простыней. Соседи принесли подушки, матрасы, белье — кто что мог, электроплитку принесли, чтоб можно было вскипятить воду. Железные кровати мать оттерла, застелила постель.
        Кто-то пригнал стадо, брошенное таткой в лугах. Снежка прошла на свое место под лабазом, не замечая горелых стен дома, привычно ткнулась мордой в лохань. Счастливая Снежка, ничего в ее жизни не изменилось.
        Мать подоила ее и налила всем молока. А еды на ужин нанесли соседи: кто-то принес пирогов, кто-то полную кастрюлю супа.
        Дети поели, и тут пришла Муратовна.
        — Пусть сегодня дети у меня переночуют, что им тут,  — предложила она.
        Гелька было вскочила, но Ритке не хотелось оставлять татку и мамку одних.
        А на следующее утро явился к ним главный директор.
        Прошли они с таткой по сгоревшей избе, потом вернулись в сарайку, присели к столу. Мать чаю налила. С печеньем — и печенья вчера принесли соседи.
        Ритка не очень поняла, о чем они говорили, поняла только, что главный директор поможет отстроить дом.
        — Отстроим, вон ради малых ваших. А и то еще удивительно, как вы его раньше не спалили с пьянками-гулянками такими,  — хмуро сказал главный директор.
        Татка молчал, насупившись. А потом сказал:
        — Николай Михайлович, нам деньги будут нужны. Дети вон остались в чем были, не побираться же нам идти… Корову сейчас мы продадим, а все-таки мало это. Ты бы вот что…
        Ритка видела, что у татки есть какая-то мысль, но он не решается ее высказать.
        Она подошла к нему и встала у плеча. Тронуть его за плечо Ритка боялась — там были перевязанные доктором ожоги, наверное, болело, потому что татка держал руку на весу и, когда его никто не видел, морщился.
        — Николай Михайлович,  — снова заговорил татка.  — Я понимаю, что веры мне мало. А только зарплата у пастуха, сам знаешь, какая. Никакая, можно сказать. За кормежку да за копейку работаю — дают кому что не жалко. Я ведь инженер. Был когда-то. Возьми меня на работу. Хоть кем. Механиком возьми. Электриком.
        Директор вздохнул. Посмотрел на Ритку почему-то. Потом уже на татку.
        — Ладно, Феликс Иванович. Приходи завтра в контору, подумаем. С коровой погоди пока. Может, еще обойдется, выкрутитесь. Но только смотри, если что…
        Татка радостно выдохнул:
        — Знаю, знаю!
        Тут нерешительно вступила мать:
        — Отпраздновать бы договор, обмыть…
        Но татка вдруг стукнул кулаком по столу:
        — Хватит, напраздновались уже. Не заработали еще на праздник-то!
        Мамка испуганно отскочила:
        — Ладно-ладно! Тогда чаю еще, по чашечке?
        Стадо в тот день погнали в луга два девятиклассника: Митька и Сашка.
        Ритка весь день бродила по двору, слушала, как возится в доме татка, стучит чем-то, выносит на двор горелые доски.
        Ничего не делала, но устала к вечеру. И опять заболела голова. Муратовна, к которой Ритка зашла, когда начало темнеть, заохала, дала розовую кислую таблетку от головы и опять предложила переночевать у нее. Но Ритке почему-то хотелось ночевать дома, с родителями, хотя ее дом был теперь — темная сарайка в углу двора.
        — Хорошо, Муратовна, что твой дом не загорелся,  — сказала Ритка.  — А мы наш заново построим, к нам главный директор приходил, сказал, что поможет. Они с таткой вдвоем-то быстро все починят.
        — Да ты что, думаешь, директор будет топором у вас в доме махать? Он досок даст, бревен, вот его помощь. А то, может, мужики помогут твоему татке. Трудно одному-то строиться.
        Ритка махнула рукой: все равно хорошо, если будет, как директор сказал, и получится корову не продавать.
        Хоть и боится Ритка корову, а как представила, что нет ее — и так жалко стало Снежку: своя ведь она, родненькая.
        О корове, о новом будущем доме, в котором вдруг да удастся сделать все как у людей, думала Ритка, пытаясь заснуть в тот светлый вечер. В ухо ей сопела сомлевшая Гелька. Она ни о чем не думала: у Гельки думы короткие и голова глупая.
        А еще думала Ритка, что директор назвал ее татку Феликсом Ивановичем, а не Феличитой.
        И это Ритке очень понравилось.

        Часть вторая
        Марго

        Май стоял необычайно жаркий, мальчишкам, которые обычно палили траву в оврагах, сто раз было говорено не трогать спичек и зажигалок.
        Ритка не помнит, где была Гелька, когда потянуло откуда-то в доме запахом дыма. «Что горит-то, печка ведь нетоплена»,  — удивилась Ритка. В тот момент она сидела, подобрав ноги, на стуле у кухонного окна и читала библиотечную книжку про Незнайку, из-за загородки ей было не видно, что делается в комнате, но она знала, что родители спят в своем закутке, сморившись от жары. Дыма стало больше, потом еще больше, а потом хлопнула в сенях дверь, раздались чьи-то крики — сначала на одной ноте: «А-А-А! А-А-А!», а потом: «Пожар! Горит!».
        Ритка вскочила и кинулась в комнату. Там уже все заволокло дымом, но до двери было рукой подать, и Ритка выбежала в сенцы. Крик раздавался откуда-то со двора, и, кажется, визжала тоненько Гелька.
        Ритка не видела мамки и татки, но не сомневалась, что они уже выскочили из дома. Только почему они не тушат пожар?
        «Но надо же тушить! Нельзя бежать! Сгорит все!» — испугалась Ритка. Она заметалась по сенцам, схватила стоящее на лавке ведро с водой, отворила дверь, чтоб попытаться затушить огонь. Из комнаты выбились ей в лицо клубы серого дыма, там все было темно и не видно в дыму ни окон на противоположной стене, ни огня — просто одно клубящееся дымное ничто. Ритка вслепую плеснула ведро в дымную темноту, захлопнула дверь, закашлялась и уже хотела бежать, отбросив ведро, как вдруг ей стало очень жалко, что сгорит ее розовый портфель с пони, сгорит в нем бабушкина салфетка, сгорят тетрадки за второй класс, в которых она так красиво писала весь последний месяц.
        «Я же знаю, где лежит портфель,  — подумала Ритка,  — задержу дыхание и найду его на ощупь. И вытащу!» Она глотнула побольше воздуха, распахнула дверь и шагнула через порог в темноту. Портфель лежал прямо у порога, и она сразу нащупала его под ногами и подняла.
        Но тут горький дымный жар охватил ее со всех сторон, она сделала еще два шага вслепую и в ту же минуту поняла, что не знает, куда идти, где печь, где кровать, где окна. Глаза защипало от дыма, она нечаянно вдохнула, понимая, что дышать этой горькой колючей темнотой нельзя, и последняя ее мысль была о том, что где-то здесь, совсем рядом была дверь, но почему-то руки хватают одну черную пустоту. И черная пустота навалилась на Ритку.

        Глава 1
        Рассказывает Наталья Михайловна

        Такая беда, когда болеют дети. Если заболеет свой — сто, тысячу, миллион раз повторяешь, сидя над его кроваткой, держа тоненькие потные пальчики: «Господи, пусть лучше я заболею, пусть лучше я, а не он».
        Случись что не так — и крутишь в голове страшную картинку, и все думаешь: почему я не успела, что сделала неправильно.
        Сережка вчера упал с качелей. Я на секунду отвернулась, а он соскочил вперед и начал подниматься с коленок. Качели догнали его и ударили по затылку.
        Я помню, как дедушка в детстве учил меня: упадешь с качелей — не вставай на ноги, отползай, прижавшись пузом к песку, не поднимая головы, вперед, подальше, а то будет больно. Качели у нас во дворе дома, где я жила с бабушкой и дедушкой, были тяжелые, железные, зимой на них и сесть было невозможно — ледяной холод проникал через штаны и пальто.
        А Сережку я не успела научить, думала — маленький он еще, два года, один не гуляет, конечно.
        И вот так вышло.
        Не хочу вспоминать, что я подумала, увидев кровь на голове неподвижно лежащего сына.
        Скорая, больница…
        Теперь уже все страшное позади. Сотрясение мозга. Сережка лежит, врачи его лечат, а я упросила остаться с ним. Нянечек не хватает, больница у нас в городке маленькая, так что я тут полы мою — и в палате, и в коридоре,  — помогаю еду разносить. И с Сережкой все время рядом. Он же маленький, как ему без мамы?
        Мы сначала в палате одни лежали, а сегодня с утра привезли девочку.
        Рыженькую такую, маленькую и тощую, лет семи с виду.
        Привезли ее на каталке, переложили. Пока медсестра одеялом девочку не прикрыла, я у нее на ноге и на руке бинты заметила.
        Волосы у девочки коротко острижены, почти под ноль, а на лице заживающие ссадины. Я ее сначала даже за мальчика приняла.
        И почему-то мамы с ней нет.
        В моем детстве, когда я лежала однажды с аппендицитом в большой районной больнице, родителей к нам не пускали. Казалось, мы попали внутрь неприступной крепости или тюрьмы. Так что мы стояли на коленках на подоконнике и ревели, глядя на пап и мам. А они толпились внизу во дворе под окном, махали нам руками. Ко мне приходили Ба и дедушка. Ба тоже плакала, мне со второго этажа было это хорошо видно, а дедушка, конечно, не плакал, он все время улыбался и показывал мне большой палец, мол, выглядишь отлично. И я очень хотела домой.
        Больница, где мы лежим сейчас, как проходной двор. Так что у родителей нет никаких проблем быть рядом с ребенком, только на ночь всех выгоняют. Мне, спасибо заведующему, разрешают остаться с Сережкой и на ночь. Ночью, бывает, пол-отделения ревет. Приснится что-то маленькому пациенту, вот он и начинает маму звать. Медсестра на ночь одна, на всех ее не хватает, так что я помогаю и тут.
        — Т-ш-ш,  — говорю,  — тихо, маленький, мама скоро придет, утром придет, спи. Закрой глаза, утро скорее настанет.
        Девочка, как ее привезли, так и лежала на спине, не открывая глаз.
        Я подошла, посмотрела,  — вроде спит.
        Ну и хорошо. Сон после травмы — самое полезное.
        Сережка у меня тоже уснул, вышла я в коридор, дошла до поста медсестер.
        Дежурила сегодня Светлана Михайловна. Я разговаривать с ней немного робею — она меня в два раза старше, шумная и резкая.
        — Опа,  — говорит, завидев меня, Светлана Михайловна,  — тебя-то мне и надо, Наталья! Там к тебе соседку привезли, видела?
        Видела, говорю, спит девочка, глаз еще не открывала.
        — Ты за ней присмотри, ладно? А то матери у нее нет, сирота она, некому с ней…
        Светлане Михайловне очень уж не терпелось подробности рассказать. А мне было интересно послушать, раз рассказывают.
        — На руке и ноге у нее ожоги, и на лице, и волосы обгорели. А когда она от дыма сознание потеряла, об пол головой стукнулась, тут и сотрясение. Из деревни привезли, пожар там у них случился средь бела дня, дом начисто сгорел, ее только успели вытащить, а родители в доме как спали — так и не проснулись, говорят. Так что она теперь одна. Подлечим — и в детдом от нас поедет.
        — А почему родители-то спали, раз пожар днем был?
        — А кто ж их знает, может, напились, может, еще что. Словом, девчонка сирота, ей про это еще не сказали, она в себя-то недавно пришла. И ты не говори, будет спрашивать, скажи — не знаешь, где ее мамка. Пусть из детдома приходят и сами ребенку такое объявляют. Не наше это дело.
        — Боже мой,  — у меня слезы на глаза навернулись, как я представила себе, что девочка пережила. И что ее ждет еще впереди.
        Пока у меня Сережка не родился, я была спокойная. Подружка у меня есть, Лидка, так она вот умела реветь от всего, все ее трогало: книжку читает про любовь и слезы ручьем льет, кино смотрит индийское, там поют-пляшут, а она плачет. А теперь, когда Сережка есть, у меня от всего глаза на мокром месте. Особенно когда слышу, что кто-то детей обижает или беда какая с ними случается.
        — А зовут-то ее как?
        — Маргарита ее зовут. Маргарита Новак.
        Вернулась я в палату. Обладательница роскошного имени, тощая рыженькая девочка Маргарита проснулась и, когда я вошла, молча уставилась на меня.
        — Привет,  — сказала я ей.  — Проснулась?
        Маргарита молчала. Лицо ее было каким-то замороженным, словно она не слышала меня совсем.
        Я подошла и осторожно присела на край кровати.
        — Меня тетя Наташа зовут. А тебя — Риточка?
        Девочка продолжала молчать. Я сделала еще одну попытку завязать разговор:
        — Ты кушать хочешь? Скоро обед. Его в палату принесут. Я могу тебя покормить, если тебе трудно будет. Только сначала своего сынишку покормлю. Видишь, у меня там сынишка спит. Его Сережка зовут.
        Мне стало неловко от ее молчания. Так что я встала, пошла открыть форточку и продолжала веселым голосом, не глядя на соседку:
        — Сережка проснется, я вам сказку почитаю. Правда, у меня сказки тут для малышей, а ты ведь уже большая девочка, в школе, наверное, учишься, да? В каком классе?
        И поскольку собеседница моя продолжала сжимать губы, я сама за нее и ответила:
        — Наверное, в первом? Или еще в школу не ходишь? Ну не важно.
        Голос мой звенел бодро, я пыталась заглушить в себе желание заплакать, видя, как этот обожженный рыжий воробушек упорно и хмуро молчит, глядя перед собой. Взгляд у нее был какой-то странный — я подумала сперва, что девочка слегка косит. А потом пригляделась и поняла: у нее разноцветные глаза. Один карий, другой зеленый.
        Я никогда не видела такого, только слышала, что так бывает. В детстве я спрашивала у Ба, почему у меня глаза серые, а у них с дедом — темно-карие, и она рассказывала мне, что глаза бывают разные. Даже у одного человека — разные. Я тогда, помню, ходила и присматривалась к людям, какие у них глаза. А про людей с разными глазами моя Ба говорила, что такие люди бывают счастливыми.
        Да уж, вздохнула я про себя, счастья у девчонки хоть отбавляй.
        Так все дальше и пошло. Маргарита молчала все время. Молча хлебала жидкую больничную лапшу, молча ела серую овсянку, подчищала тарелку до конца. Когда я рассказывала Сережке сказки, соседка ничем не выдавала своего интереса, то ли слушала, то ли думала о своем. Так же молча слезала она с кровати, когда ее звали на перевязки.
        Я каждый день пыталась с ней поговорить. То есть я все время трещала что-то веселым голосом, делая вид, что не замечаю ее молчания.
        А через несколько дней Сережке разрешили вставать, и дело шло к скорой выписке. Я очень устала лежать в больнице и мне хотелось домой так, что во сне начало сниться, как я забираю сына и мы уходим отсюда.
        Но врачи каждый день говорили: «Давайте еще денек понаблюдаем, и уж тогда…»
        Однажды в тихий час Сережка никак не хотел засыпать, крутился по постели ужом, спихивал одеяло, пытался встать на ноги и попрыгать на пружинной сетке.
        — Все,  — говорю,  — буду тебя как маленького ребеночка укачивать!
        Завернула его в одеяло, села, взяла на руки.
        — Ты, Сережка, полежи пять минуточек всего тихо, а я тебе песенку спою.
        И запела я ему все, что на ум пришло.
        — Баю-баюшки-баю, спи, Сереженька-сынок, скоро мы пойдем домой, и головка не болит, спи, мой котик золотой, дома нас игрушки ждут.
        Поднимаю глаза, а Маргарита стоит у нашей кровати и внимательно слушает, как я пою.
        И смотрит на меня своими разными глазами, серьезно так смотрит, не мигая. Мне даже не по себе сделалось.
        Только я хотела сказать ей: «Садись рядышком, послушай песенку, только не шуми, Сережа засыпать начал»,  — как она вдруг вздохнула, губы облизала, и я услышала ее голос.
        Низкий такой голос, не девичий. Удивительно, что такая кроха — и с таким голосом.
        — А я тоже скоро домой пойду. У меня голова уже не болит.
        Я очень обрадовалась, что она вдруг заговорила.
        И вдруг испугалась так по-глупому, думаю: если ее сейчас не разговорить, она опять замкнется, замолчит.
        — Хорошо, что твоя голова не болит,  — шепотом откликнулась я.  — Садись, посиди со мной рядышком.
        Маргарита рядом со мной присела, только неловко, боком, и ногу, бинтом перевязанную, в проход меж кроватями вытянула.
        — Болит у тебя нога?
        — Уже не очень,  — отвечает она мне громким шепотом.  — Раньше так болела, что я ночью не спала. Лежала и плакала, а она болела и болела. И рука болела.
        — А я не слышала, что ты плакала,  — огорчилась я.  — Я бы… Я бы, может, помогла тебе? Наверное, надо было медсестру позвать, она бы сделала тебе укол, и ножка твоя прошла бы, и ты уснула бы.
        — Понимаете,  — говорит мне Маргарита и сокрушенно вздыхает,  — я уколов очень боюсь. Больше всего на свете. Я тут просто сначала поделать ничего не могла — все как в тумане. Они приходят с уколами, я хочу встать и убежать, или закричать громко, а у меня ноги не идут, и голоса нет. А теперь мне вставать разрешили. Ну я вчера пошла на перевязку, мне хотели укол сделать…
        Маргарита вдруг замолчала и задумалась, словно что-то припоминая.
        — Укол хотели сделать, и что?  — окликнула я ее.
        Она посмотрела на меня серьезно:
        — А дальше они меня ловили. И не поймали. А какой-то врач шел по коридору и сказал, что раз я такая шустрая, значит, выздоровела, и пора меня выписывать. Так что вот. Скоро я домой пойду.
        Я отвела глаза. Не мое дело рассказывать Маргарите, что у нее больше нет никакого дома. Что не вернется она домой.
        Тихонько переложила я Сережку в кровать и предложила:
        — Давай, я тебе книжку почитаю? Ты ложись в свою постель, все же у нас тихий час.
        Я почитала всего минут пятнадцать — и девочка уснула. Во сне у нее разгладилась морщинка между бровями, и выглядела она лет на пять, не больше.
        Вечером, когда Игорь пришел навещать нас с Сережкой, я не выдержала и рассказала ему о Маргарите.
        — Смотрю на нее и плачу. Представляешь, как она теперь — без мамы, без папы.
        Игорь только головой покачал:
        — Даже думать не смей. Ты рассуди — в детдоме таких еще сто человек. Тебе эта на глаза попала — ты ее и пожалела. А какая она — кто знает? Нет, Наташ, я понимаю твои женские нервы, но я чужого ребенка растить не могу. Не проси.
        И так он это сказал — «чужого ребенка»,  — что я только губу закусила. «Нет» для Игоря — это всегда такое железобетонное «нет». Уговаривать бесполезно.
        Как начала Маргарита разговаривать, так и остановиться не могла, видимо, намолчалась за эти дни. Весь вечер она то песни пела, то рассказывала мне про свою жизнь, про сестренку маленькую, про деревню Шечу, про то, как она в третий класс пойдет.
        А утром следующего дня произошло два события. Одно хорошее, а другое — плохое.
        Зашла медсестра и принесла Маргарите старенький розовый портфель-рюкзачок.
        В палате сразу запахло гарью.
        — Это тебе передали, говорят, твой портфель. Подкоптился он у тебя, но цел. Проверяй — все вещи на месте?
        И делает мне знак, чтоб я в коридор вышла. Кругом дети, а ей не терпится с кем-то взрослым новостями поделиться.
        С рюкзаком этим в руках Маргаритку из горящего дома вынесли — потому от него так горелым и тянет. Врач скорой помощи рюкзак у себя оставила — его как в угол машины закинули, так он там и пролежал. А теперь, когда Маргаритку выписывают, спохватились, что это единственная ее вещь из родного дома.
        А еще пришли женщины из опеки и детдома. Они сейчас у завотделением выписку получают на Маргаритку и потом придут, скажут ей, что она домой не поедет уже. И что мамы и папы у нее нет.
        — Но, может, по дороге скажут, а не здесь. Реветь ведь будет, и мы вместе с ней. Нет уж, такое дитю говорить — это надо железным быть,  — вздохнула медсестра.
        Я назад в палату кинулась. А там Маргаритка вынула из портфеля все свои вещи, на кровати разложила и любуется.
        — Смотрите, все мои тетрадки, и карандаши цветные тут, и ручка, и…
        Подойти и посмотреть я не успела. Вошли в палату две женщины в накинутых сверху белых халатах, поздоровались со мной, с Маргаритой. А потом одна из них говорит мне:
        — Вы извините, но не могли бы вы нас на пять минут оставить наедине с Риточкой?
        Я Сережку за ручку взяла, и мы пошли в холл, где телевизор стоял. Нашли там мультики.
        Сережка смотрел и смеялся. А я ничего не видела и не слышала. Все думала, как там Маргарита.
        Смотрю — ведут ее. Я ее в первый миг и не узнала — привыкла видеть в халатике, а тут переодели ее в платье с клетчатой юбкой, на голову какую-то панаму нацепили. Наверное, чтоб солнце не напекло — после сотрясения мозга голову надо беречь. Платье Маргаритке велико и висит на ней цветным мешком. А сама она идет и ногами по полу загребает, только что не спотыкается. Портфель ее одна из сопровождающих женщин несет.
        Я кинулась — хоть до свидания сказать.
        Маргарита подняла на меня глаза, и на мои слова прощания ничего не ответила. Не кивнула, не улыбнулась — словно не слышала. Отвела взгляд равнодушно и поплелась за взрослыми дальше.
        Молча.

        Глава 2
        Рассказывает Настя Кожевникова

        Я раньше в другом детском доме жила. Тот был просто с номером, а потом меня сюда перевели. У этого детдома есть имя, он называется «Теремок». По-моему, название так себе, для малышей, а у нас тут народ от семи и до восемнадцати лет. В восемнадцать лет уже как-то смешно: «Где живешь?» — «В теремке!»
        У нормальных домов на улицах номера и нет названий. Но у нас-то не нормальный дом, а детский.
        Люди думают, что нас в детском доме держат за забором и водят везде строем, как солдат. Я однажды на рынке разговорилась с теткой, она так удивилась, что я детдомовская, спрашивает: «Как же это ты одна без взрослых по улицам ходишь?»
        А я разозлилась, говорю: «А у вас домашние дети в четырнадцать лет тоже только за ручку ходят? Вот и нас иногда без поводка и намордника выпускают!»
        В старом детдоме, где был номер, было похуже, чем здесь. Там были спальни на двенадцать человек. А тут комнаты на четверых. Мне сначала показалось как-то тесно, комната малюсенькая, всего одно окно, а потом я привыкла. И что еще хорошо: свой шкаф с вещами (ну не совсем свой, а на двоих один), стол письменный есть, общий, и кресло. Уроки, конечно, за столом все делать не поместятся, можно в групповую комнату пойти, а можно просто на кровати на коленках писать.
        И еще здесь все время ходят шефы. Привозят все, вот недавно новые покрывала на кровати привезли, пушистые, с розами, два новых телека. Один директор у себя в кабинете поставила, а один как раз в нашу группу попал. Так что у нас телек теперь лучше всех.
        В седьмой группе, где я живу, шестнадцать человек. Это так придумали — группы. В старом детдоме у нас были спальни по возрасту — одна спальня для тех, кто маленький, одна для средних, одна для старших, ну и, конечно, девочки и мальчики отдельно. А тут говорят, надо, чтоб как в семье было. Так что у нас и девочки, и мальчики, и семь лет есть, и четырнадцать, все перемешано.
        В моей комнате я самая старшая. Лерка, которая, как и я, спит у окна, только слева, закончила шестой класс, а я седьмой. Вике семь лет, а Маргаритке — девять.
        Маргаритка у нас в комнате новенькая. Она пришла только в начале лета, мы познакомиться толком не успели, всех в лагерь отослали, причем меня в один, а мелюзгу — в другой.
        Так что в июне мы с ней прожили вместе всего неделю. Новенькая — это интересно, конечно, только нам втроем было посвободнее.
        Она приехала когда, ее воспиталка завела к нам в комнату и оставила.
        Лерка и говорит:
        — Ну вот, больше народу — меньше кислороду.
        Новенькая ничего не сказала, только зыркнула на нас сердито и положила на кровать розовый портфельчик.
        Лерка к ней давай цепляться:
        — А что это у тебя в чемодане? Золото-брильянты, наверное? Или ты у нас отличница, даже летом уроки учишь?
        И цап портфельчик, хотела открыть.
        А новенькая вдруг вскочила, в лямку вцепилась и на себя портфель дергает.
        Так они возились: Лерка к себе тянет, эта — к себе. Вика пищит, я молча смотрю. Лерка-то сильнее, она хотела новенькую ногой отпихнуть. Ну не пнула по-настоящему, а так. Почти. Тут эта новенькая вдруг как-то другой рукой лямки перехватила и — я даже не поняла, как она дотянулась-то — вцепилась Лерке в руку зубами, будто собака. Лерка взвыла, попыталась ее за волосы оттащить. Тут я уж не выдержала, разняла их.
        Лерка ругается, чуть не плачет — на руке у нее следы зубов:
        — Дура, акула, шавка дикая!
        И все норовит опять на новенькую кинуться. А та смотрит на нее тоже так недобро, но молчит, только портфель свой подальше к стенке закинула.
        Ну все, думаю, было у нас в комнате тихо-мирно, а сейчас эти начнут все время драться.
        Лерка вообще-то хорошая, только любит цепляться ко всем. Но она не со зла.
        Так что я ей сказала:
        — Связалась с мелкой, своих дел, что ли, нет?
        И тут эта новенькая рот открывает:
        — Меня зовут Маргарита. А вас как?
        Словом, познакомились.
        Вечером воспиталки устроили групповой час. Чтоб все новенькую узнали.
        Налили чаю, вафельного торта отрезали по куску.
        И начали Маргариту расспрашивать.
        Как она учится? Какие у нее предметы любимые? Любит ли она рисовать? А петь? А какая у нее любимая песня, и не хочет ли она нам ее спеть?
        Маргарита отвечала односложно. Учиться она любит, петь умеет, а песню забыла.
        Сидела, торт кусала, не поднимая ни на кого глаз.
        Так что ее разные глаза я заметила только вечером.
        После чая нас отпустили по комнатам, и тут уже мы познакомились по-настоящему.
        Она, правда, и тут много о себе не рассказала. Есть у нее сестренка, но ее отправили в другой детдом, дошкольный. А родители ее умерли. И сама она из пожара еле спаслась. Показала нам даже шрам на ноге. Большой такой шрам.
        — Особая примета,  — засмеялась я. Но Маргаритка не поняла, что это означает.
        А потом я заметила, что у нее глаза разные, удивилась и спросила, как это так, разве так бывает?
        — Это потому что я ведьма и могу на любого глазами порчу наслать,  — сказала нам новенькая.
        — Как это — порчу?  — пискнула Вика.
        — А вот так, захочу, посмотрю, пошепчу, пожелаю зла, и человек, который меня обидел, заболеет.
        У Лерки лицо вытянулось, я на нее глянула, фыркнула:
        — Ты что, Лерка, поверила? Ведьм не бывает. И Черной простыни не бывает, и Красной руки не бывает, все это пугалки для малышей.
        — Простыни, может, и не бывает. А ведьмы…  — говорит Лерка задумчиво.  — Но мы же с тобой, Маргаритка, помирились уже, правда?
        — Помирились,  — как-то нехотя ответила та, но на Лерку все же нехорошо посмотрела.
        В ведьм я не верю, но Лерке теперь не завидую.
        Это только кажется, что старший и сильный всегда победит мелкого и слабого. На самом деле мелкие могут сговориться и навалиться всем гомозом, тут и муравьи слона загрызут. А потом мелкие, если их обидеть, способны на любую подлянку, фантазии у них ничуть не меньше, чем у больших, так что я на месте Лерки ходила бы теперь и оглядывалась.
        Тем более эта новенькая после пожара.
        Мы с Мишкой из восьмой группы вечером вышли за территорию покурить, я ему рассказала, как у нас новенькая кусается. А Мишка и говорит:
        — Вы там поосторожнее, те, кто головой ударялся, они же контуженные, за себя не отвечают. Тебя тут еще не было, а у нас жил один парень, Витек. Его на теплотрассе скорая подобрала без сознания и с сотрясеньем мозга. Потом подлечили — и к нам. Вот он был в натуре псих. Чуть что — глаза белые выкатит и за горло хватается, руки как у павиана длинные, цепкие, не разожмешь. Удушит за милу феньку, «ой» сказать не успеешь.
        А еще боли не чуял вообще, брал вот так сигарету и тыкал себе в руку, и только губы кривил. Контуженный, говорю же. Гляди, эта ваша новенькая тоже, небось, на голову больная, загрызет вас, если что не по ней. Ты в следующий раз, если она кинется кусаться, вот сюда жми, около уха, она челюсти и разожмет.
        — Да ладно тебе, Мишк, она малявка совсем — ее одним пальцем перешибить можно.
        — Ничего, подрастет.
        — А тот Витек потом куда делся?
        — В психушку отправили,  — скучным голосом сказал Миха.  — Раз отправили, два отправили, а потом он бегать начал. Поймали. Еще поймали. Еще в психушку. Потом он пару раз ноги-руки ломал, в гипсе ходил. А потом летать научился.
        — Как это — летать?
        — Ну как летают — обыкновенно. Вылез на подоконник на четвертом этаже, руки раскинул и полетел.
        Я посмотрела на небо, затянутое тучами. Потом на окна четвертого этажа, которые как раз было видно из-за берез.
        Понятно, что Миха врет, но все же было любопытно. На какую-то минуту подумалось — а вдруг:
        — И как?
        — Ну как-как,  — заржал Миха и сплюнул, гася окурок.  — Натурально полетел, четыре этажа летел, а тут опаньки — и земелька. В земельку головой тюк — больше и не встал.
        — Дурак ты, Миха,  — разозлилась я.  — Человек умер, а ты хаханьки гонишь.
        — Сама дура,  — миролюбиво откликнулся Миха.  — Какой же он был человек, Витек-то? Так, видимость одна. Псих. Туда и дорога.

        Глава 3
        Рассказывает Миха Симонов

        Я однажды по телеку видел смешную передачу. Называлась она не то «Крыша дома», не то «Семейный очаг» — не помню. Показывали там всяких певцов, писателей, как у них дома все устроено, какие дети, собаки, как на кухне самовар стоит и как они чай пьют и про свое житье рассказывают.
        Самовар у нас с мамкой тоже был, только им никто не пользовался, сувенирный самовар, весь расписанный под хохлому. Ей подарили на работе на юбилей, когда ей тридцать лет исполнилось. Мы тогда хорошо жили с мамкой: я в школу ходил, в третий класс, мамка работала, возвращалась в шесть часов, а я уже все уроки сделал, и мы ужинать с ней садились. Потом стал в гости дядя Антон приходить. Потом смотрю — он уже каждый вечер ходит, и мамка говорит, мол, пусть он у нас поживет, нам веселее, а ему жить негде. Я, в общем, был не против, потому что дядя Антон ко мне с разговорами не приставал особо, все больше у мамки в комнате торчал, даже телевизор на кухню не выходил смотреть.
        А потом мамка под машину попала. Я про это не люблю вспоминать. Ну, я тогда думал, что мы с дядькой Антоном вдвоем останемся, да не тут-то было: оказывается, он может остаться жить в нашей квартире, а я не могу, потому что он мне никто. Я плакал, как дурак, просил его, чтоб он меня оставил с собой жить, но он говорил, что никак не получится, что он мне чужой, мол, никто ему меня не отдаст.
        Я уж потом узнал: врал Антон мне. Мать его в квартиру прописала, и он мог бы опекунство оформить, да не захотел.
        Ну, в детдоме тоже жить можно, живу же вот, не умер до сих пор. Когда мне восемнадцать лет исполнится, домой вернусь, квартира все равно моя осталась.
        Так вот про передачу. После того как там певец чаи погонял, стали показывать всякую мелюзгу. Из дома ребенка. Мол, смотрите, какая милая деточка и очень-очень хочет маму и домой. Ну, такие мелкие, наверное, еще и не понимают, чего они хотят. А потом начали показывать тех, кто постарше. Вот тут уже ржачка началась. Смотрю, показывают парня моего возраста, бугай такой, натурально. И рассказывают, какой он хороший мальчик, увлекается футболом и очень хочет маму и папу, домой хочет.
        Нет, домой, конечно, многие хотят. Только не просто домой, а в хорошее место. Кому охота в какую-нибудь дыру с кем попало ехать.
        Вот если найти родителей таких, чтоб все в порядке было, чтоб одежду покупали нормальную, комп, телефон хороший, дорогой. А всякая голытьба — нафиг сдались такие мамы и папы.
        В том месяце приезжали к нам студенты, концерт устраивали. Студенты, они всегда на нас как на зверушек смотрят.
        Конфеты привозят мешками, наши мелкие рады стараться — налетают как мартышки, рвут у них из рук: миг — и все по полу разлетелось. А у студенточек на накрашенных ресничках слезки. Ах, бедные голодные сиротки, без конфеток живут, ах-ах, кап-кап, хнык-хнык.
        И вот одна такая, Олей ее зовут, подошла ко мне знакомиться.
        Это у них задание: познакомиться с ребенком, составить портрет, потом отчет написать. Я про это не знал, мне Оля объяснила. Когда мы уже подружились. А сначала эта Оля себя как дура повела.
        Она мне говорит:
        — Тебя Миша зовут?
        — Ну,  — говорю.
        Она у себя в блокнотике пометила что-то и дальше спрашивает:
        — Миша, а ты хочешь жить дома, чтоб у тебя были мама и папа?
        Ну я ей понятными словами и объяснил все. На кой, говорю, мне ваша мама и папа, мне и так хорошо. Деньги лучшие мама и папа на свете. Денег, говорю, дай, Оля. Или чо там у тебя есть? Вон, телефончик у тебя ничего, подари телефончик?
        Словом, в тот раз не получилось у нас разговора, но Оля эта все равно приезжала к нам каждую неделю и все пыталась со мной разговаривать. Я сперва думал — для отчета (про отчет по педпрактике она мне на третий раз рассказала, и я ее пожалел — ответил ей на все вопросы, которые были нужны), а потом спрашиваю ее:
        — А ты отчет сдала уже?
        Оказывается, сдала. Зачем тогда ездит?
        Наши пацаны ржать начали: влюбилась в тебя студенточка, говорят. Всякие гадости начали придумывать. А ничего подобного, у меня просто такая особенность есть — я часто с девчонками дружу. Они мне доверяют, как подружке какой.
        Вот с Настькой из соседней группы дружу. Вернее, днем-то нас никто вместе не видит, а вечерами мы ходим курить за территорию. У нас вокруг детдома парк, за парком трамвайный тупик, там конечная остановка трамваев, вот там мы и сидим на остановке. Народу почти нет, до конечной никто не ездит. А если дождик, то остановка под крышей — удобно.
        Настька отличница, староста группы, на нее никто не подумает, что она курит. К ней как принюхаются, она всякий раз объясняет, что просто с пацанами стояла разговаривала, надышалась. Пацанов у нас за курение уже устали гонять, особо никто не старается.
        А Олька просто так ездит. Она еще у мелких взялась кружок вышивки вести, так что мы с ней по субботам полчаса поболтать успеваем и все.
        Но однажды она к своему вопросу про пап и мам вернулась.
        Только ничего нового я ей ответить не могу.
        У нас сейчас новая мода появилась.
        Селяне.
        За последний месяц шестой раз приезжают.
        Говорят, что если они сироту к себе берут, то им денег платят много, на это вся семья может кормиться. Да и работать сирота может. Это в городе делать нечего, только в школу ходить, а на селе все время руки нужны.
        Первая тетка пришла, помнится,  — весь детдом сбежался смотреть. Какая-то серая вся, в плаще черном, в платке, старая. Сапоги резиновые в грязи. Видимо, добиралась долго, откуда-то из района.
        Приехала она конкретно за братьями Горушкиными. Старшему десять, младшему девять лет. Они у нас такие тихие мужики, воды не замутят. Их к директору позвали, видимо, спрашивали, поедут они с новой мамкой или нет.
        Мы все их ждали. Братья вышли молча. Младший потом говорит:
        — Я не хочу.
        А старший ему по затылку съездил:
        — Повыпендривайся у меня еще. Сказал, поедем, значит, поедем.
        Уехали Горушкины. Даже письмо потом написали в свою группу. Мол, живут хорошо, мама хорошо, школа хорошо, деревня хорошо, всем привет.
        А потом эти селяне повалили толпой. То ли из горушкинской деревни (может, посмотрели, какие наши Горушкины тихие, работящие, тоже себе сироток захотели), то ли из других каких мест.
        Олька мне объяснила, что по местному телевидению выступала какая-то главная по сиротам тетка, рассказывала, как это здорово, взять в дом сироту. Мол, можно не навсегда брать, не в дети, а как бы понарошку. Но все равно будешь дома жить, не в детдоме.
        А этого уже не все и хотят. Это мелким хочется, чтоб в лобик целовали и сопли утирали. А когда ты уже взрослый человек, то хочется свободы больше. Черт его знает — где ее больше, это как попадешь. С одной стороны, домашние делают что хотят, везде ходят и обедают не по расписанию. С другой, родители могут попасться всякие — как вцепятся, например, в учебу или в курение, зубы не разожмут.
        У Настьки вот матери вообще не было, она отказная. Уж не знаю, что там у Настькиной родительницы было в жизни, а только, как рассказали Настьке, она сбежала прямо из окна роддома, в чем была. Не нужна Настька ей. Ну хорошо, хоть не убила, не бросила где-то в мусорку, а то у нас и такие есть, кого бросили.
        Так что Настька домой не хочет. Говорит, что не хочет.
        И я не хочу. Наверное. Во-первых, я мать хорошо помню. Во-вторых, старый я уже. Пусть малышей берут, у них вся жизнь впереди.
        А я в жизни знаю, чего хочу. Я хочу врачом стать. Нет, ну, конечно, сразу после детдома поступить не получится, мне знаний не хватит, это я хорошо понимаю. Тогда сперва можно пойти в медучилище, стать медбратом.
        Надо мной тут пробовали отдельные дураки смеяться, что я буду медсестрой, укольчики делать. А почему медсестрой — медбрат, нормальная работа.
        Я однажды в двенадцать лет в больницу попал. У меня сердце заболело. Сперва я даже не знал, что болит, я не очень-то тогда разбирался, где сердце, где печенка. Это теперь я анатомию знаю хорошо. И вот я там лежал, и все в палате очень боялись, что будут делать какое-то зондирование. Прямо ужасы про это рассказывали: в вену запускают иглу, и она идет к самому сердцу, и колет в сердце лекарство. И что у некоторых доходит, а некоторые прямо тут и помирают, если у них вены тонкие. И вот одному пацану, Васькой его звали, вдруг приходят утром и говорят: сейчас будем зондирование делать. Он как заорет! Медсестры бегают, но ничего сделать с ним не могут, одна подошла со шприцем, Васька ногой наподдал так, что все в потолок улетело. На него уж и кричали, и уговаривали — он под кровать забился и вопит оттуда, что лучше умрет, а не дастся.
        И тут пришел молодой парень. Не знаю, кто он был, то ли медбрат, то ли просто студент. Я его никогда не видел. Пока все медсестры, как куры, кудахтали над пустой Васькиной кроватью, этот парень спокойно прямо в халате полез к Ваське под кровать. И о чем-то там с ним поговорил. Минут через десять вылез Васька и сказал, что он согласный, но чтоб укол ему делал вот этот. «Этот» и сделал, потом Ваську на каталку переложили, а через пару часов вернули к нам назад, бледного, но живого и веселого.
        Так что медбратья в медицине очень нужны, ведь там бабье царство, а не каждому хочется… ну, вы же понимаете, в медицине всякое бывает.
        А уж после медучилища я и врачом могу стать.
        Лариса Сергеевна, наша медсестра, мне так и сказала: сначала, мол, даже санитаром можно поработать, а потом уже медбратом, а потом врачом. Путь не быстрый, но надежный, если хочется — дойдешь до конца.
        Я с Ларисой Сергеевной дружу. Она мне объясняет всякое про лекарства, какое от чего, и уколы научила делать, правда, я их делал не в человека, а только в подушку, я же еще маленький, человека мне доверить нельзя. Но если что-то случится, я и в человека смогу сделать, точно.
        Еще я Ларисе Сергеевне помогаю санчасть убирать: медпункт и изолятор. Там полов много, надо, чтоб нигде ни пылинки не было, это же санитарные нормы.
        Лариса Сергеевна меня чаем иногда поит, говорит, что я хороший помощник. И про свою жизнь рассказывает. У нее семья — муж, сын, только сын уехал куда-то далеко, и вот, говорит она, ей одиноко.
        Я иногда думаю, что хорошо бы Ларисе Сергеевне взять себе ребенка, только, наверное, не маленького, а такого… побольше, чтоб уже помогать мог во всем. Не меня, конечно, я уже старый, ну а кого-нибудь еще.
        Я тоже помогать мог бы, но меня не возьмут, я знаю.
        Вчера к вечеру я вдруг замерз. Так холодно стало, и захотелось мне лечь, полежать. Кто-то до меня дотронулся и говорит, как обычно говорят: «Да ты весь горишь!».
        Довели меня до Ларисы Сергеевны, она мне градусник поставила — температура тридцать восемь и восемь, и еще растет.
        — Ложись-ка,  — говорит она,  — в изолятор, вот тебе таблетка, закрывай глаза, постарайся уснуть. И все одеяла на меня собрала — с четырех кроватей, чтоб мне теплее было. А только мне все равно холодно, лежу я под этими одеялами и трясусь.
        А Лариса Сергеевна домой не уходит, говорит:
        — Посижу пока что тут, подожду, чтоб тебе лучше стало. Миш, как ты там? Ми-и-иш?
        А у меня нет сил ответить, я лежу, глаза закрыл, холодно мне.
        Она заглянула, видимо, подумала, что я заснул.
        И в этот момент пришла к ней директорша наша.
        Сели они чай пить, разговоры вести, я то слышу, то проваливаюсь непонятно куда. Получается, подслушиваю, ну да Лариса Сергеевна знает, что я за стенкой, так что ничего секретного пусть не рассказывают друг другу.
        И вдруг директор говорит:
        — А по поводу ребенка, Ларис, я думаю, тебе усыновлять не надо.
        — Что это так, почему же мне — и не надо?
        — А зачем тебе? Оформляй-ка ты патронат, тебе же денежка не лишняя. Будешь считаться воспитателем детдома, а ребенок у тебя будет дома жить. Тут и стаж педагогический, и выплаты все, и пенсионные, а, кстати, ребенку тоже все от детдома будет полагаться — одежда там, канцтовары. И никакой волокиты с судами. Договор заключаешь, и готово. А то не понравится тебе приемыш — назад разусыновлять трудно. А договор — что? Другой заключишь.
        — И то верно,  — говорит Лариса Сергеевна,  — так удобнее. Только кого бы мне взять?
        В этот момент у меня внутри как будто что-то переключилось. Я мерз-мерз, а тут меня моментально в жар бросило. Я подумал: вот бы меня она взяла. Я ведь помогать уже во всем могу, и это же патронат, как бы просто дружба такая, помощь, не совсем в дети. Просто будет Лариса Сергеевна не только медсестрой, а вроде как бы моим воспитателем, и жить я буду дома. У нее дома. Муж у нее, она рассказывала, хороший мужик. Я и ему помогать буду, если там на даче что, копать или приколачивать.
        А директорша продолжает:
        — Бери новенькую, Новак эту. Девка тихая, послушная, и хозяйственная — я заметила, у них в комнате чисто, старшие на нее не жалуются, говорят, аккуратная. И с девочкой тебе все же полегче будет, не пацана же переростка брать.
        — И то,  — опять говорит Лариса Сергеевна.  — Давай оформлять, завтра с утра прямо.
        Пошуршали они еще чем-то, поболтали ни о чем, ушла директорша.
        А Лариса Сергеевна зашла ко мне:
        — Спишь?
        — Нет,  — говорю.
        — Что-то голос у тебя совсем осип, Миха,  — озабоченно говорит Лариса Сергеевна. Лоб мне потрогала и вздохнула.
        — Падает у тебя температура, слава богу. Давай замерим.
        — Да я уж замерил,  — говорю. И градусник вытаскиваю. Тридцать семь и пять. Намного лучше, чем было.
        — Ну и хорошо. Лежи, дружочек, выздоравливай, я завтра пораньше утром прибегу, посмотрю, как ты тут. Простуда это у тебя, простуда.
        И ушла.
        Я одеяла откинул — жарко мне стало.
        И пошел в медпункт. Снаружи он запирается на ключ, но дверь между изолятором и медпунктом открыта.
        Там у Ларисы на столе в стакане с фурацилином (эта такая желтая жидкость, обеззараживающая) стояли градусники.
        Шесть штук.
        Я всем шести отломал головы. Ртуть разбегалась смешными шариками по стеклу на столе, я еще поиграл с ними немного, сгоняя мелкие капли в одну большую. Последним градусником я порезал палец.
        Ну и фиг с ним. Порез зализал и из изолятора ушел к себе в комнату.
        Температура нормальная — нечего мне тут делать.

        Глава 4
        Рассказывает Анна Николаевна

        Мартин был крысой. Большой серой крысой с розовым хвостом. Домашний, очень спокойный и приветливый, Мартин жил у меня уже год. Срок жизни крыс — года два, поэтому Мартин был в самом расцвете своей крысиной красоты.
        Мысль принести Мартина в школу пришла мне поздно ночью, когда я лежала без сна и таращила глаза в потолок. Мне было страшно.
        Я боялась завтрашнего дня.
        Хотя вообще-то я детей не боюсь.
        Бабушка у меня была мастером на фабрике, а вот мама стала учительницей химии. И для меня она хотела, чтоб я дальше нее пошла. А куда дальше — в завроно?
        Говорят, что дети циркачей растут на манеже, в песке, а дети учителей — под партами. Это правда, пока мама работала, я часто сидела у нее в маленькой комнатке за кабинетом, которая называлась «лаборантской». Там стояли высокие, под самый потолок, шкафы и хранились всякие неопасные химикаты. Опасные химикаты школе не полагались. Это было золотое время — меня не удалось устроить в фабричный садик, и я все дни проводила в школе. На перемене со мной возились большие девочки, а я считала, что я-то точно главнее их всех — моя мама учительница.
        Теперь учительница — я. У меня двадцать пять детей, 3 «б» класс.
        Ну, если совсем точно — будет, с завтрашнего дня.
        Не знаю даже, что сказали детям про замену.
        Я с самого начала хотела пойти в эту школу работать, но мне отказали — свободных мест нет.
        — Ну и ладно,  — сказал Севка, мой муж.  — И отлично. Сиди дома. Давай ребеночка заведем или сразу трех. Далась тебе эта школа.
        Ну а через месяц мне позвонили и спросили — как дела?
        Дела мои были хорошо, ребеночка никакого я еще не планировала, несмотря на Севкины мечтания, и — так удачно — сидела дома и нигде не работала.
        Ольга Ивановна, учительница, которая два года вела бэшек и уже отработала сентябрь третьего класса, неожиданно решила все бросить и уволиться.
        Директор с возмущением рассказала мне всю историю:
        — Это неслыханно, я такого никогда еще не встречала. Представляете, она пришла и заявила, что разводится и уезжает в этот… как его… В Сыктывкар. Или в Саранск. Или в Сарапул. Не помню, но, словом, я этот город на карте еле нашла.
        Я улыбнулась. Даже наш большой город многие жители Москвы или Питера (я это точно знаю) с трудом находят на карте. Городок, из которого я родом, не на всякой карте обозначен. А Сыктывкар, к примеру — это же нормальный город.
        Я люблю географию и знаю, где находится Сыктывкар. Даже знаю, где Эйяфьядлайёкюдль.
        — У нее, видите ли, новая любовь, новая семья в этом Сыктывкаре или Саранске, она увольняется и не слушает никаких доводов,  — продолжала директор.  — А у меня двадцать пять детей остаются без учителя.
        Анна Николаевна, дорогая, если вы бы согласились…
        И я тут же согласилась.
        И вот теперь лежу, смотрю в потолок, и мне страшно. Севка давно уснул рядом, пробормотав мне сонно: «Не боись, малыш, все будет путем», а я лежу и боюсь.
        Сами подумайте, эти дети наверняка любят свою прежнюю учительницу. Все дети обычно привязаны к первому учителю, пусть он даже настоящий крокодил. Когда в крокодиле проглядывают человеческие черты, дети, в которых крепко сидит стокгольмский синдром, любят крокодила хотя бы за эти крохи человечности. Ну а если первая учительница вовсе не крокодил, а человекообразное существо, то любовь и привязанность цветут пышным цветом. По крайней мере, нас так учили на лекциях по психологии.
        Интересно, рассказали детям про Сыктывкар? И про причины того, почему вместо любимой или как минимум привычной Ольги Ивановны появится не ведомая никому Анна Николаевна?
        По-хорошему стоило бы познакомиться с этой Ольгой Ивановной, расспросить про класс, сориентироваться, но… говорят, ее уговаривали до последнего момента, а потом у учительницы уже свистел паровоз и передать дела толком было некогда.
        Вот так и выйдет, что в глазах детей я окажусь страшной узурпаторшей, чудовищем, пожравшим любимую Ольгу Ивановну и обернувшимся их новой учительницей.
        Новенькой быть всегда страшно, а новенькой учительницей страшно вдвойне, уж поверьте мне — я поняла это нынче ночью, лежа без сна.
        И тут мне в голову пришла гениальная мысль про Мартина.
        Я возьму с собой Мартина, и он отвлечет детей попервоначалу, а там мы потихоньку познакомимся, и…
        Еще надо принести с собой карту России и показать детям Сыктывкар. И может быть, мы напишем письмо Ольге Ивановне, хотя как я узнаю ее адрес — это вопрос.
        Мартин уже спал в своей клетке — я тоже уснула, успокоенная. План завтрашнего дня у меня был.
        Сейчас, когда со дня нашего знакомства прошел уже месяц, я могу сказать, что идея взять Мартина была очень правильной. Конечно, в тот первый день все наше расписание полетело в тартарары и не было у нас никакого там русского языка, математики, окружающего мира. А было что-то одно, перемешанное в невообразимую кучу. Я на ходу сочиняла им задачки про крыс и крысиный корм, про зоомагазин, про клетки и кормушки. Мы написали письмо Ольге Ивановне, причем почти каждый начинал письмо рассказом взахлеб «к нам пришла настоящая крыса». Представляю, что подумает про меня их бывшая учительница.
        Дети не отходили от клетки с Мартином целый день, а после занятий я дала самым отличившимся на уроках подержать Мартина в руках.
        И вот когда уже все разошлись, я увидела, что в самом конце класса осталась одна девочка, она возилась со своим портфелем и нарочито не торопилась.
        Я не сразу запомнила, как кого зовут в классе, но эту девочку забыть было нельзя. На втором уроке, когда мы уже написали письмо бывшей учительнице, я устроила урок развития речи. Каждый вставал и говорил что-нибудь о себе. А все остальные должны были дополнить его характеристику непременно хорошими прилагательными. Умный, смелый, честный, сильный, добрый, смышленый, веселый, справедливый, интересный, творческий — мы выписывали прилагательные на доску, и я потихоньку знакомилась со своим классом.
        Эта девочка встала, когда до нее дошла очередь, и сказала:
        — Меня зовут…  — и замолчала. В классе зашушукались, засмеялись, но девочка посмотрела на них с каким-то королевским спокойствием и продолжила:
        — Раньше меня звали Рита. Теперь мама зовет меня Марго. Это такая королева была. Моя мама — медсестра, она умеет спасать людей. И меня тоже учит. Если у кого потечет сильно кровь, то надо наложить жгут, и тогда человека можно спасти. Еще у меня есть папа. И еще у меня есть старший брат, только он учится в другом городе. Еще у меня есть…  — она замолчала, потом неожиданно прибавила:
        — Я хочу быть медсестрой, как моя мама.
        И села.
        Так что королеву Марго не запомнить было невозможно.
        — Как же мне звать тебя,  — обратилась я к копошащейся на задней парте девочке,  — Марго, Рита или Маргарита?
        — Марго меня зовет только мама. А вы можете звать Маргаритой,  — ответила девочка.  — Я знаете, зачем осталась?
        — Нет, не знаю.
        — Я вашу крысу хочу посмотреть. А то все облепили клетку, толком не разглядишь ничего.
        — А тебе разве не надо домой торопиться… или на продленку?
        — На продленку я не хожу, я к маме на работу хожу, но торопиться мне не надо, мама не будет волноваться,  — сказала Маргарита.
        Она подошла к клетке, не спросив разрешения, открыла ее и достала Мартина. Мартин, измученный целым днем шума и гама, тут же попытался залезть к ней между плечом и ухом, спрятаться в густых рыжих кудрях.
        — Знаете, я раньше жила в деревне, там тоже были крысы. Только их никто в клетках не держал, а наоборот, все ненавидели и травили. Ядом. Яд такой был — как красненькие ягодки, нам все время говорили, чтоб мы его не ели.
        — Кому — вам?
        — Нам… с сестрой,  — ответила Маргарита.  — В деревне крысы были противные, я никогда не держала крысу в руках. А ваш Мартин, он хорошенький, почти как котеночек!
        — Я его очень люблю. Жалко, что живут крысы недолго.
        — Да?  — огорченно спросила Маргарита.  — А сколько?
        — Обычно года два, редко кто больше.
        — А Мартину сколько?
        — Ему годик.
        — Середина жизни,  — вздохнула Маргарита.  — Значит, он еще поживет, целый год — это же очень много.
        Я молча улыбнулась. Надо было, наверное, завести собаку — они живут лет пятнадцать. Я думала, что, когда Мартин будет старичок, эти дети будут заканчивать четвертый класс, и вдруг представила себе тот день, когда я приду в свой — уже любимый — класс заплаканная и расскажу, что Мартин умер. И они будут меня утешать, вот эти сегодняшние дети.
        Когда Маргарита ушла, я занялась тем, с чего, будь мое вступление в должность учителя не столь скоропостижным, надо было начинать знакомство с классом: читать личные дела.
        Маргарита Новак.
        Костя Березин.
        Сережа Курочкин.
        Витя Егоров.
        Четверо детей из моего 3 «б» были детдомовцами. Надо же, я ничего такого не заметила днем. Маргарита вообще сказала — мама у нее медсестра.
        Потом я поглубже залезла в документы и поняла. В случае проблем с мальчиками следовало звонить директору детдома, а вот у Маргариты и правда была мама — патронатный воспитатель. Что это такое, я не знала, но очень надеялась разобраться на ближайшем родительском собрании.
        Я люблю октябрь. Еще не так темно, как в ноябре, и обычно не холодно, а стоит самая настоящая осень: листья летят, дожди идут, иногда солнце пригревает, напоминая, что лето было совсем недавно.
        Родительское собрание в начале октября у нас было внеплановое. Обычно их проводят в начале года и перед каникулами, но раз у детей сменился учитель — и мне надо познакомиться с мамами-папами, и им любопытно посмотреть на меня, чтобы понять, с чем меня едят. Тут уже Мартина на подмогу не призовешь, так что я снова не спала полночи, репетировала речь перед родителями, а когда уснула, провалилась в кошмар: снилось мне, что собрание началось, а я на него опаздываю, а потом, что началось, а я не могу сказать ни слова, а потом опять — что началось, а никто не пришел и я стою одна в пустом классе и плачу.
        К утру я пережила все ужасы, которые только могли со мной случиться, и проснулась настолько измученная, что реально бояться у меня уже не было сил.
        Родители отнеслись ко мне вполне приветливо. Они больше хотели узнать, какие у меня будут требования к классу да сколько собирать на новые занавески и туалетную бумагу.
        При перекличке, когда я назвала имя Вити Егорова, поднялась невысокая женщина и отрекомендовалась «воспитателем третьей группы»:
        — Все они трое у нас в группе, так что я за троих тут,  — улыбнулась она.
        А на фамилию Новак поднялась высокая дородная женщина с внушительной прической и широкими плечами.
        Она не стала ничего уточнять, просто кивнула и села на место.
        Уточнить решила я. После собрания.
        — Ну да, мамой она меня зовет,  — весело рассказывала мне приемная мама Маргаритки.  — Хорошая девчонка, я ее недавно к себе взяла. Но нет, я ей не мама, конечно, так-то. Да вы знаете, они ж там в детдоме всех мамами зовут, они и воспитателя любого могут мамой назвать. Матерей-то нет рядом, а им же хочется. Вон на самоподготовке то и дело: «Мам, у меня задача не получается» — и не глядит толком, кто из воспитателей сидит, чья смена — все равно мам да мам. Ну а в нашем-то случае… я не против, пусть зовет мамой, не по имени же отчеству ей обращаться.
        — А что она любит, что она дома делает в свободное время?  — пыталась узнать я.
        — В кружок она ходит в детдоме, вышивальный, вышивает крестиком, красиво у нее получается. Да она ж аккуратистка у меня, если одну помарку или ошибку на странице сделает — все, страницу долой и реветь! А потом губу закусит и все переписывает.
        — Ох, не надо от нее этого требовать, помарка — это же не страшно,  — всполошилась я, представляя, сколько же часов Марго тратит на домашние задания.
        — Да, Анна Николавна, миленькая, кто ж ее заставляет-то. Она ж тихая-тихая, а упрямая как я не знаю кто. А начнешь ругать — губы сожмет, замолчит и лицо делается нездешнее. Но это у них у всех, у детдомовских, такая привычка.
        — Да ведь она уже не детдомовская,  — робко напомнила я.
        Лариса Сергеевна как-то тяжело вздохнула:
        — Ну да, не детдомовская, это конечно. А все же…
        Так и началась моя работа в 3 «б» классе. Маргаритка ничем не выделялась среди подруг, была тихая, аккуратная, ее тетради действительно поражали красивым почерком и безупречным оформлением. Соображала она, правда, не так блестяще, потому оценки у нее были между четверкой и тройкой. Редким пятеркам она радовалась, сияла всеми своими веснушками. Однажды, раздавая контрольные работы по математике, я положила на ее стол тетрадку с заслуженной пятеркой, и Марго просияла, увидев оценку.
        — Рада?  — спросила я машинально. Мне хотелось сказать что-то приветливое, я тоже радовалась ее пятерке.
        — Мама обрадуется,  — тихо сказала Маргаритка, ровненько укладывая тетрадку на краешек парты.
        Так прошел у нас третий класс, начался четвертый. Я видела, как Маргаритка потихонечку словно успокаивается, как будто какое-то напряжение отпускает ее. Если раньше ее голоса почти не было слышно на переменах, то теперь картина начала меняться. Смеялась она все еще тихонечко, а вот ссориться научилась уже громко, и я не раз останавливала разоравшихся друг на друга девчонок, пытаясь вникнуть, кто прав, кто виноват. Чаще Маргаритка выходила победительницей, у нее было обостренное чувство справедливости.
        А еще она никогда не уходила из класса с последнего урока, не сделав чего-нибудь хорошего. Конечно, у нас были дежурные, но они особенно не усердствовали: то помоют доску так, что на ней останутся разводы, то оставят таблицы неубранными в шкаф. Маргаритка обычно не спешила домой и всегда была как бы третья дежурная. Я точно знаю, что наши цветы на подоконниках без нее давно завяли бы: она взяла над ними негласное шефство.
        Зимой мы начали готовиться к общерайонному конкурсу самодеятельности. И тут неожиданно остановила меня учительница музыки:
        — Ты знаешь, от вашего класса надо непременно, чтоб Новак участвовала.
        — А что, она петь умеет?  — я была потрясена. Обычный голос Маргаритки тихий и деликатный, я представила, как она поет — негромко, под сурдинку.
        — У нее прекрасный голос,  — убеждала меня учительница музыки.  — Только вот проблема. Она вбила себе в голову, что хочет петь какую-то свою песню. Мои даже слушать не хочет, упирается, замыкается в себе и вообще уходит от разговора.
        — Ну так давайте будем петь ее песню, в чем же дело?
        — А ноты?!  — горестно воскликнула учительница музыки.  — Я, конечно, могу подобрать по слуху, но это же Рай-он-ный Кон-курс,  — весомо протянула она.  — Нужны нормальные ноты. И там нужен хор, как я поняла. Хор-то мы организовали бы, но я такую песню не слышала никогда. Поговори хоть ты с ней, может, смилуется наша королева, сдастся?
        — Я пела такую песню дома,  — хмуро сказала мне Маргарита.  — Я только ее хорошо умею петь. И я ее хочу петь на конкурсе.
        — Маргарита, на уроках ты прекрасно поешь и другие песни, не выдумывай, пожалуйста. Ты понимаешь, что у нас нет нот твоей песни, она какая-то очень редкая, и никто ее не знает.
        — Я знаю. Я напою, и можно подобрать.
        — Погоди,  — сообразила я.  — А где ты пела эту песню? Еще… Еще дома в деревне, да?
        — Ну да,  — посмотрела на меня как на безнадежно непонятливую Марго.  — В деревне. Там у нас директор школы вела музыку. И мы пели. Вот.
        — Ладно, Маргарита,  — сказала я.  — Обещать не обещаю, но ноты достать я попробую.
        Через две недели я получила из деревни Загибаловки очень грустное письмо. Директор школы писала:
        «Как там наша девочка? Сердце болит за нее и за ее сестренку. В деревне все быстро забыли Новаков, конечно, доброй славы эта семья не заслужила, а дети маленькие, кто замечает детей? Сперва, после того как они спаслись из горящего дома и выжили, про это много судачили, а сейчас все забыли. И могила их родителей на местном кладбище неухоженная — как поставили временный деревянный крест, так он почернел весь, накренился. Кому его менять на постоянный?  — некому. Никому не нужны были эти люди.
        Соседка была, пригревала детей, но этим летом совсем разболелась, приехали дочка с зятем, увезли ее в город.
        Я рада, что у Маргаритки есть приемная мама. А вот сестренку ее даже и не знаю, куда отправили, детдомов много, потеряется девочка, если не искать. Маргаритка-то вспоминает дом или нет?
        А песню она пела, это да. Я очень рада, что она ее помнит, голос у нее был хороший, звонкий. Ноты я вам высылаю. Ксероксов у нас тут нет, не обессудьте уж. Я просто в тетрадку вам переписала аккуратно, ваш музработник разберется».
        В письмо были вложены переписанные от руки несколько страниц с нотами.
        Я обрадовала учительницу музыки, и мы начали готовиться к конкурсу.
        И вот я стою за кулисами дома культуры. Вокруг меня шумят дети — мои дети и чужие дети. Скоро выступает наша школа, хор с солисткой Маргаритой Новак поет «Весеннюю песню». Здесь за кулисами нет окон, но я знаю, что на улице светит яркое апрельское солнце, текут ручьи и, наверное, прилетели уже те самые дрозды, про которых будет петь наш маленький хор. Земля еще холодная, но в ней уже можно выкопать небольшую ямку, если тебе это надо.
        Дети вокруг меня все взбудоражены предстоящим концертом, нарядные и немножко незнакомые.
        Никто не замечает, конечно, что я всеми силами изображаю собранность и веселье. Но как только меня никто не видит, я отхожу в сторону и смахиваю слезы.
        Кто-то дергает меня за край кофты.
        Маргарита.
        — А почему вы плачете?  — серьезно спрашивает она.
        Я сперва говорю:
        — Ничего я не плачу, тебе показалось!
        Но в этот момент вспоминаю, как утром я перематывала скотчем небольшую картонную коробку, как мы с Севкой рыли каким-то детским совком в дальнем углу двора под кленом ямку, как гнулся этот совок и как я положила коробку в эту ямку и засыпала землей.
        Маргаритке сейчас выступать, и я не должна ей ничего говорить.
        Но я почему-то говорю.
        — У меня Мартин сегодня ночью умер.
        Маргарита гладит меня по руке.
        — Не плачьте. Он теперь на небе, у него там много сена, и семечек, и чего он там еще любил в жизни? Он на вас смотрит, и ему не нравится, что вы плачете.
        Я вдруг запоздало соображаю, что передо мной стоит девочка, у которой погибли родители. А я реву о крысе. О какой-то крысе. О моей любимой крысе, о Мартичке…
        Но я беру себя в руки.
        Наш хор уходит на сцену. И я слышу, как Маргарита поет там своим звонким и радостным голосом:
        — Горы и долины пробудились ото сна! Снова возвратилась к нам красавица весна!

        Глава 5
        Рассказывает Олеандрус Людвиг Аттикус

        Бывает такая погода, что добрый хозяин собаку на улицу не выгонит. Есть такая поговорка. Что делать собаке, если за лужи на паркете ей попадает газетой по попе, совершенно неясно. Так что дождь там, снег, град, цунами, землетрясение или смерч — а собаку выпустите, она без этого не может. А то будет вам плохой сюрприз.
        Я недавно по телевизору видел интересную историю про американских собак. Жили у одной старушки два той-пуделя. Один белый, другой черный, два веселых пуделя. Чтоб вы поняли о чем речь, той-пудель — это такая глазастая, кудрявая и визгливая животинка размером чуть побольше среднего котенка. Весит килограмма полтора, что там приходится на мозги — я не знаю. Старушка своих пуделей, как водится, очень любила.
        И вот однажды настал для старушки день испытаний. Объявили, что на городок надвигается торнадо. Торнадо — это когда дует ветер и срывает с места все начисто: крыши там, стены, велосипеды и вообще все, что попадется.
        Старушка подумала: что в ее доме самое надежное? И придумала: это ванна! Ванна была у нее тяжелая, чугунная. Взяла старушка мотоциклетный шлем, что внучок-байкер оставил, взяла своих пуделей, намотала поводки на руки и легла на дно ванны ждать урагана.
        И ураган пришел. С дома сорвало все, что могло сорвать — крышу унесло, переднюю стену в щепы, про мебель пришлось забыть. Все завывает, громче всех воют бедные пудели. И тут сильный порыв ветра выдул из ванной легких пуделей и попытался унести их куда подальше вслед за крышей и стенами. Но не тут-то было. Уверенным движением старушка подтянула к себе за поводки мотыляющихся в воздухе собачек и затащила назад в ванну.
        И все спаслись.
        Кроме дома.
        Со мной такая история бы не прошла. Я бы вместе со старушкой в ванну не поместился, а уж если бы меня выдуло, то и старушку вслед за мной — так и летели бы мы, соединенные поводком.
        Я ведь лабрадор.
        У меня есть семья.
        Мою маму зовут Мама. Моего папу зовут Папа.
        Утром я бегу с ними здороваться, и Мама говорит:
        — Да, да, хороший, хороший Люська, иди поцелуй папу, где у нас папа?
        Если бы я умел краснеть, я бы покраснел сейчас, конечно. Потому что у меня есть паспорт, я сам видел, и там меня зовут Людвиг. Но для своих я Люсик, Люська. Не смейтесь, это же свои.
        Люсик тоже хорошее имя.
        А еще у меня есть Марго.
        Марго появилась в семье позже всех. Она… как бы вам объяснить. Она девочка, но я внутри себя все время помню, что она человечий щеночек, младше меня, я-то взрослый пес.
        Марго — она вот какая. Она вкусно пахнет, потому что меня кормит именно она. Она рыжая, но не такая, как я (я шоколадный), а светло-рыжая. И у нее глаза красивые. Собаки особенно относятся к человеческому взгляду, так вот, я очень люблю смотреть Марго в глаза. А она любит смотреть на меня.
        Мы живем на первом этаже большого дома.
        Утро наше начинается так.
        Мама кричит:
        — Марго, не забудь вывести Люсика погулять!
        И появляется Марго.
        Мы немножко целуемся, визжим тихонечко и возимся, она пристегивает ко мне поводок и выводит меня на улицу.
        В любую погоду.
        Иногда мне жалко ее, потому что я — собака, я почти не замечаю дождя и ветра, а она в своей тонкой курточке ежится и засовывает руки в карманы. Но никогда не торопит меня с моими делами и всегда дает после побегать.
        Потом Марго уходит в школу, а я жду ее дома. Мама и папа тоже уходят на работу.
        В середине дня Марго возвращается домой и гуляет со мной еще раз.
        Я слышал, что мама этим недовольна.
        — Марго, сколько раз тебе говорить: после школы иди сразу ко мне на работу! Тратишь время на собаку, потом не успеваешь сделать домашние задания.
        — Когда я не успевала?  — тихо под нос ворчит Марго, но громко говорит:
        — Хорошо, мамочка, ладно. Но ведь жалко Люсика, он же писать хочет.
        — Собаку достаточно выгуливать два раза в день. До вечера твой Люсик вполне дотерпит, ничего.
        Я вздыхаю и кладу морду на лапы. Конечно, я люблю маму, но тут мои симпатии на стороне Марго.
        Кто же откажется лишний раз побегать на улице, понюхать, погавкать, ну и поделать разные полезные собачьи дела?
        Вечером мама иногда ругает Марго за то, что она засиделась с уроками и теперь из-за этого будет нехорошо. Целых две плохие вещи.
        Во-первых, Марго поздно пойдет со мной гулять — а маленьким девочкам вечером на улице быть опасно. Ха, опасно, я такой большой, кто же подойдет к нам просто так? Не все ведь знают, что я довольно миролюбив и не сразу кидаюсь кусаться.
        А во-вторых, Марго поздно ляжет спать, а это вредно.
        Про «вредно для здоровья» мама говорит часто. Она медсестра и все знает про здоровье людей.
        — Марго, не сутулься,  — говорит она, когда Марго сидит над уроками.  — А то придется купить тебе резиновый корректор осанки. Ты горбишься, как гоблин какой-то.
        Марго вздрагивает и выпрямляется. Но через три минуты ее спина опять крючком.
        — Ну что ты скрючилась?  — сердито вопрошает мама.  — Может, у тебя зрение плохое? Так недавно проверяли, единица. Распрямись!
        И Марго опять ненадолго распрямляется.
        — Мам,  — говорит она,  — у меня задача не получается… Помоги?
        Мама у нас самая умная. Только она помогает Марго с уроками, папа в это дело никогда не встревает.
        Папа вообще мало разговаривает. Он никогда не гуляет со мной — я мамин пес. Еще он совсем не знает, что делать с Марго. Снимет очки и смотрит на нее немного растерянно и немного испуганно. Папа у нас мастер на заводе. Мастер — это что-то очень хорошее, люди таким словом хвалят друг друга, говорят: «Ну, ты настоящий мастер».
        Но обычно мама присаживается за уроки ненадолго. Она смотрит в учебник, в тетрадки, а потом брови ее сдвигаются к переносице:
        — Я не понимаю, зачем ты ходишь в школу. Чему тебя там учат? Или ты совсем идиотка? Вы решали точно такие же задачи сегодня на уроке. Ничего я не буду тебе подсказывать, сиди и сама думай.
        Марго сидит час, и два, и три, а в одиннадцать мама ругается, что пора спать.
        Зато Марго умеет вышивать красивые картины. Они висят на стенах, и мама с удовольствием хвалится ими перед гостями.
        Когда приходят гости, мама наряжает Марго в цветастое платье и заплетает ей косы. И говорит:
        — Вот, видите, какую красоту делает у нас Марго, это у них кружок в детдоме.
        — Надо же, надо же,  — удивляются гости.
        Обычно Марго при гостях очень тихая и ходит за мамой хвостиком. Принести вилки?  — Сейчас. Убрать чашки?  — Сейчас.
        А сегодня при гостях вот что было: Марго попросила себе новые карандаши.
        Я знаю, ей хочется большой набор карандашей, двадцать четыре цвета.
        — Понимаешь, Люсик,  — говорит она мне,  — тогда я нарисую тебя как живого. А у меня только шесть карандашей, что ими нарисуешь-то?
        Вчера она пробовала попросить карандаши у мамы.
        — Мам, нам в школу надо. У нас там кружок рисования, я хочу ходить. А туда надо гуашь двенадцать цветов, еще пастель какую-то и карандаши двадцать четыре цвета, и бумагу акварельную большую…
        Мама поднимает брови.
        Вообще у мамы брови — главная часть лица, я смотрю на них и сразу понимаю, в каком она настроении. Вот когда она их поднимает — дело плохо.
        — И на какие шиши я куплю тебе все это, скажи мне?
        — Не знаю,  — шепчет Марго.
        — А я знаю. В твоем детдоме канцтовары за полгода мы уже выбрали. Ты знаешь, сколько стоит все, что ты перечислила? Пастэ-э-эль! Акваре-е-ель! Вот иди к своей директорше и требуй у нее, а у меня нечего просить. Все равно денег нет!
        Марго очень огорчается.
        И решается сегодня еще на одну попытку.
        За столом она говорит громко:
        — А у нас не только вышивальный кружок. У нас еще изостудия теперь есть. Туда надо карандаши двадцать четыре цвета, только мама никак не может найти, где они продаются. Вот и нету у меня карандашей. У всех есть…
        Мамино лицо идет красными пятнами.
        — Что ж ты, мама,  — подтрунивает кто-то из гостей.
        — Куплю, куплю,  — скороговоркой бросает мама и смотрит на Марго так, как смотрит на меня, когда я написаю в коридоре на пол.
        А ночью, когда Марго уже спит, они разговаривают с папой.
        Никто ведь не принимает в расчет собаку, а я все слышу.
        — Ну купи ты ей эти несчастные карандаши,  — говорит папа.
        — Да, карандаши купи, одежду купи, пастель эту, велосипед, то-се-другое-третье… Мы так не договаривались. Твоя зарплата — копейки, моя — слезы. Почему я должна содержать чужого ребенка? Государство обязано — пусть оно и содержит.
        — Ну какой же Марго чужой ребенок,  — вздыхает папа.  — Уж за два года можно привыкнуть.
        Мама шмыгает носом в темноте. Кажется, она плачет.
        — Устала я. Думаешь, я сама не понимаю. Девчонка хорошая, хорошая. Но вот она меня мамой зовет, а я же вижу, чужая она мне, чужая. Я свою хочу, понимаешь, сво-ю!
        Папа в ответ молчит и дышит в темноте громко. И гладит маму по плечу.
        — Ну все-таки,  — говорит он примирительно через пару минут,  — ведь есть что-то такое, что тебе в ней нравится.
        — Есть,  — говорит мама.  — Вон старательная она, иной раз смотрю — ну такая лапушка, все убрала со стола. А еще, только не смейся, ладно?
        — Ладно…
        — Мне нравится, что ее можно звать Марго. Мне всегда нравилось это имя.
        — Смешная ты, Лариска,  — говорит папа.  — На Марго она совсем не похожа, вот ни чуточки.
        — Все равно нравится. Ты завтра с работы пойдешь, купи эти треклятые карандаши ей. Купи. Самую большую коробку чтоб, ладно?
        — Большая сорок восемь цветов.
        — Вот ее и купи. Пусть у нашей будет коробка больше всех в классе.
        Потом в темноте раздаются шорохи и вздохи. Я думаю: все хорошо. Завтра утром в шесть меня разбудит Марго, и жалко, что я не смогу рассказать ей, что вечером ее будет ждать большая коробка карандашей.
        Но зато будет сюрприз.
        Хороший сюрприз.

        Глава 6
        Рассказывает Виталий Михайлович

        В моем детстве родственники были главными людьми в жизни. Мать устраивала на каждый праздник большой сбор — приходили тетки и дяди, и мои двоюродные братья и сестры, и накрывался огромный стол, от одного конца которого мне не было видно другого. Селедка под шубой, салат оливье, пельмени, компот…
        Я только недавно понял, что посиделки прекратились после смерти отца — все родные были с его стороны, а мать всегда была одна, выросла сиротой и потому так любила привечать братьев и сестер мужа, кучу племянников, любила накрывать столы, любила петь хором, любила, чтоб вокруг была большая семья.
        А отчим оказался человеком не таким семейным. Зато он выстроил матери большой дом, два этажа, развел вокруг сад, и мать смеялась, что у нее теперь вокруг настоящий рай.
        Только рай за оградой и в одиночестве. Они все время звали нас с Ларисой переселиться к ним в Зеленодольск, но Лариса говорила: «Приживалами при твоих не будем».
        Теперь мы сидим с Ларисой и думаем, что делать. Третий час ночи, а мы все никак не можем решиться ни на что.
        Ночной звонок всегда к неприятностям. Вот и на этот раз — позвонила соседка из Зеленодольска среди ночи, сообщила, что мама умерла.
        Мне сорок лет, странно думать о себе таким детским словом — «сирота», но ведь это верно.
        Я стоял, растерянно опустив трубку. По короткому разговору Лариса поняла, что произошло, встала, накинула халат, но тут из своей комнатушки, цепляясь тонкой рукой за косяк и сонно хмурясь, появилась Маргошка.
        — Что-нибудь случилось?
        Лариса сразу строго шикнула на нее:
        — Ничего не случилось, не твоего ума дело, иди спи!
        Но я поманил Марго к себе, она подошла, привалилась теплым сонным тельцем, подняла на меня глаза:
        — Пап, кто звонил?
        — Звонили вот… сказали… мама у меня умерла. Вот такие дела, Маргош.
        Марго вздохнула и взяла меня за руку.
        — На похороны поедете?  — спросила она деловито.
        — Конечно,  — сказал я.
        — А меня возьмете? Она ведь бабушка мне считается… Считалась, да?
        Я смешался.
        — Иди-ка ты спать, Марго. Завтра тебе в школу с утра, не выспишься.
        Марго потерлась о мою руку щекой и сказала:
        — Не плачь, папа, ладно?
        И ушла к себе.
        А я сел на край кровати и попытался подумать о том, что мне сказали.
        Мама умерла.
        Все.
        Дом, любовно построенный отчимом, остался без хозяев. И я единственный наследник.
        Я все хотел собраться с мыслями и как-то осознанно погоревать о матери, но Лариса сразу начала думать о делах. Надо ехать на похороны, утром купить билеты, вечером выехать, а главное…
        Я не понимал, что главное, мысли путались, возвращаясь к одной: «мама, мама»,  — но Лариса понимала главное лучше меня.
        Главное — решить, как потом. После похорон. Дом ведь.
        Так что теперь мы с Ларисой сидели и решали, как нам быть дальше.
        Вариантов было два. Продать дом, получив за него кучу денег, купить тут квартиру попросторнее и жить дальше. И второй вариант: уехать туда, в Зеленодольск, в город моего детства, на берег огромной реки, обживаться в том доме. Работу мы найдем, нам всего по сорок лет. А тут — что тут?
        Нас ничего не держит здесь, рассуждали мы, все больше склоняясь ко второму варианту.
        Жить в большом доме, поменять жизнь, начать все заново, попробовать…
        — И у Маргошки будет там большая комната,  — сказал я.
        И тут Лариса вскинулась, словно я ударил ее:
        — Ты уверен, что нам надо забирать Марго с собой?
        — А как же?  — растерялся я.
        — А вот так же,  — сердито сказала Лариса.  — У нас патронат. Куда я ее повезу? Если я тут увольняюсь и уезжаю, то это все. Марго останется здесь. Она ведь, ты не забыл — детдомовская, а я — воспитатель ее.
        — Она нас мама и папа зовет.
        — Ну зовет,  — огрызнулась Лариса.  — Зовет, и что? Если ее брать, это значит — удочерять, да? Ты готов? Это навсегда. Там еще неизвестно, как устроимся, а тут тащить ребенка. Такая обуза. Не знаю я, Виталь, не знаю.
        Так мы ничего ночью и не решили.
        Я все думал: сейчас немного оглядимся и решим что-то с Маргошкой, не бросать же ее тут, правда?
        А Лариса ходила с утра сама не своя. Она молча проводила Марго в школу, позвонила на работу, что не выйдет сегодня, поехала за билетами. На меня она не смотрела. Я тоже отпросился с работы и слонялся по квартире с полной кашей в голове, растерянный, потерянный. Иногда мне вдруг казалось, что не у сорокалетнего у меня умерла мама, а у маленького. А потом вспоминал, что я уже большой, и мне было стыдно за свои мысли и за свою детскую печаль и обиду, что вот умерла она и я теперь один. И звонил-то ей последний раз чуть ли не месяц назад.
        Слоняясь по квартире, я зашел в комнатушку, где спала Марго. На ее письменном столе был, как всегда, идеальный порядок, а посередине стола лежал лист, крупно исписанный Маргошкиным аккуратным почерком.
        Я начал читать и обмер.

        «Дорогие мама и папа! Я понимаю, что вы хотите уехать жить в новый дом. И что я вам обуза. Я вам не родной ребенок. И что меня трудно туда везти. И у папы совсем мало денег дают на работе и тогда не на что будет мне покупать все.
        Я буду тогда совсем жить в детском доме. Я вам желаю большого счастья и успехов в труде.
        Марго»

        Мне в один миг стало холодно. Я понял, что вчера ночью Марго слышала наши разговоры. И вот так она придумала развязать этот узел. Собралась утром и молча ушла, чтоб нам легче было решать. Или она думала, что мы уже все решили?
        Хлопнула дверь — это вернулась с билетами Лариса.
        Я вышел ей навстречу из Маргошкиной комнатушки и молча протянул письмо.
        — Что это?  — недоумевая спросила она.  — Что опять? Слушай, давай потом, я так устала сейчас.
        — Нет, сейчас,  — сказал я,  — ты читай, читай.
        Лариса взяла письмо и начала его читать.
        Она прочитала его два раза.
        Потом пошла на кухню.
        Грузно опустилась на стул, положила перед собой листок.
        А потом вдруг заплакала. Навзрыд, всхлипывая, как ребенок.
        И повторяла зло и обиженно:
        — Дура, какая дура, дурочка малолетняя, вот дурочка!
        Я принес ей воды.
        Она выпила. И сказала осипшим от слез голосом:
        — Сейчас в детдом пойду, ты пока тут сообрази, какие вещи собрать — свои хотя бы. Вечером едем.
        — А в детдом зачем?  — спросил я.
        — Я всю ночь думала. И весь день сегодня. Не оставим мы ее, Виталь, не сможем. Я как представила, что мы уедем, а она тут одна останется, так жалко мне ее стало. Я уж и в опеку сбегала, узнала. Можно удочерить, можно опекуном мне стать. Решим, да, Виталь? Да, Виталь?
        Она смотрела мне в глаза снизу вверх, и я, всегда привыкший полагаться в семейных решениях на ее твердую волю, почувствовал, что именно сейчас она ждет от меня какого-то веского слова.
        — Удочерим,  — сказал я.
        Она вздохнула.
        — Ну вот. Я билеты взяла на троих. На похороны поедем всей семьей, да? Побегу заберу эту дурочку из детдома. Тоже мне. Решила она за всех.
        Лариса всхлипнула еще раз, порылась в сумочке и выложила на стол розовые железнодорожные билеты.
        Три.

        Часть третья
        Гошка

        Хлопнула дверь — это вернулась с билетами Лариса.
        Виталий вышел ей навстречу из Маргошкиной комнатушки и молча протянул письмо.
        — Что это?  — недоумевая, спросила она.  — Что опять? Слушай, давай потом, я так устала сейчас.
        — Нет, сейчас,  — сказал Виталий,  — ты читай, читай.
        Лариса взяла письмо и начала его читать.
        Она прочитала его два раза.
        Потом пошла на кухню.
        Грузно опустилась на стул, положила перед собой листок.
        — Ну вот она все и решила. И хорошо. Я всю ночь думала, думала. Не получится у нас, чужая она мне. Раз сама решила уйти — так тому и быть. Ты, Виталь, собирай свои вещи, вечером едем.
        Она порылась в сумочке и выложила на стол розовые железнодорожные билеты.
        Два.

        Глава 1
        Дурная слава

        У меня сегодня радость — «день йогурта».
        В обед по субботам нам дают на десерт розовую бутылку фруктового йогурта. Малинового или клубничного. В столовой нашей группы столики стоят сдвинутые: чтобы было как за большим семейным столом, а не как в кафе, объясняют воспитатели.
        Миха, которому скоро в армию, ядовито говорит, что это не как за семейным столом, а как в казарме. Мол, из казармы уеду — в казарму и приеду.
        За каждым столом помещается по четыре человека. На четверых дают одну бутылку йогурта. Ее полагается разлить по стаканам. Получается примерно чуть больше трети стакана каждому.
        Обидно ужасно: йогурт густой и чуть ли не половина остается внутри, на стенках бутылки (откуда его никак не достанешь), и размазывается по стенкам стакана (тут уж можно вычистить мякишем белого хлеба, если тебе так нравится).
        И мы придумали установить расписание. Отдаем всю бутылку кому-то одному, чтобы больше доставалось. Так что получается, раз в месяц у каждого из нашей четверки день йогурта — почти праздник.
        Остальные все равно завидуют, потому что твой йогурт был неделю назад или будет через две недели только — это кажется так долго.
        Когда я вырасту, я буду покупать себе йогурт каждый день. Йогурт и помидоры — это моя самая любимая еда.
        — Рыжая,  — говорит Миха,  — хочешь мой помидор?
        Миха не любит помидоры и всегда отдает их мне, если нам ко второму в обед кладут четвертинку.
        С Михой мы дружим. Когда год назад я вернулась в детский дом из той семьи, которая меня брала, Миха почему-то сразу взял надо мной шефство.
        А то сперва было очень тяжело.
        Люди — они бывают недобрые. В лицо не скажут, а за спиной пошли разговоры.
        — Что это от нее отказались? Чем она такое заслужила? Говорят, она дура совсем, приемная мать с ней мучилась-мучилась, с ее уроками сидела-сидела, все за нее сама решала, чтоб у нее оценки в школе были поприличнее, плакала, да и сдала назад.
        — Нет, говорят, она там воровала в семье, все, что плохо лежало, деньги воровала, кольцо у матери сперла, вот они ее и вернули, надоело следить за ней и все прятать.
        — Да она вообще психованная, контуженная — помните, как она в первый еще день Лерку покусала? Говорят, она, чуть что не по ней — бросалась на родителей и кусалась как собака бешеная.
        Я знаю, это все Настька сплетни распускала. Настька в лицо сю-сю-сю, Риточка-Риточка, а за спиной болтает гадости.
        Но тут неожиданно за меня вступился Миха. По слухам, он имел с Настькой про это отдельный разговор, после чего все перешептывания за моей спиной прекратились.
        Сейчас никого из тех девчонок, кто был в самом начале, уже нет в детдоме. Настька ушла после девятого класса в какой-то колледж, кажется, на маляра учиться. Лерку неожиданно забрала родная тетка, а Вику удочерили. Повезло ей, маленьких иногда забирают в семью.
        Прошел год, как уехали Лариса Сергеевна и Виталий Михайлович. С того самого утра, когда я ушла из их дома, я больше никогда их не видела.
        Весь тот день я ждала, что Лариса… что мама — я так ее называла тогда — придет и позовет меня назад. Потом думала: ладно, хорошо, они не могут меня взять, но, наверное, придут, попрощаются.
        Еще через день подумала: хорошо бы хоть папа пришел, попрощался, перед тем как уехать навсегда.
        Потом мне сказали, что Лариса сразу же уволилась, что она заходила в детдом забрать документы, но очень старалась, чтоб не встретить меня.
        Но я, как идиотка, все равно ждала. Думала — придет мне письмо из их Зеленодольска. Я представляла: Зеленодольск весь зеленый-зеленый, как Изумрудный город. Там, наверное, везде парки, и скверы, и во дворах чисто и клумбы с разными цветами. Весной везде тюльпаны растут и нарциссы, потом ирисы, потом пионы расцветают, потом лилии и астры с флоксами. Я знаю, у нас перед крыльцом детдома есть клумба, там цветы. А в Зеленодольске цветы везде. И перед домом мамы и папы тоже клумба. Я бы за ней ухаживала, полола бы сорняки. Я знаю как.
        Я ждала письма, мол, доехали хорошо, бабулю похоронили, папа грустит, дела так-то и так-то, как ты живешь, как учеба… Ждала, что мама напишет: учись хорошо, старайся. Думала, вдруг позовут приехать на каникулы, пришлют билет? Ждала каждый праздник — может быть, с Новым годом поздравят? Или с днем рождения?
        Сейчас-то мне уже понятно: год пролетел, ждать нечего.
        Миха однажды подошел ко мне и сказал:
        — Надо поговорить.
        И мы с ним отправились на трамвайную остановку, которая недалеко от ворот детдома. Там наши часто сидят — если кто-то первый занял скамейку на остановке, то другие уже не подходят: кто первый встал, того и тапки!
        Там хорошо сидеть. Остановка, конечно, вся заплеванная окурками, и мусор из урны там, кажется, никто никогда не выбрасывает. Урна в форме пингвина — придумал же кто-то такое. Пингвину все в рот кидают пустые бутылки, обертки от мороженого, смятые пустые пачки из-под сигарет, а он все жрет покорно, только уже давится, бедолага.
        Вот там мы и сели. Накрапывал осенний дождичек, было слякотно и противно. Миха сбегал к киоску и купил пива и сигарет.
        — Хочешь пива, Рыжая?
        Я помотала головой. Я никогда не пробовала пива и не хочу пробовать. Я вообще никогда ничего спиртного пить не буду, я себе обещание дала.
        — Ну, не хочешь — как хочешь,  — сказал Миха и закурил.
        Курил он долго. Курил и молчал. Я сидела на скамейке рядом с ним, болтала ногами и просто ждала, когда он решит сказать то, зачем позвал меня сюда.
        На какую-то минуточку у меня было чувство, что вот, я сижу тут с парнем, с настоящим взрослым парнем, как будто я тоже взрослая девушка и у нас свидание. Если кто-то из наших подходил к остановке, то, наверное, так и подумал, что Миха за мной ухаживает.
        А потом мне стало смешно. Это же Миха. В нем росту почти два метра. А я совсем мелкая, он одиннадцатиклассник — я шестиклассница, какая я ему девушка. Нет, видать, у Михи и впрямь ко мне деловой разговор.
        Пока Миха курил, прошли три трамвая. Каждый громыхнул колесами на рельсовом круге, выбросив сноп искр, каждый постоял с распахнутыми дверьми, обдал нас светлым теплом, а потом уехал. Я начала замерзать.
        Если бы Миха был моим парнем, он бы, наверное, обнял меня, и я бы согрелась. А так пришлось ежиться и терпеливо ждать, что он скажет.
        Миха плевком загасил сигарету. Подумал, и затянулся новой. Она просто дымилась у него в пальцах. Отхлебнул пива. И сказал:
        — Слушай, Рыжая. Ты из-за Лариски переживаешь до сих пор?
        — Из-за какой Лариски?  — не поняла я.
        — Из-за Ларисы Сергеевны, матери твоей бывшей приемной.
        Было мне холодно — стало жарко.
        Какое Михе дело до того, переживаю я или не переживаю?
        Я молчала. Прикусила губу и молчала. Переживаю. Не переживаю. Переживаю. Не переживаю.
        — Не знаю,  — тихо сказала я.  — А что тебе-то?
        — Хотел тебе сказать. Не переживай. Дрянь она. Дрянь, гадина.
        И прибавил еще одно совсем нехорошее слово.
        И еще раз отхлебнул пива.
        Слово это нехорошее словно повисло в воздухе в темноте. Я повторяла его замерзшими губами, прикидывая, как бы оно звучало, если бы я сказала его громко вслух.
        У меня сейчас появилась такая привычка — повторять то, что я услышала или сказала сама. Повторять про себя с разными интонациями, как будто пробуя на вкус. Можно так сказать. А можно так. И вот так.
        А Миха вдруг снова заговорил:
        — Ты, Рыжая, очень уж хлипкая. Тебя тут, пока я в армию не ушел, никто не обидит. А потом учись сама защищаться.
        Он хохотнул вдруг:
        — Говорят, ты кусаться умеешь?
        — Умею,  — сказала я.
        Мне хотелось спросить его — кто, собственно, будет меня обижать? Я прожила этот год в детдоме спокойно, после того как стихли первоначальные разговоры о моем возвращении, меня никто не трогал.
        Мне хотелось еще спросить, почему он заговорил про Ларису, что ему до нее и до всей этой моей дурацкой истории с неполучившейся семьей.
        Но я заговорила про другое:
        — У меня глаза разные. Я сглазить могу.
        — Это как?
        — Ну вот так — гляну, пожелаю плохого, и оно сбудется.
        — Здорово,  — восхитился Миха.  — Ногу сломать кому-то, например, можешь?
        — Не пробовала. Но попробовать могу. Если будет за что.
        — Врешь ты, Рыжая.
        — Почему это вру?  — обиделась я.
        К мысли, что я могу сглазить обидчика, я привыкла с детства. Я никогда не пыталась это делать, но всегда помнила — если что, если что, если что…
        — Потому что, если бы это было правдой, Лариска, мать твоя приемная, уже вся в гипсе ходила бы.
        Я подумала, что за этот год не было ни одного дня, чтоб я не вспомнила Ларису Сергеевну. И все же не было ни одного дня, чтоб я серьезно желала ей зла. Наверное, она и вправду не могла меня забрать. И был еще Виталий Михайлович, он хороший, добрый, ему зла желать и вовсе не за что.
        Так я и сказала Михе.
        — Ну и дура,  — подвел итог Миха.  — В общем так, Рыжая. Это ты со сглазом здорово придумала. Так всем и намекай. И я расскажу пару раз к слову. Так что, когда я уйду на военку, тебя лишний раз не тронут, бояться будут.
        Он загасил сигарету, бросил пустую пивную бутылку в рот безропотному пингвину и поднялся:
        — А вот помидоров тебе никто отдавать не будет тогда. Пойдем, провожу тебя до корпуса. А то темно уже.
        Про тот разговор Миха больше мне не напоминал. Но слухи, что со мной лучше не связываться, быстро разошлись — и как-то без моего участия.
        Так что, когда Миху заберут в армию и защищать меня будет некому, может быть, защитит меня дурная слава.

        Глава 2
        Я буду звать тебя Гошка

        Больше всего на свете я ненавижу свое имя. Особенно мне не нравится, если меня зовут Марго.
        Когда Александра Евгеньевна пришла к нам в детдом первый раз (это было в октябре прошлого года) и знакомилась со всеми, она ходила по комнатам, рассказывала о себе. И наши имена запоминала.
        — А тебя как зовут?  — спросила она меня наконец.
        Наконец, потому что наши девчонки в комнате наперебой рассказывали про себя, а я сидела, подобрав ноги, на кресле в углу и молчала.
        — Маргарита,  — мрачно ответила я. Мне не хотелось разговаривать.
        — О, значит, Марго,  — улыбнулась Александра Евгеньевна.
        Меня из кресла выкинуло, словно кто-то мне шилом в зад ткнул:
        — Не надо меня звать Марго! Не зовите меня Марго! Я не Марго вам! Я же сказала: Маргарита!
        Пока я орала, Александра Евгеньевна удивленно смотрела на меня, а потом тихо ответила:
        — Ну хорошо. Маргарита. Я поняла. Не надо так кричать.
        Я вернулась в кресло, успокаиваясь.
        — Простите, что я кричала. Я просто не люблю это имя. Оно мне не идет. Совсем.
        — Пожалуй,  — улыбнулась Александра Евгеньевна.  — Мне мое имя тоже не нравилось в детстве. Представляешь, меня в школе звали Шурой. Ужасно, правда?
        Тут уже я удивилась:
        — Что ужасного?
        — Но ты только послушай: Шшшуу-у-у-ррра! Что-то такое шершавое и колючее, и предательски острое, и темное, пыльное, и опасное.
        — Шшшуу-у-у-ррра,  — повторила я.  — Смешно. Как это вы все расслышали? В одном слове — целую кучу всего.
        — Иногда слова звучат темно, или звонко, или скользко, или холодно. Не замечала?
        — Странно как-то… А вот Маргарита — как звучит?
        — А ты сама послушай — Мар-га-ри-та.
        — Камни какие-то. Мелкие камешки с острыми краями. Как на железнодорожной насыпи. Катятся и стучат друг об друга.
        — Ну вот,  — Александра Евгеньевна пожала плечами.  — А мне кажется, что это звучит как… Вот идешь вдоль железной ограды и стучишь по ней палкой — Мар-га-ри-та!
        — Мар-га-ри-та,  — повторила я. И все равно слышала только стук острого гравия.
        — Я даже имя хотела поменять,  — сказала Александра Евгеньевна.
        — А разве можно поменять имя?
        — Конечно. Если у человека есть паспорт, то он может поменять себе имя сам, на любое, на какое хочет. Ты бы стала менять?
        Я задумалась.
        Нет. Пожалуй, я не готова была менять свое имя. Если меня никто не будет больше звать Марго, то Маргарита меня вполне устраивает. Длинно, зато серьезно. Как камни.
        Александра Евгеньевна была волонтером. Она приходила к нам почти каждую неделю. То приносила билеты в цирк, то нитки мулине и канву (кружок вышивания у нас закрылся, и мы сразу перестали вышивать. Потому что дорого все стоит, а у нас денег нет). То просто поговорить приходила.
        Однажды в декабре она пришла, чтоб спросить нас, какие подарки мы хотим себе на Новый год.
        Все бесновались и кричали: «Медведя плюшевого! Телефон! Куклу! Набор косметики! Ножик складной!»
        А я стояла и молчала. Проорутся, потом я скажу, что мне надо.
        Ну вот, наконец утихли, Александра Евгеньевна все записала в блокнот, теперь можно и мне со своей просьбой вылезти.
        — А мне купите, пожалуйста, веревку. Вот такую.  — И я показала Александре Евгеньевне кусочек шелковистого шнура. У меня остался небольшой клубок, я тренируюсь на нем, потом расплетаю. Сто раз уже сплела и расплела.
        — Зачем тебе веревка?  — удивилась Александра Евгеньевна.
        Она очень смешно удивляется — брови ползут вверх вместе с очками, и она становится похожа на девочку.
        Хотя когда Александра Евгеньевна не удивляется, а просто разговаривает, она похожа на заграничную актрису. Очень красивая, у нас все девочки в нее влюблены.
        Девочки, которые влюблены, ходят за ней хвостом, и все время сюсюкают:
        — Ах, тетя Саша, какие у вас ногтики! Ах, тетя Саша, какое у вас колье!
        Почему влюбленные девчонки такие дуры все-таки?
        Я в Александру Евгеньевну не влюбилась, мне она просто нравится. И я вижу, ей не очень приятно, что все к ней лезут и орут. Поэтому я и стояла подальше, когда все выкрикивали свои подарки. Ну запишут меня в конце списка, какая разница.
        — Понимаете,  — объяснила я Александре Евгеньевне,  — у нас тут неделю назад открылся новый кружок.
        — Ну, рассказывай,  — говорит Александра Евгеньевна.
        И я рассказываю.
        Новый кружок открылся странно. До этого у нас в детдоме был кружок вышивки, а потом его руководительница куда-то делась. Потом для мальчиков открылся кружок столярного дела. Повесили объявление, что кружок будет в школе, все, кто хочет, могут записываться, их будут на занятия кружка отпускать. А тут ни объявления, ничего, просто зашла какая-то пожилая тетенька однажды к нам в зал, где мы телек смотрели, поздоровалась и говорит:
        — А слабо из этой веревки завязать такой узел, который я повторить не смогу?
        И кусок веревки нам протягивает.
        На слабо многие ведутся, ну и тут все повелись.
        Через полчаса мы уже сидели за столами в пустой столовой и слушали:
        — Простой узел завязать может каждый. Дело нехитрое. А вот попробуйте завязать свой узел, особенный, ни на чей больше не похожий.
        Передо мной лежали две веревки, которые надо было связать непохожим узлом.
        Я злилась. Я вообще часто злюсь, когда у меня что-то не получается, когда чего-то не понимаю. Но никто не подозревает, что я злюсь. Я всегда сижу тихо и молчу.
        И тут я крутила в руках куски веревки, пытаясь запутать их один вокруг другого — а куски распадались, или же получалось, что руки сами завязывают обычный узел.
        Тогда пожилая тетенька выложила перед нами очень красивые штуки. Такие панно — их на стенку вешают. Из веревки сплетенные. Называется ма-кра-ме.
        Вот кружок макраме у нас и открылся.
        Руководительница на первое занятие свой шнур принесла и нам по кусочку отмотала, чтоб мы тренировались делать первые узлы, которые она показала.
        — С закрытыми глазами. Чтоб только руки летали!
        — Так вот, я хочу тоже сплести что-нибудь такое… на стенку. Панно. Большое. Но у меня шнура нет.
        Александра Евгеньевна покачала головой.
        — Сколько вас там в кружке занимается?
        — Человек шесть.
        — Значит, надо шнур нести на всех.
        И мне стало обидно. Я ведь что хотела? Я хотела раньше всех шнур получить, быстрее всех научиться, сплести панно, хотя бы маленькое, и на Рождество Александре Евгеньевне подарить. А тут — всем шнура. Если всем — то это не скоро еще. Не получится у меня.
        — Я прямо завтра узнаю, что за шнур нужен. Будет у вас шнур.
        С того первого прихода Александры Евгеньевны пролетело уже полтора года.
        Ушел в армию Миха, ушли из нашей группы некоторые взрослые дети, появились новенькие. Теперь я самая старшая в комнате. Со мной живет Анютка-пятиклассница, и две третьеклашки — Светланка и Настюха.
        Я теперь все время думаю, как звучит то или иное имя. Вот руководительницу кружка макраме зовут Аполлинария Максимовна. И мне кажется, что «аполлинария» — это огромная блестящая рыба, которая неподвижно замерла под толщей морской воды и смотрит вверх круглым серебряным глазом.
        Мне даже сама Аполлинария Максимовна кажется похожей на эту рыбу. На такую очень хорошую рыбу, совсем не хищную, а добрую и спокойную.
        Мы уже научились делать настоящие панно, я сплела их шесть штук. Они висят у меня в комнате в ряд. Сначала я их хранила в шкафу, а потом подумала — красиво же. И сама вбила шесть гвоздей над своей кроватью. Девчонки пищали, советовали позвать кого-то из парней, но я считаю, что надо делать все самой. Гвоздь в стенку вбить — не велика проблема. Вот на шести гвоздях я все и развесила. Заняла всю стенку.
        Одно, самое первое, маленькое панно, еще тогда, прошлой зимой, я подарила Александре Евгеньевне.
        Сейчас мне за него стыдно — оно было крохотное и корявое.
        Но эти шесть панно — другое дело. Я знаю, кому их подарю. Мне кажется, я знаю.
        В моей жизни появился телефон.
        Нам всем шефы на восьмое марта подарили маленькие дешевые телефончики. У меня он зеленый как лягушонок.
        И так получилось, что мне теперь звонят разные люди. Отовсюду звонят. Даже из Америки.
        Мне самой это удивительно.
        Где я, а где Америка.
        Такой город — Данхил, я с трудом нашла его на карте. Совсем маленький.
        Звонят из Санкт-Петербурга.
        Звонят из Волгограда.
        А вот из Москвы мне не звонят. Оттуда мне приходят эсэмэски. Каждый день. Много раз в день. Уже неделю. Всю последнюю апрельскую неделю.
        Сегодня пришло вот что:
        «Мне трудно называть тебя Маргарита. И Рита тоже какое-то колючее имя».
        Я ответила:
        «Мне кажется, что Маргарита — это как груда острых камней».
        И тогда в ответ мне пришло:
        «Можно я буду называть тебя Гошкой?»
        Гошка похоже на плюшевого мишку. На кусочек теплого пирога. На облако. На…
        «Можно»,  — ответила я.
        Сейчас я расскажу вам, как все это получилось.

        Глава 3
        Самая лучшая

        Миха называл меня «Рыжая».
        Коля-дурачок зовет меня «Золотая».
        Он идет по коридору, в кошелке у него какое-то тряпье и пустые банки.
        Он высокий, а одежда ему мала. Рукава коротки.
        Коля-дурачок живет неподалеку и очень любит приходить в детдом. Иногда он играет с малышами — сам как маленький.
        Он может показаться некрасивым, но если к его лицу привыкнуть, то оно смешное. У Коли-дурачка большой овальный подбородок, и он втягивает нижнюю губу в рот, так что кажется, будто это специальная рожа, чтоб рассмешить собеседника. Но Коля-дурачок все время так ходит.
        По субботам он играет с нашими мальчишками в футбол. Они любят ставить его на ворота, потому что Коля такой огромный, что занимает почти все место от стойки до стойки. И мячи он ловит очень ловко.
        А вот говорит он неразборчиво. Как будто у него в голове вата, а во рту горячая каша.
        Наша кастелянша, тетя Надя, говорит, что он не сумасшедший, а блаженненький. Я не знаю, что это значит, но звучит гораздо лучше. Сумасшедший — злое слово. А блаженненький — мяконькое.
        Еще Коля все время путает имена. Он уже сто раз знакомился с мальчишками, и все равно, когда ему надо позвать кого-то, он говорит:
        — Эй, эй, мальчик!
        Коля точно знает только двух человек в нашем детдоме.
        Первый человек — это наша воспитательница Вера Петровна.
        Коле как-то так удается угадать — он никогда не заходит внутрь корпуса, если в нашей группе дежурит не Вера Петровна. Словно у него в голове календарик, в котором точно отмечено, когда она, а когда другие.
        И вот он идет по коридору, звеня своими банками, прямо в нашу группу. И находит там Веру Петровну.
        Коля говорит ей:
        — Петровна! Дай десять рупчиков!
        — Коля,  — отвечает строго Вера Петровна,  — десять рублей — это деньги. Деньги надо заработать!
        — Давай, я заработаю,  — радостно улыбается Коля.
        И тогда повторяется одно и то же. Вера Петровна дает ему горсть гвоздей и молоток и говорит:
        — Вот, Коля, забьешь эти гвозди — и заработаешь десять рублей.
        Коля радостный идет по коридору назад, останавливается у каждой двери и забивает в косяки по два-три гвоздя.
        А потом приходит к Вере Петровне и показывает ей пустые руки:
        — Только молоток остался, Петровна! Коля всю работу сделал!
        И Вера Петровна дает ему десять рублей. А потом берет плоскогубцы, проходит везде, где Коля поработал, и вынимает гвозди.
        Так повторяется раза два в месяц.
        Новенькая воспитательница соседней группы Колю боится.
        — Как это вы психу даете молоток, Вера Петровна! А если он… По голове кого-то этим молотком отоварит?
        — Голубушка моя, если б Коля захотел кого-то ударить, он и без молотка бы прекрасно справился — видали, какие у него руки? Но вы не бойтесь, Коля не злой.
        Я тоже верю, что Коля никого не обидит. Никогда.
        Мы с ним почти что дружим. Ведь второй человек, которого Коля знает в детдоме,  — это я.
        Правда, что меня зовут Маргарита, он тоже не помнит. Он повторяет невнятно: Мого-лииита.
        И мое имя тут же выветривается из его мозгов.
        Но он говорит:
        — Ой, вон моя золотая идет! Здравствуй, золотая!
        Я понимаю, что он запомнил меня потому, что я рыжая. И мне немного смешно, что такой человек, как Коля, нежно ко мне относится. Например, он приносит мне какие-то сухие травки и веточки, а в прошлом году наломал и принес такую охапку сирени, что ее пришлось оставить ночевать в столовой: Вера Петровна сказала, что если мы поставим цветы в спальне, у нас разболится голова.
        Я не знаю, сколько Коле лет — может быть, тридцать, а может быть и пятьдесят.
        Но однажды Колю-дурачка не пустили в корпус. Шуганули от самого порога. Он не понял, обиделся, почти заплакал.
        Хорошо, Вера Петровна была рядом.
        — Не ходи туда, Коля,  — сказала она.  — А то к нам телевидение приехало. Смотри, заснимут тебя в телевизоре, и придется тебе все время у них сниматься.
        — А когда же мне? Я занят!  — важно сказал Коля.
        — Вот именно,  — погладила его по плечу Вера Петровна.  — Сиди тут, на скамеечке, если хочешь, а внутрь не лезь.
        Был март, и Коля мог замерзнуть на скамеечке, но раз ему велели сидеть — он и сидел послушно.
        А к нам в самом деле приехало телевидение.
        Оно приехало снимать одного из детей, чтоб показать всей стране. Может быть, кто-то захочет взять этого ребенка себе.
        Сначала журналистка с телевидения приехала к нам без всяких камер. Она пришла к директору и спросила — кого из детей можно было бы снять в их передаче.
        А директор ответила:
        — Идите в любую группу, выбирайте любого ребенка. Я не стану вам никого называть.
        И журналистка Света пошла в нашу группу. И там ей понравилась Татьяна Игнатова.
        — Понимаете,  — объясняла она Вере Петровне,  — понимаете, маленьких ведь и так берут. А мы покажем в своей передаче взрослого ребенка. Вот — десятилетнего. Вдруг найдется кто-то и возьмет себе большого ребенка?
        — Я понимаю,  — кивала Вера Петровна.
        Татьянка — она у нас красивая. Волосы у нее русые, глаза карие, румянец во всю щеку. И ростом она как фотомодель — почти с меня. Правда, это не только потому, что она высокая, но и потому, что у меня роста не хватает. Никто не верит, что я уже в седьмом классе.
        В общем, выбрали ее.
        Ну и хорошо, что не меня.
        Не хочу я больше никакой семьи. Тем более, я и не красивая. Как меня по телевизору показывать? Я, во-первых, рыжая, а во-вторых, глаза у меня разные. И уши еще.
        А через несколько дней приехало телевидение. Они протянули везде какие-то провода, поставили камеру на такую специальную трехногую подставку и начали все снимать. Комнату, где Татьянка живет, нашу столовую, потом Татьянка должна была рассказывать о себе, и Вера Петровна тоже должна была что-то сказать. Про то, какая Татьянка добрая и хорошая, какая из нее дочка получится.
        Из меня бы тоже хорошая дочка получилась, думала я, да не надо уже мне никакой семьи.
        Снимали долго. Наши все толпились в коридорах, всем было интересно посмотреть, как снимается передача. Оператор все время шикал на них, а потом вообще прогнал на лестницу, чтоб они не мешали снимать интервью.
        А я надела куртку и вышла на улицу.
        На скамейке неподалеку от крыльца сидел важный и вечно веселый Коля и махал в воздухе своей сумкой.
        Я села рядом с ним.
        — О, золотая пришла,  — обрадовался Коля.
        — Привет, Коля,  — сказала я.
        — Телевизор приехал к вам?  — спросил Коля.
        — Угу,  — сказала я.  — Снимают Танюшку.
        И Коля вдруг заволновался:
        — А почему не тебя, почему не тебя, почему?
        — Да ты что, Коля. Танюшка — она маленькая и красивая. Ей семью найдут. Маму.
        — Золотая тоже маленькая и красивая! Самая лучшая! Тоже маму, тоже маму!  — встревоженно залопотал Коля.  — Мама — хорошо. У Коли есть мама, мама — хорошо! Мама суп варит, Коля суп ест! Иди, иди!
        Коля вдруг начал толкать меня назад в корпус.
        — Иди, тоже пусть найдут маму! Иди!
        И я пошла.
        Сама не знаю, почему.
        Наверное, потому, что даже у дурачка Коли есть мама, которая варит ему суп, а у меня — нет.
        Я шла по лестнице на второй этаж и неожиданно подумала «а вдруг», хотя еще минуту назад твердо верила — не надо мне никакой семьи.
        Я шла и думала: мне четырнадцать лет. Сейчас, сегодня, здесь сидят люди, которые могут что-то сделать. Я думала: это последний шанс.
        Потому что хотя все наши хорохорятся и делают вид, что очень самостоятельные, никому особенно не нравится жить в детском доме. Все хотят жить в обычной квартире, чтоб были родители, ну, какие-нибудь не злые. Хотят быть единственным ребенком, чтоб всё покупали и везде возили.
        А мне все равно. Я могу в любую семью. Пусть будут младшие братики или сестры.
        У меня ведь была сестра, Гелька. Это было очень давно, в другой жизни. Гельку отправили в дошкольный детдом, и теперь я даже не знаю, где она. Наверное, я не узнаю ее, если вдруг увижу. Я даже не очень хорошо помню ее лицо.
        Словом, я подошла к первой же телевизионной девушке, которая попалась мне на пути (а попалась мне как раз Света), и сказала:
        — А меня Маргарита зовут. Хотите, я покажу вам, какие я умею макраме делать? Заходите ко мне в комнату в гости.
        Света, кажется, очень растерялась и от растерянности пошла со мной. И я ей все показала — и вышивки свои, и макраме. И тетрадки по литературе. И грамоту, ту грамоту, которую мне дали в четвертом классе, когда мы пели про весну.
        Я показала ей даже бабушкину кружевную дорожку.
        — А почему она немного гарью пахнет?  — спросила Света.
        Надо же. Я уже не замечаю запаха гари, мне кажется, за столько лет он выветрился.
        Пришлось рассказать, почему такой запах.
        И, когда я закончила рассказ, Света вдруг спросила:
        — А сколько тебе лет, Маргарита?
        — Четырнадцать.
        Света замолчала. Она молчала, смотрела на меня и о чем-то думала.
        Надо было, наверное, попросить ее снять меня в телепередаче тоже. Но я не стала просить. Не стала говорить, что я не могу больше тут жить. Что я хочу куда-нибудь домой. Что толку говорить — если я ей понравилась, сама догадается.
        Передачу про меня сделали через две недели. В ней говорили, что, конечно, я уже почти взрослый человек, но в жизни, мол, всегда есть чудо. Вдруг оно случится именно с Маргаритой Новак?
        И я стала ждать чуда.

        Глава 4
        Чужой бог

        — А вы знаете, что на свете были дикари, которые боялись, когда европейцы их фотографировали?  — говорит Александра Евгеньевна.  — Эти наивные люди думали, что фотография украдет их душу.
        Я плохо получаюсь на фотографиях. Мне не нравится, какая я — нос торчит. Раньше еще торчали уши, но теперь я отрастила волосы, и они все закрывают.
        Какая уж тут душа. Мне кажется, в жизни я некрасивая, но все же лучше, чем на фотографиях.
        Девчонки бегают из комнаты в комнату, делятся своими тенями и помадами. Всем хочется быть симпатичнее.
        Александра Евгеньевна сначала неодобрительно качает головой, а потом, переглянувшись с Верой Петровной, берет дело в свои руки.
        — Если вас не остановить, вы раскраситесь, как те самые дикари,  — ворчит она.
        В итоге нам разрешают чуть-чуть подкрасить ресницы и — («ну пожа-а-алуйста!» — ноют все девчонки) чуть-чуть наложить тени.
        Александра Евгеньевна делает сайт.
        Вот захочет какой-нибудь человек найти себе сына или дочку, зайдет на сайт, а там — пожалуйста: Маша Петрова, Петя Иванов. Сколько лет, и что он любит, и какой у него характер. Выбирайте, кого хотите. Черненьких, беленьких, рыженьких…
        Я часто думаю — каких родителей я бы хотела.
        Вот, например, если бы они увлекались спортом… Я бы привыкла, конечно, но я спорт терпеть не могу. Пришлось бы зимой каждое воскресенье на лыжах в лес ходить, летом в какой-нибудь теннис играть — все через силу. Я же не скажу им, что я не хочу.
        Хорошо, когда у людей в семье общие увлечения.
        Что бы я написала о себе в анкете? Ну, я спокойная. Люблю убираться, чтоб чисто было. Люблю порядок во всем. Люблю читать. Люблю петь.
        Фотограф, которого привела Александра Евгеньевна, велит мне повернуть голову чуть влево и улыбнуться.
        Я улыбаюсь и думаю две вещи.
        Первое — не будет ли видно, что сквозь волосы торчит ухо.
        И второе — у меня теперь есть свой собственный знакомый фотограф. В другом городе.
        После телепередачи, через неделю примерно, оказалось, что мне со всей страны написали чуть ли не сорок человек. Я устала читать письма.
        Только большая часть были просто жалостливые. Вот, мол, какая ты хорошая девочка, когда у тебя день рождения? Я, тетя Маня или тетя Люся, пришлю тебе подарочек. И вообще — что ты хочешь?
        Я хочу домой.
        Со словом «домой» было всего три письма.
        Первое — из Санкт-Петербурга. Какая-то тетка писала крупным почерком на пяти листах, как она непременно заберет меня себе в приемные дочки. Три листа занимало описание ее дачи — шесть соток, домик из трех комнат, ну и что там она сажает. Интересно, сотка — это сколько земли? Один лист был посвящен тому, как я буду работать на этой даче. Сажать картошку, собирать ягоды, пропалывать сорняки. Мне, говорила тетка, не хватает собственных сил. Я, говорит, уже старая. Мне маленького ребенка брать тяжело — не подниму я его. А ты большая. И ты мне будешь помогать.
        Ага, уже разбежалась. В письме не было ни одного ласкового слова, одни только сельхозработы. Картошка-морковка. Ну ее.
        Второе письмо пришло по электронной почте. Из Америки! От Хелен, Майкла и их детей Джошуа и Элис. Хелен — на самом деле Лена из России. Только по-американски, оказывается, это будет Хелен. Майкл работает в банке, Хелен не работает нигде, а Джошуа и Элис — близнецы, им шесть лет. Эти люди тоже звали меня к себе.
        В письме была веселая фотография, где они все четверо улыбались так, словно это реклама зубной пасты. Письмо было очень милое, очень доброе. Они рассказывали, что в их доме 9 спален и у меня будет своя комната. Что Джошуа и Элис будут моими братиком и сестрой.
        Только я не поеду. Я боюсь. Я не умею разговаривать по-американски, и в этой семье меня будет понимать только мама. Как же я буду там жить?
        Вот утром выйду на кухню — они все разговаривают, а я не понимаю о чем.
        — Ты научишься,  — осторожно говорит мне Александра Евгеньевна.
        — Я боюсь,  — отвечаю я ей.
        — Ну понятно,  — кивает Александра Евгеньевна.  — Только ты все же не торопись с решением.
        Я не то чтоб не тороплюсь. Я просто думаю, что написать «я согласна» как-то слишком рано. Я ответила вежливым письмом, сказала, что они все красивые, спросила, какая у них погода, чем занимаются дети в свободное время…
        Третье письмо пришло от женщины из Волгограда. У нее было немножко кукольное имя — ее звали Ляля-фотограф. Она так и подписалась.
        Письмо было очень серьезное, как будто я ее ровесница.
        Ляля-фотограф почти все письмо писала о себе. Энергично так, с напором. Что она очень честная и ненавидит ложь и фальшь. Не любит, когда люди сплетничают. Любит делать вокруг красиво. И еще — что она фотограф. Что больше всего на свете она любит свою профессию. Что раньше она была бухгалтером, потом закончила курсы психологов, а теперь решила, что будет фотографом.
        «У нас, у фотографов, особый взгляд на мир,  — писала Ляля-фотограф.  — Мы видим красоту. И я сразу увидела красоту в тебе! Но главная красота должна быть в душе у человека, вот прочитай, что пишет про это поэт Асадов: И сквозь туман, как звездочка в тиши, Она горит и вечно улыбается. И кто откроет красоту души, Тот, честное же слово, не закается!».
        Ляля прислала мне свою фотографию, фотографию своего мужа, своего сына, своего котика, своей собачки, каких-то цветочков, клубники, закатного неба, каких-то деревьев и каких-то церквей.
        «Я верю в Бога, но не в того, который в церкви,  — писала мне Ляля,  — а в того, который в душе у нас. У каждого из нас есть в душе Бог, и этот Бог есть Добро».
        Я села и задумалась про бога.
        Это ведь важно. Вот возьмут меня в семью — и там надо будет верить в то, во что верят мама и папа. А как иначе: например, будут они ходить в церковь. А я в этом ничего не понимаю. Ни молитв до конца не знаю, ни как там себя вести в церкви — тоже дуб дубом.
        Наверное, те дикари, которые боялись фотографий, тоже верили в какого-то своего бога, не в Исуса-христа.
        Я на минутку представляю, что меня удочерят дикари и мне придется молиться раскрашенной деревяшке — дикому идолу, и мне становится смешно.
        Но вот про своего бога у Ляли я не очень понимаю. Это как — каждый человек может придумать себе своего бога? Придумать правила, как ему молиться, придумать, какая у него борода и как его зовут? Это значит, сколько людей, столько и богов может быть?
        А если Ляля-фотограф заберет меня к себе, то мне придется верить в ее бога? Узнать у нее, как именно ему молиться?
        В тот год, когда я вернулась от Ларисы Сергеевны, к нам в детский дом начал приходить отец Михаил. Высокий, красивый, молодой. У него был густой низкий голос, и он гладил каждого, с кем разговаривал, по голове.
        Он беседовал с нами о боге, учил всякому такому — как надо молиться, какие молитвы бывают. Но я до конца так ни одну молитву толком и не выучила.
        Отец Михаил говорил, что если быть хорошим и молить бога о том, чтоб он позаботился о тебе — он тебя услышит. Потому что бог любит всех людей.
        — Только учтите, дети,  — сказал он нам строго,  — у Господа нельзя просить всякое там материальное — денег, или телефон, или новую одежду.
        — А что можно?  — спросила я.
        — Можно просить, чтоб он вразумил тебя — и ты бы лучше училась в школе. Можно просить добра и здоровья тем людям, которых ты любишь. Можно молиться за упокой тех, кто уже умер. А можно просто ничего не просить — славить Господа и все.
        Я подумала тогда: а если у тебя дом сгорел, можно просить новый дом? Или просить просто хорошего, а бог сам разберется, чего именно тебе дать?
        Потом отец Михаил сказал, что кто хочет — может креститься. Но про меня он засомневался. Ты, говорит, Маргарита, может быть, уже крещеная. И может быть — ты уже католичка? Ты же полька.
        Я ничего не поняла. Отец Михаил начал объяснять мне разницу между тем, как верит он, и тем, как верят поляки. Долго объяснял. Непонятно.
        Я тогда разозлилась и сказала, что не надо меня крестить.
        Но каждый вечер я молилась.
        Я говорила:
        «Господи, Иисусе Христе, сынебожии, отченаш ижееси нанебесех. Пожалуйста, пусть мама Лариса вернется ко мне и заберет меня назад. Я думала, что она не захочет меня оставить, а она захотела. Господи, отченаш, пусть она захочет меня снова взять. Или пусть напишет письмо, слава тебе, Господи, и спасибо, если ты меня слышишь и поможешь».
        Я так молилась каждый вечер. Несколько месяцев. Я даже привыкла перед сном говорить молитву и креститься. И иногда молилась, думая про что-то другое.
        А однажды я поняла, что прошу-прошу, но ничего не меняется. Наверное, меня никто не слышит. Или я неправильно молюсь, или потому что я неправильная — католичка или еще что-то. Только мама Лариса больше не появилась в моей жизни и не написала ни одного письма.
        Может быть, богов на самом деле много? У дикарей — свой, у католиков — свой, у отца Михаила — свой и у Ляли-фотографа тоже свой.
        Какой у меня бог, я пока не знаю. Может быть, и никакого.
        А Ляля начала писать мне чуть ли не каждый день.
        И называть меня «моя девочка». И в каждом письме писать какие-нибудь стихи. И еще — она писала, что обязательно заберет меня. Когда-нибудь. Что сейчас у них нет большой квартиры, но однажды она появится, и тогда она обязательно заберет меня к себе. Чтоб я верила и ждала.
        Что, может быть, это случится через год, а может быть, через два.
        Я рассказала про это Александре Евгеньевне.
        — У меня почти что нашлась новая мама!  — радостно сообщила я ей, когда она принесла мне свежую пачку писем. Но Александра Евгеньевна почему-то не обрадовалась. А посмотрела на меня серьезно и сказала:
        — Маргарита, это хорошо, что тебе пишут добрые письма. Но ты должна понимать, что…
        Говорить ей было трудно, она подбирала слова очень медленно и аккуратно.
        — Ты должна понимать, что взрослые люди не всегда делают то, что обещают. Хорошо, что Ляля хочет забрать тебя к себе, может быть, так оно и случится. Но… год или два… видишь ли, тут ничего конкретного. Если человек хочет что-то делать — он делает.
        — Очень конкретно,  — рассердилась я.  — Ляля пишет, что все время молит своего бога, чтоб он помог ей с квартирой и чтоб она поскорее могла меня забрать. Что она научит меня фотографировать. И что бог непременно будет на нашей стороне.
        — Своего бога?  — переспросила Александра Евгеньевна.  — Ну что ж, я искренне желаю, чтоб это был и твой бог тоже. И чтоб он помог тебе.

        Глава 5
        Цветная ширма

        Я сидела на трамвайной остановке. Иногда человеку нужно побыть одному, а у нас в детдоме обязательно к тебе кто-нибудь подсядет — куда бы ты ни ткнулся. Например, есть скамейки перед крыльцом — так там только сядь, сразу кто-то окажется рядом и полезет с разговорами. И только трамвайная остановка — это место, где тебя не потревожат.
        Такой у нас обычай. Иногда приходят люди из домов, что за пустырем, но эти люди не считаются, их можно не замечать. Они просто ждут трамвая, говорят друг с другом о своем, на тебя не смотрят. Приходит трамвай, и они уезжают по своим делам.
        Трамвай подошел, из него вылезли три человека, одна из них была Александра Евгеньевна. Она не знала про наш обычай, поэтому не прошла мимо меня молча, а подошла и села рядом.
        — Скажи-ка, Маргарита, ты когда-нибудь видела кукольный театр?
        — По телевизору, может, а что?
        Я вдруг поняла, что никогда не видела кукольного театра живьем. Наших возили в театр, но только малышей — первые-вторые классы, а я уже была взрослая.
        Было время, когда я тоже училась в первом классе. Но тогда я жила в деревне, а в деревне никаких театров нет. У нас дома даже телевизора — и того не было.
        — У меня к тебе просьба,  — продолжала Александра Евгеньевна.  — Я организовала для ваших детей поход в кукольный театр. Поведу своих детей тоже. И я хочу, чтобы и ты с нами пошла.
        — Зачем?  — удивилась я.
        — Будет сказка про Крошечку-хаврошечку, кажется. Но мне просто нужно, чтоб ты увидела кукольный театр. Ты потом поймешь, почему.
        Вот еще какие-то тайны.
        Впрочем, почему бы не сходить в театр — все развлечение. Еще я радовалась, что увижу детей Александры Евгеньевны. Я люблю маленьких, а маленьких у нее четверо. Лешик, Сашик, Жека и Митя. И еще двое детей уже выросли совсем взрослые.
        Лешику как раз недавно, в середине апреля, исполнилось восемь лет, а Митьке два года. Больше всех я люблю Митьку, его так классно таскать на руках, он тяжелый, теплый и щекастый. Митька еще совсем плохо говорит, но всем улыбается, когда Александра Евгеньевна приводит его с собой в детдом.
        Иногда я думала: хорошо, если б именно она была моя мама. Но я понимала, что у нее и так уже очень много детей.
        Только я бы помогала ей с мальчишками, все бы делала по дому, она бы могла целыми днями отдыхать.
        Но я бы скорее умерла, чем сказала Александре Евгеньевне, о чем я иногда мечтаю.
        В театре наши дети вели себя как стадо обезьян. Они орали, визжали, везде лазили, но почему-то их никто там не ругал. Вышел высокий толстый дядька и сказал:
        — Тихо, мирные народы! Я проведу для вас экскурсию по театру, и все вопросы…
        …Я подумала, сейчас скажет: «Задавать после экскурсии, подняв руку и спросив разрешения». Но он сказал:
        — …задавать сразу, как только они возникли. Но! По очереди! А то я вас не услышу.
        Нам показали фойе, рассказали, как театр ремонтировали после войны, потом провели в зал и на сцену, объяснили, что такое декорации и кулисы.
        — А вот за кулисы я вас поведу после спектакля. Потому что сейчас наши артисты готовятся к выступлению и очень волнуются, не надо им мешать.
        Мне стало смешно: это же кукольный театр. Как это куклы могут волноваться?
        — Куклы тоже могут волноваться,  — грустно сказал толстый дядька.  — Но, кроме кукол, у нас есть еще артисты-люди. Вот они волнуются сильнее всех. Давайте-ка в зал, на свои места.
        После спектакля всех детей спрашивали: что им больше всего понравилось?
        Все отвечали разное: кому-то Крошечка-хаврошечка, кому-то добрая корова, кому-то музыка, кому-то пирожки в антракте.
        — А тебе что понравилось?  — тихо спросила меня Александра Евгеньевна.
        Я пожала плечами. Глупо было отвечать, что мне понравился театр вообще. Мне понравилось, что в фойе свисают со стен цветные лоскуты шелка, что в зале цветные фонарики, а на сцене стоит яркая разноцветная ширма. Когда нас повели за кулисы, я подошла поближе к этой ширме и поколупала ее ногтем. Она была частично покрашена краской, а частично оклеена кусочками цветной бумаги и ткани — бархатными, ситцевыми лоскутами, даже кружевом.
        Это было сделано очень просто. Мне кажется, даже я так смогла бы. Но это было очень красиво. И как-то радостно. Я смотрела вокруг — на фонарики, на ширму эту, и мне хотелось смеяться.
        Когда мы ехали домой, я спросила Александру Евгеньевну:
        — А зачем все же вы хотели, чтоб я пошла с малышами в этот театр?
        — Ну… Человек должен знать, что такое кукольный театр, правда? В цирк вас водили. В ТЮЗ — водили. В оперу-балет всякую попозже пойдете. Классе в десятом. А вот с кукольным театром ты пролетела, и мне было это обидно.
        Я тогда подумала, что я не единственная семиклассница в детдоме, которая не видела кукольного театра. Но на это Александра Евгеньевна сказала мне загадочно:
        — Есть еще одна причина — ты поймешь потом, пока я не буду тебе ничего говорить.
        И вот сегодня тайна раскрылась. Мне пришло еще одно письмо. Оно было отпечатано на принтере — его получила Александра Евгеньевна по электронной почте и распечатала для меня.
        Сначала там все было как обычно.
        Звали мою новую знакомую Лида. Она жила в Подмосковье. У нее был муж Степан, двое сыновей — Антон и Матвей, голая кошка по имени Зю, шиншилла по имени Варечка, две собаки — домашняя такса Нора и дворняжка Марта, живущая во дворе в будке.
        В первом письме было три особенных вещи. Во-первых, фотографии всей семьи вместе и по отдельности. Всей — включая Зю, Варечку, Нору и Марту.
        Во-вторых, там были сфотографированы все помещения дома, в котором они жили.
        — Под Москвой есть такие старые дачи, бывают двухэтажные, с кучей пристроек по всем сторонам. Здесь у нас дача — это маленькая халупка и огород. А там огорода может вовсе не быть — просто старый дом, стоящий в поселке. Часто под соснами, где-нибудь в старом лесу… В таких домах люди не отдыхают летом, а живут круглый год. Твоя Лида как раз в таком живет,  — объяснила мне Александра Евгеньевна. Откуда-то она знала подробности.
        — Эта ваша знакомая?  — спросила я.
        — Вообще-то нет. Просто она написала еще одно письмо, мне.
        — И что там было?
        — Но это же мне письмо,  — усмехнулась Александра Евгеньевна.
        В-третьих, в письме почему-то подробно рассказывалось, как в их семье появились каждое из животных. А про детей Лида ничего не писала. Просто было написано, что Антону семь лет, а Матвею три года.
        Кошку Зю Лида забрала от подруги. Подруга совершенно неожиданно собралась разводиться с мужем и уезжать в другой город, и искала, кому бы пристроить свою кошку.
        «Степан терпеть не может кошек, но Зю нам пришлось забрать»,  — писала Лида.
        Варечка появилась потому, что однажды в магазине Лида потрогала шиншилловый палантин.
        «И я сказала, что это самое прекрасное ощущение в моей жизни. Я хочу трогать такое каждый день. Назавтра Степан принес мне клетку с шиншиллой».
        Нору Степан подарил Лиде на день рождения.
        «Мне исполнялось сорок лет, и я сказала: хочу еще одного маленького ребеночка — или собачку. „Собачку“,  — ответил мне Степан».
        А Марту они нашли в лесу.
        «Однажды в марте мы гуляли со Степаном по лесу и вдруг услышали какой-то писк. Это оказался выкинутый в овражек за нашими домами месячный щенок-дворняга. Он уже замерзал там, хотя и сидел на проталине».
        Я смеялась, представляя всю эту ораву животных в доме. И мне очень хотелось потрогать шиншиллу — что в ней такого особенно прекрасного?
        Было еще четвертое необыкновенное. Чего не было ни в одном письме ни от одного человека до этого.
        Лида писала:
        «Маргарита, я хочу забрать тебя к нам. Если ты сама этого захочешь. Я собираю на тебя документы. Все будет готово через месяц. За этот месяц ты должна решить, хочешь ли ты поехать в нашу семью».
        Среди сфотографированных комнат дома под одной была подпись: «А тут, может быть, будешь жить ты. Если захочешь».
        А при чем же тут кукольный театр?
        Лида работала в кукольном театре. Актрисой. И ее муж там же — таким специальным кукольным мастером. Вот поэтому хитрая Александра Евгеньевна и повела меня в кукольный театр. Чтоб я представляла тот мир, в котором живет Лида.
        Прочитав это письмо, я сказала Александре Евгеньевне:
        — Вы должны все же хоть намекнуть мне, что она написала вам. Потому что мне она пишет… Что через месяц уже может забрать меня домой.
        Александра Евгеньевна помолчала, вздохнула и ответила:
        — Ну, в общем, она написала: «Мне нужна эта девочка».

        Глава 6
        Куча-мала

        Выныриваю из кучи-малы запыхавшаяся и огорченная. Не могу найти вторую босоножку. Первую я сразу же засунула за пазуху, чтобы были свободны руки, и она царапает мне живот под футболкой.
        Рядом в ворохе обуви так же судорожно, как все, роется Ленка. У нее в руках синяя кроссовка, огромная, почти мужского размера.
        Ленка высокая, широкоплечая, ноги у нее тоже большие. Найти подходящую обувь на ее сороковой размер — проблема. Так что ее задача — просто внимательно смотреть: кроссовка женская, с серебряной полосой, на такой размер ей никто не конкурент. А я волнуюсь, что кто-то нашел вторую босоножку и сейчас нам придется выяснять отношения — кому достанется целая пара. Все раскрасневшиеся, возбужденные, злые, кто-то уже вцепился в одну туфлю и тянет ее в разные стороны. Крик и ругань.
        Это добрые шефы привезли нам обувь. Какой-то обувной склад продал им контейнер нераспроданной магазином обуви. Контейнер вывалили прямо на пол в зале, и все ринулись искать, что подойдет.
        Так уже было вчера, сегодняшний контейнер второй. Вчера дело дошло до драк, до того, что кому-то каблуком зафитилили по лицу, все рылись, как бродячие бобики в помойке, и раскидывали обувь по всему залу. Так что сегодня все воспитатели тут, следят, чтоб мы не вцепились друг другу в волосы, деля добычу.
        И вот в разгар моих поисков зазвонил телефон.
        — Алле!  — недовольно сказала я. Номер был незнакомый.
        — Маргарита?
        — Да!
        — Это тетя Лида. Я писала тебе письмо. Тебе его передали?
        Растерянная, я отошла к стене и охрипшим голосом сказала:
        — Да!
        — Как у тебя дела?
        — Хорошо!
        — Тебе и фотографии все передали?
        — Передали…
        — Маргарита, я очень рада слышать твой голос. Что ты сейчас делаешь?
        «Роюсь в помойке»,  — очень хотелось ответить мне.
        Босоножка оттопыривала майку, и я нетерпеливо водила глазами по куче обуви, надеясь, что пара где-нибудь промелькнет.
        — Ничего не делаю,  — тупо ответила я.
        — Ну…  — растерянным голосом сказала тетя Лида,  — я тебе еще попозже позвоню. Хорошо?
        — Ладно. До свидания!
        И тут я увидела свою вторую босоножку. Не дослушав, что мне говорила трубка, я нажала отбой и ринулась вперед.
        Ну вот, теперь у меня новая пара беленьких босоножек. С золотыми ремешками и на каблуке. Совсем взрослые босоножки.
        Ленка сидит на полу и примеряет кроссовки.
        — Новак, ты что такая встрепанная?
        — Да мне тут позвонили не вовремя, я толком не договорила,  — огорченно отвечаю я.
        Можно перезвонить, но это сколько же денег понадобится на звонок в другой город?
        Деньги на телефоне — вечная проблема. Подарить телефон шефы подарили, а как им пользоваться? Договорились, что те же шефы будут класть сто рублей в месяц, чтоб телефон не был бесполезной игрушкой. Но сто рублей заканчиваются как-то внезапно быстро, я даже не понимаю, куда они деваются. Так что денег на телефоне у меня совсем чуть-чуть, не до звонков.
        И я пишу эсэмэску. Я пишу, что была очень занята и не смогла поговорить. Что у меня все хорошо. Что я очень рада звонку.
        Ответ прилетает тут же.
        И мы разговариваем до вечера.
        Через несколько дней мы уже обмениваемся эсэмэсками раз в час. Тете Лиде интересно все, что я делаю. Я пишу, что пошла на обед, потом, что на обед были щи и что я их не люблю, потом, что я сажусь делать уроки, потом, что у меня не получается задачка, потом пишу условия задачки.
        Задача тупая. Про какие-то гектары и посадку картошки.
        Я знаю, как растет картошка, я и сажала ее в детстве, и окучивала, и копала. Только дело это скучное, а задачки про посадку картошки скучнее самой посадки в тысячу раз.
        Но представляете, тетя Лида объяснила мне, как решать задачу! Вот так эсэмэсками и объяснила.
        Вся моя жизнь теперь — с телефоном в руках. Я не оставляю его ни на секунду, боюсь пропустить сообщение из Москвы.
        И на резкий звонок радостно вскидываюсь! Тетя Лида!
        Но звонок не от нее.
        Это Ляля-фотограф.
        — Девочка моя, отчего ты не звонишь и не пишешь мне писем?  — говорит она ласковым и обиженным голосом.
        Я что-то мямлю в ответ. Правда, я не звонила Ляле уже неделю. Обычно я звоню и сбрасываю звонок, а она перезванивает. И рассказывает о своей работе, о том, какая у них погода, потом расспрашивает, выучила ли я стихи.
        Да, Ляля-фотограф прислала мне в письме список стихов, «которые должен знать наизусть каждый культурный человек». И велела учить их. Это страшная муть. Лермонтов, Некрасов, Тютчев. Я вообще-то люблю стихи, но не понимаю, зачем их зубрить? Мне кажется, что, когда стихи нравятся, они сами собой запоминаются. А тут я долблю их в свободное время, а потом Ляля требует, чтоб я по телефону ей прочла.
        Конечно, я могу прочесть ей по книжке, как будто наизусть говорю. Но не хочется обманывать.
        Поэтому я, запинаясь, начинаю вспоминать.
        — Молчи, скрывайся и таи… эээээ… мммм…
        — И чувства, и мечты свои,  — подсказывает мне Ляля.
        — Мечты свои…  — мямлю я. Дальше я не помню. Но пытаюсь выплыть:
        — Пусть в душевной глубине… они… оне… восходят…  — окончательно запутавшись, я замолкаю.
        — Маргарита, стыдно! Стишок совсем короткий! Я позвоню завтра, выучи, пожалуйста! Договорились, моя девочка?
        — Нет,  — вдруг мрачно говорю я.  — я не успею, я занята. Уроками. И вообще.
        Ляля сильно обижается.
        — Ну хорошо,  — соглашается она наконец.  — Пусть через три дня, выучишь? Нельзя быть неучем, надо все время развиваться, развивать свою душу, свой мозг, стараться расти. Вот я всю жизнь чему-то учусь! А ты ленишься учиться. А ведь тебе уже пора думать, кем ты хочешь стать. Ну вот кем?
        И тут я неожиданно говорю:
        — Время еще есть. Я это с мамой потом решу.
        Ляля несколько секунд молчит в трубку, я слышу только ее сопение.
        — С какой еще мамой?  — ошарашенно спрашивает она.
        И я рассказываю, что у меня есть мама. Что она будет. Что она живет под Москвой и что она скоро приедет и заберет меня!
        — Через две недели!
        Ляля говорит мне сухо:
        — Ну что ж. Поздравляю. Это неожиданная новость. Значит, ко мне ты не поедешь жить?
        — А когда?  — спрашиваю я.
        — Ну я же тебе говорила, что у нас пока нет квартиры. Так что через год или два, максимум три года, и…
        — А мама Лида заберет меня домой через две недели,  — говорю я сердито.  — За три года я тут…
        … Я тут умру, ждать три года. И все эти три года перезваниваться с Лялей и учить стихи.
        Хотя я не очень хорошо считаю, мне неожиданно хочется прикинуть: если ждать Лялю три года, сколько стихов я выучу? И получается, что больше трехсот, если учить один стишок раз в три дня. Толстый том.
        Я смотрю на фото, которые прислали мне Ляля и Лида. Ляля красивая и молодая, стоит на фоне цветущего дерева. На ней красная кофта и зеленые штаны шароварами. Крупные бусы на шее. И вся Ляля яркая и праздничная.
        Лида в джинсах и белой рубашке сидит на ступеньках крыльца, обняв за плечи своих сыновей. Темноволосые и черноглазые, мальчики напряженно смотрят в объектив одинаковыми серьезными глазами. Лида полная, у нее некрашеные волосы с проседью, небрежно разбросанные по плечам.
        Еще я смотрю на Варьку-шиншиллу и на кошку Зю. Мне очень хочется их погладить. Когда-нибудь. Как это — голая кошка? Как это — самый мягкий мех на свете?
        Я соображаю, что первый раз сказала про Лиду — мама.
        Совсем недавно я ничего не знала про Лиду. А через две недели она обещает приехать и забрать меня к себе. Навсегда.
        Весь детдом уже знает про это, все так и говорят: «Когда за тобой мама приедет?»
        Скоро. Уже скоро.
        Каждый вечер я дожидаюсь последней эсэмэски: «Гошка, спокойной ночи». «Спокойной ночи, тетя Лида»,  — отвечаю я.
        Иногда я лежу и думаю, что мне страшно.
        Потому что вся жизнь меняется. Мысли мечутся в моей голове, сталкиваются, настоящая куча-мала. А потом я неожиданно для себя засыпаю.

        Глава 7
        Воздушные ямы

        Все говорят мне: «Наряжайся!»
        Не буду. Я напялила на себя спортивные штаны и старую застиранную розовую футболку.
        — Дура,  — говорит мне Ленка.  — Во-первых, тебе вообще не идет розовое. Надень что-нибудь синее.
        Нет уж. Как хожу каждый день, так и буду ходить!
        — Дура,  — второй раз говорит мне Ленка.  — У тебя такое событие — мать приезжает за тобой. Ты что-нибудь похуже еще не могла найти, чтоб одеться?
        Я сижу в углу на кровати, и меня колотит озноб. На улице светит солнце, но я стучу зубами и трясусь. Мысли у меня короткие и какие-то оборванные, кусочками.
        Никогда не думала, что от волнения можно так дрожать. Ленка сбегала к медсестре и притащила мне шоколадного цвета таблетку:
        — Пей, Новак, быстро пей, и успокоишься!
        Полчаса назад пришла эсэмэска. Последняя.
        «Еду в ДД. Минут через сорок буду у тебя».
        Тетя Лида прилетела утром, оформила какие-то документы — и вот еще десять минут, и я ее увижу.
        — Дура,  — третий раз говорит мне Ленка.  — В таком виде ты матери не понравишься. Посмотрит на тебя и скажет: зачем мне такое чучело?
        Я криво усмехаюсь, но в коридоре слышен какой-то шум, Ленка дергает меня за руку и почти насильно выволакивает из комнаты. Навстречу тете Лиде.
        В первый момент я не узнаю ее: она не похожа на свое фото. У тети Лиды усталое с дороги лицо, она совсем не накрашенная. И она тоже смотрит на меня смущенно — как и я на нее. Нам неловко, но, к счастью, в этот момент нам не дают остаться одним. Нас куда-то тащат, теребят, расспрашивают ее, хлопают по спине меня, мы оказываемся то в кабинете директора, то в нашей комнате, то почему-то в столовой — тетя Лида появилась как раз к обеду, и ее угощают нашим супом и пловом.
        Я сижу рядом и молчу.
        — Гошка,  — вдруг шепчет она мне,  — а почему компот такой несладкий?
        У нас всегда такой компот, я не знаю, почему он не сладкий. Наверное, сахара на всех не хватает.
        Мы пьем несладкий компот и стесняемся друг друга.
        Через час мы оказываемся в каком-то официальном здании.
        — Тут ваша опека,  — говорит тетя Лида.  — Сейчас мы напишем заявление и будем ждать несколько дней, чтоб нам оформили документы. И тогда уже можно будет ехать домой.
        Я поворачиваюсь по ее слову как кукла. «Сядь» — я сажусь. «Подожди тут» — я жду.
        Мне кажется, что голова моя наполнена ватой, я плохо соображаю, что делаю.
        Мне суют лист бумаги. И диктуют: «Ру-ко-во-ди-те-лю му-ни-ци-па-ли-те-та…»
        — А теперь питии, согласна ли ты, чтоб тебя взяли под опеку. И какие у тебя установились отношения с будущим опекуном,  — говорит мне опекская тетенька.
        Тетя Лида смотрит на меня вопросительно.
        Я не меняю своих решений. Если я что-то решила, то я никогда не поворачиваю назад в последний момент. Отношения установились хорошие. На опеку согласна. Вывожу под заявлением свою фамилию и вижу, что тетя Лида вздыхает с облегчением.
        Тетя Лида в нашем городе живет в пустой квартире своей знакомой. Мы сидим на кухне и режем помидорный салат. Я первый раз вижу столько помидоров — и все они мне.
        Тетя Лида откладывает ложку и оставляет больше половины миски.
        — Доедай,  — говорит она.
        Потом она раскладывает диван и стелет нам постель. Я забиваюсь в угол и стараюсь не дышать. Мне неудобно спать с ней на одном общем диване, я стесняюсь.
        Вдруг я ночью захраплю? Или задену ее рукой или ногой?
        Я вытягиваюсь в струнку на самом краю. Но мои страхи напрасны. Тетя Лида не ложится спать. Она уходит на кухню и сидит там.
        А я боюсь уснуть. Небо за окном светлеет, мне кажется, что ночь, не успев начаться, уже переходит в утро.
        Но потом я открываю глаза и понимаю, что все-таки спала.
        Тети Лиды рядом нет. На кухне звенит посуда и пахнет чем-то жареным.
        Все документы готовы к концу недели, и мы возвращаемся в детдом — собрать мои вещи. Тетя Лида покупает два огромных торта. И вся наша группа пьет чай и поедает эти торты. А мне кусок не лезет в горло. К тому же я каждый день ем столько помидоров, что у меня уже болит живот. Какой уж тут торт.
        Тетя Лида о чем-то разговаривает с Верой Петровной. Они сидят за отдельным столиком, и я вижу, что Вера Петровна почему-то плачет. О чем тут плакать? У меня будет новая хорошая жизнь.
        На крыльцо выходят все, кто был в детдоме. Нас провожает толпа. Все обнимают меня наперебой, шумят, просят писать, я обещаю. И в какой-то момент понимаю, что по моему лицу катятся слезы. Я реву и сама не понимаю, отчего я реву. Разве так уж хорошо мне здесь было? А все равно, слезы катятся.
        Ленка говорит:
        — Новак, я тебя провожу до трамвая.
        Мы идем через лесополосу к нашей остановке. Ленка молчит, загребает новыми синими кроссовками пыль, поводит широкими плечами.
        Когда подходит трамвай, Ленка пожимает мне руку — резко, как пацан:
        — Ну, Новак, пока!
        Она разворачивается и быстро уходит назад, туда, где светится окнами наш детдом.
        Мы едем домой. Я первый раз лечу на самолете. Я думала, что боюсь летать. Но в последние дни на меня столько всего навалилось, что у меня уже, кажется, не осталось сил на отчетливый страх.
        Нас провожает Александра Евгеньевна. В последний момент, когда нам пора уходить за загородку («Там заберут билеты и вернуться оттуда уже нельзя, прощайтесь здесь»,  — объясняет мне тетя Лида), я вцепляюсь в Александру Евгеньевну и плачу. Второй раз за этот день.
        И мы едем в длинном автобусе по летному полю. Здание аэропорта удаляется от нас. Где-то там осталась Александра Евгеньевна. Может быть, я никогда не увижу ее больше. Я стараюсь не реветь. Тетя Лида нерешительно кладет руку мне на плечо. И я чувствую, что почти ненавижу ее в этот момент за то, что все знакомое мне, все мое родное осталось там, за порогом, через который мы прошли с билетами.
        В эту минуту звонит телефон. И я думаю: «Вдруг это Александра Евгеньевна хочет мне еще что-то сказать?»
        Но это Ляля-фотограф. Я не успеваю сказать «аллё», как она накидывается на меня с расспросами:
        — Девочка моя, что случилось? Почему ты не звонишь мне? Я волнуюсь за тебя! Если что-то будет плохо, немедленно звони мне, слышишь?
        От ее голоса последние силы вдруг куда-то деваются, и я, нажав на кнопку отбоя, утыкаюсь лбом в стекло и реву, реву, реву.
        А тетя Лида не убирает руки с моего плеча и тихонько гладит меня.
        Самолет низко гудит, и его потряхивает так, словно он едет по каменистой дороге. Вдруг в какой-то момент я чувствую, как все внутри меня обрывается вместе с душой, дыхание перехватывает и кресло уходит куда-то. Кружится голова.
        — Не бойся, это воздушные ямы,  — говорит тетя Лида.  — Это не опасно. Просто неприятно немного. Сейчас пройдет.
        Она накрывает меня теплым пледом, который принесла бортпроводница, и я закрываю глаза. На плывущие за окном поля облаков я уже налюбовалась. На меня наваливается усталость — от всех этих дней, от всех последних часов, от всех слез.

        Глава 8
        Серый дрозд

        Я открываю глаза и думаю: где я? Надо мной дощатый потолок, комната совсем незнакомая.
        Напротив кровати стол и кресло, окно занавешено белой занавеской. За окном солнечное утро.
        Я — дома. Так странно говорить это про совсем незнакомое место. Лежу и думаю: что делать? То ли надо вставать и куда-то идти (например, на кухню, помогать маме готовить завтрак), то ли лежать и не будить никого в доме. Я поворачиваю голову и вижу, что на стене над дверью висят круглые часы. Девять утра.
        Ничего себе. В детдоме мы всегда вставали в семь. Даже в выходные. А тут меня никто не разбудил.
        Но в этот момент дверь открывается, я смотрю в проем и никого не вижу. Только слышу, как цокают по дощатому полу коготки. Это Зю. Она запрыгивает ко мне на кровать и с мурчанием тыкается носом куда-то мне в ухо. Зю вся замшевая и горячая. Я обнимаю ее и думаю: что же мне все-таки делать? Я почему-то стесняюсь вставать.
        И тогда я начинаю вспоминать весь вчерашний день — минуту за минутой. Воспоминания о том, как мы уезжали, я сразу отодвигаю подальше, лучше вспоминать то, что было после приземления.
        Мы стояли у крутящейся ленты, на которой ездил по кругу чужой багаж, и ждали, когда приедут моя и мамина сумки. За стеклянной стеной толпились те, кто встречал наш самолет, люди тащили свои чемоданы, выходили за перегородку и обнимались.
        Хотя я и видела папу Степана на фотографии, я все равно не узнала бы его: от волнения у меня все как-то перемешалось в голове.
        Мы с сумками тоже вышли в толпу встречающих. Папа подошел к нам и обнял. Сначала маму, а потом меня. Меня он поцеловал в щеку.
        У папы была борода, и вообще он был чем-то похож на того дяденьку в кукольном театре, который проводил нам экскурсию. Только тот дяденька был толстый и с грустными глазами, а папа худой и веселый.
        — Я нарядился в белую рубашку,  — сказал папа.
        Рубашка у него была не очень-то аккуратная — рукава мятые. Наверное, он гладил ее сам.
        Мы сели в нашу машину и поехали домой. Мама сидела со мной сзади и держала меня за руку. А я смотрела в окно. Потому что первый раз в жизни была в Москве.
        Потом широкие дороги кончились, мы свернули на узкую, среди сосен, потом на неасфальтированную, всю в колдобинах, и машина остановилась перед длинным некрашеным забором.
        — Приехали,  — сказал папа.
        Дом наш был старый, двухэтажный, но его я сразу узнала. Все же дом узнать легче, чем людей.
        Еще мне предстояло познакомиться с братишками. Младший, увидев меня, надулся настороженно и едва дал поцеловать себя в румяную толстую щеку. Я вспомнила Митьку, сына Александры Евгеньевны, и тут же решила, что мой Матюшка гораздо лучше. Хотя Митька тоже милый.
        А старший младший брат, Антон, увидев меня, вдруг заорал что-то радостное и умчался в дом. Через минуту я услышала откуда-то сверху:
        — Гошка, смотри! Я вон где!
        Антон стоял на балконе второго этажа и махал мне руками. Потом он вдруг поднял над головой голубой пластиковый стул и зачем-то кинул его вниз. Стул упал на траву прямо мне под ноги.
        — Анто-о-он!  — в один голос закричали папа и мама.
        Антошка скрылся из глаз, он, кажется, сам испугался того, что натворил.
        Я услышала, как за моей спиной папа сказал маме:
        — Перенервничал, не знает, куда себя выплеснуть…
        А потом громко скомандовал:
        — Так, девочки, умываться с дороги и ужинать. Я купил пирог с яблоками, будем пить чай.
        Уснула я в своей комнате, как только коснулась щекой подушки. И вот наступило утро.
        И я не знаю, что мне делать и куда идти.
        Я сползаю с кровати и аккуратно застилаю ее, как нас учили в детдоме. Только вот покрывала на кровать почему-то нет, и я оставляю просто аккуратно расправленное одеяло.
        Одеваюсь и тихо, стараясь не шуметь, спускаюсь вниз.
        Кажется, это дверь на кухню.
        За дверью слышны голоса.
        Я знаю, что подслушивать нельзя, но останавливаюсь и слушаю. Это мамин голос, это папин голос, а это говорит какая-то незнакомая женщина.
        — … и я предпринимаю последнюю попытку вас образумить! Зачем вы притащили в дом чужого ребенка? Степан?
        — Мама, это не чужой ребенок. Это теперь наша дочь.
        — Степан, не городи ерунды! Вы подобрали под забором непонятно что! Вы хоть знаете, какие у нее гены?
        — А ты все наши гены знаешь, до восьмого колена? Мало ли, кто у нас был в предках?
        — У нас все были приличные люди. А вы подбираете отбросы общества. Хороших детей в этих детдомах нет!
        — Да ты ее даже не видела толком…
        — Все я видела! За таких детей должно отвечать государство, пусть оно и тянет этот воз! Я еще понимаю, взяли бы маленького ребенка. Но вообще зачем? Уж хотите третьего — могли бы родить! Или тебе, Лида, лень?
        — Я не хочу это обсуждать с вами, Ирина Михайловна.
        … Это мамин голос. Я стою, как будто меня приколотили к полу гвоздями, и слушаю. Теперь я уже не могу уйти и недослушать.
        — Нет, ты будешь это со мной обсуждать, будешь! Потому что притащить какую-то побродяжку в семью я не позволю!
        Снова заговорил папа:
        — Знаешь, мама, от твоего позволения ничего не зависит. Мы в своей семье принимаем решения сами.
        — Ах, вот оно что! Ну, вы сами довели до этого! Степан, если тебе чужая девица дороже родной матери, то… Или вы отправите ее назад, или ноги моей в вашем доме не будет!
        И тут стало тихо. Сердце у меня колотилось где-то в горле. Я слушала, что ответит папа.
        А папа сказал после этой тишины очень спокойным голосом:
        — Очень жаль. Нам иногда будет не хватать тебя, мама. Да и мальчики по тебе будут скучать. Но это не наш, а твой выбор. Если ты ставишь вопрос так…
        — Степан!
        — Мама. У меня теперь трое детей. Тебе придется принять наши жизненные обстоятельства такими, какие они есть. Жаль, если для тебя это окажется трудным. Я все же надеюсь, что ты… не будешь так категорична…
        Голос невидимой Ирины Михайловны стал очень спокойным.
        — Что ж. Вы еще пожалеете. Прощай, сын. Одумаешься — звони!
        Я еле успела отскочить от двери, спрятавшись за стоящий в коридоре огромный шкаф. Дверь кухни распахнулась, и моя сердитая и ненавидящая меня бабушка, простучав каблуками, вышла вон. Через минуту я услышала шум отъезжающей машины.
        Больше всего я боялась, что они выйдут в коридор и увидят меня. Но на кухне было тихо. Потом мама сказала:
        — Овсянку на завтрак. Ты как?
        — Я — за. Гошка еще спит? Может, пойдем разбудим?
        — Да пусть спит. Их там рано поднимали, пусть хоть дома поспит вволю.
        На цыпочках я проскользнула к входной двери и вышла на улицу.
        Было тепло.
        На зеленой траве за домом Антошка играл с двумя собаками. Большая белая Марта носилась за ним по кругу, а спокойная, полная достоинства рыжая Нора сидела в центре этого круга и крутила головой.
        — Гошка, доброе утро!  — крикнул мне Антон.  — Тебя не велели будить, я утром хотел, а мне мама не разрешила.
        Я села на траву и посмотрела вокруг. По краю нашего участка стояли сосны, дальше начинался лес. По траве прыгала птица — я знаю, как она называется: трясогузка.
        Пролетела со стрекотом яркая черно-белая сорока. Сороку я тоже знаю.
        А по веткам яблони прыгала какая-то незнакомая мне птица. Серая, крупнее воробья, с пятнистым брюшком.
        — Антон, а ты не знаешь, как называется вон та птица? Вон та, серая!
        Антон посмотрел, куда я показываю:
        — Папа сказал, что это серый дрозд. У нас тут их много летает.
        Серый дрозд качался на яблоневой ветке.
        Я хотела его рассмотреть.
        Главное — чтобы он не испугался и не улетел.
        «Еду в ДД. Минут через сорок буду у тебя».
        Тетя Лида прилетела утром, оформила какие-то документы — и вот еще десять минут, и я ее увижу.
        — Дура,  — третий раз говорит мне Ленка.  — В таком виде ты матери не понравишься. Посмотрит на тебя и скажет: зачем мне такое чучело?
        Я криво усмехаюсь, но в коридоре слышен какой-то шум, Ленка дергает меня за руку и почти насильно выволакивает из комнаты. Навстречу тете Лиде.
        В первый момент я не узнаю ее: она не похожа на свое фото. У тети Лиды усталое с дороги лицо, она совсем не накрашенная. И она тоже смотрит на меня смущенно — как и я на нее. Нам неловко, но, к счастью, в этот момент нам не дают остаться одним. Нас куда-то тащат, теребят, расспрашивают ее, хлопают по спине меня, мы оказываемся то в кабинете директора, то в нашей комнате, то почему-то в столовой — тетя Лида появилась как раз к обеду, и ее угощают нашим супом и пловом.
        Я сижу рядом и молчу.
        — Гошка,  — вдруг шепчет она мне,  — а почему компот такой несладкий?
        У нас всегда такой компот, я не знаю, почему он не сладкий. Наверное, сахара на всех не хватает.
        Мы пьем несладкий компот и стесняемся друг друга.
        Через час мы оказываемся в каком-то официальном здании.
        — Тут ваша опека,  — говорит тетя Лида.  — Сейчас мы напишем заявление и будем ждать несколько дней, чтоб нам оформили документы. И тогда уже можно будет ехать домой.
        Я поворачиваюсь по ее слову как кукла. «Сядь» — я сажусь. «Подожди тут» — я жду.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к