Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / Детская Литература / Коваль Юрий: " Чистый Дор Рассказы " - читать онлайн

Сохранить .

        Чистый Дор (Рассказы) Юрий Иосифович Коваль

        В эту книгу вошли очень светлые, добрые и мудрые, смешные и немного грустные истории Юрия Коваля о старинной деревушке Чистый Дор, о её больших и маленьких жителях, о русской природе и месте человека в ней.

        Издательский Дом Мещерякова. Москва. 2012

        Юрий Коваль
        •
        ЧИСТЫЙ ДОР
        (Рассказы)

        По лесной дороге

        Солнце пекло уже которую неделю.
        Лесная дорога высохла и побелела от пыли.
        В колеях, где стояли когда-то глубокие лужи, земля лопнула, и трещины покрыли её густой сетью. Там, в колеях, прыгали маленькие, сухие лягушки.
        Издалека я увидел: в придорожной канаве в кустах малины мелькает белый платочек. Небольшая старушка искала что-то в траве.
        — Не иголку ли потеряли?  — пошутил я, подойдя.
        — Топор, батюшка. Вчера попрятала, да забыла, под каким кустом.
        Я пошарил в малине. С коричневых мохнатых стеблей и с вялых листьев сыпалась пыль. Топор блеснул в тени под кустами, как глубинная рыба.
        — Вот он!  — обрадовалась старушка.  — А я-то думаю: не лесовик ли унёс?
        — Какой лесовик?
        — А в лесу который живёт. Страшный-то эдакий — бычьи бельмищи.
        — Ну?
        — Борода синяя,  — подтвердила старушка,  — а по ней пятнышки.
        — А вы что, видели лесовика?
        — Видела, батюшка, видела. Он к нам в магазин ходит сахар покупать.
        — Откуда ж он деньги берёт?
        — Сам делает,  — ответила старушка и пошла с дороги. Её платочек сразу пропал в высокой траве и выпорхнул только под ёлками.
        «Ну и ну!..  — думал я, шагая дальше.  — Что же это за лесовик — бычьи бельмищи?»
        Несмотря на солнечный день, темно было под ёлками. Где-нибудь в этой темноте, подальше от дороги, и сидит, наверно, лесовик.
        Вдруг лес кончился, и я увидел большое поле, подобное круглому озеру. В самом центре его, как остров, стояла деревня.
        Голубые масленые волны бродили по полю. Это цвёл лён. Высокий небесный купол упирался в лесные верхушки, окружавшие поле со всех сторон.
        Я глядел на деревню и не знал, как она называется, и, уж конечно, не думал, что стану жить здесь, снова увижу старушку в белом платочке и даже лесовика.

        Чистый Дор

        Лесная дорога пошла через поле — стала полевой. Дошла до деревни превратилась в деревенскую улицу.
        По сторонам стояли высокие и крепкие дома. Их крыши были покрыты осиновой щепой. На одних домах щепа стала от ветра и времени серой, а на других была новой, золотилась под солнцем.
        Пока я шёл к журавлю-колодцу, во все окошки смотрели на меня люди: что это, мол, за человек идёт?
        Я споткнулся и думал, в окошках засмеются, но все оставались строгими за стеклом.
        Напившись, я присел на бревно у колодца.
        В доме напротив раскрылось окно. Какая-то женщина поглядела на меня и сказала внутрь комнаты:
        — Напился и сидит.
        И окно снова закрылось.
        Подошли два гусака, хотели загоготать, но не осмелились: что это за человек чужой?
        Вдруг на дороге я увидел старушку, ту самую, что искала в лесу топор. Теперь она тащила длинную берёзовую жердь.
        — Давайте пособлю.
        — Это ты мне топор-то нашёл?
        — Я.
        — А я-то думала: не лесовик ли унёс?
        Я взял жердь и потащил её следом за старушкой.
        В пятиоконном доме распахнулось окно, и мохнатая голова высунулась из-за горшка с лимоном.
        — Пантелевна,  — сказала голова,  — это чей же парень?
        — Мой,  — ответила Пантелевна.  — Он топор нашёл.
        Мы прошли ещё немного. Все люди, которые встречались нам, удивлялись: с кем это идёт Пантелевна?
        Какая-то женщина крикнула с огорода:
        — Да это не племянник ли твой из Олюшина?
        — Племянник!  — крикнула в ответ Пантелевна.  — Он топор мне нашёл.
        Тут я сильно удивился, что стал племянником, но виду не подал и молча поспевал за Пантелевной.
        Встретилась другая женщина, с девочкой на руках.
        — Это кто берёзу-то везёт?  — спросила она.
        — Племянник мой,  — ответила Пантелевна.  — Он топор нашёл, а я думала: не лесовик ли унёс?
        Так, пока мы шли по деревне, Пантелевна всем говорила, что я ей племянник, и рассказывала про топор.
        — А теперь он берёзу мне везёт!
        — А чего он молчит?  — спросил кто-то.
        — Как так молчу?  — сказал я.  — Я племянник ей. Она топор потеряла и думает, не лесовик ли унёс, а он в малине лежал. А я племянник ей.
        — Давай сюда, батюшка племянник. Вот дом наш.
        Когда выстраивается шеренга солдат, то впереди становятся самые рослые и бравые, а в конце всегда бывает маленький солдатик. Так дом Пантелевны стоял в конце и был самый маленький, в три оконца. Про такие дома говорят, что они пирогом подпёрты, блином покрыты.
        Я бросил берёзу на землю и присел на лавочку перед домом.
        — Как называется ваша деревня?  — спросил я.
        — Чистый Дор.
        — Чего Чистый?
        — Дор.
        Дор… Такого слова я раньше не слыхал.
        — А что это такое — Чистый Дор?
        — Это, батюшка, деревня наша,  — толковала Пантелевна.
        — Понятно, понятно. А что такое дор?
        — А дор — это вот он весь, дор-то. Всё, что вокруг деревни,  — это всё и есть дор.
        Я глядел и видел поле вокруг деревни, а за полем — лес.
        — Какой же это дор? Это поле, а вовсе не дор никакой.
        — Это и есть дор. Чистый весь, глянь-ка. Это всё дор, а уж там, где ёлочки,  — это всё бор.
        Так я и понял, что дор — это поле, но только не простое поле, а среди леса. Здесь тоже раньше был лес, а потом деревья порубили, пеньки повыдёргивали. Дёргали, дёргали — получился дор.
        — Ну ладно,  — сказал я,  — дор так дор, а мне надо дальше идти.
        — Куда ты, батюшка племянник? Вот я самовар поставлю.
        Ну что ж, я подождал самовара. А потом приблизился вечер, и я остался ночевать.
        — Куда ж ты?  — говорила Пантелевна и на следующее утро.  — Живи-ка тут. Места в избе хватит.
        Я подумал-подумал, послал куда надо телеграмму и остался у Пантелевны. Уж не знаю, как получилось, но только прожил я у неё не день и не месяц, а целый год.
        Жил и писал свою книжку. Не эту, а другую.
        Эту-то я нишу в Москве.
        Гляжу в окошко на пасмурную пожарную каланчу и вспоминаю Чистый Дор.

        Стожок

        У излучины реки Ялмы в старой баньке жил, между прочим, дядя Зуй.
        Жил он не один, а с внучкою Нюркой, и было у него всё, что надо,  — и куры, и корова.
        — Свиньи вот только нету,  — говорил дядя Зуй.  — А на что хорошему человеку свинья?
        Ещё летом дядя Зуй накосил в лесу травы и сметал стожок сена, но не просто сметал — хитро: поставил стог не на землю, как все делают, а прямо на сани, чтоб сподручней было зимой сено из лесу вывезти.
        А когда наступила зима, дядя Зуй про то сено забыл.
        — Дед,  — говорит Нюрка,  — ты что ж сено-то из лесу не везёшь? Ай позабыл?
        — Какое сено?  — удивился дядя Зуй, а после хлопнул себя по лбу и побежал к председателю лошадь просить.
        Лошадь председатель дал хорошую, крепкую. На ней дядя Зуй скоро до места добрался. Смотрит — стожок его снегом занесён.
        Стал он снег вокруг саней ногой раскидывать, оглянулся потом — нет лошади: ушла, проклятая!
        Побежал вдогонку — догнал, а лошадь не идёт к стогу, упирается.
        «С чего бы это она,  — думает дядя Зуй,  — упирается-то?»
        Накокец-таки запряг её дядя Зуй в сани.
        — Но-о-о!..
        Чмокает дядя Зуй губами, кричит, а лошадь ни с места — полозья к земле крепко примёрзли. Пришлось по ним топориком постукать — сани тронулись, а на них стожок. Так и едет, как в лесу стоял.
        Дядя Зуй сбоку идёт, на лошадь губами чмокает.
        К обеду добрались до дому, дядя Зуй стал распрягать.
        — Ты чего, Зуюшко, привёз-то?  — кричит ему Пантелевна.
        — Сено, Пантелевна. Чего ж иное?
        — А на возу у тебя что?
        Глянул дядя Зуй и как стоял, так и сел в снег. Страшная какая-то, кривая да мохнатая морда выставилась с воза — медведь!
        «Р-ру-у-у!..»
        Медведь зашевелился на возу, наклонил стог набок и вывалился в снег. Тряхнул башкой, схватил в зубы снегу и в лес побежал.
        — Стой!  — закричал дядя Зуй.  — Держи его, Пантелевна.
        Рявкнул медведь и пропал в ёлочках.
        Стал народ собираться.
        Охотники пришли, и я, конечно, с ними. Толпимся мы, разглядываем медвежьи следы.
        Паша-охотник говорит:
        — Вон какую берлогу себе придумал — Зуев стожок.
        А Пантелевна кричит-пугается:
        — Как же он тебя, Зуюшко, не укусил?..
        — Да-а,  — сказал дядя Зуй,  — будет теперь сено медвежатиной разить. Его, наверно, и корова-то в рот не возьмёт.

        Весенний вечер

        Солнце повисело в осиновых ветках и пропало за лесом. Закат расплылся в небе.
        Низко, в половину берёзы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями.
        Я стоял на поляне, снега на которой почти не было. Только под высокими деревьями ещё холодели сугробы.
        Дрозды-дерябы трещали и голосили на ёлках. Казалось, это еловые шишки трутся друг о друга зазубренными боками.
        Я почувствовал странный запах, который шёл с земли. Из старой травы, из прелых листьев торчали какие-то короткие стебли. На них распустились небольшие сиреневые цветочки. Я хотел сорвать несколько, но стебли не поддавались, гнулись в руках и наконец лопнули, переломившись. Они оказались полыми — пустыми внутри.
        От цветов пахло так приятно, что даже закружилась голова, но стебли их будто зашевелились в руке. Показалось, они живые и ядовитые.
        Стало неприятно, и я отложил цветы на пенёк.
        «Свис-с-с-с-с!..» — пронеслись над поляной чирки. Еле заметен в тёмном небе их серебряный след.
        Сумрак поднялся с земли, стемнело, и тогда послышался хриплый и ласковый голос за берёзами:
        «Хорх… хорх… хорх… хорх…»
        Длинноклювая, с косыми крыльями птица вылетела из-за леса и пошла над поляной — «хорх… хорх…»,  — то ныряя вниз, то вскидываясь, как бабочка.
        Вальдшнеп! Вальдшнеп тянет!..
        Совсем стемнело, и я пошёл к дому.
        Холодом тянуло по земле, хрустела под ногами корка льда, схватившая лужи.
        На опушке в лицо вдруг повеяло теплом. Земля оттаяла, согрелась за день, теперь воздух греется об неё.
        Я шёл полем и вспоминал цветы, оставленные на пеньке. Снова показалось, что стебли их шевелятся, шевелятся в руке.
        Я не знал, как называются эти цветы.
        Потом только узнал — волчье лыко.

        Фиолетовая птица

        Как-то в мае, когда снег уже потаял, я сидел на стуле, вынесенном из дому, и чистил ружьё.
        Дядя Зуй сидел рядом на чурбаке и заворачивал махорочную самокрутку.
        — Видишь ты, какие дела-то…  — сказал он.  — Куры у меня не ноские.
        — Яиц не несут?
        — Яйцо в неделю — разве ж это носкость?
        Такого слова я вроде не слыхал. Чудное — сразу в нём и «нос» и «кость».
        Сквозь ружейные стволы я глянул в небо. В них вспыхнули и нанизались одно на другое светлые оранжевые кольца, где-то в конце стволов слились в голубой пятачок — кусок неба.
        — Я уж тут новую несушку купил,  — толковал дядя Зуй.  — У Витьки Белова. У него все куры ноские.
        Дочистив ружьё, я пошёл поглядеть на новую несушку.
        Три курицы бродили у Зуюшки во дворе. Две-то были знакомые пеструшки, а третья — необыкновенного фиолетового цвета. Но вела она себя нормально, говорила «ко-ко-ко» и клевала намятую варёную картошку.
        — Что это за масть у неё?
        — Она белая,  — сказал дядя Зуй.  — Но, видишь ты, белые куры в каждом дворе, так я её чернилами приметил, чтоб не спутать.
        — Гляди, станет она фиолетовые яйца носить.
        Тут курица вдруг подошла ко мне и — хлоп!  — клюнула в сапог.
        — Пошла!  — сказал я и махнул ногой.
        Курица отскочила, но потом снова подбежала и — хлоп!  — клюнула в сапог.
        — Цыпа-цыпа,  — сказал дядя Зуй,  — ты что, холера, делаешь?
        Тут я догадался, в чём дело. Сапоги были все облеплены весенней грязью. С утра я ходил на конюшню, а там кто-то просыпал овёс. Потом белил яблони, обкапал сапоги извёсткой. Каждый сапог превратился теперь в глиняный пирог с овсом и с извёсткой.
        Фиолетовой несушке так понравились мои сапоги, что, когда я пошёл домой, она двинула следом.
        На крыльце я снял сапоги и отдал ей на растерзание. Из окошка я видел, что она обклевала весь овёс и всю извёстку. Извёстка ей нужна, чтоб скорлупа у яиц была прочнее.
        Обклевав сапоги, курица опрокинула банку с червями, накопанными для налимов, и принялась за них.
        Тут я не выдержал, выскочил на крыльцо и схватил полено.
        Взмахнув чернильными крыльями, она перелетела со страху весь двор и уселась на берёзе.
        На другой день, возвращаясь с охоты, я увидел на дороге фиолетовую птицу. Издалека она узнала меня и подбежала, чтоб клюнуть в сапог.
        Пока была на дорогах грязь, курица встречала и провожала меня. Но вот весна кончилась, грязь на дорогах подсохла. Как-то я шёл из леса и снова увидел на дороге свою знакомую.
        А она-то даже и не поглядела на меня, пошла прочь.
        «Что такое?» — подумал я.
        Глянул на свои сапоги и увидел — нету сапог. Иду я по траве босиком лето наступило.

        Под соснами

        Апрель превратился в май. Снега в лесу совсем не осталось, а солнце грело и грело. Оно меня совсем разморило после бессонной ночи на глухарином току.
        Я шёл по болоту и время от времени бухался на колени в моховую кочку собирал прошлогоднюю клюкву.
        Перележав зиму под снегом, клюква стала синеватой и сладкой.
        За болотом оказался бугор. Здесь росли десятка два сосен.
        Я снял куртку, постелил её и прилёг под соснами.
        Бугор сплошь был усыпан божьими коровками, как давешние болотные кочки клюквой. Мне это понравилось, но скоро я понял, что клюква лучше божьих коровок хотя бы потому, что она не двигается.
        Напрасно я просил их улететь на небо и принести хлеба — божьи коровки ползали по лицу, забирались в волосы и за пазуху. Вначале я сощёлкивал их, а потом плюнул и, перевернувшись на спину, стал глядеть вверх.
        Сосны уходили в небо.
        Казалось, они растут прямо из меня, из моей груди.
        Божьи коровки взлетали, и тогда было видно, как закручивается между стволов кирпичная и прозрачная точка.
        Вверху дунул ветер. Сосна уронила шишку.
        Шишка гулко ударилась о землю.
        Я прикрыл глаза и задремал. Было слышно, как шумят сосновые ветки и далеко бубнят-бормочут тетерева.
        Послышался приглушённый звук трубы.
        «Лось, что ли?  — подумал я.  — Да нет, гон у лосей осенью».
        Труба была еле слышна, но играла отчётливо, с переливами.
        Звук её был медный, не лесной. Лось не умеет так трубить. У него голос — стон, глухой, хриплый, а этот будто неживой.
        Очень тихо, незаметно за первой трубой вступила вторая. Её голос был ниже. Он помогал, подпевал первой.
        «Что это за трубы?  — думал я.  — Не лось это и не журавель».
        Солнце припекало, и я дремал, а потом и вовсе заснул и во сне уже сообразил, что звуки эти доносятся из земли, из бугра. А бугор похож на огромный кривой барабан. Он ухает и глухо гудит, а совсем-совсем глубоко в земле слышатся переливы, будто кто-то струны перебирает.
        Мне снилось, что сосны — это и есть медные музыкальные трубы, только корявые, обросшие ветками. Они трубят, медленно раскачиваясь надо мною.
        Когда я проснулся, солнце опускалось. Ни звуков трубы, ни струнных переборов не было теперь слышно. Только на нижних ветках сосны бил зяблик.
        Я приложил ухо к сосновому стволу: слышался шум, далёкий, как в морской раковине.
        Спустившись с бугра, я пошёл к дому, а сам всё думал, что же это за звуки доносились из земли. Может быть, в бугре был подземный ручей — играл, захлёбывался весенней водой?
        В тот день я добрался к дому под вечер, сразу пошёл в баню и, конечно, думать забыл о звуках, которые доносились из бугра.
        Я бы и не вспомнил о них, если б не услышал вот какую историю.
        Во время войны здесь, неподалёку от Чистого Дора, был бой.
        Наши солдаты шли через лес и через болота, а немцы обстреливали их из миномётов. Вместе со всеми шёл солдатский духовой оркестр.
        Перед боем музыканты спрятали свои инструменты. На каком-то бугре среди леса они закопали в землю трубы и валторны, флейты, барабаны и медные тарелки. Чтоб не достались врагу.
        Оркестр не достался врагу, но многие солдаты погибли в бою, а те, что остались живы, не смогли потом разыскать в лесу этот бугор.
        А я-то теперь думаю, что как раз спал на том самом месте.

        Около войны

        До Чистого Дора немец не дошёл.
        Но был он близко.
        За лесом слышался рёв орудий и такой скрежет, будто танкетки грызлись между собой. В серых облаках, висящих над деревней, иногда вдруг вспыхивали ослепительные искры, а между вспышками сновали маленькие крестообразные самолёты.
        Все дома Чистого Дора стояли тогда пустые. Мужчины были на фронте, женщины эвакуировались.
        Только в одном доме жили люди: тётка Ксеня с двумя детьми и Пантелевна. Они собрались жить вместе, чтобы не было так страшно.
        Ночами, когда дети спали, женщины глядели в окно на снежное поле и лес. Им казалось — немец подкрадывается, таясь за деревьями.
        Как-то ночью в дверь им вдруг стукнул кто-то и крикнул:
        — Открывай, что ли!
        Женщины не стали открывать.
        — Открывай!  — снова крикнул человек с крыльца.  — Я ведь замёрз.
        Тётка Ксеня подошла к двери и спросила:
        — Кто?
        Это был Мохов-безрукий из соседней деревни, из Олюшина. Его не взяли на фронт.
        — Что ж вы свечку не зажгёте?  — сказал Мохов, входя в избу.  — Темень у вас.
        — Нету свечки,  — сказала Пантелевна,  — садись вот на сундук.
        — Мохов,  — сказала тётка Ксеня,  — ты к нам жить перебирайся, страшно без мужика.
        — Куда я из дому? У меня там тоже бабы с детьми. Вы к нам перебирайтесь.
        — Нет,  — сказала Ксеня,  — тут наш дом.
        Мохов достал из кармана горсть чернослива.
        — Красноармейцы дали,  — сказал он.
        Тётка Ксеня повынимала из слив косточки и сунула спящим ребятам каждому в рот по сливине. Они дальше спали и сосали чернослив.
        — Вот что,  — сказал Мохов,  — сидеть мне с вами некогда, надо идти, а завтра утром приходите ко мне. Я вам насыплю картошки. У меня ещё осталась.
        Мохов ушёл, а женщины снова глядели в окно до самого свету.
        Утром они подняли детей и пошли в Олюшино.
        За лесом сегодня не скрежетало и не было слышно взрывов.
        — Бой кончился,  — сказала тётка Ксеня,  — только не знаю, на чьей стороне победа. Ладно бы на нашей.
        — А вдруг на его?  — сказала Пантелевна.
        — Он бы тогда сюда пришёл.
        — Может быть, подкрадывается,  — сказала Пантелевна.
        Они поглядели за деревья, но никого не было видно — только снег лежал.
        Просветлело.
        Сизые перья протянулись по небу, и за лесом зажглась солнечная полоса.
        И тут женщины увидели вдруг какой-то предмет. Он плыл над лесом медленно-медленно. Ветки заслоняли его, и нельзя было разобрать, что это.
        — Бежим!  — сказала Пантелевна.
        Ей стало страшно: что это летит по небу?
        Тёмный предмет выплывал из-за деревьев. Восходящее солнце вдруг осветило его, и они увидели, что это по небу летит человек. Только очень большой.
        — Мужик!  — крикнула Пантелевна.
        А тётка Ксеня заплакала и села в снег. Она не могла понять, как летит человек, и плакала, и крепко держала детей.
        Огромный человек плыл над лесом.
        Огромный, больше деревьев, стоящих под ним.
        Он плыл-летел, лёжа на боку и поджав ноги.
        Он был в солдатской шапке и в шинели. Полы шинели развевались, и слышно было, как они трещат от ветра, дующего наверху.
        Пантелевна побежала по снегу, чтобы спрятаться от этого страшного летящего мужика, а он молча плыл над лесом, над Чистым Дором.
        Бежать было некуда, и Пантелевна остановилась.
        Она глядела, как висит над ней огромный солдат, поджавший ноги к животу, и не могла понять, мёртвый он или живой. И почему он такой большой? И зачем по небу летит?
        В шинели его были видны большие дыры. И ещё была видна красная звезда, только не на шапке, а на плече.
        — Не бойся!  — крикнула Пантелевна, увидев звезду.  — Это наш!
        Но тётка Ксеня боялась поднять голову и поглядела наверх, только когда огромный солдат отплыл в сторону.
        — Его, наверно, ранили,  — сказала Пантелевна.
        Она теперь думала, что у нас есть такие большие солдаты, которые умеют летать.
        Он отплывал в сторону, по-прежнему поджав колени и подложив под голову ладонь.
        Лицо его было совсем серым.
        Солнце поднялось выше, и сильнее задул ветер, подхватил солдата, понёс его дальше.
        Нет, он, видимо, был убит, этот огромный солдат, и уже не сопротивлялся ветру. Скоро он ушёл за лес на другой стороне Чистого Дора.
        А женщины всё никак не могли понять, откуда взялся этот большой человек, зачем он летал по небу и как его убили. Они пошли дальше по дороге в Олюшино и ждали, что по небу поплывут новые огромные люди. Но небо было пусто.
        А огромный солдат летел дальше, по-прежнему поджав ноги к животу. Потом он стал медленно опускаться и наконец лёг на верхушки ёлок.
        Он сделался меньше и постепенно сползал с ёлок на землю.
        Какие-то запутанные верёвки протянулись от него по ёлочным верхушкам, куски толстой материи нависли на ветках, ссыпали с них снег.
        Это был аэростат воздушного заграждения. Немецкий самолёт налетел на него, переломил себе крыло и разбился об землю. От удара самолёта аэростат тоже получил пробоину, опустился к земле, выпустив через дырку часть газа.
        Он перекрутился весь и превратился в солдата, в огромного человека, и утреннее солнце призрачно осветило его. Ни тётка Ксеня, ни Пантелевна не знали этого. Они сидели у Мохова в избе, варили картошку и рассказывали, какие у нас есть огромные летающие солдаты.
        — Как жалко-то его!  — сказала Ксеня.  — Такой был большой, а не уберёгся. Снаряд, наверно, в него попал.
        — Ему бы затаиться,  — сказала Пантелевна,  — а он эвон куда — по небу поплыл.

        Берёзовый пирожок

        Братья Моховы с Нюркой пошли в лес по ягоды, а я так пошёл, сам по себе.
        И хоть шёл я сам по себе, а они по ягоды — всё равно мы всё время оказывались рядом. Я иду, а сбоку то Нюрка выглянет, то какой-нибудь брат Мохов.
        Заверну в сторону, чтоб побыть в тишине, а уж из кустов другой брат Мохов вылезает. Эти братья особенно надоедали — бидонами дрались, валуями кидались или вдруг начинали кричать:
        — Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
        Нюрка была потише, но, как дело до свинки доходило, тоже кричала изо всех сил:
        — Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
        — Эй!  — крикнул я.  — Кого вы там подкалываете?
        — Свинку!  — хором отозвались братья Моховы.
        — Какую ещё свинку? Тащите её сюда!
        Братья Моховы и Нюрка выскочили из кустов с бидонами в руках, никакой свинки видно не было.
        — А свинка где?  — строго спросил я.
        — Вот,  — сказала Нюрка и протянула мне травинку, на которую нанизаны были земляничины.
        — Земляника,  — сказал я.
        — Земляника,  — согласилась Нюрка.  — Но только — свинка.
        Я пригляделся и увидел, что ягоды, нанизанные на стебель, были особенно крупные, особенно спелые, чёрные от густой красноты. Снял ягоду со стебля, положил в рот и понял, что и вкус у неё особенный. У простой земляники солнечный вкус, а тут — лесной, болотный, сумрачный.
        Долго, видно, зрела эта ягода, набиралась солнца и сока, сделалась лучшей из земляничин.
        Я нашёл подходящую травинку, выдернул из неё стебель и вместе с ребятами стал собирать ягоды и покрикивать:
        — Надо свинку подколоть! Надо свинку подколоть!
        Скоро травинка моя стала тяжёлой от нанизанных на неё земляничин. Приятно было нести её, помахивать ею, разглядывать.
        К обеду бидоны у ребят были полны, и я подколол свинки травинок пять. Присели отдохнуть. Тут бы и перекусить, а никто из нас не взял в лес ни сухаря, ни лепёшки.
        — Надо свинку рубануть!  — кричали братья Моховы.
        — Что собрали — домой понесём,  — сказала Нюрка.  — Погодите, я сейчас пирожков напеку.
        Она сорвала с берёзовой ветки листок, завернула в него пяток земляничин и первому, как старшему, протянула мне.
        — Что это?  — спросил я.
        — Берёзовый пирожок. Ешь.
        Очень вкусным оказался берёзовый пирожок. Земляникой от него пахло и солнцем, лесным летом, глухим лесом.

        Лесовик

        Я плыл по Ялме.
        Сидел на корме лодки, помахивал веслом. Далеко уже отплыл от Чистого Дора, вместе с речкой углубился в лес.
        Вода под лодкой чёрная, настоялась на опавших листьях. Над нею синие стрекозы перелетают.
        Захотелось что-нибудь спеть, просто так, от хорошего настроения. А вдруг, думаю, здесь какая-нибудь девушка малину собирает! Услышит, как я хорошо пою,  — выйдет на берег. Размечтался я и грянул:
        Ой, когда мне было лет семнадцать,
        Ходил я в Грешнево гулять…
        Допел первый куплет и уже хотел за второй взяться — вдруг слышу:
        — Ты чего орёшь?
        Вот тебе на! Оказался кто-то на берегу. Только не девушка. Голос грубый, болотный.
        Огляделся — не видно никого в берегах. Кусты.
        — Чего головой крутишь? Ай не видишь?
        — Не вижу чтой-то, дядя.
        — А не видишь, так и не видь.
        — Эй, дядя,  — сказал я,  — да ты кустиком пошевели!
        Молчит.
        Ну, глупое положение!
        Отложил я весло, хотел закурить. Шарь-пошарь — нету махорки. Только что в кармане шевелилась — теперь нету.
        Вдруг стемнело над рекой. Солнце-то, солнце за тучку ушло!
        Куда ж это я забрался? Лес кругом страшный, корявый, чёрный, вода в реке чёрная, и стрекозы над ней чёрные. Какие тут девушки? Какая малина? Ударил я веслом — и ходом к дому, в Чистый Дор, к Пантелевне.
        — Ну, батюшка,  — сказала Пантелевна,  — спасибо, жив остался. Он бы тебя в болото завёл.
        — Кто?
        — Лесовик! Знаешь, как он Мирониху-то водил? Иди, говорит, сюда, девушка, я тебе конфетку дам. А Мирониха по глупости идёт за конфеткой. А он ей в руку впился и в болото тянет. Тут матушка Мирониха помирать начала. Во ведь как бывает.
        Не стал я спорить с Пантелевной, а Мирониху, конечно, знал. Как придёт вечером, обязательно что-нибудь приврёт.
        Месяц прошёл с тех пор, и я забыл про лесовика. А как в августе рыжики-то пошли — вспомнил.
        С дядей Зуем отправились мы за рыжиками. Босиком.
        Чистодорские жители все ходят за рыжиками босиком — ногами ищут. Вот ведь история! А делается это для того, чтоб найти в траве самый маленький рыжик. Руками шарить — коленки протрёшь. Главная задача — найти такой рыжик, чтоб он в бутылочное горлышко пролезал. Подберёзовики и маслята солят в бочках, а рыжики — только в бутылках. Насолишь на зиму бутылочек двадцать, потом только вытряхивай.
        Я-то вначале ходил собирать в сапогах, на месте разувался. А потом плюнул — ходишь, как неумный, с сапогами в руках. Стал было ходить в одном сапоге — как-никак одна нога рабочая,  — но и это бросил: задразнили.
        С дядей Зуем пришли мы в сосняки. Рыжиков много.
        Зуюшко ногой строчит, как швейная машина «Зингер», а я осторожно собираю. Еле-еле ногой шарю — боюсь змею собрать.
        За спиной у меня что-то зашелестело в кустах. Оглянулся я и замер. Медленно-медленно высовывается из куста длинная палка. А на конце её приделан острый кривой нож. И вот этот нож тянется ко мне!
        Тут у меня сердце зашлось. Стою столбом, а нога сама по себе рыжики ищет.
        Кусты раздвинулись, и из листьев показался человечек, маленький, ростом с пень. Лесовик! В руках держит палку с ножом на конце, сам весь корявый, борода серо-синяя, а руки чёрные, как головешки. Смотрит на меня, ножовой палкой покачивает и говорит, как из дупла:
        — Рыжики берёшь?
        — Ага,  — говорю я.  — Рыжичков бы нам.
        — Нам бы рыжичков,  — сбоку говорит дядя Зуй.  — В бутылочку.
        — В каку таку бутылочку?
        — А в поллитровочку, для прелести посола.
        — Ага,  — говорит лесовик и башкой кивает.  — Сей год рыжичков много, прошлый меньше было. А махорки у вас нету ли?
        — Есть,  — говорит дядя Зуй.  — Есть махорка.
        Лесовик сел на пень и стал самокрутку крутить. Тут я его как следует разглядел: всё верно, точно такой, как Пантелевна рассказывала, только что-то клыков не видно.
        Дядя Зуй подошёл к пню и говорит:
        — А вы каким промыслом занимаетесь?
        — Живицу я собираю,  — говорит лесовик.  — Смолку сосновую. Я насквозь просмолённый, как птица клёст. Руки мои ни за что не отмоешь, вон и в бороду смола накапала.
        Тут мне всё стало ясно. Часто в лесу я видел сосны с насечками на стволах. Эти насечки делаются уголками, одна над другой. Смола перетекает из насечки в насечку, а потом капает в баночку. Смола эта и называется «живица», потому что она рану на стволе дерева заживляет.
        Я даже огорчился, что лесовик смоловиком оказался, спрашиваю дальше:
        — А это что за палка у вас страшная?
        — Это палка-хак. Этой палкой-хаком я делаю насечки на сосне, чтобы живица выступила.
        — А сосна не мрёт ли от вашей работы?  — спрашивает дядя Зуй.
        — Не,  — говорит смоловик,  — пока не мрёт.
        Дали мы смоловику ещё махорки и пошли дальше. А когда уже разошлись, я вспомнил: надо было спросить, не он ли окликал меня, когда я в лодке плыл…
        Вечером всю эту историю я рассказал Пантелевне. Так, мол, и так, видел лесовика.
        — Э, батюшка,  — сказала Пантелевна,  — да разве ж это лесовик? Настоящий лесовик в лесу сидит, бельмищи свои пучит да деньги делает.

        Железяка

        Безоблачной ночью плавает над Чистым Дором луна, отражается в лужах, серебрит крытые щепой крыши. Тихо в деревне.
        С рассветом от берега Ялмы раздаются глухие удары, будто колотит кто-то в заросший мохом колокол. За вербами темнеет на берегу кузница — дощатый сарай, древний, закопчённый, обшитый по углам ржавыми листами жести. Отсюда слышны удары.
        Рано я выхожу на рыбалку. Темно ещё, темно, и странно выглядит этот сарай в пасмурном ольховнике.
        Вдруг открывается дверь, а там — огонь, но не яркий, как пламя костра, а приглушённый. Такого цвета бывает калина, когда её ударит мороз. Огненная дверь кажется пещерой, которая ведёт, может быть, и внутрь земли.
        Из неё выскакивает на берег маленький человек. В руках — длинные клещи, а в них зажата раскалённая драконья кость. Он суёт её в воду — раздаётся шипение похлеще кошачьего или гадючьего. Облако пара вырывается из воды.
        — Здравствуй, Волошин,  — говорю я.
        В полдень, возвращаясь домой, я снова прохожу мимо. Вокруг кузницы теперь полно народу: кто пришёл за гвоздями, кто лошадь подковать.
        Внутри пылает горн. Шурка Клеткин, молотобоец, раздувает мехи выдыхает воздух в горн, на уголья. В самом пекле лежит железная болванка. Она так раскалилась, что не отличишь её от огня.
        Длинными клещами Волошин выхватывает её, ставит на наковальню. Шурка бьёт по ней молотом, и болванка сплющивается, а Волошин только поворачивает её под ударами. Шурка Клеткин крепкий малый; плечи у него тяжёлые, как гири. Он — силач, а Волошин — мастер.
        — Ну что, парень?  — говорит мне Волошин.  — На уху наловил ли?
        Я вываливаю из сетки язей.
        — Будет навар,  — хрипло говорит Шурка Клеткин, разглядывая язей.  — Во, блестят, ну прямо железяки!
        У Шурки всё железяки. Трактор — железяка, ружьё — железяка, котелок тоже железяка.
        Шурка парень молодой, а голос у него хриплый, как у старого чугунного человека.
        На берегу мы чистим язей. Чешуя брызгами разлетается под ножом, блестит в прибрежной траве. Потом Волошин берёт клещами котелок и ставит его в середину горна, на самый жар.
        К ухе дядя Зуй подоспел. Прикатил в кузницу колесо, старое да ржавое. Где он такое выкопал? Дядя Зуй любит Волошина, таскает ему разные железки. Шурка подошёл, пнул колесо сапогом.
        — Барахло,  — говорит.  — Гнилая железяка.
        — Гнилая?  — обижается дядя Зуй.  — Смотри, какие гаечки. Тут одних гаечек на паровоз хватит.
        Волошин помалкивает, прикидывает, сгодится ли на что-нибудь это колесо.
        Вот странное дело, никому не была нужна ржавая железяка, а теперь стоит в кузнице и с каждой минутой становится всё более ценной. Теперь это материал для мастера. Неизвестно, что сделает из неё Волошин, но что-нибудь обязательно сделает. И может быть, такую вещь, про которую и Шурка скажет: «Вроде ничего получилась железяка».
        — А то сказал: гнилая!  — горячится дядя Зуй.  — Сам ты, Шурка, вроде железяки! Вон нос какой кривой.
        Шурка обиделся, трогает нос пальцами — кривой ли?
        Уха готова — кипит, клокочет. Пена выплёскивается из котелка на уголья, и пар от язёвой ухи смешивается с кислым запахом кованого железа.
        Волошин достаёт из шкафчика ложки. Всем — деревянные, Шурке — железяку.
        Уху все едят внимательно. Задумываются — хороша ли?
        Хороша!

        Вишня

        Во дворе зоотехника Николая стояла лошадь, привязанная к забору. Здесь же, на заборе, висело снятое с неё седло. Николай и бригадир Фролов стояли рядом.
        — Что случилось?  — спросил я.
        — Да вот,  — кивнул Николай,  — погляди.
        На боку лошади была рваная рана. Сильно текла кровь, капала в крапиву.
        — Понимаешь,  — стал объяснять мне Фролов,  — кто-то проволоку натянул между столбами, колючую. А я на ферму гнал, спешил, не заметил и вот зацепился…
        — Надо замечать,  — сказал Николай и подобрал ватой стекающую кровь, залил рану йодом.
        — Да как же, Коля,  — сказал Фролов,  — ведь я спешил, не видел проволоки этой.
        — Надо было видеть,  — сказал Николай.
        Я стал шарить по карманам. Мне казалось, что где-то у меня должен был заваляться кусок сахару. И верно, нашёлся кусок сахару, облепленный табаком.
        Николай приготовил уже иглу, шёлковую нитку и стал зашивать рану.
        — Не могу!  — сказал Фролов и отошёл в сторону.  — Как по мне шьёт!
        — Гонять лошадь он может,  — сказал Николай,  — а проволоку замечать он не может!
        Лошадь, казалось, не чувствовала боли. Она стояла спокойно, но сахар брать с руки не стала.
        — Терпи, терпи,  — сказал ей Николай.  — Сейчас кончу.
        Лошадь наклонила голову к крапиве. Она прикрывала глаза и чуть вздрагивала.
        — Гонять лошадь он может,  — сказал Николай,  — а поберечь её он не может!
        Бригадир Фролов стоял в стороне и курил, отвернувшись.
        — Всё,  — сказал Николай.
        Лошадь поняла это. Она обернулась поглядеть, что там у неё на боку. Тут я всучил ей кусок сахару. Она разгрызла его и стала обнюхивать моё плечо.
        Фролов взял под мышку седло, отвязал лошадь и повёл её на конюшню.
        Она шла в поводу спокойно, раскачиваясь с каждым шагом. Очень крепкая на вид и даже чуть округлая лошадь. Её звали Вишня.

        Колобок

        Я пошёл на рыбалку, а за мною увязался дядя Зуй.
        — Ушицы похлебаю с тобой, и ладно,  — сказал он.
        У ивы, склонившейся над омутом, я закинул удочки, а дядя Зуй сел у меня за спиной — глядеть.
        Дело шло к вечеру, и солнце спокойно плыло над лесом. Но потом из-за бугра выкатилась туча, пушистая и разлапистая. Солнце нырнуло в неё, как в чёрное дупло, и небо потемнело.
        — Гроза идёт,  — сказал дядя Зуй.  — Домой надо бы бечь.
        Тут у меня клюнуло. Я подсек, и леска запела, натянувшись. Медный язь засиял в глубине, упираясь, вышел на поверхность, плеснул-затрепыхался. Я подвёл его к берегу и выбросил в траву.
        Зарница пронеслась по небу, грохнуло над головой, а язь подпрыгнул в траве.
        Дождь вдруг ударил по воде сразу всеми каплями и с такой силой, будто сто язей шлёпнули хвостами о поверхность. Река закипела, зашевелилась, молнии гнулись над нею, а в свете их прыгал в траве пойманный язь.
        — Ну и дела!  — бубнил дядя Зуй, накрывшись плащом.  — Страшно-то как…
        Внезапно дождь кончился. И засияло что-то на ветках ивы, и сполз с них, потрескивая, закачался в воздухе сверкающий колобок.
        Он покатился к реке и вдруг подпрыгнул.
        — Что?!  — крикнул дядя Зуй.  — Что это?
        Колобок повис неподвижно в воздухе и чуть дрожал, колебался. Ослепительный свет его резал глаза, а кругом огненного колобка горела радуга.
        Засияло всё: и река, и кусты молочая по берегам, и листья рогоза прорезались из воды, блестящие, как лезвия ножей.
        Покачиваясь и кружась, колобок полетел над берегом, и шёл низко над кустами молочая, и взлетал, и стоял высоко, и обрывался белым яблоком, созревшим в небе.
        Вдруг померк его свет.
        Колобок раздулся и стал огромным чёрным шаром.
        В нём вспыхнули лиловые жилы, и грохнул взрыв.
        Мы бежали к дому.
        Дядя Зуй, насквозь мокрый, еле поспевал за мной.
        — Что ж это?  — кричал он.  — Неуж атомная бомба?
        — Шаровая молния.
        — Шаровая? Да откуда она взялась?
        — Не знаю!  — кричал я через плечо.  — Иногда во время грозы получаются такие шаровые молнии!
        — Ага!  — кричал дядя Зуй мне вдогонку.  — Это, наверно, простая молния в клубок скрутилась! Ну дела!
        Мы прибежали домой и сразу скинули мокрые рубахи, поставили самовар.
        — Ну и дела!  — твердил дядя Зуй.  — Простая молния в клубок скрутилась. Чтоб я больше пошёл с тобой на рыбалку — ни за что!

        Картофельный смысл

        — Да, что ты ни говори, батюшка, а я картошку люблю. Потому что в картошке смыслу много.
        — Да какой там особенный-то смысл? Картошка и картошка.
        — Э-э… не говори, батюшка, не говори. Наваришь с полведёрочки — тут и жизнь вроде повеселей становится. Вот такой и смысл… картофельный.
        Мы сидели с дядей Зуем на берегу реки у костра и ели печёную картошку. Просто так пошли к реке — поглядеть, как рыбка плавится, да и разложили костёр, картошечки поднакопали, напекли. А соль у дяди Зуя в кармане оказалась.
        — А как же без соли-то? Соль, батюшка, я всегда с собой ношу. Придёшь, к примеру, в гости, а у хозяйки суп несолёный. Тут и неловко будет сказать: суп, дескать, у вас несолёный. А я уж тут потихоньку из кармана соль достану и… подсолю.
        — А ещё-то ты чего носишь в карманах? И верно — они у тебя всё время оттопыриваются.
        — Чего ещё ношу? Всё ношу, что в карманы влезает. Вот гляди махорка… соль в узелочке… верёвочка, если что надо подвязать, хорошая верёвочка. Ну, ножик, конечно! Фонарик карманный! Недаром сказано карманный. Есть у тебя карманный фонарик,  — значит, и положи его в карман. А это конфеты, если кого из ребят встречу.
        — А это что? Хлеб, что ли?
        — Сухарь, батюшка. Давно ношу, хочу кому из лошадей отдать, да всё позабываю. Смотрим теперь в другом кармане. Этот у меня карман поглубже. Нарочно так сделан… надставленный. Ну, это, конечно, отвёртка и пассатижи. Пара гвоздей, ещё махорка, мундштук… А вот ещё верёвочка, на случай если та коротка окажется. А это… хэ… ещё одна отвёртка. Откуда ещё-то одна? Ага, всё понял. Я про ту отвёртку забыл, ну и вторую сунул. Хочешь, тебе одну отдам?
        — Мне-то на кой отвёртка? Стану я её таскать.
        — А вдруг отвернуть чего понадобится?
        — Да я тебя позову.
        — Ладно, прямо ко мне беги, вместе и отвернём… Смотрим дальше — очки, читательские, а это очки — грибные. В этих очках я книжки читаю, а этими грибы ищу. Ну, вот и всё, пожалуй. Давай теперь ты показывай, что там у тебя в карманах? Интересно.
        — Да у меня вроде и нет ничего.
        — Да как же так? Ничего. Ножик-то, ножик есть небось?
        — Забыл я ножик, дома оставил.
        — Как же так? На речку идёшь, а ножик дома оставил?
        — Я не знал, что мы на речку идём. Так думал: вышли погулять.
        — Так ведь и я не знал, что мы на речку идём, а соль-то у меня в кармане оказалась. А без соли и картошка свой смысл теряет. Хотя, пожалуй, в картошке и без соли смыслу много.
        Я выгреб из золы новую кривую картофелину. Разломил черно-печёные её бока. Белой оказалась картошка под угольной кожурой и розовой. А в сердцевине не пропеклась, захрустела, когда я откусил. Это была сентябрьская, совсем созревшая картошка. Не слишком велика, а ведь в кулак.
        Летними дождями пахла непропечённая сердцевина, а корочка коричневая раскалённой осенней землёй.
        — Дай-ка соли-то,  — сказал я дяде Зую.  — Смысл надо бы подсолить.
        Дядя Зуй сунул пальцы в ситцевый узелок, посыпал соли на картофелину.
        — Смысл,  — сказал он,  — подсолить можно. А соль к смыслу придача.
        Далеко, на другом берегу реки, двигались в поле фигурки — заречная деревня копала картошку. Кое-где, поближе к берегу, подымался над ольшаником картофельный дым.
        И с нашего берега слышались в поле голоса, подымался дым. Весь мир копал в этот день картошку.
        Долго сидели мы с дядей Зуем на берегу, глядели на закат, на дальние леса и размышляли о великом осеннем картофельном смысле.

        Кепка с карасями

        Километрах в пяти от Чистого Дора, в борах, спряталась деревня Гридино. Она стоит на высоком берегу, как раз над озером, в котором водятся белые караси. В самом большом, в самом крепком доме под красною крышей живёт дядизуев кум.
        — Кум у меня золотой. И руки у него золотые, и головушка. Его дядей Ваней зовут. Он пчёл держит. А карасей знаешь как ловит? Мордой!
        Дядя Зуй сидел на корточках, привалясь спиною к печке, подшивал валенки и рассказывал о куме. Я устроился на лавке и тоже подшивал свои, готовился к зиме. Шило и дратва меня плохо слушались, а Зуюшко уже подшил свои да Нюркины и теперь подшивал мой левый валенок. А я всё возился с правым.
        — Морду-то знаешь небось?  — продолжал дядя Зуй.
        — Какую морду?
        — Какой карасей ловят.
        — А, знаю. Это вроде корзины с дыркой, куда караси залазят.
        — Во-во! Поставит мой дорогой кум дядя Ваня морду в озеро, а караси шнырь-шнырь и залезают в неё. Им интересно поглядеть, чего там внутри, в морде-то. А там нет ничего — только прутики сплетённые. Тут кум дёрг за верёвочку и вынимает морду. Кум у меня золотой. Видишь этот воск? Это кум подарил.
        Воск был чёрный, замусоленный, изрезанный дратвой, но дядя Зуй глядел на него с восхищением и покачивал головой, удивляясь, какой у него кум воск подарил!
        — Пойдём проведаем кума,  — уговаривал меня дядя Зуй.  — Медку поедим, карасей нажарим.
        — А что ж,  — сказал я, перекусив дратву,  — пойдём.
        После обеда мы отправились в Гридино. Взяли солёных грибов, да черничного варенья Пантелевна дала банку — гостинцы. Удочки дядя Зуй брать не велел — кум карасей мордой наловит. Мордой так мордой.
        — К ночи вернётесь ли?  — провожала нас Пантелевна.  — Беречь ли самовар?
        — Да что ты!  — сердился дядя Зуй.  — Разве ж нас кум отпустит! Завтра жди.
        Вначале мы шли дорогой, потом свернули на тропку, петляющую среди ёлок. Дядя Зуй бежал то впереди меня, то сбоку, то совсем отставал.
        — У него золотые руки!  — кричал дядя Зуй мне в спину.  — И золотая голова. Он нас карасями угостит.
        Уже под самый вечер, под закат, мы вышли к Гридино. Высоко над озером стояла деревня. С каменистой гряды сбегали в низину, к озеру, яблоньки и огороды. Закат светил нам в спину, и стёкла в окнах кумова дома и старая берёза у крыльца были ослепительные и золотые…
        Кум окучивал картошку.
        — Кум-батюшка!  — окликнул дядя Зуй из-за забора.  — Вот и гости к тебе.
        — Ага,  — сказал кум, оглядываясь.
        — Это вот мой друг сердечный,  — объяснил дядя Зуй, показывая на меня. Золотой человек. У Пантелевны живёт, племянник…
        — А-а-а…  — сказал кум, отставив тяпку.
        Мы зашли в калитку, уселись на лавку у стола, врытого под берёзой. Закурили…
        — А это мой кум, Иван Тимофеевич,  — горячился дядя Зуй, пока мы закуривали.  — Помнишь, я тебе много про него рассказывал. Золотая головушка!
        — Помню-помню,  — ответил я.  — Ты ведь у нас, Зуюшко, тоже золотой человек.
        Дядя Зуй сиял, глядел то на меня, то на кума, радуясь, что за одним столом собралось сразу три золотых человека.
        — Вот мой кум,  — говорил он с гордостью.  — Дядя Ваня. Он карасей мордой ловит!
        — Да,  — сказал кум задумчиво.  — Дядя Ваня любит карасей мордой ловить.
        — Кто?  — не понял было я.
        — Дак это кум мой дядя Ваня, Иван Тимофеевич! Это он карасей-то мордой ловит.
        — А,  — понял я.  — Понятно. А что, есть караси-то в озере?
        — Ну что ж,  — отвечал кум с расстановкой.  — Караси в озере-то, пожалуй что, и есть.
        — А я хозяйство бросил!  — кричал дядя Зуй.  — Решил кума своего проведать. А дома Нюрку оставил, она ведь совсем большая стала — шесть лет.
        — Дядя Ваня любит Нюрку,  — сказал кум.
        — И Нюрка,  — подхватил дядя Зуй,  — и Нюрка любит дядю Ваню.
        — Ну что ж,  — согласился кум,  — и Нюрка любит дядю Ваню.
        Разговор заглох. Закат спрятался в тёмный лесистый берег, но окна кумова дома ещё улавливали его отсветы и сияли, как праздничные зеркала.
        — А у нас ведь и подарки тебе есть,  — сказал дядя Зуй, ласково глядя на кума и выставляя на стол подарки.
        — И вареньица принесли?  — удивился кум, разглядывая подарки.
        — И вареньица,  — подхватил дядя Зуй.  — Черничного.
        — Дядя Ваня любит вареньице,  — сказал кум.  — Черничное.
        По берегу озера из лесу вышло стадо. Увидав дом, коровы замычали, забренчали боталами — жестяными банками-колокольцами. С луговины поднялась пара козодоев и принялась летать над стадом, подныривать коровам под брюхо, хватая на лету мух и пауков. Из кумова дома вышла женщина в вязаной кофте и закричала однообразно:
        — Ночк, Ночк, Ночк, Ночк, Ночк…
        — А что, кум,  — спрашивал дядя Зуй, подмигивая мне,  — где же у тебя морда то? Не в озере ли стоит?
        — Зачем в озере,  — ответил кум.  — Дядя Ваня починяет морду. Вон она стоит, морда-то, у сарая.
        У сарая стояла морда, похожая на огромную бутыль, сплетённую из ивовых прутьев.
        — Починяется морда,  — с уважением пояснил мне дядя Зуй.  — А другая не в озере ли, кум, стоит?
        — А другая, наверно что, в озере,  — ответил кум, сомневаясь.
        — Так не проверить ли?  — намекнул дядя Зуй.  — Насчёт карасей.
        — Зачем же?  — сказал кум.  — Чего её зря проверять?
        Закат окончательно утонул в лесах. Козодои всё летали над лугом, но уже не было их видно, только слышалась однообразная глухая трель.
        — Ну, кум,  — сказал дядя Зуй,  — попробуй, что ли, волвяночек.
        — Ну что ж,  — вздохнул кум,  — это, пожалуй что, и можно.
        Он встал и задумчиво отправился в дом.
        — Видал?  — обрадовался дядя Зуй и снова подмигнул мне: — Начинается. Сейчас медку поедим.
        Кум долго-долго возился в доме, выглядывал для чего-то из окна, а потом вынес тарелку и вилку.
        — А вот хлеба-то у нас нет,  — смутился дядя Зуй, вытряхивая грибы в тарелку.  — У нас, извиняюсь, магазин был, кум, закрыт…
        — Да ладно,  — вставил я.  — Волвяночки и так хороши.
        Мы попробовали грибков, похвалили их, покурили. Дядя Зуй задумался, глядел на потемневшее озеро, в котором отражались светлые ещё облака.
        — Не пора ли нам?  — спросил я.
        — Кум,  — сказал дядя Зуй,  — а ведь нам пора.
        — Ну что ж,  — сказал кум.  — Спасибо, что погостили.
        — Это,  — сказал дядя Зуй, глядя на озеро,  — вот друг-то мой интересуется карасей поглядеть. Белых. Золотых, говорит, видел, а белых чтой-то не попадалось.
        — Ну что ж,  — сказал кум.  — Это верно, что карасей надо бы поглядеть. Давай кепку-то.
        Он взял со стола Зуюшкину кепку и пошёл к бочке, что стояла у сарая. Зачерпнув сачком, кум выловил из бочки с десяток полусонных карасей, вывалил их в кепку.
        — На вот,  — сказал он.  — Тут и другу твоему поглядеть хватит, и Нюрке отнести, гостинца…
        По каменистой тропинке, еле заметной в сумерках, мы спустились вниз, к лесу. Высоко над нами стояла теперь деревня Гридино. В окнах домов мерцали уже слабые огоньки, а высоко поднятый над кумовым домом скворечник ещё был освещён далёким закатом.
        А в лесу была уже совсем ночь. Луна то появлялась над лесом, то запрятывалась в еловые ветки.
        Дядя Зуй всё время отставал от меня, спотыкался, и караси вываливались тогда из кепки в траву. Они были ещё живые и шевелились в траве, выскальзывали из рук.
        — Видал теперь белых-то карасей?  — говорил дядя Зуй, снова укладывая их в кепку.  — Это тебе не золотые. Золотых-то всюду полно, а белых поискать надо. Вот ведь какие караси! Белые! Прям как платочек.
        Долго мы шли лесом и старались не сбиваться с тропинки. Дядя Зуй запинался за корни, заботясь о карасях. Уже перед самой деревней он опять просыпал их. Собрал, бережно уложил в кепку и вдруг рассердился:
        — А ну их к чёрту!
        Размахнувшись, он выбросил карасей вместе с кепкой.
        Издалека, с края леса, мы увидели огоньки Чистого Дора, и, пока шли полем, я всё старался разглядеть — спит Пантелевна или не спит. Горит ли огонь?
        — А ведь Пантелевна, наверно, не спит,  — сказал я.  — Поджидает.
        — Пантелевна-то?  — подхватил дядя Зуй.  — Конечно, не спит. Она ведь у нас золотая душа. Как раз к самовару поспеем.

        Нюрка

        Нюрке дядизуевой было шесть лет.
        Долго ей было шесть лет. Целый год.
        А как раз в августе стало Нюрке семь лет.
        На Нюркин день рождения дядя Зуй напёк калиток — это такие ватрушки с пшённой кашей — и гостей позвал. Меня тоже. Я стал собираться в гости и никак не мог придумать, что Нюрке подарить.
        — Купи конфет килограмма два,  — говорит Пантелевна.  — Подушечек.
        — Ну нет, тут надо чего-нибудь посерьёзнее.
        Стал я перебирать свои вещи. Встряхнул рюкзак — чувствуется в рюкзаке что-то тяжёлое. Ёлки-палки, да это же бинокль! Хороший бинокль. Всё в нём цело, и стёкла есть, и окуляры крутятся.
        Протёр я бинокль сухой тряпочкой, вышел на крыльцо и навёл его на дядизуев двор. Хорошо всё видно: Нюрка по огороду бегает, укроп собирает, дядя Зуй самовар ставит.
        — Нюрка,  — кричит дядя Зуй,  — хрену-то накопала?
        Это уже не через бинокль, это мне так слышно.
        — Накопала,  — отвечает Нюрка.
        Повесил я бинокль на грудь, зашёл в магазин, купил два кило подушечек и пошёл к Нюрке.
        Самый разный народ собрался. Например, Федюша Миронов пришёл в хромовых сапогах и с мамашей Миронихой. Принёс Нюрке пенал из берёсты. Этот пенал дед Мироша сплёл.
        Пришла Маня Клеткина в возрасте пяти лет. Принесла Нюрке фартук белый, школьный. На фартуке вышито в уголке маленькими буковками: «Нюри».
        Пришли ещё ребята и взрослые, и все дарили Нюрке что-нибудь школьное: букварь, линейку, два химических карандаша, самописку.
        Тётка Ксеня принесла специальное коричневое первоклассное школьное платье. Сама шила. А дядя Зуй подарил Нюрке портфель из жёлтого кожзаменителя.
        Братья Моховы принесли два ведра черники.
        — Целый день,  — говорят,  — сбирали. Комары жгутся.
        Мирониха говорит:
        — Это нешкольное.
        — Почему же нешкольное?  — говорят братья Моховы.  — Очень даже школьное.
        И тут же сами поднавалились на чернику.
        Я говорю Нюрке:
        — Ну вот, Нюра, поздравляю тебя. Тебе теперь уже семь лет. Поэтому дарю тебе два кило подушечек и вот — бинокль.
        Нюрка очень обрадовалась и засмеялась, когда увидела бинокль. Я ей объяснил, как в бинокль глядеть и как на что наводить. Тут же все ребята отбежали шагов на десять и стали на нас в этот бинокль по очереди глядеть.
        А Мирониха говорит, как будто бинокль первый раз видит:
        — Это нешкольное.
        — Почему же нешкольное,  — обиделся я,  — раз в него будет школьница смотреть!
        А дядя Зуй говорит:
        — Или с учителем Алексей Степанычем залезут они на крышу и станут на звёзды глядеть.
        Тут все пошли в дом и как за стол сели, так и навалились на калитки и на огурцы. Сильный хруст от огурцов стоял, и особенно старалась мамаша Мирониха. А мне понравились калитки, сложенные конвертиками.
        Нюрка была весёлая. Она положила букварь, бинокль и прочие подарки в портфель и носилась с ним вокруг стола.
        Напившись чаю, ребята пошли во двор в лапту играть.
        А мы сели у окна, и долго пили чай, и глядели в окно, как играют ребята в лапту, как медленно приходит вечер и как летают над сараями и над дорогой ласточки-касатки.
        Потом гости стали расходиться.
        — Ну, спасибо,  — говорили они.  — Спасибо вам за огурцы и за калитки.
        — Вам спасибо,  — отвечала Нюрка,  — за платье спасибо, за фартук и за бинокль.
        Прошла неделя после этого дня, и наступило первое сентября.
        Рано утром я вышел на крыльцо и увидел Нюрку.
        Она шла по дороге в школьном платье, в белом фартуке с надписью «Нюри». В руках она держала большой букет осенних золотых шаров, а на шее у неё висел бинокль.
        Шагах в десяти за нею шёл дядя Зуй и кричал:
        — Смотри-ка, Пантелевна, Нюрка-то моя в школу пошла!
        — Ну-ну-ну…  — кивала Пантелевна.  — Какая молодец!
        И все выглядывали и выходили на улицу посмотреть на Нюрку, потому что в этот год она была единственная у нас первоклассница.
        Около школы встретил Нюрку учитель Алексей Степаныч. Он взял у неё цветы и сказал:
        — Ну вот, Нюра, ты теперь первоклассница. Поздравляю тебя. А что бинокль принесла, так это тоже молодец. Мы потом залезем на крышу и будем на звёзды смотреть.
        Дядя Зуй, Пантелевна, тётка Ксеня, Мирониха и ещё много народу стояли у школы и глядели, как идёт Нюрка по ступенькам крыльца. Потом дверь за ней закрылась.
        Так и стала Нюрка первоклассницей. Ещё бы, ведь ей семь лет. И долго ещё будет. Целый год.

        Бунькины рога

        Пастуха чистодорского звать Васька Марей. Он ходит в резиновых сапогах, носит на плече сумку, в руках — кнут. Настоящий пастух.
        Когда на закате он пригоняет стадо, за ним бегут братья Моховы и кричат:
        Васька Марей!
        Не корми
        Комарей!
        — Да как же не кормить-то их?  — отвечает Васька.  — Они же ведь кусаются.
        Хозяйки Марея уважают.
        — Кушай, Васенька, сытней, гляди веселей!  — потчует его Пантелевна, когда он обедает у нас.
        И Вася налегает на щи с мясом.
        А обедает Вася в очередь. Сегодня — у нас, завтра — у Зуюшки, потом — у Миронихи, и пошло, и пошло. Каждый день — в новом доме.
        Кормить его стараются как можно лучше, чтоб дело своё знал. Кормят и дело втолковывают:
        — Ты уж, Вася, за Ночкой-то моей доглядай как следовает.
        — Ладно,  — кивает Вася.  — Не печалься, Пантелевна. Я за твоей Ночкой во как доглядаю!
        Часто в лесу я натыкался на стадо, но ни разу не видел, чтоб Вася особенно доглядал. Скотина сама по себе ходит, а Вася спит в бузине — сны доглядает.
        — Вась! Вась! Коровы ушли!
        — Что? Ах, чёрт!  — вскакивает Вася.  — Куда-а-а?
        Потом видит меня и говорит:
        — Ну перешорохал ты меня!.. Давай закуривай.
        Перешорохал — значит напугал.
        Но однажды Вася крепко перепугался. Из-за быка. Бык чистодорский очень злой. Глаза наливные, как яблоки. Звать Буня.
        Он даже траву-то страшно жрёт. Жамкнет, жамкнет и подымает голову — нет ли кого рядом, чтоб забодать.
        Он многих бодал: Туголукова бодал, деда Мирошу. Бригадира Фролова бодал, но не забодал — бригадир в трактор спрятался, в ДТ-75. А Буня в кабинку глядит и широким языком стекло лижет.
        На другой день бригадир пошёл к зоотехнику Николаю.
        — Что,  — говорит,  — хочешь делай, надо Буньке рога спилить.
        Николаю рога пилить не хотелось.
        — У меня такой пилы нет. Надо специальную роговую пилу. Ножовкой их не возьмёшь.
        — Подыщи какой-нибудь лобзик,  — говорит Фролов.  — Что касаемо меня или деда Мироши,  — пускай бодает. Но вот скоро к нам комиссия приедет. Что, как он комиссию забодает? Будешь тогда отвечать.
        Гибель комиссии Николая напугала.
        — Ладно,  — говорит,  — найду лобзик.
        И на другой день зазвал к себе вечером Ваську Марея. Стал пельменями угощать. Потом говорит:
        — Вася, надо рога пилить.
        — Какие,  — Вася говорит,  — рога?
        — Бунькины.
        Вася пельмени доел и говорит:
        — Нет.
        — Вася, он комиссию забодает.
        — Пускай бодает,  — говорит Вася.  — Мне комиссии не жалко.
        Так Вася и не согласился. Тогда Николай стал Туголукова уговаривать, плотника.
        — Ладно,  — говорит Туголуков,  — я согласен. Я — человек, Бунькой боданный.
        Вечером завели Буню в загон с толстой изгородью. Он как вошёл, сразу понял — дело нечисто. Взревел так, что сразу все собаки отозвались. Задрал Бунька хвост и пошёл по кругу. Разогнался — ударил грудью в изгородь. Изгородь выдержала, а Туголуков на рога верёвку накинул, прикрутил бычью башку к изгороди. Потом и ноги ему связал — стреножил. Только хвост у Буни свободный остался, и этим-то хвостом он всё-таки съездил Туголукова по уху.
        Николай залез на изгородь, достал свой лобзик, и вдруг над самым ухом у него — трах!  — выстрел. Трах! Трах!
        — Слезай с изгороди! Всех перестреляю!
        Васька Марей бежит, кнутом стреляет.
        — Не дам быка пилить!
        — Да что ты, Вася?  — говорит Николай.  — Рога опасны.
        — Ничего-ничего,  — говорит Вася,  — их можно и стороной обойти.
        Так и не дал спилить Буньке рога. И правильно сделал. Хоть и злой бык, зато настоящий. Чистодорский. Уважаемый.

        Выстрел

        Школа у нас маленькая.
        В ней всего-то одна комната. Зато в этой комнате четыре класса.
        В первом — одна ученица, Нюра Зуева.
        Во втором — опять один ученик, Федюша Миронов.
        В третьем — два брата Моховы.
        А в четвёртом — никого нет. На будущий год братья Моховы будут.
        Всего, значит, в школе сколько? Четыре человека. С учителем Алексей Степанычем — пять.
        — Набралось-таки народу,  — сказала Нюрка, когда научилась считать.
        — Да, народу немало,  — ответил Алексей Степаныч.  — И завтра после уроков весь этот народ пойдёт на картошку. Того гляди, ударят холода, а картошка у колхоза невыкопанная.
        — А как же кролики?  — спросил Федюша Миронов.
        — Дежурной за кроликами оставим Нюру.
        Кроликов в школе было немало. Их было больше ста, а именно — сто четыре.
        — Ну, наплодились…  — сказала Нюрка на следующий день, когда все ушли на картошку.
        Кролики сидели в деревянных ящиках, а ящики стояли вокруг школы, между яблонями. Даже казалось, что это стоят ульи. Но это были не пчёлы.
        Но почему-то казалось, что они жужжат!
        Но это, конечно, жужжали не кролики. Это за забором мальчик Витя жужжал на специальной палочке.
        Дежурить Нюрке было нетрудно.
        Вначале Нюрка дала кроликам всякой ботвы и веток. Они жевали, шевелили ушами, подмигивали ей: мол, давай-давай, наваливай побольше ботвы.
        Потом Нюрка выметала клетки. Кролики пугались веника, порхали от него. Крольчат Нюрка выпустила на траву, в загон, огороженный сеткой.
        Дело было сделано. Теперь надо было только следить, чтобы всё было в порядке.
        Нюрка прошлась по школьному двору — всё было в порядке. Она зашла в чулан и достала сторожевое ружьё.
        «На всякий случай,  — думала она.  — Может быть, ястреб налетит».
        Но ястреб не налетал. Он кружил вдалеке, высматривая цыплят.
        Нюрке стало скучно. Она залезла на забор и поглядела в поле. Далеко, на картофельном поле, были видны люди. Изредка приезжал грузовик, нагружался картошкой и снова уезжал.
        Нюрка сидела на заборе, когда подошёл Витя, тот самый, что жужжал на специальной палочке.
        — Перестань жужжать,  — сказала Нюрка.
        Витя перестал.
        — Видишь это ружьё?
        Витя приложил к глазам кулаки, пригляделся, как бы в бинокль, и сказал:
        — Вижу, матушка.
        — Знаешь, как тут на чего нажимать?
        Витя кивнул.
        — То-то же,  — сказала Нюрка строго,  — изучай военное дело!
        Она ещё посидела на заборе. Витя стоял неподалёку, желая пожужжать.
        — Вот что,  — сказала Нюрка.  — Садись на крыльцо, сторожи. Если налетит ястреб, кричи изо всех сил, зови меня. А я сбегаю за ботвой для кроликов.
        Витя сел на крыльцо, а Нюрка убрала в чулан ружьё, достала порожний мешок и побежала в поле.
        На краю поля лежала картошка — в мешках и отдельными кучами. Особый, сильно розовый сорт. В стороне была сложена гора из картофельной ботвы.
        Набив ботвой мешок и набрав картошки, Нюрка пригляделась: далеко ли ребята? Они были далеко, даже не разобрать, где Федюша Миронов, а где братья Моховы.
        «Добежать, что ль, до них?» — подумала Нюрка.
        В этот момент ударил выстрел.
        Нюрка мчалась обратно. Страшная картина представлялась ей: Витя лежит на крыльце весь убитый.
        Мешок с ботвой подпрыгивал у Нюрки на спине, картофелина вылетела из ведра, хлопнулась в пыль, завертелась, как маленькая бомба.
        Нюрка вбежала на школьный двор и услышала жужжание. Ружьё лежало на ступеньках, а Витя сидел и жужжал на своей палочке. Интересная всё-таки это была палочка. На конце — сургучная блямба, на ней петлею затянут конский волос, к которому привязана глиняная чашечка. Витя помахивал палочкой конский волос тёрся о сургуч: жжу…
        — Кто стрелял?  — крикнула Нюрка.
        Но даже и нечего было кричать. Ясно было, кто стрелял,  — пороховое облако ещё висело в бузине.
        — Ну, погоди! Вернутся братья Моховы! Будешь знать, как с ружьём баловать!.. Перестань жужжать!
        Витя перестал.
        — Куда пальнул-то? По Мишукиной козе?
        — По ястребу.
        — Ври-ври! Ястреб над птичником кружит.
        Нюрка поглядела в небо, но ястреба не увидела.
        — Он в крапиве лежит.
        Ястреб лежал в крапиве. Крылья его были изломаны и раскинуты в стороны. В пепельных перьях были видны дырки от дробин.
        Глядя на ястреба, Нюрка не верила, что это Витя его. Она подумала: может быть, кто-нибудь из взрослых зашёл на школьный двор. Да нет, все взрослые были на картошке.
        Да, видно, ястреб просчитался.
        Как ушла Нюрка, он сразу полетел за крольчатами, а про Витю подумал: мал, дескать. И вот теперь — бряк!  — валялся в крапиве.
        С поля прибежали ребята. Они завопили от восторга, что такой маленький Витя убил ястреба.
        — Он будет космонавтом!  — кричали братья Моховы и хлопали Витю по спине.
        А Федюша Миронов изо всей силы гладил его по голове и просто кричал:
        — Молодец! Молодец!
        — А мне ястреба жалко,  — сказала Нюрка.
        — Да ты что! Сколько он у нас кроликов потаскал!
        — Всё равно жалко. Такой красивый был!
        Тут все на Нюрку накинулись.
        — А кого тебе больше жалко,  — спросил Федюша Миронов,  — ястреба или кроликов?
        — И тех и других.
        — Вот дурёха-то! Кроликов-то жальче! Они ведь махонькие. Скажи ей, Витька. Чего ж ты молчишь?
        Витя сидел на крыльце и молчал.
        И вдруг все увидели, что он плачет. Слезы у него текут, и он совсем ещё маленький. От силы ему шесть лет.
        — Не реви, Витька!  — закричали братья Моховы.  — Ну, Нюрка!
        — Пускай ревёт,  — сказала Нюрка.  — Убил птицу — пускай ревёт.
        — Нюрка! Нюрка! Имей совесть! Тебя же поставили сторожить. Сама должна была убить ястреба.
        — Я бы не стала убивать. Я бы просто шуганула его, он бы улетел.
        Нюрка стала растапливать печку, которая стояла в саду. Поставила на неё чугун с картошкой.
        Пока варилась картошка, ребята всё ругались с ней, а Витя плакал.
        — Вот что, Нюрка,  — под конец сказал Федюша Миронов,  — Витька к ястребу не лез. Ястреб нападал — Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять не станет!
        Это были справедливые слова.
        Но Нюрка ничего не ответила.
        Она надулась и молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву.

        Вода с закрытыми глазами

        С рассветом начался очень хороший день. Тёплый, солнечный. Он случайно появился среди пасмурной осени и должен был скоро кончиться.
        Рано утром я вышел из дома и почувствовал, каким коротким будет этот день. Захотелось прожить его хорошо, не потерять ни минуты, и я побежал к лесу.
        День разворачивался передо мной. Вокруг меня. В лесу и на поле. Но главное происходило в небе. Там шевелились облака, тёрлись друг о друга солнечными боками, и лёгкий шелест слышен был на земле.
        Я торопился, выбегал на поляны, заваленные опавшим листом, выбирался из болот на сухие еловые гривы. Я понимал, что надо спешить, а то всё кончится. Хотелось не забыть этот день, принести домой его след.
        Нагруженный грибами и букетами, я вышел на опушку, к тому месту, где течёт из-под холма ключевой ручей.
        У ручья я увидел Нюрку.
        Она сидела на расстеленной фуфайке, рядом на траве валялся её портфель. В руке Нюрка держала старую жестяную кружку, которая всегда висела на берёзке у ручья.
        — Закусываешь?  — спросил я, сбрасывая с плеч корзину.
        — Воду пью,  — ответила Нюрка. Она даже не взглянула на меня и не поздоровалась.
        — Что пустую воду пить? Вот хлеб с яблоком.
        — Спасибо, не надо,  — ответила Нюрка, поднесла кружку к губам и глотнула воды. Глотая, она прикрыла глаза и не сразу открыла их.
        — Ты чего невесёлая?  — спросил я.
        — Так,  — ответила Нюрка и пожала плечами.
        — Может, двойку получила?
        — Получила,  — согласилась Нюрка.
        — Вот видишь, сразу угадал. А за что?
        — Ни за что.
        Она снова глотнула воды и закрыла глаза.
        — А домой почему не идёшь?
        — Не хочу,  — ответила Нюрка, не открывая глаз.
        — Да съешь ты хлеба-то.
        — Спасибо, не хочу.
        — Хлеба не хочешь, домой не хочешь. Что ж, так не пойдёшь домой?
        — Не пойду. Так и умру здесь, у ручья.
        — Из-за двойки?
        — Нет, не из-за двойки, ещё кое из-за чего,  — сказала Нюрка и открыла наконец глаза.
        — Это из-за чего же?
        — Есть из-за чего,  — сказала Нюрка, снова хлебнула из кружки и прикрыла глаза.
        — Ну расскажи.
        — Не твоё дело.
        — Ну и ладно,  — сказал я, обидевшись.  — С тобой по-человечески, а ты… Ладно, я тоже тогда лягу и умру.
        Я расстелил на траве куртку, улёгся и стал слегка умирать, поглядывая, впрочем, на солнце, которое неумолимо пряталось за деревья. Так не хотелось, чтоб кончался этот день. Ещё бы часок, полтора.
        — Тебе-то из-за чего умирать?  — спросила Нюрка.
        — Есть из-за чего,  — ответил я.  — Хватает.
        — Болтаешь, сам не зная…  — сказала Нюрка.
        Я закрыл глаза и минут пять лежал молча, задумавшись, есть мне от чего умирать или нет. Выходило, что есть. Самые тяжёлые, самые горькие мысли пришли мне в голову, и вдруг стало так тоскливо, что я забыл про Нюрку и про сегодняшний счастливый день, с которым не хотел расставаться.
        А день кончался. Давно уж миновал полдень, начинался закат.
        Облака, подожжённые солнцем, уходили за горизонт.
        Горела их нижняя часть, а верхняя, охлаждённая первыми звёздами, потемнела, там вздрагивали синие угарные огоньки.
        Неторопливо и как-то равнодушно взмахивая крыльями, к закату летела одинокая ворона. Она, кажется, понимала, что до заката ей сроду не долететь.
        — Ты бы заплакал, если б я умерла?  — спросила вдруг Нюрка.
        Она по-прежнему пила воду мелкими глотками, прикрывая иногда глаза.
        — Да ты что, заболела, что ли?  — забеспокоился наконец я.  — Что с тобой?
        — Заплакал бы или нет?
        — Конечно,  — серьёзно ответил я.
        — А мне кажется, никто бы не заплакал.
        — Вся деревня ревела бы. Тебя все любят.
        — За что меня любить? Что я такого сделала?
        — Ну, не знаю… а только все любят.
        — За что?
        — Откуда я знаю, за что. За то, что ты — хороший человек.
        — Ничего хорошего. А вот тебя любят, это правда. Если бы ты умер, тут бы все стали реветь.
        — А если б мы оба вдруг умерли, представляешь, какой бы рёв стоял? сказал я.
        Нюрка засмеялась.
        — Это правда,  — сказала она.  — Рёв был бы жуткий.
        — Давай уж поживём ещё немного, а?  — предложил я.  — А то деревню жалко.
        Нюрка снова улыбнулась, глотнула воды, прикрыла глаза.
        — Открывай, открывай глаза,  — сказал я,  — пожалей деревню.
        — Так вкусней,  — сказала Нюрка.
        — Чего вкусней?  — не понял я.
        — С закрытыми глазами вкусней. С открытыми всю воду выпьешь — и ничего не заметишь. А так — куда вкусней. Да ты сам попробуй.
        Я взял у Нюрки кружку, зажмурился и глотнул.
        Вода в ручье была студёной, от неё сразу заныли зубы. Я хотел уж открыть глаза, но Нюрка сказала:
        — Погоди, не торопись. Глотни ещё.
        Сладкой подводной травой и ольховым корнем, осенним ветром и рассыпчатым песком пахла вода из ручья. Я почувствовал в ней голос лесных озёр и болот, долгих дождей и летних гроз.
        Я вспомнил, как этой весной здесь в ручье нерестились язи, как неподвижно стояла на берегу горбатая цапля и кричала по-кошачьи иволга.
        Я глотнул ещё раз и почувствовал запах совсем уже близкой зимы времени, когда вода закрывает глаза.

        Клеёнка

        Осенью, в конце октября, к нам в магазин привезли клеёнку.
        Продавец Пётр Максимыч как получил товар, сразу запер магазин, и в щели между ставен не было видно, чего он делает.
        — Клеёнку, наверное, меряет,  — толковал дядя Зуй, усевшись на ступеньке.  — Он вначале её всю перемеряет, сколько в ней метров-сантиметров, а потом продавать станет… Постой, ты куда, Мирониха, лезешь? Я первый стою.
        — Кто первый?  — возмутилась Мирониха, подлезая к самой двери.  — Это ты-то первый? А я три часа у магазина стою, все ножки обтоптала! Он первый! Слезай отсюда!
        — Чего?  — не сдавался дядя Зуй.  — Чего ты сказала? Повтори!
        — Видали первого?  — повторяла Мирониха.  — А ну слезай отсюда, первый!
        — Ну ладно, пускай я второй! Пускай второй, согласен.
        — Что ты, батюшка,  — сказала тётка Ксеня,  — за Миронихой я стою.
        — Эх, да что же вы,  — огорчился дядя Зуй,  — пустите хоть третьим!
        Но и третьим его не пускали, пришлось становиться последним, за Колькой Дрождевым.
        — Слышь, Колька Дрождев,  — спрашивал дядя Зуй,  — не видал, какая клеёнка? Чего на ней нарисовано: ягодки или цветочки?
        — Может, и ягодки,  — задумчиво сказал Колька Дрождев, механизатор,  — а я не видал.
        — Хорошо бы ягодки. Верно, Коля?
        — Это смотря какие ягодки,  — мрачно сказал Колька Дрождев,  — если чернички или бруснички — это бы хорошо. А то нарисуют волчию — вот будет ягодка!
        — Надо бы с цветочками,  — сказала тётка Ксеня,  — чтоб на столе красота была.
        Тут все женщины, что стояли на крыльце, стали вздыхать, желая, чтоб клеёнка была с цветочками.
        — А то бывают клеёнки с грибами,  — снова мрачно сказал Колька Дрождев,  — да ещё какой гриб нарисуют. Рыжик или опёнок — это бы хорошо, а то нарисуют валуев — смотреть противно.
        — Я и с валуями возьму,  — сказала Мирониха,  — на стол стелить нечего.
        Наконец дверь магазина загрохотала изнутри — это продавец Пётр Максимыч откладывал внутренние засовы.
        А в магазине было темновато и холодно. У входа стояла бочка, серебрящаяся изнутри селёдками. Над нею, как чёрные чугунные калачи, свисали с потолка висячие замки. За прилавком на верхних полках пасмурно блистали банки с заграничными компотами, а на нижних, рядком, стояли другие банки, полулитровые, наполненные разноцветными конфетами. При тусклом свете ириски, подушечки и леденцы сияли за стеклом таинственно, как самоцветы.
        В магазине пахло клеёнкой. Запах селёдки, макарон и постного масла был начисто заглушён. Пахло теперь сухим клеем и свежей краской.
        Сама клеёнка лежала посреди прилавка, и, хоть свёрнута была в рулон, верхний край всё равно был открыт взглядам и горел ясно, будто кусок неба, увиденный со дна колодца.
        — Ох, какая!  — сказала тётка Ксеня.  — Поднебесного цвета!
        А другие женщины примолкли и только толпились у прилавка, глядя на клеёнку. Дядя Зуй дошёл до бочки с селёдками да и остановился, будто боялся подойти к клеёнке.
        — Слепит!  — сказал он издали.  — Слышь, Колька Дрождев, глаза ослепляет! Веришь или нет?
        И дядя Зуй нарочно зажмурился и стал смотреть на клеёнку в узкую щёлочку между век.
        — Кажись, васильки нарисованы,  — хрипло сказал Колька Дрождев,  — хоть и сорная трава, но голубая.
        Да, на клеёнке были нарисованы васильки, те самые, что растут повсюду на поле, только покрупнее и, кажется, даже ярче, чем настоящие. А фон под ними был подложен белоснежный.
        — Поднебесная, поднебесная,  — заговорили женщины,  — какая красавица! Надо покупать!
        — Ну, Максимыч,  — сказала Мирониха,  — отрезай пять метров.
        Продавец Пётр Максимыч поправил на носу металлические очки, достал из-под прилавка ножницы, нанизал их на пальцы и почикал в воздухе, будто проверял, хорошо ли они чикают, нет ли сцеплений.
        — Пяти метров отрезать не могу,  — сказал он, перестав чикать.
        — Это почему ж ты не можешь?  — заволновалась Мирониха.  — Отрезай, говорю!
        — Не кричи,  — строго сказал Пётр Максимыч, чикнув ножницами на Мирониху,  — клеёнки привезли мало. Я её всю измерил, и получается по полтора метра на каждый дом. Надо, чтоб всем хватило.
        Тут же в магазине начался шум, все женщины стали разом разбираться, правильно это или неправильно. Особенно горячилась Мирониха.
        — Отрезай!  — наседала она на Петра Максимыча.  — Кто первый стоит, тот пускай и берёт сколько хочет.
        — Ишь, придумала!  — говорили другие.  — Нарежет себе пять метров, а другим нечем стол покрывать. Надо, чтоб всем хватило.
        — А если у меня стол длинный?  — кричала Мирониха.  — Мне полтора метра не хватит! Что ж мне, стол отпиливать?
        — Можешь отпиливать,  — сказал Пётр Максимыч, чикая ножницами.
        Тут же все стали вспоминать, у кого какой стол, а Мирониха побежала домой стол мерить. За нею потянулись и другие женщины.
        В магазине остались только дядя Зуй да Колька Дрождев.
        — Слышь, Колька, а у меня-то стол коротенький,  — говорил дядя Зуй. Нюрка сядет с того конца, я с этого — вот и весь стол. Мне клеёнки хватит, ещё и с напуском будет.
        — А у меня стол круглый,  — хмуро сказал Колька Дрождев,  — а раздвинешь — яйцо получается.
        Первой в магазин вернулась Мирониха.
        — Режь метр восемьдесят!  — бухнула она.
        — Не могу,  — сказал Пётр Максимыч.
        — Да что же это!  — закричала Мирониха.  — Где я возьму ещё тридцать сантиметров?
        — Да ладно тебе,  — сказал дядя Зуй,  — останется кусочек стола непокрытым, будешь на это место рыбьи кости складывать.
        — Тебя не спросила!  — закричала Мирониха.  — Сам вон скоро свои кости сложишь, старый пень!
        — Ишь, ругается!  — сказал дядя Зуй добродушно.  — Ладно. Максимыч, прирежь ей недостачу из моего куска. Пускай не орёт. Пускай рыбьи кости на клеёнку складывает.
        Продавец Пётр Максимыч приложил к клеёнке деревянный метр, отмерил сколько надо, и с треском ножницы впились в клеёнку, разрубая васильки.
        — Бери-бери, Мирониха,  — говорил дядя Зуй,  — пользуйся. Хочешь её мылом мой, хочешь стирай. От этой клеёнки убыли не будет. Ей износу нет. Пользуйся, Мирониха, чашки на неё ставь, супы, самовары ставь. Только смотри будь осторожна с ней, Мирониха. Не погуби клеёнку!
        — Тебя не спросила,  — сказала Мирониха, взяла, кроме клеёнки, селёдок и пряников и ушла из магазина.
        — Твой кусок, Зуюшко, укоротился,  — сказал Пётр Максимыч.
        — Ладно, у меня стол маленький… Кто там следующий? Подходи.
        — Я,  — сказала тётка Ксеня,  — мне надо метр семьдесят.
        — Где ж я тебе возьму метр семьдесят?  — спросил Пётр Максимыч.
        — Где хочешь, там и бери. А у меня дети малые дома сидят, плачут, клеёнки хочут.
        — Пускай плачут!  — закричал Пётр Максимыч.  — Где я тебе возьму?
        Тётка Ксеня махнула рукой на Петра Максимыча и сама заплакала.
        — Вот ведь дела,  — сказал дядя Зуй,  — с клеёнкой с этой! Ладно, Максимыч, прирежь и ей недостачу, мне небось хватит. А то клеёнка, дьявол, больно уж хороша, женщине и обидно, что не хватает… Теперь-то довольна, что ль, тётка Ксеня, или не довольна? А клеёночка-то какая — прям искры из глаз. Какая сильная сила цвета. Постелишь её на стол, а на столе — цветочки, ровно лужок… Кто там следующий? Манька Клеткина? А какой у тебя, Манька, будет стол?
        — Не знаю,  — тихо сказала Манька.
        — Так ты что ж, не мерила, что ль?
        — Мерила,  — сказала Манька ещё тише.
        — Ну, и сколько получилось?
        — Не знаю. Я верёвочкой мерила.
        Манька достала из кармана верёвочку, узлом завязанную на конце.
        — Вот,  — сказала она,  — у меня такой стол, как эта верёвочка.
        — Как верёвочке ни виться,  — строго сказал Пётр Максимыч,  — а концу всё равно быть.
        Он приложил деревянный метр, померил Манькину верёвочку и сказал:
        — Опять нехватка. Метр семьдесят пять.
        — Эх,  — махнул рукой дядя Зуй,  — прирезай недостачу от моего куска, режь на всю верёвочку. А ты, Манька, горячие кастрюли на клеёнку не ставь, ставь на подложку. Поняла, что ль? Сделай подложку из дощечки.
        — Поняла,  — тихо сказала Манька,  — спасибо, батюшка.
        — Или того лучше, Манька. Ты ко мне забеги, я тебе готовую подложку дам… Кто следующий-то там?
        Дело в магазине пошло как по маслу. Пётр Максимыч только чикал ножницами, и через десять минут от дядизуевой клеёнки почти ничего не осталось.
        Но эти десять минут дядя Зуй не терял даром. Он расхваливал клеёнку, жмурился от силы цвета, сомневался: не заграничная ли она?
        — Ну, Зуюшка,  — сказал наконец Пётр Максимыч,  — у тебя осталось двадцать сантиметров.
        — Чтой-то больно мало.
        — Так выходит. Двадцать сантиметров тебе, полтора метра Кольке Дрождеву.
        — Может, какие-нибудь есть запасы?  — намекнул дядя Зуй.  — Для близких покупателей?
        — Запасов нету,  — твёрдо сказал Пётр Максимыч.
        — Видишь ты, нету запасов. Ну ладно, давай режь двадцать сантиметров.
        — На кой тебе двадцать-то сантиметров?  — хрипло сказал Колька Дрождев, механизатор.  — Отдай их мне.
        — Не могу, Коля. Надо же мне хоть маленько. А то ещё Нюрка ругаться будет.
        — Уж очень мало,  — сказал Колька Дрождев.  — Двадцать сантиметров, чего из них выйдет?
        — Я из них дорожку сделаю, постелю для красоты.
        — Какая там дорожка, больно узка. А Нюрке мы конфет возьмём, чего ей ругаться?
        — Это верно,  — согласился дядя Зуй.  — Когда конфеты — чего ругаться? Забирай.
        — Если б валуи какие были нарисованы,  — толковал Колька Дрождев,  — я б нипочём не взял. А это всё ж васильки.
        — Верно, Коля,  — соглашался дядя Зуй.  — Разве ж это валуи? Это ж васильки голубые.
        — А с валуями мне не надо. Ну, с рыжиками, с опёнками я б ещё взял.
        — Ты, Колька, береги клеёнку-то,  — наказывал дядя Зуй.  — Не грязни её, да папиросы горящие не клади, а то прожжёшь, чего доброго. Ты папиросы в тарелочку клади, а то наложишь на клеёнку папирос — никакого вида, одни дырки прожжённые. Ты лучше, Колька, вообще курить брось.
        — Бросил бы,  — ответил Колька, заворачивая клеёнку,  — да силы воли не хватает.
        К ужину в каждом доме Чистого Дора была расстелена на столах новая клеёнка. Она наполняла комнаты таким светом и чистотой, что стекла домов казались чисто вымытыми. И во всех домах стоял особый клеёночный запах краски и сухого клея.
        Конечно, через месяц-другой клеёнка обомнётся. Колька Дрождев прожжёт её в конце концов горящей папиросой, пропадёт особый клеёночный запах, зато вберёт она в себя запах тёплых щей, калиток с творогом и разваренной картошки.

        По-чёрному

        Та банька, в которой жил с Нюркою дядя Зуй, была, как говорилось, старая. А неподалёку от неё, поближе к реке, стояла в крапиве другая банька — новая.
        В старой-то дядя Зуй жил, а в новой — парился.
        Иногда мелькала в его голове золотая мысль — переехать жить в новую баньку.
        — Но где ж тогда париться?  — раздумывал он.  — Старая пирогами пропахла, жареной картошкой. В ней париться — дух не тот. Вот когда Нюрка вырастет, мечтал дядя Зуй дальше,  — да выйдет замуж, я её тогда в новую баньку перевезу, а сам в старой жить останусь.
        — А где париться-то будешь?  — спрашивал я.
        — Третью срублю.
        Каждую субботу рано утром подымался от реки к небу огромнейший столб дыма — это дядя Зуй затапливал свою баньку.
        Топилась она по-чёрному. Не было у ней трубы — и дым валил прямо из дверей, а из дыма то и дело выскакивал или выбегал на четвереньках дядя Зуй, прокашливался, вытирал слезы, хватал полено или ведро с водой и снова нырял в дым и кашлял там внутри, в баньке, ругался с дымом, хрипел и кричал.
        Дым подымался столбом, столб разворачивался букетом, сизым банным цветом подкрашивал облака, заволакивал солнце. И солнцу и облакам странно было видеть огромный дым, маленькую баньку и крошечного старика, размахивающего поленом.
        Как только баня была готова, дядя Зуй прибегал к нам и кричал:
        — Стопилась! Стопилась-выстоялась! Скорее! Скорее! А то жар упустим!
        Я выскакивал из дому и бежал к реке, а дядя Зуй подталкивал меня, гнал, торопил:
        — Скорее! Скорее! Самый жар упустим!
        В предбаннике дядя Зуй стремительно раздевался и тут же начинал стремительно одеваться. Он скидывал обычную одежду, а надевал шапку, шинель и валенки. В шапке, в шинели и в валенках вкатывался он в парилку, чуть не плача:
        — Упустили! Упустили самый жар!
        Но жар в парилке стоял чудовищный. От раскалённой каменки полыхало сухим и невидимым огнём, который сшибал меня с ног. Я ложился на пол и дышал через веник.
        — Холодно,  — жаловался дядя Зуй, кутаясь в шинель.
        В парилке всегда было темно. Хоть и стоял на улице полный солнечный день, свет его не мог пробиться через оконце. Стена жара не пускала свет, и он рассеивался тут же, у окна.
        А в том углу, откуда валил жар, тускло светились раскалённо-красные камни.
        Зачерпнув ковшиком из котла, дядя Зуй кидал немного воды на камни — и с треском срывался с камней хрустящий колючий пар, и тут уж я выползал в предбанник.
        Постанывая, жалуясь на холод, наконец и дядя Зуй выходил в предбанник, скидывал шинель.
        — Давай подышим,  — говорил он, и мы высовывали головы из бани на улицу, дышали и глядели на улицы Чистого Дора, а прохожие глядели на нас и кричали:
        — Упустили или нет?
        — Ещё бы маленько, и упустили,  — объяснял дядя Зуй.
        Мы парились долго, хлестали друг друга вениками, бегали в речку окунаться, и дядя Зуй рассказывал прохожим, рыбакам и людям, проплывающим на лодке, сколько мы веников исхлестали.
        После нас в баню шли Пантелевна с Нюркой, а мы с дядей Зуем пили чай, прямо здесь, у бани, у реки. Из самовара.
        Пот лил с меня ручьями и утекал в реку.
        Я бывал после бани красный и потный, а дядя Зуй — сухой и коричневый.
        А Нюрка выходила из бани свеженькая, как сыроежка.

        Подснежники

        Кто прочитал название этого рассказа, тот, наверно, подумал, что сейчас весна, снег растаял и на проталинах — подснежники.
        А сейчас не весна — сейчас поздняя осень. В окошко виден первый снег. Он закрыл землю, но крапива, ржавые репейники торчат из-под снега.
        — Вон сколько навалило!  — сказала утром Пантелевна.  — Можно за дровами на санках съездить.
        Она топила печку, а я ленился, лежал и глядел, как она ухватом ставит в печку чугуны. Пантелевна заглядывала в печку, и лицо её было огненным, как у машиниста, который топит паровоз.
        Но только, хоть и валит дым из трубы, паровоз наш никуда не едет, так и стоит на краю деревни.
        Санки были на чердаке — старые, берёзовые. Я достал их, отряхнул сенную труху, и мы пошли в лес. Дрова были у нас недалеко, на опушке, напилены, нарублены и сложены под ёлками.
        Смахнув с них снежную шапку, мы уложили поленья на санки, затянули верёвкой.
        Но-о, поехали!
        Я тянул санки, а Пантелевна шла сзади — глядела, не падают ли поленья.
        Совсем немного выпало снегу, а всё сразу изменилось — и лес, и деревья. Да и мы с Пантелевной стали совсем другими — зимними людьми. Вон Пантелевна идёт в резиновых сапогах, а кажется — в валенках; седые волосы из-под платка выбились — совсем зимняя старушка.
        Ровно покрыл снег землю, изредка только поднимают его какие-то бугорки. Пеньки или кочки. Я ковырнул один бугорок сапогом — вот тебе на! Гриб! Моховик летний. Побурела зелёная шапка, лёгкий стал гриб и хрупкий. Я хотел отломить кусочек шляпки — она хрустнула. Замёрз моховик под снегом, как стеклянный стал, и червяки в нём замёрзли.
        Я увидел ещё бугорок, и это тоже оказался моховик, не червивый. Затоптался на месте, стал ещё грибы искать.
        — Катись дальше, батюшка!  — крикнула сзади Пантелевна.
        — Грибы!  — крикнул я и, бросив санную верёвку, пошёл к опушке и сразу наткнулся на выводок подснежных маслят. Они почернели, застыв.
        — Брось ты эти грибы,  — сказала Пантелевна, поглядев на маслята.  — Они, верно, нехорошие.
        — Почему нехорошие? Они просто замёрзли.
        Но Пантелевна всё время, пока мы везли дрова, толковала, что грибы нехорошие, что, мол, хорошие грибы должны к зиме в землю уйти или в листочки спрятаться, а эти чего стоят? Но когда мы подъехали к дому, настроение у неё переменилось — она стала эти грибы жалеть: какие, мол, они несчастные, не успели в землю спрятаться — сверху снег, и они совсем позамёрзли.
        Дома я выложил грибы на подоконник, чтоб оттаивали. Там было прохладно, поэтому оттаивали они медленно, постепенно. Оттаивая, они, кажется, оживали — поскрипывали, вздрагивали, шевелились.
        — Положим их в суп,  — сказал я.
        — Да что ты, батюшка!  — напугалась она.  — Давай бросим их.
        Но мне обязательно хотелось попробовать суп из зимних грибов, и я уговорил Пантелевну.
        Когда варился суп, зашла к нам Мирониха. Она понюхала, чем пахнет, и говорит:
        — Чем это пахнет? Неуж грибами?
        — Грибами, грибами, матушка Мирониха. Грибов из-под снега наковыряли.
        — Ну-ну-ну!..  — удивилась Мирониха.  — Бу-бу-бу… Не стану я таку страмоту есть.
        А ей никто и не предлагал.
        Суп приготовился, и Пантелевна разлила по мискам. Пантелевна немного вроде боялась его пробовать, потом вошла во вкус. А мне суп очень понравился. Хороший получился. Конечно, не такой, как летом, но настоящий грибной.
        — Не стану я таку страмоту есть,  — бубнила Мирониха, а потом вдруг цоп со стола ложку и в миску нырь.  — Ну-ну-ну… Бу-бу-бу…  — бубнила она, налегая на суп.  — Страмота-то какая!
        Мы помалкивали. Под конец только Пантелевна сказала:
        — Добрые люди подосиновики да подберёзовики, а мы подснежники варим.

        Последний лист

        Всё лето провалялся в чулане ящик с красками, паутиной оброс.
        Но когда наступила осень — вспыхнула по опушкам рябина, и налился медью кленовый лист,  — я этот ящик достал, закинул на плечо и побежал в лес.
        На опушке остановился, глянул вокруг — и горячими показались гроздья рябин. Красный цвет бил в глаза. А дрозды, перелетавшие в рябинах, тоже казались тяжёлыми, красными.
        Так я и стал рисовать: рябины и в них перелетают красные тяжёлые дрозды.
        Но рисунок не заладился. Горел-полыхал осенний лес, багряные круги плыли перед глазами. Так было красно, будто выступила из земли кровь. А на рисунке всё оставалось бледным и сумрачным.
        — Ты что это?  — услышал я за спиной.  — Никак, сымаешь?
        Оглянулся: дядя Зуй идёт опушкой, в руках ведро с опятами.
        — Снимают, Зуюшко, из фотоаппарата. А я рисую.
        — Какой молодец-то!  — сказал дядя Зуй.  — Ну сымай, сымай!
        Ушёл дядя Зуй, а я дальше стал рисовать, но бледным и робким выходил мой рисунок. А вокруг рябины и дрозды полыхали!
        «Нет,  — думаю,  — рисовать не моё дело. Возьму лучше завтра ружьё и…»
        «Ррружжжьё-о-о!..» — крикнул вдруг кто-то у меня над головой.
        Я прямо оторопел. Гляжу — на рябине птица сидит. Хохлатая, грудь оранжевая, на крыльях голубые зеркала. Сойка! Распушила перья, кричит:
        «Ррружжжьё-о-о! Ррружжжьё-о-о! Т-р-р…»
        Поглядел я, как сойка на рябине сидит, на осенний лес как следует глянул и совсем расстроился.
        Захлопнул ящик с красками, поднял с земли кленовый лист и сгоряча налепил его на рисунок.
        — Ну ладно! Пойду завтра зайцев торопить…
        Осень быстро кончилась. Ветер пообрывал с деревьев листья, снег выпал.
        Зимним вечером пришёл ко мне дядя Зуй чаю попить.
        — Ну и ну…  — сказал он, показывая на рисунок, прислонённый к стенке.  — Листок-то прямо как живой.
        — Он и есть живой — настоящий.
        — Ловко,  — сказал дядя Зуй.  — Последний, значит, от осени остался. А это что?
        — А это дрозды, Зуюшко. Красные, тяжёлые.
        — Верно,  — сказал дядя Зуй.  — Тяжёлые-то какие! Рябины, наверно, нажрались.
        Выпил дядя Зуй стакан чаю, другой налил и снова на рисунок посмотрел.
        — Да,  — сказал он,  — самый лучший лес — осенний.
        — Верно,  — сказал я.  — Что может быть лучше?
        — Ещё бы! Идёшь, а под ногами листья шуршат. Что же может быть лучше?
        «Ну что же может быть лучше?  — думал я.  — Что может быть лучше осеннего леса? Разве только весенний…»

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к