Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / Детская Литература / Матвеева Людмила: " Ступеньки Нагретые Солнцем " - читать онлайн

Сохранить .

        Ступеньки, нагретые солнцем Людмила Григорьевна Матвеева

        «Почему люди сидят на скамейках, на стульях? На крыльце в сто раз удобнее! Сам садишься на верхнюю ступеньку, ноги ставишь не на следующую, а через одну. И сидишь — думаешь. Солнышко греет ступеньки и тебя…»
        Тимка, главный герой повести Людмилы Матвеевой, любит сидеть на ступеньках, нагретых солнцем, любит мечтать и размышлять обо всем на свете. Он учится в пятом классе, снимает кино и видит странные сны. Тимка сильно влюблен и знает, кто самая лучшая девочка в классе. А если ты влюблен, поход в кино превращает обычный день в самый счастливый день в жизни, любая ее фраза отзывается в сердце тихим таинственным звоном… А с вами так бывало? Но как стать сильным и признаться в этом? Это так непросто для тихого и задумчивого Тимки!..

        Людмила Григорьевна Матвеева
        Ступеньки, нагретые солнцем
        

        

        Ты открыл книгу

        Сейчас начнёшь читать. Встретишься с моими героями, присмотришься к ним, кто-то тебе понравится, кто-то не понравится. А с кем-то, может быть, подружишься.
        Сидит мальчик на ступеньках, думает о своём, смотрит по сторонам, принимает важные решения. Ты, наверное, тоже иногда так сидишь.
        Бежит мальчик по двору, обо всем на свете забыл — идёт игра: кто окажется сильнее, кто самый удачливый, самый ловкий. Ты, наверное, тоже так носишься, позабыв обо всём.
        Мальчик на лесенке — это Тимка, он сегодня учится в пятом классе.
        Бегущий мальчик — Славка, он пришёл в мою повесть из давнего времени. Славка и его сверстники были детьми ещё до войны и в военные годы. Но они тоже играли, мечтали, хотели поскорее вырасти, они тоже, во многом похожи на тебя.
        Зачем мне понадобилось соединить всех этих ребят в одной повести? Не лучше было бы написать одну книгу про современных ребят, а другую — про тех, чьё детство пришлось на военные годы? Нет, думаю, не лучше. Соединяя в одной повести детей разных времен, я хочу, чтобы ты, мой читатель, увидел, что эти дети в чём-то отличаются друг от друга, а в чём-то они похожи. Есть категории вечные, они не меняются. Мужество и честность, верность и дружба и любовь всегда высоки, и без них люди жить не могут.
        Ты начнёшь читать и увидишь, что одни главы посвящены сегодняшнему дню, другие — прошлому. Но «тогда» и «сейчас» не изолированы друг от друга, не отделены непроницаемой стеной времени.

        Гордый принц

        Тимка сидит за столом и разбирает кинокамеру. Руководитель кружка Иван Селиванович сказал сегодня:
        — Мелкие повреждения кинолюбитель должен устранять сам. Возьми свою камеру, Тима, подумай и разберись.
        Сам Иван Селиванович, или, как его зовут для краткости, Ван Ливаныч, мог бы починить эту камеру за пятнадцать минут. Но Тимка заметил, что взрослые из всего любят устраивать воспитательные приёмы. Простое дело они превращают в сложное, чтобы жизнь детей не была слишком простой. С этим, наверное ничего не поделаешь, у каждого возраста свои недостатки, как говорит Тимкин папа.
        Теперь Тимка вот уже полвечера сидит над камерой, которая со вчерашнего дня ведёт себя странно: вместо того чтобы плавно жужжать, она резко щёлкает. И плёнка цепляется. Мелкое повреждение? Для Ван Ливаныча оно, может, и мелкое.
        Хорошо ещё, что Лена легла спать без споров. Наверное, почувствовала, что сегодня Тимку лучше не сердить. Как только кончилась передача «Спокойной ночи, малыши» и мягкий голос запел «Спят усталые игрушки…», Лена стала стелить свою постель. Тимка даже удивился про себя. Сестра не завела своё «ещё полчасика». Такого раньше не было. Лена даже с мамой всегда торгуется, не говоря о папе, а тем более о Тимке.
        Но сейчас она лежит тихо. Тимка сидит к ней спиной, но повернул слегка голову и краем глаза видит, как Ленка вдруг встала на колени и начала месить подушку кулаками. Это чтобы брат попил, что она вообще-то готова лежать тихо, но ей неудобно, надо поправить постель. Тимка понял хитрость и решил не реагировать. Тогда Лена легла на бок и длинно вздохнула. Это чтобы Тимка не забывал, что человеку, которому уже скоро исполнится пять лет, просто так лежать в кровати и ни с кем не разговаривать довольно тоскливо.
        Тимка опять промолчал. Он подумал: «Ленка избалованная. Все её приёмчики мне известны. Пора мне самому заняться её воспитанием и сделать из неё человека».
        Тут Лена говорит жалобно-жалобно:
        — Тима, а Тима, поговори немножко со мной. Совсем чуть-чуть.
        Голосок такой ласковый, беспомощный. Тимка не выдерживает и поворачивается к ней. Трогательные зайцы на байковой пижаме, тоненькая шея торчит из воротника. А большие глаза смотрят не капризно, а печально. А может быть, только кажется, что печально? О чём печалиться ребёнку в неполных пять лет?
        — Тима, расскажи мне сказку.
        Она просит робко, не настойчиво, и Тимка уже знает, что ему не устоять. Потому что ему уже одиннадцать. Потому что она девчонка. И потому что мама с папой ушли в кино, и Тимка в этот вечер самый главный в доме.
        Последнее усилие остаться строгим:
        — Ты избалованная, Лена, ты привыкла, что самая маленькая в нашей семье.
        — Я и есть самая маленькая,  — быстро отвечает она, а глаза Тимка теперь разглядел — смотрят весело и непослушно.
        Тимка длинно, с подвыванием вздыхает, чтобы Лена поняла, что он видит её насквозь и никакие хитрости на него не действуют. Просто он не любит нудных споров. Сделать из сестры человека он ещё успеет, времени впереди достаточно. А сейчас Тимка подвигает свой стул поближе к её кровати и говорит:
        — После сказки ты уснёшь в долю секунды. Договорились?
        — Договорились,  — охотно соглашается Лена.  — В долю секунды, как же ещё?
        Она повертелась под одеялом, улеглась на правый бок и сложила руки под щёку, как учили в детском саду.
        — Какую сказку?
        Тимка смотрит на корабли, нарисованные на шторах. Корабли плывут в разные стороны, паруса туго надуты. Куда они плывут?
        — Какую тебе, Ленка, сказку? Говори быстрее, скоро мама и папа вернутся из кино, а ты всё не спишь. Завтра тебя в сад не добудишься, будешь всем нервы трепать.
        — Они не скоро вернутся, оно двухсерийное, кино, мама сказала. Ты расскажи какую-нибудь новую, какую я не знаю.
        Тимка задумывается. Он не знает никаких новых сказок.
        — Слушай, Ленка. В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель, конечно, само собой разумеется, жил был принц.
        — Маленький?
        — Нет, большой, ему было одиннадцать лет.
        — А как его звали?
        — Звали? Неважно как. Принцем звали, не перебивай. Жил он себе, жил, учился не хуже людей. И вдруг…
        — Интересно!  — Голос у Лены совсем не сонный.  — Я больше всего люблю, когда что-нибудь случается вдруг.
        — Молчи и слушай. Сказки надо слушать задумчиво, в глубоком молчании.
        — Ладно, Тима, я буду в глубоком. Рассказывай.
        А Тимка и сам не знает, что рассказывать дальше. Он начал сказку не торопясь, надеялся, что она сочинится на ходу. Может быть, иногда так бывает, что сказка сочиняется на ходу, но эта сказка сама по себе не складывалась. А теперь Ленка торопит: «Рассказывай». Откуда ей знать, что Тимке самому неизвестно, что было с этим несчастным принцем, который учился не хуже людей…
        — Ну вот, жил он, жил, этот принц, в своём некотором царстве, и вдруг приходит к ним в некоторое царство знаешь кто? Принцесса. Ничего особенного, Ленка, принцесса как принцесса. Красивая, конечно. Принцессы всегда красивые.
        Тимка задумывается надолго, кораблики на шторах покачиваются, в форточку задувает ветер.
        — Когда я вырасту, и тоже буду принцессой,  — говорит Лена.
        — Посмотрим. Слушай. Красивая-то она красивая, но характер совершенно ужасный. Она, Лена, не обращала на принца никакого внимания. Что бы он ни сделал, как бы ни старался не обращает, и всё. Он спрашивает: «Хочешь пончик?» Она отворачивается. Он говорит: «Дать тебе английский списать?» Она как-то вот так плечом дёрнула, как будто он ей не тетрадку, а дохлую жабу показывает. Плечом, Ленка, это специально, чтобы показать принцу, что он дурак-дурачок. А он, Ленка, вовсе не дурачок, принц-то. Он даже может ещё лучше учиться, если побольше усидчивости. Он снимает кино, а это не такое уж простое дело… Знаешь, Ленка, он всё терпел, этот принц. Он терпел и терпел, терпел и терпел. У принцев выдержка большая. Но и самолюбие у него есть. Есть или нет, я спрашиваю?!
        Тимка стукнул себя кулаком по коленке так крепко, что сам же сморщился.
        — Есть,  — отвечает Лена.  — Какой же принц, если у него даже самолюбия нет? Правда, Тима?
        — Не перебивай. Слушай сказку. Это грустная сказка, но что поделаешь? Сегодня принц подходит к этой принцессе и по-хорошему говорит: «Мы с Сергеем едем в воскресенье кататься на речном трамвае. Поедешь с нами?» Ясно и понятно спросил. Возьми и ответь по-человечески: «Да, поеду».
        Лена приподнимается на локтях.
        — А она? Принцесса?
        — Она?  — Тимка вздыхает глубоко-глубоко.  — Принцесса — она и есть принцесса. Она поморгала своими глазами, в которых нет ничего особенного, нарочно поморгала подальше, чтобы ему было обиднее, и говорит: «Делать, что ли, вам с Сергеем нечего? На речном трамвае, во-первых, сквозняк». Тогда принц рассердился не на шутку и спросил: «А что во-вторых?» Она и отвечать не стала. Повернулась и пошла к своему подъезду независимой походкой. Будто он не стоит посреди двора и не смотрит ей вслед в тоске и тревоге. Она уходила так, как будто его на свете нет, как будто он такой пустой человек, что на него и слова тратить незачем. И тогда он принял решение: всё. Больше он к ней никогда в жизни не подойдёт, ни одного слова ей не скажет, ни разу не посмотрит в её сторону.
        — Ну и правильно, Тима. Чего она из себя строит?
        — А ты спи! Я тебе рассказываю, рассказываю, а ты не спишь и не спишь.
        — Ладно, я буду спать. А что потом было?
        — Что было? Ничего особенного не было. Когда принц рассердился и принял решение, он должен был молчать и отвернуться. Уходишь — уходи. А он разозлился, просто рассвирепел. И он крикнул ей вслед: «Не очень ты мне нужна! Обойдусь!»
        — Ой! Принцессе?
        Тимка сейчас ещё раз чувствует всю непоправимость того, что произошло. Он говорит:
        — Ну и что? Ничего особенного.
        Лена молча качает головой, смотрит на Тимку широко открытыми глазами.
        — Тима, как же теперь?
        Он не отвечает. Перед его глазами сейчас не комната, а двор. Белая стена высокого дома, деревянное крылечко старого флигеля, который забыли снести и обстроили со всех сторон новыми домами. Тимка сидел в тот день на деревянных ступеньках, нагретых нежарким осенним солнцем, и ждал, когда Катя появится во дворе. А она не появлялась. Тимка уговаривал себя, что никого он не ждёт, а просто сидит на крылечке. Разве не может человек устать и сидеть где хочет. Тем более, что в старом зелёном доме никто не живёт и Тимка никому не мешает.
        Он никогда не знал, откуда она выйдет — из ворот или из подъезда, и вертел головой, чтобы не пропустить её. А она, как всегда, появилась совсем не с той стороны, откуда он ждал.
        Она шла по сырому асфальту, стараясь не замочить туфли, и от этой осторожной походки туфли казались какими-то необыкновенно красивыми, хотя, вполне возможно, это были туфли как туфли. Она ступала осторожно, но при этом не смотрела под ноги, а смотрела вверх, на прозрачные облака. На ней в тот день была синяя шапка. Сто девочек носит такие же самые шапки, синие с белой кисточкой на макушке. Но у других девочек глаза не становится от синей шапки такими синими. У других — нет. А у неё — да.
        Ленка сидит на кровати и с тревогой смотрит на брата.
        — Тима, а Тима! Как же теперь?
        — А никак.  — Тимка старается быть беззаботным.  — Подумаешь, какое дело. Она, конечно, не простит ни за что. Обыкновенная девчонка и то, наверное, не простила бы. Тем более принцесса. Она знаешь какая гордая! Но и принц тоже гордый, вот в чём дело, Ленка. Ну, сказка кончилась. А теперь спи немедленно, как договорились.
        Лена лежит тихо, повернулась лицом к стене. Уснула. Тимка встаёт, отходит от кровати. Настольная лампа горит на подоконнике, в комнате полумрак. Лена ровно дышит. Тимка отодвинул штору, все корабли, нарисованные на шторе, переплыли на одну сторону. За окном покачивается тёмное дерево. Накрапывает дождь, он стучит по стеклу, холодная капля залетает в форточку и укалывает Тимку в щёку. Листья летят с дерева, как будто капли их сбивают. Где-то далеко загудела электричка. Люди едут куда-то в далёкие путешествия. «Пойду спать»,  — подумал Тимка. И тут он услышал голос Лены, сонный, тоненький:
        — Тим, знаешь что? Ты завтра подойди к ней и скажи: «Извини, пожалуйста. Я больше не буду». У нас в детском саду всегда извиняются, если что-нибудь обидное сделают. Мария Николаевна говорит, что надо иметь мужество сознаться и надо иметь мужество извиниться, если виноват. Я когда на Тукачинского плюнула, Мария Николаевна сильно взяла меня за руку и сказала: «Лена! Извинись!» Я извинилась, и Тукачинский простил. А Тука знаешь какой гордый! И она простит, вот увидишь.
        — Правда?
        Тимке так хочется поверить, что он верит. Конечно, Ленка маленькая, мало ли что скажет маленький ребёнок. Но иногда и маленькие бывают правы.
        — Думаешь, простит?
        — Конечно, простит. Принцессы, они не вредные. Спокойной ночи, Тима.
        Лена сворачивается калачиком и засыпает в долю секунды, как договорились.


        Гордая принцесса

        Катя выходит по двор и сразу видит Тимку. Он сидит на зелёных ступеньках домика, в котором никто не живёт, и вертит головой направо и налево. Смешная привычка. Как будто боится пропустить что-то важное. Так думает Катя и тут же начинает смотреть не на Тимку, а вверх, делая вид, что никакого Тимки она вообще не видит.
        Вверху нет ничего интересного: в голубом небе летают большие неопрятные голуби, летают они не высоко, не низко. В их компанию затесался один воробей, летает кругами вместе с большими птицами.
        …В это лето Катя с мамой в первый раз вошли в этот двор, поднялись на лифте на седьмой этаж и оказались в совсем пустой квартире. Голые стены, голый пол — ни мебели, ни штор, ни абажуров. Гулко, просторно, странно. Квартира, в которой никто никогда не жил.
        — Нравится?  — спрашивает мама.
        — Нравится,  — не совсем уверенно отвечает Катя.
        Она не знает, чем отличается хорошая квартира от плохой. Если окажутся по соседству ребята, которые примут Катю и свою компанию, будут к ней хорошо относиться — значит, это хорошая квартира, прекрасный район. А если будет скучно, одиноко и не с кем дружить, то какое Кате дело, сколько квадратных метров, какая планировка, что раздельное, а что совмещённое.
        Мама радостно сказала:
        — Кухня большая, это удобно. Можно сделать в кухне столовую. И ещё мне нравится, что в квартире много света. Видишь, Катя, как много здесь света?
        Света было, правда, много. Солнечные квадраты и ромбы лежали на светлом паркете, но которому ещё не ступала нога человека.
        За окном блестели на солнце глянцевитые листья тополя. А за тополем стоял маленький зелёный домик, и там на крыльце, прямо на ступеньках, сидел мальчик в очках, обхватив колени руками.
        Так Катя впервые увидела Тимку.
        Скоро они переехали в новую квартиру.
        Теперь эта квартира совсем другая. Тахта и торшер, диван, стол и книжные полки. Нет больше ощущения пустоты, гулкой безлюдности. Обжитая, уютная квартира.
        И двор другой. Снег на балконах, на голом тополе, на земле, на зелёном крылечке. А на ступеньках, подняв воротник куртки, сидит мальчик Тимка, смотрит на арку ворот, потом на Катин подъезд и опять на арку. Он сидел там осенью, даже один раз Катя видела его в дождь. Теперь зима, а он всё равно сидит.
        Катя сама не знает, почему она берёт пальто, одевается, бежит во двор. Наверное, ей в эту минуту захотелось погулять. Разве так не может быть? Сидел, сидел человек дома, а потом вдруг захотел выйти погулять. Катя не любит спускаться на лифте, быстро-быстро она скачет по ступенькам, и быстро-быстро пробегают мысли у неё в голове. Странный мальчик Тимка. Учится с Катей в одном классе, живёт в одном доме. Каждый день видит её. А смотрит на Катю так, как будто перед ним не обыкновенная Катя, а чудо заморское или какая-нибудь принцесса из сказки.
        Шестой этаж, пятый этаж, четвёртый. Вот что удивительно: могли же им дать квартиру в другом районе, совсем в другом конце города. И значит, Катя никогда не вышла бы гулять в этот двор, поступила бы совсем в другую школу, познакомилась бы совсем с другими людьми. А с этими бы, значит, не познакомилась? И никогда бы не узнала, что есть на свете странный мальчик Тимка, и у этого мальчика смешная привычка вертеп, головой и смотреть на Катю изумлёнными глазами.
        Вот Катя вышла из подъезда, она видит Тимку, который всё сидит и сидит на заснеженном крылечке. Сегодня мороз, а этот чудак сидит и чего-то ждёт на своих ступеньках. Вместо того чтобы носиться сломя голову или играть в хоккей, как все нормальные мальчишки.
        Катя стоит в стороне. Он всё-таки посмотрел на неё, глаза стали удивлённые, как будто он увидел чудо. И сразу отвернулся. А Катя стоит посреди двора и пристально наблюдает за летающими над двором голубями, которые, если говорить честно, ей надоели — летают кругами и никуда не улетают.
        Катя приближается к Тимке, смотрит насмешливо, ждёт, что он скажет. А он знает, что обязательно скажет что-нибудь несуразное, потому что, когда перед ним Катя, у Тимки слабеют умственные способности. Но в этот раз Тимка долго ничего не говорит. Сидит, прижав колени к подбородку, и молчит. А лицо его выражает примерно такие мысли: что здесь такого? Разве не может быть у человека такого настроения — посидеть и помолчать? О чём-нибудь своём подумать? И кто в это время остановился поблизости, это, если разобраться, не имеет такого уж большого значения. Пусть каждый останавливается там, где ему нравится. Все эти сложные соображения написаны на Тимкином лице так отчётливо, что Катя без труда их читает.
        Так они оба молчат некоторое время. Потом Тимка всё-таки не выдерживает:
        — Чего ты здесь встала? Места другого не нашла?
        Он сам удивляется, что так ужасно разговаривает, и с кем — с Катей. Никогда ни с кем Тимка не говорил таким тоном.
        А Катя? Она быстро отошла и сказала издалека:
        — Взрослый парень, а грубит, как маленький.

        Знакомьтесь — пятый «Б»

        Борис Золотцев ворвался в класс и закричал:
        — Сидите и ничего не знаете! У нас будет новая классная! Вместо Ольги Петровны! Она раньше в ПТУ преподавала, у неё стальные нервы!
        — А Ольга Петровна куда?  — спросил Тимка.
        — Ольга Петровна будет ребёнка рожать,  — объяснила Светлана Агеева.  — Что ты, Золотцев, хихикаешь? Тебя-то самого в капусте, что ли, нашли?
        — Ну и что?  — сказал Сергей, Тимкин сосед по парте, отрываясь от головоломки в журнале «Пионер».  — Потом же всё равно Ольга Петровна вернётся к нам.
        — Это как сказать,  — ответила Света Агеева.  — Она говорила, что её замучили эти кошмарные пятиклассники? Говорила?
        — Она говорила, что мы её замучили?  — повторяет за Светой ее лучшая подруга Эля, которая всегда всё повторяет за Светой.
        — Ну, это она, может быть, просто так говорила,  — говорит Тимка.  — От минутного настроения.
        Но Света настаивала:
        — От нас кто хотите сбежит. Один Золотцев чего стоит.
        — А что Золотцев?  — возмутился Золотцев.  — Как что, так сразу Золотцев. На себя посмотри. Ты, Светка, ябеда, отличница и подлиза!
        Света встала из-за парты и сделала шаг к Золотцеву, но Борис Золотцев показал ей кулак и выскочил за дверь.
        — Всё равно поймаю!  — крикнула вслед Света.  — Рано или поздно!
        — Рано или поздно,  — сказала Эля.
        Потом Света спокойно села на своё место рядом с Элей и громко сказала:
        — Во всём виноваты мальчишки. У нас в классе никакой работы не ведётся и никакой активности нет. Отдельные девочки выполняют отдельные поручения. Но что могут сделать отдельные девочки? У мальчишек никакой инициативы. В пятом «А» все вместе ходят на каток, а у нас все по отдельности.
        — Ябеда хочет, чтобы с ней мальчики на каток ходили!  — крикнул из-за двери Золотцев.
        — Ещё что!  — не смутилась Света.  — Я говорю о воспитании самостоятельности и инициативы.
        — Демагогия,  — сказал Сергей, не отрываясь от головоломки.
        Света не знала, что такое демагогия, и никто не знал. Но все знали, что Сергей очень умный, самый умный в пятом «Б».
        Новая учительница оказалась совсем молодой и такой розовой, как будто она долго мыла лицо холодной водой, а потом долго вытирала его жёстким полотенцем.
        Тимка подумал, что у такой молодой розовой учительницы не могут быть стальные нервы.
        Она встала у стола и сказала сухо:
        — Я ваша новая учительница, меня зовут Галина Ивановна Мартынова.
        — Знаем!  — крикнул Золотцев.
        — Не кричи,  — сказала Галина Ивановна.
        — Я не кричу, у меня голос такой!  — крикнул Золотцев ещё громче.
        Учительница постучала по столу ключом. Ни один мускул не дрогнул на её лице. Может быть, у неё действительно стальные нервы? Тимка хотел задуматься, может ли так быть. Но Света Агеева сказала:
        — Это Золотцев, не обращайте внимания.
        — Не обращайте,  — сказала Эля.
        — А это Светка Агеева, она у нас ябеда, отличница и подлиза. И ещё её назначили старостой не за авторитет, а за то, что у неё фамилия первая во всём журнале.
        Учительница оставалась непроницаемой. Она обвела глазами всех, как будто в классе было тихо и мирно. Тимке показалось, что на нём, на Тимке, её взгляд остановился совсем ненадолго, скользнул мимо. На Золотцева смотрела, на Агееву, на Катю. А на Тимку чего смотреть? Ничего в нём интересного.
        — Уровень ваших знаний и выясню в процессе уроков,  — сказала учительница.  — А ваши общественные дела меня интересуют уже сейчас, сегодня. Кто чем увлекается, какие проводятся мероприятия. Словом, как вы живёте?
        Странный вопрос, думает Тимка. Как живём? Ну живём и живём. Ходим в школу, делаем уроки. Кто любит, играет в хоккей. А летом в футбол. Кто любит, книжки читает. И он, Тимка, живёт, как все. Человек как человек. Даже, пожалуй, не плохой, а, скорее, хороший. Но не каждый это понимает. Вот сидит за своей партой сзади Тимки другой человек, который ничего хорошего в Тимке не видит, а считает, что Тимка так, пустое место. А что сделать, чтобы этот человек стал считать как-нибудь не так, а иначе, Тимка не знает. И ни новая учительница, ни старая учительница этого ему не скажет.
        Все молчат. Но вот Света Агеева сказала:
        — У нас класс совершенно недружный. Каждый сам по себе. Никакой работы не ведётся. Знаете, почему? Потому что наши мальчики ничего не хотят выполнять. Отдельные девочки выполняют отдельные поручения, а к мальчикам лучше не подходи.
        — Завела свою пластинку!  — хмыкнул Золотцев.
        — Это очень плохо, мальчики,  — сказала Галина Ивановна. Она не так давно окончила педагогический институт и больше всего боялась, что из-за её молодости ребята не будут слушаться. Поэтому она держалась сухо и строго, никогда не улыбалась, говорила размеренно, отделяя слова друг от друга.  — Нехорошо уклоняться от поручений.
        Вдруг Катя сказала:
        — Почему же не выполняют мальчики? Серёжа, например, очень активно собирал с нами макулатуру. И активно пел с нами на утреннике.  — Сказав это, Катя покраснела.
        А Тимка дернулся от возмущения. Вот это дожили! Вот это да! Катя защищает Серёжу! Перед всем классом, перед новой учительницей! Катя! Защищает! Серёжу! А Тимка, между прочим, прекрасно помнит, что он тоже собирал тогда макулатуру, даже больше Серёжи набрал, потому что ему дали картон в мебельном магазине, а Серёжа дальше мусорных баков пойти не догадался, хотя он и самый умный. А Тимка не самый умный. Теперь Тимка прекрасно понял, как к нему относится Катя. У него дрогнуло в груди слева. Наверное, это перевернулось Тимкино сердце.
        — За мальчишек заступается,  — пропела Света.  — Интересно.
        — Очень интересно,  — подпела Свете Эля.
        — А что же, если несправедливо?  — смело ответила Катя и покраснела ещё больше.
        — Вот видите,  — сказала Галина Ивановна, расставляя слова в одну линейку.  — Мальчики не так уж безнадёжны. А ты молодец, что выступаешь принципиально.
        Она сказала это Кате. Все повернулись и стали смотреть на Катю, как будто Катя в эту минуту изменилась и было очень интересно на неё посмотреть.
        Тимка тоже обернулся, он тоже посмотрел на неё. И в тысячный раз Тимка испытал восторг перед невиданной красотой Катиного лица. Что такое красота? Тем более красота лица? У Кати круглые щёки, не очень большие серо-синие глаза, маленький нос и волосы, спадающие на лоб неровными прядями. Вот и вся красота. А попробуй оторви взгляд — не оторвёшь.
        Минуту назад Тимка решил, что ненавидит её. Он думал: «Предательница проклятая!» Теперь, когда он смотрел на Катю, эта мысль совсем исчезла, от этой мысли ничего не осталось. На её месте в Тимкиной голове появилась другая мысль: «Какая красивая Катя». И от этой мысли его сердце перевернулось ещё раз и встало на своё прежнее место.

        Синяя комната

        Странный сон приснился Тимке. Синяя, как вечернее небо, комната. Не тёмно-синяя, не светло-синяя, а чисто синяя. Синие стены, синие вазы, и в них белые цветы. А может быть, синие цветы, Тимка не запомнил. Ещё там были на стенах картины в золотых рамах, тяжёлые медные подсвечники. И свечи горели неподвижным пламенем, как будто язычки огня были из оранжевого стекла. Неподвижные огни отражались в зеркалах, но отражались не такими, как были, а гораздо ярче и горячее.
        Тимка не видел в своём сне того, кто жил в этой комнате. Но почему-то он знал, что живёт там принцесса, хотя откуда-то Тимке известно, что это не дворец, не замок, а квартира. И комната принцессы — просто комната.
        Во сне Тимка был в этой комнате один. Он видел всё так ясно, как будто не во сне. И тихо журчала кинокамера: Тимка снимал кино. И, снимая кино, он удивлялся сам себе: зачем он снимает пустую комнату? Даже очень красивая комната — это всё равно только комната. Он во сне очень хотел, чтобы вошла принцесса. Он не знал, какая она, и знал, что сейчас, во сне, увидит её впервые и сразу полюбит на всю жизнь.
        И она вошла неслышной походкой.
        Он видит её отчётливо на фоне синей стены. Вот она садится на маленький бархатный диван, притихла. А диван не продавливается — принцесса лёгкая, как луч.
        Какое у неё лицо? Прекрасное. Он не смог бы описать её лица — какие у неё брови, какой подбородок. Но он знает: прекрасные глаза, прекрасные брови — лицо настоящей принцессы.
        Этот сон был явственней, чем явь. Тимка видел, как за окном синей комнаты качался старинный тяжёлый фонарь, похожий на фонари у памятника Пушкину. Качался тревожно, свет метался по стенам, метались тени цветов в кувшинах. И весь сон Тимка ждал; он помнит это чувство — ждёшь и веришь: вот-вот случится чудо. И, веря, сомневаешься — а вдруг не случится. Мало ли что может помешать чуду случиться? Это сомнение, наверное, обязательное. Какое же может быть чудо, если в нём уверен? Тогда это вовсе не чудо.
        Принцесса сидела на своём бархатном диване не торжественно, не как сидят на троне. Она уютно поджала под себя ноги в меховых домашних тапочках. Листает книгу без картинок. И не смотрит на Тимку, считается, что его нет здесь. А он здесь, он всё видит. Он наводит кинокамеру на принцессу, а она не реагирует. Тимка слышит, как шелестят страницы её книги. Вот сейчас она поднимет свою прекрасную голову, и что-то переменится. Перестанет метаться фонарь за окном, тени на стенах успокоятся, оживёт пламя свечей, оно станет не стеклянным, а живым и тёплым. И может быть, со звоном распахнутся двери. Что-то будет.
        Высокие часы в углу чётко тикают. И вошёл старый часовщик Яков Бернардович. Тимка раньше никогда не видел его, не слышал такого имени. Но почему-то сразу узнал, как будто они были давно знакомы. И сам себе сказал во сне: «Это пришёл часовщик Яков Бернардович». Часовщик поклонился принцессе, подошёл к часам и притронулся к стрелкам. И часы начали бить звонко и протяжно, они били долго и пробили, наверное, сто ударов.
        «Они не показывают время,  — шёпотом сказал часовщик Яков Бернардович.  — Смысл не во времени. Смысл совсем не во времени. Совершенно не во времени».
        «А в чём?» — хочет спросить Тимка, но не слышит своего голоса. Ему очень важно понять, в чём же всё-таки дело. Но он не слышит своего голоса, а часовщик тем более не слышит его.
        Принцессы уже нет на диванчике. Она незаметно исчезла, и Тимка не видел, когда и как. И ему грустно, что она ушла. Он перестаёт снимать кино и убирает в футляр кинокамеру и закрывает футляр на кнопку.
        И там, во сне, в этой синей комнате, Тимка знает, что это сон. И знает, что принцессы не будет ни во сне, ни наяву. Что он, Тимка, спит. А когда проснётся, сна не станет, и то, что он видит сейчас так ясно, исчезнет. Он знает, что в больших зеркалах отражается не жизнь, а сон. Это было с ним впервые: внутри сна его не покидало сознание, что это сон. И там же, во сне, было желание не забыть этот сон, потому что всё, что ему снится, чем-то важно для него и дорого. Мало того, там, во сне, он хотел рассказать свой сон Кате. Он помнил о Кате даже во сне, только Кати не было поблизости, ей почему-то нельзя было войти в ту синюю комнату. А если бы Тимка мог пойти туда, где находилась Катя — в класс или во двор,  — то можно было всё рассказать, и она там, во сне, всё бы поняла.
        Тимка и во сне любил Катю. И принцессу тоже любил. И немного любил Надежду. Хотя Надежда там, во сне, висела вниз головой на гимнастических кольцах. А может быть, на люстре из старого тёмного дерева. А скорее всего, и не было во сне Надежды. Она вспомнилась уже после, когда Тимка шёл утром в школу и думал о своём удивительном сне.

        Водитель троллейбуса — интересная профессия

        Катя с мамой пьют чай на кухне. Солнце греет новую клеёнку на столе, а на клеёнке нарисованы бананы и апельсины. В новой квартире много новых вещей: новый коричневый ящичек-репродуктор на стене, новый белый чайник на плите, новая штора на окне, и на шторе огромные красные кленовые листья. И жизнь кажется Кате какой-то новой, сверкающей, праздничной. Конечно, не от чайника и не от штор. А от чего? Катя не знает.
        По радио поют песенку: «С голубого ручейка начинается река, ну а дружба начинается с улыбки».
        Катя наливает себе ещё чаю. Ей не хочется больше пить, но так приятно сидеть с мамой за столом, впереди длинное воскресенье, мама никуда не торопится, и Катя никуда не торопится. На улице мороз, но солнце сквозь стекло пригревает Катину щёку. Мама намазывает ей хлеб персиковым конфитюром. Смешное слово «конфитюр»; а на банке нарисован рыжий персик с красным боком и написано по-болгарски и по-русски: «Персиковый конфитюр». Красивый, прозрачный, солнечный конфитюр. Красивое небо за окном. И Катя стала подпевать:
        — «С голубого ручейка начинается река…»
        — Да, насчёт слуха у тебя не очень,  — замечает мама.
        — Ну и что?  — смеётся Катя.  — Слух — не самое главное, мама.
        — Интересно. А что самое главное?
        — «Ну а дружба начинается с улыбки». Вот что главное. И ещё что снег, и зима, и скоро весна, и не знаю, что ещё.
        — Глубокая мысль. И ясно выражена. Знаешь, Катерина, я тебя, кажется, понимаю. Как это ни странно.
        Удивительный человек Катина мама. Она шутит с серьёзным лицом, даже не сразу поймёшь, что это шутка. А когда маме грустно, она много смеётся и даже поёт. Однажды Катя шла домой и с лестницы услышала, что в квартире громко играет музыка. Катя вошла и увидела, что мама танцует, одна кружится по комнате.
        — Праздник?  — спросила Катя.
        — Неприятности на работе,  — ответила мама, продолжая танец.
        Сегодня мама не смеётся, и Катя чувствует, что на душе у мамы спокойно и светло.
        …Солнце квадратами лежит на полу, в соседней комнате весело тикают новые часы на батарейке, эти часы не надо заводить, они идут себе и идут. Ярко блестит на полке красная кастрюля в белый горошек. Мамина подруга тётя Нина подарила кастрюлю на новоселье и сказала: «Не вздумайте варить в ней суп. Это декоративная вещь». Мама поставила кастрюлю на полку.
        Прекрасно блестит кастрюля.
        Катя смотрит в окно. На маленьком дворовом катке мальчишки играют в хоккей. Когда шайба бьётся о деревянные щиты, раздаётся сильный грохот. Прекрасный грохот. А на другой половине катка девочки в коротеньких юбочках и в разноцветных куртках кружатся, приседают, одна делает «ласточку». Катя не знает их, это маленькие девочки — может, дошкольницы, может, первоклассницы. Кате они не нравятся. Когда по телевизору показывают фигуристок, Катя восхищается ими: смелые, красивые, весёлые. А эти, в своём дворе, кажутся ей какими-то притворами, кривляками, жеманными. Почему так?
        Крылечко у зелёного флигеля давно заметено снегом. И сегодня там пусто. И вчера было пусто. Вчера Тимка увидел Катю и перешёл на другую сторону улицы. Странный, непонятный мальчик.
        Разве Катя сделала ему что-нибудь плохое? Раньше, совсем ещё недавно, он вытаращивал глаза под очками и смотрел на неё, как на какое-нибудь удивительное чудо. А когда на тебя смотрят как на чудо, ты и в самом деле становишься не такой, как раньше. Ты превращаешься из обыкновенной Кати в удивительную Катю. Катя не смогла бы объяснить это словами, но смутно чувствовала, как от Тимкиного восхищённого взгляда в ней возникал мерцающий серебряный свет, а один раз даже слышался лёгкий звон.
        Теперь всё изменилось.
        Вчера Тимка перешёл на другую сторону, остановился у плаката: «Водитель троллейбуса — интересная профессия». Там был нарисован молодой человек, он улыбался, зубы у него были ровные, белые. А в руках он держал руль. Катя украдкой смотрела на Тимку, а Тимка упрямо смотрел на водителя троллейбуса. Катя поняла, что Тимка хочет, чтобы она ушла. Ему теперь не нравится ходить с ней по одной улице, даже по разным сторонам.

        Что же делать? Она ушла. Сначала пошла медленно и краем глаза следила, не идёт ли он сзади. Не шёл. Она зашагала быстрее, быстрее и побежала. Не было больше того тихого звона, который слышен не всем, а только тому, кому слышен. Дворник скрёб железным скребком по асфальту…
        Пустое, заметённое голубым рассыпчатым снегом крылечко.
        Грустно отчего-то. Но сегодня и грусть почти не грустная. Кажется, такую грусть называют светлой. На душе ярко, легко, и только на самой поверхности немного облачно. Есть предчувствие, что облака скоро исчезнут.
        — Катя, ты что засмотрелась в окно? Шла бы гулять.
        — У нас есть один мальчик в классе. Очень смешной. То сидит, сидит, как будто больше делать нечего. То вдруг возьмёт и уйдёт неизвестно куда.
        — Да, очень странное поведение,  — серьёзно соглашается мама,  — ну совсем необъяснимое… Слушай, моя глубокомысленная дочь. Ты никогда не замечала, что все люди на свете ведут себя точно так же: сидят-сидят, а потом встанут и пойдут. А потом опять могут сесть и сидеть. А потом…
        — Встать и пойти? Да?
        Кате смешно. Мама всегда так — повторяет твои слова, вроде именно так ты и сказала. Только чуть-чуть иначе говорит мама, а получается, что ты сказала великую глупость. Но мама делает это нисколько не обидно, а только смешно.
        Катя залезает с ногами на диван.
        — Мама, расскажи мне что-нибудь. Ну, не читай свою «Неделю». Подумаешь, «Неделя». Потом можно почитать. Расскажи.
        Мама смотрит немного насмешливо, немного вопросительно. Как будто хочет сказать: «Больше ты ничего не придумала? Только у меня и дела, что рассказывать тебе, взрослой девочке, всякие истории». Такое у мамы выражение лица. Но Катя знает, что мама всё равно будет ей рассказывать. Посмотрит некоторое время таким вот насмешливым взглядом, а потом начнёт рассказывать. Потому что Катя очень любит слушать мамины рассказы. А ещё потому, что мама очень любит рассказывать, только не любит почему-то в этом признаваться.
        Когда мама рассказывает, Катя словно видит старый московский двор на тихой улице со смешным названием Плющиха.
        Бегут-мчатся по двору мальчишки. Эй, кто будет играть в папанинцев? Нет, сегодня во дворе будет война в Испании! Мы — республиканцы, антифашисты! И мы антифашисты! А как же тогда воевать? Ладно, давайте в казаки-разбойники!
        Бегут мальчишки, бегут девочки. И девочка Люба тоже летит по двору в своём синем платье с матросским воротником, воротник развевается за спиной. Больше всех на свете любит Катя эту девочку. Во всех играх, во всех спорах Катя сочувствует Любе…
        Мама очень хорошо помнит своё детство; когда она рассказывает, Катя будто видит всё своими глазами, и ей кажется, что и она жила в том старом дворе, играла с теми ребятами в казаки разбойники. А на самом деле её и на свете тогда не было, и в казаки-разбойники она играть не умеет. Не видела, а как будто помнит.
        — Мама, почему так получается — я не видела вашу жизнь, а как будто помню?
        — Наверное, потому, что прошлое не уходит без следа. Что-то ушло, а что-то важное осталось со мной, а значит, и с тобой.
        Кате не совсем понятно, но она верит маме. Значит, бывает так на свете: прошлое не уходит без следа.
        Слушая мамины рассказы, Катя будто переселяется в то далёкое трудное время.

        Я буду вашим Тимуром

        Катя видит:
        Славка Кульков подошёл и сказал:
        — Любка, тихо. Секретно и без шума. Есть тимуровское задание. Сегодня ты и я пойдём пилить дрова к старику Курятникову.
        — Когда пойдём, Славка?  — обрадовалась Люба. Она готова хоть сейчас бежать, выполнять тимуровское задание. Тем более со Славкой.
        Когда-то, ещё до войны, когда во дворе было гораздо больше ребят, потому что никто не уехал в эвакуацию, они все любили по вечерам сидеть на скамейке у ворот. Скамейка была длинная, на ней могло поместиться сколько угодно людей, надо было только немного подвинуться.
        Они сидели там, смотрели на закат. Иногда рассказывали страшные истории. Почему-то обязательно страшные — про чёрный гроб, про золотую руку. Как жутко было слушать заунывный, пугающий голос Риты, она лучше всех умела пугать. У Риты начиналось что-то вроде вдохновения, она выла, вскрикивала… Люба чуть не падала со скамейки. Хорошо, что рядом сидел кто-нибудь и можно было прислониться, слегка толкнуть локтем, почувствовать, что здесь живой человек, совсем близко.
        Чаще всего рядом с ней сидел Славка.
        Это было совсем давно, ещё до войны. А потом началась война. Уехала Рита. Уехал с мамой Лёва Соловьёв, лучший мальчик во дворе. Так считали все девочки. Не самый сильный, не самый красивый — самый лучший, и всё. Когда Лёва уехал, самым лучшим стал, конечно, Славка. Перед самой войной он и его сестра Нюра вернулись из Средней Азии. «Другие туда, а мы оттуда!» — говорила Нюра с гордостью. «А чего прятаться?  — пожимал плечами Славка.  — Смелые люди на фронте, а всякие трусы сидят в эвакуации».
        Люба была не согласна со Славкой. В эвакуации были смелые люди, они работали на заводах, делали танки и снаряды, а без танков и снарядов воевать тоже никак нельзя. И Лёва Соловьёв был в эвакуации в Сибири. А он не был трусом, лучший мальчик Лёва Соловьёв.
        Но Люба не стала спорить со Славкой. Он был старше, а к тому же она понимала, что он и сам всё понимает, а говорит просто так, чтобы получилось, что он, Славка, смелый человек.
        Как-то после уроков они собрались в школьной раздевалке. Это было самое тёплое место во всей школе, потому что батареи не грелись, а в раздевалке тётя Дуся поставила железную печку. В печке гудел огонь, все сидели вокруг. Славка постелил на пол телогрейку и сказал Любе:
        — Садись. А ты, Нюрка, подвинься. Ишь, барыня, всю телогрейку заняла!
        Коляня сидел поджав под себя ногу. Валя Каинова держала ладони недалеко от печки, ладони просвечивали розовым насквозь. Валя считалась самой красивой во дворе. В неё влюбился Лёва Соловьёв. Люба не очень любила Валю и всегда старалась найти у неё какие-нибудь недостатки. Сейчас она подумала, что Валя нарочно не садится, а стоит, чтобы все видели, какие у неё аккуратненькие новые валенки. Хитрая. В других не влюбился Лёва Соловьёв, а в неё почему-то влюбился. Обхитрила. Люба ещё не знала тогда, что так часто кажется, если кто-нибудь кому-нибудь завидует: обхитрила.
        Лёва был далеко, никто даже толком не знал, в каком городе.
        Ставка потёр озябшие руки, сунул их под мышки и сказал:
        — Я решил создать тимуровскую команду.
        Славка не имел представления ни о какой демократии. «Я решил» — и всё. Но всем понравилось такое решение. Коляня сказал:
        — Всех запишешь? Или по отметкам?
        Коляня учился хуже всех, и до войны оставался на второй год в пятом классе.
        — Всех желающих,  — ответил Славка. Достал из кармана листок, карандаш и стал писать фамилии. Он писал не по алфавиту, а кто как сидел у печки. Но себя Славка записал первым.
        — Кто будет нашим Тимуром?  — спросила Валя. Она всегда любила задавать лишние вопросы. Сама знает, а сама спрашивает.
        — Как кто? Конечно, Славчик,  — сказал Коляня.
        Теперь сам Славка зовёт Любу выполнять секретное тимуровское задание. Она рада. Вообще ей нравится тимуровская работа: носить продукты из магазина тёте Шуре Смирновой, у которой после гибели мужа распухли ноги; приводить из детского сада дворничихину Маруську, хотя Маруська вытирает свой мокрый нос о рукав Любиного пальто и, сколько ей ни говори, всё равно вытирает. Выполнять тимуровские задания гораздо веселее, чем стоять в очереди за хлебом или варить кашу из твёрдых зёрен пшеницы, которую мама недавно сменяла на патефон. Зёрна пшеницы твёрдые, как каменные, и никак не развариваются. А кашу надо сварить к маминому приходу с работы. И в печку-«буржуйку» приходится подкладывать так много дров, а дрова сырые, от них вместе с дымом идёт пар.
        Конечно, ничего не поделаешь — к маминому приходу каша всё равно должна быть сварена, закутана в тёплый платок, поставлена под подушку, чтобы «дошла» и не остыла. И хлеб по карточкам должен быть получен, какая бы ни была очередь. А очередь длинная и не движется, потому что хлеб долго не привозят из пекарни. Самое скучное, тягучее на свете — это очередь, которая не двигается.
        — Когда пойдём? А, Славка?
        — Заспешила,  — смеётся Славка.  — Когда стемнеет, тогда и пойдём. Надо, чтобы старик Курятников не видел. Первый тимуровский закон: помогать тайно и не ждать благодарности.
        — Да знаю…  — отмахивается Люба.  — Слав, уже скоро стемнеет. Пока дойдём… Двор-то вон какой длинный.
        — Не тормошись, кому и сказал? А то возьму на задание кого-нибудь другого. Перса возьму или Коляню.
        Любка притихла. Ещё чего не хватало — Перса! Этот несчастный Перс только во втором классе. Или ещё чище Коляню. Коляня и пилить не умеет, пилу дёргает.
        — Славка! Коляня, если хочешь знать, и пилить-то не умеет. Он пилу, как псих, дёргает.
        — Ладно. Сказал — пойдёшь, значит, пойдёшь. Успокойся. Мы тихо подберёмся, всё распилим-расколем. Представляешь, Любка? Входит утром старик Курятников в сарай. Ему вчера дрова по ордеру привезли, за сына-фронтовика, свалили как попало и уехали. И он входит в сарай, а дрова-то все напилены, наколоты, аккуратно уложены. Ах! Кто? Как! Когда? Откуда? Обалдеет Курятников, рот раскроет.
        Они долго смеются со Славкой. Странное дело: Курятников, старик малоприятный, уже кажется Любке почти симпатичным. Она в эту минуту забыла, как он всегда грозил им из окна корявым пальцем; как однажды выскочил в ярости и сломал Славкин самокат и выбросил на помойку драгоценные подшипники, и Славка шёл за ним и просил: «Подшибники отдайте! Подшибники отдайте!» Нет, не отдал, выбросил в самую даль, так, что и достать было нельзя, хотя они тогда весь мусор перекопали палками. И этот же старик схватил Любкин мяч, нечаянно залетевший к нему в открытое окно, подскочил к окну и на глазах у всех прогрыз мяч. Так и рвал своими длинными зубами красно-синий мяч, который Любе мама подарила на день рождения.
        Любка тогда даже заплакала. А Славка сказал про Курятникова: «Злой, как крыса».
        Но сказал не очень громко, Курятников не слышал.
        Всё это было до войны. А теперь сын Курятникова, дядя Паша, ушёл на фронт. Семье фронтовика тимуровцы обязаны помогать. На то они и тимуровцы. И вообще мало ли что было в далёкое время, до войны.
        Теперь под окнами у Курятникова никто не играет, не прыгает и не кричит. Как будто там забор. Но никакого забора нет, просто все знают, что лучше туда не ходить. Привыкли.
        Вечером двор становится синим, и снег лежит синий. Люба и Славка идут вдоль стены, крадутся и стараются не смотреть друг на друга, чтобы не засмеяться. Славка несёт длинную двуручную пилу, замотанную в тряпки. И всё равно это похоже на игру, и Люба знает, что и Славка чувствует это, хотя старается быть серьёзным и даже важным.
        В сарае холодно, сыро. Сначала Любке кажется, что там чёрная тьма, но постепенно глаза привыкают, и становится видно, что в углу навалена гора дров, а посредине стоят козлы.
        В открытую дверь сарая светит со двора снег.
        Славка вытаскивает козлы, ставит их перед сараем, выволакивает длинное суковатое полено, и они наконец начинают пилить.
        Радостно и весело Любке. Вжикает пила, сыплются жёлтые опилки, даже в тёмном дворе видно, что они ярко-жёлтые на синем снегу.
        — Устала?
        — Ни капельки!
        Она и правда почти не устала. Так ловко, удобно пилить дрова со Славкой. Пила как будто сама ходит взад-вперёд, Любе приходится только придерживать рукой в варежке высокую ручку пилы.

        До войны Люба никогда не пилила дрова, хотя у них дома голландская печка. До войны Люба считалась маленькой. Теперь маме на работе сделали железную печку, железная удобнее, на ней можно готовить. А Люба научилась пилить. Не училась, а вдруг сумела. Наверное, потому что война.
        Славка во время работы молчит, но видно, что у него хорошее настроение. Он работает весело и складно. Он мог бы пилить долго. А Люба не сможет долго, она это чувствует. Она не устала, но очень хочется есть. Так хочется есть, что скоро ни одной другой мысли не останется в голове. Только эта: «Есть, есть».
        Неужели когда-нибудь наступит время и можно будет не мечтать о еде? Не думать о том, чтобы поесть. Люди будут садиться за стол, обедать или ужинать и забывать об этом. Как много разных интересных мыслей придёт тогда в их головы.
        Конечно, будут другие проблемы, совсем без проблем не бывает. Но тогда Любе казалось в синем холодном дворе, что все заполняющее чувство голода и есть единственное мешающее, утяжеляющее жизнь.
        Сейчас бы горбушку чёрного хлеба! Только не такую, как утром, тоненькую, а толстую, тяжёленькую горбушечку с немного подгоревшей коркой, со светло-коричневыми зазубринами между тёмным, подгоревшим, и светлым, гладким. Как прекрасно пахнет чёрный хлеб! Люба продолжает двигать пилой, но слышит теперь запах не опилок, не снега, не дыма, который тянется из трубы, высунутой в форточку из тёмного окна старика Курятникова,  — а хлеба. Видно, старик топит печку в темноте. Люба тоже иногда так делает: если погасить свет и открыть дверцы печки, в комнате светло от пламени, а тогда можно не опускать маскировочные шторы, и в открытую форточку видны звёзды.
        Она всё время слышит запах хлеба — сладкий, кислый, тёплый. Ни на какой запах больше не похожий — запах хлеба.
        Если бы у неё была сейчас эта тяжёленькая толстая горбушка, она не стала бы съедать её быстро. Только совсем глупый человек слопает быстро, не наестся и сам не знает, то ли ел, то ли нет. Но Люба понимает, как надо есть горбушку. Она будет откусывать маленькие-маленькие кусочки, подольше жевать, так гораздо сытнее. А ещё хорошо посолить горбушку не очень сильно. Но это если есть соль. А соли нет. Впрочем, и горбушки тоже нет.
        — Славка, ты хочешь есть?
        — Конечно, хочу. А у тебя есть что-нибудь?
        Господи, с какой надеждой он спросил! Рослый парень, ему скоро четырнадцать. Ему же ещё больше надо еды.
        Она ответила виновато:
        — Нет, Славчик, я так просто спросила. Ничего нет.
        — Если про харчи не думать, голод меньше,  — говорит Славка и тянет пилу к себе.  — Скоро закончим, там всего два полена осталось…
        Наконец допилили последнее полено. Самое трудное, самое суковатое. Пила всё налетала на сучок, её защемляло, она не хотела двигаться. Но всё равно они его распилили. Последний отпиленный чурбак упал в снег.
        Любе становится весело. Скоро, скоро домой! А там мама. С утра Люба не видела маму и соскучилась. Они мало видятся: мама всё время на работе. И мало разговаривают: мама всегда усталая, морщинка между бровями стала глубже. Мама быстро вытирает мокрой тряпкой клеёнку на столе, быстро моет посуду в голубом тазике, быстро моет руки, стелит постели, ложится и засыпает. Перед сном она говорит обычно одно и то же:
        — Может быть, завтра придёт письмо от папы.
        Это звучит как заклинание. Больше всего на свете мама хочет, чтобы пришло письмо. Скажет и сразу заснёт.
        Ну и что же, что они мало разговаривают? Война, и некогда особенно много разговаривать. И без слов Люба видит, что маме трудно, она устала. Мама посмотрит на Любу прищуренными близорукими глазами, и Люба понимает: мама рада, что Люба дома, рада, что Люба истопила печку, рада, что есть на свете такой человек — Люба, её дочь. Разве обязательно говорить много всяких слов, чтобы это понять?
        Скоро, скоро домой! А на верхней полке в буфете лежит немного хлеба и два куска сахара. Люба сама видела утром, как мама встала на стул и положила хлеб и сахар в самый угол верхней полки.
        «Чтобы не было соблазна»,  — сказала мама озабоченно.
        До войны мама убирала в дальний угол буфета латвийские конфеты «Лайма». Очень вкусные конфеты в таких ярких нарядных фантиках, что Люба и до сих пор видит эту светящуюся яркость — зелёные бумажки, синие, жёлтые. Синий так уж синий, глазам больно. Наверное, пока не было в магазинах латвийских конфет, Люба не видела таких ярких красок. А может быть, они остались в памяти такими пронзительно яркими потому, что это были не просто картинки, а именно фантики, в них были конфеты. Тянучки, ириски и шоколадные.
        — Слава, ты любишь конфеты?
        — Не болтай всякую глупость. Взрослая девчонка, скоро двенадцать, а болтаешь ерунду.
        — А ты какие больше любишь? Я — ириски. И ещё леденцы. И ещё пастилу. И вишню в шоколаде… я ела один раз в гостях у маминого знакомого дяди Бори.
        — Сейчас ты получишь по шее,  — серьёзно говорит Славка, и Люба вздыхает и замолкает.
        Вздыхает она для того, чтобы Славка понял: нехорошо угрожать человеку, который, в общем-то, не сделал ничего плохого. А наоборот, сделал хорошее — весь вечер работал и не нарушил большую секретную тайну.
        Ничего, ничего, скоро домой. И Люба подставит стул, достанет с верхней полки всё самое вкусное — хлеб и сахар. А сырые варежки будут лежать на печке, печка не совсем ещё остыла, Люба топила после школы. Потом они с мамой будут пить кипяток вприкуску. С одним куском сахара можно выпить две кружки, если не откусывать помногу.
        Славка убирает в сарай козлы, заворачивает пилу в тряпку, ногой набрасывает снег на опилки, чтобы не оставалось никаких следов.
        — Всё. Теперь Курятников ничего не заметит.
        — Слав, а вдруг заметит?
        — Ты что? Ночью он в сарай не пойдёт, какой дурак пойдёт в сарай ночью? А мы завтра до школы всё закончим. Тут всего-то на час работы. Не проспишь?
        — Почему это я просплю?
        — Нет, я так спросил. А то можно Коляню позвать.
        Любка не догадывается, что он дразнит её. Обижается:
        — При чём здесь Коляня? Нечестно!
        — Да ладно!  — смеётся Славка.  — Ты молодец. Хорошо пилишь, хотя и культурная. Завтра свистну под окном, сразу выходи.
        Двор совсем тёмный, чёрный. До войны не было таких тёмных вечеров — двор освещали окна. Оранжевый свет, голубой свет, зелёный — у кого какой абажур. Шёлковые абажуры с кистями висели низко над обеденным столом, и на столе лежал светлый круг, а из окна падал во двор мягкий свет — свет домашнего тепла, уюта, порядка.
        Теперь, в войну, все окна были занавешены плотными шторами. Если случайно пробивалась узкая полоска света, в квартиру стучал дежурный противовоздушной обороны или просто дворничиха Полина: «Проверьте светомаскировку!» А один раз Полина сказала Любиной маме:
        «Кто свет плохо занавешивает, тот есть шпион и диверсант».
        «Ну зачем же так,  — ответила мама, у неё стало виноватое почему-то лицо,  — бывает же случайно».
        «Нас сам начальник Бляхин инструктирует. Бдительность прежде всего».
        Мама не стала спорить с Полиной. Как-то так выходило, что Полина разбирается лучше. А почему, Люба не знала.
        До войны Полина подметала двор и никого ничему не учила. До войны. Мало ли что было до войны. В войну та жизнь вспоминалась какой-то прекрасной, сытной — гораздо лучше, чем была на самом деле.
        — Славка, а ты до войны любил мандарины? А я любила. Знаешь, почему? Сказать? Потому что они пахнут ёлкой. Нет, они, конечно, пахнут мандаринами. Но немного и новогодней ёлкой.
        Славка молчал. Ему не хотелось говорить, что он ел мандарины всего два раза в жизни и не помнил, какие они на вкус и чем они пахнут. Славка до одиннадцати лет жил в деревне, там никаких мандаринов не было.
        — Слав, а котлеты я два раза оставила — не захотела доедать. Представляешь? Мама кладёт мне котлеты, а я не хочу. Дура была ненормальная. Сейчас бы штук сто съела!
        — Сто не съела бы,  — говорит Славка рассудительно.  — Сто даже я не съел бы, а штук двадцать — запросто.
        — Славка! Кто-то смотрит!  — Люба схватила его за рукав. Она на короткий миг оглянулась и увидела, что вдалеке, там, где стоял сарай старика Курятникова, белеет лицо, повёрнутое к ним. Она увидела, но лицо скрылось так быстро, что Люба стала сомневаться: может, видела, а может, показалось.
        Славка всмотрелся в темноту — ничего нет. Чёрный длинный двор, голая ветка качается на фоне чёрного неба.
        — Что ты! Показалось. Никого там нет.
        — Может, и правда, никого.
        — Берегитесь чёрного гроба!  — засмеялся Славка.  — Ладно, я пошёл. Пока.
        Он скрылся в своём парадном. А ей надо пройти ещё шагов тридцать. Это очень много. Как только Славка ушёл, Люба пустилась бегом, и всё равно ей показалось, что до своей двери она бежала долго-долго. И нарочно громко пела: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой». Это была мужественная, смелая песня, и Люба любила её петь. В тот вечер она пела для храбрости, а сама так мчалась по двору, что ветер свистел мимо щёк.
        Она добежала до своей двери и никак не попадала ключом в замок — дрожала рука. Наконец открыла.
        В комнате тихо, чёрный круглый репродуктор передаёт сводку Советского информбюро. А мама задремала на чёрном кожаном диване. Люба сразу поняла, что мама не ужинала, ждала её. Сразу стало надёжно, ласково и совсем не страшно. Ну в самом деле — кому там быть, в тёмном промёрзшем дворе? Никого там нет. Сама себя испугала.
        — Пришла?  — Мама подняла растрёпанную голову, близоруко прищурила серые глаза.  — В ящик смотрела? Писем нет?
        Даже во сне мама ждёт писем от папы. Ну откуда так поздно возьмётся в ящике письмо? Последняя почта в шесть вечера. И мама, когда шла с работы, наверняка заглядывала в ящик. Но Люба говорит:
        — Сейчас посмотрю.
        А ящик висит во дворе, прямо на входной двери, обитой клеёнкой. Опять выйти в чёрный двор, точно зная, что идёшь зря… Но Люба выходит. Ей даже хочется выйти, что-то победить в самой себе.
        Некоторое время она стоит во дворе, правда у самой своей двери. Синие холодные звёзды в чёрном небе. Посмотрела налево — никого. Направо — тоже никого. «Пусть ярость благородная вскипает, как волна…  — на всякий случай запела Люба. Никого — это тоже страшно.  — Идёт война народная, священная война».
        — Что ты там распелась?  — зовёт мама.  — Каша стынет… Писем нет?
        Пусто во дворе и как-то мирно, хотя уже полтора года идёт война.
        Люба открывает ящик, на нём белеют буквы: «Для писем и газет». Ящик пустой, письма от папы опять нет. Люба не замечает в темноте, как из ящика выпал на снег совсем маленький, свёрнутый квадратиком, листок бумаги.
        Мама говорит:
        — Ешь кашу. С маслом. Не сливочное, конечно, какое-то хлопковое. Раньше никогда не слышала, что бывает такое масло — хлопковое.
        Люба быстро съедает кашу, проглатывает кипяток с кусочком хлеба и невольно оглядывает стол: что ещё можно съесть? Мама кладёт перед ней ещё кусочек хлеба.
        — Ешь, ешь, ты растёшь, тебе надо.
        — Не хочу,  — ответила Люба.  — Куда мне столько?
        Мама грустно погладила её по голове.

        Ты умеешь висеть вниз головой?

        Солнце сияет так ясно, как будто его вымыли или почистили. И от этого кажется, что жизнь безоблачна, нет в ней никаких неприятностей, грустных мыслей, сложностей.
        Тимке, во всяком случае, сегодня так кажется. Он чувствует, что скоро весна. Странно, что это чувство пришло к Тимке именно сегодня, хотя ещё снег лежит, и мороз, и каток во дворе не тает. Весну человек чувствует независимо от погоды. Ещё утром, когда шёл в школу, была зима. А вышел из школы — весна.
        Он идёт не спеша, подшибает ногой ледышку. Прозрачная ледышка с белыми пузырьками внутри. От каждого толчка она катится далеко, а Тимка приближается и опять ударяет, и она опять катится далеко.
        А по другой стороне улицы, тоже медленно, идёт Катя. Размахивает портфелем, чтобы все видели, что настроение у неё прекрасное. А Тимка и так знает, что у Кати всегда хорошее настроение. Вот она остановилась и опять смотрит вверх. Тимка давно уже понял, что ничего там она не разглядывает, а просто так смотрит, может быть, чтобы на него не смотреть. На Тимкину несчастную очкастую физиономию, на его сутулую фигуру, выражающую печаль и неуверенность даже тогда, когда у него всё в порядке. Впрочем, когда это у живого человека всё в полном порядке? Что-нибудь обязательно тревожит и мешает жить.
        Катя смотрит вверх. И он не удержался, посмотрел. Ничего, даже голубей там сегодня нет. Пролетел сверхзвуковой самолёт, оставил белую тающую полосочку в синем небе. Звук ещё слышен, а самолёта уже не видно. Тимка вспомнил, как папа однажды сказал: «В войну таких самолётов не было»,  — и вздохнул.
        — Эй, Тимка! Это ты? Привет.
        Перед ним стоит Надежда. Удивительное дело Надежда в серой шубе, в красной шапке, с папкой на шнурках, в которой носят ноты. Это так удивительно, что он не сразу соображает, кто это. Надежда, а может, и не Надежда.
        Они пошли рядом. Надежда что-то быстро говорит, а Тимка видит совсем другое. Он видит пионерский лагерь. Разноцветные финские домики над оврагом. А в овраге малина, там сыро и прохладно.
        …Эту девочку он увидел в первый раз на спортивной площадке. Она зацепилась ногами за гимнастические кольца и висела вниз головой долго-долго. Тимка, конечно, на неё уставился. Не каждый день встретишь человека, который может так долго висеть вниз головой, да ещё с непроницаемым лицом.
        Он стоял и смотрел. Тем более, что спешить было некуда — до ужина ещё долго.

        Увидев, что Тимка на неё уставился, девочка сказала тоненьким голосом:
        — Подойди поближе.
        Тимка подошёл.
        — Можешь так?  — спросила она и слегка качнулась на кольцах. Качнулись светлые длинные волосы, которые свисали, как бельё на верёвке.
        — Нет,  — честно признался Тимка.  — Но я умею снимать кино… А как тебя зовут?
        — Подумаешь, кино. Сторож дядя Филя тоже снимает кино скрытой камерой.
        Тимка и сам знал, что сторож лагеря, высокий лысый дядя Филя, вдруг начинал стрекотать аппаратом откуда-нибудь из-за угла столовой или с крыши пионерской комнаты.
        — Ну и что — дядя Филя,  — тупо сказал Тимка.  — А как тебя зовут?
        — Надежда. Кино снимать каждый дурак может.
        На этих совершенно диких словах она перевернулась, спрыгнула с колец и ушла. Всем своим видом она показывала, что Тимка ей не понравился.
        — А ты попробуй сними!  — крикнул ей в спину Тимка, но Надежда была уже далеко и не слышала.
        Тимка сел на траву и задумался. Почему всегда так получается: когда надо ответить быстро, у Тимки наступает долгое раздумье? А Надежда и видела его всего один раз, и то вверх ногами,  — наверное, вверх ногами труднее понять человека. Но почему-то она сразу это Тимкино качество поняла. Скоро он в этом сам убедился.
        Пришёл вечер, Тимка отправился к умывальнику мыть ноги. Уже почти вымыл, тут появилась Надежда.
        — Привет!  — и смеётся.
        А что смешного — человек ноги моет. А с Надеждой ещё две девчонки из старшего отряда, Тимке совсем не знакомые, но тоже смотрят на него и улыбаются. Тимка злится, а что сказать, никак не сообразит. А Надежда голову набок наклонила, смотрит, как Тимка по сырой вечерней траве на одной ноге прыгает. А он прыгает потому, что тапка куда-то задевалась. Нога мытая, а тапки нет.
        — Смотрите, девочки, прыгает, как кузнечик,  — говорит Надежда.
        Тимка смотрит, а тапка в кустах лежит. Как она туда попала, не поймёт. Да ладно бы молчал, а то вслух сказал: «Как она туда попала, не пойму». Девчонки за животы схватились, согнулись пополам от хохота. А он полез в колючий куст шиповника за тапкой.
        В походе все сидели у костра. Вдруг Надежда засунула ему за шиворот холодный пупырчатый огурец. Тимка закричал от неожиданности. Он орал так громко, что прибежала вожатая Вера, которая собирала с ребятами хворост для костра. Примчалась и спрашивает:
        — Упал? Заноза? Ожог?
        Тимка старается достать из-за рубахи огурец и крутится волчком на одном месте. Вожатая бегает вокруг и спрашивает:
        — Оса? Змея? Пчела?
        — Кобра,  — серьёзно сказала Надежда.
        У вожатой стало совершенно бледное лицо.
        Тут Тимка наконец вытащил огурец из-за шиворота и показал вожатой. Она обиженно посмотрела на огурец, потом на Тимку и опять на огурец. Вожатая сказала:
        — Юморист ты, Тима, прямо Юрий Никулин.
        И ушла собирать хворост.
        Вожатая Вера перестала сердиться на Тимку только к концу смены. А Тимка от Надежды стал прятаться. Увидит её издали и уйдет куда-нибудь. Но в лагере особенно не уйдёшь. За территорию без разрешения нельзя. А территория хоть и большая, человека всегда найти можно. И Надежда его находила.
        — Тима, смотри, какой красивый жучок. На, я тебе дарю.
        Он берёт жука, а озверевший жук вцепляется ему в палец и висит — не оторвёшь.
        Тимка даже обрадовался, когда листья на берёзах стали желтеть и малину в овраге всю съели. Подошла осень. Когда пришёл последний день, все стали обмениваться адресами и телефонами, Тимка набрал много адресов. Ему казалось, что он будет каждый день звонить и ездить в гости к ребятам из лагеря — хорошие были ребята. Тогда так казалось не только Тимке, а всем. И все говорили:
        — Дай мне твой адрес. А я тебе свой адрес напишу.
        Вдруг к Тимке подошла Надежда.
        — Дай мне твой адрес, Тима.  — И глаза такие кроткие, такие добрые.
        И тут Тимку прорвало. Он вспомнил всё: и огурец, и тапки, и глупые шутки, и злые насмешки. Он побагровел и сказал громко и отчётливо:
        — Знаешь что? Застрелись.
        Она не обиделась. Улыбнулась и ответила нараспев:
        — Хорошо, Тима. Обязательно.
        Потом все сели в автобусы и уехали из лагеря. Больше Тимка её не видел. Иногда вспоминался лагерь, линейка, берёзы над оврагом, малина и речка с белыми лилиями на том берегу. И вожатая Вера, которая говорила:
        — Не бегайте, ребята. Я вас считаю, а вы меня сбиваете.
        Никто не слушал, все бегали. Как же не бегать.
        А иногда Тимка почему-то вспоминал Надежду. Не очень часто, но всё-таки вспоминал. Как она висела вниз головой. Как сушила за душевой выстиранный сарафан, и сарафан раздувался на ветру, а она сидела на бревне и читала толстую книгу. В общем, Тимке всегда хотелось быть с людьми в мирных отношениях. И с ней тоже. Он тогда подошёл и спросил:
        — Какую книгу читаешь?
        Она подняла голову, посмотрела на него твёрдым взглядом и сказала:
        — Про любовь. Тебе неинтересно.
        Вот и это почему-то вспоминалось. Она умела его задеть. Тимка все реже вспоминал Надежду и совсем бы забыл. Но вот какой человек Надежда — встретилась на улице именно тогда, когда Тимка меньше всего хотел её видеть.
        И Катя ушла, её не догнать. А он идёт с Надеждой, она не дразнит его, мирно, по-человечески рассказывает, как много задают уроков, и ещё музыка, и художественная гимнастика. И как жаль, что Тимка не ездил в зимний лагерь, было много тех же самых ребят, что летом. И его некоторые вспоминали и даже скучали.
        — Кто?  — спросил он.
        — Что кто?
        — Кто вспоминал?
        — Сам не догадываешься? Какой ты, Тимка, недогадливый. Ну хорошо, я тебе помогу. Не то вожатая Вера, не то сторож дядя Филя.
        Тимка и Надежда идут рядом. А по другой стороне, всё ускоряя шаг, уходит Катя. Тимка знает: уходит навсегда.
        — Ты почему-то в лагере ненавидел меня,  — говорит Надежда.
        Тимка, как всегда, не может понять, серьёзно она говорит или насмехается.
        — Кто?  — спрашивает он.
        — Дядя Филя, сторож. Кто же ещё!  — очень серьёзно отмечает она.  — Пока, Тима. Ещё увидимся.

        Вика, Борис Золотцев и Галина Ивановна

        Новая учительница Галина Ивановна вышла из школы вместе с Викой Масловой. Галина Ивановна совсем недавно в школе, но, как ей кажется, она успела многое понять. Света Агеева — хорошая девочка, отличница, очень дисциплинированная. Серёжа — очень начитанный, вдумчивый мальчик. Золотцев непослушный, несобранный, трудный ученик. Тима — тихий, интеллигентный, но на уроках не очень внимателен. Вика Маслова — простодушная, добросовестная, смирная. Дети есть дети. Никаких особых сложностей. Вот рядом идёт Вика Маслова. Ясное лицо, аккуратное пальтишко, чистенький портфельчик. Всё ясно.
        Вдруг откуда-то сверху раздаётся голос:
        — Маслёнок! Смотри, где я!
        Учительница оглядывается и видит: на крыше гаража сидит, ну конечно, Золотцев.
        — Маслёнок! Смотри сюда, кому говорю!
        И маленькая тихонькая Вика отвечает чеканным голосом:
        — Я на Маслёнка не отзываюсь. Понял? У меня имя есть.
        Галина Ивановна подумала: «Вот так тихая. Как она его!» А вслух сказала:
        — Молодец, Вика. Я тоже не люблю, когда людям дают клички и прозвища. У всех есть имена… А ты, Золотцев, слезь с крыши. Ты всё-таки школьник, а не кошка, чтобы лазить по крышам.
        Она сказала это потому, что не могла же никак не реагировать на поведение Золотцева. А в глубине души знала, что он её не послушает. И чтобы не позориться перед Масловой, ускорила шаг. Пусть Вика не видит, как Золотцев её не слушается.
        Вика тоже пошла быстрее. Вот она подняла своё бледное веснушчатое личико к учительнице:
        — Ваша фамилия Мартынова? Значит, вас в детстве дразнили «Мартын»? Или «Мартышка»?
        Что это? Простодушие? Или скрытая насмешка? Галине Ивановне сразу не разобраться. И, приняв неприступный вид, она говорит:
        — Нет, Маслова. Меня никогда не дразнили.
        Как могла эта Вика догадаться, что всю школьную жизнь, до самого десятого класса, Галина Ивановна страдала от прозвища «Мартышка».
        — У нас вообще не были приняты прозвища, Маслова. Культурные люди этого себе не позволяют. Даже в младших классах. Хочешь, я поговорю с Золотцевым?
        — Бесполезно,  — машет рукой Вика.  — Галина Ивановна, а вы, когда были ученицей, умели драться?
        Галина Ивановна растерялась. В памяти сразу встаёт сцена. По школьному коридору несётся её одноклассник. Вася Голованов. А она, набирая на ходу скорость, мчится за ним. И, добежав почти до конца коридора, он попался. Она догнала его и крепко стукнула кулаком между лопатками, по спине. Сладость мести до сих пор помнится. А вот за что она отплатила Васе, забылось.
        — Никогда в жизни,  — твёрдо говорит Галина Ивановна.  — Неужели я похожа на человека, который когда-нибудь мог это себе позволить. Вика!
        Вика вздыхает.
        — Я, Галина Ивановна, драться совершенно не умею. Я знаете что? Я царапаюсь. Но это, конечно, редко. Когда сами полезут. Они меня за это ещё и Кошкой зовут. Но я за это их ещё больше царапаю… А вы когда-нибудь списывали?
        — Конечно, нет. Каждый должен учиться самостоятельно. Ученик, который списывает или пользуется чужой подсказкой, он же сам себя обманывает… Какие странные вопросы ты задаёшь, Вика.
        — Моя мама тоже говорит, что я задаю очень трудные вопросы. У меня такая привычка, Галина Ивановна. Я потому что многого не понимаю. Вот смотрите: не дашь списать — человек обижается. Значит, не дать списать — не по-товарищески. Так? А списывать не по-пионерски и вообще нехорошо. Так? Противоречие получается. Так?
        — Жизнь вообще сложна,  — говорит Галина Ивановна.
        Не так-то просто складывается разговор с Викой Масловой. И главное, неизвестно, что ещё придёт ей в голову, этой непосредственной девочке.
        — Галина Ивановна, а вы когда учились в школе, вам какие мальчишки больше нравились? Тихие, как Тимка? Или не тихие?
        — Знаешь, я не уверена, что тихие люди — на самом деле тихие. Вот ты, например, тихая?
        — Конечно, тихая.  — И лицо у неё совсем детское, наивное.  — Вон Золотцев идёт. Сейчас какой-нибудь номер обязательно выкинет.
        — Маслёнок!  — позвал Золотцев.  — Здрасте, Галина Ивановна, ещё раз… Слушай, Маслёнок! Я серьёзно.
        — Я тебе не Маслёнок. Сколько раз говорить? Будешь по имени называть, буду с тобой разговаривать. А не будешь — не буду.
        Вика всё-таки остановилась. Галина Ивановна быстро прошла вперёд. Она услышала, как за спиной отчаянно крикнул Золотцев:
        — Слушай меня, Вика!
        До чего она его довела. «Слушай меня, Вика!» У этой Вики Масловой характер — дай боже.
        — Ну что тебе, Золотцев?  — почти величественно отозвалась Вика Маслова.
        — Вика! Чечевика! Фасоля!  — в восторге завопил Золотцев.
        Галина Ивановна быстро уходила по улице.

        Сдачи не надо

        Тимка вошёл в кино за целый час до начала сеанса. Он любит приходить в кино заранее, чтобы не сразу ворваться в зал, и сразу уже темно, и уже журнал. Нет, Тимке нравится сначала послоняться по пустому фойе, потом посмотреть фотографии артистов. А потом пойти в буфет, когда там совсем ещё мало народу.
        Буфет в кинотеатре — это совсем особенное место. Там и вафли вкуснее, чем везде. И конфеты особенные, и лимонад необыкновенный. Такого лимонада нигде больше нет.
        Тимка нащупал в кармане мелочь, и сразу ему показалось, что он хочет пить, просто умирает от жажды. Почему-то так бывает с ним всегда: увидел лимонад и сразу захотел пить.
        На целую бутылку лимонада денег не хватало, а стакан купить было можно.
        Тимка подошёл к буфетной стойке.
        Очереди нет, всего один человек стоит у буфета — мальчик с Тимку ростом, только пошире и поплотнее. Мальчик дал буфетчице пять рублей, сказал непринуждённо:
        — Два миндальных, бутылку воды. Сдачи не надо.
        Тимка удивлённо уставился на мальчика. Как это — сдачи не надо.
        Буфетчица нисколько не удивилась. Кивнула, положила деньги в карман белого передника.
        — Мне стакан лимонада,  — проговорил Тимка, почему-то стесняясь. Хотя чего стесняться? Что ж тут такого? У кого много денег, у кого меньше. Тимкин отец всегда говорит, что это различие вполне нормальное. А страдает не тот, у кого меньше, а тот, кто завидует другим. Тимка не завидовал, он только очень удивился, потому что ни разу не видел ничего подобного. «Сдачи не надо» — в этом было что-то неприятное и непонятное.
        — Стакан лимонада,  — повторил Тимка твёрже.
        Буфетчица двинула к нему стакан, её лицо выражало равнодушное презрение.
        Свободных столиков сколько угодно, но Тимка не утерпел, сел за один стол с мальчиком. У мальчика ссадина на щеке и лоб расцарапан немного. Тёмные волосы длинные и сзади ложились на воротник голубой выгоревшей куртки. Мальчик был старше Тимки, ему было лет тринадцать. Вот он спокойно глянул на Тимку, без большой приветливости и без большой неприязни. Так смотрят на людей, от которых ничего не хотят и ничего не ждут. Он отламывал маленькие кусочки от своего пирожного, медленно пил воду.
        Тимка тоже пил не спеша свой лимонад, старался не разглядывать мальчика, но не мог утерпеть и всё равно разглядывал. Что-то необычное было в нём, не только это небрежно брошенное: «Сдачи не надо».
        — Хочешь пирожного?  — вдруг спросил мальчик и подвинул к Тимке тарелку.  — Бери, я так просто купил, я их не люблю, да мне их и нельзя — от сладкого толстеют.
        Мальчик был не толстый. Широкие плечи, большая нестриженая голова.
        Тимка отломил кусочек пирожного — оно пахло орехами. Мальчик долил ему воды из своей бутылки.
        — Пей, пей, не стесняйся, я могу ещё купить. У меня зарплата большая — сто двадцать рублей в месяц.
        — Ври.
        — Честно. Что ты так смотришь? Не веришь? Я же цирковой.
        — Какой-какой?
        — Цирковой. В цирке работаю, здесь, рядом с кинотеатром «Мир». Видишь, щека? Это я вчера во время представления с лошади свалился. А вот здесь, на руке, медведь царапнул. Он-то нечаянно, медведь. Он добрый вообще. Я с ним в одной клетке ночую; он спросонья цапнул, не проснулся как следует.
        — Почему?
        — Что почему?
        — В одной клетке ночуешь с медведем почему?
        — Очень просто. Медведь привык ко мне, даже привязался. Когда я ухожу, он нервничает. И по ночам ему тоскливо, он ревёт. А сторожа ругают нас с отцом, потому что медвежий голос других зверей нервирует. А когда я с ним в клетке — не орёт. Свернётся и спит рядом. Тепло.
        Тимка не верил своим ушам. Вот это человек! Отважный и сильный. Смелый и добрый.
        — Слушай, как тебя зовут?
        — Юра.
        — А меня Тимка. Слушай, Юра, я хочу спросить…  — От волнения Тимка даже дрожал мелкой дрожью. Почему так бывает? Всё необыкновенное случается так, как будто оно обыкновенное. Пришёл человек в кино, зашёл в буфет, ничего такого не ожидал вот, пожалуйста, полюбуйтесь: рядом с ним сидит совершенно потрясающий человек Юра, небрежно говорит о самых невероятных вещах. У Тимки в голове всё вертелось — цирк, медведь в одной клетке с мальчиком. Юра, летящий с лошади. Разноцветные цирковые прожекторы, круглая арена, гром оркестра.  — Слушай, слушай. Юра, а ты не боишься? Медведь же всё-таки. Мало ли что ему в голову придёт?
        — Да ты что? Медведя бояться? Он же добрый. Только нервный. А теперь все нервные и звери, и люди. Пошли, скоро начало.


        Они шли по вестибюлю. Тимка старался идти поближе к Юре. Юра шагал широко, а Тимка почти бежал, чтобы не отстать. Двери в зал уже открыты, звенит звонок. Надо же встретить такого человека! И совсем не хвастает, не хвалится.
        — Слушай, Юра, в цирк любого на работу принимают?
        — Зачем любого? У меня же отец цирковой и дедушка цирковой. Только дедушка уже на пенсии. А был знаменитым силачом. Меня в цирк по династии приняли: дед, отец, внук. Понял теперь? Дед состарился, ушёл на заслуженный отдых. А мы с отцом работаем. Чего нам не работать? По разным городам ездим. Здорово! Недавно в Казани были; хороший город, приятный. Кремль свой есть. А ночью отец в гостиницу, а я к медведю.
        — Сколько тебе лет?
        — Тринадцать, четырнадцатый. В цирке знаешь что самое главное?
        — Сила и смелость. Красота и ещё мужество.
        — В цирке самое главное — запах,  — спокойно объяснил Юра.  — Поэтому старое здание я лично больше люблю. В новом, на Вернадского, запах почти не чувствуется. А у нас вовсю.
        — Подожди-ка, а как же ты в школу ходишь? Если всё время разъезжаешь по городам?
        — В школу?  — Юра уставился на него насмешливо. Как будто хотел сказать, что такой парень, за которого он принимает Тимку, не должен был задавать этот детский вопрос. В школу? А я, Тимка, не учусь в школе. Зачем, сам посуди. Четыре класса я кончил, а теперь освобождён. Конечно, в виде исключения, за талантливое освоение конного аттракциона. Мы с медведем верхом выезжаем, публика безумствует. Дети в цирке нужны для обаяния. Я на арене обаятельно смотрюсь, зрители хлопают вовсю. А без меня номер проигрывает. Представляешь, Тимка,  — медведь на лошади, лошадь вороная, а я позади медведя, обняв его за пояс. На мне васильковая рубаха, шаровары красные, тоже шёлковые. А отец посреди арены с хлыстом, лошадей подзадоривает: щёлк, щёлк! Хлыст называется шамберьер. Но самое главное в цирке всё равно — запах. Конечно, в новом здании и просторно, и модерн. Но здесь, в старом, уютнее и гораздо сильнее пахнет настоящим цирком…
        На дневном сеансе в зале много свободных мест, и они сели рядом. Какое счастье сидеть рядом с таким человеком!
        — Ты, Тимка, «Чёрный тюльпан» какой раз смотришь? Третий? А я — четвёртый. Почти наизусть знаю. Меня билетёрша без билета пускает, я её внука в цирк провёл.
        Начался журнал. По экрану двигался подъёмный кран, диктор говорил о трудовом подъёме строителей. А Тимка почти не слышал. Он сидел потрясённый. Какое-то предчувствие говорило ему, что эта встреча с цирковым мальчиком Юрой будет иметь большое значение в его, Тимкиной, жизни. А какое значение, это было неясно. Интуиция может сказать человеку много, но, как правило, она говорит без подробностей.
        — Юра, а меня сможешь когда-нибудь провести в цирк?
        — Сегодня после представления мы уезжаем на гастроли.
        — А когда вернётесь, сможешь?
        — Мы не скоро вернёмся. В марте или в апреле… Тише, Тимка, уже начало. «Чёрный тюльпан». Я влюблён в это кино по гроб жизни.
        Юра упёрся локтями в колени и уставился на экран.
        Звенели шпаги, развевались плащи, красавица обмахивалась кружевным платочком. А здесь, в зале, рядом с Тимкой сидел Юра, от него прекрасно пахло зверем.
        Все-таки Тимка потрясающе удачливый человек. Ведь он мог не пойти сегодня в кино или пойти на другой сеанс. И он никогда не встретил бы Юру. И не узнал бы, что есть на свете такой удивительный человек…
        Когда вышли из кино на улицу, были сумерки. Человек с чёрными усами, в большой, как зонт, кепке, метался и звал:
        — Такси! Такси!
        — Грузин,  — сказал Юра.  — С Центрального рынка. Самые богачи.
        — Юра, а у тебя мама есть?  — спросил Тимка.
        Тимка никак не мог представить себе маму, которая соглашается, чтобы её сын ездил по разным городам, не ходил в школу и спал в одной клетке с медведем.
        — Мать? Она в Ленинграде. Они с отцом давно разошлись.
        Тимка подумал, что это всё равно, где живёт Юрина мама. И в Ленинграде она, наверное, не знает ни минуты покоя, волнуется за сына, избравшего такую опасную профессию, живущего не как все дети. А что делать, если у сына талант, и судьба у него исключительная. И ещё Тимка подумал, что его, Тимкина, мама ни за что бы не согласилась, чтобы Тимка не учился в школе. И спать в клетке не позволила бы, даже если бы у Тимки обнаружился незаурядный талант. А может быть, и разрешила бы. Как-никак талант встречается не часто, вообще талант — редкое явление в мире.
        Юра остановился возле цирка и протянул Тимке руку.
        — Спешу. Скоро вечернее представление.
        Юра быстро ушёл сквозь толпу, вышедшую из кино. А Тимка некоторое время постоял возле цирка. Зажглись синим огнём лошадки с пышными гривами и длинными хвостами, сделанные из светящихся трубочек. Олег Попов в клетчатой кепке улыбался с афиши.
        Цирк. В самом звуке этого слова будто щёлкает бич дрессировщика — шамберьер. Цирк — праздник, которому нет конца. Пёстрое, цветное, рассыпанное, сверкающее — цирк. Мальчик Юра в красных шароварах и васильковой рубахе, верхом на лошади, несущейся по кругу,  — цирк.

        Люба, Славка и старик Курятников

        Любе показалось, что как только она уснула, пришло утро. Будильник звенел громко и длинно, а ей так не хотелось вылезать из-под одеяла. В комнате было холодно, изо рта шёл пар.
        Мама уже ушла на работу, на столе лежала записка: «Люба, купи хлеб. Ешь кашу. Получи по талону водку».
        Она быстро поела холодной каши и побежала. Славка, наверное, ждёт.
        Славка был уже в сарае. Он вытащил на середину большую колоду, ставил на неё чурбачки: один удар топором, и чурбачок разлетается на две звонких половинки.
        Когда Люба прибежала. Славка сказал, не глядя на неё и продолжая колоть дрова:
        — Складывай в поленницу. Умеешь? Колодцем.
        — Умею. У нас тоже колодцем.
        И она стала аккуратно, ровно складывать высокий колодец, чтобы ветерок обдувал полешки, чтобы они не отсырели, а наоборот, просохли…
        Утро стало светло-серым, скоро в школу. Три высоких, под самую крышу сарая, поленницы сложила Люба. И руки в сырых варежках не мёрзнут, потому что она двигается быстро, энергично.
        Вот обрадуется старик Курятников. А может быть, даже напишет своему сыну на фронт: «Не беспокойся ни о чём, мне помогают неизвестные прекрасные люди, даже не знаю, кому сказать спасибо. Старикам везде у нас почёт. Твой старик Курятников-отец». Вот такое письмо старика Курятникова сочинила Люба.
        Она хотела сказать про это Славке, вдруг в открытую дверь сарая она увидела, как еле заметно дёрнулась занавеска на окне Курятникова. Любе даже показалось, что блеснул хитрый глаз. Показалось? Нет, она ясно видела этот глаз и качнувшуюся занавеску.
        — Слава! Смотри! Он подглядывает!
        — Никто не подглядывает,  — отвечает Славка. Он устал, и доволен, что кончили работу, и не хочет, чтобы что-нибудь нарушало его спокойное хорошее настроение. Он смотрит на окно. Неподвижная занавеска, тёмное стекло.  — Показалось,  — говорит Славка.
        И Любе теперь уже самой верится, что не было глаза, недобро и хитро выглянувшего из-за занавески.
        — Пошли, Люба, в школу. У нас географичка не пускает, если опоздаешь.
        — И наша Вера Ивановна тоже строгая.
        И в это время в сарае раздаётся скрипучий голос:
        — А топор надо класть на место, дорогие мои, на место, где взяли. А то взяли здесь, а бросили там.
        Курятников стоит в дверях. Его красноватое морщинистое лицо ехидно улыбается. Люба смотрит на Славку, а Славка хмуро уставился на Курятникова и молчит.
        — Если вам дали общественную нагрузку, надо выполнять добросовестно,  — продолжает Курятников и прячет топор за дрова.  — Тяп-ляп каждый может. Так же и вчера. Я наблюдал и думал: как же так — не закончили и ушли? Придётся пожаловаться в вашу организацию.
        Кривой длинный палец грозил им, и вся его длинная фигура, заслонившая свет, казалась страшной.
        Любе стало так обидно, что она чуть не заплакала.
        — Не реви,  — тихо сказал Славка.
        Он взял её за руку, и они ушли. Ни слова не сказали старику, даже не оглянулись. Любе очень хотелось сказать что-нибудь злое или хотя бы показать ему язык, но она знала, что Славка будет недоволен.


        — Он и вчера подглядывал, и сегодня, гад такой…
        — Ну его на фиг, Любка. Мы своё сделали, а он как хочет. Пошли скорее, опоздаем в школу. На, ешь.
        Он дал ей маленький промёрзший кусок лепёшки из моркови. Очень вкусная была лепёшка.
        Люба шла рядом со Славкой, ела вкусную сладковатую лепёшку и думала: «Кончится война, вернётся папа, я пойду в булочную на углу, куплю целую буханку чёрного. Нет, лучше две буханки: одну — чёрного, другую — белого. Сяду дома на стул и съем не отрываясь. Можно, пожалуй, и три буханки, если с кипятком. А Курятников — фиг с ним. Надо постараться о нём поскорее забыть, чтобы день стал хорошим».
        Они уже подошли к школе.
        — Слава, а давай Курятникову под дверь динамит подложим. Во бабахнет!
        — Ненормальная. И думать не смей, поняла? Дай честное пионерское, что выбросишь эти дурацкие мысли из своей головы.
        — Честное пионерское, выброшу.
        Они входят в школу, уже звонок.
        Славка бежит к лестнице, Люба — за ним. Он оборачивается:
        — А где его возьмёшь, динамит?
        Конечно, взять динамит ни ей, ни Славке негде. Но от самой этой мысли о мести Курятникову стало как-то легче и веселее.

        Ледяная душа

        Тимка ведёт Лену из детского сада. Он крепко держит её за руку. Скрипит снег под ногами. Навстречу идёт человек и несёт на голове стол, перевёрнутый вверх ножками. Тимка засмотрелся на этого человека. Наверное, очень сильный один несёт стол. А может быть, не так уж и тяжело. Надо будет дома попробовать, сегодня же.
        — Тима, почему ты молчишь? Ты задумался?
        — Да, задумался немного.
        — Тима, хватит задумываться. Поговори со мной.
        — Неужели нельзя некоторое время помолчать?
        — Можно. Только если с ребёнком не разговаривать, он вырастает недоразвитым, и у него бывает маленький запас слов. Я по радио слушала «Взрослым о детях», там тётя говорила. И если ребёнку не уделяют внимания, он получается форменный эгоист… Что ты смеёшься?
        — Это очень ценное сообщение, Лена. Я смеюсь своим мыслям.
        Лена рада, что брат развеселился. Она вообще не понимает, зачем человеку задумываться, когда так весело зажигаются фонари, когда из чужой форточки несётся громкая музыка, когда так вкусно хрустит яблоко, которое дал ей Тима. Жизнь прекрасна.
        — Тима, знаешь, у нас в садике есть ёж и его жена-ежиха. У него характер хороший, а у неё капризы каждый день. Сегодня я дежурила по уголку живой природы, канарейку кормила, рыбкам сухих насекомых сыпала. А ежиха вдруг вышла из спячки и давай носиться по комнате. А Мария Николаевна говорит: «Лена, ты зачем её разбудила?» А я не будила. Я только посмотрела, у неё глаза открыты или она всю зиму спит с закрытыми глазами. А Мария Николаевна сказала: «У меня от тебя, Лена, будет инфаркт». Это такая болезнь, Тима.
        — Опасная болезнь.
        Лена некоторое время идёт молча.
        — А может, и не будет болезни. Правда, Тима?
        — Скорее всего, обойдётся на этот раз. Но всё-таки ты не очень её доводи.
        — А что я такого делаю? Я совсем ничего не делаю. Просто у Марии Николаевны такой взволнованный характер — она всё время волнуется зря. Вчера Тамара Афанасьева сказала в группе: «У меня ледяная душа». А Мария Николаевна сразу как заволнуется: «Как ледяная душа? Почему ледяная душа?» Афанасьева опять повторяет: «У меня ледяная душа». Мария Николаевна её за плечи хватала, трясла, спрашивала: «Афанасьева! Сейчас же говори, кто тебе сказал?» А Тамара ответила: «Я сама это знаю. Я ела снег». Мария Николаевна чуть не плакала. А потом сказала, что у неё из-за Афанасьевой будет инфаркт. А чего ты, Тима, смеёшься? Своим мыслям?
        — Да, своим мыслям. Между прочим, запомни: снег есть нельзя, можно заболеть от этого.
        — Я и не ем. Только два раза. Мне не понравилось. Лёд вкуснее. Тима, давай на лифте кататься вверх-вниз? Давай?
        — В другой раз. Хорошо? А сейчас я тебя отведу домой, возьму кинокамеру и пойду в Дом художественного воспитания. У нас сегодня кружок.
        В лифте Лена вдруг сказала:
        — Вчера я гуляла во дворе одна; папа сказал, что я уже большая, и хватит водить меня за ручку. А я люблю за ручку. Но папа сказал, чтобы я гуляла одна, и я стала гулять одна. И ко мне подошла Катя.
        — Катя?  — Тимке сразу становится жарко, потом сразу же холодно.  — Что она сказала?
        — Она спросила: «Почему твой брат не выходит во двор?»
        — Лена, ты ничего не перепутала? Тебе не послышалось? Так и спросила: «Почему твой брат не выходит во двор?» А что ты ответила?.. Ленка, не молчи!
        — Я не молчу. Я сказала: «Он снимает кино, мой брат. Он ходит в такой дом, называется Дом художественного воспитания детей». Она сказала: «Твой брат легкомысленный человек».
        — Легкомысленный? Почему легкомысленный?
        — Она не объяснила.
        — А ты, Ленка?
        — Я ответила: «Сама ты легкомысленный человек. Мой брат самый хороший. Он может тебя так стукнуть, что перелетишь через дом очень даже просто». Пусть знает. Да, Тима? Просто ты связываться не хочешь. Да, Тима?
        — Я с тобой с ума сойду… Что она ещё сказала?
        — Больше ничего. А что она может ещё сказать, когда я её так хорошо припугнула? Её сразу мама позвала. А что такое «легкомысленный»? И что такое «художественное воспитание детей»?
        Катя спрашивала про него! Значит, она замечает, когда его нет. «Почему твой брат не выходит во двор?» Она так спросила. Она замечает, когда его нет. Почему же она не замечает, когда он здесь?
        Лифт давно остановился на пятом этаже, дверцы раскрылись. Снизу кто-то сердито барабанил кулаком.

        Летающие тарелочки

        Тимка делал уроки, а мама и папа сидели на кухне. Лена спала. Было тихо, и телевизор молчал.
        — Как прекрасно, что сломался телевизор,  — сказала мама.  — Ты замечаешь, что это хороший вечер?
        — Сегодня футбол,  — уклончиво ответил папа.
        — Одним футболом меньше,  — не уступала мама.  — Зато ты сидишь, как человек, со своей женой, разговариваешь, помог мне почистить картошку. Ты замечаешь, что уже лет десять не разговариваешь ни со мной, ни с Тимкой? Ты всегда смотришь телевизор.
        — Телевизор сеет разумное, доброе, вечное.
        Мама хотела говорить серьёзно, а папа не хотел. Но не такой человек мама, чтобы позволить говорить с собой несерьёзно, если она хочет говорить серьёзно.
        — Ты помнишь, как мы с тобой познакомились? Или забыл?
        — Почему забыл? Помню. А почему ты спросила? У тебя лирическое настроение?
        — У меня самое обычное настроение. Помнишь или забыл?
        — Помню, помню. Мы познакомились у твоей подруги на дне рождения. Её звали Соня.
        — Её звали Тоня. Но дело не в этом. Помнишь, что ты мне сказал в тот вечер?
        — Сказал? А что я сказал?
        — Забыл! Как мог ты забыть такие слова? Ты сказал, что если я соглашусь выйти за тебя замуж, то ты будешь всю жизнь стараться делать всё так, чтобы я об этом никогда не пожалела. Так ты сказал.
        — Замечательные слова. Только ты что-то путаешь. Я не мог так сказать.
        — Не мог? Почему не мог?
        — Не мог, и всё. Я вообще никогда в жизни так не говорю.
        — А как ты вообще в жизни говоришь?
        Папа не чувствовал, что надвигается гроза. Тимка давно отодвинул учебник, он-то сразу почувствовал, что дело пахнет серьёзным скандалом.
        — Перестань. Почему для тебя так важно, что было сто лет назад? Зачем тебе это нужно? Разве нельзя жить спокойно?
        — Какие сто лет? Какие сто лет? «Спокойно»! А я живу спокойно? Стирка, уборка, работа, дети, обед, ужин, завтрак, посуда!.. «Спокойно»! Да ты сам-то понимаешь, что говоришь? Я молодая женщина, а на меня уже перестали оборачиваться на улице, со мной уже давно никто не заговаривает в метро. А всё ты, ты и твой проклятый телевизор!
        Папа что-то ответил. Тимка не слышал, потому что на кухне раздался звон разбитой тарелки. Тарелка разбилась с таким звуком, что было ясно — её не уронили, а бросили.
        — Тарелка-то при чём?  — спросил папа уже другим голосом, виноватым и испуганным.
        Мама сразу успокоилась и ни с того ни с сего сказала:
        — Выпей кефиру с сухариками, они ещё тёплые.
        Тимка думал, что они сейчас поссорятся на всю жизнь. Но они помирились. Папа сказал:
        — Очень вкусные сухари. Ты не сердись на меня. Хорошо?
        — Какой смысл на тебя сердиться!  — вполне мирно ответила мама.

        А может быть, он силач?

        Утром у Тимки заболело горло. Мама потрогала лоб и сказала:
        — Останешься дома. Форточку не открывай, сиди в тепле; до завтра, может быть, пройдёт.
        — Снег ел?  — спросила Ленка.
        — Ты что? Разве я маленький?  — ответил Тимка.
        — Лена, скорее, опоздаем в садик!  — позвала мама.
        — Значит, лёд,  — сказала на прощанье Ленка.
        Тимка сидел один в пустой квартире, было очень тихо и странно. Всегда кто-нибудь есть, а сегодня никого нет. Поглотал — горло болело чуть-чуть. Попил чаю — оно совсем прошло. Чем заняться? Можно начать монтировать последнюю киноплёнку — он снял её во дворе, когда ребята играли в хоккей. Он назовёт этот фильм «Наши против, наших». Это будет интересная картина о мужественных атаках, смелых бросках и хитрой тактике. Но сегодня почему-то не хотелось заниматься кино. Почитать? Можно и почитать, но не сразу. А больше всего Тимке хотелось посидеть в тишине и подумать. О чём? О том, что занимает его больше всего — о Кате.
        Он сел в угол тахты и задумался. Катя очень хороший человек, и Тимка очень хороший человек. С собой-то можно прямо сказать: очень хороший человек Тимка — честный, скромный, не нахальный. Добрый, никогда никому не делает ничего плохого. И умный чаще всего. И Катя умная. Почему же умная Катя не видит, какой он есть человек, Тимка? И почему не способна оценить, как он к ней относится? Ведь он так к ней относится, что если она пройдёт мимо и не заметит этого, то вполне возможно, что потом она будет жалеть о Тимке всю свою жизнь. Как та женщина, про которую недавно рассказывала мама. Она рассказывала не ему, а папе. После истории с разбитой тарелкой мама и папа часто сидят на кухне и разговаривают. А Тимка у себя в комнате занимается. Но иногда мама увлекается разговором и начинает говорить громко. И тогда Тимка невольно слышит разные истории.
        Мама сказала:
        — Он любил её безумно. А она ходила мимо. Год, два. И потом совсем ушла из его жизни. Теперь это необратимо.
        — И что же он?  — спрашивает папа, шурша газетой.
        — Он, представь себе, пережил. Нашёл своё счастье, живёт хорошо. А она теперь всю жизнь жалеет о том, что не поняла его чувства. Вот так и бывает, когда человек не хочет увидеть другого человека.
        — Мы мешаем Тимке, закрой дверь,  — сказал папа.
        Больше Тимка ничего не слышал, но ему понравилась эта история. Всю жизнь потом жалела та, которая не оценила большую любовь.
        Сейчас Тимка вспоминает эти слова, и ему становится печально и сладко. Вот так и будет: всё пройдёт мимо, он, конечно, уедет на дальний север или на дальний юг, будет строить какую-нибудь стройку века. А Катя тогда спохватится, да будет поздно. Тогда уж плачь не плачь — не поможет. Почему Катя не сможет приехать к нему на стройку века, Тимка не знает. Но ему сегодня приятнее думать так, что они расстанутся навеки и она будет страдать.
        Долго сидит Тимка, долго раздумывает о Кате и о том, как она неправа, не замечая его большого чувства. Потом ему надоедает сидеть на одном месте, и он начинает расхаживать по квартире. Зашёл на кухню, съел солёный огурец. Включил радио — передавали про новости в медицине. Тимке стало неинтересно, он выключил радио. И тут он вспомнил. Он давно хотел попробовать поносить стол на голове, как тот человек, которого они с Леной видели на улице. Тот человек показался Тимке очень сильным. А может быть, и у Тимки хватит силы вот так же поднять и понести стол.
        Тимка быстро снимает со стола вазу с тополевыми веточками, салфетку и пепельницу. Он берётся за стол двумя руками, пыхтит, крякает и медленно втаскивает стол себе на голову. Ему очень тяжело. Тимка приседает, как штангист, взявший чрезмерный вес. Ноги дрожат, спина гнётся. Тимка делает шаг, ещё полшага — и стол летит с грохотом, задевая окно, обрывается штора, звенит стекло, от стола отлетает ножка. И в это время в передней открывается дверь.

        — Я отпросилась с работы,  — говорит мама.  — Как ты?
        И замолкает, стоя посреди комнаты. Тимка сидит на полу, смотрит на маму и тоже молчит.
        — Что у тебя болит? Почему ты на полу? Отвечай сию минуту!
        Тимка молчит, потому что не знает, что сказать. А маме кажется, что он нарочно не хочет отвечать. Мама оглядывает комнату, потом снимает пальто, молча обходит Тимку, всё ещё сидящего на полу.
        — У меня горло прошло, мама,  — вдруг выговаривает Тимка.
        — Я так и думала,  — сухо отвечает мама. Больше она ничего ему не говорит. Набирает номер и говорит в трубку: — ЖЭК? Пришлите, пожалуйста, стекольщика. Хулиганы разбили окно. И плотника, пожалуйста. У нас стол сломался… Спасибо.
        Вечером Тимка слышал, как мама сказала папе:
        — Ты себе не представляешь, что я пережила. Это было чудовищное зрелище!
        Папа почему-то смеялся долго и громко. Тимка никогда не слышал, чтобы папа так хохотал.
        — Перестань,  — рассердилась мама,  — ничего смешного не вижу!
        Тогда папа стал смеяться ещё сильнее, и мама закрыла дверь кухни, чтобы смех не мешал Ленке спать, а Тимке готовить уроки.
        Грустно, что Тимка оказался не таким силачом, как тот мужчина. А с другой стороны, может быть, тот мужчина — борец, грузчик или самбист? Какой-нибудь необыкновенный силач? А обыкновенному человеку такая тяжесть не под силу? Даже папе? Может так быть? Конечно, может.
        Если у человека неудача, ему обязательно надо придумать себе утешение. А без утешения жить совсем плохо.
        Уроки почти готовы, надо только выучить стихотворение. Завтра он пойдёт в школу и увидит Катю. Он не видел её очень давно, целый длинный день.

        Тимка столкнулся с загадкой

        Тимка сидит на своём любимом месте, на ступеньках зелёного домика. Смахнул варежкой снег, сел поудобнее и старается не смотреть на Катины окна. Но все равно, конечно, посмотрел. Вот они, три тёмных окна на седьмом этаже. Значит, у них никого нет дома. И Кати нет. А может быть, она скоро придёт? И пойдёт по двору, и он увидит её. А она его, скорее всего, не заметит. А вдруг сегодня как раз заметит? Спросила же она у Лены, почему Тимка не выходит во двор. Значит, Катя всё-таки видит, когда Тимка есть, а когда его нет. А на Сергея Катя совсем не обращает внимания, Тимка специально несколько дней наблюдал. И не говорит с Сергеем, и не смотрит. Наверное, она заступилась за Сергея просто по справедливости. Потому что Агеева налетела зря. Серёжа, правда, смотрит на Катю слишком часто. Но это не удивительно. На такую красивую девочку как же не смотреть? С тех пор как Катя появилась в их классе, все мальчишки с ума посходили. Прямо на голове ходят, чтобы Катя обратила на них внимание. Конечно, из-за Кати, Тимка в этом уверен. Галина Ивановна по столу ключом стучит, стучит, хочет успокоить пятый «Б», а
пятый «Б» всё равно не успокаивается. Конечно, причина в Кате. А в чём же ещё? Тимка считает, что больше не из-за чего так из кожи лезть. Золотцев принёс живого хомяка на математику. Хомяк по классу бегал, математичка кричала:
        — Марш за родителями!
        А Золотцев отвечал, что у хомяка нет родителей.
        Математичка кричала:
        — Выбросьте немедленно крысу!
        А Катя смеялась. И все тоже немного посмеялись. А потом пришла Галина Ивановна и догадалась, чей хомяк.
        — Золотцев, спрячь хомяка,  — сказала Галина Ивановна и постучала ключом; хомяк испугался стука, прижался к парте.
        Золотцев сунул его за пазуху, а на перемене отнёс домой.
        Катя ни на кого не смотрит, Тимка это точно знает. Правда, и на него она тоже не смотрит. Смотрит, конечно, но как на пустое место. А после встречи с Надеждой и вовсе отворачивается. Как ей объяснить, что Надежда — просто летнее знакомство, и больше ничего. Один раз Тимка слышал, как папа сказал маме:
        — Не обращай внимания на эти телефонные звонки. Обычное курортное знакомство, оно ни к чему никого не обязывает. Ты же умная женщина.
        А мама ответила:
        — Да, да, я умная женщина, очень умная. Но пусть эта курортная знакомая больше не звонит.
        Конечно, Надежда — курортное… то есть лагерное знакомство. Ни к чему не обязывает.
        Снег медленно опускается на вечерний двор. Ещё не темно, сумерки разбавлены светом, и снег кажется тёмным на фоне светлой стены Катиного дома. Каждая снежинка опускается на землю не сразу, некоторое время она неподвижно висит в воздухе, потом неохотно, выписывая круги, ложится на тёмный, слежавшийся снег.
        Хорошо Тимке сидеть на этом крыльце. Тихо и пусто, можно подумать о чём хочешь, посмотреть перед собой, помечтать.
        Может быть, как раз сегодня Катя подойдёт к нему и спросит:
        «Какое ты кино снимаешь? Я слышала, что ты занимаешься кино. Как интересно! Расскажи, я страшно уважаю людей, которые умеют снимать кино».
        Она сядет с ним рядом, он стряхнёт снег со ступенек. И он расскажет ей, как задумал снять фильм «Грустные звери».
        «Почему грустные?» — спросит Катя.
        «Потому что это про зверей в зоопарке. Они сидят в клетках. И я думаю, им часто бывает грустно. Клетка есть клетка».
        Катя поймёт. Он знает, она поймёт: девочка с таким лицом и с такими глазами всё понимает. Потом он расскажет Кате, как руководитель кружка кинолюбителей Ван Ливаныч сказал: «Тима лучше всех чувствует кадр». Тимка расскажет, а Катя не подумает, что он хвалится. Она поймёт, что он просто с ней делится своей радостью. Ван Ливаныч зря не похвалит. А может быть, и не надо рассказывать про это Кате с первого раза. Всё-таки как-никак, а получается, что хвалится.
        Вдруг за Тимкиной спиной со скрипом раскрывается дверь. Сначала он подумал, что ему показалось. По дверь действительно была приоткрыта. От неожиданности Тимка чуть не слетел с крыльца. Несколько лет он живёт в этом доме, всегда сидит на этом крыльце. Зелёный домик так и называют: дом, который забыли снести. Здесь никто не живёт. Как же может вдруг, в один зимний вечер открыться дверь? Тимка вскочил на ноги и обалдело смотрит. Грубый голос из-за двери говорит:
        — Сходи в булочную. Батон и полбуханки чёрного. Деньги в сумке.
        И чья-то рука в сером вязаном рукаве высунула в дверь сумку.

        — Скорее! Мне холодно!  — сказал грубый голос.
        Тимка уставился на сумку. Обычная хозяйственная сумка, чёрная, блестит «молния».
        — Скорее! Какой ты неповоротливый мальчик!
        Тимка взял сумку, дверь закрылась. Он спустился с крыльца, оглядел домик. Тёмные окошки, закрытые форточки, снег на крыше, на деревянных наличниках. Кто там сидит в темноте? И кто хочет есть в пустом, оставленном доме батон и половинку чёрного? И что будет, если он не пойдёт в булочную? А почему не пойти, если человек попросил? А вдруг это разбойник или бандит? А он, Тимка, как дурачок будет ему хлеб носить? А вдруг не разбойник и не бандит? А он как дурак испугается человеку хлеба принести?
        В голове у Тимки всё перепуталось, закружилось, и, совсем плохо соображая, он пошёл в булочную. На дне сумки лежал чёрный кошелёк на кнопочке, обыкновенный кошелёк, у Тимкиной мамы точно такой. В кошельке был рубль. Тимка купил хлеба, вернулся, отыскал возле облупившейся двери кнопку звонка, нажал её. Звонок молчал. Тимка подождал немного и осторожно постучал в дверь. Зашаркали за дверью тапки, грубый, простуженный голос сказал:
        — Слышу, слышу, сейчас.
        Дверь приоткрылась, высунулась рука в сером рукаве, взяла сумку, и дверь закрылась.
        — Спасибо,  — пробурчал хриплый голос уже из-за двери.
        — Скажите, пожалуйста, вы кто?  — спросил Тимка. Ему не ответили.
        Он подождал немного, домик молчал. На крыльцо, пока Тимка ходил, насыпало снега, и домик опять казался совсем необитаемым.
        — Тима, ты что здесь делаешь?  — спросил голос, от которого Тимку сразу бросило в жар. Перед ним была Катя; его тут же бросило в холод.  — Я иду, смотрю, ты здесь мечешься, вокруг этого домика. Не сидишь, как всегда, на ступеньках. Что случилось?
        Может быть, он и не стал бы рассказывать Кате эту историю с булочной. Но она задала вопрос, а быстро придумать что-нибудь другое Тимка не сумел. И он рассказал, как всё было, как открылась дверь, как грубый голос говорил с ним, как у него в руках оказалась сумка и он пошёл в булочную.
        — А где же эта сумка?
        — Отдал.
        — Кому?
        Тимка всё ещё не понял, что Катя ему не верит. Он объясняет:
        — Тому, у кого взял. Постучал в дверь и отдал.
        — И не видел, кто там?
        — Не видел. Как же я мог видеть, Катя?
        — Выдумываешь разные сказки. Посмотри, дом давно пустой, никого в нём нет. И света в окнах нет.
        — Вот я и говорю — света нет, а человек есть.
        — В потёмках? Сидит и ест батон? Получше не мог придумать?
        — Вот я и говорю,  — почти кричит Тимка.  — В потёмках! Ест! Откуда я знаю? Я сам не знаю!
        — А не знаешь, не выдумывай. Я тебя по-человечески спросила, а ты разыгрываешь. Нечестно.
        Катя хотела уйти.
        — Подожди!  — крикнул Тимка.  — Сейчас увидишь.
        Он взбежал на крылечко и громко, изо всех сил постучал в зелёную обшарпанную дверь. Сейчас зашаркают тапки, грубый голос раздастся за дверью. Катя во всём убедится. Тимка посмотрел на Катю — она даже побледнела, ожидая, что же сейчас произойдёт. Но ничего не произошло. За зелёной дверью было полное безмолвие.
        Катя повернулась и медленно пошла от Тимки.
        Она не поверила, что там, где никто не живёт, живёт человек.
        Тимке и самому уже казалось, что этого не может быть. Темные окна, ни звука в доме. Здесь кроется какая-то тайна, и Тимка её обязательно разгадает.
        — Некрасиво обманывать!  — сказала Катя и скрылась в своём подъезде.

        У Бориса Золотцева тоже бывают неприятности

        Борис Золотцев сидит на дереве и смотрит вдаль. Вдали проезжает грузовик с прицепом; грузовик длинный, и прицеп длинный, и во всю длину лежат тонкие стальные трубы и всё равно не помещаются, сзади свисают, как хвосты, вздрагивают, и, хотя грузовик уже проехал, Золотцев слышит, как звенят эти трубы.
        А вон спешит-торопится Света Агеева. Скоро пять лет учится и ни разу не опоздала к началу урока.
        — Эй, Агеева! Что так медленно идёшь? Звонок давно был!
        Она вздрогнула, пошла быстрее. Потом догадалась, показала Золотцеву пальцем на висок и опять пошла медленнее.
        А Борис уже и не смотрит на неё. Вон идёт Тимка. Спокойно шагает, смотрит по сторонам, очки блестят. Хороший человек Тимка, только слишком тихий и задумчивый. Золотцеву больше нравятся люди шумные, лихие.
        — Тимка, а Тимка! Русский сделал?
        Не слышит, на что-то загляделся. А на что, с дерева не видно. Золотцев вытягивает шею: очень интересно, на что может так заглядеться Тимка, что громкого крика не слышит.
        Из-за угла выходит Катя. Машет портфельчиком, а в другой руке раскручивает мешок с туфлями. Золотцев опять забыл сменную обувь: все с мешками, а он без мешка.
        — Катя! Ты чего мешком размахиваешь? Туфлю потеряла!
        Поверила: оглянулась, посмотрела на дорогу. Потом засмеялась:
        — Свалишься. Золотцев, тогда узнаешь, как обманывать!
        А Золотцев не слушает её, весь вытянулся вперёд, смотрит напряжённо. Вдруг закричал громче прежнего:
        — Маслёнок ползёт! Вика! Чечевика! Овсяная крупа!
        — Золотцев Борис! Это что такое?
        Совсем негромкий голос, но есть в нём что-то, от чего Борис сразу вздрагивает и смолкает.
        Директор школы, Вячеслав Александрович, стоит под деревом, подняв голову. Лицо у него суровое: сдвинуты брови, сжаты губы, зеленоватые глаза прищурены и смотрят колко. Борис Золотцев не может выдержать этого взгляда. Он начинает медленно слезать с дерева. А директор молча ждёт. И оттого, что сам Вячеслав Александрович стоит и смотрит, как он, Борис Золотцев, спускается с этого несчастного и не такого уж высокого дерева, Борис слезает так неловко и неумело, как будто первый раз в жизни он влез на дерево и теперь должен слезть. Вот зацепился карманом куртки за сучок. Куда только не влезал — не зацеплялся. А тут пожалуйста, затрещал карман. Еле отцепился и тут же поставил ногу на какой-то трухлявый сучок. Нога, конечно, сорвалась, хрустнул сучок — чуть не полетел Борис с дерева. Самое простое дело не получается, если на тебя так сурово смотрят. Да ещё кто — директор школы Вячеслав Александрович! Пусть бы кто угодно, лишь бы не он.
        Наконец Золотцев стоит на земле. Директор смотрит на него своими осуждающими глазами. А Золотцев опустил голову и рассматривает истоптанный снег. Мимо них проходят в школу ребята, учителя. Все вежливо здороваются с директором, и он им отвечает. А с Борисом никто не здоровается. Он стоит перед директором, маленький мальчик, не такой уж непослушный. Он не сделал ничего плохого за всю свою долгую одиннадцатилетнюю жизнь. Таким видит себя в этот момент Борис Золотцев. И он поднимает на директора взгляд, полный скромности и послушания.
        Директор почему-то не тает от этого обезоруживающего взгляда. Он произносит тихо и властно:
        — После уроков зайдёшь ко мне в кабинет.
        Борис понуро бредёт в класс.
        Лучше бы директор кричал, ругался, топал ногами, размахивал руками. Но как раз этого Вячеслав Александрович никогда не делал. Наверное, поэтому его все боялись.

        Неожиданная встреча

        Мама собиралась на работу и сказала Любе:
        — Зачем нам с тобой водка? Сменяй её на хлеб.
        И Люба пошла на рынок.
        — Смотри, чтобы не вырвали сумку!  — крикнула вслед мама.
        — Не бойся!
        Рынок ещё не виден, но толпа видна издалека. Тёмная, подвижная, шумная, нерадостная толпа рынка военных лет. Каждый озабочен чем-то для него важным, а в общем-то, одним и тем же — своей большой или маленькой выгодой.
        Толстая тётка в лопнувшей под мышками телогрейке кричит:
        — Масло тамбовское! Масло тамбовское!
        Светло-жёлтое сливочное масло скатано в шары чуть поменьше мяча, который до войны разорвал Курятников. Холодные, жёлтые шары масла. Положить такой шар за окно, чтобы не таял, и можно целый месяц отрезать от него понемножку и класть в кашу. А когда-нибудь один разочек, если мама разрешит, можно намазать маслом кусок хлеба. И будет настоящий бутерброд, как до войны.
        Люба заворожённо смотрит на масло, чувствует во рту забытый вкус. А тётка, заметив её, зовёт:
        — Красавица! Бери маслице! Тамбовское!
        Старушка, по самые глаза закутанная в платок, шепчет Любе:
        — Не бери у ей масло… Внутри камни, внутри камни. Сверху маслом обмазанные камни.
        Люба шарахается от толстой тётки. Кто её разберёт, может, и камни. Она проглатывает слюну, идёт дальше. Люба и не собиралась покупать масло, только мечтала. Но всё равно обидно. А вслед несётся весёлый крик:
        — Масло тамбовское! Сливочное, свежее!
        Из телогрейки толстой тётки торчат клочья грязной ваты.
        Старик шепелявит:
        — Свечи, свечи, свечи…
        Молоко в больших холодных серебристых бидонах. Есть даже мёд, золотой, тяжёлый. Буханки хлеба, спрятанные за полу пальто. Хлебом торговать запрещено: милиционер ходит и сразу забирает тех, кто продаёт или меняет хлеб. И правильно, думает Люба. Откуда у человека лишний хлеб? У всех карточки. Значит, достал он этот хлеб нечестно.
        Вон стоит большой косоглазый парень. Около него деревянный чемодан.
        — Бурки трофейные! Бурки тёплые, как мама родная! Сносу нет, трофейные!..
        И старушка в чёрной кружевной шляпке, синяя от холода:
        — Фикус, кому фикус…  — Голос у старушки тихий, шелестящий.  — Фикус…
        Небольшой фикус в кадке, глянцевые листья поникли на морозе.
        — Фикус, фикус, фикус…
        На рынке сразу видно, кто голодный, а кто сытый.
        Косой, который продавал трофейные бурки, подходит к Любе. Он наклоняется к ней, от него пахнет луком.
        — У тебя что? Водка? Сколько просишь?
        — На хлеб меняю, за деньги не отдам,  — отвечает Люба. Ей неприятен этот косой. Она чувствует, что он подошёл именно к ней, потому что думает, что её легко обмануть, обсчитать. И она делает суровое лицо, сдвигает брови, щурит глаза, плотно сжимает губы. Чтобы он видел, что её не обманешь, она не дурочка.
        — Полбуханки возьмёшь?  — шепчет косой.
        — Нет. Буханку,  — резко отвечает Люба.  — Я цены знаю.
        Она знает, что можно взять и полторы буханки, Славка на днях менял такую же бутылку на полторы буханки. Но то Славка. А Любе мама сказала:
        — Чтобы не ходить долго и не нарваться на милицию, отдай ты её за буханку чёрного.
        — Дорого просишь,  — бубнит косой и продолжает идти по пятам.
        Любка не оглядывается на него, пробирается сквозь толпу, врезается в толпу плечом.
        — А вон милиция смотрит,  — говорит косой.  — Отдавай за половину. Рынок не магазин, надо уступать.  — Он произносит «магазин», и от этого становится ещё противнее.  — Отнимет милиция твою бутылку и выпьет за твоё здоровье.
        Люба не отвечает. Она не может оторвать глаз от того, что перед ней. На деревянном некрашеном прилавке разложены аккуратные ровненькие полешки. Что-то в них очень знакомое, хотя мало ли похожих дров… Любу обдало жаром. За прилавком стоял и посмеивался своими лиловыми губами старик Курятников. Он сложил дрова кучками и скороговоркой повторял:
        — Загораются с одной спички! Совершенно готовые — не пилить, не колоть — прямо в печку. Сам бы ел, да деньги надо.
        Люба задохнулась от обиды, от наглости старика и от собственного бессилия. Если бы она была большая, а Курятников — с неё, она бы подошла, схватила его за шиворот, потрясла и сказала:
        «Не стыдно? Совсем совести нет? А ещё отец фронтовика. Спекулянт несчастный тимуровские дрова продаёт!»
        Он не видит её и продолжает своим ехидным говорком зазывать покупателей. И у него покупают: мальчишка в коротком пальто с рукавами до локтей складывает дровишки в хозяйственную сумку, а к старику Курятникову уже подошла женщина в шинели с подвёрнутыми рукавами, без погон, и в белом вязаном платке. И тоже купила две кучки дров. Сказала:
        — Ладненькие какие, с душой заготовлены — не крупно, не мелко.
        А старик Курятников кивает, хвалится дровами, как будто сам молодец.
        Люба стоит совсем недалеко. Он не видит её. А вот увидит, что тогда будет? Сразу, наверное, засуетится, забеспокоится. Испугается. Люба не знает, что станет с Курятниковым от стыда, но ей даже самой страшно от того, что сейчас будет переживать старик Курятников.

        И вот он увидел Любу. И ничего. Совсем ничего. Не засуетился, не испугался, не заметался. Стоит и продолжает приговаривать весело, с усмешечкой:
        — Дрова готовые! Не пили, не коли, прямо в печку вали!

        Чуть ли не Любе адресована эта дурацкая прибаутка собственного сочинения.
        И — удивительно: она тогда сама заметалась, заторопилась. Скорее скрыться от наглых насмешливых глаз старика! Почему так бывает? Кто-то делает что-нибудь плохое, а тебе — не ему — стыдно? Почему? Люба не понимала и сердилась на себя.
        Она быстро втёрлась в толпу. Подальше от этого места! Уйти, не видеть, забыть. Вытеснить из головы поскорее саму мысль о Курятникове. Ах ты, Курятников! Ну Курятников! Погоди, Курятников. Это тебе даром не пройдёт! А что она может ему сделать? В том-то и печаль, что ничего.
        А если бы могла? Она бы в эту минуту, наверное, бросилась на него с кулаками. Такой ненависти Люба не испытывала ещё никогда.
        Опустошённая, озябшая и подавленная, она выбралась из толпы. Люба ещё не знала, что ненависть делает человека пустым и усталым.
        Она стояла в стороне, косого уже не было рядом. Сумка в руке стала странно лёгкой. Сунула руку в сумку, а сумка пустая. Бутылки нет.
        — Ой! Вытащили!  — ахнула Люба.
        — Не зевай!  — захохотала женщина в яркой, разрисованной розами, шали с тяжёлыми кистями.  — Молодая, учись не зевать!
        Как вернуться домой с пустой сумкой? Она шла медленно-медленно, как будто валенки стали тяжелее. Но как ни медленно идёшь, всё равно придёшь, куда шла. И Люба оказалась в своей комнате.
        Мама не спросила её ни про рынок, ни про хлеб. У мамы сияли глаза.
        — Письмо от папы! Он ранен в ногу. Пишет, что неопасно. Он жив! Он жив и, может быть, приедет после госпиталя на несколько дней!
        Мама заглядывает Любе в глаза. Маме надо, просто необходимо, чтобы кто-нибудь сейчас радовался вместе с ней. А Люба так долго не приходила. И теперь наконец можно сказать Любе, что папа жив, что он прислал письмо и скоро приедет. И Люба, конечно, заплясала: её папа приедет, он жив, её папа! Он войдёт в комнату, они увидятся, она ему всё расскажет. Он теперь солдат, её папа.
        Хлопнула входная дверь, мама быстро пошла в кухню поделиться радостью с соседкой Устиньей Ивановной.
        А Люба села на диван, подложила под себя ладони — они медленно отогревались.
        Папа приедет. Может быть. А может быть, и нет. Но ей хотелось верить, и она уже верила, что приедет.
        До войны мама с папой часто ссорились, Люба не понимала почему. Хороший папа, Люба его очень любит. Хорошая мама, Люба её тоже очень любит. Зачем ссориться двум таким замечательным людям, самым лучшим на всей земле? Люба не понимала и мучилась от их ссор, хотя была ещё маленькой. Мама кричала папе: «Ты испортил мою жизнь!» Люба затыкала уши, она не хотела слышать эти слова, она не понимала, что значит «испортить жизнь». Но они ссорились громко, и всё равно было слышно, как папа отвечал: «А ты — мою».
        Потом мама плакала, а папа никогда не плакал наверное, мужчины не умеют плакать. Мама плакала, и Любе было жалко маму больше, чем папу. Всегда жалко того, кто плачет, тем более если плачет твоя мама. Получалось, что мама несчастная и обиженная, а папа виноватый и жестокий.
        После каждой ссоры Люба думала: «Может, это последний раз, может, они больше не будут?» Ей так хотелось в это поверить, что она убеждала себя до тех пор, пока не начинала верить: они больше не будут. И они все втроём будут жить мирно, как семья Лёвы Соловьёва. Будут ходить все вместе в Зоопарк и кормить лебедей на пруду. Будут по вечерам играть в лото, у мамы пропадёт напряжённая морщинка между бровями, разгладится красивый лоб, засияют глаза. Папа будет снова петь «Три танкиста, три весёлых друга, экипаж машины боевой…». Люба очень любит эту песню и всегда начинает петь её вместе с папой…
        Но проходило несколько дней, и они снова ссорились, и снова Люба зажимала уши и всё равно всё слышала.
        Однажды, когда началась ссора, папа встал, стукнул об пол зеркалом, оно разлетелось на мелкие осколки. А папа хлопнул дверью — и всё. Больше не вернулся.
        Так они и жили отдельно. Иногда папа звонил по телефону не маме, а только Любе. С мамой он не хотел разговаривать даже по телефону.
        Однажды Люба сказала:
        — Папа, я тебя так давно не видела. Я уже забыла, какое у тебя лицо. А ты помнишь, какое у меня лицо?
        — Помню,  — ответил папа.  — Я о тебе часто думаю. Но я никогда не смогу вернуться. Мы с твоей мамой не сошлись характерами. Понимаешь?
        — Понимаю. Мне уже десять лет, что же тут непонятного — не сошлись характерами.
        …Было воскресенье, и мама повела Любу с утра к зубному врачу. Любе не хотелось идти, и она замедляла шаги, будто ноги цеплялись за асфальт. А мама нетерпеливо говорила:
        — Скорее! Скорее! Врач нас ждать не станет.
        Люба думала: «И пусть не ждёт. Ещё лучше, если не будет ждать». При одном воспоминании о ноющем звуке бормашины ей становилось тоскливо.
        И вдруг они увидели толпу. Люди стояли, подняв лица к чёрному рупору на высоком столбе. Голос из репродуктора говорил:
        «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».
        И мужчина в косоворотке, подпоясанной узким ремешком, сказал тихо и удивлённо:
        — Война.
        И все повторяли это слово: «Война».
        Мама остановилась, и Люба остановилась. Мама побледнела и спросила:
        — Как война? С кем война?
        А Люба в первую секунду подумала: «Хорошо, что не надо идти к зубному». И только потом, в следующую секунду, поняла, что значит это слово: «Война». Почему-то вспомнила, как вожатая Клава учила их четвёртый «А» надевать противогаз. И когда Генка Денисов спросил: «Зачем?», Клава ответила: «Мы войны не хотим, но к бою готовы».
        — Мама,  — спросила Люба,  — а как же мы будем — у нас нет противогазов?
        Но мама быстро шла к дому, и Люба, хотя и спешила, всё время отставала и должна была бежать. Мама тянула её за руку и не отвечала. А Люба всё твердила:
        — Без противогазов нельзя. Они же фашисты. Они нас газом отравят…
        И вдруг заплакала. А мама сказала:
        — Стыдно плакать. Ты уже большая.
        Дома их ждал отец. Он изменился, а может быть, Люба отвыкла от него. Глаза такие же, синие с жёлтыми точками. И брови тёмные, и волосы тёмные ёжиком. И папины руки, большие, обхватили Любу, а она уткнулась лицом ему в живот и долго стояла так и повторяла:
        — Папа, папа…
        Мама сухо спросила:
        — Ты зачем пришёл?
        Но Люба слышала, как дрожит мамин голос.
        — Война,  — сказал папа.  — Завтра я иду в военкомат. А сегодня я вернулся к вам… Война, понимаешь ты?
        Мама ничего больше не сказала. Взяла с подоконника чайник и пошла в кухню.
        Потом они втроём пили чай с латвийскими конфетами. Люба хотела спрятать фантики, но вспомнила, что война. Как-то не вязалось — война и фантики.
        Через несколько дней они провожали папу.
        Большое поле где-то на окраине города. И по всему полю солдаты в гимнастёрках. И папа, стриженый, в пилотке, в шинели. Глаза синие-синие. А Люба вдруг увидела, что папа очень молодой. Загорелый, синеглазый, худой. Он поцеловал маму и поднял на руки Любу. Пилотка съехала набок, Люба поцеловала колючую стриженую голову.
        — Я буду тебя ждать,  — сказала мама.  — Ты пиши. Помнишь, как ты уехал к своей маме и нам не писал…
        — Вспомнила!  — сказал папа, и Люба испугалась, что сейчас они поссорятся.

        Круговорот воды в природе

        Тимка сидит дома и учит биологию. Галина Ивановна задала круговорот воды в природе. Он листает учебник. Вода в природе — это Тимка знает. Тёплый дождь — когда хочется, чтобы поскорее промокла насквозь рубашка, и тогда можно не прятаться, а идти себе медленно, как будто никакого дождя нет. И нарочно наступать в глубокие лужи, потому что всё равно в ботинках давно полно воды. Холодный дождь, мелкий, серый. Тогда ты рад, что сидишь дома, что все твои тоже дома. У мамы что-то кипит на плите, папа как-то особенно мягко усаживается в кресло. Ленка становится ласковой и тихой. Вода в природе ручьи вдоль тротуара весной, когда можно пускать игрушечные кораблики. Бумажные тоже можно, но они быстро размокают. А у Сергея есть красный пластмассовый линкор, он взбирается на волны и несётся по мутным водам ручья, а Тимке кажется, что волны вот-вот опрокинут корабль, но он выдерживает и мчится вперёд до самой «Галантереи».
        Круговорот воды в природе. Что такое этот самый «круговорот»? Слово немного скучное. Но Тимка читает учебник, и оказывается, что круговорот — это вполне весёлое дело.
        Течёт река, греет солнце, вода в реке нагревается и превращается в пар. А пар — в облако. А облако — в тучу. А туча — в дождик. А дождик — в ручьи. А ручьи текут в речку. Течёт речка. Опять греет солнце, опять облака, опять дождик. Круг замкнулся. Круговорот. Серебряный, прозрачный, летящий, журчащий круг воды.
        На уроке, когда Галина Ивановна объясняла про это, Золотцев, конечно, не выдержал:
        — На колу мочало, не начать ли нам сказку сначала?
        — Золотцев, успокойся,  — сказала Галина Ивановна.
        Тимка ни разу не видел, чтобы Галина Ивановна вышла из себя. У неё железные нервы, у Галины Ивановны. Хорошо бы и Тимке железные нервы, чтобы стать твёрдым и невозмутимым.
        — А вдруг эта вода не вернётся в свою речку?  — спросила на том уроке Катя.  — Не обязательно же в свою? Правда, Галина Ивановна?
        — Не обязательно. Но все реки встретятся в море. А из моря вода — что?  — испаряется, и опять идут дожди и снега, питают реки. Ничто не пропадает в природе. Понимаете, ребята? Это очень важно — ничто не пропадает.
        Тимка вспоминает об этом. И тут же вспоминает о другом.


        Течёт река, большая, спокойная, достойная. Он видит её перед глазами. Это Волга.
        Однажды летом Тимка жил на Волге у деда Тимофея, папиного отца.
        Тимка сидит у себя в комнате, а видит красный сосновый бор на берегу. Огромный просторный закат малиновый, золотой, сиреневый. И Волгу — иногда синюю, иногда серую, а в грозу — чёрную. Широкая вода, тот берег еле разглядишь, но у деда есть бинокль, иногда Тимка смотрит на тот берег и видит, как маленькие люди косят. Женщины в белых платках сгребают граблями сено, потом на лугу стоят маленькие аккуратные круглые стога. И Тимке кажется, что запах сена долетает до этого берега.
        — Деда, а что там голубое?
        Дед Тимофей сидит на берегу рядом с Тимкой, смотрит на поплавок. Поплавок спокоен, и дед спокоен.
        — Где? За рекой?  — Деду не нужен бинокль, его глаза хорошо видят вдаль.  — Лён, Тима. Твоя рубаха цветёт.
        Тимка обалдело оглядывает свою клетчатую рубаху, потом только сообразил: из льна сделают полотно, нашьют рубах.
        — Почему моя? А может, твоя, деда?
        — И моя,  — соглашается дед.
        А по воде прыгают солнечные блики. Смотришь на них, смотришь, никогда не надоест. Река всё время разная.
        — Дед, смотри, как вода блестит.
        — Солнечные зайцы на поверхности прыгают. А главное, глубина.
        Дед сказал мимоходом, никакого значения, наверное, не придал этим словам. А Тимка почему-то помнит вот уже скоро два года.
        Однажды они с дедом поехали на старой лодке ловить рыбу. Туман поднимался столбами, солнце ещё не встало, и лодка входила в туманные столбы, к щекам прикасалась сырость.
        Они в тот день ничего не поймали. Грустно возвращаться с пустыми руками. Ехали за рыбой, а вернулись без рыбы. И тут им встречается моторка. Там сидят два парня; один поднял над головой щуку метровой длины, полосатую, как зебра.
        — Дядя Тимофей! Гляди, мы таких десяток толом наглушили!
        И захохотал на всю реку. То ли от радости, то ли от презрения к деду, который живёт всю жизнь на реке, а не догадался, как добыть рыбы.
        Промчалась моторка мимо, лёгкий запах бензина долетел до Тимки. Тумана уже не было, проснулась река, тяжёлые капли падали с вёсел. Дед грёб не спеша, а лодка шла быстро. И всё-таки Тимке было как-то неспокойно — завидно, что ли. И мотор у них, и рыба у них. А у нас ничего.
        — Деда, а почему мы не могли толом глушить? Бабушка сковородку приготовила рыбу жарить, а мы без рыбы.
        Дед молчит, продолжает ровно работать вёслами. Потом сказал:
        — Мы без рыбы, зато с совестью. А рыба в другой раз будет, подумай сам.
        Дед не любит много говорить. Скажет чуть-чуть и добавит: «Подумай сам». А Тимка подумает.
        Там, в деревне Шатрище, Тимка полюбил сидеть на крыльце. Почему люди сидят на скамейках, на стульях? На крыльце в сто раз удобнее. Сам садишься на верхнюю ступеньку, ноги ставишь не на следующую, а через одну. И сидишь, думаешь. Солнышко нагреет ступеньки и тебя. А мимо идут люди, и каждый что-нибудь скажет. Иногда словами, а иногда без слов.
        Вот прошёл пастух Савушка, длинный кнут висит на плечо и сзади по траве тянется. А за кнутом бежит котёнок тёти Насти, хватает лапой, как будто это мышиный хвостик.
        — Тимка, дед дома?  — спрашивает Савушка.  — Я ему табаку купил. Отдашь.  — И протянул Тимке пачку табаку.
        До пенсии дед был начальником маленького причала на Волге, здесь же, в деревне. И теперь многие речники приезжают навестить деда. Тимка помнит, как пришёл капитан теплохода «Багратион». Белая фуражка, синий китель, ботинки скрипят.
        — Тимка, а дед дома?
        — Дома, дома,  — сказал дед за Тимкиной спиной.
        Они долго сидели с капитаном, толковали. И капитан сказал:
        — Мне, Тимофей, нужен твой совет.
        Тимка на крыльце сидит, на закат смотрит, а сам думает:
        «Даже бывалый капитан трёхпалубного теплохода, смелый и суровый, деда уважает и с ним советуется. Он капитан, а дед — просто дед. Или как же тогда?»
        Тимка в то лето и в лесу заблудился, когда с Колькой ходили по грибы. И в крапиву с забора свалился. И сома в реке поймал. А вспоминается больше всего почему-то крылечко, ступеньки, нагретые вечерним солнцем. Как он сидел там, о чём думал, что видел.
        Дед сказал однажды:
        — Ты, Тима, к нам не только отдыхать приехал. Ты к нам расти приехал. Вот и расти.
        А он и рос.
        Тимка знал, что в войну дед воевал. Но дед никогда не говорил об этом. Говорил про другое.
        — Лодка опять потекла, надо взять у Мишки-лесника смолы и просмолить лодку.
        Тимка помнит, что бабушка тогда сказала:
        — У всех моторы давно, а мы всё на вёслах. У всех катера, «казанки» алюминиевые, а у нас лодочка худая, дощатая. Нет, Тимофей, всё-таки ты пустодом.
        А дед подмигнул Тимке и ответил:
        — Почему пустодом? Разве наш дом пустой? У нас в доме и веселье, и внук Тима, и мы с тобой, хоть и старые, а не пустое место.
        — Болтай!  — Бабушка сердилась, но дед не боялся бабушку.
        Дед говорил о папе:
        — Зря, Тима, твой отец в городе обосновался. У нас жизнь чистая, простая. А город всё путает в человеке. И отец стал уже не тот.
        — Почему не тот?  — обиделся Тимка.  — Отец хороший.
        — Правильно защищаешь. Так и быть должно. Даже если плохой был бы, ты должен за него вставать. Тем более — хороший. Но я и не сказал, что он плохой. Но в деревне жизнь вольная, чистая. Волга. Рыба. Небо. Лес.
        — Молчи, молчи уж!  — сердится бабушка, а сама достаёт ухватом из печи чугунок с картошкой.  — У них газ и отопление без трудов. У них метро. А в магазине колбаса в любое время.
        — А у нас зато молоко какое? А картошка какая? Свежее все, живое.
        Про картошку говорил, а про войну не сказал ни слова.
        Вечером Тимка спросил:
        — Деда, ты в войну воевал? А молчишь.
        — Что говорить прикажешь? Кто же в войну не воевал?
        — Расскажи, деда,  — и Тимка подвинулся на ступеньке, чтобы дед сел с ним.
        Они смотрят на Волгу, там, за широкой водой, садится солнце, оранжевое, совсем круглое и очень большое. Тимка никогда не видел в городе такого солнца. Странно. Знает, что солнце на свете одно. А чувствует, что здесь оно такое, какого нигде нет.
        Где-то мычит корова. Где-то гонко и хрипловато кричит петух, молодой петушок, голос ещё не окреп. Прошли с причала женщины с пустыми корзинами, лиловыми внутри, возили в город чернику.
        — Здравствуйте, дядя Тимофей,  — сказала та, что помоложе.
        — Здравствуй, Тимоша,  — сказала та, что постарше.  — С внуком солнышко провожаете? Хорошо сидите, смотреть на вас хорошо.
        — Да вот, сидим,  — дед раскурил трубочку.
        Они ушли, а он посапывает трубкой, молчит.
        — Рассказывай, дед.
        — Расскажу, Тимка. Мне много надо тебе рассказать. Не знаю, как успею.
        — Успеешь. Я ещё долго буду. Рассказывай понемногу.
        Дед улыбается чему-то своему, что-то в его улыбке печальное.
        — Война, Тима, это не только стрельба — они в нас, а мы в них. Хотя стрельба, конечно, в первую очередь. А вспоминается чаше всего не стрельба, не бон. Хотя и бои, конечно, тоже… Однажды враги обстреляли наш катер, меня ранили. Пока доставили в госпиталь, и сильно ослабел от потерн крови. Живёшь, живёшь и никогда не думаешь, что в тебе течёт горячая красная кровь. Несёт по тебе жизнь, силу…
        Тимка слушает деда. Правда, никогда не задумывался об этом — течёт по тонким человеческим жилкам живая кровь. Порежешь палец, увидишь красную капельку, тогда только про неё вспомнишь. А так чего о ней думать? Но вот дед сказал: «Ослабел от потери крови». И сразу страшно за деда: потерял бы много крови, потерял бы жизнь. Война это страшно.
        Тимка поднял ладонь, посмотрел, как светит сквозь пальцы солнце и пальцы просвечивают ярко розовым. Придвинулся поближе, плечом упёрся деду в бок. Тепло, надёжно стало.
        — Рассказывай, деда.
        — Доставил меня санитарный поезд, между прочим, в Москву. Там и положили в госпиталь. Выл наш госпиталь в здании школы, на двери палаты табличка: «Шестой «А». Лежу я в этом шестом «А», то приду в себя, то опять из сознания уйду во тьму. И даже в беспамятстве чувствую, как болит моя пробитая в пяти местах рука, болит и болит. А врачи постепенно из неё осколки вынимают, но никак все не вынут, остаются ещё. И другие в этом шестом классе лежат тяжёлые, разговоров нет, грустное молчание.
        И вот однажды утром приходит в палату девочка лет двенадцати, от силы тринадцати. Худенькая, а глаза смелые.
        «Здравствуйте, товарищи больные».
        Голое детский, лёгкий. И от этого голоса стало мне как-то светлее. Сына своего вспомнил, твоего отца. Ему тогда тоже лет одиннадцать было. А она смотрит своими глазищами серыми, а в них сочувствие к нашим страданиям. Понимаешь. Тима? Сочувствие. Хотя девчонка маленькая.
        «Я могу вам книгу почитать смешную. Могу песню спеть». Я говорю через силу:
        «Спой».
        Она сразу запела «Катюшу». Каждый эту песню знает, но девочка пела так, что стоны в палате прекратились, все слушали, как она поёт. Не певица, и голосок то слабенький. Но снимал этот голос нашу боль. Не знаю, как объяснить, а очень хочу, чтобы ты понял, почему так получилось. Видно, сила духа была в этой маленькой девочке, сила жалости. А сила передаётся от человека к человеку, это закон.
        Она спела «Катюшу», а ребята просят:
        «Ещё спой».
        Она поёт «Землянку», потом «Жди меня, и я вернусь». Военные песни. Голосок тоненький, как у этого петушка.
        «Девочка, ты в каком классе учишься?»
        «Я не учусь. Я здесь в госпитале работаю, заведую клубом».
        «Заведующая? Сколько же тебе лет?»
        «Скоро тринадцать».
        К нам в палату она каждый день приходила, приносила книги, письма. Писем почти не было, правда. В войну многие потерялись, почта шла долго и путаными путями.
        А мы потихоньку-помаленьку выздоравливали. Девочка садилась посреди палаты на белую крашеную табуретку и пела песни. Особенно я любил, когда она пела «Идёт война народная». Песня совершенно суровая, военная. Сто раз её по радио слышал, а когда эта девочка пела, меня за сердце хватало… А иногда мы ей тихонько подпевали.


        Война была долгая-долгая. Я после госпиталя до конца воевал, больше ран не было. Многое я забыл. А эту девочку с песнями помню и помню. Врачи были прекрасные, сёстры заботливые. Почему же у меня осталось чувство, что вылечила, спасла меня именно эта девочка?
        Тимка молчит, солнце село, красная полоса осталась в небе, а вода в Волге стала розовой. В небе закат почти погас, а в реке ещё горит.
        Дед тоже молчит. Потом говорит:
        — Какое-то совсем особенное уважение у меня к ней. Она же пошла работать в госпиталь не потому, что призвали, не потому, что платили, я даже не знаю, платили ли ей зарплату. Она пошла потому, что очень хотела помочь нам воевать. Хоть чем-нибудь помочь тем, кому трудно. А это самые ценные люди, Тима. Ты научись их отличать, тех, кто любит другим помогать. И сам будь таким.
        Прошёл по Волге, сверкай огнями, огромный теплоход. Прогудел басовито, волна ударила в берег гулко, сильно.
        — «Суворов»,  — говорит дед, хотя темно и названия теплохода никак не увидеть. Но Тимка знает, что дед не ошибается, он все суда на Волге знает, большие и маленькие.
        — Дед, а где она теперь?
        — Не знаю, Тимка. Потерялся след. Я писал после войны в госпиталь, а мне ответили, что она уже не работает. А где, что — не ответили. Война кончилась, а путаницы было много. Не нашёл. Пойдём ужинать, а то бабушка будет ругать.

        Появляется хулиган Шмырин

        Тимка не может больше спокойно сидеть на ступеньках. Он не знает, что происходит рядом, в зелёном доме, и от этого ему тревожно. Неразгаданные тайны Тимка любит в книгах, и то ему правится, когда в конце концов всё становится ясным и попятным. А тут неизвестно, чья рука, неизвестно, кто был там и куда девался после.
        И Тимка решает выяснить наконец, в чём там дело. Кто поселился в зелёном доме? Почему тот человек не показывается долго-долго, а потом посылает Тимку за хлебом как ни в чём не бывало?
        Тимка подходит к зелёной двери и стучит в неё. Сначала стучит костяшками пальцев, потом кулаком, а потом ногой. Никто не отзывается. Тот человек, наверное, ушёл. Но может быть, он вернётся? Может быть, надо подождать немного, и всё выяснится?
        Тимка садится на крылечко. И по привычке смотрит, хотя и хочет не смотреть, на Катины окна. Кати нет дома, у них темно. Сидеть на крылечке почему-то сегодня неуютно, одиноко. Хорошо бы, появилась Катя. И хорошо бы, она поговорила с ним по-хорошему. Тимка так любит, когда Катя говорит с ним о чём-нибудь. Ну почему бы ей не прийти сейчас?
        И тут, как в волшебной сказке, появляется Катя. Она идёт мимо крылечка, не замечает Тимку. Лицо у неё невесёлое. Катя немного сутулится; может быть, от этого она кажется печальной. Тимке так хочется защищать Катю, побеждать ради неё злые силы. Но где эти злые силы, он не знает. Тимка говорит:
        — Здравствуй, Катя. А я тут сижу.
        А Катя не говорит: «Вижу, что ты тут сидишь. Разве тебе больше нечего делать?» Она говорит совсем другое:
        — Ты английский сделал? Нет ещё? И я нет ещё. А ты правда кино снимаешь? Интересно. Покажешь когда-нибудь кино?
        Она стоит рядом с ним и разговаривает, и ему кажется, что этого не может быть. Сразу становится необыкновенным снег, он сверкает, переливается цветными огоньками. Сразу становится необыкновенным небо — в нём светится тёмная синева. И необыкновенно красивая рыжая кошка аккуратно идёт через двор.
        А Катя ничего этого не видит. Она просто разговаривает со своим соседом и одноклассником Тимкой. И не говорит ничего особенного. А ему каждое её слово кажется особенным.
        — Ты садись, Катя.  — Он стряхивает варежкой снег со ступеньки, и Катя садится рядом. Катя сидит рядом! С ним! С Тимкой! Катя!
        И ему кажется, что сейчас он совершит что-то такое потрясающее, от чего Катя придёт в неописуемый восторг и поймёт наконец, что за человек Тимка. Он не просто сосед, как все другие соседи. Не просто одноклассник, как все другие одноклассники. Он человек особенный, необыкновенный.
        И в это время раздаётся над их головами голос:
        — Чего это вы тут сидите? Сидят, понимаешь… Рядышком.
        Перед ними стоит Шмырин. Тимка никогда не видел Шмырина так близко, но слышал про него сто раз. Шмырин не учится и не работает. Шмырина опять искал участковый. Шмырина, наверное, заберут в колонию. Шмырин отнял у мальчика коньки.
        Теперь Шмырин стоит рядом, от него пахнет табаком, он протягивает руку и говорит:
        — Ишь, жених расселся с невестой!
        И натягивает Тимке шапку на глаза. Очки слетают в снег.
        — Рано вам на лесенке сидеть! Очки напялил! Профессор! Рано тебе очки носить!
        — Вы что?  — Катя вскочила.  — Хулиган!
        А Тимка шарил вокруг себя рукой, искал очки. Шмырин отшвырнул их ногой в сторону. Потом толкнул Катю, и она упала в сугроб.
        — Нашёл себе защитницу, профессор! Ха, помрёшь с вами…
        У Тимки перехватило горло. Его сковал какой-то столбняк. Не то страх, не то унижение, а скорее всего и то и другое прикопали Тимку к месту.
        — Деньги есть? Скажешь, нет?  — Шмырин держал Тимку за плечо сильными, цепкими пальцами, а другой рукой поспешно шарил в карманах Тимкиной куртки. Выгреб всю мелочь и оттолкнул Тимку: — Беги скорей, жалуйся маме, жених!
        Пошёл к воротам и запел нарочно противным голосом: «Если ты меня любишь, не клянись мне в любви, а то могут наскучить мне клятвы твои».
        Тимка так и сидел, сжавшись в комок. Он не мог поднять глаза на Катю, всё расплывалось перед его глазами: фонари, сугробы, Катя. Но это были не слёзы. Просто Тимка плохо видел без очков.
        — Тим, не плачь,  — сказала Катя.  — Из-за каждого хулигана плакать ещё!  — И Катя всхлипнула.
        — Я и не плачу. Ещё не хватало,  — ответил Тимка.  — Я вообще никогда не плачу. В следующий раз пусть только полезет! Я его покалечу, этою Шмырина…
        Катя протянула ему очки:
        — Не разбились.
        Он надел очки. Больше не расплывались сугробы. Не расплывались фонари дневного света. А Катя? На Катю Тимка смотреть не мог. Было невыносимо стыдно смотреть на Катю. Наверное, Тимка не сможет поднять на неё глаза никогда в жизни. Конечно, Шмырин — это Шмырин. Непобедимый силач и хулиган. Но Тимке от этого нисколько не легче.
        — Катя!  — зовёт с балкона мама.  — Ужинать!
        И Катя уходит. Она идёт медленно — может быть, ей не хочется ужинать? А может быть, она хочет что-то сказать? Если бы Катя сейчас что-нибудь сказала Тимке, самое простое, пустяковое — ему бы стало чуть легче. Но она ничего не говорит. Уходит, и всё. Катя всегда уходит.
        Тимка ещё раз постучал кулаком в зелёную дверь. Никто не ответил.
        Тимка пошёл домой.
        Дома он сказал Лене:
        — Пять классов кончу, пойду работать в цирк.
        — Клоуном?  — в восторге взвизгнула Лена.
        — Дрессировщиком особо опасных зверей. Буду дрессировать тигров и леопардов. Они у меня ещё узнают!
        — И медведей?
        — И медведей.
        — Ой, Тима! Белых?
        — Бурых! Вот так!
        — А я буду ходить в цирк каждый день и хлопать тебе громко.
        — Хорошо, хлопай.
        Лена смотрит на брата с таким восхищением, что Тимка понимает: для неё он самый сильный и самый смелый. А когда на тебя так смотрят, ты и на самом деле становишься намного сильнее и смелее.

        Катя, пойдёшь со мной в цирк?

        После истории со Шмыриным Катя ведёт себя так, как будто этой истории вовсе не было. Она даже попросила у Тимки карандаш. И он обернулся и дал карандаш. А Катя шёпотом сказала: «Спасибо». И улыбнулась. Это было на биологии.
        Галина Ивановна даже сделала Тимке замечание:
        — Тима, не вертись. И не шепчитесь с Катей.
        Катя покраснела. А Тимка сел прямо, но в душе у него был праздничный звон. Это было самое прекрасное замечание, которое он получил за все свои школьные годы.
        На перемене Катя стояла в коридоре у окна. Тимка набрался храбрости, подошёл и встал не совсем рядом, но близко. Он стоял так, что при желании можно было считать, что Тимка стоит с Катей. А если такого желания не было, то можно было считать, что Тимка оказался у этого окна не потому, что там Катя, а потому, что захотел посмотреть в окно: что-то ею заинтересовало на улице.
        Подошёл Серёжа и встал между Тимкой и Катей. Вот сколько места, оказывается, оставалось. Тимка сказал про себя. «Сам виноват. Встал за целый километр».
        Сережа как ни в чём не бывало спросил:
        — Вчера по телевизору цирк показывали, там был один клоун со львом. Очень смешной. Тимка, ты смотрел?
        Как удачно, что Сергей заговорил про цирк. Здесь уж Тимке есть что сказать. Не у каждого есть знакомый Юра, известный юный дрессировщик.
        — Я по телевизору цирк не так люблю,  — ответил Тимка, покосившись на Катю; Катя смотрела в окно, но было видно, что слушает. И Тимка добавил: — В цирке самое главное знаешь что?
        — Знаю,  — сказал Серёжа, который знал всё на свете.  — Ловкость, смелость, отвага и красота. Это каждый знает.
        — Умный, а не знаешь.  — Тимка никогда раньше не сказал бы так Серёже. Ему нравятся умные люди. Но рядом стояла Катя, и Тимке было надо позарез, чтобы Катя поняла, какой необыкновенный человек Тимка. Чтобы она почувствовала, что Шмырин в Тимкиной жизни — случайность. Что есть в Тимке сила и смелость, и во многих важных вещах он разбирается даже лучше Серёжи.  — В цирке самое главное запах. Без запаха цирк не цирк. Вот так.
        Катя улыбнулась. А Серёже эти слова не понравились.
        — Почему ты, Тимка, думаешь, что про цирк больше других знаешь?
        Серёжа не любил, когда кто-нибудь оказывался умнее его.
        — Знаю. Потому что у меня в цирке работает друг. И я могу в любое время пойти и посмотреть представление.
        — По блату?  — сказал Серёжа.
        — По дружбе,  — отрезал Тимка.  — Его зовут Юра.
        Тимка почти никогда не был таким неуступчивым. Но сегодня это получалось само собой. Рядом стояла Катя. Она готова была забыть позорную историю со Шмыриным, Тимка это чувствовал. Но чтобы та история забылась, нужна была другая история, в которой Тимка будет выглядеть лучше других, сможет показать, что он человек стоящий.
        Теперь эта история сама шла к нему в руки. Катя смотрела на него, а не в окно. Вдруг она не верит? Каждый может выдумать, что у него есть такой друг. Почему Катя должна верить? А пусть убедится.
        И Тимка сказал:
        — Катя, пойдёшь со мной в цирк? Я познакомлю тебя с моим другом Юрой, знаменитым юным дрессировщиком.
        — Хорошо, пойду,  — согласилась она.  — Пойду. А Серёже можно?
        Тимка хотел сказать, что не сможет провести в цирк всю школу, потому что цирк не резиновый. Но тут Сережа отказался:
        — Я не смогу. У меня английский.
        Таких счастливых дней в Тимкиной жизни ещё не было. Он знал это точно.
        — Сейчас мой друг на гастролях, они ездят по всему миру. Мы пойдём в апреле, когда он вернётся.
        — У-у!  — Катя пожала плечом и оттопырила нижнюю губу, она была готова разочароваться в Тимке. Но не такой был этот день. Тимка не сдался.
        — Ну и что? На гастроли уехать нельзя? Так и сидеть в одном городе? Все страны и народы хотят посмотреть знаменитый конный аттракцион. Апрель скоро. Через два месяца. Время, Катя, знаешь как быстро летит!
        Катя ничего не ответила. Она смотрела, как по коридору бежит Борис Золотцев, подбрасывает вверх кусочки коржика и ловко ловит их ртом. Этот Золотцев всегда что-нибудь придумает.
        — Знаменитый аттракцион Золотцева,  — сказал Серёжа и пошел в класс, а Тимка ещё немного постоял с Катей.

        Борис Золотцев и директор Вячеслав Александрович

        Если бы любого человека в школе спросили, кто самый строгий, любой человек не раздумывая ответил бы: «Директор Вячеслав Александрович». Так оно и есть.
        Когда Вячеслав Александрович проходит по коридору во время перемены, мальчишки из младших классов сразу перестают беситься и носиться. Старшеклассники перестают играть в «слона», перепрыгивать друг через друга или толкать толстого Костю. Девочки прекращают секреты и насмешки. Вячеслав Александрович не делает никаких замечаний, он даже не смотрит как-нибудь особенно сурово. Просто идёт человек по коридору, и там, где он прошёл, наступает тишина и порядок. Это даже странно. И тем более странно, что эти тишина и порядок сохраняются ещё некоторое время после того, как директор уже прошёл и за ним закрылись двери учительской или директорского кабинета. Он, может быть, и не услышит, но всё равно никто не шумит. Не совсем, конечно, но некоторое время. Вот как действует на учеников один только вид директора школы. Это и называется авторитет.
        Борис Золотцев никогда не задумывался над тем, что это значит авторитет. И меньше всего его тянуло размышлять о том, какой вообще человек директор Вячеслав Александрович. Век бы его не видеть, директора, так считал Золотцев. Он знал, что лучше, когда тебе не надо идти в кабинет директора после уроков. А когда надо идти, то это намного хуже. Но он знал также, что бывают обстоятельства сильнее нас. И он открыл дверь кабинета на первом этаже, где на синей стеклянной табличке серебряными буквами было написано: «Директор».

        Директор сидел за письменным столом и писал. Он не волновался перед этой встречей. Золотцев подумал: «Хорошо быть директором». Сам он тоже старался не бояться. «Не съест же он меня» так думал Золотцев. Но было и другое: если уж приходится себя утешать, что не съест, значит, всё-таки страшно, хоть и не съест.
        Директор повернулся на стуле и уставился на Золотцева. А Борис стоял и смотрел на директора. Так, молча, они провели несколько минут. Но было сказано не так уж мало.
        Золотцев своим честным, невинным взглядом говорил:
        «Вы, Вячеслав Александрович, человек умный, с большим педагогическим опытом, даже награждённый значком «Отличник народного образования». (В этом месте своей мысленной пламенной речи Золотцев выразительно покосился на значок, привинченный к пиджаку директора, чтобы ещё яснее дать понять Вячеславу Александровичу, о чём думает пятиклассник Золотцев.) Неужели же вы, солидный человек, способны всерьёз сердиться на мальчика, не такого уж хулигана, только за то, что мальчик влез на дерево и немного подразнил девчонку из своего же собственного класса?»
        Золотцев произнёс все эти слова про себя. Но директор, как ни странно, их услышал. А может быть, прочитал в глазах Золотцева. Не зря же эти глаза невинно страдающего человека так терпеливо смотрели на Вячеслава Александровича.
        Директор вздохнул. Он пока ещё тоже ничего не сказал. Но кое-что Борис Золотцев смог услышать в этом молчании.
        Вот что сказал директор Вячеслав Александрович:
        «Ты, Золотцев, человек, в общем, неплохой. Никто и не считает тебя таким уж окончательно плохим человеком. Но ты, Золотцев, человек хитрый. Точнее, ты не такой уж и хитрый, но сам ты думаешь, что ужасно хитрый. Вот и сейчас ты думаешь, что своим смирным видом ты вызовешь моё сочувствие к несчастному скромному мальчику Золотцеву Борису. А какое же может быть сочувствие, если этот мальчик, вместо того чтобы по-человечески войти в родную школу, снять пальто и отправиться на урок,  — вместо того чтобы проделать эти такие простые действия, забирается на дерево, кричит так, что в соседних домах дрожат стёкла, всех задевает, дразнит, взвинчивает перед трудовым днём. И только, увидев директора, напускает на себя вид тихони».
        Они несколько минут молча смотрели друг на друга. За несколько минут можно мною сказать, особенно если не говорить вслух. Про себя люди говорят и понимают всё гораздо быстрее.
        Наконец директор произнёс:
        — Пришёл?
        — Пришёл,  — еле слышно, чтобы подчеркнуть скромность и послушание, отозвался Борис.
        — Как ты думаешь, почему я тебя вызвал?
        — Ну, из-за дерева, наверное.
        — Ошибаешься. Дерево деревом. Хотя, в общем то, не самый светлый поступок вскарабкался, кричишь, людей задеваешь. Непорядок. Но не только этот случай я имел в виду. Смотри. Ты зачеркнул свою фамилию в стенгазете, а карикатура была справедливой, и вообще зачеркивать — непорядок. Не согласен с критикой — пиши опровержение. Дальше. Ты стащил из биологического кабинета заспиртованного червя и пугал девочек. И Ольга Петровна от тебя плакала… Было, Золотцев?
        — Так ведь это когда было! Это ещё осенью было. И ничего она не плакала, а ругалась. И я сразу отдал.
        Он прекрасно помнил, как Ольга Петровна отняла у него эту несчастную банку и спросила свирепо: «Золотцев! Как ты думаешь жить дальше?»
        Учители часто задавали Золотцеву этот вопрос. Как будто на него можно ответить. Золотцев считал, что и люди поумнее его не знают ответа. И он тоже не знает. А тогда зачем же спрашивать? Теперь, стоя в кабинете директора, он ждал: сейчас директор выложит всё, в чём виноват Золотцев, а потом спросит что-нибудь такое же: «Как думаешь, Золотцев, жить дальше?» И он, Золотцев, ответит: «Я больше не буду», и его отпустят. И кончится неприятный разговор. Ему уже здорово надоело в этом кабинете. Он был здесь впервые. Пока шел молчаливый напряжённый диалог, он успел рассмотреть шкаф с книгами, серебристо-стальную модель реактивного самолёта на подоконнике. На стене карта Древней Руси: Вячеслав Александрович преподаёт историю в старших классах. И портрет неизвестного Борису человека, и подпись: «Сухомлинский». Наверное, какой-нибудь ученый.
        Можно, конечно, сразу сказать: «Я больше не буду». Но Золотцев знает, что для всего надо выбирать подходящее время. Тот самый единственный момент, когда эти ничего не значащие, в общем-то, слова получают силу, являются как бы паролем. Сказал, и тебя отпускают.
        В кабинете накурено. Золотцев думает: «Сам курит, а старшеклассников гоняет». Золотцев тоже пробовал курить, но не понравилось горько и тошнит.
        А директор, наверное, и про курение знает. Он откуда-то всё знает. Интересно, откуда он узнал про стенгазету?
        — Я про тебя всё знаю,  — как бы услышав этот вопрос, отвечает Вячеслав Александрович.  — Иначе какой же и директор, если не знаю, что у меня в школе делается. Всё знаю, всё понимаю, и провести меня трудно. Вот, Золотцев, какой трудный случай в твоей жизни. Ты трудный Золотцев. А и, между прочим, трудный директор. Кто кого, а?
        Смотрит весело, не злится. Седые виски. А перед Днём Победы пришёл в прошлом году в новом костюме и шесть орденов и медалей. Разведчиком был.
        И опять Золотцев услышал:
        — Я в войну служил в разведке. Там легче. Точно знаешь, где свои, где чужие. И свои своих не подводит… Иди, Золотцев. Что ждешь? Иди, иди.
        А глаза-то у директора стальные. Усталые, немолодые — а стальные, воля в них и власть.
        — Я больше не буду,  — бормочет Золотцев, отступая к двери.
        — Я так и думал,  — усмехается директор.  — Ступай, ступай. У меня и без тебя дел миллион надо готовиться к родительскому собранию. Ступай.
        Золотцев вышел. Медленно, растерянно, чувствуя какое-то смутное беспокойство. Его не ругали, не прочли нотацию.
        Директор ещё некоторое время думал о нём. Но эти мысли были Борису Золотцеву неизвестны.
        Вот что думал директор:
        «Ты больше не будешь, Золотцев? Будешь ходить по ровной земле, не лазить по гаражам и по деревьям? Не станешь доводить, до слёз учительницу биологии, человека большой души, но слишком мягкого? Не будешь цеплять девчонок? Курить в уборной? Ездить без билета в троллейбусе? Не будешь? Так я тебе и поверил.
        Нет, милый друг, будешь и лазить, и прыгать, и бегать, и орать, и с ума сходить. Будешь, потому что такой ты человек, Борис Золотцев, ученик пятого «Б» класса. А я буду мучиться с тобой, вызывать к себе, пытаться пробудить твою сознательность, и совесть, и чувство собственного достоинства. Словом, буду стараться сделать из тебя, Золотцев, человека. Это будет, не скрою, яростный поединок, потому что оба мы с тобой люди упорные, и у тебя свои задачи, пока еще глупые. А у меня — свои, в общем, умные. И скорее всего, Золотцев, победа в этом трудном поединке будет за мной. Я сделаю из тебя человека полноценного и уважаемого. Потому что я педагог, да ещё директор вверенной мне школы. Бывают и у меня поражения. Например, Шмырин. Но ты-то, Золотцев, другое дело».
        При воспоминании о Шмырине директор нахмурился, стал как будто меньше ростом…
        Золотцев, непривычно для самого себя тихий, шёл по школьному вестибюлю. Пусто, только нянечка тётя Тася вяжет в углу на скамейке. Вдруг в раздевалке мелькнула знакомая фигура в клетчатом пальто. Мелькнула и сразу пропала; хлопнула дверь, фигура выбежала на улицу и понеслась.
        — Маслёнок!  — ахнул Борис и помчался вслед.
        Пятый «Б» давно ушёл из школы. Почему задержалась Маслова? Кого она ждала?
        Золотцеву очень важно спросить, сказать, объяснить, он и сам не знает что. Он зовёт:
        — Вика!
        Она остановилась. Ждёт, что он скажет. А из него вылетают совсем не те слова:
        — Чечевика! Фасоля!
        Он совсем не хотел кричать эти слова, но кричит. Да так громко, что слышно не только на этой улице, но и на двух соседних.
        Старушка с большой сумкой на колесиках спросила:
        — Где чечевика, мальчик? Где фасоль?
        — Не знаю, бабуся.
        — Поймаю, Золотцев, получишь!  — донёсся издалека знакомый голос Вики Масловой.
        Директор школы Вячеслав Александрович слышал этот истошный вопль и видел, как мимо окна его кабинета промчалась пятиклассница Вика Маслова. За ней галопом, перемахивая лужи, нёсся Борис Золотцев.
        Директор засмеялся и покачал головой.

        Скоро будет карнавал

        Галина Ивановна человек чёткий и во всём любит ясность. Сегодня после уроков она сказала:
        — Мальчики! Скоро Восьмое марта. Как вы готовитесь?
        Мальчишки переглянулись, некоторые подтолкнули друг друга локтями и молчали.
        — Девочки!  — продолжала Галина Ивановна.  — Ещё раньше праздник Советской Армии. Как вы думаете поздравить мальчиков?
        Девочки молчали. Потом Света сказала:
        — Можно вырезать из бумаги звёзды и наклеить на окна, очень красиво.
        — Во фантазия!  — сказал умный Серёжа.  — На Новый год вырезали снежинки. На Армию — звёзды. А на Женский день — цветы. Да?
        — Ты и такого не предложил,  — обиделась Агеева, потом вдруг спохватилась: — И вообще мальчишки, как всегда, в стороне.
        — Не ссориться!  — Галина Ивановна говорит энергично.  — Можно сделать один праздник, общий, весенний. И не будем ничего наклеивать на окна: эти наклейки загораживают свет, а потом никак не отмываются. Помните, после Нового года никак не могли избавиться от бумажных снежинок?
        — А какой мы устроим праздник?  — спрашивает Вика.  — Танцы?
        — Масловой только бы танцы,  — хмыкает Золотцев.
        Хорошо, что никто не догадывается, почему он всё время донимает Вику. Ни один человек.
        Тимка сидит помалкивает.
        Энергичный голос Галины Ивановны призывает к инициативе и самостоятельности.
        — Ну, что же вы? Давайте, давайте! Поактивнее! Поживее!
        — Можно устроить карнавал,  — вдруг говорит позади него Катя.
        Почему всем сразу понравилась эта идея? Зашумели, кто-то даже зааплодировал. Может быть, потому, что это предложила Катя?
        — Я буду Буратино!  — сказал Золотцев.  — Вот такой колпак! Вот такой нос!
        — Золотцев, тише,  — привычно остановила Галина Ивановна.
        — Как что, так Золотцев,  — привычно отозвался Борис.
        Дальше разговор шёл своим чередом.
        — А я буду снежинкой,  — сказала Света.
        — Придумала! Снежинкой — это на Новый год. А теперь уже весна!
        И все сразу услышали, как совершенно особенно кричат за окном воробьи.
        — Ну тогда подснежником,  — не смутилась Света, ей хочется быть нежной, невесомой.
        — Я тоже подснежником,  — это Эля Красикова. Ей хочется быть как Света.
        — Не шумите, подождите,  — стучит по столу Галина Ивановна. Только что она призывала их быть активнее, а у них энергии и активности хватило бы ещё на три класса.
        Галина Ивановна опять стучит по столу ключом. Наверное, в столе скоро будет дырка от ключа — такой шумный класс пятый «Б».
        — Я с вами замучилась!
        — С нами все замучились,  — охотно, с гордостью объясняет Золотцев.  — Ольга Петровна от нас раза два даже плакала.
        — Ну уж я плакать не стану, не дождётесь!  — рассердилась Галина Ивановна.
        — Не надо,  — пожал плечами Золотцев.
        Пока каждый не выскажется, они не успокоятся. Наконец унялись. Только Света сказали напоследок:
        — Мне мама вышьет вот здесь, на рукавах, и вот здесь, на воротничке. Будет красиво, правда?
        — И мне мама вышьет,  — подхватила Эля.
        Но Галина Ивановна перебила:
        — Какой же интерес — мама вышьет, мама сделает. А давайте всё сделаем сами. Кто как умеет, так и сделает. Костюмы, маски, шапочки.
        — Пирог можно испечь,  — сказала Катя.  — Девочкам собраться и испечь. Мы в той школе делали.
        — Опять девочкам?  — Это, конечно, Света.
        — А у нас зато Тимка может кино показывать!  — крикнул Золотцев.  — Он сам кино снимает, а вы и не знаете! Его сестра Ленка моей сестре Ленке в детском саду сказала.
        — Тима, это правда?  — спрашивает Галина Ивановна.  — Ты снимаешь кино?
        И все сразу опить зашумели:
        — Тимка! Снимает кино!.. Во! Какое захочет, такое и снимет!.. Будем смотреть кино!..
        — Тима покажет нам когда-нибудь своё кино,  — сказала Галина Ивановна.  — Договорились. Тима?
        Тимка кивнул.

        Что было в той записке?

        В этот день Люба разочаровалась в Славке.
        Началось с того, что она специально разыскала его за домом и рассказала про старика Курятникова.
        — Представляешь, Славка! Мы ему разве для этого пилили? Нашёл рыжих, да, Славка?
        А Славка повёл себя странно. Он не возмутился и не стал вместе с Любой ругать Курятникова. Как будто не понимал, что именно этого она от него ждёт. Он смотрел на Любу внимательно и мирно. Она остановилась, как будто наскочила на стену. Она, когда искала Славку, надеялась, что он, услышав про Курятникова, рассвирепеет, расколотит Курятникову окно или пойдёт и выкинет все остальные дрова из курятниковского сарая. А Славка ничего. Смотрит мечтательно, как будто никакой Любы здесь нет, ничего она не говорит. Люба не понимает, как это можно.
        — Как ты можешь, не понимаю!  — выкрикнула она.
        — Подожди, Люба. Ну чего кричать? Ну, жулик Курятников, ну и фиг с ним. Я тебе его раз говорил: фиг с ним. Вот возмущается! Ты мне другое скажи. Ты читала записку?
        — Какую записку?
        — Я в твой ящик опустил записку, ещё когда мы с тобой дрова пилили, в тот вечер. Я думал, ты пойдёшь домой и возьмёшь, и прочтёшь. От смущения Славка провертел в варежке дыру, розовый палец торчит наружу.  — Там были важные слова, в записке.
        — Не получала. Славка, как же так? Куда же она девалась?
        — А что там было написано, Славка?
        Но он молчит. Разве можно пересказать записку? Если бы он мог это сказать, он, наверное, не стал бы записку писать.
        Любе грустно. Ей так давно хотелось, чтобы какой-нибудь мальчик написал ей настоящую важную записку. Давно-давно, ещё до войны, она один раз даже попросила:
        — Слава, а ты напишешь мне записку?
        — Это ещё зачем?  — удивился тогда он.  — Всё можно и так сказать, словами, по-человечески. Мы же видимся сто раз в день. Ты вот она, и я вот он. Чего же писать? Выдумываешь всякую глупость.
        Она тогда не сумела объяснить, промолчала.
        Теперь Славка вдруг сам написал ей. А записка пропала. Куда она могла деваться? И до чего жалко, что она пропала…
        — Славка, так мне жалко. Напиши ещё, а?
        — Не знаю,  — бесцветным голосом бормочет он.  — Обещать не могу. Может, напишу, а может, нет.
        Люба могла бы всё простить Славке. Пусть он равнодушен к подлости старика Курятникова. Она бы это простила, хотя сама ненавидела Курятникова так, как никого никогда в жизни. Люба бы не стала сердиться на Славку за то, что он не хочет ненавидеть старика Курятникова вместе с ней. Если бы только он написал ей записку. Она бы тогда сказала Вале Каиновой, самой красивой девочке во дворе:
        «Мне Слава записку написал. Прямо не знаю… И что зря писать? Вот она я, вот он — он. Возьми и скажи по-человечески. Да, Валя?»
        А Валя тогда поджала бы губы, и сразу у неё от зависти испортилось бы настроение. Сама Валя начала получать записки ещё до войны, когда ей было одиннадцать лет. Любе тогда казалось, что одиннадцать лет — это много. Валя хвасталась записками, и другие девочки ей завидовали. И Люба завидовала. Она тогда думала: «Что такого особенного в этой Вале? Девочка и девочка. Ну, глаза… Подумаешь, глаза. Ну, косы толстые… Подумаешь, косы. Ну, румянец… Подумаешь, румянец. Смеётся красиво. Ну и что? Каждый может научиться так смеяться. Если постараться, ничего трудного».
        Люба тогда никак не могла смириться с тем, что в Валю влюбился самый лучший мальчик, Лёва Соловьёв.
        В Лёву были влюблены все: и обидчивая, очень худая Рита Хотьковская, и Тома-ябеда, и Нина с разбитыми коленями. И Люба, хотя ей было только девять лет. Все выбрали Лёву Соловьёва.
        Когда по радио пели: «Любви все возрасты покорны», Люба думала, что это очень правильные слова. Вот, например, она: ей всего девять лет, а она уже влюбилась в Лёву Соловьёва. Конечно, там, в радио, знают. Все возрасты покорны любви.
        А Лёва Соловьёв выбрал Валю. И улыбался Вале. И когда прыгали через верёвочку, смотрел, как прыгает Валя. Стоял у зеленого забора и, нисколько не стесняясь, смотрел. Хотя Рита прыгала гораздо лучше Вали легко, долго прыгала и нисколько не смотрела под ноги, потому что не боялась запутаться в верёвке. Не боялась и от этого никогда не запутывалась.
        Лёва влюбился в Валю, и постепенно все смирились с этим.
        И Люба смирилась. А что оставалось делать? Рыдать и убиваться? Не такой у Любы характер.
        Однажды к ней подошёл Славка. Он был суровый и решительный. И он сказал:
        «Я решил тебя любить».
        Он ей не нравился сначала, совсем не нравился. Какой-то нескладный, полосы выгорели, недавно из деревни и говорит смешно. Но Славка был верным и надёжным, он заботливо оберегал ее от всех неприятностей, а когда Люба болела ангиной, он бросил ей в форточку нарисованный корабль. Вот такой человек был Славка, верный друг. И теперь, когда война и всем трудно, большим и маленьким, Люба понимает, что без Славки было бы совсем-совсем плохо. Они дружат и ни про какую любовь никогда не говорят. Интересно, что было в той записке? Неужели Люба так никогда и не узнает, что написал ей Славка?

        Хозяйка зелёного домика

        Несколько раз Тимка стучал в дверь зелёного домика, но никто не отзывался. Домик стоял тёмный и тихий, как раньше.
        Тимка уже смирился с тем, что в домике никто не живёт, что вся история с булочной то ли была, то ли не была. Он стал забывать об этом вечере. У Тимки в этом отношении хороший характер: неприятные воспоминания быстро вытесняются из его головы. А что приятного в том, что Катя не верит тому, что ей рассказывает Тимка? И считает, что он всё выдумал?
        И он старается об этом случае забыть…
        Сегодня у Тимки свободный вечер, и он опять пристроился на ступеньках, пригретых первым весенним солнцем. Солнечное тепло ещё не сильное, надо долго сидеть на освещённом солнцем крылечке, чтобы тепло дошло до тебя. И Тимка сидел, и солнце, не успевшее спрятаться за высокий Катин дом, согрело ему лицо.
        Вдруг он услышал скрип двери. Неужели опять? Тимка осторожно обернулся, скосил глаза. Да, дверь приоткрылась. Он решил подождать, что будет дальше. За дверью тоже молчали. Потом грубый голос сказал:
        — Что молчишь? Сходил бы в магазин — у меня кончилось подсолнечное масло и сыр.
        И опять рука высунула сумку, ту же самую, чёрную, с «молнией». И опять Тимка взял сумку. Рука была на этот раз не в сером рукаве, а в чёрном в белый горошек. Тимка хотел сказать, что не пойдёт в магазин. Потому что нечего прятаться. Ему нетрудно сбегать за маслом, пожалуйста, но он должен знать, для кого бегает. А вдруг это разбойник? Или какой-нибудь преступник? Но ничего этого Тимка не сказал, а сказал:
        — Ладно, схожу.
        Почему-то он подумал, что у преступников и разбойников не бывают рукава в горошек, такой уютный, совсем домашний рукав.
        — И аспирин,  — сказал голос из-за двери.
        Шарканье тапочек удалилось. Тимка постоял немного и побежал в продовольственный магазин и в аптеку за аспирином.
        Когда он вернулся, солнца уже не было. Но во дворе было очень светло. Маленькая девочка кружилась на недотаявшем катке, развевалась красная юбочка. Хорошо бы, сейчас вышла Катя. Она убедилась бы, что Тимка тогда сказал правду. Но Кати не было. Тимка подождал немного: вдруг произойдёт чудо и Катя появится? Бывают же такие чудеса! Но чуда не случилось. Тимка постучал в зелёную дверь.
        Он думал, что опять высунется рука, он отдаст сумку, и тайна останется тайной. По дверь открылась широко, Тимка увидел очень толстую старую женщину. На ней было длинное платье в горошек, голова и спина были замотаны серым платком, а тёмные молодые глаза смотрели весело и насмешливо.
        — Заходи, а то дует. Я и так простужена. Аспирин принёс? Сдача в сумке?
        Он вошёл в маленькую прихожую. Тёмные стены, обшитые старыми досками. Под потолком лампочка без абажура. На стене картина в тяжёлой тёмной раме не то ангел, не то белая большая птица.
        Тимка молча озирался, женщина тоже молчала. Потом сказала:
        — Так и будем молчать? Ты из меня пугала не делай, я этого не люблю. Я люблю, чтобы у человека характер был лёгкий. У тебя лёгкий характер?
        — Мама говорит, что лёгкий. Только я застенчивый, в папу.
        — Застенчивый — это хорошо. Я нахальных не люблю. Раздевайся, проходи в комнату.
        Любопытство было сильнее страха. Тимка снял пальто; вешалки в передней не было, он повесил пальто на гвоздь, торчавший из стены.


        В комнате было светло, топилась печка. Дверца была приоткрыта, пламя плясало внутри.
        — Голландская печь,  — сказала старуха.  — Ты, наверное, и не видел никогда голландской печки? Батареи, батареи… А где настоящее тепло? Нет теперь настоящего тепла.
        Она включила электрический чайник.
        — Садись сюда, на диван.
        Обои в голубых цветочках, продавленный бархатный диван, коричневое кожаное кресло с высокой спинкой. В углу большой самовар, похожий на рыцаря с выпяченной грудью. Тимка видел рыцаря в историческом музее.
        — Меня зовут Евдокия Павловна.  — Она шаркала тапками, накрывала на стол. Поставила чашки, вазочку с печеньем, банку варенья.  — Садись, будем чай пить. Бери печенье. Клади сахар. Что ты сам-то не берёшь? Я, больной человек, должна за тобой ухаживать!
        Тимка был как в тумане. Уютная комната, симпатичная толстая Евдокия Павловна, печенье. Какие разбойники? Какие бандиты? Надо же выдумать такую ерунду! Он обязательно расскажет Кате, как был в гостях у Евдокии Павловны.
        — А почему вы живёте в этом доме?
        — Как это почему?  — вдруг рассердилась она.  — Это мой дом, вот почему. Я им так и сказала: «Двум медведям в одной берлоге не жить!» Разве не так? Что же ты молчишь? И вообще, кто ты такой?
        — Тимка,  — неуверенно сказал Тимка. «Чего она рассердилась?  — думал он.  — Я же ничего обидного не сказал. И при чём тут два медведя? Может, она ненормальная?»
        — И не думай, что я сумасшедшая. Я самый нормальный человек на свете, так и запомни.
        — Я запомню,  — согласился Тимка.  — Я домой пойду, можно? Мне ещё географию учить.
        — Иди. Разве я тебя задерживаю? И ещё запомни: этот дом никогда не снесут, потому что я не позволю. Так всем и передай.
        — Хорошо, я передам,  — сказал Тимка, выходя из квартиры.
        — Приятно было познакомиться,  — сказала Евдокия Павловна, захлопывая дверь.
        Тимка отошёл немного и оглянулся. Домик стоял тёмный, как будто пустой. Что за чудеса! Но тут Тимка догадался посмотреть наверх. Из трубы поднимался в небо голубой дым. Как же он сразу не догадался, когда в прошлый раз говорил с Катей? Раз в доме человек, значит, там топится печь. В таком старом деревянном домике нет центрального отопления. А раз топится печка, значит, из трубы идёт дым. Эх, если бы он додумался показать Кате дым, она бы сразу поверила!
        Кто это идёт по двору? Неужели Катя? Катя!
        — Катя!  — не своим голосом закричал Тимка.  — Иди скорее сюда!
        — Что случилось?  — подбежала Катя.  — Тимка, что ты кричишь?
        — Что кричу? Тимка врун? Тимке можно не верить? Выдумывает, сам не знает что? Да?
        — Успокойся. Я ничего не говорю. Ну, выдумал один раз. Подумаешь, со всяким может случиться. Ты же больше не будешь? Ну, пошутил, да?
        — Никаких шуток! Какие могут быть шутки? Посмотри сама! Нет, ты посмотри, посмотри! Видишь трубу? Ага! Что? Теперь убедилась?
        — Смотрю. Труба как труба.
        — Дым идёт, вот что! Человек печку топит, голландскую, вот что!
        — Опять твои дурацкие розыгрыши?  — Глаза у Кати сузились, нижняя губа оттопырилась.  — Какой дым? Что, ты меня дурочкой считаешь? Какая голландская печка?
        Тимка поднял голову. Труба как труба. И никакого дыма.
        И Кати рядом уже не было. Хлопнула дверь Катиного подъезда.
        Нет, никогда Тимка и Катя не поймут друг друга. Каждый раз, когда Тимка пытается что-то объяснить, получается ещё большая путаница.
        Он в последний раз посмотрел на зелёный домик. Темные окна, только в одном месте пробивается едва заметный луч света. Только теперь Тимка разглядел, что на окнах зелёного домика закрыты ставни. Ставни. Вот почему внутри светло, а снаружи темно. Тимка только теперь догадался. Евдокия Павловна закрыла ставни, так ей, наверное, теплее и уютнее.
        — Катя!  — крикнул Тимка.  — Это же ставни! Там светло!
        Но Катя, конечно, не слышала.

        Тимка научился танцевать

        Сегодня карнавал. А Тимка не успел приготовить костюм. Как это могло случиться, он и сам не поймёт. Ему же так хотелось делать карнавальный костюм.
        В тот день, когда Галина Ивановна впервые сказала о карнавале, Тимка сразу захотел делать костюм. Учительница говорила так заразительно, напористо, что Тимке казалось: всё очень легко. Приди домой, поройся в ящиках, найди цветную бумагу, какие-нибудь лоскуты, картон или клеенку. Раскрась, склей, сшей. Просто руки чесались. Это пока Галина Ивановна стояла в классе и говорила, а Тимка сидел за своей партой рядом с Серёжей и слушал. Он знал, что сейчас прилёг домой и сделает костюм, смешной, такой, до которого никому не додуматься. Все ахнут, когда Тимка явится на карнавал. Он будет Олегом Поповым. Или лучше — космонавтом. Или ещё лучше Карабасом с бородой.
        Но в тот день после уроков были занятия кружка кинолюбителей. И Тимка решил делать костюм вечером.
        Когда он возвращался из Дома художественного воспитания детей, он был уверен, что сейчас, как только придёт домой и чего-нибудь поест, сразу же начнет делать свой карнавальный костюм. Его нисколько не смущало, что он ещё не придумал, какой это будет костюм. Не всё обязательно придумывать заранее. Начнёт Тимка склеивать шляпу из цветного картона или какую-нибудь золотую жилетку из бумаги, а там видно будет. Может, получится мушкетёр. Может, трубочист или Кот в сапогах. Или ещё кто-нибудь.
        Но в тот вечер ничего не получилось.
        Лена слонялась по квартире и ждала, когда придёт Тимка. Она выскочила в переднюю, повисла на Тимке и радостно сообщила:
        — Тима пришёл!
        — Не виси на мне,  — отодвинул её Тимка.  — У меня свои планы.
        Если бы Лена стала настаивать, Тимка бы с ней справился в два счёта. Но она отошла в сторону и сказала грустно:
        — У всех свои планы. Папа смотрит повторение «А ну-ка, девушки!». Мама печёт оладьи. Я скоро лягу спать и целый вечер скучала по тебе.
        Конечно, ему стало её жалко. Глаза кроткие, ручки смирно сложены на животе.
        — Ну хорошо. Сейчас быстро поем, и немного, поиграем.
        Лена сразу стала весёлой, завертелась вокруг него, заглянула снизу в лицо, дёрнула за рукав.
        — В пряталки, Тима. Только ты не находи сразу. А то ты играть не умеешь — не успеешь поискать и сразу нашёл. Папа меня всегда долго ищет. И кричит на всю квартиру целый час: «Где наша Лена? Куда она могла спрятаться? Ума не приложу!» Папа и то ума не приложит никак.  — Ленка вдруг перешла на шёпот: — Тима, а ты будешь настоящий ужин есть? И котлеты, и картошку? И чай, да?
        — А ты как думала? Поем, как все люди.
        — Тима, а по радио говорили, что ужинать вредно. От этого бывает ожирение.  — Ленка продолжала говорить шёпотом, чтобы не слышала мама.  — Возьми холодную котлету — и всё. Чего возиться? А, Тима?
        — Это что ещё за новая мода?  — сказала из кухни мама.  — Холодную котлету! Думаете, я не слышу? Я всё слышу. Вымой руки и поешь как следует. Где ты был?
        У мамы мокрая голова замотана полотенцем, она переворачивает на сковородке румяные оладьи, в это же время помешивает в кастрюле борщ и в это же время строго спрашивает Тимку:
        — Где ты был?
        Мама считает, что это самый главный вопрос: «Где ты был?» Если мать всегда знает, где был её сын, значит, он не собьётся с пути, не попадёт в уличную компанию, не научится плохому.
        — В Доме художественного воспитания детей,  — отвечает Тимка.  — Очень вкусные оладьи. Я больше не хочу.
        — А молоко?
        — Потом, мама. Спасибо, мама.
        Ему скучно ужинать. Он уже сыт.
        — Я уже сыт, мама.
        Тимке безразлично, что съесть. Можно холодную котлету, можно сырую сосиску. Можно кусок хлеба и кусок сахара. Но это когда мамы нет дома.
        Услышав название солидного учреждения «Дом художественного воспитания детей», мама успокаивается. Она трёт на терке свёклу для борща. Из комнаты несётся громкая музыка, голос ведущего говорит:
        «Сейчас будет самый главный конкурс — кто быстрее украсит ёлку! Шесть девушек шесть ёлок! Начали!»
        Тимка думает: «Как будто, когда украшаешь ёлку, главное — это скорость. Ерунда! Главное — это красота. Елку надо украшать, наоборот, медленно и задумчиво. И не каждой девушке — свою ёлку, а всем вместе одну общую ёлку». Но папа смотрит не отрываясь. Можно крикнуть над папиным ухом, он даже не обернётся.
        Тимка ест котлету, мама моет сковородку и спрашивает:
        — Где Лена?
        — В комнате.
        — В какой?  — Маме обязательно надо точно знать, где Лена, с точностью до квадратного сантиметра.
        И Тимка отвечает:
        — В маленькой, она меня ждёт, мы будем играть. А папа в большой комнате смотрит телевизор.
        — Вид гипноза,  — говорит мама, почему-то вздыхает и идёт в ванную стирать.
        Тимкина мама никогда не сердится, ей только надо знать, кто где находится.
        Потом Тимка играл с Леной, доучивал параграф по истории. Потом он лёг спать. И, засыпая, решил, что завтра обязательно сделает самый прекрасный карнавальный костюм. Такой, какого ещё ни у кого на свете не было. А чего там особенно делать? Только сесть, и всё получится.
        Но завтра ещё что-то отвлекло Тимку. А потом дни побежали, поскакали. И сегодня отложил, потому что некогда. А завтра отложил, потому что не хочется. Сам себя ругал Тимка, а время шло и шло. Сначала до карнавала было далеко, а потом вдруг совсем неожиданно оказалось, что карнавал уже сегодня.
        Тимка никак не может понять, как же это получилось. Но думать и раздумывать уже некогда.
        Он примчался домой, бросил портфель, съел холодную котлету и сгрыз яблоко. А сам всё носился по квартире в полной растерянности. Нет костюма, нет костюма… Как же без костюма? Не пойти на карнавал? Но тогда Катя будет там, а Тимка будет здесь. Серёжа будет с Катей, а Тимка будет один? Ну уж фигушки! Явиться без карнавального костюма, просто в школьной форме? Но Галина Ивановна сказала:
        «Всем быть в костюмах, сделанных своими руками. И не вздумайте обманывать — сразу увижу, кому помогали родители».
        «Всем быть в костюмах» — так она сказала. Галина Ивановна от своих слов не отступает никогда. Тимка знал, что она его просто не пустит на карнавал в школьной форме. Что же делать? Не может он быть хуже всех! Все сделали костюмы. Наверняка. А он один недотёпа? Все смогли, а он не смог? Нет, он всем сейчас докажет!
        До ухода оставалось полчаса. За такое короткое время очень трудно что-нибудь доказать. Но безвыходное положение иногда прибавляет изобретательности даже не очень изобретательным. На Тимку вдруг нашло что-то похожее на вдохновение.
        Он достал из своего портфеля ручку, встал перед зеркалом, расстегнул рубашку и нарисовал прямо на груди синие полоски. Получилась прекрасная тельняшка. Потом Тимка сиял с антресолей папины рыбацкие сапоги с отворотами, сунул в карман мамину чёрную косынку и в прекрасном настроении помчался в школу. Хорошо, что он догадался нести сапоги под мышкой, а не обул их сразу: они были такие огромные, что он бы обязательно запутался в собственных ногах.
        Тимка прибежал вовремя.
        В вестибюле стояла Галина Ивановна в праздничном ярко-зелёном платье. Переливалась брошка из зелёных камушков.
        — Мальчики переодеваются в кабинете физики! Девочки в кабинете химии! Быстрее, скоро начинаем!
        Тимке не надо было переодеваться. Он сунул ноги прямо в ботинках в сапоги. И то было просторно. Чёрной косынкой он завязал один глаз. Шаркая сапогами, он подошёл к своему классу и тут увидел умного Серёжу. У Серёжи была настоящая тельняшка, а всё остальное совсем как у Тимки. Повязка на глазу, только не на левом, а на правом.
        — Нечестно,  — сказал Серёжа.  — Я первый придумал костюм пирата.
        — А я же не знал, что ты придумал. Я сам придумал.
        Конечно, это не так интересно, когда у кого-нибудь такая же идея, как у тебя. Лучше бы, конечно, чтобы был неповторимый костюм. Но что же теперь делать?
        — Ладно, давай мы будем с тобой два брата-пирата,  — придумал Серёжа.
        «Все-таки, он очень умный»,  — подумал Тимка. Они вошли в свой класс. Конфеты на учительском столе и лимонад в бумажных стаканчиках. И громкий дружный смех раздался, когда они вошли. Тимка даже обалдел от этого смеха. Он не сразу понял, в чём дело. А потом посмотрел на всех и понял.
        Все мальчишки были пиратами. Все до одного с чёрной повязкой на глазу. Все были в тельняшках. Золотцев разрисовал краской белую майку: синие полосы, а поверх них на спине череп и кости. У Серёжи мамина чёрная шляпа с пером. У Валерки глаз завязан чёрным чулком.
        Теперь они растерянно смотрели друг на друга, а девочки хохотали. Девочки были феями и принцессами, Мальвинами и Снежными королевами. Светлана сделала себе костюм царевны Лебеди, и Эля, конечно, тоже. Катя была в синем платье, усеянном золотыми бумажными звёздами, она изображала Ночь. Она должна быть плавной и тихой, но и Ночь, и Лебедь, и все феи и Спящие красавицы хохотали до слёз над глупыми несуразными людьми — мальчишками пятого «Б».
        — Богатая фантазия!  — сквозь смех проговорила Света и пальцем показала на Тимку и Серёжу, когда они последними вошли в класс.
        Но тут пришла Галина Ивановна. Она оглядела всех, сначала удивилась, потом сказала:
        — Девочки — молодцы. Красивые костюмы. Многие получат приз, я уверена.
        — А мальчишки-то, Галина Ивановна, мальчишки!  — опять засмеялась Света.  — Вы посмотрите.
        — Мальчики…  — продолжала Галина Ивановна очень ровным голосом,  — мальчики тоже молодцы. Они сговорились и все дружно нарядились пиратами с погибшего корабля. Я правильно поняла, мальчики?
        — Да!  — закричали пираты.  — Мы же нарочно сговорились! А они смеются!
        Дверь приоткрылась, заглянул директор Вячеслав Александрович.
        — Всё в порядке? Ах, карнавал… А я думал, землетрясение. Ну что ж, прекрасный карнавал. Главное — весёлый.
        И он закрыл дверь.
        А потом Галина Ивановна сказала:
        — Ну что же так стоять? Полюбовались друг другом, я теперь начнём концерт. Кто выступит первым?
        — Концерт? А мы не готовились,  — сказала Вика. Она была сегодня Красной Шапочкой в аккуратном передничке и с корзинкой, повешенной на руку.
        — Не готовились? Так у нас же концерт без подготовки.
        — Импровизация,  — сказал Серёжа.
        Галина Ивановна захлопала в ладоши, чтобы установить тишину.
        — Кто самый смелый?.. Пираты, может быть, вы?
        — Мы лучше потом,  — забормотали мужественные пираты.  — После.
        — Пожалуйста. После так после. Впереди будут, как всегда, девочки. Света, кто у нас больше всего настаивает на том, что девочки молодцы, А мальчики в стороне? Может быть, выступишь?
        — А что? Я спою песенку «Улыбка». Мы с Элей споём.
        И они запели. Сначала неуверенно, а потом распелись, и все стали им подпевать. Тимка почувствовал, что ему очень весело. Рядом с ним стояла Катя и пела. Голос у неё негромкий, но Тимка во всём хоре различал именно Катин негромкий голос.
        Сергей прочитал стихи про весну, которые он сам сочинил. Когда свирепый пират читал про ландыш и про птичек, которые наконец прилетели в родные края, было немного странно. Нарисованные чёрные усы шевелились, и Тимке пришло в голову, что пират, если бы ему попалась птичка, съел бы её вместе с перьями. Но в конце были такие строчки: «Весна поёт, весна резвится — и так не хочется учиться!» Всем очень понравились стихи. Галина Ивановна тоже смеялась.
        В конце пираты расхрабрились и все вместе спели пиратскую песню из фильма «Остров сокровищ» — эту песню знали все, потому что фильм в обновлённом варианте совсем недавно шёл в кинотеатре напротив школы: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца. Йо-хо-хо, и бутылка рому!»
        Лихая пиратская песня. Тимка выкрикивал её от всей души, и умный Серёжа, и Золотцев, и все остальные пираты. А Катя смотрела на Тимку — во всяком случае ему так казалось — и улыбалась. Тимка был на седьмом небе. Он не сумел поразить Катю необыкновенным костюмом. Ну и что же? Главное, не в этом. Главное, что Катя улыбается ему. Не сердится на него. Не презирает и не смотрит мимо.
        Вот почему Тимка поёт так громко.
        Это был замечательный праздник.
        Галина Ивановна включила проигрыватель и объявила:
        — А теперь танцы! Мальчики, приглашайте девочек. И пожалуйста, приглашайте поактивнее.
        — Спорим, мальчишки не будут танцевать, а будут стоять у стенки,  — сказала Света.  — Будут стенку подпирать, как в том году.
        Вика Маслова, не ожидая никаких приглашений, вышла на середину и начала танцевать одна. Она кружилась, вскидывала руки, подпрыгивала легко и снова кружилась.
        — Острые современные ритмы!  — крикнул Золотцев и запрыгал вокруг Вики: — Во, Маслёнок, самый смелый! Первый выскочил!
        Почти все девочки уже танцевали, сбившись в кучку, выделывали ногами замысловатые фигуры, встряхивали волосами. Мальчики сегодня не подпирали стенку. Они перебирали ногами, правда, недалеко от стенки. Серёжа танцевал совсем неплохо, но никакая сила не могла вытащить его на середину, туда, где танцевали девочки.
        Вдруг Тимка почувствовал, как в нём неожиданно забился ритм танца, где-то внутри, в груди. Тимка задёргал колонками, задвигал локтями. И понял, что он танцует. Хотя до этого ни разу не танцевал, знал, что танцевать не умеет и никогда не научится. Только когда оставался один дома, он иногда включал музыку и вот так же прыгал, чтобы было веселее.
        — А говорят, мальчики танцевать не умеют!  — сказала Галина Ивановна.  — Смотрите, какой молодец Тима. И другие молодцы.
        А Тимка и правда танцевал. В современных танцах главное-настроение. Им не надо учиться. А настроение у Тимки было самое прекрасное. Близко, почти рядом с ним, танцевала Катя. Да, она танцевала. Катя. Да, она танцевала сама по себе. Тем и хороши современные танцы, что не обязательно приглашать кого-то. Все танцуют и всё. Тимка ни за что не решился бы пригласить Катю. От одной мысли об этом он стекленел, застенчивость сковывала его движения. Но вот Катя танцует, и он танцует, и все вокруг топают и веселятся, и вполне можно считать, что Тимка танцует с Катей. Тимка не знает, считают ли так другие, но он, Тимка, считает. А Катя? Она улыбается чуть-чуть, лицо кажется серьёзным, а в глазах невидимая улыбка. Тимка чувствовал эту улыбку и чувствовал, что она предназначена ему. Катя как будто говорила: «Как всё прекрасно, видишь?» А Тимка соглашался: «Прекрасная музыка. И всё вокруг. Но прекраснее всего ты, Катя, в твоём костюме Ночи».
        Золотцев разошёлся; танцы танцами, но его энергия не умещалась в танце.
        — Я могу на голову встать!  — крикнул он.  — Хотите, покажу?
        — Все умеют,  — сказал Сергей и встал на голову.
        И Золотцев тоже встал на голову. Было смешно смотреть, как Вика танцует на ногах, а Золотцев рядом с ней стоит на руках и на голове.


        Тимка тогда тоже сказал не совсем уверенно:
        — И я могу стоять на голове.
        Но он не умел и попытался и, перекувырнувшись, шлёпнулся на пол. Все засмеялись. А Катя? Она наклонилась над ним и тихо спросила:
        — Ты не ушибся?
        Он ушибся, но сказал:
        — Ну что ты, ерунда.
        Потом они все сидели за своими партами и пили лимонад и ели конфеты. Тимка обернулся и отдал свою конфету Кате. И она взяла. Тогда Серёжа тоже протянул ей конфету:
        — Бери, бери.
        — Спасибо, я не хочу. Куда мне столько?
        В Тимке всё перевернулось от полного счастья. Состояние восторга, полной удачи и веры в себя нашло на него. Ещё секунда, и Тимка скажет или сделает какую-нибудь глупость — соврёт, пообещает что-нибудь невыполнимое. И сам в эту минуту будет верить в свои слова. Вот сейчас он всё испортит. Но пока ещё полное счастье, ничем не затенённое. Тимка смотрит на Катю и может смотреть, сколько хочет. А Катя? Она смотрит на Тимку не хмуро, не осуждающе, не отчуждённо. Она смотрит весело и немного лукаво. Одна щека у неё толще другой, она держит за щекой конфету.
        Катин костюм Ночи кажется ему волшебной фантазией. Синяя ночь. Звёздочки на плечах, крупные звёзды на юбке. Синее с золотом. Смысл не во времени. Часовщик из сна, Яков Бернардович.
        — Время! Время!
        Тимка вздрагивает. Галина Ивановна стучит по столу ладонью. Праздник кончился.
        Они все выходят на улицу. Снега почти не осталось. И холодный ветер пахнет весной. Сырой асфальт пахнет весной. Бензиновое, облако, осевшее от проехавшей машины, тоже сегодня пахнет весной.
        Тимка несёт под мышкой резиновые сапоги. Без них ногам легко. Тимке кажется, что, если бы он захотел, он мог бы сейчас взлететь и немного полетать над городом. Ему хочется сказать об этом Кате. Лёгкость и радость, свет и музыка. А Катя? Катя идёт рядом. Но куда она смотрит? Она смотрит не на Тимку, а куда-то в сторону. А что там в стороне? А там идёт им навстречу Надежда со своей нотной папкой. Она ест мороженое, улыбается Тимке, кивает, останавливается:
        — Что это вы гуляете так поздно? Да ещё с девочкой! А зачем сапоги? А как зовут эту девочку?
        Катя молчит. А Тимка бормочет:
        — У нас был праздник. Двадцать третье февраля. Восьмое марта.
        — Ну ты даёшь!  — смеётся Надежда. У неё белые зубы, а в синем воздухе пахнет весной. Огни в окнах тёплые, золотые. Синее с золотом. И ветки качаются тревожно.
        А Катя? А Катя медленно уходит. Уходит не оборачиваясь, всё дальше, дальше от Тимки. Вот сейчас он рванется, догонит. Но Надежда держит его за рукав. Дело, конечно, не в том, что держит за рукав. Но она что-то говорит. Да и не в этом тоже дело. Тимка не слушает, что она говорит. Но почему-то он не может решиться повернуться и уйти. Он оглядывается. Кати уже не видно. И когда Кати становится не видно, Надежда спрашивает:
        — Куда же она ушла? Даже «до свидания» не сказала! Какая невоспитанная девочка.
        Надежда отпускает его. Больше не держит рукав и ничего не рассказывает.
        — Пойду,  — говорит Тимка и ещё некоторое время стоит на месте.
        Только когда Надежда первая пошла, махнув рукой, он делает шаг от неё и идёт вслед за Катей. И знает, что не догонит.
        Какие тяжёлые, оказывается, эти папины сапоги, которые Тимка несёт под мышкой.

        Жёлтая комната

        Тимка спит и видит сон. Жёлтая комната — не то обои жёлтые, не то просто много света. Коричневая мебель, круглый стол посредине. За столом сидит Ван Ливаныч и ест жёлтую дыню. Тимке очень хочется дыни, но он стесняется попросить. А Ван Ливаныч не видит Тимки. Тимки хочет сказать: «Ван Ливаныч, я здесь». Но, как бывает во сне, сказать он не может. И сам понимает, что это сон. На стене висит портрет. Сначала Тимке кажется, что это Лермонтов. Но он не совсем похож на Лермонтова — немного похож, а немного не похож. Почему-то для Тимки это важно — выяснить немедленно, Лермонтов или нет. Но выяснить он не может. А Ван Ливаныч знает, но он ест дыню и молчит, и не смотрит на портрет. На пиджаке Ван Ливаныча много орденов, Тимка видел их только один раз, в День Победы. И вот теперь увидел во сне. Тогда, в День Победы, Тимка встретил Ван Ливаныча на улице, ордена горели на солнце.
        — Что ты так смотришь? Я был кинооператором на фронте. Мы снимали бои и атаки, передышки и подвиги. Никаких подвигов я не совершил… Завтра занятия, не забудь.
        Как же никаких подвигов, когда столько орденов?
        Но Тимка тогда ничего не спросил, постеснялся. Сказал «до свидания» и пошёл себе.
        Это было наяву. А в Тимкином сне Ван Ливаныч с аппетитом ел дыню. Потом вытер усы носовым платком и стал ходить по комнате из угла в угол. А Тимка лежал на большой оранжевой тахте и спал во сне. Это было удивительно: он знал, что видит сон, и спал во сне. И хотя спал, видел, как Ван Ливаныч ходит по комнате. Потом неслышно отворилась дверь, и вошла Катя. Она сказала:
        «Ван Ливаныч, я ищу Тиму».
        Тимка собрался крикнуть:
        «Я здесь! Вот я!»
        Но он не мог ничего крикнуть. Страшная скованность, которая бывает только во сне, напала на него. И Ван Ливаныч ничего не сказал Кате, а только пожал плечами, потому что он не видел Тимку. Неужели и Катя не увидит его? Раз Ван Ливаныч не видит, то никто не увидит. Тимка для них как бы человек-невидимка. Вал Ливаныч стал на стол и снимал кино: Катю, желтую комнату, портрет Лермонтова (или не Лермонтова?). Тихо журчала кинокамера. Тимка очень хотел, чтобы Катя не уходила, чтобы она увидела его. Неужели так трудно увидеть Тимку? Он мысленно твердил: «Вот же я, вот я, вот он».
        И Катя увидела его. Она подошла к оранжевой тахте и сказала:
        «Тимка, проснись. Что ты всё спишь?»
        Он хотел проснуться и не мог. Хотел встать на ноги и не мог. Жёлтая бабочка билась о стекло. Стояло у стены коричневое кресло в жёлтых полосках. А за окном рос подсолнух, как в деревне у деда Тимофея.
        Катя поправила волосы, как поправляла всегда. Тимка любил смотреть, как она поправляла волосы. Поднимет руку и сердито отведёт чёлку со лба. А когда опустит руку, чёлка опять станет, как была.
        Ван Ливаныч сказал:
        «Надо верить в себя. Если веришь в себя, можно идти вверх. Если не веришь в себя, будешь идти вниз. Понимаешь?»
        Катя кивнула. Хотя Тимка знал, что эти слова Ван Ливаныч сказал для него, а не для Кати. Тимка даже во сне знал, что Ван Ливаныч и Катя не знакомы друг с другом.
        Потом стали бить большие часы в углу, Ван Ливаныч куда-то исчез, а Катя осталась. Она стояла совсем рядом. Тимка никогда не видел её так близко. Катя улыбалась, уголки рта были приподняты, в глазах светились тёплые лучи. Тимка видел в Катиных глазах отражение жёлтого окна и подсолнуха — вот как близко были Катины глаза.
        Тимка сделал над собой усилие и всё-таки проснулся.
        Ни жёлтой комнаты, ни Кати, ни подсолнуха. Звенит будильник, за окном серые сумерки. А он отчётливо слышит Катин тёплый голос:
        «Тимка, проспись. Что ты всё спишь? Проснись! Проснись!»
        — Тима, пора в школу,  — говорит за дверью мама.  — Лена, пора в садик! Скорее, скорее!

        Весёлые звери

        Больше всего Тимка любит снимать зверей. Злых и добрых, весёлых и печальных. Когда у него грустное настроение, он снимает грустных зверей. Его последняя картина так и называлась: «Грустные звери». Ван Ливаныч похвалил Тимкину работу; он долго шевелил усами, потом сказал:
        «Есть настроение. И есть правда. В искусстве это главное правда. И настроение. Чтобы оно заражало. Тебе грустно, и мне грустно ты сумел меня заразить. Понимаешь?»
        Сегодня Тимка снимает новый фильм, он назовёт его «Весёлые звери».
        Он подходит к вольере с обезьянами. Самое развесёлое место в Зоопарке. Мартышка сидит на жёрдочке, высоко, и чистит апельсин. Она внимательно занимается своим делом, аккуратно сильными пальцами снимает оранжевую корку. Другая мартышка из дальнего конца клетки смотрит. Лицо такое серьёзное, глаза строгие. И когда апельсин очищен, вторая мартышка бросается сверху, чтобы отнять. Но та, первая, не зазевалась. Она удирает на трёх ногах, а в четвёртой держит апельсин.
        Тимка наводит на них кинокамеру; наверное, получатся хорошие кадры, почти как по телевизору «В мире животных».
        Обезьяна с апельсином быстро съедает апельсин. Не отдала. Даже не поделилась. Наверное, думает: «Не надо было отнимать. Попросила бы по-хорошему, другое было бы дело».
        Нет, животные в клетках не только грустные. Даже в неволе есть у них свои весёлые минуты.
        Тимка снимает пыряющих уток на пруду. Весело брызгаются пушистые утята. У селезней шапочки из зелёного бархата.
        На площадке молодняка львёнок и щенок овчарки качаются на качелях, совсем таких же, как у Лены в детском саду. Лена очень любит качаться на этих качелях. Когда Тимка приходит за ней в садик, она просит: «Тима, покачаемся на качелях». Тимка садится на один конец доски, а Лена — на другой. Он кажется себе в это время большим и очень тяжёлым. Леня взлетает вверх и громко визжит, хотя доска поднимается совсем невысоко. Но Тимке невысоко, а маленькой Лене высоко. А может быть, она визжит просто так, чтобы было больше шуму.
        Львёнок сидит на своём конце доски, а щенок — на своём. И качели плавно ходят вверх-вниз. Львёнок открывает пасть; Тимке кажется, что он улыбается. А щенок радостно визжит. И все дети и взрослые, которые смотрят на них, весело смеются. И Тимка смеется.
        Женщина с большими бусами говорит мальчику в клетчатой кепке:
        — Смотри, смотри, Вадик! Мальчик снимает кино. Хорошо, когда у человека есть увлечение. А у тебя, Вадик, нет увлечения. Я тебе сколько раз говорила — выбери себе увлечение. У других детей есть, а у тебя нет.
        Она говорит ровно, без всяких интонаций, от этого Тимке кажется, что она гудит. Вадик молча слушает, кивает. Он, наверное, согласен, что хорошо, когда у человека есть своё увлечение. И плохо, когда у человека нет никакого увлечения. Тимке стало жалко этого Вадика, он подмигнул ему: ничего, мол, не тушуйся. Подумаешь, увлечение. Нет — значит, будет. Но Вадик виновато смотрит на свою маму. А она гудит и гудит.
        Тимка закрыл кинокамеру, убрал её в футляр. Снимать больше не хотелось. На днях в кружке он проявит плёнку и, если получится хорошо, покажет в классе фильм. Он назовёт его: «Весёлые звери». Галина Ивановна уже напоминала ему:
        — Тима, когда же ты покажешь нам свой фильм? Поторопись, а то скоро кончится учебный год.
        Тимка сказал:
        — Хорошо, Галина Ивановна, я потороплюсь.
        Тимка не мог ей сказать, что у него почти нет готовых фильмов. Потому что он любит снимать, но когда снимет, положит куда-нибудь в дальний угол ящика непроявленную плёнку и снимает следующий сюжет. Проявлять Тимка не умеет. Ван Ливаныч говорит:
        «Только сам. Настоящий кинолюбитель всё делает сам. Пижоны отдают проявлять плёнку в лабораторию».
        Тимка не пижон, он не отдаст. Но и сам не проявляет. Скучная работа возиться с проявителями и закрепителями. Выбирать сюжеты для съёмок, интересно строить кадр — совсем другое дело. Это Тимка мог бы делать с утра до вечера. И ещё иногда смотреть на Катю, без этого жизнь теперь казалась ему тоскливой, даже если в ней были киносъёмки.
        Один раз он сидел дома и вдруг увидел, как во двор вышла Катя. Она шла по двору, размахивала хозяйственной сумкой. Потом он видел, как она стояла и смотрела на дворничиху, кормившую голубей. И Тимка взял кинокамеру и стал снимать Катю. Сначала снял, как она идёт, размахивая сумкой. Потом — как смотрит на дворничиху и на своих любимых голубей. Потом — как она возвращается из магазина, из сумки торчит батон и бутылка кефира. И Катя отламывает кусок хлеба и бросает голубям. А они жадно хватают его, и Катя кидает ещё…
        Получилась съёмка скрытой камерой: Тимка снимал, а Катя не знала. И вела себя очень естественно. У неё было очень красивое лицо — улыбающееся, беззаботное. Особенно когда она кормила голубей. Светило солнце, на Кате была красная курточка и синие брюки. На цветной плёнке это должно получиться красиво: голубое небо, серые голуби, красная куртка, синие брюки.
        Ван Ливаныч подёргал усами и сказал, что у Тимки есть художественное чутьё.
        — Смотрите, ребята. Тима всегда умеет взять красивый кадр. Жаль, что он не любит чёрной работы. А то бы из него получился прекрасный кинолюбитель.
        Не любит чёрной работы. Как будто есть такие люди, которые любят чёрную работу. Приходится, вот и делают. И Тимка тоже делает. Он в последнее время сам проявил несколько пленок. И сам сделал монтаж: склеил кадры в таком порядке, что получился не просто набор кадров, а фильм. И даже сложил всё аккуратно по коробкам. Ван Ливаныч увидел это, ничего не сказал, но одобрительно кивнул Тимке: молодец, мол, давно бы так.
        На другой день Тимка сказал Галине Ивановне:
        — Я могу показать кино, если интересно.
        — Конечно, интересно,  — ответила Галина Ивановна.  — Мы с удовольствием посмотрим.
        И вот они собрались в кабинете физики, потому что там есть затемнение. Опустили шторы, в кабинете темно. Золотцев, конечно, тут же пополз в темноте под столами. Но Света сказала:
        — Золотцев, перестань ползать под столами. Все прекрасно знают, что это ты.
        — Ябеда и подлиза,  — отозвался Золотцев и сел на место.
        Галина Ивановна сидела сзади; она сказала, что нехорошо мешать, когда твой товарищ хочет показать свою работу.
        И тогда все стали кричать:
        — Тише! Как не стыдно!
        — Тише!
        Громче всех кричал Золотцев. Но Тимка услышал за этим криком и Катин голос.
        — Тихо!  — громко кричала Катя.  — Сейчас будет кино!
        Тимке стало сразу легко и как-то тепло.
        Когда все накричались и затихли, Тимка сказал:
        — Сейчас будет кино.
        — Знаем!  — крикнул Золотцев.
        — Опять?  — раздался в темноте строгий голос Галины Ивановны.  — Золотцев!
        — Как что, так сразу Золотцев,  — сказал Золотцев и успокоился.
        На экран, который висел там, где обычно бывает классная доска, лёг яркий квадрат света. Тимка сказал:
        — Этот фильм я снял в Зоопарке Он из жизни животных.
        Затрещал тихо проектор, и все увидели, как из подъезда вышла девочка с хозяйственной сумкой в руке. Она весело шагала по двору, солнце освещало красную куртку.
        — Да это же Катя!  — закричал в восторге Золотцев.
        Все стали хохотать, толкаться и кричать:
        — Вот это да! Из жизни животных! Ну, Тимка, ты даешь!
        А Серёжа сказал непонятное слово:
        — Казус.
        Галина Ивановна безуспешно просила:
        — Тише! Тише!
        Приоткрылась дверь, и заглянул директор Вячеслав Александрович.
        — У вас кино? А я думал, землетрясение.
        Только после этого стало тихо. И все услышали, как Тимка бормочет:
        — Перепутал плёнку. Скрытой камерой. Даже сам не знаю…
        Человек не виноват, что иногда с ним происходят несуразные случаи. Тимка не хотел ничего плохого. Но Катя этого не знала. Она вскочила, чуть не плача, и сказала на весь класс:
        — Никогда тебе не прощу! Так и знай! Ни за что на свете!
        — Я знаю,  — печально отозвался он.
        Только Галина Ивановна сказала мягко:
        — Ну вот видите, ребята, это случайность. Тима нам объяснил — он перепутал плёнку. А нам и про Катю интересно, правда? Показывай, Тима, дальше.
        Тимка в нерешительности стоял около проектора. Аппарат молчал.
        — Ну, Тима, ты же всех задерживаешь.
        И по экрану снова пошла Катя. Она несла свой кефир и батон. Она остановилась и стала кидать кусочки хлеба птицам.
        — Охрана природы,  — сказал Серёжа.
        — Какая курточка красивая!  — вздохнула Света.
        — Курточка красивая,  — как всегда повторила за Светой Эля.
        — Цветное кино-то,  — с уважением произнёс Золотцев.  — Тимка молодец у нас.
        — Фильм называется: «Девочка из нашего дома»,  — сказал Тимка. А на экране львёнок и щенок качались на качелях, обезьяна чистила апельсин маленькими коричневыми ручками. Плавно плыл по тихой воде белый лебедь, похожий на цифру «два».
        Все смотрели на экран и смеялись, только Катя прикрыла лицо руками. Она не хотела смотреть не только на самого Тимку, но даже на экран, на котором шёл его фильм.
        Тимка стоял сзади всех, у проектора. Он видел, что Катя закрыла глаза ладонями. Он даже подумал, что она плачет. Но ему не было видно, что Катя сквозь щёлочку в пальцах смотрит на экран. И не знал, что ей нравятся львёнок, собака, ослик и лебеди. И очень нравятся смешные мартышки.
        Тимка знал, что Катя человек обидчивый. Но он не знал, что у нее есть чувство юмора. А оно у Кати было. И поэтому Катя там, под ладонями, улыбалась. Она думала: «Какой нелепый, странный и хороший мальчик Тимка».
        А Тимка закончил показ кинофильма, включили свет. У Тимки в ушах звучал голос: «Никогда тебе не прощу! Ни за что!»
        Он забыл, что Катя говорила это уже не в первый раз. А потом всё-таки прощала.

        Славка! Скажи им!

        Неужели Люба так и не узнала, что было в Славкиной записке? Ведь ей так важно было это узнать…
        После того как узнала, что записка пропала, прошло несколько дней. Вдруг потеплело, и снег стал таять, с крыш закапало. И тут все во дворе спохватились и опять полюбили снег, который за зиму всем успел надоесть.
        — В снежки!  — крикнул Славка.
        — В снежки!  — крикнул Перс.
        И Коляня молча залепил снежком в Любку, а Любка в Коляню, да так ловко, что сшибла шапку.
        Смешно!
        — Ах, ты шапки сшибать!  — кричит Коляня.
        Красный, мокрый, несется по двору. А Люба от него. А Славка где-то рядом. Хорошо убегать! Хорошо догонять! Снег пахнет стираным бельём чистым и холодным, он пахнет ветром и почему-то свежим огурцом. Бах!  — снежок в спину. Раз!  — и повалили Перса в сугроб.
        Какая война? Какие бомбёжки? Кто всегда хочет есть? У кого продранные валенки? Всё забыто! Они самозабвенно играют в снежки! Это сейчас самое главное и самое прекрасное и поглотившее всех занятие. Самое великолепное занятие на свете!
        И тут выходит Валя Каинова. Она идёт по длинному двору, у неё такое лицо, как будто здесь никто не носится и не орёт и, уж конечно, не играет в снежки.
        Валя останавливается в стороне и смотрит, слегка наклонив набок свою красивую голову. И косы перекинуты на грудь, длинные, светлые. Подумаешь!
        Валя всегда умела сделать так, что все обращали на неё внимание. Даже если не хотели, всё равно обращали. Стояла она всегда на том самом месте, где её лучше всего было видно. Говорила таким голосом, который лучше всего слышно. И с такой интонацией, которая делала её слова значительными, хотя они и не были значительными. Но это Люба понимала потом, когда Вали не было рядом. А пока Валя была здесь, Люба вместе со всеми мальчишками и девочками поддавалась Валиному обаянию и ничего не могла с этим поделать. И за это не могла терпеть Валю Каинову.
        Тогда, давно, до войны, Любе казалось, что она не может жить без Лёвы Соловьёва. Все могут, Валя может, а она не может. Так почему же он выбрал Валю! Это несправедливо! И не Лёва виноват в этой несправедливости. Виновата Валя.
        Теперь Лёва с бабушкой в эвакуации. Валя выходит во двор, и по-прежнему она всегда заметна. Не играет со всеми — заметно: все играют, а Валя — нет. Начнёт играть — всё равно заметно: это играют все, а это — Валя. С этим ничего нельзя поделать. Коварство и хитрость разоблачить трудно, но все-таки можно. Нельзя разоблачить красоту…
        Вот Валя стоит возле стены — мягкие косы, длинные ресницы, сияние в глазах. Все играют в снежки, а Валя стоит и не играет. Ногой в маленьком чёрном валенке разрывает, раскидывает снег возле стены. Она красиво и задумчиво воротит его. Люба готова спорить на что угодно, что никакой задумчивости нет — о чём ей думать-то? Но вид лирический, немного печальный. И печаль ей к лицу.
        Валина нога кажется особенно ладной в аккуратном валеночке. Вдруг Валя наклоняется и поднимает с земли липок бумаги, свёрнутый квадратиком. Он лежал, припорошённый снегом. Люба в ту же секунду поняла, что это записка. Та самая. Она упала из ящика ночью, её отнесло ветром сюда, к забору.
        Люба кинулась к Вале:
        — Это моё! Дай!
        А Валя легко и красиво отвела руку:
        — Откуда ты знаешь, что это тебе? Это записка.
        И Валя развернула и читает вслух, а все стоят и слушают.
        — «Ты самая лучшая девочка на всей земле».
        Прочла своим красивым звонким голосом и смеётся:
        — А ты, Любка, говоришь, что тебе. Я же сразу сказала, что не тебе эта записка.
        — А я говорю — моя!  — кричит Люба и тянется за запиской. Ей в этот момент кажется, что если записка окажется в её руках, то все как бы встанет на свои места: Славка написал ей такие прекрасные слова, ей, Любе. Ей всего двенадцать лет, а Вале — четырнадцать. Ну и что? Разве нельзя, чтобы в твои двенадцать лет хоть кто-нибудь считал тебя лучшей девочкой на всей земле?
        — Люба,  — певучим голосом, нарочно певучим, чтобы было насмешливо, уговаривает Валя,  — ну почему ты решила, что это написано тебе? Да и кто тебе мог это написать?  — Она специально делает нажим на слово «тебе».  — Тебе, такой маленькой, некрасивой, тощей, в пальто до пупа, в растоптанных, сто раз подшитых валенках. Ты не доросла еще до таких слов.
        — Моя, я знаю! Я, честное слово, знаю,  — твердит Люба, но никак не дотянется до записки. А все смотрят, а Коляня смеется. И Люба сама слышит, как неубедительно звучат ее слова. Слова вдруг потеряли окраску: серые, вялые, плоские. Нет душевных сил вдохнуть в них жизнь.

        Люба оборачивается к Славке. Только он может сказать два слова, и все поверят, и перестанут смеяться. Она молча, глазами просит:
        «Славка! Скажи им!»
        Славка опускает глаза и молчит. Славка молчит! Люба смотрит на него, даже подалась к нему, а он молчит. Он наклонился, слепил крепкий, совершенно круглый снежок и со всего размаха залепил его в стену рядом с Валей.
        Валя отстранилась, хотя прекрасно знает, что никто не кинет в неё, в Валю, таким крепким, как лёд, снежком. В кого-нибудь другого кинут, тому, другому, ничего не сделается — потрёт ушибленное место, поморщится — и всё. Но в Валю — нет.
        Она, смеясь, сделала вид, что испугалась, сказала:
        — Ну прямо снаряд… Слава, а может быть, это ты написал?
        Она держит записку двумя пальцами, отстранив от себя, с таким выражением лица, как будто записка грязная или мокрая. Потом наступил такой момент, когда Люба могла бы выхватить записку, но это уже не имело никакого смысла. После Славкиного молчания — не имело.
        С последней надеждой — на Славку, прямо в глаза: «Славка! Ну что же ты?»
        — Да ладно вам!  — вдруг зло говорит Славка.  — Играем мы или нет?
        И снова слепил снежок, и снопа влепил в стену, осталась на стене снежная пришлёпка.
        — Играем!  — орёт дурным голосом Коляня.
        Какое дело Коляне до всех этих глупостей записки, не записки. Что он, девчонка, что ли?
        И с гиканьем понёсся по длинному двору. И Перс, и Славка. Славка, как всегда, быстрее всех.
        А Любка уходит домой. И слышит, как за её спиной хохочет Валя.
        И Перс, так и не разобравшись, что к чему, кричит:
        — Давайте лучше в салочки! Чур, не я!
        Люба дома плачет, диванная подушка промокла почти насквозь. Мама пришла, увидела заплаканную Любу и побледнела. Спросила белыми губами:
        — Что? Что?
        Люба мгновенно поняла, какая ужасная мысль ей пришла, приблизилась к маме. Поняла и заторопилась, чтобы поскорее прогнать эту мысль, и саму тень её, и саму возможность такой мысли и такой чудовищной догадки.
        — Ничего не случилось, мама. Совсем ничего. Просто один мальчик залепил мне снежком в спину. И не больно, мам, ну нисколько не больно. Просто обидно.  — И Люба всхлипнула.
        — Когда же ты вырастешь?  — Мама села на стул прямо в пальто и вдруг тоже заплакала. Так они плакали в тот вечер, каждая о своём.

        Не бойтесь, Галина Ивановна!

        В этот мартовский вечер Галина Ивановна поздно возвращалась из школы: был педагогический совет.
        Галина Ивановна шла по бульвару с красивым, немного сказочным названием Звёздный. Навстречу шли люди — просто гуляющие и гуляющие с собаками. Собаки были самые разные — очень большие и очень маленькие, гладкие и кудрявые. Была даже одна собака в клетчатом комбинезоне со специальной дырочкой для хвоста.
        В стороне высокая гора, и там кричат ребята. В предвесеннем воздухе особенно звонко звучат голоса:
        — Эй, лыжник! Отойди, пропусти на санках!..
        — Боишься? Не бойся! Не бойся!..
        — Леночка! Леночка! Осторожно! Упадёшь!.. Так и есть! Упала! Что же ты смеёшься? Отряхнись!..
        — С дороги, куриные ноги!..
        Крик радости, полного счастья, напористый крик — он рвется из ребят вечером на горке. Для прохожих эта горка — место, которое надо поскорее обойти, чтобы не стукнули по ногам или по хозяйственной сумке разогнавшиеся санки; чтобы не ткнули ненароком в бок лыжной палкой; чтобы не заломило в голове от шума и мелькания несущихся вниз и вверх мальчишек и девочек.
        Для ребят горка — место радости, смелости, риска. Кто ты такой? Трусишь? Жмёшься в сторонке? Несешься сломя голову? Уступаешь всем дорогу? Или тебе все уступают? Разные характеры, разные люди.
        — С дороги, куриные ноги!..
        Скоро весна. Совсем особенно пахнет воздух. Наверное, это один из последних вечеров на горке. Скоро она потемнеет, снег станет некрасивым, грязным — и растает. И все эти мальчишки и девчонки будут проходить мимо, не глядя в сторону горки.
        Галина Ивановна садится на скамейку. Ей некуда спешить: дома её никто не ждёт, Галина Ивановна живёт одна. Она сидит, с удовольствием вдыхает чистый воздух. Воздух холодный, а пахнет весной.
        Рядом садится старушка, она держит на поводке белую кудрявую болонку.
        — Бэби хочет побегать?  — наклоняется старушка к болонке.  — Бэби не будет выходить на проезжую часть? Не будет подходить к бульдогу? Не будет убегать далеко?
        Старушка отцепляет поводок, Бэби радостно несётся по дорожке.
        — Отдыхаете?  — спрашивает старушка Галину Ивановну.  — Сейчас все такие переутомлённые.
        — Да, вот сижу.
        — А вам шум не мешает?
        — Какой шум? Ах, этот? Нет, я не реагирую. Привыкла.
        — На заводе, наверное, работаете? В шумном цехе?
        — В горячем цехе,  — отвечает Галина Ивановна.
        — Что вы говорите! Вредное производство? Вы такая хорошенькая…
        — Ну что вы,  — смущается Галина Ивановна.  — Я люблю свою работу. Конечно, у меня не всё получается.
        — Простите… Я не вижу Бэби. Бэби!  — Старушка зовёт, волнуется, а Бэби ввязался в драку с двумя большими собаками.
        Старушка убегает разнимать, а Галина Ивановна остается одна. Ей хочется в этот синий вечер посидеть, подумать.
        Директор Вячеслав Александрович на педсовете, как всегда, говорил о каждом классе. И Галина Ивановна волновалась, ожидая, когда он начнёт говорить об её пятом «Б». Перед Вячеславом Александровичем Галина Ивановна всегда робеет, как ученица перед учителем. И сама себя за это ругает. Она напоминает себе, что она взрослый человек, педагог. Она окончила педагогический институт с отличием. И работала в ПТУ. Она справлялась с работой, добросовестно относилась к своим обязанностям так написано и характеристике. Почему же, когда она встречает директора Вячеслава Александровича, она смущается, как будто в чём-то виновата?
        На педсовете Галина Ивановна села у самой двери, подальше от стола Вячеслава Александровича. И тут же сама себе сказала: «Могла бы сесть поближе, нечего бояться».
        Шёл педсовет. Завуч Роза Семёновна читала сводку успеваемости. Высказывались учителя. О хороших учениках говорили немного, с ними и так, без разговоров, было всё в порядке. Говорили о слабых учениках много и подробно. О том, что им надо подтянуться, что с плохими оценками пора кончать, что многие учащиеся учатся ниже своих возможностей.
        Галина Ивановна ждала, что скажет директор об её классе.
        …Теперь она сидит на Звёздном бульваре, слушает, как шумят на горке беспечные дети, у которых нет никаких неприятностей и совершенно никаких забот, вспоминает педагогический совет.
        Она опять видит лицо директора, сосредоточенное, непроницаемо спокойное. Именно такое лицо должно быть у настоящего педагога.
        Директор говорит об её классе:
        «Пятый «Б» — прекрасный класс. Высоко интеллектуальный. Даже Золотцев, обратите внимание, товарищи учителя. А всё потому, что классный руководитель Галина Ивановна Мартынова работает с классом творчески. Галина Ивановна педагог молодой, опыт у неё небольшой, а вы посмотрите, какие огромные сдвиги произошли в пятом «Б», даже с Золотцевым. Он совершенно неузнаваем. В нём появилась усидчивость, скромность, вежливость. А как мы намучились с этим учащимся в своё время. Вот что значит найти индивидуальный подход к каждому ученику, именно к каждому!»
        Над головой Галины Ивановны пролетает невидимый самолёт. Рычит мотор в тёмном небе, плывут огни — зелёный и красный. На горке звонкий голос кричит:
        — Отдай санки! Отдай, говорю, по-хорошему!..
        Галина Ивановна постепенно возвращается к действительности. Если бы директор Вячеслав Александрович сказал сегодня о ней хоть что-нибудь похожее! Она бы тогда была самой счастливой учительницей в мире. Но, к сожалению, он не сказал ничего такого. Это была просто мечта. Мало ли что придумается человеку на бульваре со сказочным названием Звёздный.
        А как было на самом деле?
        На самом деле директор сказал совсем другое:
        — Пятый «Б». Ученики могли бы учиться лучше, многие учатся ниже своих возможностей. Многие несобранны, особенно Золотцев. Конечно, и понимаю, вы, Галина Ивановна, педагог ещё неопытный. Но вы же учитель. Значит, должно быть творчество, терпение и, конечно, индивидуальный подход. Одно дело — Агеева, другое — Золотцев. Пока поздравить вас, Галина Ивановна, не с чем. Успеваемость класса оставляет желать много лучшего. Дисциплина тоже.
        — А что Золотцев?  — забормотала Галина Ивановна.  — Почему-то как что, так Золотцев.
        И в эту минуту за дверью кабинета директора, где проходил педсовет, раздался истошный крик:
        — Вика! Чечевика! Овсянка!
        Галина Ивановна вздрогнула, покраснела, как девчонка.
        Все засмеялись. Завуч сказала:
        — Иллюстрация к вышесказанному. Золотцев в своём репертуаре.
        А директор посмотрел на Галину Ивановну с юмором и сказал:
        — Не расстраивайтесь, Галина Ивановна. Воспитание — процесс постепенный. Может быть, когда-нибудь мы все будем гордиться, что Борис Золотцев учился в нашей с вами школе. Станет великим человеком, очень может быть. А пока — терпение и, конечно, индивидуальный подход.
        От сочувственных слов директора слёзы подступили вдруг к самым глазам. Только этого не хватало — расплакаться на педагогическом совете. Она низко опустила голову. Директор в это время говорил уже о другом классе. По коридору с топотом носился Золотцев…
        Становится холоднее, Галина Ивановна встаёт со скамейки, но идёт почему-то не в сторону метро, а туда, где всё ещё слышны крики и смех. На широкой и высокой белой горе издалека видны тёмные, быстро движущиеся пятна.
        Она поднялась наверх, остановилась недалеко от незнакомого мальчика в вязаной шапке с помпоном. Мальчик, не обращая на неё внимания, посадил младшего брата на санки, а сам сел сзади.
        — Поехали!  — крикнул маленький.
        — Поехали!  — крикнул большой.
        Он сильно толкнулся ногами — и санки понеслись вниз, а большой мальчик остался сидеть на снегу. Наверное, слишком сильно оттолкнулся, даже слетел с санок. Маленький едет вниз и кричит:
        — Саша! Ты где?
        — Я здесь! Я передумал!
        Самолюбивый.
        Девочка съезжает без санок, на фанерке. Фанерка не едет прямо, а крутится, и девочке от этого ещё веселее.
        Вдруг раздаётся знакомый голос:
        — Галина Ивановна! Здрасте!
        Золотцев стоит перед ней. Он радостно смотрит из-под шапки, сползшей на самые глаза. Он держит за верёвку санки, а на санках лежат лыжи. У Золотцева и снегу пальто, брюки, шапка, щёки. Галина Ивановна никогда не видела, чтобы человек так вывалялся.
        «Добрый вечер, Золотцев. Тебе, я вижу, весело. А уроки ты выучил?.. И письменные? И устные? Ой, Золотцев! Смотри, Золотцев!»
        Она чуть не произнесла эти слова. Она уже набрала воздух, чтобы сказать Золотцеву то, что говорила всегда про его поведение, про невыученные уроки. Он, конечно, не думает о том, что у его учительницы из-за него каждый день неприятности. Зачем ему об этом думать?
        Он стоит перед ней, сияющий, глаза блестят. Ему-то хорошо живётся. У него-то ни о чём голова не болит.
        — Галина Ивановна! А тут все наши были Агеева, Элька, конечно, Тимка был. Ну, Маслова. Только они все ушли.
        «Уроки учить,  — думает Галина Ивановна.  — А Золотцеву спешить некуда. Уроки подождут. Ох, Золотцев, смотри у меня…»
        Так она думает. А говорит вдруг совсем другое:
        — Мне хочется прокатиться с горы. Золотцев, дашь мне санки?
        Она сама не знает, почему ей пришло это в голову. Может быть, сейчас погибнет её авторитет? Может быть, не к лицу ей, учительнице, человеку взрослому и серьёзному, вести себя так несолидно?
        — Конечно, Галина Ивановна! Нате, вот санки!
        У Золотцева в глазах нескрываемый восторг. Он смотрит на учительницу с уважением, которого она ещё ни разу не видела в его глазах.
        Она садится на санки, подобрав длинное модное пальто. Она подталкивает санки к самому краю горы. И санки несутся вниз, всё быстрее, быстрее… Ветер подул в лицо, стало жарко щекам. Звенят голоса вокруг. Золотцев наверху вопит:
        — Галина Ивановна! Не бойтесь! С дороги, куриные ноги!..
        Потом она говорит Золотцеву:
        — «Не бойтесь». Если хочешь знать, я была чемпионкой педагогического института по слалому. Это тебе не санки.
        — Правда? Честно?
        Золотцев ошарашен. Какой же он видел её до сих пор? Затянутой, не позволяющей себе быть раскованной, живой, молодой такой, какая она есть на самом деле.
        Они идут рядом по бульвару. Они разговаривают. Не об уроках, не о поведении Золотцева, которое оставляет желать много лучшего.
        — Смотрите, самолёт.
        — Я вижу. Огни красивые. Ты часто смотришь на небо?
        — А зачем?
        — Не знаю. Красиво. Ты смотри иногда, сам поймёшь.
        — А вы часто смотрите разве?
        — Я? Раньше смотрела часто. А теперь реже. Но я думаю, что буду смотреть чаще. Постараюсь.
        Галина Ивановна и Золотцев идут по Звёздному бульвару. А перед этим учительница съехала с горы на санках, вспомнила своё детство, не такое уж далёкое. И вспомнила всего на несколько минут. Но что-то переменилось. В ней, в строгой учительнице.
        Борис тянет за собой санки, а на них лежат лыжи. Старушка с болонкой Бэби идёт навстречу. Она узнаёт Галину Ивановну:
        — Это ваш мальчик? Какой хороший мальчик.
        Золотцев наклоняется к Бэби:
        — Служи, служи!
        И Бэби быстро встаёт на задние лапы, а передними машет в воздухе.
        — Меня все собаки уважают, говорит он гордо.
        Они идут дальше. Галина Ивановна спрашивает:
        — А у тебя нет своей собаки?
        — Я бы завёл, отец не позволяет. Он говорит, от собаки шерсть летит. Это правда, что она летит?
        — Как тебе сказать? Вообще все животные линяют. Я как биолог знаю это точно. Но если в доме любят собаку, то это не так уж страшно. Можно почиститься, и всё. Правда?
        — Конечно. А отец не любит животных.
        — Тогда не надо брать. Знаешь, раз человек не любит животных значит, собаке в вашем доме не будет хорошо.
        Золотцев некоторое время молчит. Потом говорит:
        — Наплевать. Я все равно на БАМ уеду.
        Ей хочется сказать, что на БАМ едут взрослые, а мальчику из пятого класса рано ехать на БАМ. Наверное, ещё вчера она произнесла бы эти правильные слова. А сегодня она говорит другое.
        — Конечно, если ты решил ехать, значит, поедешь.
        — Правда же?  — загорается Золотцев.  — Там нужны люди с огоньком. Потому что БАМ стройка века. Как вы считаете, я с огоньком?
        — Ты, безусловно, с огоньком. Вот получишь специальность и поедешь.
        — Не скоро, значит?
        — А без специальности, я думаю, нельзя. Ты не спеши, обдумаем всё вместе. Договорились?
        — Ладно,  — не очень охотно соглашается он.  — Только пока то да сё, специальность, восемь классов — БАМ построят.
        — Значит, к тому времени будет другая стройка века. Будет же?
        Он кивает.
        Они вышли на людную улицу. Идут троллейбусы, несутся такси.
        — А может, водителем автобуса пойду. Интересная работа. Правда?
        — Правда.
        — Вот мой дом, Галина Ивановна.
        — Беги, Борис. До свидания.
        Он скрылся в тёмном дворе. Вдруг оттуда истошно заорал:
        — Галина Ивановна! До свидания!
        — До свидания!  — кричит она, забыв о том, что кричать на улице неприлично.

        Отважный дрессировщик Юра

        Тимка совсем закружился. В Доме художественного воспитания детей проходит фестиваль фильмов «Наше счастливое детство». Ленка простудилась и несколько дней не ходила в сад. Евдокия Павловна решила сделать окрошку, и Тимка по всему району искал квас, потому что квас появляется летом, а весной его нет.
        Он совсем забыл, что уже кончается март. И наступает апрель.
        И вдруг Катя напомнила:
        — Тима, а завтра уже апрель!
        — А ведь верно. До чего быстро летит время, да, Катя?
        — Тима, а твой друг уже вернулся со своих гастролей? Помнишь, ты обещал, что мы пойдём в цирк?
        — Помню, конечно, помню, говорит Тимка, хотя совсем забыл про цирк. Ему и без цирка было не скучно.
        — Может быть, это была первоапрельская шутка?  — спрашивает Серёжа.
        — Я на такие шутки не способен,  — отвечает Тимка.
        — Вчера по телевизору опять показывали цирк,  — говорит Катя.  — Фокусник был ну просто маг и волшебник! И дрессированные антилопы. Они вообще-то плохо поддаются дрессировке.
        Серёжа сказал:
        — Труднее всего дрессировать представителей семейства кошачьих: леопардов, тигров, пум. Даже домашние кошки плохо поддаются дрессировке.
        — Почему?  — спросила Катя. И заранее посмотрела на Серёжу как на очень умного человека, который, несомненно, знает ответ и на этот вопрос.  — Почему, Серёжа?
        — Устойчивые рефлексы,  — сказал непонятно Серёжа.
        Катя кивнула.
        — А вчера леопард ходил по канату, как настоящий канатоходец. Мне очень понравилось. Но я вспомнила, что главное в цирке — запах. Когда же мы пойдём, Тима?
        — Хоть завтра.
        — Значит, завтра. А Серёже можно?
        — У меня английский,  — отвечает Серёжа.
        Тимка думает: «Да здравствует английский!»
        …И вот Тимка с Катей едут в троллейбусе. Троллейбус довезёт их прямо до цирка. Ехать совсем недалеко. А Тимке хотелось бы, чтобы эта дорога была дальней, долгой. Так хорошо ехать с Катей в троллейбусе.
        Катя сидит у окошка, а Тимка сидит с ней рядом. И Катя смотрит в окошко, а Тимка как будто смотрит в окошко, а сам смотрит на Катю. Он видит её профиль: маленький нос, румяную щёку, длинные ресницы, тоненькую бровь, маленький рот.
        Троллейбус везёт их мимо парка, где ещё много снега. И деревья стоят сырые, а на голубых пихтах лежит снег, он отяжелел и гнёт голубоватые жёсткие лапы к земле. Вот театр, он построен в форме звезды.
        — Катя, этот театр построен в форме звезды. Если посмотреть сверху, то это видно.
        — А ты смотрел сверху?
        — Нет. Мне папа сказал.
        — А папа видел его сверху?
        — Нет. Как же он мог видеть?
        — Значит, это видно только птицам. И лётчикам… Тебе нравится Галина Ивановна?
        — Ничего.  — Он ни разу об этом не думал. Учительница и учительница. Ольга Петровна была не строгая. А Галина Ивановна строгая. Зато Ольга Петровна как что, так плакала от них. А Галина Ивановна не плачет. Тимка не любит, когда плачут.  — Она, по-моему, ничего.
        — Она красивая,  — убеждённо говорит Катя.  — Очень хорошенькая.
        — Да, правда. Хорошенькая.
        — Ну, вообще-то она не такая уж хорошенькая. Нос у неё слишком широкий.
        — Да, нос.
        — Но это не очень заметно. Особенно издалека.
        — Совсем незаметно,  — соглашается Тимка. Он не замечает, что выглядит не очень умным. Что поделать, если ему нравится во всём соглашаться с Катей?
        Они вышли из троллейбуса. На бульваре гуляют маленькие дети в разноцветных курточках. Наверное, поэтому бульвар называется Цветной. А совсем маленькие — в разноцветных колясках. А их мамы в цветных косыночках. Наверное, поэтому. А может быть, не поэтому. Не все ли равно?
        Рядом идёт Катя. Интересно, что это звенит за той стеной? Нет, не за стеной. Вот за тем забором. Или это на перекрестке?
        — Катя, ты слышишь звон?
        — Нет. Какой звон?
        И он догадывается, что звон у него внутри. Тихий, торжественный звон счастья.
        — У тебя, наверное, в ухе звенит!  — смеётся Катя.
        И он тоже смеётся.
        Потом он рассказывает ей про Юру.
        Юра — это его близкий друг. Тимка сам чувствует, что это не совсем точно, но ему очень хочется, чтобы было так, и он верит, что так и есть. Юра его близкий друг, он работает в цирке, ему тринадцать лет. Он сам выступает в конном аттракционе вместе со своим отцом. У них и дед цирковой силач, кажется его фамилия Бамбула, а Юра и школе не учится, четыре класса окончил, и сто освободили.
        — А как же всеобщее образование?  — спрашивает Катя.
        — В виде исключения,  — небрежно объясняет Тимка.  — За талантливое выступление на арене цирка. Понимаешь, Катя? Он и живет прямо в цирке, мой друг Юра.
        — Как живёт в цирке? А где же он спит?
        Тимка делает паузу, чтобы ответ прозвучал эффектнее. Потому что такое в самом деле не каждый день встречается. И сейчас Катя должна удивиться.
        — Где спит? В клетке вместе с медведем. Представляешь?
        — Ты что?  — Катя недоверчиво смотрит на Тимку, но видит, что он не врёт, Тимка говорит совершенно искренне.  — Как же можно — в одной клетке с медведем? Мало ли что медведю в голову взбредет!
        — Нет, Катя, это же дрессированный медведь. Он очень добрый и любит Юру, моего друга. А без Юры медведь не может спать, всю ночь плачет и ревёт. Весь цирк нервирует — слонов, обезьян, тигров. А Юра никого не боится, он очень смелый и очень скромный.

        Они уже стоят у цирка. Светятся огни. Цирк обступили люди: «Нет ли у вас лишнего билетика? Может быть, есть лишний, ну какой-нибудь совсем лишний?» Всем хочется попасть в цирк. Каждому хочется, ещё бы. А попадёт не каждый. Тимка бы всех провёл, ему не жалко. Но его самого Юра пригласил довольно сдержанно, и Тимка помнит об этом. И это его беспокоит, но он всё время отгоняет от себя это беспокойство. Он спросил тогда: «А мне можно прийти?» И Юра ответил: «Да». Он, правда, больше ничего не прибавил, нельзя сказать, чтобы это было настойчивое приглашение. Но теперь об этом думать не приходится. Тимка и Катя стоят перед билетёршей в форменном синем кителе. Она низенькая, седая, с мелко завитыми волосами. И цирковые лошадки в петлицах.
        — Тебе что, мальчик? Не загораживай дорогу.
        Билетёрша проворным движением отрывала клочки от голубых билетов, пропускала людей в цирк и ждала, что ответит Тимка. А он молчал. Оттуда, из открытой двери, восхитительно пахло лошадьми, зверинцем, праздником, совсем особой жизнью, которая называлась коротким словом «Цирк».
        — Нас пригласил Юра,  — сказал Тимка. Больше всего он боялся, что Катя испугается сердитой билетёрши и уйдёт.
        — Какой такой Юра? Никулин, может? Так он тебе по возрасту никак не Юра.
        — Юра — мальчик. Вы разве забыли?  — Тимка специально показал ей, что он очень удивился. Как же можно забыть самого Юру? Они, наверное, на секунду забыла и сейчас, конечно, вспомнит. И сама засмеётся над собой: кик она могла такое забыть. Видно, совсем заморочила её кучерявую голову суматошная билетёрская работа.  — Юра, мальчик, участник конного аттракциона,  — втолковывал терпеливо и совершенно уверенно Тимка, и сам косил глазом на Катю: «Видишь, как я держусь? Я тебя не обманул. Сейчас убедишься».  — У Юры отец тоже в конном аттракционе, ну, вспомнили?  — Тимка и глазами, и щеками, и вытянутой шеей как бы торопил её, эту билетёршу: «Ну пропускайте же нас скорее! Неужели вы не видите, что вы должны, совершенно обязательно должны нас пропустить». А она смотрела на него, и видно было, что сообразила что-то, лицо стало разглаженным, догадливым. Вот сейчас она наконец произнесет единственное слово, которого так долго добивается от неё Тимка. Это слово — «Проходите».
        Но она говорит совсем другое:
        — Клава! Опять твой Юрка людям голову пудрит! Наплёл детям про конный аттракцион, отец у него, видишь, в конном участвует! Надо же такую фантастику сочинить! Вот тип! А вы посторонитесь, не загораживайте проход людям.
        «Людям». А они уже получаются не люди. И ещё получается, что если Тимка и Катя постоят немного в проходе, то кто-нибудь из тех, кто имеет голубые, совершенно законные билеты, не войдёт в цирк. Загорожена дорога, и обладатель билета повернётся и уйдёт домой. Напрасно она беспокоилась. Все проходили, слегка толкнув Тимку или Катю или их обоих понемногу.
        Тимка медленно начал понимать, что Юра наврал ему. И надо, значит, уходить отсюда. Он бы всё объяснил Кате. И она бы, наверное, поняла. Он хочет посмотреть на неё. Сейчас он увидит, что она не сердится, догадалась, что он не виноват. Но Кати нет. Катя ушла. И Тимка стоит один возле билетёрши, которая, продолжая отрывать билеты, ворчит:
        — Мать у него гардеробщица. Хорошая женщина, непьющая. Тянет его, паразита, одна, легко ли! А он учится на двойки. Да ещё выдумывает, всем врёт. То он дрессировщиком объявился. То про конный аттракцион выдумал. А отлупить некому — отца нет. Вот в чём и беда-то, отца нет… А его цирк с ума стряхнул, этого Юрку! Он из школы прямо сюда. И клетки чистит, и зверей кормит. Служащие, конечно, рады. Ему кто рубль, кто трёшку. Вот и набаловался.
        Тимка вспомнил: «Сдачи не надо».
        Гардеробщица Клава сказала из темноватой глубины:
        — Слушай, Нина Николаевна, может, где посадим мальчишку, смотри, как расстроился. Пусть хоть на ступенечке посидит.
        Тимка понял, что сейчас его пустят в цирк. Пахло зверем. А там, в самой глубине, уже гремела музыка и парадный, совершенно не похожий на обычный, голос произнёс раскатисто:
        — Представление начинается! Конный аттракцион!
        — Ладно, проходи,  — сказала билетёрша,  — только быстро.
        Но Тимка быстро повернулся и выбежал на улицу.

        На скамейке вечером

        Люба выходит во двор, ведёт варежкой по заснеженному забору — на заборе остаётся тёмный след, а варежка становится мокрой. Во дворе никого нет. До войны так тоже бывало — Люба во дворе, а больше никого нет. Но это получалось потому, что Любина мама считала: главное в жизни — свежий воздух, ребёнок должен побольше гулять. Мама выпроваживала Любу во двор в любую погоду. И Люба разгуливала одна, когда другие сидели дома: могли гулять, а могли и не гулять. Любе казалось, что они там, у себя дома, без конца читают интересные книги с красивыми цветшими картинками или играют в настольные игры. Настольные игры, всякие «летающие колпачки» и картонные аквариумы Люба не очень любила, но всё равно было несправедливо: кому-то играть, а кому-то бродить по пустому двору. И Люба сердилась на маму. Но мама была неумолимой:
        «У нас сырая квартира, её сколько ни топи, всё равно стены плачут. Понимаешь ты это? Не понимаешь? Ну, гуляй и не рассуждай!»
        Мама туго повязывала ей шарф и выталкивала за дверь.
        Пустой двор. И все-таки до войны он никогда не был таким пустым. Можно было поднять голову и крикнуть:
        «Рита! Выходи!»
        И иногда Рита выхолила. Хотя она очень обидчивая и капризная, вдвоём гулять намного веселее. А если не выходила Рита, то выходила Валя или Славка. В конце концов кто-нибудь обязательно выходил во двор. Теперь во дворе пусто, все гуляют мало — некогда стало гулять. И не в чем. У Риты нет валенок, она из школы бегом домой. Валя стоит в магазине за селёдкой, Славка тоже куда-то ушёл.
        Люба медленно идёт к воротам, садится на скамейку, смотрит вдоль улицы. Трамвай, обвешанный людьми, медленно поднимается в гору. От булочной давно не пахнет тёплым хлебом — хлеб раскупают вмиг, он и полежать в булочной не успеет.
        Солнце холодное, оно садится за высокий дом, и сразу становится холоднее; значит, оно всё-таки грело. Вдруг Люба видит Юйту Соина. Юйта идёт прямо к ней; у него небольшой мешок на плече, завязаны уши шапки, а на макушке из шапки выдран клок и торчит вата. Юйта есть Юйта. Не зря мама говорит: «С Юйтой не разговаривай! Он тебя таким словам научит, которых хорошие дети до старости не знают».
        Он подходит к скамейке и мирно садится рядом. Люба молчит. От этого Соина никогда не знаешь, чего ждать. Она бы с удовольствием ушла отсюда — он может ударить, обругать, толкнуть. С этим Юйтой лучше не связываться. С ним и мальчишки не связываются. Конечно, в сто раз лучше убраться отсюда, но стыдно, чтобы он видел, как она испугалась. И Люба, вся сжавшись, продолжает сидеть. Только отодвинулась потихоньку на край.
        — Чего сидишь?  — спрашивает он шепеляво.  — Расселась…
        — Так, сижу,  — отвечает она, стараясь придать голосу беспечность. Сижу, мол, без всякой цели, такой я независимый человек. И ни на чём особенно не настаиваю. Могу сидеть, могу и уйти, если найдёт на меня такое настроение. Я вольная птица. И если уйду сейчас, то, не потому, что кого-то боюсь, а просто такое будет моё желание.
        — Чего боишься? Кто тебя тронет? Кому ты нужна?
        — Я и не боюсь. Чего мне бояться?
        — Боится. Совсем очумела!
        — Да не боюсь я! Подумаешь какой!
        — Ладно, не ори. Я на фронт ухожу.
        — Ты? Юйта, правда?
        — А что? Очень даже правда.
        Вот это да! Юйта на фронт. Других парней берут — всё понятно. Они парни как парни, в школе учились, на работе работали. А Юйта? Ну как же так? Его все боялись. Не только потому, что он сильный и злой. Он странный. Он непонятный. Такая тёмная сила двора — Юйта Соин. Так она привыкла считать, так все привыкли считать и взрослые, и управдом Мазникер, и соседка Устинья Ивановна.
        Мама говорила:
        «К Соину не подходи!»
        Устинья Ивановна говорила:
        «Пойду бельё посушу, пока Соина нет, а то этот бандит, только отвернись, пододеяльник сворует».
        Зачем неумытому Соину её стираный, подсинённый пододеяльник, было непонятно, но Люба верила: может и украсть.
        — Повестку прислали вчера — с вещами.  — Он потряс тощим мешком. Какие у Соина вещи? Он и до войны всегда в рваном ходил.
        Люба молча смотрела на него. А он поднялся со скамейки и вдруг протянул ей руку:
        — Прощай, пойду.
        И она пожала корявую большую руку. А потом стояла и смотрела, как он шёл по тёмной улице. У него была походка Юйты Соина, и спина Юйты Соина, и шапка с выдранным клоком ваты — но это был уже не тот Юйта. Он уходил на войну.

        Евдокия Павловна вернулась

        Тимка чуть не каждый день стучится в дверь зелёного домика. Но там никто не отзывается. Не идёт дым из трубы, не пробивается свет сквозь ставни. Тихий пустой домик. Домик, в котором никто не живет. Таинственный человек Евдокия Павловна куда-то исчезла. Тимка стал забывать о ней, о её большой комнате со старым бархатным диваном, примятым самоваром-рыцарем, с картиной, на которой была нарисована большая белая птица. С жёлтыми чашками, на которых были нарисованы красные бабочки. И сама Евдокия Павловна в своём платье в белый горошек, закутанная в платок, тоже стала уходить из памяти. И её громкий грубый голос, и весёлые тёмные глаза Тимка вспоминал все реже и реже. Потому что жизнь полна разных впечатлений, они вытесняют друг друга. Откуда пришла Евдокия Павловна, Тимка не знал. Куда она ушла, он тоже не знал. Не понимал её странной поговорки: «Двум медведям в одной берлоге не жить».
        А зелёное крылечко Тимка по-прежнему любил. И сидел там, когда не надо было никуда спешить.
        Сегодня он тоже сидит, поджал коленки к подбородку. И вдруг видит по двору идёт Евдокия Павловна. Она в толстой шубе и от этого кажется ещё толще. Она опирается на пялку, улыбается своим рыхлым толстым лицом и тёмными глазами.
        — Сидишь? А я опять сюда перебираюсь. Всё-таки двум медведям в одной берлоге не жить.
        В руке у Евдокии Павловны та самая хозяйственная сумка, с которой Тимка бегал в магазин.
        Он увидел её и вдруг почувствовал, что рад.
        — Евдокия Павловна, вы нашлись! А я всё стучался, думал, лекарства надо или продукты.
        — Я сама на своих ногах. Лекарств не признаю, кроме аспирина. Лечилась малиной и тёплым молоком. А лекарства химия и гадость.
        Она опять хмуро сопела. Но Тимка больше не боялся её.
        — Может, за продуктами сбегать?
        — Не строй из себя тимуровца. Я всё сама купила.
        Она поставила сумку на ступеньку, сама села рядом с Тимкой и задумалась. Покачивала головой, что-то тихо ворчала. Тимка сбоку смотрел на неё.
        — Нет, что ни говори, Тим, а двум медведям, тем более медведицам, в одной берлоге тесно.
        — Почему вы так говорите? Я не пойму никак.
        — Конечно, не поймёшь. В этом деле надо лет сто разбираться.
        И опять замолчала. И Тимка молчит. Он не любит задавать лишние вопросы. Что человек захочет сказать, сам скажет.
        По двору идёт Шмырин. Увидел Тимку, оскалился. Увидел Евдокию Павловну — не подошёл. Внушительная фигура Евдокии Павловны вызвала почтение даже у Шмырина.
        Хорошо бы, Катя прошла. Вот бы Тимка был рад! Он сказал бы:
        «Евдокия Павловна, это Катя. Она живёт вот в том белом доме. Мы учимся в одном классе».
        А Катя бы сразу поняла, кто такая Евдокия Павловна. А если бы не поняла, Тимка бы очень спокойно, как само собой понятное, сказал бы:
        «Катя, Евдокия Павловна живёт вот в этом зелёном домике. Помнишь, я тебе рассказывал?»
        Но Катя не идёт. Посидев ещё немного молча, Евдокия Павловна начинает говорить:
        — У всех стал характер плохой. Я у дочери живу, вырастила внучку. И вдруг здравствуйте, приезжает она. Тоже нашлась хозяйка!
        — Кто?
        — Как кто? Мать дочкиного мужа. И она ей — «мама, мама». А какая она ей мама? А внучка ей «бабушка, бабушка». А какая она ей бабушка? Я говорю: «Поеду к себе, я люблю у себя в доме быть хозяйкой». Дочка не хочет: «Мама, мама, живи с нами, с нами». Ну как и могу с ними жить, когда у них у всех плохой характер?
        — А мой дедушка говорит, что любые люди могут поладить, если нет серьёзных противоречий.
        — Есть серьёзные противоречия! В том то и дело! Я внучку растила, она тогда где была? Она тогда в Пензе была? Ну и сиди дальше в своей Пензе! Я пелёнки стирала, я кашу варила, коляску катала. А она в Пензе! Нет, я с таким человеком не буду, и всё. Пошли в дом! А то из-за тебя опять простыну!
        — Может, надо чего, Евдокия Павловна? В магазин сбегать?
        — Отвяжись ты со своим магазином!  — вдруг огрызнулась Евдокия Павловна.  — Пельмени купила, зелёный горошек. И хлеб есть, и молоко. Проживу. Будешь со мной обедать?
        — Спасибо, я обедал.
        — Тогда будем чай пить.
        И они пьют чай с лимоном и с ирисками.
        — Заходи ещё,  — приглашает она, когда Тимка собирается домой.
        — Приду. Только вы не исчезайте без предупреждения.
        — Ладно. Это за мной дочь приехала, уговорила. Теперь — всё. Теперь не пойду. Разве у меня своего угла нет? Правда?

        Капризная белка

        В Доме художественного воспитания детей висит объявление: «Проводится конкурс на лучший фильм о природе». Тимка вошёл в вестибюль, прочёл объявление и задумался. Он стоял около этого объявления, написанного рукой Ван Ливаныча, и думал о том, что хорошо бы принять участие в конкурсе и, конечно, хорошо бы победить. «А почему не может быть? Очень даже может быть». Но тут же засомневался. Почему обязательно он победит? Другие тоже хорошо снимают. Фимка Царский снимает почти так же художественно, как Ван Ливаныч. А Тимка иногда снимет хорошо, а иногда так себе, это если настроения нет. Ван Ливаныч часто говорит, что для творческой работы необходимо творческое настроение. А без настроения и любая работа не получается. И тогда вполне может так случиться, что Тимка займёт в конкурсе какое-нибудь последнее место. А это обидно. И тогда уж лучше совсем не участвовать. Так он размышляет. И вдруг слышит, как за его спиной весёлый голос говорит:
        — Смотри, Таня, задумчивый философ.
        А другой весёлый голос отвечает:
        — Не мешай человеку мечтать о славе.
        Тимка обернулся. Стоят две девочки с чемоданчиками. Тимки сразу догадался: из балетного кружка. Только что там, за дверью зала, слышались звуки рояля, топот ног и голос руководительницы: «Таня, спину! Марина, ногу! Носок тяните, носок тяните!.. Женя, ещё раз! Таня, Таня!..»
        Девочки из балетного кружка. У них особая походка. Они все как-то особенно прямо и гордо держат спину и шею.
        — Смотри, Таня, смотрит.
        И опять прыснули. Тимка почувствовал себя совсем дураком. Он не знал, что говорить. А молчать было глупо. Девочки были хорошенькие, уверенные и насмешливые. Таких девочек побаиваются даже не робкие люди. А уж Тимка совсем растерялся.
        Они стояли и разглядывали его, как будто он был не человек, а предмет. И говорили о нём вслух, не обращая внимания на то, что он стоит здесь же и слышит.
        — Смотри, Таня, он смущается… Мальчик, ты смущаешься? Да, он смущается.
        — Он из кружка барабанщиков. Видишь, оглох от грохота.
        — Нет, он не глухой. Он обдумывает свой ответ. Сейчас он такое скажет — сразу ахнем. Ну, ну, мальчик… Что же ты?
        Конечно, у Тимки отнялся язык. Как ему хотелось в эту минуту быть остроумным и находчивым. Как хотелось весело и легко отвечать этим девочкам. И никак он не мог понять, откуда они знают, что ничего этого он не может. К Золотцеву бы не подошли, он бы сразу показал им, что к чему. И к кому-нибудь другому в жизни бы не пристали. А к Тимке, значит, можно.
        Он покраснел, надулся и после долгого молчания произнес:
        — Отстаньте. Чего пристали?
        Они захохотали громко.
        — Видишь, какой остроумный! Я же тебе говорила, Таня.
        И они ушли. А Тимка ещё некоторое время ходил по вестибюлю из конца в конец. Выло пусто и тихо, его шаги звонко отдавались в гулком вестибюле. Вышел Вам Ливаныч и сказал:
        — Тима, ты почему не идёшь на занятия? Что случилось?
        — Ничего, Ван Ливаныч. Я решил принять участие. В конкурсе, вот в этом.
        — Конечно. Я не сомневаюсь, что ты добьёшься успеха. Пошли, пошли, Тима.
        Это произошло вчера. А сегодня Тимка начал работать над будущим фильмом. В Ботаническом саду ещё снег не сошел, и от сугробов тянет холодом, как из холодильника. Но весна чувствуется во всём. Вот сидит на ветке синица — жёлтый живот, синяя спинка. Зимой и жёлтое было не таким жёлтым, и синее — не таким синим. А теперь весна. И синица тоненько радостно поёт: «Чин-чин, чин-чин!..»
        А Тимка протянул ладонь с семечками, и налетели синицы — берут подсолнухи прямо с ладони, никого не боятся, знают откуда-то, что ничего плохого Тимка им не сделает. Снимет для своего кино, но это им, должно быть, даже приятно.
        Дальше, на дорожке, белка прыгает зигзагом. Туда-сюда. Увидит человека и навстречу. Как будто спрашивает: «Что принёс? Чем угостишь? Может, орешками? Хорошо бы».
        — Ничего,  — смеётся Тимка,  — и семечками обойдётесь. Нет у меня орехов.
        Белочка села на задние лапы, аккуратно грызёт подсолнушки, плюёт шелуху совсем по-человечески.
        Одна белка даже погналась за Тимкой, как собачонка. Он её снимает, а она за ним бежит. Самая смешная из всех. Мех слинял, но не до конца,  — рыжая куртка и серые лохматые шаровары. Забежит вперёд, сядет на задние лапки, а передние смирно сложит перед собой. И смотрит глазами-бусинами укоризненно. А семечек больше нет, все раздал.
        — Хочешь конфету?
        И кинул ей «Взлётную».
        Белка понюхала и отбежала. Не хочет.
        — Заелась,  — сказала женщина, проходившая по дорожке.
        — Просто не любит леденцы,  — заступился Тимка.
        — Я и говорю — заелась. Выбирает: леденцы, не леденцы… Была бы голодная, не выбирала бы.
        Белка лукаво смотрит на Тимку, на эту женщину, на её хозяйственную сумку.
        И женщина в конце концов достает из сумки орехи, кладёт на дорогу и говорит:
        — Капризничает еще! Была бы голодная, не капризничала.
        Жужжит кинокамера, тихо, мягко. Белочка не боится. Она перетаскивает орехи по одному под дерево, зарывает в снег. Интересно, найдёт их потом или забудет, куда спрятала?

        Тимка снимает, а она будто специально снимается: и так прыгнет, и эдак, и боком пробежится, и по стволу дуба взберётся, и по толстой ветке над дорогой, и сразу опять по стволу вниз…
        Хорошие кадры получатся.
        Ван Ливаныч говорит:
        «Ты, Тима, хорошо берешь кадр. Тебе только научиться любить чёрную работу, и цены тебе не будет. А без чёрной работы нет настоящего кинолюбителя. Ты это запомни».
        Тимка это давно запомнил. Даже самый тупой запомнит, если повторять одно и то же на каждом занятии.

        Папа и старик Курятников

        Люба с мамой каждый день ждали папу, а он всё не приезжал. И однажды мама сказала:
        — Наверное, не дали ему отпуска, отправили прямо из госпиталя на фронт…
        И тут зазвонил звонок у двери, папа шагнул через порог в своих больших сапогах, снял с плеча тощий вещевой мешок.
        Папа был бледный после госпиталя, похудевший. Сияли глаза.
        Он обнял маму, обнял Любу. Долго мылся, закрывшись в кухне.
        Мама варила суп из горохового концентрата, в комнате вкусно пахло. Концентрат привёз папа, он сказал:
        — Вот дали сухой паёк.  — И выложил на стол несколько кубиков концентрата, сухари, сахар.
        Пока папа мылся, Любе было жалко, что он тратит на это время. Долго моется, а приехал всего на три дня.
        Потом они сидели все вместе за столом, ели суп, пили чай. Папа палил чай в алюминиевую кружку и сказал:
        — На, Люба, попей из моей фронтовой.
        В металлической кружке чай был особенно горячий, она обжигалась, но пила, ей нравилось пить из папиной фронтовой. На кружке были нацарапаны папины фамилия и имя без отчества. Просто Гриша. Значит, там, далеко на фронте, папа был не взрослый семейный человек, Любин папа. Он был молодой солдат Гриша с синими глазами, лёгкой улыбкой, загорелым лицом.
        Себе папа налил чай в синюю чашку с золотыми цветами, из которой пил чай ещё до войны, когда они все жили вместе. А потом, когда мама и папа разошлись, чашка с золотыми цветами неподвижно стояла в буфете, ни мама, ни Люба к ней не притрагивались. Люба даже старалась не смотреть на неё, на эту красивую чашку. Было тоскливо и больно: папы нет, а чашка есть. Так бы и разбила! Но рука не поднялась.
        Теперь папа пил из этой чашки чай, причмокивал и прикрывал глаза.
        Мама вышла в кухню и вернулась с кочаном капусты.
        — Вот, у соседей одолжила. Всё-таки Устинья Ивановна гораздо приспособленнее нас. У неё и овощи, и сладости. Ну что же поделаешь? Правда? Какие есть. А завтра всё равно сварим свежие щи. Чего вы сидите помалкиваете?
        — Хорошо дома,  — отвечает папа.
        А Люба ничего не сказала, придвинулась поближе к папе, потерлась носом о рукав его рубахи. От папы пахло табаком и горьким дымом. А может быть, горьким дымом пахло в комнате, потому что недавно топилась печка: дрова были осиновые и дымили.
        Люба вспомнила про старика Курятникова.
        — Знаешь, папа, плохие люди не только фашисты. Здесь тоже гадов хватает.
        — Люба, что за слова?  — сказала мама. Она сидела у телефона и пыталась дозвониться к себе на работу, чтобы попросить у директора разрешения сегодня не приходить. Но дозвониться было трудно, мама без конца набирала номер.
        Папа говорил:
        — Отпустят, ты даже не сомневайся. Ты жена фронтовика, тебе все льготы. Не волнуйся, звони, и всё. Скажи — приехал муж.
        Любе казалось, что папе приятно повторять слова «муж», «жена»,  — это, наверное, потому, что он вернулся в свою семью.
        Люба упрямо повторила:
        — Гад и есть гад. Других слов у меня для него нет. Спекулянт и ехидная шкура. Вот!
        — Видишь, как она без тебя распустилась? И совсем не слушается. Чтобы я больше не слышала таких жутких слов!
        Но в эту минуту наконец соединился телефон, и мама совсем другим, вежливым голосом сказала в трубку:
        — Попросите, пожалуйста, Анну Борисовну… Анна Борисовна? Ко мне муж приехал. Да, из госпиталя. Всего на три дня.
        Пока мама объясняла директору своей фабрики Анне Борисовне, что к ним приехал папа, Люба разглядывала папу. Упёрлась подбородком в ладони и смотрела. У глаз морщинки — раньше не было. Волосы отросли коротеньким ёжиком, раньше были чёрные-чёрные, а теперь у висков седоватые, как будто серые.
        — Что ты меня так разглядываешь?
        — Ты мой папа, вот и разглядываю.
        И тут мимо окна прошёл старик Курятников.
        — Вот он, вот он, папа! Этот самый спекулянт и ехидная гадость!
        Любе очень хотелось, чтобы отец узнал всё про старика, которого Люба ненавидит изо всех сил. Теперь, когда приехал её папа, это не такая опустошающая бессильная ненависть. Что может сделать против подлого и нечестного человека двенадцатилетняя девочка Люба? Ничего. Только язык показывать, да и то в спину, чтобы старик, злой и цепкий, не поймал и не отколотил. А теперь папа здесь. Теперь другое дело. Папа так с ним может расправиться, что этот гнусный старик ахнет, ехидина…
        Как папа станет расправляться со стариком, Люба себе плохо представляла. Но не в этом было дело. Главное, не было беспомощности и страха.
        — Отпустили,  — сказала мама.  — На все три дня. Бывает же на свете такое счастье!
        И в это время в дверь позвонили. Люба открыла, на пороге стоял старик Курятников. Люба не поверила своим собственным глазам. Старик Курятников пришел к ним. Худой, согнутый и злой. Хитрый и жадный. Пришёл в дом. Как будто не он рвал мяч, забрасывал в помойку подшипники Славки Кулькова и торговал на рынке дровами, которые распилили ему тимуровцы.
        — Говорят, твой папаша приехал?  — спросил Курятников.
        Любя хотела сказать:
        «Вас не касается. Идите спекулировать дровами».
        Но она ничего не успела сказать, папа из комнаты крикнул:
        — Кто там? Заходите!
        И старик оказался в комнате.
        Мама на фанерке шинковала капусту. Отец сидел на диване. И он встал и подвинул старику стул. И старик сел и снял свою противную курятниковскую шапку. Он держал ее на коленях.
        Люба стояла у двери и делала отцу знаки, что это тот самый и есть Курятников. Она моргала, показывала из-за спины пальцем старику в спину. Но отец никак не понимал её. Будто нарочно не хотел понимать.
        Старик спросил:
        — Вы, я слышал, в госпитале лежали? Не встретился ли вам в госпиталях или на фронте мой сын Павел Курятников? Писем нет уже полгода.
        Отец смотрел на старика с сочувствием. Отец мягко ответил ему:
        — Я его не встречал. Но когда вернусь, я поинтересуюсь. Знаете, бывает, другие видели, кто-нибудь расскажет.
        — Он не может мне не писать, если жив. Он такой внимательный сын. И потом, ну какие могут быть обстоятельства, что человек не может черкнуть отцу хоть одно слово?
        Он ждал утешения, и отец утешал его:
        — Обстоятельства могут быть всякие. На войне много обстоятельств, которые здесь, к тылу, вам даже в голову не придут. Попали в окружение. На время нет связи. Да мало ли!
        Люба видела спину старика Курятникова. Он сидел на стуле как-то непрочно, на самом краю, тянул свою шею в сторону отца, кивал, слушал, переспрашивал. А потом вдруг его сутулые плечи затряслись. Люба видела, как они вздрагивали и дрожала голова.
        — Ну что вы, что вы,  — говорил отец.  — Зачем же так… Всё может оказаться хорошо. Находятся люди совершенно неожиданно. Вот у нас в части…

        Люба сама не знает, почему она вдруг это сделала. Она налила в чашку воды из остывшего чайника, протянула чашку Курятникову. Он пил мелкими глотками, по его старым щекам текли слёзы и застревали в морщинах у рта.
        Злой ехидный старик? Нет, просто старик, жалкий и несчастный. Курятников ушёл. На прощание ещё раз сказал:
        — Очень вами благодарен. Очень вами благодарен. Не забудете, значит?
        — Что вы, что вы, разве можно забыть?  — сказала мама и закрыла за стариком дверь.
        Отец погладил Любу по голове и проговорил медленно:
        — Как ты выросла, доченька. Совсем большая стала.
        А почему он так сказал, Люба не поняла.

        Первая красавица

        В этот вечер Тимка решил навестить Евдокию Павловну. Постучался, но она не отозвалась. «Может быть, спит», подумал Тимка и присел на крыльцо. И тут же понял, почему Евдокия Павловна не открыла ему дверь. Она не могла слышать стука, потому что в домике стоял страшный шум. Басовитый голос Евдокии Павловны кричал:
        — Даже не подумаю! Ступай, ступай! Я не вижу уважения! А без уважения я не согласна!
        А другой голос, тонкий, но тоже громкий, отвечал:
        — Выдумываешь фокусы! Каждый день новые! Пожилая женщина должна быть покладистой!
        — Вот! Вот!  — закричала срывающимся басом Евдокия Павловна.  — «Пожилая женщина»! Как у тебя язык повернулся! Пусть мне хоть сто лет, всё равно неприятно — пожилая! Я была первой красавицей в своём городе!
        — Бабушка, но это когда было!
        — Ну и что? До первой мировой войны. Ну и что? Ты же, например, никогда не была и не будешь первой красавицей в своём городе.
        — Сейчас другое время, такими глупостями не занимаются — выбирать первых красавиц. У людей есть дела поважнее… Поехали домой, не дури.
        — Вот! Вот! «Не дури»! Бабушке! Ноги моей не будет в вашем доме! Двум медведям…
        — Бабуль,  — сказал тоненький голос вдруг ласково,  — ну собирайся, меня мама будет ругать, если я тебя не привезу.
        — Не поеду! Сказала — не поеду! У всех плохой характер. И у тебя тоже! Где моя сумка? И мыльницу положи! И ключ не забудь!
        — Шарф надень, бабуль. Ветер.
        Скоро они вышли. Тимка стоял в стороне. Он видел, как с крыльца спустилась девочка, а за ней, медленно и тяжело, Евдокия Павловна, свет упал на лицо девочки. Тимка ахнул. Он узнал Надежду.
        — Ты?  — сказала она.
        — Ты?  — сказал он.
        — А мы с бабушкой к нам едем. У нас все удобства, зачем ей в этой развалюхе жить? Пошли, бабуся.
        — Ты с моей Наденькой знаком? Чудеса. Поеду, Тима. Не скучай.
        — До свидания, Евдокия Павловна… Надежда, можно тебя на минуту? Отойдем,  — вдруг твёрдо сказал Тимка.
        — Бабушка, иди потихоньку, я догоню тебя.
        Евдокия Павловна медленно пошла к воротам.
        — Слушай, Надежда,  — сказал Тимка,  — если будете бабушку обижать, смотри!
        — Ошалел? Что это ты?
        — Не прикидывайся. Я всё слышал. Вы так кричали, что за километр слышно.
        — У меня бабка взбунтовалась. А твоё какое дело?
        — Мы с ней дружим, с Евдокией Павловной. Поняла? Я её в обиду не дам. А твою вредность я знаю. Смотри, Надежда!
        — Ты, Тима, не знаешь, какой у неё характер,  — вдруг жалобно сказала Надежда.
        — Знаю. Очень хороший. И за тебя переживает, и за твою маму. А ты грубая. А она была первой красавицей.
        Не дожидаясь, что ответит Надежда, Тимка решительно зашагал к себе. Он не видел, что с балкона смотрит Катя.

        Люба, не сердись!

        Скоро после истории с запиской Славка убежал на фронт.
        Все мальчишки бегали на фронт, но их ловили и возвращали домой. Люба надеялась, что и Славку поймают. И уже решила, что не будет больше на него сердиться. На самом деле трудно признаться, что ты написал записку. Славка не предатель, просто он постеснялся. Постесняться каждый может.
        Но Славку не поймали.
        Весна совсем пришла в город. В школе стало тепло. На уроках сидели без пальто, и Вера Ивановна не куталась в клетчатый платок, похожий на одеяло.
        На перемене Славкина сестра Нюра нашла Любку и сказала:
        — Славик письмо прислал. В разведку скоро пошлют. Может, его наградят медалью.
        — Ну да? В разведку?
        Люба гордилась Славкой. Ему нет ещё пятнадцати; он часто хмурил белые брови, чтобы казаться взрослее. Он считал, что все взрослые хмурые и сердитые.
        — Ей-богу,  — сказала Нюра, которая никак не могла забыть деревенские привычки, хотя половину жизни прожила в городе.  — У нас, значит, в семье двое воюют. Мамка плачет. А я не плачу. Чего ж теперича плакать?
        Люба решила убежать на фронт.
        Она готовилась серьёзно: разорвала на бинты две простыни и даже насушила сухарей. Это было самое трудное — не съедать весь свой паёк, а сушить кусочки хлеба на железной печке, когда мамы не было дома.
        Люба добралась на электричке до станции Внуково и сразу увидела военный эшелон. На вагонах было написано: «Восемь лошадей, сорок человек». И через весь вагон мелом: «Тито!», «Победа!».
        Люба стояла, подняв голову, и читала эти непонятные надписи. Вдруг надписи поползли вбок, дверь в полстены отодвинулась, и на снег спрыгнул седой солдат.
        Он побежал, не обратив на Любу внимания, потом обернулся и крикнул:
        — Что смотришь, девочка? Югославы едут с фашистами воевать!
        В открытую дверь Люба увидела смуглые лица, тёмные волосы, лихие глаза.
        — Дяденьки! Победа будет за нами! Возьмите меня с собой!
        И тут протянулись вниз руки. Сильным рывком втащили Любу, как маленькую. А ей было уже двенадцать лет. Грохнул об пол теплушки чайник, привязанный к портфелю.
        Кругом улыбались, говорили не по-русски, но Люба понимала, что говорят о ней. И ещё понимала: они относятся к ней хорошо и приняли её к себе.
        Вернулся седой русский, спросил:
        — Ты далеко собралась?
        — Я? На фронт с вами. У меня вот чайник и сухари. Я санитаркой.
        Она боялась, вдруг он скажет: «Уходи», но он не сказал. Седой сел на солому, постеленную у стены, а над его головой висели чьи-то ноги: там, на верхних нарах, тоже сидели югославы. Люба не различала лиц, было темновато. Хорошо пахло сапогами и табаком.
        Седой отломил для Любы хлеба, смуглый протянул кружку с кипятком.
        — Спасибо, я не хочу, говорит она и пьёт сладкий чай. Давно она не пила сладкого чая: сахар получали по карточкам и пили вприкуску, чтобы надольше хватило.
        Как тепло, не зря называется теплушка. И ужасно весело.
        Седой говорит:
        — Моя фамилия Коваль, у меня внучка, как ты, под Харьковом. А тебя мама отпустила?
        — Да,  — не моргнув, отвечает Люба.  — Она сказала: «Всё для фронта, всё для победы». У меня мама очень сознательная.
        Они почему-то смеются, сверкают белые зубы. Говорят непонятно, но видно, что хорошие люди.
        — Спасибо, я совсем не голодна,  — говорит Люба и ест тушёнку прямо из банки чьей-то ложкой. А мама говорила, что мясо едят только вилкой. Такого вкусного мяса Люба не ела никогда.
        Она ест и рассказывает Ковалю, а все вокруг слушают. Рита убежала на фронт поймали на вокзале, даже в поезд влезть не успела. Перс убежал — добежал только до Арбата, свою же мать встретил, ох и оглупила она его, прямо на Арбате! Сам виноват. Какой же дурак бежит в ту сторону, где мать работает? Правда же? И вот теперь Славка убежал. Славку не поймать. Его и в казаки-разбойники никто ни разу не поймал. Только тот его мог поймать, кому он сам нарочно поддавался. Но таких людей было мало, на весь большой двор всего один человек. А теперь Славка на фронте, ходит в разведку. Не верите?
        — Тебе, значит, поддавался этот самый Славка?  — спрашивает Коваль и дует в свою кружку с чаем.
        — Ну почему обязательно мне?
        И тут пришёл очень красивый офицер. Он был похож на югослава: из-под фуражки тёмные кудри падали на лоб, синие глаза и голубые белки глаз. Смуглое лицо.
        Он одним прыжком взлетел в теплушку и сказал:
        — Скоро отправимся. Путь свободен.
        У Любы замерло сердце. Сейчас они поедут на фронт. Вот и всё. До свидания, мама. Жди меня с победой.
        И тут офицер увидел Любу:
        — Чья девочка? Девочка, выходи.
        Сразу он перестал казаться Любе таким уж красивым. Подумаешь, кудри. Ничего не спросил, не выслушал «выходи». Ничего, сам он уйдёт, а Люба здесь у себя дома.
        В другом конце вагона заиграли на аккордеоне «Катюшу».
        Офицер легко спрыгнул на землю. На откосе, освещённом солнцем, уже пробивалась трава, хотя ещё было много снега.
        — Все на местах? Паёк получен? Коваль, высаживай девочку.
        И пошёл вдоль состава. Ушёл. Ну вот и обошлось. Люба перевела дыхание. Сейчас они поедут, а в чистом поле человека не высадят, тем более на ходу. И она уселась поудобнее, чтобы доказать себе и им, что она собирается сидеть здесь долго, пока не приедут на фронт.
        Седой Коваль вдруг сказал:
        — Выходить придётся, Люба. Быстрее, детка. Отогрелась немного — теперь ступай.
        — Не уйду…  — вдруг заревела Люба.  — Как вам не стыдно! Почему Славке можно, а мне нет? У нас равноправие! Я могу санитаркой! Могу поварихой! Я умею песни петь!
        Далеко впереди загудел паровоз, длинно, печально.
        Коваль сказал торопливо:
        — Не сердись. И не бегай больше… Домой, слышишь?
        Смуглый взял Любу за руки и свесил вниз; валенки коснулись земли, упал к ногам портфель с привязанным чайником, чайник громко звякнул, покатилась с откоса крышка.
        Она стояла задрав голову и плохо видела лица сквозь слёзы. Было так обидно, что она не могла выговорить ни слова. Как же они отреклись от неё, эти люди, которым она сразу поверила… Если бы знала, что они вышвырнут её, как паршивого котёнка, не стала бы нить с ними чай, есть с ними. Не нужна ей эта несчастная тушёнка!
        Так одиноко было Любе. А они смотрели на неё из своего вагона, они были все вместе, и впереди их ждала прекрасная отважная битва.
        Эшелон тронулся.
        — Люба, не серчай!  — крикнул Коваль.
        И югославы повторили по-русски:
        — Люба! Не серчай!
        Поезд шёл всё быстрее. Последний вагон еле виден, вот он уже скрылся за поворотом.
        Люба вытерла слёзы. Солдаты уехали воевать. А девочка осталась. Она вдруг перестала на них обижаться, подняла руку и замахала вслед. Но они уже не видели.


        Наступали сумерки. На станции зажглись огни. Любе навстречу бежал милиционер:
        — Ну-ка, пойдём-ка!
        Он крепко схватил её за руку и потащил за собой.
        — Нечего меня тащить!  — вырывалась Люба.  — Я не преступница, чтобы меня тащить. Если надо, сама пойду.
        — «Если надо»!  — возмутился милиционер.  — У меня астма, а я за тобой по платформам гоняю, как молоденький. Взбредёт же в голову — из дома бежать! Мать-то совсем с ума сошла…
        — И нечего тащить. Я не маленькая, чтобы меня ловить. Сама домой поеду.
        Он внимательно посмотрел на неё, отпустил локоть и спросил:
        — На билет есть?
        И она помяла, что милиционер ей поверил.

        Какая хорошая телеграмма

        Вечером принесли телеграмму: «Встречайте папу поезд девять вагон шесть».
        Тимка ошалело смотрел на отца: вот он сидит, папа, и тренировочном костюме, в домашних тапочках. Смотрит хоккей. «Встречайте папу». И не сразу Тимка сообразил; а когда догадался, закричал не своим голосом:
        — Дед приезжает! Дед Тимофей!
        Мама сказала:
        — Надо взять у соседей нашу раскладушку.
        Папа сказал:
        — Завтра отпрошусь с работы отца встречать.
        Тимка сказал:
        — И я с тобой на вокзал.
        Лена тут же позавидовала:
        — И я!
        — Нет,  — сказал папа.  — Мужчины отвечают за встречу, а женщины за стол. Договорились?
        — Я умею варить крутые яйца,  — сказала Лена.
        Тимка с отцом стоят на Савёловском вокзале, поезд медленно подходит к платформе. Из вагона выходит дед с чемоданом. Почему дед кажется Тимке не таким, как там, на Волге? Новое пальто? Не такие уверенные движения? И тут Тимка догадывается, и сердце больно сжимается: дед постарел. Стал меньше ростом, немного согнулись плечи, немного потемнело лицо. Тимка берёт деда за руку и чувствует силу корявой ладони. Широкая ладонь, большая и спокойная. Тимке становится полегче. Дед улыбается:
        — Тимка! Растёшь?
        — Растёт, растёт,  — отвечает папа.  — Сейчас такси возьмём, дома телевизор цветной, футбол посмотрим. Эх, отец, хорошо, что ты приехал!
        А Тимка сияет навстречу деду, успокаивает себя: «Может быть, показалось, что дед так уж постарел? Вот уже и не кажется — дед как дед».
        Пахнет рыбой, речным ветром. Это всё из-за нового пальто дед показался ему меньше ростом. А может быть, из-за того, что сам Тимка стал больше.
        В такси дед не смотрит в окно, хотя в Москве не был с войны. Он смотрит на Тимку и на папу. И подталкивает Тимку локтем, чтобы Тимка понимал, что дед тут, с ним, а скучные разговоры про двоюродных родственников ведёт с отцом, потому что так полагается.
        Дома мама подаёт красный, как пламя, борщ. Лена приносит из другой комнаты медвежонка с вытертым мехом.
        — Познакомься, Миша, это дедушка.
        Дед серьёзно пожимает Мише лапу.
        — Теперь обедать,  — говорит мама.
        Но Лена приносит кудрявую куклу в розовом пышном платье.
        — Познакомься, Алла, это дедушка.
        И дед серьёзно пожимает руку Алле. Потом трубочисту и солдатику, зайцу и поросёнку с оторванным хвостом.
        — Я так и знала, что ты мне понравишься,  — говорит Лена деду.
        — И я так и знал, что ты мне понравишься,  — очень спокойно, с уважением отвечает дед.
        — А я так и знала, что борщ остынет,  — говорит мама, и все смеются.
        После обеда Тимка говорит деду:
        — Хочешь посмотреть, какой у нас двор?
        — Дай человеку прилечь с дороги,  — говорит мама.
        — Зачем прилечь?  — отмахивается дед.  — Належусь ночью. Пошли, погуляем, по сторонам поглядим.
        Они выходит с дедом. Наконец дед в его полном распоряжении.
        Во дворе солнечно, на тополях маленькие светло-зелёные листья. Там, где зимой играли в хоккей, теперь играют в футбол. И мяч стукается в деревянные щиты гулко, на весь двор.
        Крылечко старого дома совсем высохло, на каждой ступеньке солнце, и Тимка говорит:
        — Дед, давай посидим на ступеньках?
        И они садятся и сидят на тёплых ступеньках; пригревает солнце, Тимка рассказывает деду, как он снимал кино про белок. Как сначала он не хотел участвовать в этом самом конкурсе, потому что совершенно не надеялся на победу.
        — А по первым быть ты, значит, не согласен?  — прищурился дед.  — Обязательно тебе первым?
        — Почему обязательно? Не обязательно. Просто как-то неприятно, если ты так себе, недотёпа.
        — А-а, ну это я понимаю, это мужская гордость. Не хочешь сам перед собой плохо выглядеть. Что ж…
        Тимке легко с дедом, потому что дед всё понимает сразу и никогда Тимку не осуждает. И Тимка рассказывает, как потом он показывал свой фильм в полном зале Дома художественного воспитания, и пришли настоящие кинематографисты и девочки из балетного кружка, и все смотрели, а потом аплодировали.
        — И девочки из балета? Вот это да! А чего они в этом вашем киноделе понимают?
        — Ну как же, дед,  — туманно поясняет Тимка, люди искусства всё-таки.
        — А драться ты умеешь?  — вдруг неожиданно спрашивает дед.  — По-настоящему дать кому следует, если заслужил, конечно?
        Как же сказать деду, что нет, не умеет Тимка драться. И не пробовал никогда. Он отходит в сторону, когда мальчишки дерутся, и мальчишки к этому привыкли, считают Тимку тихоней.
        Это даже выговорить невозможно. И Тимка говорит:
        — У нас один хулиган во дворе есть, Шмырин. Ну, настоящий хулиган, просто бандит. И один раз ко мне пристал зимой: «Дай деньги, дай деньги». Я его как двинул! Он — брык в сугроб.
        — И что?  — с интересом смотрит дед.  — Дальше-то что?
        — А что?
        — Ну он, этот хулиган, тебе что?
        — Ничего,  — вяло заканчивает Тимка.  — Встал и пошёл отсюда.
        — Понятно. Смотри, смотри…  — дед хватает Тимку за руку.  — Ты видишь?
        По двору идёт Катя. Она несёт связку обоев — наверное, у них ремонт. Тимка смотрит на Катю, ему радостно на неё смотреть: волосы просвечены солнцем, она весело шагает через двор. Тимка видит, что и дед не отрываясь смотрит на Катю. Вот что значит небывалая красота, её замечает каждый — молодой и старый.
        — Люба,  — говорит дед.  — Девочка из госпиталя. Помнишь, я тебе рассказывал? Песни пела, книжки нам читала. Люба.
        — Дед, это не Люба, это Катя из нашего класса.  — «Самая лучшая девочка из всего класса». Этого Тимка не говорит, он только думает это.
        Дед Тимофей качает головой.
        — Совсем я очумел. Та девочка уж выросла, взрослая давно, Люба-то. А эта ну до капли похожа! И походка, и глаза, и эти свои обои так несёт, руку отставила. А Люба так связку книжек в палату приносила. Принесёт, положит на тумбочку, скажет: «Выбирайте, кому какую».
        «Слушай, дед, разве может быть кто-нибудь похож на Катю? Разве ты не видишь, что такой девочки больше нет во всём мире?» Тимка хотел бы так сказать. Но он не может сказать такие слова. Он говорит:
        — Дед, а по рекам плавать опасно? В море штормы, волны. А здесь?
        — По рекам? Надо соображать кое-чего и здесь. Мели — раз. Перекаты — два. Пороги три. Шлюзы, повороты. Нет, Тима, лёгкого плавания не бывает.
        Дед задумывается, и Тимка задумывается. Почему так хорошо задумываться рядом с дедом Тимофеем?
        — Лёгкого плавания не бывает,  — повторяет дед.  — Даже на суше и то не бывает.
        На своём балконе появляется Катя. Тимка и не смотрел на её балкон, но сразу увидел, что вышла Катя. Наверное, всё-таки смотрел. Сам не думал, что смотрит, а смотрел.
        Катя вешает на верёвку пёстрое полотенце; там, наверху, ветер, полотенце рвётся из рук, но Катя крепко держит, потом прихватывает его прищепками, и оно бьётся на ветру как парус. А весь белый дом похож на огромный корабль.
        — Надо же,  — говорит дед,  — сколько всего было в жизни. И что-то помнится, а что-то забылось. Думаешь, главное помнишь, а пустяки забудешь. Но нет, намять по-другому отбирает. Пустяки другой раз ещё крепче помнятся.
        — Я, дед, тоже помню всякие пустяки.
        — Ну, у тебя по-другому. Ты ещё молодой, ты всё, может, помнишь. Это потом жизнь тебе разъяснит, что было главное, а что — пустое. И то как сказать… Может, мы думаем, что это мелочь, а она-то и повернётся важным! Может так быть?
        Тимке не совсем понятно. Но он не расспрашивает. Не обязательно до всего докапываться. Так хорошо сидеть с дедом на своих любимых ступеньках, греться на солнце.
        Они ещё долго сидят, пока солнце не прячется. Становится прохладно, и они идут домой.
        Поздно вечером, когда Тимка уже улёгся на раскладушке, а дед на его тахте, дед сказал:
        — До чего похожа девочка. Невозможное дело.

        У нас сегодня гость

        Мама говорит:
        — Катя, сходи в магазин.
        Мама знает, что будет дальше. Катя спросит: «Что покупать?» А потом про всё, что бы мама ни назвала, скажет: «Обойдёмся».
        — Что покупать?  — спрашивает Катя, продолжая читать про Карлсона, который живёт на крыше.
        — Хлеб, сметану, молоко, сыр,  — перечисляет мама, а сама улыбается про себя: вот сейчас начнётся: «Мама, ну что мы, сегодня без сметаны не обойдёмся? И молоко еще есть, я видела в холодильнике. И хлеба полбулки. Обойдёмся, а, мама?»
        Но мама будет непреклонна. Она скажет:
        «Катерина, не морочь мне голову! Бери сумку и ступай в магазин. Что ещё за мода — «обойдёмся»? С какой стати обходиться?»
        И вдруг мама не верит своим глазам — Катя сразу закрывает книгу, берёт сумку, самую большую, и говорит:
        — Дай мне побольше денег. Я куплю торт и конфеты. У нас сегодня будет гость.
        — Какой гость, Катя?
        — Увидишь, мама. Могу я приготовить сюрприз? Могу или нет? Или я про всё должна заранее докладывать?
        — Можешь сюрприз. Ну хоть намекни, а, Катя.
        — Никаких намёков. Воспитывай в себе выдержку и силу воли.
        Катя уходит в магазин. Она быстро-быстро сбегает с лестницы. Катя по-прежнему не любит спускаться вниз на лифте. Щёлк-щёлк-щёлк — шаги по ступенькам. А в голове весёлая мысль. Как прекрасно получилось, что она встретила во дворе этого человека. Как удивительно, когда случается вот такое совпадение.
        Он подошёл к ней, пожилой человек с ясными, совсем не стариковскими глазами на старом морщинистом лице. Подошёл и сказал странную фразу:
        — Девочка, то есть Катя, твою маму как зовут?
        — Любовь Григорьевна.
        И тут с ним стало твориться что-то невероятное. Он завертелся на одном месте, почти заплясал. Потом стал хлопать Катю по плечу, глядеть на неё то прямо, то сбоку и всё время кричал:
        — Вот история! Люба! А? Люба наша! Ты понимаешь, что я говорю? Нет, не понимаешь? Но это же просто. Приезжаю в ваш город — сын у меня здесь, внуки, невестка — смотрю, идёт Люба. Я ему: «Люба!» А он мне: «Катя». Я ему: «Не может быть! У меня же глаза есть». А он мне своё. Я всю ночь вертелся, но правда всё равно моя. Ты Катя, но ты же её дочь! Любина! Теперь понимаешь?
        Катя видела, как он радуется; она не все поняла, это было трудно. Старик говорил почти как Тимка. Но Тимка известный чудак. А это солидный человек.
        — Приходите к нам в гости. Мама будет рада.
        — Конечно, приду! Сегодня приду. Конечно, будет рада. А я так рад, что ты даже не представляешь себе!
        Когда дед Тимофей сказал Тимке, что он сегодня идёт в гости, Тимка обиделся:
        — Какие, дед, гости? Ты к нам приехал, у нас и будь.
        — Я тебя с собой возьму. Знаешь, к кому иду? К Любе из госпиталя.
        — Нашлась всё-таки? Дед! Ну ты даёшь!
        — Нашлась. И совсем близко нашлась. Пойдешь со мной?..
        Конечно, Тимка пойдёт. Он столько слышал от деда о Любе, ему хочется её увидеть. Они поднимаются на седьмой этаж, дед нажимает кнопку звонка.
        — Дед! Погоди! Это же знаешь, чья квартира? Это Катя здесь живёт!
        — А я что говорю? Конечно, Катя. Катя и ее мама, Люба.
        Дверь открывает Катя. Она уставилась на Тимку. Дед сказал:
        — Это мой внук, ты его знаешь.
        А сам всё смотрел за Катину спину. И тут из кухни вышла Катина мама.
        — Люба!  — Дед Тимофей стал вертеть её и разглядывать.
        Катина мама сначала растерялась, потом неуверенно улыбнулась, потом вспомнила и вскрикнула:
        — Дядя Тимофей!
        Потом заплакала, потом засмеялась, потом потащила деда в комнату, а Тимка и Катя пошли за ними.
        Весь вечер дед и мама разговаривают, не обращая внимания на Катю и Тимку. Они вспоминают прошлое. Там, в прошлом, беды и страдания, война и потери. А они вспоминают то время светло. А Тимка и Катя слушают их, перед Тимкой и Катей встают картины…
        В госпиталь пришёл слепой баянист. Люба привела его в палату. Он сел на белую табуретку посреди палаты, заиграл тихо и мягко, а Люба стояла рядом с ним и пела: «Бьётся в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза…» Тоненький голос, девочке двенадцать лет. Она стояла, положив руку на плечо баяниста и пела песню за песней. А раненые слушали. Потом Люба новела баяниста в другие палаты. Они ходили весь вечер. А вечером за баянистом пришла его мать, взяла его под руку и увела домой.
        Почему сегодня деду Тимофею вспомнился этот слепой парень, который больше и не приходил к ним в госпиталь? И Катина мама его помнит.
        Дед спрашивает:
        — Люба, я ещё тогда у тебя спросил: «Почему ты положила руку ему на плечо?» Помнишь, что ты ответила?
        — Не помню, дядя Тимофей. А что я ответила?
        — Ты ответила: «Потому что он слепой…»
        Помолчали. Дед вздохнул:
        — Тебе было всего двенадцать лет. А помнишь, как ты нас провожала на фронт? После выписки? Нет, ты помнишь?
        — Плакала о каждом…  — вздыхает Катина мама.  — Я уже тогда стала понимать, нагляделась на раны и боль. Война уже не казалась мне торжественной радостной битвой, где одни победы и слава. Страшно было, боялась, что вас всех убьют или ранят. Вот и плакала.
        — Да, на всех хватало слёз… А воевали мы лучше после этого, зная, что есть на свете девочка, у которой на нас хватило сердца.
        — Да что там, дядя Тимофей,  — смущается Катина мама.  — Давайте я вам ещё салата положу.
        — Положи, вкусный салат. Ну, а как ты дальше жила, Люба?
        — После госпиталя пошла кончать школу, потом институт. Поступила на работу в библиотеку. Летом работала вожатой в пионерском лагере.
        И опять перед ними картины…
        Люба работала вожатой второго отряда. Самый трудный отряд, а в отряде самый трудный человек — Соколов.
        — Соколов, проснись, был подъём.
        — Встану к завтраку. А на зарядку не пойду.
        — А я говорю — иди.
        — А я говорю — не пойду.
        И укрывается с головой, давая понять Любе, что разговор окончен.
        Что с ним делать, с этим ужасным, непослушным Соколовым?
        И вдруг Люба как крикнет не сердито, а весело:
        — Это что за труп лежит? Солнце светит, а он разлёгся! Скучный ты человек, Соколов Виктор!
        Соколов волей-неволей выглядывает из-под одеяла. Неизвестно, что эта вожатая придумает. Может и за пятку пощекотать. А может и водой обрызгать холодной.
        И Соколов встаёт на зарядку. Нет, он не боится эту Любу. Он вообще никого на свете не боится. Просто неохота связываться…
        Приехал в лагерь студент в прогоревшей футболке, брюках с бахромой. Люба шла со своим отрядом в столовую, а навстречу он:
        — Скажите, где найти начальство?
        — А вам зачем?
        — Хочу в вашем лагере поработать. Я пережил катастрофу: общежитие сгорело, я из окна выпрыгнул в чём был. Ни вещей, ни денег. Теперь устраиваюсь на работу пока лето.
        Люба фыркнула:
        — Дурачок. Нашёл где богатство искать. В пионерском лагере. Что ты тут заработаешь? Гроши.
        — Я детей люблю. Кормить будете — и хорошо.
        Он оказался неплохим руководителем хора, разучивая с ребятами песни. Они ходили за ним. А сам Вадим ходил за Любой. Сначала ей казалось, что он случайно встречается ей на всех дорожках. Поведёт Люба отряд в лес — навстречу Вадим. Пойдёт на речку — а он уже сидит на берегу, ловит рыбу и ни одной ни разу не поймал.
        Сидит Люба одна в своей комнатке, он у окна встал.
        — Люба, слышите, соловьи поют?
        Она смеётся:
        — Какие соловьи в июле? Соловьи уже давно семью кормят, им не до песен.
        Он не спорит, вздохнёт и отойдёт. Такой ненавязчивый человек. Любе его всегда немного жалко. Хотя что в нём жалкого, она и сама не знает. Парень высокий, здоровый, ест за троих.
        Когда-то Славка про таких говорил: «Сиротина с хорошим аппетитом».
        Где он, Славка? Ни одного письма не прислал Любе за всю войну. Только от Нюры Люба знала, что он жив, здоров, остался после победы служить в Германии. Славка это детство. Нельзя же всю жизнь цепляться за своё детство…
        — Люба, вы чувствуете, как пахнет сирень?
        — Вадим, что с вами? Сирень давно отцвела. Это ваш одеколон пахнет на весь лагерь. Вы бы не душились, Вадим.
        — Хорошо, Люба, не буду. Я думал, запах приятный, вам понравится.
        И скромно отойдет в сторонку. Милый, неприспособленный.
        А в Любе всегда, даже в детстве, было желание помогать тем, кто слабее, жалеть тех, кто, как ей казалось, нуждался в жалости.

        Дед Тимофей говорит:
        — Катя, будь другом, налей мне ещё чаю. Покрепче, Катя. До чего же ты на маму похожа! Копия. А ты, Тимка, позвони домой, скажи — придём поздно. Мы ведь ещё посидим, Люба?
        — Конечно, я вас не отпущу. Тима, ешь торт, ешь, ешь.
        …Люба согласилась выйти за Вадима замуж. И сразу после лагеря он переехал к ней. А куда ему было ехать? Общежитие-то сгорело.
        Дед Тимофей спрашивает прямо:
        — Люба, ты его любила?
        Она, замолкнув, смотрит перед собой. Потом отвечает:
        — Я его жалела. Такой неприкаянный. Мне всегда казалось, что он без меня пропадёт. И он ко мне хорошо относился. Да, да, хорошо относился! Это же всё потом, намного позже произошло…
        То, что произошло потом, намного позже, знает и Катя. Тимка видит, как она побледнела, её лицо стало печальным. Об этом не надо, не надо об этом! Потому что Кате больно до сих пор.
        Но жизнь есть жизнь, и дед Тимофей не расспрашивает, а мама рассказывает всё, потому что ей важно рассказать про всё ему, деду Тимофею, человеку из её прошлой жизни. Тому, кто помнит её девочкой, тому, кто не расспрашивает.
        …Когда Катя была маленькой, одно из первых слов, которые она научилась говорить, было слово «командировка». Папа часто ездил в командировки.
        Катя помнит, как папа сидит в кресле и читает газету, а мама укладывает в его чемодан вещи: бритву, мыльницу, майки, рубашки. Одно из самых ранних Катиных воспоминаний — этот чемодан, поставленный на стул, в который мама все складывает.
        Когда чемодан уложен, папа встаёт, целует маму, целует Катю и уезжает в командировку. И Катя с мамой живут вдвоём, а папа иногда звонит из другого города и спрашивает, как у них дела. Мама кричит в телефон:
        — Не простудись! Не отравись! Приезжай скорее!
        Мама всегда боится за папу.
        Потом папа приезжает и привозит Кате подарок. Ракушки Каспийского моря из города Грозного. Шарфик из Кишинёва. А один раз привёз из Средней Азии черепаху. И черепаха долго жила у них, ела капустные листья, потом уползла и пропала.
        Катя помнит, как папа стоит посреди комнаты, беспомощно свесив руки. Катя пришла из школы, а мама ещё на работе, у себя в библиотеке.
        — Мне срочно ехать,  — говорит папа жалобно.  — А мамы нет. Что же мне делать? Я же не могу сам уложиться, я даже не знаю, где что лежит.
        И Катя складывает майки, бритву, мыльницу, рубашки. Достаёт вещи с полок шкафа, аккуратно расправляет, кладет в чемодан. И папа говорит:
        — Ну что ты за золотая девочка! Что бы я без тебя делал?
        Потом он берёт чемодан и уезжает в свою командировку.
        В тот день, о котором лучше не вспоминать, Катя сидела дома простуженная. Она не пошла в школу и рисовала за столом. Была зима, и хотелось нарисовать что-нибудь очень летнее. Катя нарисовала жёлтый подсолнух во весь лист, а потом принялась рисовать девочку с букетом. И вдруг неожиданно пришёл отец. Он смутился, увидев, что Катя дома.
        — Ты почему не в школе. Катя? Простуда? Печально.
        Он даже не спросил, какая температура. Это самое горькое для Кати. Смешно даже: как будто, если бы он спросил, какая температура, а потом сделал то, что он сделал, ей было бы легче. Но он даже не спросил, какая температура. Мама всегда говорила, что он любит детей, потому что добрый. А он у своей дочери не спросил, какая температура.
        Он достал с антресолей чемодан и стал очень ловко и проворно укладывать вещи. Чёткими движениями снимал с полок стопки рубашек и выбрал две любимых. Нагнулся и вытащил из ящика ворох носков. Шагнул в ванную и принёс мыльницу и щётку в футляре.
        Катя изумлённо молчала. Неприспособленный, неумелый папа всё делал быстро и ловко.
        — Кажется, ничего не забыл,  — пробормотал он. Он нагнулся и поцеловал Катю.  — Будь счастлива.
        — А маме позвонить? Забыл?
        — Потом, потом.
        Хлопнула дверь.
        Прошло две недели, потом месяц. Папа не возвращался. Мама молчала, у неё были заплаканные глаза. Катя ни о чём не спрашивала. Что-то подсказывало ей, что спрашивать не надо. И откуда-то она знала, что папа не вернётся никогда.
        Через год, когда Катя была уже в четвёртом классе, она увидела знакомую фигуру, возвышавшуюся над всеми. И Катя не могла не подойти, она подошла поближе. Это был отец. Стоял около газетного киоска, листал журнал.
        Катя долго смотрела на него. Если бы он увидел и позвал, она бы поговорила с ним. Но он не обернулся, и она не подошла.
        В той квартире всё напоминало о нём. Большие лыжные ботинки на антресолях. Папин толстый серый свитер; он сказал, что его связала бабушка. А потом случайно выяснилось, что бабушка и вязать не умеет. А кто связал, отец так и не сказал.
        «Он врун»,  — подумала Катя, держа в руках свитер.
        — Он слабый человек,  — сказала мама.  — Несуразный, слабый. А эта новая жена прибрала его к рукам.
        Катя опять вспомнила, как энергично он складывал свои вещи, и промолчала.
        На новой квартире папины вещи не попадаются ей на глаза. Но всё равно она часто вспоминает о нём.
        …Дед Тимофей говорит:
        — Знаете, мне очень нравится, как вы живёте. Я не о квартире говорю: квартира у вас уютная, всё со вкусом, складно. Но я говорю о душе. Я, старый чудак, всё о душе. Вы не кинутые, не брошенные в вас этого нисколько нет. Не любого человека можно бросить. Он от вас ушёл, а сам же и покинутый.
        Дед смотрит на Катю, потом на маму.
        — Вы красивые, смелые, прекрасные.
        И Тимка кивает. Он полностью согласен с дедом. Он хочет сказать Кате, что готов для неё на самый большой подвиг или на героизм, только бы она не грустила. Но он не говорит этого. Ему хочется, чтобы Катя сама это поняла; но поняла она или нет, он так и не знает.
        Дед и Тимка вернулись домой глубокой ночью и тихо крались по квартире, чтобы никого не разбудить. Мама сказала из темноты:
        — Полуночники несчастные. Вы хоть знаете, который час?
        — Тихо, не шуми,  — отозвался дед.  — Дело не во времени…

        Почему Катя промолчала?

        После весенних каникул у всех много новостей. Золотцев врывается в класс:
        — Ольга Петровна сына родила! Колей назвали! Я их на бульваре встретил — её и сына. Он в коляске, смотрит. А Ольга Петровна на скамейке улыбается. Я спросил: «Вы к нам вернётесь?»
        — А она что сказала?  — спрашивает Света Агеева.
        — Она сказала: «Я еще с ума не сошла».
        — Я говорила!  — торжествует Света.
        — Света говорила,  — добавляет Эля, хотя и так всё ясно.
        — Я ездил к двоюродному брату в Ленинград,  — говорит Серёжа.  — Там река Фонтанка и музей «Эрмитаж».
        — На Фонтанке водку пил!  — тут же подхватывает Золотцев.
        — А мне купили гоночный велосипед,  — сообщает Вика Маслова.
        — Зачем Маслёнку гоночный? Ты и на таком еле-еле,  — не унимается Золотцев; но Вика покосилась на него, ничего не ответила, как будто никто здесь ничего не произнес, и Золотцева уже не слышно.
        Тимке тоже хочется рассказать новость. На конкурсе в Доме художественного воспитания детей Тимкин фильм получил первую премию — набор светофильтров. Тимка назвал эту картину «Белка песенки поёт». Когда Тимка показал свою работу, Ван Ливаныч сказал:
        — Можешь, когда хочешь.
        Почему то все учителя любят так говорить.
        В вестибюле Дома художественного воспитания повесили плакат: «Привет победителям конкурса на лучший фильм!» А внизу нависали несколько фамилий, и Тимкина первая. Ван Ливаныч пошевелил усами.
        — В Париж на фестиваль пошлём твою ленту. Вот так, Тима.
        И потрепал Тимку по плечу.
        Как было бы хорошо, если бы об этом узнали в классе. Но рассказывать о своих победах и достижениях неудобно, и Тимка молчит. А тогда получается, что всем есть о чём рассказать, а ему и рассказать то не о чем. Как будто у каждого в жизни ость события, успехи, а у Тимки ничего этого нет.
        В класс входит Галина Ивановна. Она за каникулы ещё помолодела и от этого старается держаться ещё строже.
        — Четвёртая четверть самая короткая. Надо сразу относиться к учёбе серьёзно. Раскачиваться совершенно некогда.
        Галина Ивановна начинает объяснять урок. Все сидят тихо, но очень это трудно — сразу, на первом уроке, когда только что кончились каникулы, сидеть совсем тихо и слушать урок совсем внимательно. Тимка слышит, как по классу покатился шарик. Тимка оборачивается — голубая бусина величиной с лесной орех катится по полу прямо к нему. Хорошо бы, она остановилась возле его парты. И она останавливается возле самой Тимкиной парты. Он берёт её в руку. Солнце горит в самой середине голубого шарика, а сама бусина прохладная, тяжёлая, гладкая. Её так приятно держать в руке, прижать к щеке.
        — Катя ко мне!  — шепчет сзади Золотцев.
        И Тимка пускает бусину по классу в обратную сторону. Она катится, тихонько жужжит.
        — Золотцев, прекрати,  — говорит Галина Ивановна, не оборачиваясь. Она рисует на доске какую-то схему.
        — Как что, так сразу Золотцев,  — с готовностью откликается Золотцев, и урок продолжается.
        Раньше, ещё этой зимой, Галина Ивановна обязательно отобрала бы шарик. И рассердилась бы. А теперь не сердится и не отбирает. Тимка прислушивается: бусина больше не катится.
        — Золотцев, повтори, что я сейчас рассказывала,  — говорит Галина Ивановна.
        И Золотцев повторяет. Запинается, путает, но всё-таки повторяет. Раньше, еще этой зимой, он бы не повторил.
        Тимка не знает, что изменилось. Он только смутно чувствует, что и Галина Ивановна стала немного другой. И он, Тимка. И Катя тоже. Может быть, потому что весна и очень яркое солнце.
        Катя сидит за Тимкиной спиной. Он украдкой оборачивается, чтобы посмотреть на Катю. Но она сразу замечает. Нельзя посмотреть незаметно.
        Он повернул голову, а она сразу увидела и зашептала:
        — Нечего тебе, Тимка, оборачиваться.
        Почему так всегда получается? Он тянется к Кате изо всех сил, а как только он к ней приближается, обязательно происходит что-нибудь такое, отчего Катя оказывается далеко-далеко, дальше, чем раньше.
        Тимка вспоминает совсем недавний случай.
        Однажды в каникулы он шёл через двор, нёс картошку из овощного. Шёл себе, о чём-то думал. Вдруг услышал знакомые голоса. Посмотрел и видит: на солнышке, где просох асфальт. Катя и Вика Маслова вертят верёвку, а Света Агеева прыгает. Тимка пошёл медленно-медленно, а сам смотрел на них. Они вертят верёвку медленно, и Света прыгает медленно. Они вертят быстро, и Света прыгает быстро. Только ноги мелькают в белых гольфах. А рядом стоит Эля, тоже в белых гольфах, и ждёт. Она переступает с ноги на ногу от нетерпения — ей тоже хочется попрыгать. Но Света всё прыгает и прыгает, а Эля всё ждёт и ждёт.
        Наконец Катя говорит:
        — Светлана, хватит. Все хотят попрыгать.
        — Мало ли что,  — отвечает Света и продолжает скакать то на двух ногах, то на одной.  — А ты, Катенька, не будь такой принципиальной. Принципиальных мальчики не любят.
        — Не любят,  — хихикает Эля.  — Ненавидят.
        Тимка остановился под деревом, как вкопанный. Девочки его не видят, а ему слышно каждое слово.
        Света прыгает и прыгает. Катя молчит. Почему она не перестаёт вертеть верёвку? И Маслёнок тоже?
        Маслёнок вдруг говорит:
        — Катя больше всех в нашем классе пользуется успехом. А вы просто завидуете.
        — Каким таким успехом?
        Света перестала прыгать, и верёвка неподвижно повисла у самой земли.
        — Каким уж таким успехом она пользуется?  — наскакивает Агеева.  — Ты про Тимку, что ли? Он один от неё в обмороке. А разве Тимку можно принимать всерьёз?
        Эля, конечно, произносит своим бесцветным голосом:
        — Кого-кого, а Тимку нельзя принимать всерьез. Смех.
        Тимка замер под деревом за крылечком. Сейчас Катя обязательно скажет:
        «Ну почему же Тимку нельзя принимать всерьёз? Он очень хороший. Учится не хуже других. Снимает кино. И вообще».
        Тимка за крыльцом почти слышит уже Катин голос, произносящий эти слова. Но Катя ничего не говорит. Он ждёт и ждёт, а она молчит и молчит.
        Потом Вика Маслова говорит:
        — Давайте прыгать дальше.
        Верёвка мерно стукала по сухому асфальту. Тимка незаметно пошёл к своему подъезду.
        Он решил, что никогда в жизни больше не посмотрит на Катю. И вот теперь он сидит в классе и вертит головой. И видит потрясающую красоту Кати: в глазах, как в голубых бусинах, светится солнечный луч; волосы отросли и спускаются на плечи. Ему почему-то кажется, что вокруг Кати вьётся какое-то светящееся мерцающее облако.
        — Отвернись и не смотри,  — шепчет Катя.
        И он отворачивается. А через некоторое время поворачивается опять.

        Опять Шмырин

        Катя смотрит в окно и видит, как посреди двора стоит Шмырин. Он стоит, как всегда, свесившись на один бок. Неряшливо висят сосульками немытые волосы. Шмырину скучно, это видно по всей его фигуре. В этой скуке скрыта опасность: когда Шмырину скучно, он может обидеть любого. Просто от скуки. Хорошо, что во дворе никого, кроме Шмырина, нет и обижать ему некого. Как только Катя об этом подумала, во двор выходит Тимка.
        Бывают же на свете такие невезучие люди! Сейчас Шмырин, конечно, привяжется к Тимке. Шмырин не спеша идет к Тимке. Зачем спешить? Всё равно от Шмырина никуда не уйдёшь. Хотя почему не уйти? Взял бы Тимка и убежал домой. Что тут такого? Но Тимка стоит и ни с места. Вот Шмырин подошёл к нему почти вплотную, что-то сказал, протянул руку и провёл всей ладонью по Тимкиному лицу. Катя видит всё это. Хорошо ещё, что Тимка не знает, что Катя видит. Катя повторяет про себя: «Веги домой, Тимка, беги домой!» А Тимка не бежит. Крепко уперся ногами в землю, голову нагнул, как будто собрался бодаться. От страха, что ли, он замер на месте? «Тимочка, миленький, хороший, замечательный, беги, пока не поздно!» Нет, прирос к этому месту.
        И вдруг — Катя не может поверить тому, что произошло, она всё ясно видит и всё равно не верит — Тимка бросился на Шмырина! Тимка! На Шмырина! Взрослого парня, хулигана Шмырина, худой и тихий мальчик в очках Тимка со всего размаха ударил по щеке!
        Что сейчас будет! Что будет! От Тимки останется мокрое место. Катя со всех ног бросается вниз. Скорее, скорее, скорее! Эх, зря не вызвала лифт! Показалось, что пешком быстрее, не хватило терпения ждать лифта. Скорее на помощь Тимке, хилому очкарику, робкому и застенчивому! Нашёл же Тимка, горе луковое, с кем связаться — с силачом и отпетым хулиганом, которого боится весь микрорайон. С самим Шмыриным!

        Катя вылетает во двор, мчится через лужу, перескакивает через скамейку. Она готова кинуться на Шмырина. Она не допустит, чтобы Шмырин избил Тимку.
        И вдруг Катя останавливается на полной скорости.
        Тимка посреди двора один. Он держит в руке очки и близоруко моргает. Катя уже рядом, но он не видит её. И лицо у него взволнованное и счастливое.
        В подворотне маячит Шмырин.
        — Тима! Что он тебе сделал? Тима!
        — Катя, ты?
        Тимка наконец надел очки. Пригладил взъерошенные волосы.
        — А что он может мне сделать? Ничего.
        — Как?
        — А так.
        Шмырин кричит из подворотни:
        — Подожди! Поймаю!
        У Шмырина из носа течёт кровь, он утирается рукавом.
        Честно говоря. Тимка и сам не совсем ясно понимает, как всё случилось. Шмырин не стал слабее, Тимка не стал сильнее Шмырина. Это ясно. Но Тимка в отчаянии бросился не рассуждая. Шмырин никак не ожидал, что Тимка даст отпор. Он был уверен в Тимкиной безответности. Интеллигент в очках — что он может? А Тимка вдруг не отступил. Он ринулся в драку, не умея драться. Но сила гнева — тоже сила. Желание отстоять своё достоинство тоже сила. Тимка в эту секунду был другим человеком — он не был робким и не был тихим. Он был смел и отважен. И поэтому победил самого Шмырина. Шмырин не был ни смел, ни отважен. Он был груб и нахален. От неожиданности он растерялся, нахальство слетело с него, а под нахальством он был трус.

        — Я побил его,  — сказал Тимка Кате, стараясь скрыть удивление.
        — Тима, я всё видела. Ты очень смелый, Тима. Самый смелый! Только знаешь, я боюсь, вдруг он тебе отомстит?
        — Шмырин? Да ты что? Мне? Да ты что?
        Удивительное чувство приходит к Тимке в эту минуту. Он не боится никого на свете. Как это, оказывается, прекрасно — никого не бояться.
        Самая большая и полная свобода — это свобода от собственных страхов.

        Прощайте, сосны, прощайте, ели

        Галина Ивановна сказала:
        — В воскресенье мы с вами пойдём в однодневный поход. Тише, тише! Золотцев, опять?
        — В поход!  — кричал Золотцев.  — Ура! У меня есть рюкзак!
        — А вдруг меня мама не пустит?  — спросила Света Агеева.
        — Отличница, ябеда и подлиза Агеева будет сидеть дома!  — засмеялся Золотцев.
        — Сам ты будешь сидеть дома,  — ответила Света.
        — Сам будешь сидеть,  — поддержала Эля.
        — Тише,  — ещё раз сказала Галина Ивановна.  — В походе главное — дружба.
        — Тише!  — крикнул Золотцев.
        — Тише! Тише!  — закричали Вика Маслова, Серёжа, Тимка, Катя и весь пятый класс «Б».
        Дверь приоткрылась, директор Вячеслав Александрович заглянул в класс и сказал:
        — Что? Классный час? А я думал, пожар. Беседуйте, беседуйте.
        …Они сидят в электричке. Тимка хотел сесть рядом с Катей, но постеснялся и оказался рядом с Серёжей. За окнами разноцветные дачи, разноцветные заборы и леса разноцветные. Светло-зелёные берёзы в молодых листочках. Тёмные, почти чёрные ёлки. Красные стволы сосен. Жёлтые от серёжек вербы. И каждый цвет яркий, чистый.
        Тимка зарядил кинокамеру цветной плёнкой. Как назовёт он свой новый фильм?
        — Тима, как ты назовёшь свой новый фильм?  — спрашивает Галина Ивановна.
        — «Пятый «Б» пошёл в поход»,  — предлагает Серёжа.
        — Хорошее название,  — говорит Галина Ивановна.
        Тимка молчит. Ему не очень нравится такое название. И вообще иногда название придумывается после всего, когда картина уже смонтирована. Тогда Тимка смотрит ленту раз, другой, третий, и только тогда рождается название. А иногда оно приходит сразу, как-то само, без всякого труда, как будто ты вдохнул его вместе с воздухом.
        Каким получится фильм о походе, Тимка не знает и не знает, получится ли он вообще. Можно снять много кадров, а они не сложатся в целое, не соединятся один с другим, не возникнет настроение, поэзия, красота. Тимка не умеет объяснить всё это словами, но он чувствует тревожное сомнение. И он молчит. Он наводит камеру на окно, снимает пейзаж — овраг, заросший ольхой, мостик с выгнутыми перильцами. На ветках ольхи золотые лёгкие серёжки.
        Золотцев тормошит Тимку:
        — Дай мне поснимать. Дай, а? Жалко? Жалко?
        Вика Маслова спрашивает:
        — Золотцев, а ты разве умеешь?
        — А чего там уметь? Нажал кнопку, и всё.
        Тимка смотрит в камеру, чтобы никто не заметил, как задевают его эти слова. Он понимает, что надо что-то ответить Золотцеву, но не знает, что сказать.
        — Давайте споём какую-нибудь хорошую песню,  — предлагает Галина Ивановна.
        Она сегодня непохожа на себя: брюки и клетчатая рубашка, кеды и красный картузик. Тимка думает, что всё это ярко и красиво получится на цветной плёнке. Только надо спать не в вагоне, а в лесу или на лугу.
        — Какую споём, девочки?  — спрашивает учительница.
        Света с дальней скамейки тут же отзывается:
        — Почему обязательно девочки? Пусть мальчики тоже поют.
        Всем смешно. Света так упорно борется за равноправие, что это стало всех веселить.
        — «Медленно минуты убегают вдаль, встречи с ними ты уже не жди».  — Это запела Вика, и тут же подхватила Галина Ивановна, а за ней Катя.
        Тимка послушал и тоже стал петь. Когда при тебе поют песню, которую ты знаешь, тебе тоже хочется петь.
        — «Каждому, каждому в лучшее верится. Катится, катится голубой вагон».
        Тимка подпевает, а сам жужжит камерой. Катя поёт на фоне окна — хороший кадр. На фоне светлого окна тёмный силуэт девочки. Задумчивый профиль, пышные волосы, а вокруг солнечная пыль.
        Недалеко от Тимки, через проход, сидит парень в стройотрядовской куртке. На спине у парня написано: «Петропавловск-Камчатский». Длинное название. Но оно легко уместилось на широкой спине парня. Рядом с ним сидит девушка в жёлтой курточке и зелёных брюках. Она положила голову парню на плечо, сначала дремала, а теперь поёт:
        — «И хотя нам прошлого немного жаль, лучшее, конечно, впереди».
        И парень достаёт с верхней полки гитару и начинает играть.
        Теперь почти весь вагон поёт вместе с пятым классом «Б». Даже двое мужчин, которые играли в подкидного дурачка, убрали карты и тоже тянули басовито:
        — «Каждому, каждому в лучшее верится…»
        И тут Галина Ивановна сказала:
        — На следующей выходим. Ребята, внимание. Все встали! Берите рюкзаки! Быстро!
        И стала, шевеля губами и кивая головой, всех считать. Галина Ивановна первый раз вела своих учеников в поход и боялась, что кто-нибудь отстанет и потеряется.
        Они идут по лесу, длинная тропинка вьётся вокруг деревьев. Очень тихо в лесу, хотя громко кричат птицы. Почему так получается — одновременно тихо и шумно, Тимка не знает.
        Серёжа наклонил голову, прислушался:
        — Слышите? Зяблик. А это щегол. А это опять зяблик Синица.
        Тимка думает: «Я обязательно научусь различать голоса птиц».
        — Молодец, Серёжа,  — говорит Галина Ивановна.
        Тимка хочет снять зяблика, но птичка сидит так высоко, что Тимка её никак не может увидеть. А может быть, зяблик и вообще уже улетел? Нет, как только все прошли, он запел на той же ёлке.
        Сиреневые цветы растут на солнечной опушке. Они пахнут сладко.
        — Я сплету венок,  — говорит Света.
        — И я,  — говорит Эля.
        — Не надо, девочки,  — останавливает Галина Ивановна.  — Эти цветы быстро вянут, венок из них не получится. А растут они очень красиво. Вообще давайте договоримся ничего не рвать.
        — Смотрите! Смотрите!  — кричит Катя.
        — Лосёнок,  — говорит Галина Ивановна.  — Не шумите, не пугайте его. Видите, какой доверчивый — не убегает.
        Серый лосёнок стоит, крепко поставив свои высокие ноги. Он смотрит без страха, с любопытством. В его большом лиловом глазу отражаются ветки осины. Поняв, что никто его не обидит, лосёнок начинает спокойно обгладывать осиновый ствол.
        — Можно его погладить?  — спрашивает Вика Маслова.
        — Я ему булку дам,  — говорит Катя.
        Лосёнок берёт булку из Катиной руки, жуёт, поводя влево и вправо нижней челюстью. Тимка вспоминает, что так жуют коровы. Когда он жил у деда, он заметил, что коровы жуют не так, как люди. Однажды за обедом Тимка попробовал так же двигать подбородком. Но у него ничего не получилось, а бабушка сказала: «Не строй гримасы, что ты выдумал?»
        Лосёнок жевал по-коровьи. Булка ему понравилась; конечно, булка вкуснее, чем горькая осиновая кора.
        Он доел, кивнул и медленно ушёл в чащу.
        На светлой поляне, недалеко от ручья они разжигают костёр. Вешают ведро над огнём, и сразу оно из белого становится чёрным и как будто лакированным.
        Вика Маслова дежурная. Она спрашивает:
        — Крупу взяли? Давайте мне, я буду варить кашу.
        Оказалось, что вчера, когда Галина Ивановна говорила, что надо взять с собой гречку, не все слушали внимательно. Теперь оказалось, что у Золотцева в рюкзаке пакетик с пшеном, у Серёжи рис, у Светы гречка, у Тимки геркулес.
        Вика растерянно смотрит на Галину Ивановну. А Галина Ивановна говорит:
        — Не беда. Такая каша называется туристской. Когда я была студенткой, мы часто ходили в походы, ездили в экспедиции. Туристская каша очень вкусная. Сыпь, Вика, крупу, не бойся.
        Все сидят вокруг костра, булькает каша в ведре, в котелках закипает чай. Все смотрят в огонь. Почему так тянет смотреть на огонь? Трудно отвести взгляд от живого, рвущегося вверх пламени. Тимка снимает костёр, живое пламя пляшет в кадре, вьётся дым над острыми ёлками.
        — Смотрите, куда я залез!  — кричит Золотцев с самого верха сосны.  — Вы все отсюда маленькие, как муравьи! Маслёнок! Ты тоже как муравей!

        Галина Ивановна, запрокинув голову, смотрит на Золотцева. Ей становится страшно. Вдруг он упадёт? Всё-таки он ужасный, этот Золотцев. Надо же забраться на такую высоту! Она хочет крикнуть: «Слезай немедленно! Ты что? Как ты смеешь?»
        Но она не кричит: боится испугать Золотцева. Хотя вряд ли такого испугаешь.
        Она молча смотрит вверх, и ребята смотрят.
        — А что я такого сделал?  — на всякий случай говорит Золотцев.  — Просто залез на дерево. Каждый может залезть.
        Золотцев знает, что это неправда. Тимка, например, наверняка не залезет. И Серёжа, скорее всего, тоже не залезет. А он, Золотцев, залез. И ему видно оттуда лесную просеку, ровную и широкую, на ней ажурные опоры высоковольтной линии. Дым от костра запутался в дальних елках. А за ёлками берёзовая роща в светлых мелких листочках. А совсем далеко — небольшое круглое озеро.
        Все смотрят на Золотцева. Нет, не все. Вика мешает кашу белой оструганной палкой и говорит спокойно:
        — Пора обедать. Золотцев, может быть, не хочешь? Там посидишь?
        — Слезу,  — смеётся Золотцев и быстро спускается по гладкому стволу.
        «У Вики педагогический талант»,  — думает Галина Ивановна. Она с большим облегчением смотрит, как Золотцев достаёт из рюкзака свою миску, протягивает её Вике.
        — Побольше положи, Маслёнок, я там наверху проголодался.
        Все едят кишу.
        — Вкусно,  — говорит Катя.  — Даже очень.
        Света дует на кашу.
        — Правда, вкусно.
        — Серо-буро-малиновая в крапинку,  — говорит Серёжа,  — а вкусная.
        — Обязательно такую дома сварю!  — говорит Вика.
        — Дома такая не получится,  — отвечает Галина Ивановна.  — Туристская каша получается вкусной только в походе, на костре.
        А костёр потрескивает. Все наелись, попили чаю. Солнце ещё высоко. Такой длинный сегодня день.
        — Давайте уберём полянку,  — говорит Галина Ивановна.  — Чтобы ни одной конфетной бумажки, ни одной апельсиновой корки не осталось. Как будто здесь никого не было.
        — Охрана окружающей среды,  — произносит Серёжа и начинает собирать пёстрые бумажки и бросать в огонь.
        Потом все моют в ручье свои миски и кружки. Тимка быстро вымыл посуду и стал снимать ребят у ручья. Красиво. Серебряный ручей, на дне розовые камни и серые камни. Есть даже лиловые и зеленоватые. А солнце просвечивает воду насквозь, и камни кажутся особенно красивыми.
        — Катя, смотри, какие камни,  — говорит Тимка, когда все отошли от ручья, а Катя всё ещё сидела на берегу.
        — Красиво. И камни, и птицы, и травка свеженькая.
        Катя обводит глазами лес, смотрит в небо. А там ни одного облака, ни одной сориночки. Чистое голубое просторное небо.
        Тимка наводит камеру на небо, на птиц, на Катю.
        Потом все опять сидят у костра. Это совсем особенные минуты — сидеть у огня, на котором ничего не варится. И нужен тебе этот огонь не потому, что ты хочешь есть, а просто так, бескорыстно. Он, огонь, объединяет тебя с теми, кто сидит вместе с тобой. Потому что вы смотрите на одни и тот же огонь. И ты почему-то знаешь, что будешь помнить этот день, этот лес, этот костёр.
        Когда пришли ни станцию, уже совсем стемнело. Они ждали электричку и смотрели на крупные ясные звёзды. В городе Тимка никогда не видел таких звёзд.
        — Вон Сириус,  — сказал Серёжа.  — А вон Вега.
        «Я тоже научусь различать звезды»,  — подумал Тимка.
        Галина Ивановна сказала:
        — Мы с вами научимся узнавать голоса птиц, названия звёзд и цветов, камней и жуков. И по облакам предсказывать погоду.
        — А по глазам узнавать настроение,  — вдруг сказала Катя.
        Почему она так сказала, Тимка не понял. Катя вообще непонятная девочка. Только что разговаривала с ним у ручья мирно, даже ласково. А сейчас опять смотрит мимо. Никогда Тимка не поймёт Катю.
        В электричке все вдруг захотели спать. Стали зевать и закрывать глаза. И самим было смешно. На всех вдруг напал смех.
        — Галина Ивановна, сколько километров мы сегодня прошли?  — спросила Вика.
        — Километров семь-восемь. Это не так много. Вы устали не от этого — просто много впечатлений. И опьяняющий лесной воздух.
        Вдруг Катя тихонько запела:
        — Прощайте, сосны, прощайте, ели, до той недели, до той недели. Мы к вам вернёмся, вернёмся снова. Прощай, полянка, и будь здорова…
        — Что это за песня?  — спрашивает Вика.  — Я её в первый раз слышу.
        — Это я нечаянно только что сочинила,  — отвечает Катя.
        — Правда? А ещё можешь?
        — Не знаю. Если получится. Я никогда не сочиняла.
        — Слушайте все, Катя песню сочинила! Спой!
        — Мы по тропинке уже знакомой уходим к дому, уходим к дому. И вот уж слышен нам поезд дальний, а речка шлёт нам привет прощальный…
        И вот уже все поют:
        — Прощайте, сосны, прощайте, ели, до той недели, до той недели…
        Это было удивительно звёзды и лес, костёр и ручей. И ещё песня, сочинённая Катей.
        Они пели эту песню до самого города.
        Вышла луна. Она висела в тёмном небе, огромная. Все загляделись на луну. Даже Золотцев молча смотрел на золотой далёкий круг, чувствовал тайну и красоту.
        А потом вдруг опять запел громко:
        — Прощай, полянка, и будь здорова…
        На вокзале Золотцев спросил:
        — Галина Ивановна, а мы еще пойдём в поход?
        — Обязательно. Только если некоторые люди не будут лазить по деревьям.
        …Через несколько дней Тимка проявил плёнку. Он так много снимал в тот прекрасный день. Теперь он просматривал кадры и сам себе не верил. Катя поёт в электричке. Катя смотрит в небо. Катя кормит лосёнка. Катя слушает птиц. Катя мост ложку в ручье. Катя смотрит на огонь. Катя сидит. Катя стоит. Катя идёт.
        Он собирался снять фильм про пятый «Б», как пятый «Б» ходил в поход. А получилось «Катя ходила в поход».
        Как это получилось, Тимка и сам не поймёт.

        Вячеслав Александрович получает записку

        Родительское собрание проводилось по параллелям. Сегодня и зале сидят родители всех пятиклассников.
        Многие пришли прямо с работы. Есть папа со скрипкой в блестящем деревянном футляре. Есть мама с авоськой, из которой торчит пучок зелёного лука и бутылка уксуса. Есть бабушка в беленьком платочке в чёрную крапинку. Они приставляет ладонь к уху и переспрашивает свою соседку в красивом лиловом костюме:
        — А что он говорит?.. А сейчас что он говорит?
        На школьной сцене директор Вячеслав Александрович рассказывает родителям о том, о чём полагается рассказывать на родительском собрании. Сейчас главное — учёба. Как будто когда-нибудь не главное учёба. В пятом «А» дисциплина неплохая, а успеваемость так себе. В пятом «Б» успеваемость так себе, а дисциплина из рук вон.
        Чей-то папа шепотом говорит тем, кто сидит поблизости:
        — Мужики, а мужики! После собрания посидим? Или по-быстрому, а, мужики?
        — Есть много учеников, которые приходят в школу не учиться, а развлекаться. Один Золотцев чего стоит.
        — Что он говорит?  — громко спросила глухая бабушка. Как многие глухие, она не умела соразмерять громкость своего голоса: думала, что говорит тихо, а сама говорила громко. А иногда — наоборот. Сейчас она почти кричала: — Что он говорит? Нашего вроде ругает? Мне сноха сказала: «Про нашего слушай уж как-нибудь, остальное тебя не касается».
        — Тише, тише, бабуся,  — останавливает её женщина в лиловом костюме.
        — А чего тише? Меня сноха спросит, чего про нашего Бориску говорили. А я ей что отвечу? Ты мою сноху не знаешь, а я свою сноху знаю. Что он говорит?
        Галина Ивановна вместе с другими учителями пятиклассников сидит на сцене за столом, накрытым зелёным сукном.
        Она говорит:
        — Про Бориса Золотцева мы с вами потом поговорим. А сейчас шуметь неудобно.
        — Идёт последняя четверть… Надо собрать все силы… От семьи многое зависит… По итогам прошедшей третьей четверти… Оставляет желать много лучшего…
        Все родители внимательно слушают. Галина Ивановна со сцены видит сосредоточенные лица. Одна женщина вынула из сумочки блокнот и быстро пишет, посматривая на Вячеслава Александровича.
        Галина Ивановна думает: «Вот какая добросовестная родительница. Делает записи для памяти. У таких родителей и дети — хорошие ученики».
        Так размышляет Галина Ивановна. И вдруг видит, как женщина вырвала листочек из блокнота, сложила записку, постучала пальцем в спину папы со скрипкой и шёпотом попросила:
        — Передайте, будьте добры. Это директору, срочно.
        Записка из рук в руки пошла к сцене. Теперь женщина, которая написала записку, смотрит на Вячеслава Александровича не отрываясь. И лицо её становится то весёлым, то печальным, то озорным, то опять печальным. Бывают такие лица, на которых отражаются малейшие колебания настроений. Галина Ивановна теперь думает: «Даже родители недисциплинированные, чего же требовать от детей? Разве нельзя было подождать и не посылать записку во время выступления? Можно же потом подойти и сказать, спросить всё, что интересует. Вячеслав Александрович такой человек — он охотно и обстоятельно ответит на все вопросы. Даст советы с точки зрения современной педагогической науки. Зачем же перебивать его выступление записками?»
        Записка попадает к глухой бабушке, она вертит её в руке, громко спрашивает:
        — Что с этой бумажкой делать? Я плохо слышу!
        Женщина в лиловом костюме берёт у неё записку, передаёт дальше.
        Галина Ивановна продолжает наблюдать за той, которая написала записку. Кого-то эта мама ей напоминает. Кого же? Лицо круглое, глаза серые. Темные волосы не слушаются, и она всё время пальцами отводит их со лба.
        Директор в это время уже говорит о режиме дня. Теперь, весной, когда дети особенно подвержены соблазнам улицы, важно организовать их день чётко и разумно. И не надо разрешать пятиклассникам смотреть телевизор до одиннадцати, они перевозбуждаются, плохо спят, а это, в свою очередь, сказывается на состоянии их нервной системы и в конечном счёте — на успеваемости и дисциплине. И тут перед ним положили записку. Продолжая говорить, он развернул ее, думая, наверное, что в записке содержится какой-нибудь вопрос о режиме дня, о дисциплине или об успеваемости. Прочитал, вздрогнул и покраснел. Галина Ивановна не верила собственным глазам. Директор Вячеслав Александрович, самый невозмутимый человек на свете, смотрел в зал растерянными счастливыми глазами. А женщина, написавшая записку, вся светилась. И Галина Ивановна вдруг вспомнила, на кого похожа эта женщина,  — конечно, на Катю! Как две капли воды. Те же глаза, серые и блестящие, небольшой нос, тонкие пальцы, отгоняющие в сторону волосы, прикрывающие глаза.
        — На этом я заканчиваю свое выступление,  — торопливо говорит директор.  — Остальное вам расскажут классные руководители, когда вы разойдётесь по классам.
        Он спускается со сцены не по лесенке, а спрыгивает в зал, как будто он не директор уважаемой в районе школы, и мальчишка. Он идёт к этой женщине. На зелёном столе остаётся записки. Галина Ивановна, конечно, знает, что читать чужие записки нехорошо. Она сделала это совершенно невольно. Просто взгляд упал на этот листочек, белевший на зелёном сукне. Там было всего несколько слов: «Славка! Я здесь. Люба».
        «Славка»! Ничего себе! Галина Ивановна никогда в жизни не смогла бы представить себе, что директор Вячеслав Александрович, авторитетный и недосягаемый, для кого-нибудь может оказаться Славкой. Это показалось ей чудовищным.
        Галине Ивановне пора идти в класс, там, наверное, уже ждут родители. И она идёт, чтобы поговорить с ними об успеваемости и дисциплине, о деньгах на горячие завтраки и о сменной обуви — обо всём том, о чём говорят классные руководители на родительских собраниях.
        Выходя из зала, Галина Ивановна видит, как директор Вячеслав Александрович и женщина, похожая на Катю, стоят у окна в коридоре и разговаривают. О чём они говорят, Галине Ивановне не слышно. Она хочет напомнить Катиной маме, что надо идти в класс, что собрание не закончено. Но, посмотрев на их лица, решает, что ничего говорить не надо.

        Можно звать тебя Славой?

        Если люди много лет не виделись, им бывает трудно сразу заговорить друг с другом естественно, откровенно. Сначала они чувствуют скованность, отчуждённость, что-то зажимает их. Иногда это не проходит совсем. Значит, люди когда-то были близкими, а теперь стали чужими.
        — Можно звать тебя Славой?
        И сразу не стало скованности. Он посмотрел на нее и не увидел следов времени.
        — А как же ты можешь называть меня? Ты навсегда Люба, я навсегда Славка.
        И как будто не прошли десятки лет, как будто сейчас за ближайшим углом окажется старая Плющиха, их длинный двор, стиснутый двумя домами, близко стоящими друг к другу. И помчатся по двору казаки-разбойники, девчонки с голыми ногами, мальчишки с дерзкими глазами. Они ещё не знают, что скоро война, что впереди у каждого из них трудная жизнь, будут потери и поражения, горе и счастье…
        — Почему ты не написал мне?
        — Сначала стеснялся из-за той записки, от которой я отказался. Помнишь?
        — Помню.
        Они идут некоторое время молча. Сколько бы ни прошло времени, то, что было, всё равно было. Хорошо, что Славке было стыдно перед Любой. Это искупает вину. Хорошо, что она узнала об этом его стыде.
        — А потом почему не писал?
        — Потом прошло много времени, мне стало казаться, что я тебе уже не нужен, что давно меня забыла. Что всё это детство. А тебе разве не казалось, что всё это детство?
        — Детство. Конечно, казалось, Славка. Как легко мы хотели разделаться со своим детством.
        — Да. А оно, детство, нам этого не позволило.
        Они долго бродят по улицам. Идут туда, где был их двор. Там новые одинаковые дома, и в каждом окне свет чужого уюта. Эти дома не знали затемнений, трещин в стенах, появлявшихся от бомбёжек. Не зияли замёрзшей в батареях коды, печек-«буржуек», пшеничной каши.
        Они идут туда, где в детстве катались на санках. В те далёкие годы был берег, поросший травой. Зимой была гора, и санки летели по ней на страшной скорости и выкатывались прямо на лёд Москвы-реки. Теперь здесь гранитная Бережковская набережная. А гора не такая уж крутая. И река не такая широкая. Когда санки летели вниз, Любе казалось, что она летит на самолёте — ветер рвал шапку, жёг щёки, было трудно дышать. Это были отважные полёты бесстрашной лётчицы Любы — вот что это было! А иногда позади неё на санках сидел Славка, и тогда не было страшно, хотя скорость была огромной, ветер налетал так же свирепо. Она зажмуривалась и кричала:
        «С дороги, куриные ноги!»
        И он тоже кричал.
        Это была очень крутая гора — гора их детства…
        — Ты когда-нибудь приходишь сюда, Славка?
        — Нет. Всё дела, заботы. Времени совсем нет.
        — У тебя семья?
        Она долго не задавала этого вопроса. Но хотела задать, и это желание ей мешало. Уж лучше спросить, чем держать в себе невысказанный вопрос, который тебя беспокоит. Теперь спросила и ждёт.
        — У меня была жена. Она утонула три года назад. Нелепая случайность.
        Они идут по своему городу. Потом долго стоят на мосту. Он поднимает камешек, размахивается сильно, кидает камень в воду. Дрожат на реке отражения вечерних огней.
        — А кто твой муж, Люба?
        — Мы разошлись с мужем.
        Ничего не надо объяснить подробно, ничего и нельзя объяснить.
        По мосту едет мальчик на велосипеде, на раме сидит девочка. Спицы сверкают в свете фонарей, шелестят шины по асфальту, доверчиво свисают ноги девочки в белых гольфах.
        — Всё детство я мечтал о велосипеде,  — говорит он.  — Даже во сне видел, как я сажусь на велосипед, седло кожаное, прохладное, коричневое, а сам велосипед чёрный, и на нём золотые буквы. Я во сне здорово ездил… Так мне и не купили велосипеда.
        — И мне. Знаешь, мама пообещала: куплю. Но это было в то лето, когда началась война.
        — Помнишь старика Курятникова?
        — Помню. Он умер. А сын у него погиб. Пока сын не погиб, старик держался, а когда сына убили, и старик скоро умер… Помнишь Валю Каинову?
        — Помню, но плоховато. Чёрненькая?
        — Что ты, Славка! Беленькая. Красивая была девочка, самая красивая в нашем дворе.
        — Самая красивая в нашем дворе была не Валя, это ты брось.
        Они вышли на Ленинский проспект; летят машины, реки машин.
        — А Лёву Соловьёва убили в последние дни войны. Я нашёл в Чехословакии его могилу. Долго не мог поверить своим глазам: могила нашего Лёвы Соловьёва… Ты помнишь его?
        — Конечно, Лёва Соловьёв, сын комбрига, лучший мальчик нашего двора.
        — Лучший, правда. Люба, как ты думаешь, правду говорят, что на войне погибают как раз лучшие?
        Она тоже много раз думала об этом, часто слышала такие слова — погибают лучшие. Почему так считают люди? Наверное, потому что высокие душой не прячутся, не уклоняются от тяжёлого, опасного. Не дрожат над собой. Скорее погибнут, чем струсят. Лучшие погибают — нет, так говорить всё равно нельзя. Те, кто погиб, совсем не хотел погибать, и не погибать они шли, а бороться со злой силой. И те, кто остался жить, не хотел погибать, а так же, как и те, хотел жить. Потому что был молод и любил жизнь. Но ни те, ни другие не отсиживались по тёплым углам, не прятались от опасности.
        — Нет, Славка, я считаю по-другому. Ты мальчишкой ушёл на фронт, и тебя могли убить. Ты же не спасал себя. Убили других наших мальчишек, а могли тебя.
        Они идут молча.
        — Люба, а Юйту Соина помнишь?
        — Разве его забудешь? «Не водись с Юйтой!», «Не смей подходить к Соину!»
        — Юйта погиб под Курском. И брат его Миха. Помнишь Миху?
        — Я всех помню. Славка. Наш двор для меня — очень много. Я до сих пор иногда ловлю себя на том, что думаю о каком-нибудь человеке: «А в нашем дворе ты пришёлся бы не ко двору». Или наоборот: «Тебя мы бы приняли в свою компанию». Смешно?
        — Нет, не смешно. Нисколько, Люба. Может быть, у всех должно быть святое, нерастраченное. Наш двор.
        Люба молчит, думает. Нет, не случайны случайные встречи. Она встретила Славку. Через столько лет, а всё равно встретила. Может быть, приходит такое время в жизни, когда к человеку возвращается то, что он считал ушедшим? Время вернуться к главному. Дядя Тимофей нашёл её, это было очень важно. Дядя Тимофей сказал перед отъездом: «Я знал, что рано или поздно мы увидимся. Почему знал? Наверное, очень хотел увидеть — вот и верил».
        — Славка! Даже не верится, что это ты. Я сегодня, когда увидела тебя, подумала: не может быть! Славка! А теперь думаю — так и должно было случиться. Люди, не растратившие главного, притягиваются друг к другу. Я путано говорю?
        — Ничего не путано. Очень понятно. Я сам об этом думаю. Смотри, мы даже когда молчим, думаем об одном и том же… Люба, в моей школе тысяча пятьсот учеников. Мелькала новенькая девочка, очень похожая на тебя. Как я не догадался? А вот не догадался ты — для меня Люба из нашего двора, я тебя такой и помнил.
        — А ты для меня Славка из нашего двора. Как живёт твоя сестра. Нюра?
        — У Нюры муж директор комиссионного магазина, он не из нашего двора. И трое детей.
        — У Нюры трое детей! С ума сойти!.. А что удивительного? Нюрка, девочка, частушки пела про милёнка. А прошла целая жизнь.
        — Не вся жизнь прошла. Не вся, это ты брось.
        Они опять оказались на мосту. И он снова кидает камень в воду, размахнувшись совсем по-мальчишески. Дрожат в реке отражения огней.

        Надо спасать Катю

        В тот день, когда Тимка отлупил Шмырина, Тимке показалось, что он навсегда стал другим человеком. Таким человеком, который ничего на свете не боится, ни перед кем не робеет и ничего не постесняется сказать кому угодно. Так он думал о себе. Но он ошибался.
        Сегодня в Доме художественного воспитания детей его остановили те самые девочки из балетного кружка. Тоненькие, длинноногие и длиннорукие, они встали перед ним в вестибюле, недалеко от вешалки.
        — Таня, смотри. Это тот самый мальчик. Ты узнаешь его?
        — Да, я узнаю его. Как же можно не узнать такого знаменитого человека, лауреата конкурса? Ну, не международного, ну, не всесоюзного. Конкурса Дома художественного воспитания детей! А всё равно лауреат! Здравствуйте, маэстро!
        — Здрасте,  — буркнул Тимка и сразу почувствовал себя дураком. Хотя глупости говорили они, а не он. Почему же?
        — Видишь, Таня? Любезно здоровается. Вежливый, воспитанный мальчик. Не зазнался. Другой бы на его месте нос бы задрал, а он нет, он простой и скромный.
        Тимка молчал. Он смотрел на них исподлобья. В голове у него складывался блестящий ответ. «Эх, вы,  — сказал бы им Тимка.  — Ведёте себя нахально. Что это за манера цеплять каждый раз человека, который вас не трогает, идёт себе мимо, не делает вам ничего плохого. А ещё балерины. Балерины должны быть как феи или русалки, а вы обыкновенные приставучие девчонки».
        Если бы Тимка сказал это, они сразу бы отстали. Но он не произнёс ни слова. Он молчал, и девчонки продолжали потешаться.
        — Видишь, Таня, он молчит. Не хочет ничего сказать нам, простым девочкам. Другой лауреат произнёс бы целую речь. А этот помалкивает, умница, молодец…
        — Как солёный огурец,  — вдруг добавила Таня пискляво.
        Почему у девчонок бывают такие противные голоса? Особенно когда они дразнят человека.
        Они шли и смеялись. Тимка хотел уговорить себя, что они смеются не обязательно над ним. Но он знал, что скорее всего именно над ним они смеются. И знал: «Я не сделал вам ничего плохого» — это не аргумент. Чаще всего пристают как раз к тем, кто не сделал и не может сделать ничего плохого. К Шмырину небось не цепляются.
        Тимка был зол на себя. Опять он оказался несмелым, робким и застенчивым. Значит, он переменился тогда не навсегда, а только на время.
        Девчонки ушли далеко, но смех всё ещё был слышен. И опять Тимка сказал про себя: «Вы, наверное, думаете что вы неотразимые красавицы? И вам всё можно? Ничего неотразимого в вас нет». Вот что сказал бы он им, если бы мог открыть рот. Но только теперь он прошептал всё это сам себе.
        Тимка хмуро шагал к остановке. Значит, нельзя за одну драку стать смелым? Нельзя в один день стать другим? Значит, надо каждый раз преодолевать в себе нерешительность и страх? И смелый каждый раз должен снова доказывать свою смелость? Другим и себе? Вызывать её в себе каждый раз заново?
        Это очень-очень трудно. Но Тимка понял в этот день, что иначе нельзя.
        Автобуса долго не было, и Тимке казалось, что это из-за того, что он такой недотёпа. К удачливым, смелым, сильным и автобусы, наверное, приходят без опозданий.
        От нечего делать Тимка смотрел по сторонам. Вот прошёл маленький мальчик с большим серым псом. «Дог»,  — подумал Тимка. Если такой огромный дог захочет, он потащит этого мальчишку за собой в любом направлении. Разве такой маленький мальчишка справится с такой сильной собакой? Но дог послушно идёт рядом, покачивает длинным хвостом, похожим на змею. Мальчик, заметив, что Тимка смотрит, говорит властно:
        — Рядом, Рэм! Рядом!
        И огромный дог идёт рядом.
        Дело не в силе, а в умении приказать так, чтобы тебя послушались? Тимка не знает. Дог величаво шагает, ни на кого не глядит. «Гордый. Потому что красивый».
        И вдруг Тимка перестал видеть дога, мальчика, улицу. Он ничего больше не видел. Он увидел Катю.
        Катя стояла на другой стороне улицы. Сначала Тимка нисколько не удивился, только обрадовался. Что же удивляться? Он часто встречает Катю совсем случайно. Наверное, потому, что ему всегда хочется её увидеть, и эти мысли передаются Кате. Вот она и приходит туда, где в это время Тимка. Он где то читал, что человек, сам не замечая, может поддаваться внушению того, кто испытывает сильное чувство. А Тимка испытывает к Кате, конечно же, сильное чувство.
        Он увидел Катю. Она стояла спокойно, тёмные волосы развевались на ветру, и Катя ловила их, приглаживала ладонями, прижимала к ушам. Катя ходит без шапки, а Тимку мама заставила сегодня надеть вязаную шапку с помпоном. Тимка тихо стащил с себя шапку и сунул её в карман. После этого он стал смотреть на Катю в упор и мысленно твердил: «Посмотри на меня. Посмотри на меня». Но Катя смотрела вверх. А вверху плыли светлые, совсем прозрачные облака. Неужели облака, даже очень красивые, могут быть для неё интереснее живого человека?
        Подошёл автобус. Тимка не сел в него, он всё смотрел на Катю. Какая она прямая и лёгкая, стоит на ветру, и кажется, что ветер слегка гнёт её, как тонкое дерево. Если бы Тимка знал, что будет дальше, он бы не мог так безмятежно стоять и смотреть. Уж лучше бы он сел в тот автобус, по крайней мере не знал бы того, что через минуту узнал.
        Катя стояла всё на том же месте и Тимки не видела. Он уже собрался окликнуть её. А что здесь такого? Крикнуть «Катя!», она обернётся, увидит его, может быть даже обрадуется — всегда приятно неожиданно встретить знакомого человека. Стояла Катя в чужом районе, никого у неё тут знакомых нет, вдруг смотрит — Тимка. Приятная неожиданность. Конечно, она обрадуется. Тимка бы на её месте обрадовался. Он уже набрал воздуха, чтобы позвать её. И вдруг увидел, что к ней подошёл парень. Широкие плечи, спортивная куртка, сумка на длинном ремне. Подошёл, поздоровался с ней за руку. И они пошли рядом — он и Катя. Он что-то говорил, а Катя внимательно слушала. Катя не смотрела в небо, Катя не отворачивалась — слушала этот парня.
        Тимка не сразу узнал его. А когда узнал, по спине побежали мурашки. Это был Юра из цирка! Да, да, тот самый Юра, который наврал Тимке всё о себе. Из-за которого Тимка и Катя не попали в цирк. Господи, при чём здесь цирк? Разве дело в этом? Можно обойтись и без цирка. А в чём? У Тимки в голове всё металось. Дело в том, что Юра обманщик. Мог наврать про цирк, может наврать про что угодно. А Катя доверчиво слушает, она не знает, какой это человек. Про него билетёрша сказала: «Вот тип!» Он и есть тип! А Катя не знает! Идёт с ним по улице ждала его, слушает его. А он и рал стараться. Сейчас наврёт что-нибудь. Только слушай. Надо её предупредить. Сейчас же! Тимка догонит их и раскроет Кате глаза. И где только они могли познакомиться? Откуда он взялся, этот Юра? Тимка бежит по улице. Он не допустит, чтобы Катю обманывали.
        Они уже завернули за угол. Тимка тоже добежал до угла; на улице много народу, но ни Кати, ни Юры он не увидел. Он ещё некоторое время походил взад-вперёд, заглянул в кондитерскую, но и там их не было. Тогда Тимка решил вечером позвонить Кате.
        Тимка ещё ни разу не звонил Кате. Давно выучил наизусть её телефон, но позвонить почему-то не мог. Звонил Светлане Агеевой, когда надо было спросить, что задано. Звонил Золотцеву, когда хотел просто поболтать. Серёже звонил, когда болел, для моральной поддержки. А Кате хотел позвонить, но не звонил. Иногда сам себя уговаривал: «Позвоню. Вот сейчас наберу номер и скажу: «Здравствуй, Катя». А потом скажу…» Что он скажет потом, Тимка не знал. Тогда он говорил себе: «А чего звонить? Глупо звонить, когда вот она Катя, а вот он Тимка. Можно поговорить в школе. Можно поговорить во дворе».
        Сегодня Тимка набирает номер Катиного телефона решительно, сегодня никаких сомнений у него нет. Надо предостеречь Катю. Она связана с плохим человеком. Тут уж не до застенчивости.
        — Катя? Слушай, Катя, я хочу тебе сказать, то есть предупредить об одном парне. Это очень важно, Катя.
        — Тимка? Что случилось? Я слушаю тебя, Тимка.
        — Катя, ну вот, слушай.  — Он переводит дыхание. От важности этого разговора у него пересохло в горле, он откашливается, Катя терпеливо ждёт.  — Катя, слушай. Юра, с которым я сегодня случайно встретил тебя на улице,  — это тот самый Юра.
        — Какой тот самый, Тимка? Ты не волнуйся, не спеши. Скажи так, чтобы я поняла.
        — Я и хочу, чтобы ты поняла. Тот самый, цирковой Юра. Который — помнишь?  — наврал. Мы с тобой пошли в цирк, помнишь? А нас не пропустили, помнишь? Из-за него, помнишь?
        — Помню, Тима,  — вдруг очень спокойно отвечает она.
        Тимка ждал, что Катя ахнет, скажет: «Неужели? Не может быть!» А она не ахнула. Она помолчала немного и сказала тихо:
        — Тима, я знаю. Это тот самый Юра, который сказал тебе неправду в кино. Но он больше не будет обманывать, ты не беспокойся, Тима. Он правда больше никогда не будет врать.
        — Больше не будет! Откуда ты знаешь? Откуда это можно знать?
        — Откуда я знаю? Этого я не знаю — откуда. Знаю, и всё. Просто я ему верю.
        Тимка больше ничего не сказал, он не мог больше ничего казать и положил трубку.
        Он почувствовал себя маленьким, слабым, смешным. Он почувствовал, что должен взять Катю за руку, увести за собой — и никаких Юр. А он не может, потому что он всего лишь Тимка, а она — Катя, прекрасная, недоступная принцесса.

        Самый счастливый день

        Тимка идёт из школы и вдруг слышит:
        — Тима, подожди!
        Его догоняет Катя. Она идёт рядом с ним, она улыбается ему. Тимка боится поверить, что это не во сне — Катя идёт с ним, он может смотреть на неё, она никуда не уходит. Сейчас она что-нибудь скажет, и он ответит, и она опять скажет, а он опять ответит. Они будут разговаривать обо всём и понимать друг друга с полуслова. И Катя поймёт сегодня, как к ней относится обыкновенный человек Тимка. Поймёт, что не так уж важно, что человек обыкновенный главное, чтобы чувства у него были большие и прекрасные.
        — Тима, ты смотрел новый фильм в нашем кино? Света сказала, что очень интересная картина.
        — Я не смотрел. Пойдём сегодня?
        Он так просто и смело это сказал, как будто не было ничего особенного в том, чтобы пойти в кино с Катей. И она ответила:
        — Пойдем, часов в шесть. Хорошо?
        Это были самые замечательные слова, какие Тимка слышал за всю жизнь.
        Так всё просто и обыкновенно, а тем временем совершается такое прекрасное, такое важное событие. И они идут вместе, и Катя вечером пойдёт с ним в кино. И никаких Юр. Какой Юра — смех один! Об этом и говорить не надо, об этом и вспоминать не надо. Юра! Ха!  — и больше ничего.
        Вечером Тимка стоит на ступенях кинотеатра, держит в руке два билета и ждёт Катю. Больше всего он боится, что Катя не придёт. До начала ещё целый час, а Тимка не отрываясь смотрит на белый дом, из-за которого должна показаться она. А вдруг она не придёт? Вдруг забыла? Или мама не пустила? Или ещё что-нибудь?
        Но Катя приходит.
        Она выходит из-за угла белого дома и идет прямо к Тимке. И у Тимки начинает тихо звенеть в ушах, а может, не в ушах, а вокруг раздаётся знакомый тихий звон.
        Когда они ходили с Катей в цирк это было совсем другое. Во первых, это было давным-давно. Во вторых, у них не было билетов и их не пустили. А сегодня пожалуйста, вот они, билеты. Тимка показывает их Кате, потом билетёрше. И напряжённо ждёт, пока билетёрша рассматривает билеты, Тимке уже кажется, что в билетах что-нибудь неправильно. Но всё правильно. И они проходят в кино.
        Они едят в буфете ириски; Тимка ест ириски, и Катя ест ириски. Тимка и Катя. Катя и Тимка. Может же человеку так повезти в жизни!
        Потом они сидят в зале. Катя смотрит на экран, смеётся, а Тимка смотрит на Катин профиль: круглая щека, длинные ресницы, острый подбородок — какая красивая Катя!
        Потом они идут из кино. Тимка нарочно замедляет шаг, чтобы дольше не расставаться с Катей, чтобы дольше не кончился этот замечательный день, счастливый Тимкин день. И как немного надо человеку — подойти к нему и сказать: «Пошли в кино». Всего-навсего. А у него от этого получится самый счастливый день в жизни.
        — Тебе понравилась картина?  — спрашивает Катя.
        — Очень! Хочешь, завтра ещё пойдём?
        Катя смеётся. Какой у неё тёплый смех. И Тимка смеётся. Они подходят к своему двору. И тут им навстречу из ворот появляется Шмырин. Он шагает независимо, размахивает руками, что-то насвистывает, как хозяин. Тимка весь подобрался, сжал кулаки. Сейчас Шмырин заденет его, и он бросится в яростный бой. Тимка не боится никого на свете. Тимка отчаянный, смелый, счастливый человек. Вот что нужно, чтобы стать смелым,  — быть счастливым. Только и всего.
        Шмырин в упор посмотрел на Тимку и прошёл мимо. Потом обернулся и пробормотал:
        — Чёрт психованный.
        — Иди, иди, Шмырин,  — сказал Тимка совсем без страха, и Катя взяла его за руку. На секунду взяла, а всё-таки взяла. Тёплая и лёгкая рука взяла Тимкину руку. Вот что нужно, чтобы стать счастливым: нужно, чтобы Катя увидела, что он сильный и смелый.
        — До свидания, Тимка.
        — До свидания, Катя. Подожди, Катя.
        — Да, Тима. Что, Тима?
        Как сказать то, что звенит, летит, неуловимо носится вокруг? Как объяснить, какая музыка играет в сердце? Разве есть такие слова? Разве могут слова выражать это?
        — Катя, что нам задали по русскому?
        — Шестнадцатый параграф, Тимка. До свидания.
        — До свидания.

        Почему опадают листья

        Если вчера двое людей ходили вместе в кино и был самый счастливый день, то сегодня жизнь должна пойти по-другому. Так считает Тимка. Он не знает, как это — по-другому, но все равно по-новому, не так, как до этого. Так считает Тимка. Но Катя, видно, считает по-своему. Она, Катя, ведёт себя как обычно.
        — Тима, здравствуй,  — и прошла мимо. Как будто это не Тимка стоит в коридоре у окна, а кто-то малознакомый. Прошла мимо, остановилась у двери класса и разговаривает с Маслёнком.
        Как же так? Значит, она так быстро, за один день забыла вчерашний день? Когда всё пело и звенело. Когда Тимка сказал ей на прощание обычные слова, но вложил в них совсем необычный смысл. И она ответила обычными словами, но тоже вложила в них необычный смысл? Значит, он всё это придумал, нафантазировал? И не было необычного смысла? И в кино она его позвала просто смотреть фильм? И ни какого звона она не слышала и никакого света не видела? А он слышал и видел, потому что он чудак и выдумщик? А за руку она его взяла или не взяла? Он же твердо помнит, что взяла. Но и это тоже ничего не значит, если в это не вложить тот особенный смысл, который Тимке чувствуется, а Кате, значит, нет.
        Тимка смотрит на неё, она смотрит на Тимку — спокойная, приветливая, красивая девочка Катя. Необыкновенная девочка, принцесса. Она и урок отвечает как принцесса. Тимка, правда, не знает, как принцессы отвечают уроки. Но когда он слушает Катю, ему кажется, что он это знает.
        — Катя, расскажи, почему осенью опадают листья?  — спрашивает Галина Ивановна.
        Катя стоит у доски, отвечает урок. Тимка про всё это тоже читал в учебнике. Но Катя говорит как-то по-своему, немного печально. Получается похоже на стихи.
        — Дереву холодно осенью, оно начинает дремать, всё в нём замедляется, оно меньше берёт от земли. А листья не получают достаточно питания и желтеют. Потом они тихо облетают. Но на их месте уже закладываются новые почки для весны, для будущих листьев. А зимой на деревьях иней, это тоже очень красиво.
        Голос у Кати светлый, прозрачный. Тимка слышит, как в нём опять что-то тихо звенит. Это не зависит от его воли, он не может остановить этот лёгкий праздничный звон, это в воздухе, вокруг него. А вокруг Кати, значит, нет.
        — Молодец,  — говорит Галина Ивановна,  — садись.
        Катя идёт по классу. Легко и мягко ступают коричневые туфли. Школьное платье, как у всех девочек, белый воротник. Но другие девочки — просто девочки, а Катя — это Катя.
        — Тимка, дай английский,  — шепчет на весь класс Золотцев.
        — Золотцев! Опять!
        — А что я? Я ничего.
        Продолжается урок. Тимка слушает Галину Ивановну, что-то записывает в тетрадь, листает книгу. Он всё слышит, всё понимает. Но не строение листа занимает его мысли. Его мысли посвящены Кате. И ничего с этим сделать нельзя.
        Звон становится громким, совсем громким. Тимка удивлённо озирается. Неужели она и теперь не слышит, как звенит всё вокруг?
        — Тимка, ты что?  — смеётся Серёжа.  — Звонок! Ты спал, что ли?
        — Почему спал? Я сидя не сплю никогда.
        — Пошли в буфет?
        — Пошли.

        Корабли переплывают на другой берег

        Лена легла сегодня спать без споров, но, конечно, не спит, а лежит и вздыхает. Это значит, что сейчас она попросит:
        «Тима, расскажи сказку».
        Тимка хорошо изучил свою сестру. Он ответит:
        «Никаких сказок, пора стать человеком. Легла спать — спи. Для чего передают «Спокойной ночи, малыши»? Для того, чтобы старший брат мог спокойно заняться своими делами. Спокойно посидеть и склеить плёнку своего нового фильма. Или почитать книгу, которую ему дал один человек на один день. Или просто подумать о чем-нибудь своём — например, о том, почему этот самый один человек, которого зовут Катя, подошел к нему сегодня и спросил: «Хочешь, я дам тебе прочесть мою самую любимую книгу?»
        Конечно, что тут такого — дать книгу. Но, с другой стороны, этот человек не подошёл же к кому-нибудь другому и не предложил книгу. А к нему, к Тимке, подошёл и предложил. Почему? Над этим стоило подумать серьезно. И ещё над тем, почему все девочки — просто девочки, а Катя совсем необыкновенная. Почему? Маслёнок хорошая девчонка. Надежда хотя и вредная, но тоже ничего. Даже Светка Агеева, пока не сделала немыслимую причёску, была девчонка как девчонка. А Катя никогда не была девчонка как девчонка. Катя всегда принцесса, хотя часто Тимка на неё сердится.
        Лена за его спиной вздыхает погромче, с подвывом:
        — Оо-оо-ээ…
        Она настаивает на том, чтобы Тимка обратил на неё внимание. Чтобы он понял наконец, что человеку скучно и надо с человеком поговорить.
        Тимка прекрасно её слышит, но он решил быть непреклонным и не поворачивает головы. Пора наконец сделать из Лены человека. Он видит её насквозь. Он знает, что она сейчас скажет. «Расскажи мне сказку» вот что она скажет.
        — Тима, а Тима, хочешь, я расскажу тебе сказку?
        От неожиданности Тимка поворачивается на своём стуле. Но тут же спохватывается:
        — Хорошо, расскажешь. Завтра.
        — Завтра так завтра,  — внезапно соглашается Лена.
        Когда она капризничает, Тимка может устоять. Он не любит цепкость, настырность. Но против Ленкиной покорности и покладистости он устоять не может. Ему сразу становится жалко маленькую Ленку. Мама с папой ушли в гости, ребёнок хочет пообщаться, а он, старший брат, здоровый парень, только и твердит: «Спи! Спи!» Как дурак.
        Он заколебался, и Ленка сразу это почувствовала. Она повторяет совсем кротким, смирным голосом:
        — Завтра расскажу, Тима. А сейчас буду спать. Ты мне завтра только напомни: «Лена, ты хотела рассказать мне сказку про одну принцессу».
        Тимка насторожился:
        — Про какую принцессу?
        — Ну, обычная принцесса, красивая такая.
        Тимка быстро подъезжает вместе со стулом к Ленкиной кровати. Она лежит на боку, крепко зажмурив глаза. Она подложила руки под щёку, как велят в детском саду. Но она не спит. Люди так крепко не зажмуриваются, когда на самом деле спят.
        — Не валяй дурака, Ленка. Я же вижу. Рассказывай свою сказку, успеешь выспаться!
        Она сразу садится в постели. Жёлтые цыплята на синей пижаме.
        — Слушай. Только задумчиво и тихо. Сказки надо слушать задумчиво. Значит, так. В некотором царстве, в некотором государстве жила-была принцесса. Красивая и стройная, как тополь. Светлая, как луна. Что ты смеёшься? Я не хочу, чтобы ты смеялся, я не буду рассказывать… Ну вот, светлая, как луна. Вдруг, откуда ни возьмись, во двор вышел принц и влюбился в принцессу.
        — Какой принц?
        — Высокий и стройный, как тополь, и светлый, как молодой месяц.
        Почему-то Лена настойчиво повторяла восточные мотивы.
        — Он полюбил её всей душой и всем сердцем. Он перестал смеяться и улыбаться, перестал играть со своей сестрой в пряталки, перестал есть котлеты, и голубцы, и пельмени, и лапшу. Совершенно ничего не соображал и ничего совершенно не ел день или три. Чуть не умер совсем.
        Ленка начинает слегка завывать — видно, ей самой эта история кажется слегка зловещей. Но она не может дол вытерпеть мрачности, не такой у неё характер.
        — Принц из тридцать второй квартиры, корпус два, сказал принцессе: «Я люблю тебя на всю жизнь! И буду любить тебя вечно и всегда!»
        — А она?
        — Она? Она ответила: «Я тоже люблю тебя, прекрасный принц! Знаешь, почему? Потому что ты самый прекрасный на всём свете». И он тогда стал опять есть котлеты, и голубцы, и макароны с сыром. Мороженое и пирожное эклер с заварным кремом.
        Тимка спрашивает:
        — Может быть, будешь спать?
        — Не перебивай! Я рассказываю сказку, а ты не шуми. Ты слушай тихо и задумчиво. Совсем не умеешь слушать сказки.
        — Ну хорошо. Рассказывай дальше.
        — Он стал жить-поживать, добра наживать. Всё. Спокойной ночи, Тима.
        — А она, принцесса?
        — Тоже стала жить-поживать, добра наживать.
        Тимка гасит свет, отодвигает занавеску. Все корабли на шторе переплыли на одну сторону.
        За окном качается фонарь. Свет мечется, тревожно-жёлтый. И ветки старого дерева прыгают по обоям. Смешная Ленка. Придумала для него сказку… Почему Тимке так грустно?
        Под деревом стоят двое. Тоненькая девочка, волосы развеваются на ветру. А может быть, это шарф. Высокий мальчик.
        Тимка долго смотрит на них.


        Мало ли кто там стоит, под деревом. Каждый, кто захочет, может там стоять.
        Вдруг по двору несётся женский голос:
        — Катя! Ужинать!
        Тимка вздрагивает и напрягается до звона в ушах. Катя! Катя! Неужели там Катя? Он старался не предполагать, что там она. Но вдруг голос:
        — Катя! Ужинать!
        Неужели это может быть?! Разве может принцесса полюбить другого принца? Нет, такой несправедливости не бывает даже в страшных сказках. Но в сказках действуют смелые и решительные принцы. Надо было не грустить и вздыхать, а подойти, взять Катю за руку и сказать твердо:
        «Ты что, с ума сошла? Я же тебя люблю, разве ты не видишь?»
        Конечно, именно так надо было сказать, смело и решительно.
        Тимка это знает совершенно твёрдо. И ещё он знает, что никогда не сможет сказать такие слова, не сумеет быть смелым и решительным.
        А может быть, это не она? Нет, она! Нет, не она! Тимка не отрываясь смотрит на тоненький тёмный силуэт под деревом.
        — Катя! Катя!
        Вот сейчас силуэт дрогнет и двинется к подъезду. И всё станет ясно.
        Но девочка продолжает стоять под деревом.
        Тимка переводит дыхание. Сердце перестаёт дрожать. Не она. Он успокаивается. И даже старается улыбнуться: не она.
        А голос откуда-то с балкона опять зовёт:
        — Катя! Ужинать!
        Не отзывается. Почему она не отзывается? Может быть, всё-таки это она, только не хочет отозваться?
        И опять ему неспокойно и грустно. Тимке только двенадцать лет. Он ещё не знает, что, когда человек любит, он редко бывает спокоен. Он волнуется, он сомневается, он боится потерять свою любовь.
        За его спиной сонный голос Лены говорит:
        — Они стали жить-поживать, добра наживать.
        — Спи, Ленка, спи скорее.
        Тимка закрывает штору, корабли переплывают на другой берег.

        Ты закрываешь книгу

        Повесть прочитана, теперь ты, мой читатель, знаешь всё о Тимке, о Кате, о девочке Любе, о Славке, о дедушке Тимофее. Ты понял, почему повесть называется «Ступеньки, нагретые солнцем»? Потому, что Тимка любит сидеть на лесенке старого дома, верно. Но не только поэтому повесть носит такое название. Ещё потому, что, поднимаясь по ступенькам, человек идёт вверх. Тимка на протяжении повести растет, начинает больше видеть и больше понимать. Меняются и его друзья, одноклассники. Они тоже как бы поднимаются по ступенькам. Вот почему так называется книга «Ступеньки, нагретые солнцем».
        Ты прочитал её. Я постаралась рассказать тебе о моих героях всё, что знала, что думала и чувствовала. Теперь ты расскажи мне всё, что думаешь об этой книге. С кем из ребят ты стал бы дружить, а с кем не стал бы? Почему? Какие у тебя друзья? Какие книги ты любишь читать? Напаши про все эта в письме и отправь его по адресу: 125047, Москва, улица Горького, 43. Дом детской книги.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к