Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.



Сохранить .

        Бун-Тур Александр Ефимович Власов
        Аркадий Маркович Млодик

        Герои книги — семиклассники-пионеры. Книга об истинной дружбе, мужестве и стойкости в трудную минуту.

        Александр Ефимович Власов, Аркадий Маркович Млодик
        Бун-Тур

        Как нас окрестили

        Тур — это я. Бун — это мой дружок Колька Зыкин. И я вообще-то не Тур, а Сашка Данилов. Нас так ребята окрестили. Боролись с этим, а что толку? Остались клички. Когда нас с Колькой вместе зовут, получается так:
        — Эй, Тур-Бун! Давайте в футбол сгоняем!
        Или:
        — Эй, Бун-Тур, пошли в киношку!
        И мы идем — привыкли. А сначала я дрался даже…
        Если честно — Колька сам свою кличку заработал.
        Рассказывал он на уроке про крестьянские восстания при Екатерине Второй. И почему у него такой заскок вышел, не знаю! Что ни фраза, то «бун»: «Крепостные подняли бун», «Бун разгорелся», «Перекинулся бун». Все хихикают, а Колька не понимает. Растерялся и закончил так же: «Бун был жестоко подавлен огнем и мечом».
        Клавдия Корнеевна вызвала Кольку к доске и попросила последнюю фразу мелом написать. Он и на доске это свое «бун» вывел. Смеху было!..
        Я сижу и думаю: все, пропал мой Колька! Нету Кольки Зыкина! Бун появился! И точно — на первой же перемене его раз десять Буном обозвали.
        Я, конечно, в драку. Друг же! Колька в таких делах — полный телок! Молчит. Сидит и вздыхает, самому себе удивляется: почему он букву «т» в слове бунт проглотил? Воевал я, воевал и бросил. Один против класса не выстоишь!
        А мне родной дед помог кличку заработать. Люблю я его, потому только и не обиделся… Он меня в шахматы научил играть. И здорово! Не один киндермат — похитрее ловушки ставить могу.
        Был у нас в школе турнир. В команде нашего класса я за первой доской сидел. Играем. А противник у меня дерганый какой-то: то потянется к фигуре, то отвернет руку, как от горячего. Я тоже занервничал: жмет он крепко, туго мне приходится. Потянулся он к фигуре и даже пальцем до нее дотронулся. Потом за другую фигуру взялся.
        — Стой!  — говорю. Хотел сказать негромко, а вышло на всю комнату. Соседние игроки на нас уставились.  — Стой! Ты же за туру взялся — с туры и ходи?
        Сами понимаете: меня Турой и прозвали, потому что теперь не говорят — тура! Дед меня по старинке научил. Теперь это — ладья…
        — Тура, дай перо на минутку!
        — Тура! Пойдем за мороженым!
        Слышите, как получается? Тура — как дурак! Но не на того нарвались! Настоящие бои начались. Такие, что до учительской дошло! И приказала Клавдия Корнеевна всем нам остаться после уроков.
        Она — умная. Я заранее знал, что ругать меня за драку не будет. Начнет по-хорошему доказывать, что клички — это плохо. Только мне по опыту известно: чем больше о кличках говорят, тем они крепче приклеиваются. Если я на этом собрании против своего прозвища выступлю, быть мне Турой до самой смерти.
        Кончились уроки. Мы сидим. Пришла Клавдия Корнеевна. Голос у нее спокойный, слушать приятно. И все всем понятно. Имя — хорошо, а кличка — плохо. Кто спорить будет? Никто! Дать кому-нибудь кличку — значит оскорбить товарища. Ведь прозвища бывают обидные, неблагозвучные. И вообще все клички — пережиток дикого прошлого.


        Тут я руку поднял и говорю:
        — Правильно! Клички — это плохо. Меня вот Турой хотят прозвать… Но, во-первых, тура — женского рода. Тура — она, а я — он. Во-вторых, тура — похоже на дурак, а я не похож.
        Оглянулся — никто не смеется. Согласны. Еще бы! Кому в голову придет считать меня дураком!
        Говорю дальше:
        — Верно! Клички — это пережиток. Но имя — тоже пережиток!
        — Как пережиток?  — удивилась Клавдия Корнеевна.
        Я полез в парту и достал книгу Успенского про имена.
        — Вот!  — говорю.  — Имя тоже вроде клички… Страница двести семьдесят девять… Пятый абзац сверху… Написано по-русски: Клавдия — на древнем языке значит хромая. А пониже: Корней — значит рогатый.
        Тихо стало в классе. Все догадались: если сложить Клавдию с Корнеем, получится Клавдия Корнеевна, а если перевести с древнего языка, выйдет Хромая да еще и Рогатая!.. Замерли все и ждут: что сейчас бу-удет!.. А я-то знаю: Клавдия Корнеевна умная — поймет!
        Смотрю на нее, а она — на меня. И видно, что ей смешно до невозможности, но она сдерживается.
        — Хотела,  — говорит,  — Александра Данилова от туры защитить, но он и без меня справится. Только больше старайся не кулаками, а головой — как сейчас.
        Губы у нее так и ползут в улыбку. Спрашивает:
        — Как там написано? Повтори… Хромая и рогатая?
        Засмеялась Клавдия Корнеевна, и весь класс ка-ак грохнет от хохота. Она подождала, когда стихнет, и объявила:
        — Будем считать, что беседа состоялась и прошла очень успешно. Я надеюсь, что вы сами откажетесь от кличек…
        И клички с того дня на убыль пошли. Новых уже не пришлепывали. Старые начали забываться, кроме наших с Колькой. Но мою изменили в тот же день.
        Когда ушла Клавдия Корнеевна, ко мне целая делегация явилась. Признались: Тура — плохо, обидно. Предложили:
        — Мы тебя Туром будем звать.
        Я — на дыбы! А они объясняют:
        — Ты послушай! Тур — это могучий зверь! Сила!
        — А еще тур вальса есть. Оч-чарованье!
        Это Катька с первой парты крикнула. Я опять обозлился. Меня с каким-то вальсом сравнивать? А мальчишки говорят:
        — Не слушай ты ее! Какой вальс?.. Тур — бык! Силища!.. И потом, ты же с Колькой-Буном дружишь?
        — Дружу! Ну и что?
        — Звучит-то как! Послушай: Тур-Бун. Как турбобур?
        Я подумал: в самом деле неплохо! Турбобур теперь на десять километров в глубь земли вворачивается. Скоро до самой мантии доберется!
        — Ладно,  — говорю.  — Только кто про туру вспомнит — пусть не обижается!
        Так мы с Колькой и стали Бун-Туром или Тур-Буном — кому как нравится…

        Терра инкогнито

        Забыл сказать — в шестом я учился, а теперь уже неделя, как в седьмом «Б». Взрослый я или маленький? Думаете, так просто ответить? Никто этого толком не знает: ни пап-ни-мам, ни даже Клавдия Корнеевна. Я и сам-то как следует не знаю. Когда спросишь про что-нибудь такое… необычайное, говорят: «Ты еще маленький — не поймешь». А в другой раз, когда подковырнуть хотят, обязательно скажут: «Ты уже взрослый, должен понимать». Попробуй разберись!
        Я это к чему вспомнил? Одна история вышла. В лагере, в пионерском. В самый последний день — двадцать четвертого августа. А двадцать пятого мы уже в город переехали. Не успели в лагере разобрать это дело. В школе на пионерском сборе нас будут прорабатывать. Вот я и думаю, как быть и кто я вообще: большой или маленький?
        С Буном мы с третьего класса — за одной партой. Я его знаю как облупленного. И он меня тоже. Я марки собираю, а он — жуков. Мы даже соревнуемся, у кого больше. Ему легче: жуки ничего не стоят, а за марки платить надо. Но зато зимой у него стоп, машина, а я и зимой собираю.
        И на улице мы всегда вместе. Только на лето разъезжались: я — в лагерь, он — в деревню, к бабушке. А в это лето и он в лагерь поехал. Ну и жили мы!.. Спали рядом, ели рядом и в строю — рядом: рост у нас одинаковый.
        Лагерь наш — под Лугой. Жуков там — уйма! В каждой ямке сидят и усами пошевеливают. Бун с ума чуть не сошел от радости. Я жуков не люблю, но тоже собирал их ради Буна. А потом и все в нашем звене узнали про его коллекцию. Был у нас сбор: «Мое любимое занятие в свободное от уроков время». Каждый рассказывал про себя. Песенка известная. Мальчишки, конечно, про футбол и хоккей толковали. Девчонки про пенье пищали, про драмкружок. А Бун — тот про своих жуков… У него уже штук двести было разных.
        Когда все выговорились, вожатый Сеня Петрович снял темные очки, похвалил и девчонок, и мальчишек, а про Буна сказал особо:
        — Молодец! Насекомые — это целый мир. И мир почти непознанный… Терра инкогнито!
        Сеня Петрович всегда какие-нибудь словечки выкапывал. А сам, как девчонка, застенчивый был и молодой совсем. Когда мы знакомились в первый раз, он разрешил называть его просто Сеней. Но Галина Аркадьевна — наша старшая пионервожатая — плечиками недовольно передернула и строго поправила его:
        — Семеном Петровичем!
        А мы ни так ни сяк: стали его Сеней Петровичем называть. И ничего — не обижался.
        Когда Сеня Петрович на сборе похвалил коллекцию жуков, мы с Буном переглянулись: значит, будет пускать за жуками! А вышло наоборот.
        Бун — он честный. Если звено на уборку лагеря пошлют или еще на какую-нибудь неприятную работенку, он и не подумает отпрашиваться. Неудобно. Он не лодырь, сачковать не любит. А в тот раз звено на подножный корм двинули — чернику есть. Лес, где черничник растет, совсем нежукастый. Кто-кто, а Бун в этом разбирается. И решили мы отпроситься. Я бы тоже черники поел, но… дружба.
        Сунулись к вожатому. Так и так, Сеня Петрович! Хотим, в смысле просим… Нам, говорим, жуки дороже не только черники, а и плодов манго. Это Бун про манго загнул. Нарочно! Раз вожатому нравятся такие словечки, пусть знает, что и мы их набрать из книг можем.
        Сеня Петрович снял темные очки, поморгал глазами.
        — Не могу. Не имею права, ребята.
        Тут я и спрашиваю:
        — А как же терра инкогнито, про которую вы сами говорили? И кто ее из инкогнито в когнито превратит, если не мы? Да у Буна уже двести жуков разных, как у профессора!
        — Я бы вас отпустил,  — виновато сказал Сеня Петрович,  — но лагерные правила не позволяют. Приказ начальства — закон.
        С другим вожатым мы так бы разговаривать не посмели, а с Сеней Петровичем можно немножко поспорить.
        — Старшей боитесь?  — съехидничал я.
        Он покраснел, но почти согласился:
        — Старших я уважаю.
        Колька потянул меня за трусы, чтобы я перестал. Но сразу не остановишься: инерция не позволяет.
        — Старших, значит, уважаете? А младших?  — спросил я.
        — Тоже.
        — Не видно что-то!
        — Н-не видно?
        Сеня Петрович заикнулся от неожиданности, растерялся и быстро поднес руку к глазам, чтобы снять очки. А они у него в другой руке были. Он увидел их и обрадовался.
        — У меня,  — говорит,  — с глазами, ребята, неладно. Но кого уважаю, с тем я в темных очках не разговариваю. Нехорошо глаза прятать.
        Спорить мне сразу расхотелось, и пошли мы с Колькой рты черникой пачкать. А самим обидно. Но не на Сеню Петровича. Он бы, я думаю, отпустил нас за жуками. Это все из-за Галины Аркадьевны. Мы ее давно знаем. Она и в школе у нас — старшая вожатая. И здесь, в лагере, старшей стала. А где она, там не разгуляешься. Строгая очень! Только строгость у нее какая-то неживая, из холодильника вынутая…

        Смотр и месть

        В нашей комнате пять коек было и пять тумбочек. И в других комнатах тоже — где по пять, где по семь. Есть что сравнивать — значит жди смотра. Это я по опыту знаю. Вожатых хлебом не корми, а смотр — подай.
        Объявили общелагерный смотр коек и тумбочек. Приз назначили за лучше-всех-заправленную койку и за образцовый порядок в тумбочке. Приз — это такой вымпел с надписью «За пионерскую аккуратность». Кого наградят, тот поставит флажок на свою тумбочку.
        Мы с Буном как-то не зажглись. Вымпел? Ну и что? Это же не тот, который на Луну или на Венеру забросили. Пошуровали мы немножко. Для вида. Чтобы Сеню Петровича успокоить. Грязные носки попрятали, рассортировали тюбики и щетки. Это ж закон: зубная щетка всегда с сапожной сцепляется. А с тюбиками я сам чуть не влип. Побежал утром мыться. Выдавил на зубную щетку черную ваксу. Хорошо — Бун заметил, а то бы я весь рот себе вываксил. Тюбики почти одинаковые — спросонок не разберешь.
        Комиссия нагрянула к нам сразу после обеда перед тихим часом. Впереди — Галина Аркадьевна, за ней — Сеня Петрович и еще одна вожатая из другого отряда — Ольга Захаровна. Все шло нормально. На вымпел мы не тянули, но и ругать, вроде, было не за что.
        Койка Буна стояла у самого окна. Галина Аркадьевна открыла дверцу тумбочки. Порядок! Все, что в рот совать нужно, лежит на верхней полке, а что для одежды и обуви — на нижней. Тогда она выдвинула ящик. Здесь у Буна хранилось самое главное — лист картона с приколотыми к нему жуками. И пошло! Но не из-за жуков.
        Нос у Галины Аркадьевны крохотный и острый, как у птицы. Я смотрю — нос у нее вдруг заерзал между щек.
        — Чем это пахнет?
        Бун несколько раз двинул плечами вверх-вниз и застыл. Робкий он. Где ему защищаться! К тому же, не догадался он, про что она спрашивает. Жуки ведь ничем не пахнут. Старшая вожатая выдвинула ящик до конца. Брови у нее под самые волосы залезли, а глаза как циркулем обвело, точно бомбу она у Буна атомную увидела.
        — Водка! Это же водка!
        Бун молчит. Оглушила она его воплем про водку. Не знаю, что бы было, если б не я.
        — Во-первых, это для жуков,  — говорю,  — а не для людей! А во-вторых, это эфир, а не водка! И нечего панику разводить!
        Галина Аркадьевна вытащила пробку из бутылки, понюхала.
        — Все равно! Опасно! Вылить!
        Это она Сене Петровичу приказала и бутылку ему в руки сунула. Он снял темные очки и говорит:
        — Я думаю, не стоит…
        — Зачем выливать?  — удивилась и Ольга Захаровна.  — Я тоже думаю…
        — Вы еще думаете, а я уже знаю!  — одернула ее Галина Аркадьевна.  — Вылить немедленно!

        Но Сеня Петрович не захотел выливать эфир. Тогда она выхватила бутылку и — к окну. А бутылка выскочила из рук, трах об пол и — вдребезги. Эфиром завоняло — ужас!
        Ну и была потеха! Начальник пионерлагеря прибежал, потом врач. Двери и окна распахнули, а нас на улицу выпроводили и половину тихого часа около дачи продержали.
        Когда все выветрилось, Галина Аркадьевна сама уложила нас в кровати и каждого одеялом прикрыла. Но мы ей все равно эфир не простили. Не совру — я придумал, как отомстить.
        Никто в тот тихий час и не вздремнул в нашей комнате. Зато когда подъем сыграли, мы все улеглись поудобнее и затихли, точно неживые. Слышим, в соседних комнатах зашевелились, а мы спим. Мимо наших дверей протопали, а мы спим. Стихло все: построились, чтобы на вечерний чай в столовую идти. А мы спим.
        Прошло минут десять, кто-то пробежал по коридору и — к нам. А мы спим как мертвые. Я приоткрыл один глазок. В дверях стоит наш звеньевой — совсем очумелый. Тут очумеешь! Если б утром, тогда — понятно. Тогда можно поверить, что мы проспали. А днем — нет! В тихий час из тысячи один спит, да и то не каждый день. У звеньевого губы от страха задрожали. Так он ничего и не сказал — умчался и только на улице завопил не своим голосом:
        — Сеня Петрович!.. Сеня Петрович!
        А мы спим. И когда Сеня Петрович ворвался в комнату — спим. И когда Галина Аркадьевна примчалась — спим. Одна у нас забота — не расхохотаться. Нас тормошат, а мы спим! Хоть бы ногой кто или пальцем дрыгнул! Спим и слышим, как Сеня Петрович говорит старшей вожатой, заикаясь:
        — Это-то в-вы!.. Эт-то ваш эф-фир!.. Они нан-нюхались!
        По правде сказать, и я, и все мы переиграли и упустили момент, когда нужно было закрывать представление. Чем дальше, тем трудней просыпаться в такой установке. Страшно!
        — «Скорую»! «Скорую»!  — чуть не плачет Галина Аркадьевна.  — Звоните в Склифасовского.
        — Ск-клифасовский в-в Москве!  — заикается Сеня Петрович.  — А м-мы п-под Ленинградом!
        А она ничего не слышит. Бегает от койки к койке, руки заламывает и кричит:
        — «Скорую»! «Скорую»!
        Тут я с духом, наконец, собрался и сел на кровати.
        — Не надо «Скорую»… Мы скоро проснемся…
        И все проснулись. Нам было уже не до смеха.
        Галина Аркадьевна плюхнулась на мою кровать. Щеки у нее белые, а на виске жилка бьется быстро-быстро.
        Сеня Петрович нацепил темные очки и молча вышел из комнаты. А старшая вожатая несколько раз глотнула воздух, точно без акваланга метров на тридцать ныряла, и тоже вышла. И тоже молча…
        Толком про эту историю так никто и не узнал. Слухи по лагерю ходили всякие. Мальчишки даже хвалили нас за выдумку. Мы — все пятеро — смеялись вместе с ними, хотя нам было совсем невесело и даже жалко Галину Аркадьевну. Как вспомню испуганную жилку на ее виске, так стыдно становится. Конечно, она погорячилась с эфиром, но почему? Из-за нас, из-за нашего здоровья. Боялась, что мы отравимся или нанюхаемся случайно.
        Я бы не удивился, если бы нас за эту шутку вытурили из лагеря. Но все обошлось. И никакого разбора не устроили. Будто не было ничего. Только Сеня Петрович очки перестал снимать, когда со мной или с Буном разговаривал. Галина Аркадьевна, когда встречалась с нами, была очень вежливой, а в глазах — мороз.

        Про солнышко

        Две недели Бун не ловил жуков. Я бы и без эфира с ними расправился, а он не хотел их мучить. Пока не усыпит, ни одного жука на булавку не посадит. Вот и ждал родительского дня. Привезли ему новую бутылку с эфиром. На этот раз Бун ее в тумбочку не положил.
        За лагерным забором начинался здоровенный холмина с соснами. На самом верху камень лежал. Не камень, а целая глыбина. В ней щель — руку засунуть можно. Туда мы эфир и спрятали. Удобно и безопасно. Как жук попадется, мы его — в коробку с ватой и бегом к камню. Там накапаем эфира, и пока до дачи дойдем, он уже и заснет… Так мы думали, а получилось совсем по-другому.
        Запомнился мне тот вечер. Тогда на ужин дали нам по куску угря копченого. Люблю я его больше пирожного! И, как всегда, еще по стакану кефира было. Столовая у нас открытая: без окон, без дверей — один навес. Летняя, в общем. Сижу я и хрящик обсасываю. Еще бы угорька кусманчик!
        Бун мой вкус знает. Он взял небрежно свою порцию ко мне подвинул.
        Я говорю:
        — Ты чего?
        А он:
        — Да ничего! Ешь!
        — Как ничего?  — спрашиваю.
        — А так — ничего, и все!  — отвечает.
        Заспорили. В это время кто-то щелкнул меня по лбу и — бряк в мой стакан с кефиром. Глядим — а там жук, и рога у него, как у оленя, с отростками. Такого у Буна не было.
        Я так обрадовался, что и про угря забыл. Осталась порция Буна на столе несъеденная. А мы жука засунули в коробку и — к забору. Перелезли и бежим вверх по холму, чтобы эфир достать. А сосны красные — солнце как раз садилось.
        Полторы пробежали и камень уже виднеется, а на нем наш Сеня Петрович сидит. С ним — вожатая из другого отряда, Ольга Захаровна. Я затормозил и с досады в куст плюнул. Бун тоже остановился. Посовещались и решили подождать. Не век же они на этом камне сидеть будут! Ждали, ждали, а они все сидят. Мы ближе подобрались. Кругом тишина и слышно, о чем они болтают. Не все, конечно, а через слово, через два. Но понять можно. Она, значит, про солнце, про закат. И он — про солнце, но почему-то про восход. А какой восход, если темнеет? Еще послушали. И дошло до меня: это он не про настоящее солнце, а про нее, про Ольгу Захаровну. Потому и восход получился.
        Я говорю Буну:
        — По опыту знаю… Раз такое дело — их не пересидишь!
        Вернулись мы к своей даче ни с чем. Бун вздохнул, открыл коробку.
        — Лети, рогатый!
        Это он жуку сказал. И опять мы заспорили. Я говорю:
        — Не отпускай — он все равно сдохнет! В кефире же плавал!
        Но Бун про жуков все знает. Они — в каком-то хитине, что ли, как космонавты в скафандрах. И этот хитин не то что кефир — никакая кислота не берет! И отпустил он рогатого жука, а сам всю ночь ворочался на койке…
        И еще одного редкого жука мы проворонили. И все из-за них — из-за солнышков этих! И тоже после ужина. Не знаю, где Бун жука раздобыл. Вижу: бежит — меня ищет.
        — Есть!  — говорит.  — И какой! Мечта!
        Мы — через забор, на гору, а камень-то наш занят. Опять сидят! Несколько раз так было. Я уж подумал — пронюхали они про эфир и нарочно караулят, чтобы мы его не тронули. Потом догадался: мы ведь когда к камню бегали?.. Когда свободные от вожатых были. Значит, и они в то время были от нас свободные. Вот мы и сталкивались у камня. Пришлось для эфира, другой тайник искать…

        Ночная вылазка

        Не повезло Буну с жуками в этом году. Из деревни он штук по двадцать привозил, а в лагере собрал всего девять. И смена уже кончалась. Скоро в город. Осталось пять дней. Тут я ему одну мыслишку и подбросил.
        — Давай,  — говорю,  — ночную вылазку устроим, Никто не помешает! Может, сотню наловим и сразу же усыпим.
        Забыл я, что темно ночью. Медведя в лесу не заметишь, а уж жуков и подавно! А Бун — с виду рохля, но не простачок.
        — А свет где?  — спрашивает.
        Я тоже не лопух. Прикинул, что к чему, и сообразил:
        — Бумаги наберем — будем жечь, а спички днем купим.
        Ларек был недалеко от лагеря. Между завтраком и утренней линейкой сбегать можно. Нажимать надо здорово, но можно успеть.
        Буну моя идея понравилась. Руку даже мне пожал.
        — Голова, ничего не скажешь! Жуки свет любят — сами прилетят… Только ты не обижайся — я один пойду.
        Этим он меня как поленом по голове погладил.
        — Как один? А я?..
        Оказывается, Бун за меня, дурачок, боялся. Он так это объяснил: если в лагере узнают про нашу ночную вылазку, то достанется, конечно, обоим, но ему — немножко, а мне — крепко. За язык!
        — Я отмолчусь!  — сказал Бун.  — Покаюсь: «Виноват, больше никогда не буду!» А у тебя рот в другую сторону открывается и не заткнешь его ничем. И что выйдет? Про меня подумают: осознал вину, можно его простить. А тебя пропесочат, да еще и родителям сообщат…
        Доказал я ему тогда, что вдвоем все-таки лучше. Решили вылазку устроить в самую последнюю ночь перед отъездом в город. Заранее купили спички и договорились спать подольше и покрепче, чтобы в последнюю ночь не захотелось.
        Сплю я, значит, спокойненько и ничего не слышу. Вот Бун меня и обдурил: пошел один и не в последнюю ночь, как договаривались, а в предпоследнюю. Бумагу мы еще не успели припасти. Он ее без меня раздобыл. В нашей даче, в красном уголке, всякая макулатура в углу валялась. Он туда в темноте пробрался и захватил с собой рулон какой-то бумаги.
        Это я уж потом узнал. А проснулся я от того, что по лагерю шум пошел. Такого ночью никогда не бывало. Кто-то мимо дачи пробежал. Дверью где-то хлопнули.
        Я руку протянул к койке Буна — хотел его разбудить:
        — Бун! Проснись!
        А койка-то пустая и подушка холодная. И я похолодел — догадался: убежал Бун за жуками без меня и влип. Из-за него и суматоха в лагере.
        Влез я в штаны и босиком — на крыльцо. А его, Буна, уже ведут к даче. Он один, как преступник, а вокруг — человек десять с электрическими фонариками. И все на него светят, чтоб не убежал. Чудаки! Куда он побежит? Да Бун и не такой, чтоб бегать!
        Я — обратно и в постель. Лежу. Одеялом голову прикрыл, а щелочку оставил. По коридору они шли тихо-тихо. У дверей остановились, и в комнату с Буном вошел только Сеня Петрович. Бун сопит и раздевается, а Сеня Петрович стоит над ним в темных очках и молчит — ждет. А когда Бун залез под одеяло, Сеня Петрович пригрозил ему пальцем и ушел. Никто, кроме меня, и не проснулся.
        Зол я был на Буна не знаю как! Спрашиваю ехидным шепотом:
        — Ну, как жучки, дружище ты мой верный?
        А Бун вздыхает и говорит жалостно:
        — Да эти помешали — солнышки!.. Не спится им!.. Гуляли по лесу — огонь заметили!.. Ты не сердись! Понимаешь…
        — И понимать не хочу, и слушать не буду!
        Я закрылся одеялом, отвернулся от Буна и не разговаривал с ним до самого сбора.
        На следующий день после завтрака нас оставили в столовой. Весь отряд!
        Сначала выступал Сеня Петрович. Говорил он плохо. Не подготовился, что ли? Или не хотелось ему выступать? Очки из одной руки в другую перекладывает и мямлит про то, как Бун ночью за жуками в лес ушел.
        — Вы, Семен Петрович, не смягчайте!  — не вытерпела Галина Аркадьевна.  — Зыкин нарушил основное правило!
        — Нарушил,  — вяло согласился Сеня Петрович и послушно повторил: — Основное…
        — И про газету расскажите!  — приказала старшая вожатая.  — Это же такой вопрос!
        — Вопрос,  — опять повторил Сеня Петрович и пояснил: — Коля Зыкин провинился еще и в том, что потратил газету на жуков…
        Никто ничего не понял: какую газету, как потратил? И выяснилось: Бун в темноте вместо простой бумаги унес из красного уголка старую отрядную стенгазету. Не разобрал, что это за бумага, и запалил ее в лесу.
        У меня и злость на Буна выдохлась. За газету могут здорово всыпать. Выручать друга надо, а не злиться!
        Как только Сеня Петрович закончил и старшая пионервожатая открыла прения, я поднял руку. Она видела, но сделала вид, что не замечает.
        — Кто хочет выступить?  — несколько раз повторила она.
        Бун мне шепчет:
        — Не надо, Тур! Не лезь! Выкручусь!
        А я уже завелся. Поднял вторую руку. В столовой загалдели:
        — Данилов хочет! Данилов!
        Посмотрела на меня Галина Аркадьевна и говорит:
        — Я бы пока слово Данилову не давала. Мы знаем, что он дружит с Зыкиным и, конечно, будет его оправдывать!
        — Буду!  — крикнул я.  — Друзья и должны защищать друг друга! У врагов, что ли, помощи просить? От них не дождешься!
        — Слышите?  — воскликнула старшая вожатая.  — Вы слышите, что он говорит?.. А ведь Данилов взрослый человек — должен понимать, что врагов у нас нет! Все мы — друзья, честные, объективные, и относимся друг к другу с одинаковой требовательностью! Или в вашем отряде существуют другие законы?
        — Почему же?  — смутился Сеня Петрович.  — Мы — как все! Как везде! У нас в отряде тоже все одинаковы…
        Это меня больше всего и рассердило. Почему он такой на-все-согласный, этот Сеня Петрович? Ведь не согласен он с Галиной Аркадьевной. Вижу, что не согласен! Он бы и сбор не затеивал! Попилил бы маленько Буна и — конец!.. Меня и прорвало!
        — Одинаковы?  — спрашиваю.  — Все и везде одинаковы?
        Сеня Петрович от неожиданности очки в карман сунул, засмущался еще больше, но ответил:
        — Все… Одинаковы… То есть — равны.
        Тут я и поймал его.
        — Если все равны, то почему Галина Аркадьевна не хочет дать мне слово? Это раз! И еще: если все равны, то почему вы, Сеня Петрович, не со всеми сидите на камешке? Не с Галиной Аркадьевной, например?
        Глаза у старшей пионервожатой опять, как тогда, циркулем обвело. Голова у нее, как на подшипниках, то ко мне, то к нему поворачивается.
        — Что такое? Какой камешек?
        Сеня Петрович спрятался за темные очки и сказал:
        — Ты еще м-маленький, н-не поймешь.
        Бун двумя руками ухватился за меня и как дернет! Я и сел, а язык сам во рту ворочается:
        — Неувязочка у вас получается: то взрослый — понимать должен, то маленький — не поймешь!
        Мальчишки и девчонки засмеялись. Галина Аркадьевна и Сеня Петрович стоят у стола и не знают, что делать дальше. Сбил я их с толку. А сам думаю: на этот раз не пронесет — готовься, Тур, к взбучке! Да еще к какой!
        И вдруг — горн! Поет — зовет весь лагерь! Выручил он и меня, и наших вожатых. Сеня Петрович быстренько объявил, что сбор отряда переносится. Нас построили и повели в центр лагеря на площадку перед трибуной. Там всегда проводят всякие торжества.
        Другого такого хорошего митинга я за всю жизнь не помню. Выступали из колхоза — хвалили нас за помощь. Мы там грядки пололи, сено убирали. Но дело не в том. Нас с Буном этот митинг прямо-таки от гибели спас.
        Говорили долго. Сначала от имени правления колхоза. Потом от имени руководства лагеря. Потом от имени и по поручению пионеров. Благодарили друг друга. Обещали и в будущем году крепить взаимную помощь.
        Проговорили чуть не до самого обеда. А после обеда, извините, тихий час! Его никто, даже старшая пионервожатая, не имеет права нарушать! В тихий час сбор не соберешь! А после — чай! Тоже дело святое! А после чая — подготовка к отъезду в город! Потом был ужин и прощальный костер. Так сбор отряда в лагере и не состоялся. А может, Сеня Петрович нарочно все подстроил, чтобы его не было? Не знаю.
        Но напрасно мы радовались с Буном. Это была лишь временная отсрочка.

        Злой мальчик

        Мы проучились уже четыре дня. Настроение у нас с Буном неважное. Ходим, как над бомбой замедленного действия, и только одна у нас мысль: будет сбор, или Галина Аркадьевна отпустит нам летние грехи?
        — Не жди!  — говорит Бун.  — Под амнистию не попадем. Очень уж ты перестарался!
        Я даже спорить не стал. Сам знаю, что перестарался. И опять получается так, что вроде бы Галина Аркадьевна права. Нас только распусти, а отвечать-то ей! Сломал бы Бун ногу в лесу, что тогда? Буна бы — в больницу, а Галину Аркадьевну — в канцелярию за приказом об увольнении…
        Амнистии не было. На большой перемене подошел к нам Борька Шилов — председатель совета отряда. Глаза официальные, походка деловая. Сразу видно, что сейчас он подходит к нам не как свой парень, одноклассник, а как председатель.
        — Что вы натворили в лагере?
        — Когда сбор?  — спросил Бун.
        — Сегодня после уроков.
        — После уроков и узнаешь!  — сказал я Борьке.
        Он свысока посмотрел на нас.
        — Я не из любопытства. Хотел заранее подготовить вопрос. Галина Аркадьевна отказалась присутствовать на сборе.
        — Отказалась?  — вырвалось у Буна.
        — Сбора, значит, не будет?  — спросил я.
        — Будет. Только без Галины Аркадьевны. Она сказала, что слишком обижена на вас, чтобы быть беспристрастной.
        Это была такая новость, о которой не сразу скажешь, хорошая она или плохая. Правда, нам с Буном полегчало, но одновременно эта новость как-то пришибла нас. Я, пожалуй, даже пожалел, что Галина Аркадьевна не придет на сбор. Пришла бы, потолковали, и если бы вышел откровенный разговор, то, может быть, и поняли бы друг друга.
        Но она не пришла. Сбор проводила Клавдия Корнеевна. Вы ее уже знаете. С ней легко и просто самые сложные вопросы распутывать.
        — Ну что ж,  — говорит она,  — расскажи нам, Коля Зыкин, как все произошло.
        Бун не ожидал такого начала. Мы с ним думали, что она сама со слов Галины Аркадьевны расскажет о нашем поведении в пионерском лагере. Встал Бун и молчит. Минуту, наверно, молчал целую. Я его подтолкнул.
        — Давай! Давай!
        Он ко мне наклонился:
        — Чего давай?
        — Рассказывай!
        — Как?
        — По-русски!
        Все слышат нашу перепалку, посмеиваются. А Бун спрашивает у Клавдии Корнеевны:
        — Можно мне на секунду выйти из класса? С Туром, то есть с Даниловым.
        Она удивилась, но разрешила. Мы — за дверь. В классе — хохот.
        — Чего давай?  — набросился на меня Бун в коридоре.  — Как рассказывать? Не понимаешь, что ли? Тебя никак не выгородить! Где я — там и ты: и с эфиром, и с камнем, и на сборе!
        Я его мигом успокоил:
        — Валяй и про меня! Разрешаю!.. Только знаешь что?
        — Что?
        — Про солнышков не надо.
        — Ладно!
        Мы вернулись в класс, и Бун выложил все, как было. Ничего у него получилось — складно. Меня каким-то даже геройчиком нарисовал. Про наших вожатых — ни одного плохого слова. Признался, что они во всем правы.
        После Буна выступила Клавдия Корнеевна и, как всегда, говорила просто и не обидно.
        — Вижу, что Коля Зыкин осознал свою вину. А в чем она, в первую очередь, заключается? Я бы назвала два самых главных пункта. Первое — шутка с эфиром. Злая, нехорошая шутка! Второе — стенгазета. Верю, что произошло это случайно. Но в таких вопросах случайности нет места!
        И что меня дернуло? Я потом раза три себя по голове стукнул, а тогда не сдержался.
        — А чего такого?  — говорю.  — Стенгазета — не папирус древний, который у Мертвого моря нашли. Чего на нее молиться? Прочитали разок — и сжечь можно!
        Клавдия Корнеевна покачала головой.
        — Ты не прав. И я не верю, что ты не понимаешь этого.
        Бун ринулся мне на помощь.
        — Да понимает он, Клавдия Корнеевна! Это у него заноза в языке, а так он все понимает! Он на том сборе в лагере хорошо выступил, по-товарищески! Он же, как на фронте, огонь на себя вызвал!
        — Вызвал,  — согласилась Клавдия Корнеевна.  — Только какими средствами?.. Если разрешите, я вам прочитаю один короткий рассказ.
        И достает она из портфеля книгу. Все смотрят: Чехов, том второй.
        — Не возражаете?
        Мы не возражали. Чехов — не кто-нибудь, можно послушать. И начала она читать про какую-то влюбленную парочку. К чему бы это? Девчонки стыдливо улыбаются, мальчишки перемигиваются. Куда это гнет Чехов? А я чувствую, что щеки у меня загорелись сами собой. Я их ладонями зажал. Тогда на уши перекинулось. Защипало даже.
        Влюбленных выследил какой-то мальчишка и стал у них деньги и всякие вещицы интересные требовать. И все грозил разболтать, как они целовались. Такой этот мальчишка противный и гадостный, что я бы его избил! Только кого бить? Ведь про меня Чехов написал!.. Потом влюбленные поженились, перестали прятаться и бояться и вдвоем отодрали мальчишку за уши, а мне казалось, что это они за мои уши дергают!
        Когда Клавдия Корнеевна перестала читать, в классе было жарко, как в ванной. Это от меня все накалилось. «Ну,  — думаю,  — Клавдия Корнеевна! Уважал я вас! И сейчас уважаю! Но если еще что-нибудь скажете — во весь век не забуду!»
        Но я же говорил,  — умная она, Клавдия Корнеевна. На меня ни разу не взглянула. Чехова в портфель спрятала, встала и говорит:
        — На сегодня все! До свидания!..
        В классе у нас «лаптей» нету. Догадались. Подошли мальчишки, парту нашу окружили и ко мне:
        — Подглядывал, значит?
        — Подсматривал, выходит?
        Тут еще Катька с первой парты крикнула:
        — Чехов добрый! Он его злым мальчиком обозвал, а это хуже! Это отвр-р-рати-тельный мальчишка!
        А мне и крыть нечем: слов подходящих никак не найти. Спасибо Буну — выручил!
        — Отстаньте от Тура!  — говорит.  — Никто не подглядывал! Они сами на наш камень садились. У нас там эфир для жуков был спрятан. Мы — за эфиром, а они… сидят. И все! Ясно?.. Очень нам надо подсматривать!
        Бун — он такой: если скажет, ему верят. Отстали ребята. А для меня эта история только зимой кончилась.
        Помню, бежал я куда-то… В булочную или в кино. В булочную, пожалуй. Если б в кино, то и Бун был бы со мной. Точно! Наша булочная как раз на ремонт закрылась. Потому я через парк и бежал — в другую. А по пути космический корабль стоит — детский. Влезешь в него по лестнице, в люк высунешься и — лети себе вниз по ледяной горке. Никого вокруг нету. Дай, думаю, прокачусь!
        И откуда они взялись — не знаю. Я их заметил, когда съезжал с горки и скорость у меня была такая, хоть сто тормозов — не остановиться.
        — Эй!  — кричу.  — Береги-ись!
        А они идут внизу у горки и, как в песне: ничего не видят, ничего не слышат. В одной руке у него — очки темные, другой он ее поддерживает — осторожненько, как стеклянную. А она, Ольга Захаровна, ничего себе — физкультурная, ее не очень-то разобьешь.

        Я кричу и еду, потеряв самоуправление, а они идут и молчат, как лунатики. Ну и произошла стыковка — подрубил я их на полном ходу… Сидим в снегу все трое и смотрим друг на друга.
        — Здравствуйте!  — говорю.  — Простите, пожалуйста!
        Как только они меня узнали, Сеня Петрович очки на нос нацепил — не уважает, значит, по-прежнему. А она улыбается. Вскочила первая и помогла ему подняться. Смеется и снег с пальто стряхивает. Я тоже встал, хотел уйти спокойно, да разве с моим языком уйдешь? Он сам зашевелился, а я только слышал, как он проговорил:
        — Можете меня выдрать за уши, как Чехов злого мальчишку!
        Ольга Захаровна засмеялась еще громче — читала, наверно, второй том.
        — Ты,  — говорит,  — поторопился! Рано нам встретился!
        Я не понял.
        — Почему рано?
        Она как-то странно на Сеню Петровича взглянула и сказала больше ему, чем мне:
        — Ситуация еще не та, не чеховская… В рассказе уже предложение было сделано…
        А дальше пошло совсем непонятное. Сеня Петрович очки сдернул, смотрит на Ольгу Захаровну, сияет и заикается:
        — Д-да я д-давно!.. Д-да я х-хоть сейчас!..
        Тут он схватил ее за руку, а я пошел в булочную. Что с ними, с больными, делать? Иду и слышу — кто-то догоняет. Обернулся — он, Сеня Петрович. Подбежал, с налета чмокнул меня в лоб и шепчет:
        — С-спасибо, дружище!.. Спасибо!.. Иди!
        Я и пошел…

        Про Катьку с первой парты

        А ведь Бун-то мой — тоже больной! Не так, конечно, как Сеня Петрович,  — поменьше, но больной. Я это на черчении заметил.
        Задание тогда было такое: начертить любой знакомый предмет. Пока я думал, что бы изобразить попроще, Бун уже вовсю карандашом работал. Заглянул к нему: жука выводит — вид сверху. Здорово получается! Я сразу узнал — это тот жук, который в мой кефир шлепнулся.
        А я думал-думал и решил — туру… Тьфу! Опять оговорился! Уж этот мне дед!.. Ладью решил начертить. Легче легкого! Вид сверху — кружок в кружке, вид сбоку — конус усеченный.
        В классе резинки шуршат по бумаге, линейки пощелкивают. Борис Борисович сидит за столом и читает какую-то книгу, заслонив ее портфелем. Он всегда книгу за портфель прячет, чтобы мы обложку не увидели. А разве от нас спрячешь? Все давно знают про его страсть к детективам.
        Борис Борисович нравится нам. Он хороший и объясняет нормально. И бородка у него для солидности. Все простит, но если кто у кого хоть одну линию «слижет» — тут уж плохо! Тут он вроде как стареет на глазах и кривится, точно его самого обидели. И обязательно скажет: «Мысль повторенная есть ложь!» Не очень-то мы эту фразу понимаем, но боимся ее хуже любой насмешки.
        На уроках черчения мы всегда больше сами работаем. Борис Борисович объяснит, что к чему, и сразу же — задание. Мы — чертим, он — детектив читает. За пять минут до звонка обойдет все парты и тут же без всякой волокиты отметки ставит. Сколько-то он мне сегодня за ладью отвалит? Ладья — что надо! С такой ладьей за первую категорию драться можно!.. Интересно, как там жук у моего дружка поживает?
        Посмотрел на Буна, а он уже закончил. Все готово: и сверху вид, и сбоку. Сидит и вперед куда-то уставился. Не моргнет. И в глазах, как у Сени Петровича, когда я его с Ольгой Захаровной у горки встретил, сумасшедшинки плавают… Что это он увидел такое? И я вперед смотрю. Только любоваться-то не на что! Все знакомое: доска, Борис Борисович с детективом, первая парта, за ней — Катька. Вовсю работает резинкой — чертеж запорола, наверно. И так старается, что волосы у нее рассыпались во все стороны. Левой рукой она их собирает, а правой елозит по бумаге — даже скрип по классу.
        Я Буна — локтем в бок:
        — Ты чего?
        Он вздрогнул.
        — Ничего!
        — Втюрился?
        Это я спросил просто так — без всякой мысли. Никакой ни намек! Шутка! Думал — посмеемся вместе!
        А Бун отвернулся от меня и карандашом по парте сердито царапает. Забыл про чертеж и чирик поперек листа! Я его за руку схватил.
        — Испортишь же!
        Но уже поздно: карандаш по самой голове жука проехался, и стереть эту линию некогда: Борис Борисович встал и идет к нам.
        — Закончили?  — спрашивает и берет чертеж Буна.
        — Борис Борисович,  — говорю,  — я там подпортил Зыкину случайно… Полез за карандашом и…
        — Это не страшно!  — Борис Борисович бородку потрогал, заинтересовался.  — Я таких жуков не видел. Интересный экземпляр! У тебя есть такой в коллекции?
        Бун помотал головой.
        — В руках держал, но отпустить пришлось — эфира не было.
        — Жалко!  — говорит Борис Борисович и выводит на чертеже пятерку.
        Потом он мою ладью посмотрел, руку мне на плечо положил.
        — Ты какими любишь играть?
        — Конечно, белыми! Ферзевой гамбит!
        — Как-нибудь сразимся!
        — С удовольствием!  — отвечаю, а сам про себя думаю: «Не тяни резину! Давай отметку ставь!»
        Борис Борисович выставил мне жирную четверку и пошел дальше, а я спрашиваю у Буна:
        — Обиделся, что ли? Да я же просто так!
        — Не надо, Тур!
        И таким он голосом это произнес, на полном серьезе, с болью какой-то, что я замолчал и все оставшиеся уроки про Буна и про Катьку думал. А память у меня — как кино, самому удивительно. Если захочу, в голове у меня как кинолента закрутится, и я все вижу, что видел год или два назад. Запустил я ленту про Катьку и Буна — все и прояснилось…
        Как Катьку к доске вызовут, Бун нервничать начинает — под партой ногами по полу постукивает, точно у него судороги. А когда она стихи на вечере читала, он громче всех хлопал. Все перестали, а он стоит и бьет в ладоши. Я его тогда еле усадил на место. А на лыжах — на физкультуре? Теперь понятно, почему он не первый к финишу приходит! Я-то знаю: Бун — лыжник первоклассный. Когда не на уроке, никому из наших мальчишек его не догнать. А когда урок — пятым или шестым дистанцию заканчивает, сразу же после Катьки. Теперь ясно: не хочет ее обгонять! А с вешалкой? Когда он раньше Катьки в раздевалку заходит, то обязательно и ее пальто тащит. «На!  — говорит.  — Упало… Под ногами валялось…» Больно часто пальто у Катьки падало!
        И что он в ней нашел? Болтуха-хохотуха! Модница! Чистюля! Руки после физкультуры моет! И все вокруг на две кучки раскладывает: одно — это оч-чаровательно, а другое — это отвр-р-ратительно. Будто других слов нету! Вальс — оч-чарованье! Мальчишка — отвр-р-ратительный!..
        Эх, Бун, Бун! Ты и кличку-то, наверно, из-за нее заработал! Помню, как отвечал ты на том уроке. Слова растягивал, чуть не по слогам произносил: «Ца-ри-ца Е-ка-те-ри-на Вто-ра-я». Говорил про Вторую, а думал про свою Катьку с первой парты — вот и вышло у тебя не «бунт», а «бун»! Тоже мне — нашел царицу, нечего сказать!

        Бун перетаскивает горы

        Бун живет на первом этаже, а я — на той же лестнице под крышей, на пятом.
        Утром в воскресенье дед дал мне двадцать копеек на пирожки с мясом — их в парке у метро продают. Я взял лыжи и — вниз, к Буну. Он уже готов. Вышли на улицу. Вход в парк — прямо перед нашим домом, через дорогу. А Бун меня куда-то вправо тянет.
        — Там,  — говорит,  — войдем. Там удобнее…
        Но меня не проведешь! Я уже все понял. Буна, как в микроскоп, вижу.
        — Не крути!  — говорю.  — Не темни! Она там, что ли?
        Врать Бун не умеет. Сразу признался:
        — Она… А что?.. Если не хочешь — не ходи, но лучше пойдем.
        — Пойдем, мне-то что!
        Идем, значит, а она у другого входа на скамейке сидит. Лыжи аккуратненько в снег воткнуты, а сама сидит. И не как-нибудь — на газетке! Постелила ее на скамейку и сидит.
        А снег-то на скамейке белый, почище газеты. «Вот,  — думаю,  — чистюля! Намучается с нею Бун! Даст она ему жизни! Будет уши и руки на чистоту проверять!..»
        — Здравствуйте,  — говорит,  — мальчики! Поехали! Погода — оч-чарованье! И лыжня — оч-чаровательная! Я уже попробовала. Поехали!
        Слушаю я ее, а самому все наперекор сказать хочется.
        — Лыжня — как лыжня и погода — как погода. Нечего в телячий восторг приходить!
        Она серьезно на меня посмотрела и спрашивает:
        — У вас в доме крыша сегодня не протекала?
        — Крыша?  — удивился я.
        — Ну да! Не капало ночью?
        — Не-ет! А что? Ночью таяло?
        — Не таяло… Настроение у тебя отвр-р-ратительное — я и подумала, что тебя ночью подмочило!
        Бун хохочет, а она и не улыбнулась.
        — Ладно!  — говорю.  — Пирожок заработала — получишь у метро, если дойдешь туда на лыжах.
        — У меня,  — отвечает,  — три шоколадки есть.
        — Что так мало?
        — Я не думала, что ты еще и жадный!
        Переругиваясь, вышли мы на лыжню, которая вокруг всего парка проложена. Катька — впереди, Бун слева от нее по целине едет, указания всякие дает: как руками, как ногами работать. Я — сзади, и кататься мне совсем расхотелось. А она все зудит:
        — Мама говорит, что у нынешних молодых людей все в рост ушло. Длинные, головка слабенькая и темечко с дырочкой… Акселерацией называется.
        Длинные-то мы — длинные, это точно! Мы с Буном ровно по сто шестьдесят сантиметров, но на головы нам жаловаться нечего. Не ей судить про наши головы!
        — А девчонки,  — говорю,  — не меняются: ни роста, ни ума у них не прибавилось. На них, как на мух-дрозофил, никакая радиация не действует.
        — А ты не слышал,  — спрашивает,  — что дрозофилам памятник хотят поставить?
        Вот, думаю, языкастая кукла! Так и режет! А вслух говорю:
        — Им хотят, а нам уже поставили! И не один! На всех перекрестках, на которых фашистов били!.. И не за язык — за храбрость и ум! Фронтовым болтунам памятников не ставили!
        Катька вдруг засмеялась.
        — Правильно,  — говорит.  — За язык не ставили, а то бы тебя давно увековечили!..
        — Ладно!  — говорю.  — Два пирожка за мной.
        Катька ресничищами своими шлепает и насмешливо смотрит на меня.
        — Вот так-то, длинненькие, с дырочкой в темечке!
        Тут она задорно ухнула, палками оттолкнулась и понеслась вниз по крутому берегу пруда.
        Бун испугался за нее, крикнул даже:
        — Катюша!

        А она летит вниз и тоже кричит:
        — Оч-чарованье!
        Потом одна лыжа у ней на что-то наткнулась, застопорилась — и Катька врезалась головой в снег.

        Мы — к ней! И спуска крутого не заметили! А она уже встала на ноги и рукой за щеку держится. Под варежкой — кровь. Бун стал фиолетовым.
        — Больно, Катюша?
        — Не больно,  — говорит.  — Как бы шрам не остался!.. Железо какое-то под снегом… Я побегу, а вы лыжи мои захватите, пожалуйста!
        Тут она достала три шоколадки, отдала Буну и побежала. Бун — за ней. Она обернулась, за щеку держится.
        — Не смей!  — говорит.  — Рассержусь!
        Мы и остались. Бун ее лыжи из снега вытащил и грустный такой. Я его успокаиваю:
        — Брось ты! Чепуха! Царапина! Заживет, как на дрозофиле!
        Он опять, как в классе, серьезно произнес:
        — Не надо, Тур!  — и дает мне шоколадку.  — Жуй лучше… Она и для тебя захватила!
        — За это,  — говорю,  — спасибо. А все равно девчонка девчонкой и останется! Я тебя всегда понимал, а с Катькой с этой никак не пойму! Заскок у тебя какой-то!
        Бун ее лыжи тряпочкой аккуратно вытирает и не слышит меня. Несет чепуху сплошную:
        — Я все бы для нее сделал!..
        — Дурак!
        А он свое:
        — Она горы любит, а ни разу их не видела… Был бы такой экскаватор с термоядерным мотором и с ковшом на миллиард кубометров… Я бы за ночь весь Кавказ к ее окнам перетащил! На, раз любишь!..
        Ну, разве не больной?..

        Под колпаком

        Я за эту парту ни за что бы не сел. Чего хорошего — весь день торчать перед учителем? А Катька ни за какими другими партами и не сидела — все за первой.
        В тот день каждый урок начинался с одного и того же. Войдет учитель, сядет, а Катька с марлевой наклейкой на щеке так в глаза и лезет. Как тут не спросишь? Все учителя и спрашивали, что да как, да почему. Жалели Катьку. А «англичанка» даже руками всплеснула и запричитала, как на похоронах:
        — Ми-илая ты моя!.. Такое личико!.. Неужели рубчик останется?
        Все, между прочим, говорят, что Катька — красавица. Я-то не верю, а она сама уверена, и ей этот шрам хуже, чем инсульт с инфарктом. Те — внутри. Их не видно. А это же — во всю щеку.
        Катька сидит и переживает. И Бун, вижу, переживает,  — резинку пальцами мнет, точно сок из нее выдавливает.
        В начале каждого урока Катька вчерашнюю историю с лыжами пересказывает. И не хочется ей, а приходится — учителя расспрашивают.
        Когда она рассказывала первый раз, мальчишки и девчонки слушали внимательно, серьезно. Во второй раз ей стали подсказывать, как было дело, будто сами видели. А в третий уже пересмеивались и такие подробности придумывали, каких и не было.
        Смотрю я на Буна — он кипит. Я его таким никогда не видел. Кипит, но еще сдерживается, а прорвало его на переменке перед черчением, когда Васька Лобов крикнул на весь класс:
        — У нас — новенькая!
        Все повернулись к нему: что за новенькая, где он ее увидел? Он и выпалил:
        — Катька Меченая?
        Вообще-то Васька хороший мужик. Не со зла он это выпалил. Просто не стерпел — очень уж подходящий был момент. Все: ха-ха-ха! И тоже не со зла. А так… Из-за того, что Катька слишком много про свою витрину думает.
        Когда в классе загрохотали, Катька уткнулась в ладони и заплакала. Все замолчали. Поняли — пересолили! А Бун — хлоп крышкой парты, как из пушки. Даже мел с доски упал. Встал весь фиолетовый, страшный и говорит замогильным голосом:
        — Вы… меня… знаете!.. Попусту не болтаю! В драку зря не лезу! Но кто еще обидит Катю — разорву!.. И нет ни Меченой, ни Катьки с первой парты! Катюша, Катерина Крылова — вот так!
        Это было здорово, красиво сказано. Говорил тихо, но всех оглушил. А у меня, когда красиво, зуд начинается. Могу любую чепуху сморозить. Ну и сморозил!
        — Если Катерина,  — говорю,  — то лучше Кабанова, а не Крылова. Все-таки луч света в темном царстве!
        Спросите, почему я так сказал? Думаете, я знаю! Просто бывают такие имена, которые сами фамилию подсказывают. Если Лев, то обязательно вспомнишь Яшина или Толстого. Если Юрий, то Долгорукий в голову приходит, если Аркадий, то — Райкин. А Катерина напомнила мне пьесу Островского «Гроза».
        Ничего обидного, вроде, и нет, но Бун не ожидал, что я вмешаюсь. Смотрит на меня, и глаза у него меняются: сначала растерянные были, потом разъяренные. Потом больно ему стало, а потом перестал он меня видеть. Смотрит как на пустое место. Только что видел, а теперь не видит. Исчез я для Буна, пылью рассыпался. Он зубами проскрипел и выбежал из класса.
        Я опомнился и — за ним. А у дверей стоит Борис Борисович. Когда он вошел, никто и не заметил. Буна он не задержал, а меня остановил.
        — Садись,  — говорит,  — на место.
        Я рвусь, кричу:
        — Не могу сесть! Мне к Буну надо!
        Он повторил:
        — Садись… Тебе, может быть, и надо, но ему ты не нужен.
        — Как не нужен?
        — А кому нужен друг, который в спину ударить может?
        Взял он меня за плечо, брезгливо взял, как крысу дохлую, и отвел к парте. Плюхнулся я мешком, а внутри все ноет и дрожит почему-то.
        Борис Борисович отошел к столу, подержался за бородку и сказал:
        — Есть такой сорт людишек, которые с настоящими друзьями не церемонятся… Гадости позволяют!.. Считают, что друг терпеть обязан!.. Подло это!
        Я одеревенел. Сижу, как под стеклянным колпаком, из-под которого воздух выкачан: дышать нечем.
        Тут дверь скрипнула. Входит Бун. Спрашивает:
        — Разрешите?
        — Пожалуйста!  — Борис Борисович даже поклонился ему слегка.
        Идет Бун, а я думаю: «Он сядет — я как обниму его при всех!» А он мимо меня и — в конец класса. Стоит там парта пустая. Он и сел за нее.
        И опять такая тишина: блоха прыгнет, и то слышно будет. А я все под колпаком стеклянным. И воздуха все меньше! Задыхаюсь совсем.
        Уж хоть бы начинал он свой урок! Но Борис Борисович и не думает начинать. Молчит, смотрит в окно. А мальчишки и девчонки в парты уставились.
        Чувствую — терпеть больше невозможно! Если еще хоть одна такая минута — пропаду!.. Вскочил я на ноги и — к Буну.
        — Бун!  — говорю, а он и не взглянул на меня.  — Коля,  — говорю,  — Зыкин! Так уж вышло!.. Свинство вышло! Самое рассвинячье свинство!.. Прости, если можешь… А если не сможешь, я все равно… Да ты только скажи!.. Скажи!.. Позови!.. Даже горы, когда потащишь — и я с тобой!..
        Встал он, в глаза мне посмотрел.
        — Могу,  — говорит.  — Прощу!  — и руку мне протянул.
        Я схватил ее и не отпускал, пока мы не дошли до нашей парты и не уселись, как всегда, рядышком.
        А в классе все еще тихо, но тишина эта уже какая-то другая, не страшная, а добрая, что ли…
        Борис Борисович в окно смотрит, и лицо у него задумчивое, и голос задумчивый.
        — У нас,  — говорит,  — по программе — крюк подъемного крана… Но не крюк бы чертить сегодня, а душу человеческую… Только нет таких параметров, которыми определить ее можно!..

        Дед — дедушка — дедуля

        Не думайте, что мой дед — как все деды. Ни усов у него, ни бороды. Бреется через день. И седых волос совсем мало, потому что их вообще немного — он по привычке стрижется под бокс. Ему уже 71 год, и живем мы с ним душа в душу. Привыкли друг к другу. Мы ведь месяца по три, а то и больше вдвоем во всей квартире. Как лето, пап-с-мамой чистят свое походное снаряжение и — в экспедицию. Геологи. А нынче и зимой укатили. Конференция какая-то в Новосибирске.
        За глаза я деда так дедом и зову. Когда он слышит — дедушкой. Ну, а если подлизаться надо, тут уж — дедулей. Безотказно на него действует! Все, что ни попросишь, сделает. И с елкой так было.
        Мы с Буном сначала хотели сами ее купить. Несколько раз ходили на рынок после школы. Стоят одни палки, и хвоя на них обсосанная. Слон их, что ли, жевал, а потом выплюнул? Один раз даже втроем с Катюшей пришли и тоже ничего не выбрали.
        Заметили, как я ее назвал? Не удивляйтесь. После того случая в классе ее все Катюшей зовут. Царапина на щеке зажила. Метинка осталась — крохотная, похожая на одного жука из Буновой коллекции.
        Теперь Бун открыто прогуливается с Катюшей и пальто на вешалке в раздевалке подает. Других бы засмеяли, женихом бы и невестой задразнили, а им разрешено в порядке исключения. Уважают Буна!..
        Ходили мы, ходили за елкой — ничего не получается, а Новый год уже скоро. Я — к деду. Дедуля, конечно, и всякие другие словечки. Ему долго объяснять не надо — решает быстро, и два у него ответа. Если скажет: «Кру-гом!» — можно больше не приставать. Не поможет! А если согласен, то он «Есть!» говорит. Послушал он про елку и обрадовал меня.
        — Есть, Санька!.. Задание получено.
        Утром мы вместе вышли: я — в школу, а дед — по елочным пунктам. И домой возвратились вместе. Идем мы с Буном из школы, а впереди громадная елка по тротуару едет. Густущая, зеленая, с такими лапами, что и человека под ней не видно, будто сама движется. Я деда только по валенкам и узнал. Налетели мы с Буном, подхватили елку и втроем домой приволокли.


        Запахло в квартире густо и празднично.
        Дед сидит, тяжело дышит и лысину рукавом вытирает. Устал, а самому приятно.
        — Красавица!.. Будешь, Санька, деда помнить!
        — Еще бы!  — говорю.  — Буду! Такой елки ни у кого не было и нету! Такая только на катке стоит, ну и в Кремле, конечно!.. Где ты ее раздобыл, дедуля?
        Когда дед сказал, где он ее купил, мы с Буном засвистели даже,  — у Кузнечного рынка! Туда на такси не меньше рубля стоит! Значит, километров десять он ее на себе тащил! С такой елкой в метро или троллейбус не влезешь. Вот так дед! Силен дедуля!
        Силен, а стар все-таки. Долго отдышаться не мог. Мы ему и валенки с ног стягивали. Я его поругал.
        — Взял бы,  — говорю,  — поменьше и поближе!
        Он шутит:
        — Задание такое было — достать красивую елку!
        А мне его почему-то жалко стало.
        — Какое,  — говорю,  — задание? Я и права никакого не имею задания тебе давать!
        Это ему понравилось, и спрашивает он:
        — А скажи, Санька, бывают красивые задания?
        Мы с Буном переглянулись — не знаем, что сказать. Трудно в задании красоту отыскать. Так дед и не дождался нашего ответа, сам ответил:
        — Ничего нет красивей выполненного задания!
        Любит иногда дед философствовать, особенно, когда ему нездоровится.

        Десятикратная перегрузка

        Был бы весь год, как Новый год,  — здорово бы было! Все сразу: и каникулы, и елка, и подарки!
        Тридцать первого вечером пришел какой-то человек незнакомый. Говорит: прямо с самолета. Привез письмо от пап-и-мамы и посылку. Целуют нас с дедом, пишут, что задержатся. А в посылке: костюм лыжный — шикарный и угорь копченый — целый! Это мне. Деду какую-то смешную квадратную бутылку с водкой прислали и рукавицы — тоже потешные. У них не по одному, а по два пальца: большой и указательный. Дед ни перчаток, ни варежек не признает, а рукавицы с двумя пальцами сейчас не продаются. Рад он был, как маленький.
        — Это,  — говорит,  — удружили! И где только такую амуницию откопали?
        В тот вечер под нашей елкой собрались все мои друзья: Бун, Катюша, Васька Лобов и еще несколько человек из нашего класса. Первого и третьего числа мы в школе гуляли. Потом раз пять в разные дома культуры ходили. И везде — Деды Морозы и подарки! Не успели опомниться, как кончились каникулы.
        Завтра в школу, а сегодня, как назло, дед заболел. Болеет он странно. Градусник ему не засунешь и врача не вызовешь. Запрещает! Лежит тихонько, и на все у него один ответ: «Отлежусь!»
        Лег в девять часов, а утром все-таки встал и завтрак мне приготовил. Пьем чай, и вижу я — серый какой-то дед, тусклый и правый глаз у него подмигивает. Не нарочно — сам по себе.
        — У тебя,  — говорю,  — глаз дергается, дедушка!
        Он рассердился.
        — Без тебя заметил!  — и на руку покосился.
        Тут я увидел, что и палец у него указательный на правой руке дергается. Дед сжал кулак, в карман руку засунул и проворчал:
        — От перегрузки, видать…
        — От какой перегрузки?  — спрашиваю.  — Ты же в космонавтах не был. Это у них перегрузки десятикратные.
        — В космонавтах,  — отвечает,  — не был, но перегрузок похлебал досыта… Знаешь, сколько жизней на этом пальце сидело?.. А жизнь — вещь грузная!
        Вспомнил я, что дед в войну снайпером был.
        — Какие,  — говорю,  — жизни? Фашисты!.. Тебе что — жалко их стало?
        Дед рассердился.
        — Глуп ты, Санька!.. Жалости к ним у меня не было и нету! А только так уж человек устроен… Если он настоящий человек, тяжко ему чужими жизнями распоряжаться, даже вражескими… Вынудили нас… Гитлер заставил… Думаю, Санька, придет такое время, когда любая смерть, как чепе будет! Умрет кто-нибудь раньше срока — траур на земле вывесят! Созовут международный трибунал! Пусть выяснят причину и доложат людям…
        Поели мы. Стал я одеваться, а дед — опять на диван. Так один и будет лежать весь день!
        — Дедушка!  — предлагаю.  — Давай я с тобой останусь?
        Говорю, а сам знаю: не позволит. Слышу знакомое:
        — Выполняй свой долг, Санька!
        Долг, задание, приказ — это у деда любимые словечки.
        — Что долг?  — говорю.  — А если плохо тебе будет?
        Дед приподнялся на локте, мигнул глазом и скомандовал:
        — Кру-гом!
        На этом спор и закончился…
        Мы еще до каникул знали: в первый день на первом уроке будет сочинение про школьные каникулы. Кирилл Петрович — учитель по русскому и литературе — заранее предупредил нас. Он из тех, кого мы тоже любим. Неразговорчивый и всегда хмурый, а любим — и все! Смешно! Учит русскому, а сам так мало языком пользуется!
        Вошел он в класс.
        — Здравствуйте!  — говорит.
        Дошагал до окна, вернулся молча к двери и, наконец, добавил:
        — Пишите.
        Что писать — известно: про каникулы. Задание на весь урок. А Кирилл Петрович будет ходить от окна к двери и обратно, точно маятник. Бун однажды сосчитал: как маятник качнется сто три раза, так и уроку конец.
        Вынул я перо. Сижу. Ничего у меня не пишется.
        — Заснул?  — спрашивает Бун.
        Я ему прошептал про деда.
        — Осел!  — говорит.  — Деда беречь надо! А ты — осел!
        Поднял он руку. Кирилл Петрович заметил и остановился.
        — Слушаю.
        Бун сказал, что дедушка мой заболел и что поэтому никакого сочинения у меня не получится.
        — Данилов!  — вызывает Кирилл Петрович.
        Я встал.
        — Врач был?
        — Дедушка не разрешает!
        — Иди!
        А когда я вышел из класса, Кирилл Петрович приказал Буну сбегать в поликлинику и вызвать врача на дом. Но вмешалась Катюша.
        — У меня,  — говорит,  — мама сегодня в поликлинике дежурит. Разрешите мне — быстрее будет.
        Я про этот разговор ничего, конечно, не знал. Вернулся домой, тихонько подошел к дивану: спит дед или не спит? Если не спит, я ему тоже про долг скажу пару слов. Придумал, пока из школы бежал.
        Дед не спал. Примаргивая правым глазом, смотрит на меня и сейчас свое «Кругом!» скомандует. Но я его опередил.
        — Ты, дедушка, меня не пугай!  — говорю.  — Долги-то, оказывается, всякие бывают. Мне сам Кирилл Петрович сказал.
        — Что же он тебе сказал?  — спросил дед, и голос у него слабей, чем утром.
        Я эти высокие словеса не переношу, но если надо, могу их, как из пулемета, выстрочить. Самое легкое дело! Я и застрочил.
        — Учиться,  — говорю,  — это постоянный долг каждого советского школьника. Но есть долг и повыше постоянного! Первоочередной, например, долг. Слышал про такой?.. Кирилл Петрович так и сказал, что сегодня мой первоочередной долг — с тобой сидеть.
        — Ну сиди,  — неохотно разрешил дед, но я-то видел: ему моя речь понравилась.
        Он даже задышал спокойнее. Долго молчал, а потом и говорит:
        — Глупо, Санька, что нету его.
        — Кого?
        — Того света… Лежал бы там да поглядывал, как вы тут без меня…
        — Ты это чего?  — рассердился я.  — Ты не смей! И думать не смей!.. Во-первых, сам говоришь — нету того света! А во-вторых, нечего тебе там делать! Хочешь лежать — лежи здесь спокойно хоть сто лет и поглядывай на нас на здоровье!
        Дед заулыбался.
        — Здесь спокойно не улежишь.
        — Почему? Войны больше не будет!
        Дед вздохнул с каким-то присвистом.
        — Война, Санька, и не прекращалась.
        — Во Вьетнаме?
        — Во всем мире,  — возразил дед.  — Только не везде она с пушками и снайперами, но зато без перемирия. И вот тебе, Санька, мой приказ: в стороне от этой войны не стоять — на нейтралке не спрячешься. А с кем и за что воевать, ты уже выбрал, когда вступал в пионеры.
        — Дедуля!  — говорю.  — Утром ты такой мирный был…
        — Не путай! Утром я тебе про будущее говорил…
        Тут звонок раздался. Открыл я, а за дверью — Катина мама. Из-под пальто белый халат виднеется. И Катюша рядом стоит. Пока я удивленно глазами хлопал, они разделись и Катина мама руки в ванной вымыла. У них в семье, наверно, все такие чистюли!
        Вышла она с полотенцем, руки старательно вытирает, прихожую нашу осматривает и укоризненно головой покачивает.
        — Уж эти мужчины!  — говорит.  — Как одни останутся — полный беспорядок!.. Займись-ка, Катюша!
        А чем заниматься-то? Пол я сам на прошлой неделе пылесосил. Иголки еловые, конечно, кое-где остались, но разве их уберешь? Они же в каждую щель понатыкались!.. Хотел я заспорить, но не успел. Катюша на кухню за пылесосом побежала, а мама халат поправила и говорит:
        — Веди к больному.
        «Этот больной сейчас тебе выдаст!» — подумал я и повел ее к деду. Поздоровалась она с ним, удивленно на меня посмотрела и спрашивает:
        — Неужели это ваш внук! Вы же совсем еще молодой!
        Деда хитростью не купишь. Поглядел он на белый халат и говорит:
        — Молодой — не молодой, но, простите, я вас не звал.
        Она и не подумала обидеться. Согласилась.
        — Я знаю. Это естественно. Лежачий больной никогда сам врача не вызывает.
        Дед дернулся — хотел сесть, но сил у него не хватило. Упал на подушку и только глазами врачиху сверлит: сердится, что его лежачим обозвали. Рубашка съехала, и вмятина на левом плече видна.
        — Интересное ранение!  — воскликнула Катюшина мама, будто только из-за этой старой раны и пришла.  — Пулевое… Вертикальное… Вы стояли, а в вас стреляли с самолета…
        — Не то!  — буркнул дед.  — Дуэль была… с ихним снайпером.
        — Что вы говорите?
        Она быстро прощупала плечо и как-то незаметно приложила ухо к груди деда. Вот это подходец!
        Слушала, слушала и говорит:
        — Оч-чаровательно! Легкие чистенькие!.. Так… Так-так!.. А сердце от…
        Она не договорила, но я понял: она хотела сказать, что сердце отвр-р-ратительное. Ухом по груди деда водит, а смотрит на меня и спрашивает:
        — Папа с мамой скоро вернутся?
        — В феврале обещали.
        — Нужно их вызвать телеграммой.
        — Они не на прогулке!  — зашумел дед.  — Никаких вызовов!
        Она ласково погладила его по щеке.
        — Вы поймите…
        — Это вы поймите!.. И никакой паники! Дождусь! Без них не помру… не дождавшись!
        Как он это сказал — про смерть, у меня не один, а оба глаза задергались. Выскочил я из комнаты и — в ванную. Только и не хватало, чтоб мои слезы увидели! Уткнулся в полотенце и слышу Катюшин голос:
        — Сашек! Милый! Не плачь!
        Я бы ей ответил, да горло первый раз в жизни не сработало. Захлопнул дверь перед ее носом, вытерся и вышел в коридор. А она и говорит:
        — Не бойся! Мама все постарается сделать. Она опытный врач.
        Как раз и мама из комнаты деда вышла с какими-то бумажками в руке.
        — Обед у вас есть?
        У нас селедка была, колбаса и пельмени.
        — Найдем чего-нибудь.
        — Уж эти мужчины! До чего беспомощные!.. Катюша, аптека и обед за тобой. Вот рецепты.
        — А телеграмму?  — спросил я, и опять в глазах у меня защипало.
        — Дедушка не хочет. И в больницу отказывается… Подождем денек.
        В тот день я швейцаром был: то и дело открывал и закрывал дверь. Сестра с уколами прибегала. Катюша в аптеку сходила, в магазин. А после уроков Бун заявился. Мы с ним на кухне обедали. Катюша на стол подавала. И деда она накормила. Без нее бы он обязательно встал. Не знаю, как она сумела накормить его с ложечки.
        Какая-то она удивительная! Я раньше и не замечал. Все у ней само делается. И квартира чистая стала, и обед горячий из трех блюд. Дед даже приободрился.
        Собрались мы около дивана. Глаз у деда все дергается. Голос хоть и повеселее, а все же слабый. Шутит:
        — Молодцы, гвардейцы!.. На помощь к окруженному пробиваетесь…
        А мне и жалко его, и обидно, что он такое про себя говорит. Попасть в окружение — это у деда самое последнее дело, вроде как бы полный конец.
        — Никто,  — говорю,  — тебя и не окружал!
        — Нет, Санька… Чего уж тут скрывать… Сплоховал твой дед. В штрафники списать его надо.
        — Штрафники тоже хорошо дрались!  — сказал Бун.  — Я читал: они отчаянные были!
        Катюша на часы посмотрела, бутылку взяла и ложку.
        — Пора лекарство принимать.
        Дед открыл рот и послушно проглотил лекарство, а она и говорит:
        — Уж эти мужчины! Все про войну!.. Жить надо и радоваться!
        — Жить надо, пока других радуешь,  — ответил дед и совсем меня разозлил.
        — А ты,  — говорю,  — не радуешь, что ли? А про елку забыл? И… и вообще!..
        Я бы много мог вспомнить хорошего про деда, но неудобно как-то. Да и не любит он, когда его хвалят. Но на этот раз он принял похвалу и посмотрел на елку. Она в углу стояла, в ведре с водой. Не с простой! Дед рецепт один знает. Он в воду мелу натолок, желатину посыпал и еще чего-то. И елка была совсем живая, как несрубленная, даже еще пушистей. Улыбнулся дед елке и спрашивает:
        — А что, Санька… Не очень я тебе досаждал?
        — Да ты что?  — возмутился я.
        — А по-честному? Ведь бывало?
        — Ну, бывало!  — говорю.  — Редко… Когда ты про приказ или про долг толкуешь.
        — А чем это плохо?  — нахмурился дед.
        Бун полез выручать меня.
        — У нас не любят говорить про это.
        — У кого — у вас?
        — Ну, у нас… у молодых… Мы сами хотим все проверить… Чтоб не вслепую… Не по приказу, а от себя… Без всякого долга. Свободно.
        — Ревизоры!  — дед усмехнулся и хрипло вздохнул.  — Долг им не нравится!.. А мы в него самое святое вложили: души наши, опыт, веру! От чего вы освободиться-то хотите?
        Буну бы смолчать, а он, хоть и не нарочно, уколол деда:
        — Вера, душа — эти слова, дедушка, старые, из библии.
        Губы у деда дрогнули, но Катюша не дала ему говорить — ладошкой рот прикрыла.
        — Дедушка! Дорогой! Не волнуйтесь! Все мальчишки отвр-р-ра-тительные! С ними и здоровому трудно разговаривать!
        Я ждал, что дед сейчас рассвирепеет. Шутка сказать — рот ему зажали! А он ничего, стерпел. Еще раз вздохнул и отвернулся от нас. Мы на цепочках вышли из комнаты. В кухне я погрозил Буну кулаком.
        — Молчишь, молчишь, да как ляпнешь!
        И Катюша сердито на него посмотрела — тоже хотела выругать. А он и без того переживает, что обидел деда.
        — Ладно!  — говорю.  — Идите домой! С моим дедом уметь надо…
        Выпроводил я их и вернулся к нему. Он лежит, на елку смотрит, а сам ни елки, ни комнаты не видит. Далеко смотрит, назад, в прошлое: может — в войну, а может, и еще куда-нибудь дальше. Присел я рядом и думаю, что бы такое сказать, чтобы ему приятно стало.
        — Дедуля!  — говорю.  — Никто, это самое, проверять тебя и не собирается. Болтовня одна!
        — А вы проверьте! Проверьте!  — прохрипел дед.  — Ваши внуки вас проверять начнут… А ихние — их… Кто же, Санька, вперед пойдет?..

        Последняя медаль

        Я проснулся оттого, что кто-то сел на мою кровать. Открыл глаза — дед. Руками за спинку кровати держится и дышит, как загнанный. Устал, пока до меня добирался. Поругать бы его — зачем с дивана слез, но у меня язык присох от жалости. Обнял я его за плечи и тихонько на свою подушку опустил.
        — Позвал бы,  — говорю,  — если что надо. Я чутко сплю. Может, «неотложку» вызвать?
        Дед немножко отдышался.
        — «Неотложку» не надо… Просчитался я, Санька… Не дотяну, а они обидятся…
        — Кто они-то? И за что?
        — За то, что не дождался… Не попрощался с ними…
        Уткнулся я в подушку и заревел, а дед руку мне на голову положил и дрыгающий палец, как дятел, в затылок мне поклевывает.
        — Не надо, Санька… Пора, знать, пришла… Не теряй времени… Выполняй задание!.. Садись на телефон — отстукай телеграмму… Но не очень такую, а… спокойную.
        Вытер я слезы.
        — Есть,  — говорю,  — дедушка! Есть выполнять задание. А ты лежи на моей кровати и больше не вставай! Не рыпайся!
        Ну и он мне в ответ по-военному:
        — Есть, Санька, лежать и не рыпаться… Отрыпался!
        Продиктовал я телеграмму по телефону, чайник на газ поставил, дал деду лекарство. Вижу — очень ему трудно и лежать, и дышать. А вид у него какой-то виноватый.
        — Вот и я,  — говорит,  — свой долг нарушил.
        — Брось, дедушка! Чего ты зря на себя наговариваешь!
        — Не зря… Долг стариков — никому не мешать… Столько канители наделал! А еще сколько будет…
        И правда: весь следующий день шумный был. С утра опять сестра пришла, шприц кипятила. Потом — Катюшина мама. Увидела, что дед на мою кровать перебрался, головой покачала. Послушала его и ушла очень недовольная. Днем, после уроков, Бун, Катюша и Васька Лобов к нам заглянули. Только Васька недолго был. Пошептался с Катюшей на кухне и удрал.
        Часов в пять — снова звонок. Входят два солидных дяди. Врачи — специалисты по сердцу. Проводил я их к деду и спрашиваю у Катюши:
        — Твоя мама прислала?
        — Это консилиум,  — пояснила она.  — И еще кое-что оч-чаровательное будет! Дедушке приятное… Ему сейчас приятное — лучше всяких лекарств.
        Махнул я рукой.
        — Ты меня не успокаивай!..
        Врачи долго у деда сидели и такое вынесли решение: перевозить его в больницу пока нельзя, а все остальное, что Катюшина мама прописала, все правильно и ничего нового применять не надо.
        Не успел я дверь закрыть за этим консилиумом, как опять звонок. На этот раз — офицер из райвоенкомата. И тоже — к деду. Это, наверно, Васькина работа! Недаром они с Катюшей на кухне шушукались. Васькин отец в военкомате служит.
        Офицер встал перед дедом по стойке смирно и отчеканил:
        — Товарищ полный кавалер ордена Славы! Разрешите вас поздравить с награждением медалью в честь приближающегося пятидесятилетия вооруженных сил!

        Дед встрепенулся, губы у него задрожали, в глазах — радость и слезы. Воздуху в грудь набрал — сейчас рявкнет! Но не рявкнул.
        — Служу,  — прошептал,  — Советскому… Союзу…
        Офицер положил на одеяло удостоверение и новенькую медаль, пожелал деду скорей поправляться и откозырял.
        Лежит дед и медаль перед носом держит. Световой зайчик от медали по его лицу прыгает. От этого зайчика, что ли, праздничный какой-то стал дед. И больной, и дышит тяжело, а праздничный.
        — Спасибо!  — говорит.  — Не забыли старого солдата…
        Тут я еще раз про Катюшу и Ваську подумал. Молодцы, все-таки! Сообразили, как моего деда порадовать. Может, теперь он на поправку пойдет! И отец Васькин молодец! Нарочного с наградой прислал. На это тоже не каждый способен!..
        Под вечер дед задремал. Я выпроводил Катюшу с Буном, взял классные тетради, которые они мне оставили, но голова никак не работает.
        Читаю и не понимаю, что они там на уроках без меня проходили. Плюнул я на это дело и пошел взглянуть на деда. Глаза закрыты. Дышит быстро-быстро. Медаль на тумбочке поблескивает. Вдруг дед и говорит:
        — Достань, Санька, чистую скатерть… Стол накрой… Бутылку с водкой… ту… граненую из холодильника выставь… Едут.
        Я подумал — бредит. А он спрашивает:
        — Слышишь?
        — Слышу, дедушка.
        — Шевелись.
        — Кто едет-то?
        — Эх ты! Недотепа!
        — Ты про пап-с-мамой?  — догадался я.  — Рано еще! Завтра, наверно…
        — Сегодня!
        И так он это уверенно сказал, что и я поверил. Побежал на кухню, а он опять меня зовет.
        — Не на кухне,  — говорит,  — а в столовой накрой… Чтоб торжественно… И на меня не забудь — тарелку…
        Мне стало полегче: кто умирает, тот про тарелку не думает. Посвистываю от радости и из кухни в столовую бегаю: посуду расставляю, закуски, водку, для пельменей воду кипячу. Бегал, бегал и остановился в коридоре, смотрю на входную дверь. Откуда дед взял, что они сегодня приедут? Может, не сегодня! Может, дня через два! Ведь они, и правда, не на прогулке, не в туристской поездке, а на работе. Не отпустят — и все! А он ждет! Уверен! Если не приедут, то плохо будет!
        Больше я не свистел. И посуда скользкая какая-то стала. Раскокошил одну рюмку. Только осколки в мусоропровод отправил, слышу — кто-то ключ в замок вставляет. А кто, кроме своих, с ключом придет! Бегу к двери… Они! Мама поцеловала меня:
        — Что случилось?
        Папа поцеловал:
        — Как отец?
        — Плохо,  — говорю.  — Сердце…
        Мы втроем к нему подошли. Увидел дед, заулыбался.
        — Порядок,  — говорит,  — в снайперском взводе… Дождался!.. Лица кислые не строить!.. Вызвал, чтобы медальку обмыть… Стол готов… И я рюмочку опрокину…
        — Пить тебе не дам,  — сказал папа.  — И сами не будем. Поправишься, тогда банкет закатим на весь дом!
        — Не спорь!  — строго говорит дед и дрожащей рукой медаль показывает.
        — Нельзя тебе, отец!
        Тут дед свое и выдал — скомандовал:
        — Кру-гом!
        Да так громко, что папа, как солдат, повернулся на сто восемьдесят и даже каблуками щелкнул. А дед снова командует:
        — Кру-гом!
        Папа еще сто восемьдесят крутанул и стоит лицом к деду. Руки по швам.
        — То-то!  — говорит дед.  — А теперь помоги к столу дойти.
        Папа закутал его в одеяло и на руках в столовую отнес. Усадил в мягкое кресло на колесиках, подкатил к столу — на самое почетное место, где дед всегда в праздники сидит.
        — Папаша!  — это мама так деда зовет.  — Я ваших любимых груздей привезла. Смотрите, какие ядреные! Так и хрустят!
        Дед подцепил вилкой грибок и велел наливать водку. Хотел сам взять рюмку, но очень уж рука дрожала.
        — Поднеси-ка, Санька!
        Я поднял рюмку.
        — Ну!  — вздохнул дед.  — Живите мирно и счастливо!.. Давай, Санька!
        Выпил он рюмку водки из моих рук, сжевал гриб, похвалил засол и говорит:
        — Эвакуируйте меня на диван… Хватит.
        Уложили мы деда, лекарство дали, хотели посидеть у дивана, но он отослал нас.
        — Устал,  — говорит,  — не мешайте… И дверь закройте.
        Поужинали мы втроем. Я рассказал все. Полный отчет.
        — Завтра в медицинскую академию позвоню. Посоветуюсь,  — сказала мама.  — А ночью я сама подежурю.
        — До четырех,  — согласился папа.  — А в четыре меня разбудишь.
        Но не вышел этот номер. Я и папа легли спать, а мама осталась в столовой, чтобы поближе к деду быть. Полчаса не прошло. Зовет ее дед, а мы с папой слышим.
        — Не дури!  — говорит.  — Не мешай… Чтоб света я твоего не видел! И в темноте не вздумай сидеть… Ложись… Наклонись — поцелую… Спокойной ночи.
        С дедом не поспоришь. Только хуже ему будет. Легла она. А утром уже не было деда. Умер ночью. Никого не потревожил.
        Эх ты, дед — дедушка дедуля!
        Вы никогда не хоронили родного деда? Нет?.. И не советую. По опыту знаю… Самое страшное — это свое бессилие. Не человек, а слабак! Такой слабак, что ничего для деда сделать не можешь. Он лежит в гробу, а ты стоишь. И все! И хоть разбейся!.. Да я бы сейчас за каждый его год по пять своих лет отдал! Но хоть всю жизнь отдай, а у него ни одной секунды не прибавится, у него и глаз ни разочка не моргнет…
        Срезал я самые хорошие ветки с елки и деду — в гроб. А сам реву и никого не стесняюсь. Может, он надорвался, когда елку тащил?.. Задание мое выполнял…
        Бун тоже плачет. Ему кажется, что и он виноват. Дед тогда обиделся на него.
        И все почему-то как провинившиеся: и пап-с-мамой, и Катюшина мама… Живые, наверно, всегда виноваты перед мертвыми. Недоделали, значит, что-то, недоглядели, не поняли! Вот бы трибунал созвать, про который дед говорил. Пусть бы разобрались и всыпали мне, если виноват…
        Но трибунала не было. И траура на улицах — тоже. Мороз был и солнце. И народу порядочно. Впереди Васька Лобов шел. В руках — подушечка, а на ней — четыре ордена деда. Бун нес пять медалей. А когда гроб в могилу опускали, над кладбищем пролетел самолет и оставил за собой в небе длинную белую полосу…
        Эх, дед — дедушка — дедуля!.. Кто мне теперь про долг скажет?..

        Шинель

        Целую неделю со мной нянчились, как с больным. Мальчишки во всем мне уступали. Васька Лобов ни с того ни с сего подарил девять потрясающих африканских марок. А учителя не вызывали меня на уроках. Потом постепенно все вошло в норму, только комната деда пустовала и внутри у меня еще долго посасывало, как от голода.
        Вот что значит родной!.. Интересно, чужих бывает так жалко? Наверно, бывает…
        Взять хотя бы Буна. Он как родной мне. Я уж не говорю про Буна и Катюшу. У них между собой еще роднее получается. Смешно даже!..
        Сидим мы на уроке седьмого марта, накануне праздника. Урок вроде политинформации был — про Международный женский день. У стола поет наша Галина Аркадьевна. Не поет, конечно,  — говорит. Это мы между собой считаем, что поет: очень уж похоже. Она как на сцене в самодеятельности: плечиками поводит, прическу поправляет и льет-льет, заливается. Даже глаза иногда закатывает. Но не помогает. Скажу честно: плохо мы ее слушаем, потому что гулкая она какая-то, из чужих слов сделанная. В блокнот заглянет и такой речитативчик выдает, что самый прилежный пионер глохнет и ничего не слышит.
        А Бун что-то строчит. Напишет, зачеркнет и опять строчит. Неужели, думаю, про 8 Марта? Посмотрел — нет, записка. Кому бы это? Он никогда писулек по классу не пускает, а тут так старается, что забылся совсем.
        Между нами секретов нету. И я не подглядывал, а смотрел с полным правом и прочитал записку. Он ее Катюше писал. Слово в слово я не запомнил, а смысл такой: если б на всей земле она одна была, а все бы остальные — мужчины, то и тогда стоило бы праздновать Женский день.
        — Правильно!  — шепчу я Буну.
        Он как проснулся. Переспрашивает:
        — Верно — правильно?
        — Конечно,  — говорю,  — верно. Если б всего одна-единственная на всей земле! Тут и спорить нечего! Одна — на несколько миллиардов! Редчайшее явление природы! Да ее бы на руках носили, как богиню крылатую!
        — Точно!  — говорит Бун: — На руках!
        Он даже не почувствовал, что я пошутил немножко. Сложил записку, послал на первую парту, и оба мы в Катюшин затылок уставились. Не знаю, что видел он, а я заметил, как у нее уши и шея вспыхнули. Она нагнулась к парте и щеки ладонями зажала, точно у ней голова закружилась.
        — Крылова!  — Галина Аркадьевна возмущенно закатила глаза.  — Не размагничивайся! Или тебе нехорошо?
        Катюша вздрогнула, и голос у нее звонкий, праздничный.
        — Хорошо!  — говорит.  — Даже очень!.. Оч-чаровательно!
        Это она на записку ответила. Бун расцвел и ка-а-ак стукнет меня по колену под партой.
        — Не бесись!  — говорю, а самому завидно.
        Что-то во мне не так устроено. Хоть сто девчонок — мне не станет ни жарко, ни холодно. А ведь, наверно, приятно быть такими, как Бун.
        Он от радости еще и локтем мне бок пробуравил.
        — Отцепись!  — говорю.
        — Бревнышко!  — шепчет он.  — Истуканчик!.. Ты маме подарок приготовил?
        — Я ее и так поздравлю.
        — И так!  — передразнил он.  — Лень подумать?
        И чего пристал? Возьму и куплю подарок! Не трудно, и время еще имеется. Только что купить и где взять деньги?
        Стал я вспоминать, какие подарки дед-и-пап маме покупали. И вспомнил: дед на Восьмое марта всегда какие-то духи дарил, которые мама любит. Вот бы их, а?.. Как они называются?.. На шинель похоже… Хотел спросить у Буна, а Галина Аркадьевна все на нас подозрительно поглядывает. Пришлось записку писать: «Эй! Не истуканчик! «Шинель» — есть такие духи?» А он мне на том же листке отвечает: «Есть. Защитного цвета и двух сортов: для солдат и для офицеров. У твоей мамы какое звание?» Разорвал я записку. Ну, думаю, и язва!..
        Только прозвенел звонок, я — к Катюше.
        — Это по твоей части… Какие есть духи, на шинель похожие?
        — «Шанель»!  — запросто говорит она, будто всю жизнь этими духами мазалась.  — Французские!
        — Вкусные?
        — Оч-чарованье! Только дорогие — ужас!
        — Тройки,  — спрашиваю,  — хватит?
        — И тридцать мало!
        У меня от этой цены в глазах потемнело. Зову Буна.
        — За твое ехидство,  — говорю,  — доставай мне полрубля!.. Где хочешь! И может быть, без отдачи.
        Катюша догадалась.
        — Маме на подарок?.. У меня есть шестьдесят копеек — возьми.
        Взял я деньги, но предупредил:
        — Учти — без отдачи!.. Вернее, отдам, когда заработаю.
        Собрал я в тот день рубль двадцать пять копеек. Надо бы хоть до трех дотянуть. Дома за папу взялся:
        — Ты богатый, пап?
        А он хитрущий — понял, что на подарок нужно.
        — Сколько?
        — Подкинь рубля два.
        Он смеется.
        — Пиши расписку, что через двадцать лет вернешь!
        Получил я деньги, в метро — и на Невский приехал. Иду к самому главному одеколонному магазину. От него за три дома духами пахнет. А народу! И все мужчины. В магазине покупают и пудру, и краску всякую, и наборы. Я подумал, что сегодня здесь и зубного порошка не купить. Но купил! Эту бутылку я сразу взял на прицел. Заметная она очень — больше всех других.
        — Сколько,  — спрашиваю,  — эти духи?
        — Три девятнадцать,  — отвечает продавщица.  — Но это не духи, а одеколон.
        — Заверните,  — говорю,  — пожалуйста!
        Выложил кассирше все бумажки, всю мелочь выгреб, получил копейку сдачи и вышел на улицу с бутылкой в кармане. Весело было, и плевал я на то, что осталась у меня всего одна копейка — ни на метро, ни даже в трамвае не проедешь. В другой бы день я и зайцем не постеснялся, а в тот не мог. Хотел — и не мог! Вспомнил про деда. Он же с елкой пешком пришел, а я с одеколоном не дойду! В нем и весу-то вместе с бутылкой граммов триста… Как поднажал! Настоящий марш-бросок! Через полтора часа дома был. И еще веселее стало, точно я какое-то большущее дело сотворил. Дед бы сказал, что я всего-навсего долг сына выполнил. Только это не долг. Просто я люблю маму и могу пройти для нее хоть сто километров!
        А утром что было!..
        Пока мама причесывалась перед зеркалом, мы-с-пап выложили на стол наши подарки. У него та самая «Шанель» — крохотный флакончик. Смотреть не на что! А я как свою бутылку выставил, так и совсем пропал французский пузырек.
        — Ах ты,  — говорит папа,  — такой-сякой! Обскакал отца!  — и цап меня за ухо.
        А в коридоре уже мамины каблучки постукивают. Похватали мы стулья, сидим чинненько. Она вошла и ахнула, увидев подарки. Села и сначала всплакнула, а потом уж расцеловала нас.
        — Не ждала,  — говорит,  — сегодня такого… Думала: умер папаша — и традиция кончилась… Спасибо, дорогие мои мужчинки! И папаше спасибо! Это он вас к хорошему приучил!
        Папа, как мальчишка, надул губы.
        — А мы с Сашком безнадежно плохие?
        — Не плохие, но до папаши вам далеко!  — шутливо сказала мама.
        — Ладно!  — папа погрозил пальцем.  — Теперь ходи по тайге да поглядывай! На меня не рассчитывай. Вывихнешь ногу — не понесу!
        Мама рассмеялась и обняла его.
        — Шучу, шучу!  — говорит.  — Вы все хорошие!
        А я спрашиваю:
        — Разве было такое — с ногой?
        — Было!  — говорит мама.  — Давно, осенью пятьдесят второго года. Нес нас с тобой папа по тайге целых двадцать километров!
        Меня это удивило:
        — Как со мной? Загибаешь ты что-то, мам!.. Я и тайги не видел, и родился в пятьдесят третьем!
        Они как захохочут!
        — Человека,  — спрашивает папа,  — по биологии проходил? Или вам все еще про таинственных журавлей рассказывают?
        Пока я соображал, что к чему, папа перестал смеяться и сказал совсем другим тоном:
        — А вообще-то это, конечно, великая тайна!
        Но я уже сообразил.
        — Никакой,  — говорю,  — тайны нет и журавлей тоже. Человека я проходил. Все просто.
        — Тайна!  — повторил папа.  — Удивительная, прекрасная тайна… Сам подумай! Живут два незнакомых человека в разных городах и не знают, что пройдет какое-то время — и станут они самыми родными, самыми близкими на свете! Разве не тайна?
        Я вспомнил про Буна и Катюшу.
        — А может,  — говорю,  — и не в разных городах, а рядом.
        — И так бывает,  — согласился папа.  — Тем более — тайна! Сидит рядом с тобой девчонка. Ты ее за косы дергаешь, глупой обзываешь, на бантик чернилами стараешься брызнуть, а она лет через пятнадцать твоей женой будет.
        — Очень мне надо!
        — Тебе не надо — другому надо. А кому интересно жениться на той, которую за косы дергали и чернилами обливали?
        — Отмоется!  — буркнул я.
        — Не все отмывается!  — сказал папа.  — Любая девчонка — это маленькое чудо!.. Парню ты можешь и в ухо заехать — разрешаю, если за дело. А на девчонку и смотреть грубо не смей!
        Я бы мог еще с папой поспорить, но при маме не стал — Восьмое марта все-таки!

        Пожар

        Встаем мы рано. Пап-и-мам привыкли в экспедициях с рассветом просыпаться. В семь уже завтракаем. До уроков — два часа. Вышел я в девятом часу во двор, а навстречу мне — самосвал. Землю для цветника привез. Свалил ее и уехал. Солнышко греет. От земли парок пошел.
        Смотрю — что-то поблескивает и шевелится. Я — ближе. Жук! Его вместе с землей привезли. И какой-то смешной. Не помню, есть ли такой у Буна? Хотел схватить, но увидел еще какие-то белые горошины. Может, коконы или как их там называют. Бун и их берет. Рядом битый стакан валялся. Я взял его и накрыл все это хозяйство, а сам — к Буну.
        В коридоре, помню, почтальонша как раз газеты по ящикам рассовывала. В дверях я с родителями Буна столкнулся.
        — Встал?  — спрашиваю.
        — Моется,  — отвечают.
        Я открыл ванную, кричу:
        — А побыстрей можешь?
        Бун посмотрел через мыльную пену и сразу же глаза зажал, рассердился:
        — Горит, что ли?
        — Не горит, так загорится!.. Выходи быстрее!
        Вернулся я во двор, дежурю около жука, а Бун все не идет. Мальчишки незнакомые выбежали с нашей лестницы, а его все нет. Потом закричали где-то, зашумели. Слышу голос Буна:
        — Беги!
        Ничего не понимаю!
        Стекло какое-то разлетелось вдребезги.
        Я подбежал к дверям, а оттуда выводят Буна. Слева — дворничиха, справа — мужчина со второго этажа. Оба держат Буна за шиворот. До того это было неожиданно, что я и рта открыть не мог. Стою, как болван, и на Буна смотрю. А он нарочно от меня глаза отводит. Наконец рот у меня сработал.
        — Бун!  — спрашиваю.  — За что они? Что ты натворил?
        Он не отвечает и не смотрит на меня. Его подталкивают к подвалу, а вокруг народ собирается. «Украл? Разбил? Ударил?» И советы сразу же: «Оштрафовать. В милицию его!..» А за что?
        — Мы его,  — говорит дворничиха,  — в дружину сначала! Ближе!
        Комната добровольной дружины — в нашем подвале. Там редко дежурят, а в то утро сидел какой-то дружинник. Запихали Буна в подвал, и я туда протиснулся.
        Началось следствие. Оказывается, Бун поджег газеты в почтовом ящике. А когда его заметили, стал удирать и, чтобы его не догнали, припер дверь в коридоре метлой. Дверь у нас со стеклами. Дворничиха поднажала — метла соскользнула и выбила одно стекло.
        Слушаю и поверить не могу. И Бун говорит, что ничего не поджигал.
        Вышел я вперед, к столу, за которым дружинник сидит.
        — Врут они!.. Во-первых, Бун не такой человек, чтобы чужие газеты жечь. А во-вторых, старая это шуточка! Ее и в кино уже показывали: там тоже газеты поджигали. Мы, если б захотели, поновей могли придумать!
        Дружинник трубку закурил. Настоящий Шерлок Холмс, только рыжий, с веснушками и глаза круглые. Он с трудом их прищурил для проницательности, уставился на меня и спрашивает:
        — Значит, не первый раз хулиганите? Вдвоем?.. Придется и тебя задержать.
        — Его-то за что?  — возмутился Бун.  — Меня поймали, со мной и делайте, что хотите… Но газеты я не поджигал, а, наоборот, потушить хотел. Они уже горели, когда я из квартиры вышел.
        — А зачем побежал?  — тоненьким голоском спросила дворничиха.  — А дверь метлой зачем припер и стекло выбил?
        — Стекло вы сами разбили.
        — Я?  — взвизгнула дворничиха и вдруг разразилась басом: — Ах ты хулиган!
        — Не обзывайтесь!  — говорю.  — Это и дворникам не положено!
        — Ах ты хулиган!  — Это она уж на меня своим басом обрушилась.  — Задержать! Задержать и этого!
        Как в опере, все завопили на разные голоса:
        — Обоих! Обоих!
        — Вдвоем они, конечно! Сразу видно!
        — Свидетели есть!
        — Нечего канителиться — акт нужно составить на обоих!
        И составили бы, и на обоих. Но мужчина со второго этажа вдруг сказал:
        — На обоих я не подпишу. Второго парня я не видел.
        — Как не видели!  — взвизгнула дворничиха.
        — И вы не видели!  — ответил он, взял меня за плечи и повернул к выходу.  — Иди! Нечего тебе тут толкаться.
        Что делать? Вышел я во двор. А что бы вы на моем месте сделали? Отец и мать Буна ушли. Бежать к своим? Ну и что? Да им и рта раскрыть не дадут — они же не присутствовали. И помчался я в школу. Бегу и все думаю: как это Бун опять в историю влип? Не понятно!
        А почему, собственно, не понятно? Понятно! Очень даже понятно! Еще как понятно!
        Я даже остановился. Все мне вдруг ясно стало… Бегу опять, и радостно мне и тревожно.
        Бун, дружище! Ты же, наверно, меня старался выручить! Ну, конечно! Мы ведь о чем в ванной говорили?.. Ему в глаза мыло из-за меня попало. Защипало. Он и спросил недовольно: «Горит, что ли?» Я говорю: «Не горит, так загорится!». Вышел он из квартиры, видит — газеты в ящике горят. Он и подумал на меня. А это наверняка те мальчишки, которых я заметил…
        Ворвался я в школу и — в класс. Там уже человек десять собралось: Васька Лобов, Борька Шилов, Катюша… Я им все рассказал и требую:
        — Надо Буна спасать! А как — сам не знаю!
        Посыпались проекты всякие. Заспорили. Катюша слушала, слушала и говорит:
        — Вы до ночи проспорите! Я лучше к нему побегу!
        — Что ты одна сделаешь?  — спрашиваю.
        — Там посмотрю!
        — До звонка — пятнадцать минут!  — предупредил Борька Шилов.  — Не опоздай.
        Она не ответила и убежала, а Васька Лобов поскреб подбородок. Он у него с ямкой. Эту ямку он и скребет, когда думает. Поскреб и говорит:
        — Ладно! Идемте! Отцу буду звонить!
        Я, по-моему, уже рассказывал: отец у него в райвоенкомате работает. Офицер! Погоны на дружинников здорово действуют!
        Автомат — рядом с нашей школой. Мы всей гурьбой — к нему. Даже Борька Шилов. Кто из нашего класса навстречу попадался, тот тоже поворачивал и шел за нами.
        У телефона целая толпа собралась. Мы с Васькой в будку влезли. Он номер набрал. Мне все слышно. Когда он рассказал про Буна, отец пошутил:
        — Ты, дорогой, телефон спутал. Это не милиция.
        Васька ему в ответ:
        — Не шути, папка! Дело серьезное!
        Слышу, отец смеется.
        — Вы, товарищ, хотите использовать семейное положение в корыстных целях. Не выйдет! Я ничего не видел и защищать какого-то Буна…
        Не вытерпел я, заорал в трубку:
        — Я видел! Я! Слово даю — не он!
        — Ты не один?  — спрашивает у Васьки отец.  — Тогда скажу серьезно. У меня через пять минут важное совещание и попрошу тебя не мешать со своими глупостями.
        — Прозаседавшийся!  — рявкнул Васька и повесил трубку.
        Стоим мы с ним в будке, как на трибуне, а вокруг весь наш класс столпился. В рот нам смотрят. Васька ямку на подбородке скоблит и спрашивает:
        — Все в сборе?.. Вот и хорошо!
        Есть такое предложение: построиться отрядом — и к Буну!.. В организованном, так сказать, порядке! С барабаном впереди!.. Командуй, Борька!
        Борька Шилов — председатель совета нашего отряда.
        Когда все на него посмотрели и закричали: «Командуй! Командуй!» — он как-то съежился и залепетал:
        — Да вы что?.. Да ведь уроки!.. Это же будет коллективный прогул! Знаете, что за это?..
        И слушать его никто не стал. Загалдели все и требуют, чтобы Васька Лобов командование на себя взял. А он решительный — не то что Борька Шилов. Долго не думал. Приказывает мне:
        — Беги, Тур, за барабаном!
        Я с места и в карьер. Бегу в пионерскую комнату, а Васька, слышу, сзади командует:
        — Отряд! В колонну по четыре — стройся!..
        Так мы и вмаршировали в наш двор: Васька с барабаном впереди, я — рядом, как ассистент, за нами — отряд, а сзади Борька Шилов плетется.

        Около штаба дружины Катюша стоит. Не пустили ее к Буну. Стоит, нервничает и чуть не плачет.
        — В строй!  — кричит ей Васька.  — Отряд, стой! Ать-два!
        Только он это скомандовал, влетает во двор такси. Развернулось и тоже — к подвалу. И выходит Васькин отец. Прошелся перед строем.
        — Не вижу,  — говорит,  — равнения! Подравняйсь!.. Смирно!
        Мы выровнялись, грудь колесом, замерли. А Васькин отец спрашивает:
        — Кто по телефону слово давал?.. Два шага — вперед!
        Отрубил я эти два шага. По спине — мурашки, точно все жуки Буна ожили и под рубашку ко мне заползли. Но держусь. Отвечаю:
        — Это я, товарищ майор, слово давал!
        — Честное!
        — Пречестное!
        — Вольно!  — командует Васькин отец.  — Не расходиться!
        Спустился он в штаб, а мы ждем. Минуты три ждали. И хоть бы кто слово сказал! Уж очень все неожиданно и необычно получилось, как во сне.
        Но вот опять дверь открылась. Вышел Васькин отец. За ним — Бун. Бледный, точно в одиночке десять лет просидел. Нас увидел, обрадовался и чуть не растянулся на лестнице — за ступеньку ногой задел.
        Васькин отец поддержал его и приказывает:
        — Встать в строй!
        Бун мне улыбнулся и побежал на левый фланг — к Катюше.
        — Вопросы есть?  — спрашивает Васькин отец.
        А у меня поет все от радости и хочется, чтобы совсем хорошо было, оч-ч-аровательно, как Катюша говорит.
        — Просьба,  — кричу,  — есть, товарищ майор!
        Он на меня вопросительно взглянул, а я на кучу земли глазами показываю.
        — Разрешите за жуком сбегать?
        Он не понял, что за жук, но разрешил:
        — Беги!
        Подбегаю — стакан на месте и жук под ним ползает. Я его с землей в стакан запихнул и — к Буну.
        — Держи!  — говорю.  — Стопроцентный жук! А тебе — спасибо за все! Только зря ты!.. Я ведь не поджигал! Я жука во дворе караулил!
        Васькин отец еще раз спросил, есть ли вопросы. Вопросов не было. Тогда он сказал:
        — Слушайте приказ! После уроков провести сбор отряда и обсудить сегодняшний случай! Понятно? А теперь: направо! В школу бегом — марш!
        В школе тишина страшенная — урок идет. В коридорах, как в каникулы — пусто. На цыпочках подкрались мы к своему классу. Васька Лобов дверь приоткрыл и остолбенел совсем. В пустом классе за первой партой сидят директор школы и Клавдия Корнеевна…
        Самое удивительное, что они и не поругали нас.
        — Входите, входите!  — очень даже вежливо предложил директор.
        Мы и по классу на цыпочках шли. Расселись по местам, тетрадочки вынули и сидим паиньками. Ну, думаю, сейчас начнется! Держись только!
        Директор и говорит:
        — Начинайте урок, Клавдия Корнеевна.
        Учительница успела сказать всего одно слово:
        — Здравствуйте…
        А тут звонок как зазвенит!
        — До свиданья!  — закончила она и вышла вместе с директором.

        Вот это сбор!

        Весь день вокруг нашего класса Торричеллиева пустота была. Никто не спросил, где мы пропадали целый урок, никто не распекал нас, никто не бил тревогу. На большой перемене мы не выдержали и откомандировали Борьку Шилова к Галине Аркадьевне, чтобы она назначила время сбора. Наш председатель вернулся сам не свой.
        — Отказалась! «Не до этого,  — говорит,  — мне!» Придется нам отложить сбор.
        Никому эта идея не понравилась. Как это отложить, если никак не откладывается! Висит что-то на шее… Если б отругали нас, если б предупредили последний раз, тогда бы все и кончилось, а то ведь никто ни слова!
        — Нельзя,  — говорю,  — откладывать! А отказывается она очень просто почему! Не успела у начальства узнать, что с нами делать!.. Как по-твоему,  — спрашиваю у Васьки,  — может такое быть?
        — А что!  — говорит.  — Похоже! Или, может, вычитала где-нибудь, что надо приучать кадры к самостоятельности. Сейчас это поощряется.
        И решили мы сбор не откладывать.
        Когда кончился последний урок, Васька Лобов взял учительский стул и засунул ножкой в дверную ручку, чтобы никто не мешал. Борька Шилов вышел к столу. Стоит и мнется — никак ему не открыть сбор отряда. Не привык без взрослых. Спрашивает:
        — Не отложить ли все-таки? Занесет кого-нибудь в чушь непролазную и… не выберемся!
        — Есть предложение!  — кричит Васька Лобов.  — Чтобы никого никуда не занесло, поручить Туру выступать за Галину Аркадьевну: подправлять, одергивать и нацеливать.
        Я подскочил даже.
        — Мне-е?.. Нашел, это самое, как его… праведника!
        — А ты не бойся!  — говорит.  — Перевоплотись, как в рецензиях пишут, и все! Кто за?
        Все в классе руки подняли.
        — Раз так,  — говорю,  — потом не плачьте! Предупреждаю — поведу это дело на полном серьезе!
        — Валяй!  — кричат мне.  — Работай!
        Я откашлялся, возмущенно закатил глаза и сказал голосом Галины Аркадьевны:
        — Борис Шилов! Тебе не кажется, что пора открывать сбор? Хиханьки и хаханьки только размагничивают пионеров.
        В классе хохотали минут десять, пока в дверь не застучал кто-то. А я уже вошел в роль. Иду к двери, точь-в-точь как вожатая ходит: шажки мелкие, и плечики туда-сюда ерзают. Открыл, а за дверью — мелочь из пятого класса.
        — Что у вас?  — спрашивают.  — Драка?
        — Уважайте,  — отвечаю,  — старших товарищей!
        Захлопнул дверь и опять — к Шилову:
        — Борис! Отряд ждет! Учись ценить свое и чужое время.
        Борька Шилов промямлил, наконец, что сбор отряда открыт, и предоставил первое слово Галине Аркадьевне, то есть мне.
        Просеменил я к столу, прическу поправил, сделал вдохновенное лицо и толкнул речитативчик. Здорово получилось! Ребята еще посмеялись, а потом перестали. Раздвоилось у них в глазах. Смотрят на меня, а видят Галину Аркадьевну, потому что говорю я, как кибер, по ее программе запущенный:
        — Трудно найти название этому возмутительному случаю, недостойному высокого звания советского школьника! Всякий прогул — это черное пятно на нашей светлой действительности! А прогул коллективный, организованный — это просто преступление!  — Я снова поправил прическу, полистал невидимый блокнот и, повысив голос еще на одну ступеньку, запел: — Могу привести красноречивые факты. Но и без них достаточно ясно, что вы вступили на скользкую дорожку, которая ведет вниз, в болото разгильдяйства и анархии. Остановитесь! Накажите зачинщиков и бодро, по-пионерски шагайте вверх, к вершинам подлинных знаний!
        Кто-то засмеялся, но не очень весело. Кто-то раза два шлепнул в ладоши. Я так это понял: высмеялись, значит, хотят поговорить начистоту.
        — Довольно?  — спрашиваю.  — Будем без Галины Аркадьевны?
        Этого я уж никак не ожидал: все захотели, чтобы я продолжал в том же духе.
        — Как хотите!  — говорю.  — Мне не трудно!.. Итак, зачинщики!.. Кто же они?.. Это — Тур, вернее, Александр Данилов. И, к сожалению, Василий Лобов. Должна оговориться: главный, конечно, Данилов. Вася Лобов почти не виноват. Он очень живой и отзывчивый мальчик! Истинный пионер! Он замешан в этом преступлении совершенно случайно! Он жертва своей обаятельной натуры и ложно понятого чувства дружбы и товарищества!
        Тут Васька как шарахнет кулаком по парте.
        — Брось!  — кричит.  — Меня нечего выгораживать!
        — Ты,  — говорю,  — Вася, не волнуйся! Ты, Васенька, успокойся! Я, старшая пионервожатая, в обиду тебя не дам!
        Вижу — Васька совсем взбесился: сейчас кусаться начнет. Все же знают, что он в любимчиках ходит. Галина Аркадьевна — дальняя родственница Васькиного отца.
        — Что, довольно?  — спрашиваю.  — Отменим Галину Аркадьевну?
        Но не тут-то было. Все опять требуют, чтобы я продолжал. И Васька очухался.
        — Давай,  — говорит,  — дальше, зубастина! Гладко ты меня причесал!
        Я плечиками повел, посмотрел на Борьку Шилова.
        — Борис! Веди же сбор! Я высказала свое мнение. Дело за пионерами.
        — Кому дать слово?  — хмурю спрашивает Борька.
        Встает Катюша.
        — Срывать,  — говорит,  — уроки — плохо, даже отвр-р-ратительно! Но из-за чего это произошло? Понять надо… Может быть, цель была хорошей, такой оч-ч-чаровательной, что и ругать зачинщиков не надо. Ведь были же такие надписи: «Все ушли на фронт!» А мы с урока, чтобы помочь товарищу.
        Я состроил возмущенные глаза.
        — Стыдно, Крылова! То фронт! А здесь?.. Бун не в разведку ходил и не в плен попал, даже не в окружение! Его задержали наши доблестные народные дружинники!
        Катюша смотрит на меня, как на вожатую, и спрашивает:
        — А вы бы хотели попасть в милицию? Да еще ни за что?
        Я обиженно поправил прическу.
        — Фу, Крылова! Фу!.. Я не давала повода для таких мерзких предположений!.. А за что или не за что — это еще проверки требует!
        — С этого и начинать надо!  — поддержал Борька Шилов.
        Я поднял руку. Он удивился.
        — Ты же только что выступал!
        — Это вожатая говорила. А теперь я от себя! И пусть Бун меня поправит, если не так.
        И рассказал я, как прибежал к Буну в ванную, как он спросил: «Горит, что ли?». Про мальчишек рассказал, которые, наверно, газеты подожгли, и про то, как Бун старался меня выручить и попал в лапы к дворничихе.
        — А теперь,  — говорю,  — я опять вожатой буду… Это что же получается? Это разве настоящая боевая пионерская дружба? Это преступная круговая порука! А если бы Данилов убил в том коридоре дворового блюстителя чистоты и порядка, Бун тоже старался бы спасти своего дружка от наказания?
        И начался спор. Да какой! Одни доказывают, что Бун — герой, на такого друга молиться надо. Другие не согласны: не то как-то, не так! Вроде и хорошо, а не совсем! Им говорят: на то и друг, чтобы грудью друга защищать. Если обо всем доносить, так это не друг, а предатель! А им в ответ мое выдуманное убийство суют. Выходит, и убийцу покрывать надо? И за него в тюрьму идти?
        Взял слово Бун.
        — Убийцу я бы не покрывал и не дружил бы с ним! Человека сразу видно — на что он способен!
        — Значит,  — спрашивает Васька Лобов,  — Тур, по-твоему, способен на поджог?
        — Нет!  — твердо говорит Бун.
        — Так зачем же ты старался его выручить, если знал, что он не может поджечь?
        — Не знаю!  — признался Бун.  — Так уж вышло… Подумал, что дурь ему с утра в голову ударила.
        — Есть предложение!  — говорит Васька.  — Поставить Буну на вид за то, что он плохо своего друга знает. Знал бы лучше, верил бы в него — и не было бы всей этой заварухи!
        Головастый Васька парень, ничего не скажешь! Все проголосовали и влепили Буну на вид. Я даже немножко рассердился на Ваську. «Хорошо!  — думаю.  — Я тебе тоже преподнесу пилюльку!» Прошу слова и говорю, как вожатая:
        — Мы разобрали только первую половину этого постыдного случая. Осталось главное — прогул! Коллективный! Организованный!
        И опять долго спорили. И снова Васька отлично выступил.
        — Мы,  — спрашивает,  — пионеры? Пионеры! Бун — пионер? Пионер! А для чего наш пионерский отряд существует? Чтобы только поручения раздавать, ругать и прорабатывать? Нет! На то и отряд, чтобы своих в обиду не давать! Бороться за них!
        — Вася!  — произнес я с укоризной.  — Ты только подумай, милый, что ты говоришь! Бороться — это правильно! Это великолепно — бороться за товарища! Но весь вопрос — как, каким путем?.. Я понимаю: тебя Данилов толкнул на скользкий путь самоуправства! Надо было обо всем сообщить мне или Клавдии Корнеевне!
        Люблю я ее, потому и назвал. И попал в самое яблочко! Конечно, если бы Клавдия Корнеевна все знала, она бы, может, и сама урок отменила и не хуже Васькиного отца Буна выручила.
        В общем, подвел я к тому, что мне и Ваське вынесли строгое предупреждение за… Ох, и попотели мы, пока искали формулировочку — за что? И решили записать так: «…за то, что, выручая Буна, Данилов и Лобов забыли о Клавдии Корнеевне, которая всегда правильно понимает нас и заслуживает полного доверия».
        Борька Шилов хотел уже закрыть сбор. Я запротестовал. Требую на правах вожатой заключительного слова. Не хотел он давать, будто предчувствовал что-то. Весь этот сбор ему страшно не нравился, но я настоял на своем.
        — Обратите,  — говорю,  — внимание, как достойно вел себя сегодня председатель совета отряда Борис Шилов. Он и Крылову предупредил, чтобы она на урок не опоздала. Он и всех вас предупреждал об ответственности. Он и шел сзади всех, подчеркивая свое несогласие. Он и на сборе ни разу прямо не высказался… Вожак! Настоящий пионерский вожак! И быть ему вашим вожаком еще много-много лет!
        Сначала было тихо. Никто не ожидал такого моего выпада. А потом Катюша спрашивает:
        — А когда перевыборы?
        — Чего их ждать!  — крикнул кто-то.
        И загалдели, да как голоснули, так сразу и слетел Борька с председательского места, а уж нового долго выбирать не пришлось — двумя руками за Ваську Лобова проголосовали. Все! Даже сам Борька Шилов!
        Ну он-то ясно почему — чтобы не отвечать за этот сбор. Спросят, а он скажет: я не виноват, меня самого сняли!
        Но отвечать никому не пришлось. Только надо мной туча нависла, а гром так и не грянул. Нависла она на следующий день. Встретила меня Галина Аркадьевна, посмотрела, нет ли кого поблизости, прическу поправила, плечиками повела и пообещала:
        — Никогда этого не прощу! И не мечтай о комсомоле, пока я жива!..
        Жива-то она осталась, а из нашей школы ушла. Перевели ее куда-то.

        Погоня

        После сбора вечером мы с Буном дверь ремонтировали. Не думали, а пришлось — неудобно стало. Идем из школы домой, а какой-то старик горелый почтовый ящик в нашем коридоре заменяет. Бун и говорит:
        — Давай вставим стекло? Хоть и дворничиха его выдавила, а все-таки… У нас есть кусок.
        Примерили — как раз. Вынули из пазов осколки старого стекла, прилаживаем новое.
        — И чего им вздумалось?  — говорю.  — Этим ослам, которые подожгли. Никакого интереса в этом нету. Идиоты!
        — Я про тебя то же самое подумал,  — признался Бун.  — Увидел, как горит,  — идиот, думаю, совсем круглый!
        — Такой уж я бессмысленный?  — спрашиваю с обидой.
        — А они? У них ведь тоже какой-то смысл был. Навредить, может, хотели.
        — Кому?
        — Не знаю.
        — Вредители,  — говорю,  — еще до войны вывелись, а идиоты пока имеются.
        — Полно!  — согласился Бун.  — Та же дворничиха!.. Одной рукой за шиворот тащит, а другой колет. Ударить боится, а пальцем, как гвоздем, мою спину буравит!
        Я не раз замечал: скажешь про кого-нибудь, а он и идет, точно его позвали. Сказал Бун про дворничиху, а она и вошла со двора на лестницу. Как завопит притворно-сладким голоском:
        — Ай да молодцы! Ай да умницы!
        — Быстро,  — говорю я,  — мы из хулиганов в молодцов превратились!
        А она еще слаще:
        — Да разве я по прихоти своей? От государства, от его выгоды законной!.. Если и обругала, дак я же на службе, за общее дело болею! За добро народное! Тут и погорячиться не грех!
        — Болеете?  — переспрашиваю я.  — Температура очень высокая? Может, вам бюллетень выписать за то, что вы Буну всю спину до синяков пальцем истыкали?
        Ей бы хотелось опять басом на меня рявкнуть, но побоялась.
        — И неправда! И не было! Сам майор товарищ Лобов видел, что не было! Это не я! Мальчик сам метлой укололся! Метлой!  — визгнула она погромче, чтобы услышал старик, заменявший почтовый ящик, и, сунув руки под передник, выкатилась обратно во двор.
        Все настроение она нам испортила. Есть же люди! Противные, как жаба за пазухой. Только от жабы, говорят, польза, а от них один вред.
        А Бун смеется:
        — И не придерешься? Государство! Общее дело! Добро народное… Знаешь, как трудно против этих слов спорить?.. Я бы постановление вынес: кто такое слово большое скажет не к месту, того штрафовать на месячную зарплату!
        — Пожалуй, загнул!  — говорю.  — Месячную многовато!
        — Ничего не загнул! Это же спекуляция, а за спекуляцию судят и в тюрьму сажают!.. Такие слова внутри жить должны, а не на языке!
        Бун начал со смехом, а закончил сердито, да еще и на меня уставился, будто я и есть тот самый словесный спекулянт, которого штрафовать надо.
        — Чего ты на меня взъелся?  — спрашиваю.  — Я же согласен! Только уменьши штраф, а то многие без зарплаты останутся…
        Долго возились мы со стеклом. Старик раньше с ящиком справился, а потом уж и мы закончили. Бун сильно хлопнул дверью, чтобы проверить, как держится наше стеклышко. Ничего — не выскочило и даже не задребезжало. Значит, крепко держится. Полный порядок! Хотели идти по домам, вдруг Бун схватил меня за руку, а сам на входную дверь смотрит. За дверью кто-то шепчется. Голоса мальчишек.
        — Подожди!  — говорит один.  — Пусть та тетка с сумкой пройдет.
        — Подождем!  — согласился другой.  — Все равно ты проиграл — больше трех ящиков не сгорело. Придется тебе Тамарке Сысоевой пальто красить!
        — Посмотрим!
        Мы с Буном приготовились. Как они войдут в коридор, так мы их, этих поджигателей, и зацапаем! Придвинулись к двери, но я наступил на осколок стёкла, поскользнулся и, чтобы не грохнуться, вцепился в дверную ручку. Дверь и открылась. Мальчишки побежали. Мы — за ними. Они — в парк, и мы туда же. Сначала они неслись, как спринтеры на Олимпийских играх, а потом сдавать стали.
        — Бун!  — кричу.  — Жми! Сейчас мы их догоним!
        А они — еще тише. Впереди яма какая-то выкопана. Добежали они до ямы и совсем остановились. Смотрят на нас и подленько улыбаются. Удивительно даже! А удивляться-то было нечему. Заманили они нас в ловушку. Зашевелились кусты, и мы с Буном оказались в кольце. Мы вдвоем — в центре, а вокруг человек десять.
        Что делать? Встали с Буном плечом к плечу. Драться так драться. Только бы сзади не набросились!
        — Кто в спину ударит,  — говорю,  — тот подлец и пусть потом не плачет!
        А они не торопятся. Рассматривают нас, как букашек, улыбаются. Только улыбки у них не живые, резиновые какие-то. Невесело от таких улыбок.
        Один из парней постарше, класса так из девятого, вздохнул и лениво слова цедит:
        — Могилка готова… Вас с почестями хоронить или как?
        Смотрю я на парня, и такая у него хамская, поганая рожа, что так бы и врезал! Глаза нахальные, и ничего за ними нету — пустота, как у невидимки.
        Чувствую: Бун тоже закаменел. И страха у нас уже поменьше осталось.
        — А тебя,  — говорит Бун,  — под свист закопают!
        Но пустоту словами не прошибешь! Слова не доходят. Парень подмигнул мальчишкам и сказал:
        — Взялись, что ли?
        Я только два раза успел влепить кому-то по хуку слева и справа и… полетел вниз. Брызги — во все стороны. Воды в яме по колено. Я в одном углу стою, Бун — в другом. Весь он мокрый, но не трусит. Смотрит вверх, и по глазам видно: хоть стреляй в него сейчас — он и не моргнет!
        Поднял голову и я. До верхнего края ямы — полметра, а вокруг — лица перевернутые. Рты открыты — хохочут. Нашел я пустые глаза того парня.

        — Покажись,  — говорю,  — получше, чтобы запомнить!
        Лиц вокруг ямы стало поменьше — испугались, а он плюнул сверху и цедит сквозь зубы:
        — Хочешь сфотографировать для милиции?
        Я увидел над головой подметку его ботинка. Каблук уперся в землю, и на меня грязь посыпалась.
        — Мы сами госбезопасность!  — крикнул парень и спустил на меня большой ком мокрой глины.
        Потом мы с Буном услышали свист. Головы мальчишек исчезли. Кто-то их спугнул. Я пригнулся, подставил Буну спину.
        — Лезь быстрей, пока не вернулись!
        Он, чудак, отказывается.
        — Ноги,  — говорит,  — грязные.
        Мне смешно стало. Оба мы мокрые и по самую макушку в глине вымазаны, а он запачкать меня боится!
        — Лезь!  — кричу.  — Некогда спорить!
        А сверху чей-то голос знакомый:
        — Марафонский заплыв? Старт или уже финиш?
        Смотрим, а это Арнольд Викторович, наш учитель по физкультуре. Крупно нам повезло с Буном!
        — Стартуем!  — говорю весело.
        — А не пора ли финишировать?  — спрашивает он и руку вниз тянет.
        Выволок нас наверх.
        — Кости целы?
        — Целы!  — ответил Бун.
        — Дрались?
        — Не дрались!  — говорю.  — В засаду попали.
        Арнольд Викторович вытащил секундомер.
        — До вашего дома — четыреста метров. Даю одну минуту, чтоб не простыли. Если не уложитесь, зачета в этой четверти не поставлю.
        Он засек время, а мы рванулись к дому и бежали так, как не бегали ни на одном уроке физкультуры. Только брызги на асфальт летели.

        Добровольцы

        Олухи же мы были дремучие. Сколько уже раз за нашу жизнь выбирали председателя совета отряда. А как? Да очень просто — кого попало. Чью фамилию первую выкрикнут, за того и голосовали, лишь бы поскорее закончить сбор. Только в последний раз обдуманно голоснули — за Ваську Лобова. И не ошиблись.
        Мы с Буном ни за что бы Борьке Шилову не рассказали про то, как нас чуть не похоронили. Незачем! Он бы обязательно спросил, как мы рассказываем: просто как однокласснику или как председателю? Если как однокласснику, он бы сказал: «Дураки! Вам бы голову проломить могли!» Если как председателю, он бы другое загнул: «Не пионерский поступок! Мы не должны драться с хулиганами! Никому больше не говорите, чтобы не запятнать честь отряда!»
        Вот и решайте, был ли смысл рассказывать Борьке Шилову.
        А Ваське Лобову мы все выложили.
        Он долго не раздумывал — вскочил на парту и объявил на весь класс:
        — Люди! Сбор сегодня! Внеочередной! Специальный! Экстренный! Но кому некогда — может не оставаться! Взыскивать не будем!
        Его спрашивают: что такое, зачем, какой вопрос на повестке дня?
        — Узнаете,  — говорит,  — после уроков!
        Мы с Буном не очень этому сбору обрадовались. Не хотелось, чтобы мальчишки и девчонки про нашу грязевую ванну узнали, но делать было нечего.
        На сбор остались все. Ни у кого в тот день дядя не болел и тетя никуда не уезжала. И тишину Ваське не пришлось устанавливать. Когда он занял председательское место, все сами замолчали. Ждут, что он скажет. В это время в класс заглянул Борис Борисович — наш чертежник.
        — Что у вас — сбор?  — спрашивает.  — Тогда почему так тихо? Или я помешал?
        Васька не растерялся.
        — Нет,  — говорит,  — не помешали. Наоборот! Хорошо, если бы вы могли остаться.
        И зачем Ваське это понадобилось? Может, дипломатию разводит: надеется, что Борис Борисович не останется, потому и приглашает для вежливости?
        Но Борис Борисович остался. Сел за последнюю парту, реденькую бородку в кулак зажал и в жгут ее сворачивает. А Васька хоть бы что! Будто с пеленок в председателях ходил! И открыл он свой первый сбор легко и просто, по-человечески.
        — Добровольцы,  — говорит,  — нужны! И не простые, а следопыты и сыщики!
        И рассказал он, как мы гнались за мальчишками, как в засаду попали, а закончил так:
        — Бун и Тур начали хорошее дело, но им одним не справиться. Нужны добровольцы, чтобы выследить и поймать этих самых поджигателей!
        Добровольцев нашлось много — весь наш класс. Борька Шилов тоже руку поднял. Все уже опустили, а он свою держит.
        — Тебе чего?  — спрашивает Васька.
        — Не пионерское,  — говорит Борька,  — это дело. Задачи пионерской организации, насколько мне помнится, совсем другие!
        — Мысль повторенная есть ложь!
        Это Борис Борисович с задней парты изрек свою любимую поговорку. Я уже говорил: боимся мы этой «повторенной мысли» больше двойки. Борька оглянулся, покраснел, а Васька спрашивает:
        — Ты, значит, против и в добровольцы записываться не хочешь?
        — Почему? Записываюсь!  — заторопился Борька.  — Я могу добровольно заявление в милицию составить, пусть только мне приметы тех мальчишек дадут.
        Смеялись все, даже Борис Борисович. А Васька, конечно, не пропустил случая и здорово подъел нашего экс-председателя.
        — Сколько,  — говорит,  — живу, а еще ни разу не слышал, чтобы писари-добровольцы требовались. Писарей и так всегда хватает!
        Посмеялись, а потом стали обсуждать план операции и ничего толкового придумать не могли. Дежурить у ямы — глупо. Они к той яме, может, целый год не подойдут. Караулить у школ, но их много в нашем районе. И к тому же караулить можем только мы с Буном. Остальные не знают тех мальчишек.
        Еще было предложение: устроить в нашем доме у почтовых ящиков секретный пост, но зайдут ли мальчишки в коридор еще раз?
        — Зайдут!  — уверяет Бун.  — У них же спор! Им надо узнать, сколько ящиков сгорело!
        Решили после уроков караулить у ящиков. Начали очередь устанавливать, кому с какого часа в секрете сидеть. Васька записывает добровольцев, а сам, хитрюга, все на Бориса Борисовича поглядывает, будто ждет от него чего-то. И дождался.
        — А на что они спорили?  — спрашивает Борис Борисович.
        — Кто проиграет,  — ответил Бун,  — тот должен пальто какой-то Тамарке покрасить.
        — Какой Тамарке?
        Бун повернулся ко мне.
        — Не помнишь?.. Они, кажется, называли фамилию…
        — Не помню! А ты?
        Долго мы смотрели друг на друга. Весь класс ждал. Крутится у меня в голове что-то, вертится, а никак не вспомнить. И у Буна тоже.
        — Помоги!  — просит.  — Подскажи чуть-чуть, я и вспомню!
        — Колбаса,  — говорю,  — такая была или конфеты…
        И посыпалось отовсюду: краковская, медовые, чесночная, ликерные, телячья, языковая… Настоящая лошадиная фамилия получилась!
        — Почему,  — спрашивает Борис Борисович,  — и конфеты и колбаса сразу?
        А я откуда знаю? Пришло в голову — вот и болтнул!
        — Соевые?  — снова спрашивает он.
        И ведь отгадал! Я подскочил.
        — Точно!  — говорю.  — Головой ручаюсь! Сысоева она! Тамарка Сысоева!.. Спасибо, Борис Борисович! Не зря вы детективы на уроках читаете!
        И зачем только я это выпалил! Я ведь без всякой насмешки, от радости, а вышло плохо! Язык бы себе откусил по самый корень! Встанет, думаю, и уйдет сейчас!.. А он ничего, только бородку свою совсем в винт вогнал.
        — Ты,  — говорит,  — довольно наблюдательный. И ассоциации в тебе шевелятся… Ну, хорошо — выяснили: Сысоева она, Тамара, а что дальше?
        Все молчат. А Васька Лобов опять схитрил: откашлялся и со всей торжественностью объявил:
        — Слово для предложения имеет Борис Борисович! Пожалуйста, Борис Борисович!..
        Пришлось ему встать. Выпустил он из руки бородку и предложил первыми направить в разведку добровольцев-девчонок. Пусть поищут по школам Тамару Сысоеву.
        Ничего не скажешь — предложение что надо! Одобрили его. Катюшу Крылову назначили самой главной над нашими разведчицами. Ей будут передавать сведения о всех Сысоевых нашего района.
        Когда расходились, Борис Борисович подошел ко мне.
        — Ты не торопишься, Данилов?
        Ну, думаю, придется расплачиваться за детективы. Что поделаешь — заслужил! Хорошо, что хоть без свидетелей.
        — Нет,  — говорю.  — Не тороплюсь… Вы ведь ненадолго?
        — На часик.
        Ничего себе, думаю, попилит он мои косточки! Но вида не подаю.
        — Останусь,  — говорю.  — Где? Здесь или…
        — Пойдем в пионерскую комнату,  — предлагает он.
        Идем по коридору. Все нас обгоняют. На меня сочувственно смотрят. И Бун обогнал. Прошептал на ходу:
        — Извинись, язычник! Я тебя подожду!
        Вошли мы в комнату, и мне сразу полегчало — никого нету. А Борис Борисович достал из шкафа шахматную доску.
        — Помнишь,  — говорит,  — мы договаривались сразиться?
        — Помню!  — отвечаю.  — Вы мне тогда еще четверку за ту… за ладью поставили. Вид сверху и сбоку.
        — Есть сегодня желание?  — спрашивает Борис Борисович и бренчит фигурами.
        А я все не верю. Длинная, думаю, у него увертюра! Начинал бы уж проработку поскорей!
        А он не начинает. Сели мы напротив друг друга. У меня белые, у него черные. Разыграл я ферзевой гамбит. Об игре не думаю. Переставляю фигуры по памяти. Ходов по двадцать сделали, а он про детективы так и не вспоминает. Играет молча, серьезно. И я начал по-серьезному. Стараюсь хода на три вперед заглянуть. Только поздно я взялся. Зажал он меня прилично, и есть у него в запасе страшный ход, от которого вся моя оборона развалится. Что бы такое сделать? Отвлечь чем-нибудь, чтобы прозевал он этот выигрышный ход? Двинул я свою фигуру и спрашиваю:
        — Борис Борисович! Объясните, пожалуйста, что значит: мысль повторенная есть ложь?
        Он бороду рукой кверху задрал.
        — Тебе не понятно?
        — Понять,  — говорю,  — можно… Но есть и другая пословица: повторенье — мать ученья. Которая правильная?
        — Обе!  — отвечает.  — Повторил — изучил — усвоил! А что дальше? Опять повторять? На месте топтаться?

        И делает Борис Борисович тот выигрышный ход, которого я боялся. Не помогла моя хитрость. Горит мой ферзь без дыма голубым огнем. Махнул я рукой.
        — Заметили!  — говорю.  — Сдаюсь!
        Он бородкой трясет — не соглашается.
        — Рано сдаешься! Ферзевой гамбит ты изучил, а дальше не двинулся… Я этот ход нарочно сделал, чтобы тебя проверить. Многие сдаются в такой позиции. А ты не повторяй их ошибку. Смотри!
        Борис Борисович стал играть моими фигурами. Пожертвовал ферзя, двинул пешку, коня и поставил черным мат.
        — Красотища!  — говорю.
        Он доволен. Сияет. Я и признался:
        — Я думал, вы отчитать меня хотите за детективы… Вы уж не сердитесь!.. Сорвалось!
        — Не за что,  — говорит,  — сердиться… Я с детства собираю коллекцию детективов… Люблю! Глупо, может быть… И коллекция, может быть, глупая, никому не нужная… Скажи, здорово надо мной в классе смеются?
        — Да что вы!  — Я чуть его по плечу не хлопнул, чтобы успокоить.  — Да ни одной хохмы про вас! Мы же вас уважаем по-настоящему!.. Я и сам запоем детективы глотаю!
        Борис Борисович улыбнулся.
        — Не заливай! У тебя другая страсть!
        Полез он в карман, вытащил конверт и мне протягивает. Заглянул я, а там — марки!.. Мне бы спасибо сказать, а я, как дурак, спрашиваю:
        — Откуда вы знаете?
        — А я вроде тебя — наблюдательный. Бери и… и беги — друг тебя заждался. Еще минуту — и носом стекло выдавит!
        Посмотрел я на окно, а за стеклом лицо Буна торчит: нос приплюснут, глаза недоуменно хлопают.
        — Завидую,  — говорит Борис Борисович,  — вашей дружбе. Беги, не заставляй ждать.
        Выскочил я на улицу.
        — Что у вас было?  — спрашивает Бун.  — Никак в шахматы играли?
        А я и сам толком не пойму, что было.
        — И в шахматы… И про мысль повторенную говорили… И мат красивый видел… И про детективы разговор был… И марки получил… Сам ничего не понимаю! Знаю только одно: нам бы такого пионервожатого!..

        Ответный визит

        Не думал, что Катюша такая скрытная. Целую неделю мы не знали, что творится у девчонок. Катюша даже Буну ни словечка не сказала. Но что-то наши разведчицы делали. Это видно было. На переменах девчонки часто уходили в самый конец школьного коридора и о чем-то совещались.
        Нам, мальчишкам, надоела такая таинственность, которая мимо нас проходит, и пристали мы к Ваське Лобову: ты председатель — ты и кончай эту игру в прятки! Мы тоже хотим в поиске участвовать!
        Васька нас быстренько одернул.
        — Не рыпайтесь!  — говорит.  — Девчонки дело знают! Я в курсе!.. По секрету могу сказать: Сысоеву уже нашли! И знаете как? По пальто! Слух прошел, что у кого-то в школе на вешалке пальто испортили — меховой воротник чернилами облили. Наши разведчицы — туда! Покрутились, поговорили и узнали: у Сысоевой, у Тамарки! Сегодня с ней личный контакт установят. Если подтвердится — двинем мужскую гвардию!
        Васька так на нас посмотрел, что все мы почувствовали себя настоящими гвардейцами.
        В четверг Катюша на сборе отчиталась о работе. Девчонки узнали, в какой школе учится Сысоева, и разговаривали с ней, даже испорченный воротник видели, но больше ничего разведать не смогли. Сысоева никого не подозревала. Врагов у нее не было. Кому помешало пальто — полная загадка.
        Васька решил всю гвардию пока не двигать. На кого ее двигать? Противника еще не видно. Двинули нас с Буном и назвали эту операцию, как в детективе, «Ответный визит».
        В пятницу у нас пять уроков. Портфели мы Катюше отдали, а сами — в троллейбус и едем к той школе, где Сысоева учится. Вышли, как нам девчонки сказали, на пятой остановке и сразу же школу заметили. Новенькая. За окнами первого этажа видны перекладины шведской стенки. Значит, и зал физкультурный есть. А у нас его еще только строят. Не строят, а пристраивают. Внутри школы его сделать негде. Его снаружи отдельным домом к школе подводят, а потом объединят одной крышей.
        Сели мы с Буном на скамейку в школьном садике, ждем, когда шестой урок закончится. Бун мне кусок сахара сует.
        — Съешь!  — говорит.  — Я где-то читал: от сахара глаза лучше видят.
        Сидим хрустим.
        — А ты их,  — спрашиваю,  — представляешь?
        — Тех двоих — не очень, а который побольше, того помню.
        Я сам попробовал представить мальчишек, за которыми мы гнались, и не получилось. Как представишь, если мы их спины видели. А когда они у ямы лицом повернулись, нам уж не до них было.
        Просидели мы минут десять. Слышим — звонок. Кончились уроки. Дверь открылась, и посыпались мальчишки и девчонки, как из автобуса в часы пик.
        — Смотри в оба!  — предупредил я Буна.  — Рано ты сахар дал, сейчас бы его сосать!
        Но сахару не потребовалось. Мы одновременно увидели того парня, который на девятиклассника тянет. Ничего в нем приметного нету, а запомнился он нам обоим. Пустой он какой-то. И держится так, будто и вокруг него пусто. Прошел по школьному двору. Насвистывает что-то под нос и смотрит только перед собой. За таким следить — легче легкого! Я бы за ним вообще не следил. Мы с Буном вполне выдать ему смогли бы. Справились бы, хоть он и старше. Но Васька Лобов предупредил и даже кулаком погрозил, когда отправлял нас в разведку:
        — Никого не трогать и ни с кем не заговаривать! Все испортите! Выследить и доложить!
        А что за этим парнем следить? Не интересно! Идет себе, ни от кого не прячется и никого не боится, а мы в пяти шагах сзади за ним топаем. Хоть бы раз обернулся! Ни разу! Так и дошли до его дома. Дверь ногой распахнул и зашаркал подметками вверх по лестнице. Мы чуть-чуть подождали и тоже вошли в дом. Остановились на нижней площадке, а он где-то между вторым и третьим этажами подымается. Дверь чья-то хлопнула. Кто-то поздоровался с нашим парнем:
        — Привет, старик! Отломал азбуку?
        — Отлома-ал!  — отвечает он сонным голосом.
        — Ну, ломай, ломай, да про мемку не забывай!
        — Будет.
        — Когда?
        — Получишь. Завтра в пять репетушка назначена.
        Они вдвоем стали подниматься еще выше. До самого верха дошли — до пятого этажа, а мы с Буном на троллейбусе обратно уехали.
        — Что это,  — спрашиваю,  — за мемка?
        — Это,  — говорит Бун,  — блатное что-нибудь или сокращенное… Какой-нибудь мебельно-мыльный комбинат.
        — А репетушка?
        — Репетиция, наверно.
        — Что же он — в драмкружке занимается? Не верится что-то.
        — Не знаю,  — говорит Бун.

        Античастицы

        Сбор в субботу был назначен на три часа. Мы успели сбегать домой, поели и в три собрались у школы — все: и девчонки, и мальчишки.
        На уроках труда наш класс приготовил к весне много скворечников. В День птиц мы их развешивали в парке на деревьях, но осталось штук пятнадцать. Некуда их было повесить. В тот день все школы в парк пришли и все со скворечниками. Деревьев не хватило. Каждый тополек с боем брали. Пришлось унести часть скворечников обратно в школу. Не на фонари же электрические их вывешивать!
        Разобрали мы скворечники, построились. И пошла наша колонна по улице. Прохожие смотрят, улыбаются. Любят взрослые, когда мы вот так, строем, идем куда-нибудь. А тут не куда-нибудь, а сразу видно куда: птичкам дома несем! Взрослые забыли, что День птиц уже прошел. А кто вспомнил, тот думает: может, второй День птиц по радио объявили или даже третий.
        Идем и никаких разговорчиков в строю, потому что все роли уже распределены и каждый свое место знает. Васька — впереди, мы с Буном — в первой четверке, дорогу ему показываем.
        Без четверти пять подошли к дому того парня.
        — Вольно!  — командует Васька.  — Не расходиться! Тур — на пост!
        Я побежал на лестницу, а весь отряд остался в строю напротив дверей. Задание у меня такое: предупредить наших, когда парень из квартиры выйдет. Он должен выйти — сам сказал, что у него в пять часов репетушка какая-то.
        Вышел он без пяти пять, не успел до третьего этажа спуститься, а я уже Ваську предупредил. Отряд к двери вплотную придвинулся. Парень распахнул дверь, увидел нас и остановился на пороге. А дверь на крепкой пружине была. Она как трахнет его в спину, так он и влетел в середину нашей колонны и завяз, точно каблук в горячем асфальте.
        Сначала он ничего не понял. Думал, что все это случайно произошло. Дернулся в одну сторону, в другую, чтобы из колонны выбраться. Но Васька — стратег настоящий. Все предусмотрел. Он в середину колонны поставил наших «лбов» — самых длинных и здоровенных мальчишек из школьной сборной по баскетболу. Они почти с того парня ростом. И куда он ни двинется — везде «лоб» стоит, не пускает. Бить его не били. Ни разу не стукнули. Держали со всех сторон — кто за штаны, кто за куртку. А в руки сунули скворечник.
        — Пойдешь с нами!  — сказал ему Васька и скомандовал отряду: — Шагом марш!
        — Куда?  — растерянно завопил парень.  — Куда?.. Не хочу!.. Мне по делу! Я опоздаю!
        Но его подтолкнули, и он пошел. И скворечник несет — осторожно, как сапер ржавую гранату с запалом. И все еще ничего не понимает. А понял он, когда меня заметил. Заметил и испугался по-настоящему. Даже скворечник выронил. Я поднял и опять ему в руки сунул:
        — Держи крепче!
        Вы бы на его лицо в ту минуту взглянули! Оно уж не пустое было, а все из страха слепленное. И не смотрит он на меня, а прямо языком подметку лижет. И голосок — липкий, медовый.
        — Слушай!  — говорит мне.  — Дружище! Куда меня? За что? Я же пошутил тогда!
        — Мы тоже,  — говорю,  — шутим. Хоронить тебя будем под свист. Могила готова, дружище!
        Он как дернется! Но ребята наши не зевали — остановили и под ручки взяли. Мы как раз по перекрестку шли под зеленым светом. Слева будка стеклянная с милиционером. Парень как заорет свинячьим голосом:
        — Товарищ милиционер! Дяденька!
        Милиционер головой за стеклом завертел, забеспокоился. Прохожие оглядываться стали.
        — Песню!  — командует Васька.
        Девчонки сразу же запели: «Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше…»
        И весь отряд подхватил. Парень орет, а мы поем, и никто его не слышит. Спокойно перекресток миновали.
        Я и говорю:
        — Ты же сам себе госбезопасность! Чего орешь?
        А парень чуть не плачет. Канючит слезливым голосом:
        — Отпусти-и-ите!
        — Не съедим — отпустим!  — говорит Бун.  — Только не сразу!
        — Разговорчики!.. Шире шаг!  — командует Васька.
        Так мы и подошли к нашей школе, но не спереди, а сзади, где физкультурный зал пристраивают. Суббота — рабочих не было. Высятся кирпичные стены. Двери еще не навешены, и рамы не вставлены.
        Вошли мы в будущий зал. Там груда досок лежала. Парня в угол поставили, а сами расселись вокруг на досках. Он стоит, трясется и, как треснутая пластинка, твердит одно и то же:
        — Отпусти-и-те!..
        — Прекрати трясучку!  — говорит Васька.  — Бить не будем! Ты на сборе отряда! Мы тебя сейчас спрашивать начнем, а ты отвечай! Не станешь — отведем в милицию.
        Парень, наверно, думал, что мы ему здесь темную устроим — исколотим до полусмерти и досками прикроем. Но увидел, что бить его не собираются, и осмелел.
        — А за что,  — спрашивает,  — в милицию?
        — За почтовые ящики, за пальто, которое у Сысоевой испортили!  — сказал Васька.
        — Это и не я!
        — А кто?
        Быстро же этот парень очухался! Даже улыбнулся — показал редкие зубы. И голос у него опять поленивел:
        — Есть одна компаха!
        — Ты у них за главного?
        — А что?
        — Ничего… Ты только объясни, зачем жгли ящики и пальто чернилами облили?  — спросил Васька.
        — Волю,  — отвечает,  — воспитываем!
        — Это как же?  — удивился Бун.
        Парень опять показал свои зубы и смотрит на нас, как на муравьев.
        — А так! Что запрещено, то мы и делаем! Свободу пощупать хотим!
        — Ты бы,  — крикнул я,  — свой ящик сжег и пальто свое испортил!
        — Что я — чокнутый!
        — Тогда, давай, я тебе это сделаю!
        Он и на меня, как на муравья… Нет, хуже — как на амебу посмотрел.
        — Побоишься. Ты же кролик!
        Меня, как в катапульте, подбросило. А Васька спрашивает:
        — Почему у Сысоевой, а не у другого кого? Что она вам сделала?
        Когда я вскочил, парень снова струхнул и потому ответил Ваське нормально:
        — Ничего она не сделала… Просто так…
        — Как это так? Ни за что?
        — Ни за что.
        — Совсем-совсем ни за что?
        — Совсем. Волю воспитываем… И воротник у нее красивый был.
        Я даже не сразу понял. Очень уж все бессмысленно. Чепуха полная, которая до нормального человека дойти не может.
        — Вы что, с другой галактики?  — спрашивает Васька.
        Парень нашелся. Ловко отрезал:
        — Мы — из антимира!
        Ах ты, думаю, остряк-самоучка!
        — Эй!  — кричу.  — Античастица заторможенная! А что такое мемка?
        — К-какая м-мемка?
        — Нечего заикаться!.. Та самая — вчерашняя!
        Соображал парень быстро и умел выкручиваться.
        — Вчерашняя?  — переспрашивает.  — Подслушали?.. Не мемка, а немка — учительница… У нас в школе немецкий учат.
        — Ты что же — в драмкружке занимаешься?  — спрашивает Бун.
        Парень оскалился в улыбке.
        — А что — заметно?
        — Что за репетушка?  — кричу я, а сам весь как на иголках. Так бы и ударил по этим редким зубам.
        Ловок был парень, ничего не скажешь! Обвел нас, как слепых. Но это мы потом узнали, а здесь, в физкультурном зале, поверили ему.
        — Да,  — говорит,  — репетиция. В драмкружке. На немецком языке. Не запрещено. А если и запрещено, то я плюю на это дело. Я человек свободный!
        — Дурак ты, а не свободный!  — выругался я.  — Вот мы — свободные!
        Он на меня уставился опять как на амебу.
        — Ты?.. А выругаться при директоре школы можешь?
        — Могу! Только не хочу и никогда не захочу!
        — Кролик!  — повторил он сквозь зубы с форсом.
        Но больше он не форсил, потому что Васька перешел к самому главному — стали обсуждать, что будем делать с этим парнем. Баскетболисты руки разминать начали. Он сразу свою пластинку треснутую вспомнил — заныл:
        — Отпустите! Я же все сказал!
        — Надо его в милицию!  — предложил Борька Шилов.
        — Отпустите! Вы же обещали!
        Я увидел метлу у стены. Взял и вытащил из нее одну хворостину, ж-жикнул по воздуху и говорю:
        — А что, если попросить девчонок отвернуться, снять с него ремень и — штук двадцать горяченьких?
        — Отпустите! Не буду! Никогда не буду!
        — Чего не будешь?  — спрашивает Васька.
        — Ничего не буду.
        — Трудный случай!  — говорит Васька.  — Есть у меня предложение, но это для твоих подпевал, а для тебя лично ничего выдумать не могу!
        Предложение у Васьки было такое: поджигатели должны отправить два денежных перевода. Три рубля — в наше почтовое отделение за сгоревший ящик. Пять рублей — Сысоевой за пальто.
        — Согласен!  — обрадовался парень.  — Хоть сейчас!
        Васька поскоблил ямку на подбородке.
        — Ну, а с тобой-то что?
        — В милицию!  — снова крикнул Борька Шилов.
        Кто-то из девчонок поддержал его. Заспорили, а парень воспользовался этим — потихоньку к выходу подался. Но наши баскетболисты не прозевали — блокировали дверь. Парень согнулся пополам, голову вперед и — на таран. Хотел с боем пробиться. И началась свалка! Сильный он, а главное — никаких задержек у него нету. Мы, как полуинтеллигенты, осторожненько его обрабатываем, чтоб ни руку, ни палец не вывихнуть, даже чтоб одежонку ему не порвать. А он вовсю — и руками, и ногами, и зубами работает, как в американской борьбе, в которой все приемы разрешены. Но ничего, поладили мы с ним. Подняли на воздух вниз головой и встряхнули, чтоб не дрался.
        — Приемы самбо изучаете?  — спросил кто-то от дверей.
        Вы, конечно, догадались, кто это. И спросил он с той же добродушной усмешкой, с какой про марафонский заплыв у нас спрашивал, когда мы с Буном в яме плавали. Арнольд Викторович — наш физкультурник пришел, чтобы посмотреть, как строительство зала продвигается.
        Неожиданно получилось. Мы замерли, а парень висит вниз головой, как в невесомости. Молчит тоже.
        — Осторожно!  — предупредил Арнольд Викторович.  — Приземляться лучше всего на ноги.
        Мы перевернули парня и поставили. Чуть его ноги до земли дотронулись — в них точно мотор включился. До окна было метров пять. Он их — в два прыжка! Потом — вверх!
        Но Арнольд Викторович успел схватить его за штанину.
        — Брумель настоящий!.. Что тут у вас происходит?
        Но объяснять было некогда. Парень вырвался, схватил длинную рейку и, как рехнувшийся, завертел ею над головой.
        — Убью-у-у!
        Сначала он на нас бросился. Рейка ж-жих, ж-жих и бах — прямо Борьке Шилову по плечу, а с плеча соскользнула и еще по щеке ударила.
        Борька зажал лицо руками.
        — Стой!  — кричит парню Арнольд Викторович.  — Брось палку!
        Но где там! Я ж говорил: у него ни одной задержки нету. Тупая ярость. Он с рейкой — на нашего физкультурника! Но не на того напал. Самбо все-таки вещь! Рейка полетела в один угол, парень — в другой.
        Арнольд Викторович подбежал к Борьке Шилову, и мы вокруг сгрудились. Ничего! Есть царапина на щеке, а вообще-то жив-здоров. Твердит свое:
        — В милицию его! В милицию!
        А кого в милицию? Обернулись — угол пуст. Видно, приземление было не достаточно жестким. Удрал, пока мы с Борькой возились.
        Рассказали мы Арнольду Викторовичу, что у нас произошло, и спросили, как он смотрит: правильно действовали или нет. Он у нас шутник:
        — Я не бог!  — говорит.  — Я всего-навсего учитель. Да и то — по физкультуре, а не по юриспруденции… Я вот сам хочу вас спросить: имел я право швырнуть этого мальчишку?
        Мы твердо заявили — имел!
        — А я сомневаюсь!  — ответил Арнольд Викторович.
        Мы еще побродили по будущему залу. Арнольд Викторович показал, где и на каких снарядах заниматься будем. Тут Васька Лобов и спрашивает у физкультурника:
        — Арнольд Викторович! А вы про все это расскажете в школе?
        — Про что?  — удивился он.  — Про пионерский сбор?.. Или я ошибся — это был не сбор?
        — Сбор!  — подтвердил Васька и объявил пионерский сбор закрытым.
        А вечером мы у Буна сидели. Он один дома был — жуков в новые ящики перекалывал. Любимое занятие. Но сегодня он делал это без всякого интереса — по привычке. И оба мы про сбор думали. Необычный он. Со стороны — и не сбор совсем. А задуматься заставил. Да еще как!
        — Я сегодня,  — признался Бун,  — про твоего деда вспомнил.
        — Про деда?
        — Помнишь, он обиделся на меня? Ревизором назвал…
        — Ну и что?
        — Ты сегодня этого парня античастицей окрестил… Если хочешь знать, я твоему деду тоже каким-то пришельцем из антимира показался!
        — Наговариваешь ты на себя!
        — Ничего не наговариваю! Кто кричал: «Не по приказу! Без долга! Свободно!»? Я кричал… Вот мы сегодня про свободу слышали. Тот парень свободу пощупать хочет, а я его глаза вижу… Когда нас в яму спихнули… Пустые и страшные… Он свободно мог похоронить нас! Ни с того, ни с сего — так просто, чтобы волю воспитать!
        Я тоже вспомнил яму и как тот парень ногой землю мне на голову сбрасывал. Похоронить, конечно, нас бы не похоронили, но поиздевались бы порядочно!
        Вообще-то Бун — не оратор. Я его запросто переспорить могу, даже если он и прав. А в тот вечер он сыпал, как диктор из телевидения. И все из-за сбора, из-за той античастицы, которую мы к себе затащили. И еще из-за того, что моего деда вспомнил. Теперь перед ним, конечно, не оправдаешься — поздно. И от этого Буну еще обиднее было, хотя он, по-моему, и не виноват. Ведь почему мы с дедом спорили? Очень уж нас перекормили высокими словами. Надо бы пореже ими пользоваться.
        Вспомнили мы Галину Аркадьевну. Она любила, например, повторять: «Сбор макулатуры — долг чести юного патриота!» Смешно!.. Макулатура и есть макулатура. Она нужна — никто не спорит, и собирать ее надо. Но при чем тут патриотизм или честь? Это дело — и все! Да и дело-то так себе, средненькое!
        — И знаешь,  — говорит Бун,  — может, античастицы как раз из-за таких болтунов и появляются.
        Я не согласился. Я же не стал таким, хотя дед любил толковать про долг и всякое другое, а мне слушать приходилось, потому что больше некому. Мы же часто вдвоем оставались.
        — А ты подумай!  — говорит Бун.  — Ты пойми разницу! Я тоже только сегодня это понял… Твой дед имел право так говорить. Он от души говорил, а не от языка!..

        Загадка

        Занятия в понедельник начались загадочно. Первый урок — литература. Вошел Кирилл Петрович, поздоровался. Дошагал до окна. Вернулся к столу и сказал:
        — Сегодня — Лев Николаевич Толстой. Вне программы…
        Привычки Кирилла Петровича помните? Говорит коротко, отрывисто и весь урок ходит: сто три раза от окна к двери мимо стола. Дошагал он до двери, к столу вернулся и добавил:
        — Глубокий и тонкий знаток человеческих чувств и поступков.
        У окна — еще фраза:
        — Кстати… кто-нибудь из вас задумался в это воскресенье над своим поступком?
        Молчим. Интересно и почему-то тревожно.
        А от стола — новая фраза:
        — Никто?.. Странно! Вероятно, и Толстой может ошибаться.
        Задал Кирилл Петрович эту загадку и начал рассказывать о творчестве Льва Толстого. А мы весь день мучились — спорили, гадали, что это за намек такой? Не рассказал ли все-таки Арнольд Викторович о нашем субботнем сборе? Верить в это не хотелось.
        На третьей перемене через Катюшу Крылову — она дежурила по классу — сообщили, что меня, Буна, Ваську Лобова и Борьку Шилова после уроков вызывают в кабинет директора на педсовет.
        Не знаю, как у других,  — у меня екнуло под ложечкой. И Борька Шилов, смотрю, позеленел. Васька — тот ямку свою на подбородке царапает. Бун скис.
        Теперь все понятно. И провалился Арнольд Викторович в наших глазах на стометровую глубину.
        — Ничего!  — бодрится Васька.  — На сборе все правильно было!..
        Я повеселел. Говорю:
        — У нас последний урок — физкультура. Что, если бойкотик ему закатить!
        — Я тебе закачу!  — пригрозил Васька.  — После такой штуковины никому ничего не докажешь. Так верблюдами и останемся!
        Но и без бойкота, без всякого сговора мы дали почувствовать физкультурнику наше отношение к нему. Кто совсем с ним не поздоровался, а кто поздоровался, но так, что лучше бы и не здороваться. Я бы, например, не хотел, чтобы со мной так здоровались.
        Он нам отплатил тем же: молча кивал головой, точно комаров отгонял от своего носа. И смотрел как-то странно — на всех сразу и ни на кого.
        Урок прошел вяло.
        После уроков идем по коридору к кабинету директора. Васька впереди. Оглядывается, подмигивает — дух наш поднимает.
        — Шире ноздри,  — говорит,  — глубже вдох!
        А я думаю: меня и Буна — понятно, зачем на педсовет вызывают. С нас все началось — с почтового ящика. Ваську — тоже ясно: как председателя. А Борьку Шилова почему? Как бывшего председателя, что ли?..
        А еще вот про что думал: отчего так получается? Всех учителей мы знаем, и почти все они хорошие. И директор у нас нормальный. Откуда же страх берется? И не только у меня, а и у того же Васьки! Он хоть и храбрился, хоть и нас поддерживал, а я видел, как он за дверную ручку брался, будто директорская дверь — под током высокого напряжения, вольт так на пятьсот, не меньше.
        Но ничего — не дернуло его. Вошли. Мнемся у порога. Никого не видим. Это я уж потом сосчитал, когда в глазах посветлело: было на педсовете вместе с физкультурником четырнадцать учителей.
        Хоть и с опозданием, но Васька все-таки спросил:
        — Разрешите?.. Вы нас вызывали?
        Вижу сквозь туман: Клавдия Корнеевна головой кивает и на свободные стулья указывает. Сели. И все мне мешает: и руки, и колени — лучше б их и не было совсем!
        — Вернемся к нашему вопросу,  — говорит директор.  — Повторю для тех, кто не в курсе дела… В субботу я встретил на улице ученика седьмого «б» класса Шилова Бориса. Взгляните, в каком он виде…
        Все посмотрели на Борькину царапину, и я только сейчас заметил, что он размалевал ее йодом так, будто в него малокалиберный снаряд угодил или по крайней мере — разрывная пуля.
        А директор продолжает:
        — Оказалось, что в субботу ученики седьмого «б» класса учинили коллективную драку, в которой, как ни странно, принял активное участие преподаватель физкультуры Арнольд Викторович.
        Уже на что я языкастый, а в тот момент ничего бы не смог сказать. Я бы через минуту высказался. А Васька — тот сразу прореагировал.
        — Никакой,  — говорит,  — коллективной драки не было!
        — А что было?  — спрашивает директор.
        — Был пионерский сбор и была самооборона.
        — Какая самооборона?
        — Без оружия!.. Самбо называется.
        Вот тут у меня и посветлело в глазах. И руки я уже знал, куда девать: оба бы кулака бросил в него — в Борьку! Но на педсовете лучше не махать кулаками. Отодвинулся я от Шилова, чтобы случайно локтем ему не заехать. А Васька продолжает:
        — Арнольд Викторович помог нам успешно провести сбор и оградил нас от неизбежной драки — отшвырнул хулигана в угол!
        — Отшвырнул все-таки?  — переспросил директор и посмотрел на Арнольда Викторовича.  — Вы применили физическую силу, имея дело с ребенком?
        — Да, применил,  — ответил Арнольд Викторович.  — Но с какой целью?  — и он задумался, чтобы объяснить получше, поточнее.
        — Цель понятна!  — сказала наша англичанка.  — А средства сомнительные! Если мы боремся с хулиганами, то это не значит, что вы должны воздействовать на них их же методами.
        И заработал мой язык. Я даже слова у директора не попросил. Вскочил и говорю:
        — Это как же получается? Один другого — палкой по физиономии, а тот должен молчать?.. Мой дед говорил, что на нейтралке не отсидишься. И Кирилл Петрович объяснял на литературе, что такое толстовщина… Не выйдет! Арнольд Викторович прав! Он тому парню на семь лет отбил охоту драться!
        — Почему на семь?  — с улыбкой спрашивает Кирилл Петрович.
        — Это я сгоряча! Не на семь, а на семьсот!  — уточнил я.
        — Разрешите мне?  — тянет руку Васька и говорит совсем по-взрослому:
        — Мы благодарны Арнольду Викторовичу за отлично проведенный безболевой прием самбо! Мы просим считать его действия правильными! Если бы не он, то не только у Шилова, у многих были бы телесные повреждения, если не хуже!
        Бун тоже выступил:
        — Тур сказал — на семьсот лет…
        — Что за Тур?  — спросил директор.
        — Не Тур! Я оговорился. Данилов!  — поправился Бун и повторил: — Данилов сказал — на семьсот лет! Неверно! Если бы все, как Арнольд Викторович, то хулиганов вообще бы не стало. Нечего их оберегать!
        — Это уже другой вопрос,  — прервал его директор.  — Вы свободны, мальчики!
        Вышли мы в коридор, а там — весь наш отряд. Никто домой не ушел. И вопросики, значит, всякие: кто? что? как?
        Васька и спрашивает вместо ответа:
        — А не надоели еще сборы? Часто очень…
        — Сбор! Сбор!  — закричали все.
        — Тогда пошли в класс,  — говорит Васька.
        Пришли. Расселись по партам. Васька — у стола. Поманил пальцем Борьку Шилова.
        — Иди сюда!  — и стул ему подвинул.  — Садись!
        Борька к столу вышел, но не сел.
        — Не за что меня прорабатывать! Я к директору не бегал! Он сам меня увидел и спросил!
        — Конечно!  — крикнул я.  — Сам увидел! Ты бы еще весь в йоде выкупался!
        — Не кричи!  — говорит он.  — Я прав! Не врать же директору!
        Убежденно сказал, с весом. Все даже приумолкли. Васька головой кивнул, будто согласился с ним, и подтвердил:
        — Прав! Формально прав!.. И за этот формализм я предлагаю так: никаких взысканий! Просто будем Шилова считать своим товарищем формально. Что это значит — пусть каждый про себя решит! А он пусть на себе это почувствует!
        Заковыристое предложение, но проголосовали за него единогласно. Васька закрыл сбор и говорит:
        — Еще одно дело осталось. Сейчас со мной пойдут: Тур, Бун, Катюша Крылова…
        И дальше он стал называть одну фамилию за другой. Никто не знал, куда надо идти. Все слушали очень внимательно, чтобы не пропустить свою фамилию. Нас всего — двадцать семь человек. Васька не поленился — назвал двадцать пять фамилий. Свою пропустил — это понятно. И Борькину — это нарочно.
        — А мне, выходит, нельзя?  — спросил Борька.
        Васька руками всплеснул.
        — Ой! Прости, пожалуйста! Забыл!.. Шилов тоже может идти с нами.
        С этого и началось формальное отношение к Борьке Шилову.
        — За мной!  — сказал Васька и вышел в коридор.
        Мы — за ним. В дверях, как всегда, толкучка страшная. Но как только Шилов подошел к двери, все расступились и кто-то сказал:
        — Пожалуйста.
        Ничего обидного. Даже вежливо! А Борьку точно крапивой обожгло. Ему бы легче было километр через толпу проталкиваться. Он вышел ни на кого не глядя и потащился сзади всех.
        А Васька повел нас к кабинету директора. Шагов за двадцать он остановился и цыкнул. Дальше мы пошли тихо-тихо, как призраки. Но если призраков почти три десятка, то все равно их слышно будет. Нас тоже, наверно, услышали, потому что из кабинета вышла Клавдия Корнеевна. Не удивилась.
        — Я,  — говорит,  — была уверена, что это вы… Молодцы! Но волноваться вам нечего. Расходитесь по домам. До свидания!
        — Разрешите,  — просит Васька,  — остаться?
        — Зачем? Все же хорошо!
        — Мы, Клавдия Корнеевна, сегодня по ошибке не поздоровались с одним учителем. Хотим исправить ошибку. Можно?
        — Нужно!  — ответила она и обратно в кабинет ушла.
        Ждали мы минут десять. Молча стены подпирали. Потом услышали, как в кабинете стульями задвигали,  — значит, кончился педсовет. Вытянулись мы в шеренгу вдоль стены, стоим как перед началом урока физкультуры. Дверь открыла Клавдия Корнеевна, но не вышла, а постаралась пропустить вперед Арнольда Викторовича. Мы видели, что он никак не хотел идти раньше ее. Но она строго ему сказала:
        — Вас ждут!
        Он удивился и вышел, а мы по слогам прогаркали:
        — Здрав-ствуй-те, Ар-нольд Вик-то-ро-вич!
        Весь педсовет всполошился. Учителя толкучку в дверях устроили, вроде нашей.
        — Напра-во!  — командует Васька.  — По домам… учить уроки… шагом марш!
        Мы так рубанули ногами, что пол дрогнул. Я посмотрел через плечо назад. Вы, наверно, не поверите, а я не вру. Весь педсовет руками нам махал. И директор — тоже. Честное слово!..

        ПРЕПРАКЛЮФ

        Я заметил: если слово кончается на «ист», то оно всегда какое-то широкое. Его можно целый день объяснять и так и не объяснишь до конца. Легче эти слова разделить на хорошие и плохие, но и то не все. Коммунист — это хорошо, капиталист — плохо. А идеалист? Кто его знает? Пожалуй, не так плохо, но и не очень чтобы хорошо.
        Кирилл Петрович такое знание слов называет пассивным и старается, чтобы побольше слов перешло в наш актив. А одно слово мы и сами в наш актив перевели: формалист.
        Мы его часто слышали и знали, что это плохо. Формалистов по радио и в газетах клеймят позором чуть не каждый день. Но попроси нас растолковать, что это такое — запутались бы.
        Вообще задал нам Васька задачку! Не я один — все, наверно, ломали голову, как стать формалистами, чтобы по-формальному относиться к Борьке Шилову. И не придумали бы, но уж очень злы мы на него были, потому и получилось все-таки, хоть и не сразу. Пришлось нам для этого организовать тайком от Шилова КЛЮФ. Могу спорить — не расшифруете! Но уж ладно — помогу! КЛЮФ — это Клуб юных формалистов.
        Как только мы его организовали, так этот самый формализм и зашевелился — дал о себе знать. Как по рельсам покатился!
        Какой же клуб без правления? Выбрали мы правление — получился ПРАКЛЮФ. Но ведь ни одно правление не бывает без председателя! По совместительству назначили Ваську Лобова председателем. Вот вам и ПРЕПРАКЛЮФ! Новая должность.
        Все наши предложения стекались в КЛЮФ, а там их сортировали и отбирали те, от которых пахло формализмом. И еще была одна забота: запрещать очень ядовитые и обидные предложения. Хотя теперь-то нам ясно: любой формализм ядовит, как сок мухомора.
        Дождались мы того дня, когда Борька Шилов дежурил по классу. Обязанности дежурного простые: чистота, конечно, чтобы доска вытерта была, мел и тряпка на месте, чтобы на перемене проветривать класс. Но форточки редко кто из дежурных открывал. Зачем возиться даром — у нас же не курят. Борька тоже форточки не открыл.
        Начался урок — английский язык. Сидят девчонки — разомлевшие совсем, как после горячей ванны. Платочками обмахиваются. У мальчишек платков ни у кого нету. Мы учебниками, как веером, работаем. Отфыркиваемся, точно в тропиках. А англичанка у нас странная: ее легко в чем хочешь убедить можно. Посмотрела она на нас, воздух понюхала и говорит:
        — Да! Жарко в классе, душно.
        — А кто сегодня дежурный?  — спросил кто-то распаренным голосом.  — Наверно, форточку не открывал?
        — Да-да!  — подхватила англичанка.  — Кто дежурный?
        Борька Шилов встал.
        — Вот видишь!  — упрекнула его англичанка.  — Из-за твоей небрежности страдают твои же товарищи! И у меня голова начинает побаливать…
        Скажете, мы нехорошо поступили? Извините! Дежурный должен открывать форточки? Должен! Так что — все правильно! К нам не придерешься!..
        И еще один спектакль мы на уроке по английскому провернули. На других уроках нельзя. Другие учителя сразу бы раскусили нашу хитрость…
        Самописка — вещь хорошая, когда пишет. Но часто в самый важный момент она перестает писать. Что с ней делать? Не разбирать же по частям на уроке! Почти все встряхивают ее, как градусник, чтобы чернила на перо выползли. А когда чернил много, то они не только на перо, и на пол летят.
        Сидим, значит, на английском, записываем под диктовку вопросы, на которые нужно дома ответить. Видим, Борька свою самописку встряхивает.
        — Шилов!  — громко говорю я.  — Не надо! Нельзя!
        — Что случилось?  — спрашивает англичанка.
        — Он школьный пол,  — говорю,  — чернилами пачкает.
        — Шилов!  — с укором произносит англичанка.  — Что сегодня с тобой?
        — Разрешите?  — встает Катюша.
        Берет она с доски мокрую тряпку и старательно вытирает пол около парты Борьки Шилова.
        — Спасибо!  — говорит ей англичанка.  — А тебе, Шилов, стыдно!
        А Борьке не стыдно, а страшно. Он на эту тряпицу в Катюшиной руке, как на змею, смотрит.
        Тоже, скажете, нехорошо? А я у вас спрошу: дома вы чернилами пол пачкаете? Нет? А в школе, выходит, можно? Нельзя! Так что не придирайтесь!.. Все точненько!..
        Мы еще в пятом классе два решения вынесли. Если спор какой-нибудь идет или что-нибудь очень заинтересовало, мы выбираем того, кто хоть капельку в этом вопросе разбирается, и даем ему задание: выяснить все, почитать, расспросить и потом доложить на сборе. Здорово получалось, потому что за дело брался тот, кому это интересно.
        А второе решение такое: каждому в день рождения дарить большую фотографию всего класса с именинником в центре — в круглом окошечке. У меня уже три таких фотографии — из пятого, из шестого и седьмого класса. Но не думайте, что мы каждый год по двадцать семь раз фотографировались всем классом. Мы снимаемся один раз в начале учебного года. Заказываем двадцать семь карточек с круглым пустым окошечком в центре. Все они хранятся в школе. Когда наступает день рождения, именинник приносит из дома какую-нибудь свою фотографию. Мы ее обрезаем и вклеиваем в пустое окошечко. Каждый получается на карточке в двух видах: маленький — со всеми и крупный — в центре.
        Оба эти решения очень нам нравились. А вот что получилось, когда их начал выполнять КЛЮФ…
        Весна. Журналы весенние советы печатают. Вычитала Катюша в журнале «Здоровье» про сморчки и строчки. Уж очень эти грибы расхваливают! Они садовые первые растут — в мае и даже в апреле. Пришла Катюша в школу и спрашивает:
        — Кто сморчки ел?.. Говорят, оч-ч-чарованье!
        Никто, оказывается, не едал ни сморчков, ни строчков. Даже Костя Сажин их не нюхал, а уж он-то известный грибник! Многие и не слыхали про такие грибы, а кому-то отец говорил, что это и не грибы, а поганки и есть их нельзя.
        Заспорили. Тут Васька Лобов и предложил дать поручение: разведать все про эти спорные грибы, а еще лучше — достать хоть один и показать нам в живом виде. Все, конечно, про Костю Сажина подумали. Но кто-то из правления КЛЮФа крикнул:
        — Поручить Борису Шилову!
        — Почему мне?  — возразил Борька.  — Я даже белые ни собирать, ни есть не люблю! А Костя — знаток этого дела!
        — Что ж!  — говорит Васька.  — Есть два предложения: Шилов и Сажин. Будем голосовать в порядке их поступления. Кто за Шилова?
        Все проголосовали, кроме самого Борьки.
        — Явное большинство!  — объявил Васька и руками развел.  — Ничего не поделаешь! Таково мнение коллектива… Сколько тебе дней на подготовку надо?
        — Неделю!  — буркнул Борька.
        Спорить он побоялся. Понял: эти грибы — из той же оперы, что и форточка, и чернила. Значит, ничего не докажешь, никого не переубедишь, а выговор схлопотать можно. И формулировочка готова: за отказ выполнить поручение. И не отвертишься! Отказ налицо? Налицо! Получай выговорок! Формализм — штука гибкая!..
        Представляю, как Борька готовился к этому сбору. Все, наверно, книги про грибы вызубрил! Если он их просто не любил раньше, то теперь ненавидеть должен! Но это его дело, а задание — заданием: вынь и положи!
        Но он сделал такое, чего никто не ожидал. Он купил на рынке и принес на сбор в газете три сморчка и три строчка. Выложил на стол и смотрит, довольный, на нас. Хотел удивить и удивил, конечно: и я и многие другие первый раз в жизни такие грибы видели. Но у нас формализм был отрепетирован. И хотя случай с живыми грибами не предусматривался в программе, мы нашли правильный ход. Любопытство спрятали и так небрежненько взглянули на его грибы. Катюша нос сморщила. Кто-то подошел к столу, колупнул коричневую шляпку сморчка и отвернулся.
        — Ясно!  — говорит.  — Напрасно ты стол выпачкал!
        — Не ясно!  — загорячился Борька.  — Я сейчас расскажу вам, тогда ясно будет!.. Это интересные грибы!
        По классу шумок пополз: «У-у-у-у…» Не надо, мол! Надоело! Время дорого! Нечего его на пустяки тратить!
        Встал Васька, спрашивает:
        — Чего заукали? Не хотите, что ли?
        — Не хотим!
        — Ну их — грибы эти!
        — Есть темы и поважнее!
        Борьку даже затрясло, а Васька его по плечу похлопал, похвалил:
        — Молодчина! Я отмечу у себя, что задание ты выполнил с честью! По-пионерски!.. Сбор объявляю закрытым!
        Мы к дверям потянулись. На стол с грибами больше никто не посмотрел и ни одного слова про грибы не было сказано.
        Борька как сморчок сморщился.
        — Что же мне,  — спрашивает,  — делать с ними?
        — Выкинь ты их в помойку!  — советует Васька.  — Заверни и выбрось, когда из школы выйдешь. А галочку напротив твоей фамилии, не бойся, я обязательно поставлю! Жирную!..
        За неделю до Борькиного дня рождения, как и у всех перед именинами, мы попросили у него карточку. Зачем — вы знаете: чтобы поместить ее в центре большой общей фотографии. Борька обрадовался. Он думал, что мы нарочно не вспомним про его день рождения. А мы вспомнили. Доволен был страшно: надеялся, что нам надоело играть в формализм. Но рано он радовался.
        У нас так заведено: в день чьего-нибудь рождения все приходят в школу за полчаса до начала занятий. Имениннику торжественно вручается дарственная фотокарточка и пустой альбом. Каждый дает ему еще конверт без марки, а в нем — листок с пожеланием. Читать до уроков эти пожелания некогда — полчаса пролетают за секунду. Именинник читает их на уроках. Он садится отдельно — за пустую заднюю парту и наслаждается дружескими посланиями.
        И все учителя уже знают: раз сидит кто-то сзади и праздничный он, раскрасневшийся, и глаза у него блестят,  — значит, именинник там сидит и лучше его в этот день не вызывать к доске. Ему многое в этот день прощается. Иногда он читает, читает письма — их ведь двадцать шесть — и как захихикает в тишине. Смешное что-то ему написали. И весь класс — ха-ха-ха! А учитель или учительница понимающе улыбнется и ведет урок дальше.
        Да, я про альбом забыл, про пустой. Он почему пустой — чтобы потом все наши пожелания в него вклеить и хранить вечно. У меня их тоже три — столько, сколько и фотографий. Жалко, что не с самого начала — не с первого класса мы их придумали. Не альбомы это, а волшебные зеркала: видно, кто и как к тебе относится. И хотя все пожелания, конечно, хорошие, но прочтешь и сразу чувствуешь: от души написано или просто так, для приличия. А еще бывает видно, с кем ты раздружился за год, с кем сошелся, кому из девчонок понравился, а которая и видеть тебя не может. И себя в этом зеркале разглядеть не трудно. Если в трех или четырех записках пожелают одно и то же, к примеру, не задирать нос — так и знай, что тебя считают задавалой.
        В Борькин день рождения все пришли за полчаса до звонка. Васька торжественно вручает ему альбом, фотографию, а мы кладем перед ним запечатанные конверты с пожеланиями. Все идет, как положено: и улыбки, и шутки.
        Посмотрел Борька на фотографию и видит: в центре, в круглом окошечке — не он, а какой-то незнакомый парень. И потух Борька сразу, как костер от ведра воды.
        — Это,  — говорит,  — не я… не моя…
        Заглянул Васька на фотографию, за голову схватился.
        — Ай! Надо же!.. Это мы перепутали — не тебя засунули! Как мы не доглядели!.. Но ничего! Ты уж потерпи — завтра на тебя обменяем!
        Борька сел за парту, уложил конверты в стопу, выровнял их.
        — Я,  — говорит,  — ребята, больше не могу… Не железный… Хотите — перейду в другую школу?
        — Нет! Не хотим!  — ответил Васька и объявил: — КЛЮФ с этой минуты распускается! Навсегда!
        Он взял карточку с чужим парнем, разорвал ее и вытащил из портфеля другую — с Борькой в центре.
        — Теперь,  — говорит,  — поздравим нашего именинника по-настоящему!
        Все, кто смог, дотянулись до Борькиных ушей и по команде легонько дернули за них четырнадцать раз — ему четырнадцать лет стукнуло. А на уроках он сидел за пустой задней партой и читал наши пожелания. Всякое там было, но все от души. Не знаю, вклеит ли он их в альбом, но помнить будет долго. Да и мы этот КЛЮФ на всю жизнь запомним. Страшное это дело — формализм. Он не хуже кирпича голову проломить может!..

        Потери и находки

        С нашим чертежником Борисом Борисовичем что-то произошло. Мы это сразу заметили. Шел шестой урок. Дал он задание. Мы чертим, а он к столу не сел и никакой детектив из портфеля не вынул. Неужели стесняется после нашего с ним разговора? Стоит у окна, задумался и бородкой стекло щекочет. Руки за спиной, и пальцы шевелятся.
        Звонок прозвенел. Кто успел начертить, а кто и нет. В таких случаях Борис Борисович говорит, чтобы мы дома закончили. Но в тот день он на дом ничего не задал. Прошелся по проходу и, как обычно, без волокиты выставил отметки на всех чертежах, даже на незаконченных.
        Неспроста это!.. Сидим, ждем.
        Борис Борисович спрашивает:
        — Деньги пришли?
        Мы молчим, потому что не поняли, какие деньги.
        — Забыли!  — говорит Борис Борисович.  — На почту и Сысоевой пришли деньги?
        А ведь верно! Забыли мы проверить того парня!
        — Сегодня же узнаем!  — сказал Васька Лобов.  — Катюша к Сысоевой сходит, а я — на почту… Но откуда… откуда, Борис Борисович, вам известно про это?
        — Арнольду Викторовичу доверили свою тайну, а мне не доверяете?  — пошутил Борис Борисович.  — Он тогда рассказал на педсовете про ваш сбор, а мне поручили проверить, выполнен ли ваш наказ… Можете никуда не ходить: Сысоева нашла деньги у себя в кармане, в пальто, а начальнику почтового отделения они прислали три рубля в конверте.
        Это была победа. Мы даже заорали от радости. Дело, конечно, не в деньгах, а в том, что подействовало. Наш отряд сильней их компахи! Сорвались мы с мест, но Борис Борисович остановил нас.
        — Не все!  — говорит.  — Мне надо попрощаться с вами. Сегодня я последний раз ставил отметки. Ухожу. Меняю профессию. Буду работать в милиции.
        Удивил он нас этой новостью. Замолчали мы, не знаем, что и сказать. Жалко, что он уходит,  — хороший же человек! И потом как-то забавно: учитель и вдруг — в милиционеры! Свистеть в свисток будет! А с бородой как же? Что-то я ни одного бородатого милиционера не помню!
        Борис Борисович погрозил нам пальцем. Отгадал, что мы думаем.
        — Мысль повторенная есть ложь!
        — Какие мысли!  — произнес Васька скучным голосом.  — Просто… просто жалко!
        — Меня?  — спросил Борис Борисович.
        — Себя!  — ответил Васька.  — Пришлют какого-нибудь клюфовца!
        — Кого?
        — Ну, формалиста!.. Наплачешься!
        Борису Борисовичу понравилось, что нам жалко с ним расставаться.
        — Ничего!  — говорит.  — Хорошего пришлют… Он на уроках детективы читать не будет.
        — А нам,  — сказал я,  — ваши детективы ничуть и не мешали! Хотя, конечно, вредные эти книжонки: начитались вы их — вот и уходите от нас в милицию! Только что вы с бородой будете делать? Ее сбрить придется.
        — А я уж спрашивал,  — говорит Борис Борисович.  — Можно и с бородой.
        Ничего он смешного не сказал — сами видите. А мы все рассмеялись. И он хохотал — бородкой тряс. И почему смеялись? Наверно, потому, что легко с хорошим человеком, весело — даже в не очень веселые минуты…
        А на другой день Клавдия Корнеевна предупредила, что после уроков с нашим отрядом хочет познакомиться новый школьный пионервожатый. Это вместо Галины Аркадьевны. Какой-то он будет? Ничего о нем пока не известно. Знаем только, что это он, а не она.
        Сидим после уроков, ждем. Входит в класс Клавдия Корнеевна, а за ней… Бун меня под партой коленом — тр-рах! А чего меня стукать! Я и сам не слепой! Вижу: за Клавдией Корнеевной идет Сеня Петрович — наш бывший отрядный вожатый из пионерлагеря. И ничуть не изменился. Черные очки из верхнего кармана торчат.
        — Давайте знакомиться!  — говорит.  — Зовут меня…
        — Сеня Петрович!  — подсказал я с парты.
        — Данилов!  — одернула меня Клавдия Корнеевна.
        А Сеня Петрович пригляделся, узнал и меня, и Буна и засиял, хотя нечему вроде радоваться. Мы ему немало нервов подергали. Не нарочно, а так уж получилось — сами знаете.
        Подошел он к нам с Буном и говорит:
        — Ну, бунтари, здравствуйте! Рад вас видеть!
        — Не Бунтари, а Бун-Туры!  — поправил я его.  — Здравствуйте, Сеня Петрович!
        А дальше… Дальше опять плохо. Я предчувствовал и, честное слово, прикусил его — язык свой! А он и сквозь зубы сумел просунуться. Да еще как! Спрашивает:
        — Сеня Петрович! Можно вас поздравить?
        — С чем?
        — Женилась на вас та… забыл, как зовут… или нет?
        Клавдия Корнеевна громче обычного произносит:
        — Да-нилов!!
        А я и сам знаю: сейчас Сеня Петрович нацепит чёрные очки — и лопнуло его ко мне уважение! И прав он будет! Сто тысяч раз прав!
        Но он за очками не потянулся и говорит спокойно, озорно даже:
        — Нет! Ольга Захаровна не женилась на мне.
        — Жаль!  — опять проскользнул сквозь зубы мой язык.
        — Я на ней женился!  — весело закончил Сеня Петрович.  — А вы, Клавдия Корнеевна, не сердитесь на Данилова. Он имел право задать этот вопрос. Он помог устроить наше счастье. Я ему очень благодарен… Виноват, что не пригласил тебя на свадьбу! Прости!
        Я онемел. А он мне руку протянул. С Буном поздоровался тоже за руку, а потом — со всем классом сразу. И все ему ответили дружно, охотно — приняли, значит, поняли, что жить с ним можно.
        Клавдия Корнеевна успокоилась и оставила нас одних. В дверях пальцем мне погрозила. И не за прошлое, а вперед, чтоб не допускал больше безобразия. Я рот двумя руками прикрыл — показал ей, что буду как глухонемой.
        Сеня Петрович поинтересовался планами нашей пионерской работы. Мы приуныли — все новенькие вожатые так начинали. Тем более, что плана в нашем отряде как раз и не было. При Борьке Шилове был, а Васька Лобов не успел сочинить.
        — Тогда,  — говорит Сеня Петрович,  — давайте пофантазируем. Высказывайте самые нелепые, смешные, глупые — любые предложения. Мы сообща попытаемся из них вытяжку сделать. Это называется эвристический метод.
        Оно всегда так. Глупость, когда не нужно, сама прет, а когда нужно, ее не так легко из себя выдавить. Со смехом — еще хуже. Вдобавок это была первая встреча с новым вожатым. Кому охота с самого начала глупцом показаться? Мы ведь все страшно умные и серьезные, когда не надо.
        И повалили предложения одно умней другого. Что ни предложение — шедевр на уровне мирового класса. И я, конечно, подбросил мыслищу ничуть не хуже сократовской. Не отставать же от других!
        Когда предложений накопилось столько, что хватило бы на всех пионеров страны, бывших и будущих, Васька Лобов подвел черту.
        — Хорошо!  — хвалит нас Сеня Петрович.  — Очень хорошо!.. Мало только!
        Мы ка-ак грохнем! Посмеялись вместе с ним, а он и предлагает:
        — Теперь давайте в наши гениальные мысли катализатор впрыснем.
        — Сеня Петрович!  — спрашиваю я.  — Вы — химик?
        — Да,  — говорит,  — аналитик… А катализатор такой — хобби.
        Это его страсть — словечки всякие выискивать.
        — Думайте,  — продолжает он,  — над предложениями, которые с чьим-нибудь хобби связаны.
        Тяну я руку. Васька Лобов дает мне слово.
        — У Буна,  — говорю,  — есть коллекция жуков. Давайте устроим поход в лес и пополним его коллекцию, а то ему в это лето крупно не повезло с жуками!
        Вы думаете, Сеня Петрович на меня через черные очки посмотрел? Ничуть не бывало! Улыбнулся и кивнул головой:
        — Идея добрая!
        Чувствую, что Бун за штаны меня дергает — предупреждает, чтобы не болтнул лишнего, но я решил до конца выяснить отношения. И словечко одно у меня в голове отыскалось — специально для Сени Петровича, заковыристое, из «Науки и жизни».
        — Странно,  — говорю.  — В лагере Сеня Петрович таким жукофобом был!
        Он руками развел и отвечает:
        — Ничего похожего. Я жуков тоже люблю. И еще люблю дисциплину. Лагерные правила установлены не мной. А здесь у нас будут наши правила. Не забывайте: я сейчас в школе вроде фельдмаршала пионерского!
        Этот ответ очень всем понравился. Сеня Петрович хоть и назвал себя фельдмаршалом, но ничуть не давил своими невидимыми погонами.
        Составив гениальнейший план работы, мы расстались с новым старшим пионервожатым полными друзьями.

        Бун превращается в барина

        Точно не помню: «Фантомас» шел тогда или что-то другое из серии бей-стреляй-лови-дави, но все на эту картину ломились. Решили и мы с Буном после школы сходить в кино. Мы, как и раньше, ни одного фильма врозь не смотрели. Нас и Катюша не разлучила. Я им не мешаю, а они мне не надоедают, потому что не шушукаются, секретов не разводят. Просто счастливые оба до невозможности, но это их личное дело.
        Договорились, что без пяти четыре Катюша придет к кинотеатру, а мы пошли пораньше, чтобы билеты достать.
        После 8 Марта и я, и Бун, и Катюша надолго остались, как дедушка говорил, без резервов главного командования. Вытряс я карманные деньги на много дней вперед. Сидим на полной мели! Но на билеты мы с Буном наскребли медяков. Купили в третьем ряду. Время еще было в запасе. Двинулись по проспекту, потом на нашу улицу свернули, чтобы встретить Катюшу. Посмотрели, как экскаватор землю роет. Траншею там прокладывали для кабеля.
        Подошел незнакомый парень и тоже на ковш уставился. На груди у парня на ремешке транзистор. Орет не громко, но противно. И не то чтоб музыка плохая, а не к месту она, не подходит к работяге-экскаватору. Он трясется от натуги, глыбы ворочает, а транзистор хихикает, будто насмехается.
        Я перемахнул через траншею. Бун — за мной. А на той стороне комья мокрой глины валялись. Выпачкал Бун ботинки и какой-то невеселый стал. Идет, а сам все на ноги посматривает.
        — Ушибся?  — спрашиваю.
        — Нет,  — говорит.  — Не любит она, понимаешь…
        Я догадался: она — это Катюша-чистюля. Не хочет Бун показываться ей в грязных ботинках.
        — Плюнь,  — говорю.  — Беда какая!.. Забыл, что ли?.. У нашей школы чистильщик сидит. Он из твоих ботинок мигом зеркало сделает!
        — А деньги?  — спрашивает Бун и лезет в карман.
        Я тоже порылся у себя в карманах. У него три копейки нашлось, у меня — две. Задумались. Ни я, ни он еще никогда в жизни у чистильщика не чистились. Интересно, сколько стоит это удовольствие? Я прикинул: у нас — пять копеек.
        — Хватит!  — говорю.  — Дело-то минутное. Он за минуту пять копеек заработает. В час — три рубля! Профессорская зарплата!.. Идем!
        И мы пошли.
        Будка с вывеской «Чистка обуви» стоит на углу большого дома на нашей улице. Рядом остановка троллейбуса. А следующий дом — наша школа. Мы миллион раз мимо этого чистильщика проходили. Он весь день сидит в своей конуре и всегда скучный, точно вчера похоронил кого-нибудь.
        Подошли. Бун и спрашивает:
        — Сколько вам платить нужно?
        Чистильщик кисло взглянул на его глиняные ботинки, взял в руки по щетке, поплевал на них.
        — С-садись.
        Я подтолкнул Буна. Он бочком протиснулся в будку и сел на стул, как у зубного врача садятся. Стул у чистильщика вполне нормальный, а все-таки есть в этом стуле что-то нехорошее. Я, наверно, никогда на него не сяду. Вижу: — Буну тоже стыдно: сам сидит высоко, а у ног — человек, и приходится ему в нос грязный сапог подсовывать!
        Я даже отвернулся. Стою, каблуком от нетерпенья по асфальту постукиваю. Под ногой трубка железная позвякивает. На месте будки чистильщика раньше газировку продавали. Ларек перенесли куда-то, а трубка для стока воды осталась.
        Мимо прошел парень с транзистором. Голову задрал — в небо смотрит. Ну и, конечно, споткнулся о трубку. Сразу видно — не с нашей улицы. Все наши эту трубку давно знают. Привыкли, не споткнутся.
        Слышу — кончил чистильщик по ботинкам Буна щетками тереть. Оглянулся — он тряпицей ботинки оглаживает. Кивнул головой на железную банку с монетами.
        — Двадцать копеек.
        Меня как кипятком с третьего этажа окатили.
        — Как двадцать?  — загробным голосом спросил Бун.  — У меня только пять…
        Чистильщик уныло и упрямо повторил:
        — Двадцать.
        Тут я подскочил к будке.
        — За что,  — говорю,  — двадцать?.. Спекуляция какая-то!.. Отдай ему наш пятак и пошли!
        Бун хотел встать со стула, но чистильщик схватил его за ногу, сдернул с нее ботинок и поднялся со скамейки.
        — Барин вшивый! Выкладывай деньги, а то — милиционер рядом!
        И сует он в глаза растерявшемуся Буну милицейский свисток.
        Ничего себе — почистили ботиночки!
        — Бун!  — говорю.  — Я побежал в школу! Достану у кого-нибудь пятнадцать копеек. Я мигом!
        — Не пятнадцать, а рубль! За простой!  — требует чистильщик и преспокойненько садится на свою скамейку. Папиросы достает из кармана, свистком милицейским поигрывает.
        — Ладно!  — говорю я сквозь зубы.  — Принесу тебе и рубль! Не испугал, вымогатель!
        — Никуда не ходи!
        Это Бун приказал неожиданно. Смотрю на него, а он — серьезно. И с таким презрением глядит на чистильщика, что тому бы в самый раз раствориться и исчезнуть. А ему хоть бы что! Насовывает Буну на ногу старую рваную галошу, встает и выпихивает Буна из будки.
        Что тут сделаешь? Не бежать же в чужой галоше? А вокруг уже любопытные собираются.
        Чистильщик будку на замок запирает и приговаривает:
        — Вместе пойдем. Директор школы разберется. Вы у меня ответите! И за оскорбление личности ответите, и за грабеж средь бела дня!
        А народу все больше. И транзистор чей-то пиликает. Разбить бы его вдребезги!..
        Я даже обрадовался, когда чистильщик запер, наконец, свою будку, и мы втроем пошли к школе. Там хоть все объяснить можно, а с чужой толпой не поговоришь. Толпа всегда наоборот понимает: если виноват, то обязательно адвокаты найдутся, защищать начнут. А если прав — держись от толпы подальше!
        Идем невесело, как на каторгу. Бун прихрамывает, галошей шлепает, точно в ладоши на собрании. И все быстрей, быстрей, чтобы скорей до школы добраться. И вдруг остановился. Чуть за меня не спрятался. Навстречу — Катюша. Понял я Буна: не очень-то приятно в такой момент с ней встретиться. Он ведь сейчас на арестованное пугало похож в резиновой галоше! Смеху будет на целый год! Какая уж после этого любовь!
        А она не засмеялась — испугалась. При всем народе бросилась к Буну.
        — Что случилось? Что с ногой?
        Бун только покраснел и сморщился. А я спрашиваю у Катюши:
        — Деньги есть?.. Надо этому типу отдать — за чистку ботинок. Бун для тебя старался.
        Она не сразу поняла, но раздумывать не стала.
        — Есть,  — говорит.  — Мама на песок дала.
        И достает рубль юбилейный — тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Я его чистильщику сунул.
        — Гоните ботинок!
        Взял он деньги и молча назад пошел — к будке. Мы — за ним. Бун хромает в галоше и глаз его совсем не видно — в землю смотрит. А Катюша довольна, щебечет без умолку:
        — Ты знаешь, как я испугалась, когда галошу на твоей ноге увидела! Ужас! Чего только не подумала! И про машину, и про трамвай даже!
        — После трамвая,  — говорю,  — не в галоше ходят, а на одной ноге или вообще без ног прыгают.
        Катюша трижды поплевала через левое плечо и нас заставила. После этого нам немножко полегчало.
        Чистильщик открыл будку и выкинул ботинок. Бун вернул ему галошу и сказал:
        — Эх вы-ы!..
        — Отвр-ратительный вы человек!  — добавила Катюша.
        — Вымогатель!  — крикнул я.
        И мы отчалили от будки.
        Настроение, конечно, препаршивое. И Фантомас его не улучшил. Спасибо Катюше! Она нас веселила — и меня, и Буна. Буна — больше. Так уж положено.
        А я и в кино думал, как же это получается: если, допустим, часы делают, хлеб пекут, самолет собирают, то как стараются! В часы — чтоб ни пылинки! Дышат даже в сторону, точно гриппом заразить их боятся. Хлеб с маслицем пекут, чтоб не подгорел! Мотор у самолета чуть не языком вылизывают! А до человека коснется — тут совсем другое! Не всегда, не спорю, но часто!.. А еще говорят: он с машиной, как с человеком, обращается! Высшая похвала! Да если бы с машиной, как сегодня с Буном и со мной обошлись, ее бы и в утиль не приняли! Рассыпалась бы она в труху!
        Я бы тех, кто настроение людям портит, на остров бы на далекий увез. Пусть бы там друг друга кусали! Да разве увезешь хотя бы того же чистильщика? Он век просидит на углу дома в своей будке. На ботинки глянец наводит, а в душу ваксу черную запихивает. С такими бороться нужно их же способом. Надо каждый день портить им настроение!
        Я ведь злой, если рассержусь по-настоящему! Заберет меня, и пошло! Поговорил на другой день с ребятами. Быстро дотолковались. После уроков идем домой. Маршируем мимо чистильщика и по одному здороваемся с ним:
        — Привет, вымогатель!
        — Здорово, скряга!
        — Хэлло, спекулянт!
        И так ежедневно, вместо физзарядки.
        Дня три он молчал — ни слова в ответ, а вчера нервы сдали — запустил в меня щеткой…

        Злое чудо

        Произошло оно в воскресенье. Встретились мы с Буном на дворе. У обоих — задание: сходить в магазин. Мне — за маслом, ему — за молоком.
        — Тебе,  — спрашиваю,  — срочно приказали?
        — Нет,  — говорит.  — К обеду.
        Меня мама тоже без сигнала пожарной тревоги за маслом послала.
        — Зайдем,  — предлагаю,  — в гости к чистильщику? Нехорошо оставлять его без воскресного визита.
        Бун проголосовал за, и мы пошли. Дело уже привычное. Идем и о чистильщике не думаем. Толкуем про лето.
        — У меня,  — говорю,  — про лето никакой ясности. Пап-с-мамой должны в экспедицию ехать, но не знают, что со мной делать. Нету дедули!..
        — Я тоже про лето думал,  — отвечает Бун.  — Даже со своими советовался… В общем, Тур, как ты скажешь, так и будет!
        Я не совсем его понял. Вернее, не ожидал этого. Мы с ним как братья, но чтобы такое!.. Это уж не знаю, как и назвать!
        Бун видит, что не дошло до меня, и начинает объяснять:
        — Летом мы — вместе. Это решено?
        — Решено!  — говорю.
        — А где?  — спрашивает и сам же отвечает: — Можно вдвоем к моей бабке в деревню поехать. Папа и мама согласны тебя со мной отправить…
        Я растрогался до того, что вцепился в Буна двумя руками.
        — Здорово! Мои наверняка согласятся и еще спасибо скажут!
        — А можно,  — продолжает он,  — втроем на три срока в пионерлагерь.
        — С ней?  — спрашиваю.
        — С Катюшей… Тебе выбирать. Как скажешь, так и будет!
        — Бун!  — говорю.  — Дружище! Чего тут выбирать? Я со всей школы промокашки съесть могу, лишь бы тебе приятно было!.. Втроем — так втроем! Она мне не мешает!
        Так мы и дошли до чистильщика очень довольные друг другом. У меня все поет внутри и у Буна — тоже. И транзистор где-то подпевает. И солнышко…
        — Может,  — спрашиваю,  — прекратим? Пусть живет вакса черная!
        — Верно!  — говорит Бун.  — Сегодня неохота. Пройдем мимо — и все!
        Поравнялись мы с будкой и даже не смотрим на чистильщика. А тут троллейбус подошел. Толчея на тротуаре. Мы подождали, когда народ схлынет, и пошли дальше. Троллейбус тоже тронулся.
        Вот тогда-то и произошло это чудо.
        Сначала вопль раздался. Коллективный! Оглянулись мы с Буном и сами чуть не заорали от страха. Что там какой-нибудь Вий! Почище Вия! У Гоголя, правда, гроб с ведьмой летал, но зато там сказка, а здесь — быль! Будка чистильщика сдернулась с места и к нам, как нечистая сила, по асфальту едет. И все быстрей! Тут заорешь! Но я оглох и никаких криков больше не слышал. Видел только широко распахнутый рот чистильщика и будку, которая нас догоняла.
        И как только мы с Буном седыми не стали! Сам удивляюсь! Может быть, потому, что заметили трубку — ту самую, которая от газировки осталась. Эта трубка вырвалась из асфальта и пошла людям ноги подкашивать. Хорошо, стариков там не было. Трубка летит по воздуху над тротуаром. Мужчины и женщины прыг-прыг через нее, точно в скакалку играют.
        А будка с обомлевшим чистильщиком, как гроб с ведьмой, все едет к нам с Буном, но не прямо, а наискосок — к краю тротуара. Люди от нее шарахаются. Мы с Буном все еще стоим столбами замороженными. Ни словечка друг другу не успели сказать, но оба уже поняли, что нечистая сила ни при чем. Через трубку стальной тросик был продернут. Один конец вокруг будки чистильщика внизу мертвой петлей завязан, а на другом конце — крючок. И этот крючок сзади троллейбуса на железную лесенку закинут. Тронулся троллейбус — и будка поехала.


        Рассказываю я долго, а это чудо быстро произошло. Будка со скрипом и звоном дотащилась до края тротуара, накренилась, брякнулась на мостовую и рассыпалась с таким грохотом, что водитель услышал — остановил троллейбус.
        Вокруг кричат. Монеты и коробки с ваксой по всей улице катятся. На перекрестке свистит милиционер. Окна в домах пооткрывались, люди высунулись: смотрят на бесплатное цирковое представление. Машины тормозят и сигналят тревожно, будто катастрофа или бедствие какое!
        Нам с Буном смешно стало. А когда чистильщик выбрался из-под обломков своей конуры и закричал: «Карау-у-ул!», мы захохотали во все горло. И дураки! Думать надо, прежде чем рот разевать!
        Все на нас посмотрели: хоть и небольшое, а все-таки несчастье — что за идиоты над несчастьем смеются?
        — Это они! Они!  — заорал чистильщик.  — Держите их! Держите!
        Мы захлопнули рты, похолодели, а вокруг нас уже кольцо. И милиционер скрипит новенькими ремнями — плечи разминает, голос пробует:
        — Спокойно, граждане! Спокойно! Разберемся!.. Не толпитесь — прошу вас! Не мешайте вести расследование!
        Это словечко пришибло нас с Буном. Не помню — что, но что-то мы залепетали дуэтом. А милиционер как дунет в свисток. Оглушил совсем! Из парка в ответ два свистка раздалось: держись, мол, спешим на помощь! А помогать-то нам надо, а не ему. Мы и так солнышка не видим. Стоим в толпе похороненные. Милиционер нас за руки держит. И чего держит — сам не знает: не убежим — очень уж толпа густая и шумная.
        А чистильщик трясется от ярости и что-то лопочет, то мне, то Буну в лицо слюной брызжет. Шнурки от ботинок с плеч свисают и тоже трясутся, как эполеты у царского генерала.
        Потом подоспели два парковых милиционера. Наш, наверно, был старший. Этих двух он оставил восстанавливать порядок на улице, а мы вчетвером оказались в милиции…
        Комната просторная, светлая. Мы опять солнце увидели. Разгорожена она барьером. По ту сторону за столом — лейтенант с черными усиками. А по эту — я с Буном, милиционер, который нас привел, и чистильщик. Он первый бросился в психическую атаку — еще с порога. И такое понес, такое, что нам минимум лет по пятнадцать присудить надо!
        — Врет он!
        Это Бун сказал. У него в критические моменты голос особый появляется. И взгляд — тоже. Редко это бывает, но зато как он взглянет, как скажет этим голосом, так все мальчишки верят ему на сто десять процентов. Лейтенант не Васька, конечно, не Борька и не кто-нибудь другой из нашего класса. Но вижу, и на него подействовало. Он внимательно Буну в глаза посмотрел, взглянул на чистильщика, ладонь вперед выставил и застопорил его на всем ходу, как машину, нарушившую правила уличного движения. Потом к милиционеру обратился:
        — Слушаю вас, старшина.
        Тот и доложил. Честно доложил. Не прибавил ни слова! Картина вполне объективная. И сам я вижу: со стороны можно думать, что это чудо с будкой сотворили мы с Буном.
        — Так было?  — спрашивает лейтенант у Буна.
        — Так,  — отвечает Бун, и я головой киваю.
        Лейтенант отпустил старшину и долго слушал чистильщика. Я несколько раз пытался вмешаться, но натыкался на ладонь лейтенанта. Она, как милицейский жезл на перекрестке, язык мой останавливала.
        А чистильщик насыпал на нас такую гору чепухи всякой, что удивляюсь, как мы не лопнули под этой тяжестью. Во-первых, мы, оказывается, целыми днями вертелись вокруг его будки — высматривали, где лежат деньги. Во-вторых, по ночам мы пробовали сломать замок. В-третьих, нацарапали на дверце нехорошее слово. Он его закрасил, а мы еще хуже написали. В-четвертых, в-пятых, в-шестых — и с каждым пунктом голос чистильщика все крепчал и превратился бы, наверно, в ультразвук. Но лейтенант погладил усики, припечатал ладонь к столу, будто штамп поставил, и прервал его:
        — Ясно! Вы свободны, гражданин!
        Чистильщик навалился на барьер.
        — Как свободен?
        — Вы не довольны?  — улыбнулся лейтенант.
        — Не уйду, пока…
        — Советую уйти,  — сказал лейтенант многозначительно.
        — А эти?  — чистильщик пробуравил нас взглядом.
        — Виновные будут наказаны.
        — А будка?
        — Ее заменят… Идите, гражданин! Надо будет — вызовем.
        Чистильщик снова навалился на барьер, но лейтенант повторил: «Идите!», и мы остались втроем. Сидим, переглядываемся с Буном. Рта не раскрываем, но страх уже прошел, потому что чувствуем: этот лейтенант разберется, поймет. А он и спрашивает:
        — Почему не плачете? Или привыкли в милиции сидеть?
        — В первый раз,  — говорит Бун.
        — В первый!  — подтвердил и я.  — А плакать нам нечего! Интересно даже — экскурсия настоящая! По детективам милицию не очень-то узнаешь.
        — Любите?  — спросил лейтенант.
        — Милицию?  — усмехнулся я.
        — Детективы.
        — Один у нас любил!  — говорю.
        — Ну и что дальше?
        — Ну и ушел!
        — Куда?
        — Да в милицию вашу работать.
        — Ученик?
        — Зачем ученик? Ученика бы не взяли!..
        В это время в комнату вошел толстый, вроде Жаботинского, майор. Спросил:
        — Готово?
        Лейтенант подал ему какой-то лист.
        — Пожалуйста!
        Майор пробежал его глазами, потом на нас уставился. Взгляд у него хмурый, колкий, точно он из этого листа вычитал, что мы с Буном семерых ограбили и троих зарезали. Но лейтенант еще ничего про нас не написал, ни единого слова.
        — Кто такие?  — насмотревшись на нас, спросил майор.
        — Любители детективов!  — отрапортовал лейтенант.
        Майор совсем хмурый стал.
        — Начитались и?..
        Это он, значит, узнать хочет, что мы натворили после детективов.
        — Ничего не начитались!  — крикнул я.  — И совсем не мы детективы любим!
        — А кто же?  — спросил майор таким тоном, будто читать детективы — самое страшное преступление перед всем человечеством.
        Я даже засомневался, сказать про нашего чертежника или не открывать его тайну. Смотрю на Буна вопросительно. А он взял и сказал:
        — Это наш учитель по черчению. Это он после детективов в милицию пошел работать.
        — Учитель?  — глаза у майора совсем под брови заползли.  — Лысый такой? Бритый?
        Чувствую, что после этих хитреньких слов меня заносить стало.
        — На такие,  — говорю,  — наводящие вопросики с ловушкой ни один уважающий себя шпион не клюнет! Давно известно: отвечать надо наоборот!.. И не лысый, и не бритый, а с бородой!
        Мы с Буном не ожидали, что толстый сердитый майор может смеяться как ребенок. Положил лист на барьер и заливается! Даже заколыхался весь! И лейтенант подхихикивает, но не очень громко, чтобы не обидеть начальника, которого я перехитрил.
        Майор глаза руками вытер, взял лист с барьера, опять на нас уставился.
        — Кто же это,  — спрашивает,  — научил вас такой премудрости? Не Борис ли Борисович?
        Настала наша очередь удивляться. Что ни говори, а в милиции многое знают!
        Пошел майор к двери и напоследок сказал лейтенанту:
        — Прижмите этих хитрецов покрепче!
        Но в голосе у него не все еще смешинки выветрились, и лейтенант, хоть и ответил: «Есть прижать покрепче!» — но тоже шутливо.
        — Задавать вопросов не стану,  — сказал он.  — Боюсь, что вы наоборот отвечать будете. Рассказывайте все сами. И лучше, если это сделаешь ты.
        Лейтенант посмотрел на Буна и уселся поудобнее — приготовился слушать. Бун и начал: и про экскаватор, и про глину, и про ботинки, и про последние пять копеек, и про Катюшин рубль, который пришлось отдать, и даже про то, как мы настроение чистильщику портили.
        Зазвонил телефон. Лейтенант ладонью остановил Буна и снял трубку. Ну и разговорчик был — закачаешься! Я подсчитал: он семь раз произнес «да», три раза «нет», девять — «так», два — «есть» и один раз «слушаюсь». Никаких других слов сказано не было. Хоть в сто ушей подслушивай — ничего не поймешь!
        Встал лейтенант и говорит:
        — Дело о разрушении будки чистильщика передается другому работнику — вашему Борису Борисовичу.
        — Он здесь?  — вырвалось у меня.
        — Он занимается на курсах. Это расследование поручается ему в порядке практики.
        Лейтенант записал фамилии и адреса и отпустил нас. А на прощанье подмигнул:
        — Спите спокойно!
        — Да,  — говорю,  — спокойно! А сами, наверно, письмо в школу или родителям пошлете?
        Он улыбнулся.
        — Не задавай вопросов с ловушкой! Я тоже ученый — обязательно наоборот отвечу!
        Вышли мы на улицу, как после воспаления легких: ноги еще дрожат, а настроение прямо первомайское!
        — Вот это люди!  — говорит Бун уважительно.
        — Еще какие!  — отвечаю.  — А майор-то, майор какой!.. Это ведь он позвонил лейтенанту!.. Но кто же все-таки с чистильщиком начудил?
        — Не вспоминай про него!  — попросил Бун.  — Противно!
        Мы даже на другую сторону перешли, чтобы с чистильщиком не встретиться. Но его уже не было на нашей улице. У стены дома кучкой лежали обломки старой конуры, а на мостовой — словно амазонскую анаконду раздавили. На асфальте — длиннущая лоснящаяся черная полоса. Банка с ваксой, наверно, под колеса попала. Машины ее и разъездили, размазали метров на пятнадцать.
        Чтобы закончить с будкой, скажу, что недели через две на том месте выросла другая. Но ее собачьей конурой не назовешь: вся из пластика и стекла. И чистильщик другой — совсем старый, с добрыми глазами. А на стекле надпись: «Производственный комбинат «Невские зори»… Вакса, шнурки, подковки — и вдруг «зори», да еще «невские»! Не очень хорошо, но в сто раз лучше, чем конура с грязной надписью «Чистка обуви».
        А Борис Борисович долго не появлялся и, как нам казалось, никакого расследования не вел. Но это только так казалось…

        Один

        Прощались мы у «рафика». Это — маленький автобус человек на десять. Он заехал утром за пап-с-мамой и негромко прогудел у нашего дома.
        Папа взял меня за плечи, к животу прижал, поцеловал в затылок и в волосы мне дышит — шепчет:
        — Будь умным, Саня! Это тебе экзамен на мужество и зрелость…
        — А ты там,  — отвечаю,  — за мамой приглядывай. С ногой чтоб опять не случилось!
        Папа еще раз вдавил меня в живот и передал маме. А она плачет. Целует меня и плачет. Слезы соленые-соленые! У меня даже губы от них защипало, а потом и глаза.
        — Сашенька!.. Сашенька!..
        Больше ничего ей и не произнести от волнения.
        — Мама! Это ты,  — говорю,  — едешь к белым медведям! Я дома остаюсь — не беспокойся! Все будет по-твоему: и дверь не забуду запирать, и газ в кухню не напущу, и мыться буду по субботам в ванне!..
        А папа уже с родителями Буна прощается. Отец у него электрик — моторы у троллейбусов чинит, а мать водит эти самые троллейбусы.
        — Если что,  — говорит папа,  — прошу вас — срочную телеграмму…
        — Телеграммы не будет!  — успокаивает его отец Буна.  — Не допустим никаких аварий! Сами, если что, ремонтик проведем — хоть текущий, хоть капитальный!
        Говорит, а сам широкий ремень на брюках поглаживает. Но я-то знаю: он даже Буна ни разу пальцем не щелкнул…
        Мама на груди у мамы Буна слезы льет.
        — И зачем я только геологом стала!..
        Моя мама маленькая, тоненькая, как девчонка. А у Буна мама — женщина солидная. Что ей троллейбус! Она и с паровозом, и с танком, наверно, справилась бы не хуже мужчины. Но транспорт никак на ее характере не отразился. Ласковая она, и голос у нее теплый.
        — Милочка вы моя!  — говорит она.  — Да что вы так убиваетесь? Да все хорошо будет!.. Как встанет — сразу вниз, к нам, чай пить. После школы — обедик. Ну и ужин обязательно… А уж к ночи я сама подымусь, не поленюсь, и проверю: дома ли, спит ли?..
        Водителю «рафика» эта сцена поднадоела. Он вежливо напомнил о себе: коротко погудел вполголоса. И все заторопились. Папа втащил в машину вещмешки — свой и мамин. Мама еще раз переобнимала всех, включая Буна, и всех просила относиться ко мне ласково и строго.
        Бун пошутил:
        — Я ему спуску не дам: голову оторву, если слушаться не будет!
        Лицо у мамы стало жалким и испуганным. Шутки до нее в ту минуту не доходили.
        — Ой!  — сказала она.  — Не надо…
        Папа легонько подсадил ее в «рафик». Мы стояли и руками махали, пока машина не завернула за угол — точь-в-точь как и в прошлом году. Только тогда рядом со мной был дедушка. Помню, как он сказал:
        — Разведка двинулась. А наше с тобой дело — тылы укреплять. Идем-ка, Санька, переводить хозяйство на холостяцкие рельсы!
        Мне весело с ним было! А сегодня почему-то тоскливо стало. Бун зовет к себе, а мне домой охота.
        — Убрать,  — говорю,  — надо кое-что…
        Убирать в квартире нечего. Пап-с-мамой все вылизали перед отъездом. Идеальная чистота. И пусто до гулкости. Я своих шагов никогда раньше не слышал. А теперь брожу из комнаты в комнату — и шаги по всей квартире раздаются. Зачем только дедуля умер?..
        Присел я к окну, чтобы шагов своих не слышать. В парк смотрю. Деревья будто в дымке зеленой. Почки, наверно, набухать начали. Никогда я раньше этого зеленого тумана в парке не замечал. Может, глаза лучше видят, когда один остаешься? Значит, полезно иногда посидеть одному, подумать.
        Вдруг — дзинь! Звонок! «Неужели,  — думаю,  — вернулись? Что, если экспедицию отменили?» Отгадайте, рад я был бы или не доволен?.. Рад! Еще как рад! Это только болтовня одна про самостоятельную жизнь! Я без пап-с-мамой уже полчаса прожил и никакого удовольствия не почувствовал!
        Бегу к двери. А это — Бун и Васька Лобов… Наверно, кислый я был, потому что Васька подбородок поскреб и сказал Буну:
        — Нас явно не ждали… Зайдем попозже!
        — Брось ломаться!  — говорю.  — Человек уборкой занимался, потому и не ждал!
        Васька прихожую осмотрел, пальцем по двери провел — нет ли пыли, подмигнул Буну.
        — Человек хорошо поработал!.. Скажем, раз уж он такой прилежный?
        Я сразу смекнул: припасли они для меня какой-то сюрпризик, и не из плохих. Васька Лобов — тот небывало торжественный, а Бун — радостно-смущенный.
        Сел я на стул. Жду. Любопытство распирает.
        — А ты,  — говорит Васька,  — встань! Такие вещи сидя не слушают. И не как-нибудь встань, а по стойке смирно!
        Бун тоже сказал:
        — Встань, Тур! Встань!
        Что за ерунда?.. Но встал я, и уже не любопытно мне, а тревожно. Но пока держусь, за шуточку прячусь:
        — Не тяните — поджилки трясутся!
        — Сегодня совет дружины заседал,  — сказал Васька.  — Семиклассников рассматривали… И есть такое мнение, что из нашего класса можно кой-кого в комсомол рекомендовать… Я назвал тебя, Буна и Костю Сажина.
        Бун потом рассказывал, что видик у меня был не геройский. Помню, сел я и опять вскочил. Что-то сказать нужно, а ничего не говорится. С трудом губы расклеил.
        — Дед бы,  — говорю,  — рявкнул: «Служу Советскому Союзу!»
        Васька смеется:
        — Это дед, а ты что скажешь, товарищ Данилов?
        — Лучше,  — говорю,  — деда не скажешь… Служу Советскому Союзу!.. Только зачем так неожиданно?.. И что делать теперь надо? Готовиться?
        — Теперь не приготовишься!  — смеется Васька.  — У тебя четырнадцать лет в запасе было. Либо ты уже готов, либо нет! Вот ты и ответь, честно ответь, откровенно: готов ты или нет?
        Смотрю на Буна.
        — А ты готов?
        Вижу, и ему ответить трудно. Он в таком же положении: заявить, что готов — неудобно, сказать, что не готов — глупо! И всякая к тому же чепуха вспоминается: про дворничиху, которая на нас орала, про милицию, куда нас из-за чистильщика притащили… Может, комсомольцы не должны попадать в такие истории?
        — Ладно!  — сжалился над нами Васька.  — Не мучайтесь! Я с ребятами советовался. Пионерская рекомендация вам обеспечена, а вторую, от комсомольца, поищите сами. Принимать вас будут в конце июня, когда экзамены в школе закончатся.
        Васька побежал к Сажину, а мы остались вдвоем. Друг на друга смотрим и про одно и то же думаем.
        — Чего,  — говорю,  — сомневаться? Мы не хуже других!
        — А твой дедушка,  — спрашивает Бун,  — дал бы нам рекомендацию?
        — Наверно бы, дал…
        — А может, и нет!.. Он меня ревизионистом обозвал. Это тебе похуже хулигана будет!
        — Ревизором!  — поправил я его.
        — Какая разница!
        Мы заспорили, а тут опять — дзинь! И кто бы вы думаете?.. Борис Борисович — наш бывший чертежник! Только без бороды. Подбородок белый-белый, как приставленный. И совсем не в милицейской форме — в том же плаще, что и в школу ходил.
        — Здесь,  — спрашивает,  — рецидивисты живут, которые по будкам с ваксой специализируются?
        Я плащ у него взял, повесил и на белый подбородок ехидно поглядываю.
        — А кто прав оказался? С бородкой-то пришлось расстаться… Здравствуйте, Борис Борисович!
        Он смеется.
        — Заметная очень. Два раза по одной улице пройду — и все меня знают!
        — А что страшного?  — спрашиваю.  — Вам же не воровать, а наоборот! Пусть знают!
        — Ты все такой же!
        — Бун,  — говорю,  — тоже не изменился!.. Проходите, Борис Борисович!
        Сели втроем на диван: мы по бокам, Борис Борисович — в середке. Меня так и подмывает.
        — Как ваше расследование, Борис Борисович? Оно вам, кажется, в порядке практики поручено… Двоечку не заработаете?
        Он отшучивается:
        — Пятерка обеспечена! Сейчас актик на вас настрочу — и вся практика! Пять с плюсом!
        — Актик — на нас?
        — На вас!.. Кто же, кроме вас, виноват?
        — Мысль повторенная,  — говорит Бун,  — есть ложь!
        Похохотали мы, а он и спрашивает у меня:
        — Проводил своих?
        — Проводил!.. А откуда…
        — Оттуда!  — говорит Борис Борисович, не дослушав вопроса.  — Хорошо иметь таких друзей!
        Это он про Буна. Видно, все знает: и про моих пап-с-мамой, и про то, что я под надзор родителей Буна оставлен.
        Обнял он нас по-дружески, посмотрел на меня, на Буна и перешел к делу.
        — Память мне ваша нужна… Это очень важно!.. Вы в плен одного парня когда-то захватили… Постарайтесь теперь припомнить все жаргонные словечки, которые он произносил. Особенно те, которых вы не знаете или не поняли.
        Это была задачка похуже бассейна с двумя трубами. Мы ведь только на уроках за чистоту русского языка боремся, а дома или на улице мы и сами так жаргоним, что прохожие оборачиваются. Не думаю, что есть хотя бы одно нелитературное словечко, которое мы не знаем. Может, это и плохо, а что сделаешь! Знаем — и все! Их же из головы не выбросишь!
        Смотрю на Буна.
        — Вспомнил что-нибудь?
        — Компаха,  — говорит.  — Репетушка…
        — Еще!  — просит Борис Борисович.  — Какие-нибудь непонятные слова.
        — Ругательства?  — спрашиваю.
        — Нет. Их повторять не надо.
        — Тогда,  — говорю,  — не было, Борис Борисович, таких слов! У меня память зверская! Как бритва! Захочу — и как в кино, могу всю ленту прокрутить про этого парня.
        — Захоти, пожалуйста!
        Я и начал:
        — Мы его у школы встретили… Шел, молчал… Дошел до своего дома. По лестнице протопал. Встретился с кем-то наверху. Разговор был короткий, а слова такие: «привет, старик», «отломал азбуку», про немку…
        — Про немку?  — спросил Борис Борисович.  — Про какую?
        — Школьный жаргон!  — говорю.  — Так всех учительниц по немецкому языку называют.
        — Ой ли?  — произнес Борис Борисович и по привычке в бороду свою хотел вцепиться, но нету бороды-то — сбрита, а то бы он опять ее в винт скрутил.
        — Точно!  — говорит Бун.  — Мы проверили. Он в самодеятельности занимается на немецком языке.
        — Как же вы проверили?
        — Он сам сказал.
        — А вы поверили?.. И напрасно. О немке и речи не было!
        Тут я и догадался.
        — Есть!  — говорю.  — Нашел! Не немка, а мемка! Мы потом решили, что это немка, а вначале я точно слышал — мемка! У меня слух зверский!.. Это словечко вам требовалось?
        — Допустим,  — согласился Борис Борисович.  — А что такое мемка?
        Ни Бун, ни я никакой мемки не знали. Борис Борисович объяснил и такую нарисовал картинку — жуть одна!
        Сейчас новых домов в городе строится — прямо миллион целый! Телефонов не хватает. Автоматы на улицах есть, а по квартирам не сразу ставят. Заболел человек — приступ у него. Кто-нибудь бежит к автомату, чтобы врача вызвать, а телефон не работает: трубка срезана! Он — к другому! И там нету трубки!
        Больному плохо! Укол бы ему! А врача никак не вызвать… Пока такси найдут, пока доедут до «неотложки» — умер человек!
        — Это же убийство!  — говорит Бун.
        Я тоже, разгорячился.
        — Расстреливать таких надо!
        — Прежде всего,  — сказал Борис Борисович,  — нужно поймать этих охотников за трубками. Они их мемками называют. Вероятно, от слова мембрана.
        Из-за этой истории с автоматами мы с Буном про свое дело забыли. Хорошо, что я вспомнил.
        — Поймать,  — говорю,  — надо их обязательно! Хотите, даже поможем вам. Но мы ведь и сами вроде подсудимых! Вам же нас расследовать поручили! Вы уж нас в первую очередь, Борис Борисович! Постарайтесь, пожалуйста, а то нас и в комсомол не примут. Как раз сегодня…
        — Знаю!  — улыбнулся Борис Борисович.
        — Могу спорить — не знаете!
        — Проспоришь!
        — Ну, что сегодня было?
        — Приходил Вася Лобов. Так?.. И сегодня же совет дружины заседал. Так?.. И вынес одно решение. Так?..
        Я только рукой махнул. С ним лучше не спорить. Вот тебе и школьный чертежник!
        — Поздравлять пока не буду!  — говорит Борис Борисович.  — Рано… Но уверен — все будет хорошо!.. А с будкой чистильщика… С тем случаем — не беспокойтесь. Я уже оправдал вас. Дело еще не закончено, но вы в нем участвуете только как свидетели.
        — Кто же, спрашиваю,  — вытворил эту штуковину с будкой? Или еще не знаете?
        Борис Борисович встал с дивана и огорошил нас:
        — Зато вы знаете и сегодня покажете его. Жду вас в семь часов у центрального входа в парк…

        Я — Шерлок Холмс, а Бун — доктор Ватсон

        Мы в парк пришли не к семи, а в пять.
        Спрашиваю у Буна:
        — Что будем делать, доктор Ватсон? И каким методом — дедуктивным или индуктивным?
        Бун поклонился мне, как в старой Англии на Бейкер-стрит.
        — Я к вашим услугам, мистер Шерлок Холмс! Но разрешите узнать, нет ли какого-нибудь третьего метода, поновей, что-нибудь вроде редуктивного?
        — Простите,  — говорю,  — доктор Ватсон. Я это слово не знаю, а Британскую энциклопедию с собой не захватил!
        Смешно нам стало почему-то. Идем и хохочем. Прохожие на нас посматривают, улыбаются. В парке улыбок всегда больше, чем просто на улице. Деревья, что ли, действуют? Или микроклимат тут особый? И тихо-тихо, только утки где-то покрякивают.
        — Привезли!  — говорит доктор Ватсон.  — Посмотрим!
        — Бежим!
        В наш парк каждую весну откуда-то уток и лебедей привозят.
        Добежали мы до пруда, а там машина стоит крытая. Что в ней — не видно, но слышно: утки и лебеди на волю просятся.
        Машина развернулась, попятилась и задними колесами в воду въехала.
        Грузчик в высоких резиновых сапогах сходни приставил. И началась выгрузка новых поселенцев.
        Сначала на сходнях лебедь появился. Строгий такой, важный, неторопливый. Остановился у воды, шею поразмял, назад на машину оглянулся. А оттуда, из темной дверцы, повалили утки. И никакой у них важности. Торопятся, крыльями машут, лапками по доскам пришлепывают.
        А лебедь все стоит и назад смотрит. Докатились до него утки и — которая куда! Одни через него перемахнули, другие вправо и влево со сходней попрыгали в воду.
        По всему пруду рябь пошла. Включились утиные моторчики, и понеслись утки к прошлогодним камышам, к острову. И пропали! Попрятались!
        А лебедь стоит. И хочется ему в воду, а не идет, на машину смотрит. Прокричал тревожно. Грузчик перевел с гусиного языка на русский:
        — Чего там?.. Давай, давай!
        Из машины ответили:
        — Дверцу заело!.. Сейчас!
        Внутри крыльями кто-то захлопал. Лебедь совсем от воды отвернулся и пошел назад, вверх по сходням. Из машины высунулись руки и поставили на доски второго лебедя. Первый лебедь спросил у него что-то. Второй ответил. А грузчик перевел:
        — Что случилось, спросил… Все ли в порядке?.. Люди бы так жили!..
        Лебеди парочкой спустились в пруд, оплеснулись водой, покивали клювастыми головами — будто попрощались со своим переводчиком — и поплыли на глубину. Они скользили по воде крыло к крылу. Их словно веревочка невидимая связывала. Доплыв до середины пруда, лебеди сделали небольшой круг и прокричали что-то в два голоса. И сразу же появились спрятавшиеся раньше утки. Захлопотали, засуетились. Началось освоение прудовой целины.
        — Разбойники!  — ласково проворчал грузчик и полез в машину.
        — Хороший, наверно, человек!  — сказал Бун.
        И я подумал то же самое, но ответил совсем другое:
        — Доктор Ватсон! Разрешите вам напомнить: мы ловим не хороших людей! И в парк мы пришли не ради пантомимы с участием водоплавающих солистов. Не так ли, доктор Ватсон?
        — Хватит, Тур!  — говорит Бун.  — Ты меня хоть Агатой Кристи назови — толку будет мало. Не знаю, что надо делать. И как помочь Борису Борисовичу, не знаю!
        Я и сам ничего не знал, но виду не показывал. Наоборот, храбрился, даже Буна ругнул:
        — Ишь слабачок какой нашелся! Дистрофик полноценный, как дед говорил!
        Но обругал я его напрасно. У него голова работает не хуже моей! И наблюдательный он — ничего не скажешь! Это у него от жуков: привык повсюду замечать их и вылавливать. А я, дурак, с марками вожусь. От них, наверно, глаза тупеют и уши хуже слышат! Потому так и вышло. Обидно даже!..
        А вышло это уже тогда, когда мы Бориса Борисовича у входа встретили и пошли к парашютной вышке. Вернее, он нас туда повел. А задание дал такое: смотреть по сторонам и всех хотя бы чуточку знакомых парней ему показывать. Только кого сейчас встретишь? Время очень тяжелое! Восьмиклассники по домам сидят. Они в зеленом тумане, как деревья, но не от весны, а от экзаменов, которые на носу. Выпускники — еще зеленее. Наших семиклассников можно встретить и показать, но что это даст? Они-то к будке чистильщика и пальцем не притрагивались, головой ручаюсь! Кроме того, Борис Борисович и сам всех наших школьников знает. Кого же он ищет? Не того ли парня, которого мы в плен взяли? Но его искать нечего, мы запросто можем показать, где он живет. Иди к нему в квартиру и арестовывай сколько хочешь!

        Так мы и дошли до вышки, никого не встретив.
        Вокруг вышки — ограда, чтобы народ близко не подходил, а то какой-нибудь парашютист на голову приземлиться может. Людей много. Все смотрят, как прыгают мальчишки. Я раньше думал: маленьким запрещено. Нет! Прыгают. Визжат, а прыгают. И музыка играет. Аттракционы всегда с музыкой. А Бун… Честно скажу: обскакал он меня на три корпуса!
        Сначала он меня в бок толкнул.
        — Смотри!  — говорит.
        Потом спросил у Бориса Борисовича:
        — Вы не его ищете?
        Тут и я увидел: стоит у ограды парень с транзистором на груди. Это из него музыка раздается… Теперь-то, конечно, легко! Теперь и вы, конечно, догадались! Парень этот проходил мимо, когда скандал с чистильщиком вышел. Он еще ногой за трубку от газировки зацепил.

        Шагах в трех от парня — наш старый знакомый, которого мы в физкультурном зале обсуждали. Я на него чуть пальцем не указал — хотел хоть здесь опередить Буна. Но Борис Борисович попридержал меня за локоть и говорит:
        — Идемте! Посидим где-нибудь на скамейке.
        Отошли подальше и сели.
        — Он?  — спрашивает Бун.
        А чего спрашивать! Теперь-то ясно!
        — Он!  — говорит Борис Борисович.  — Я хотел проверить. Хотел, чтобы вы мою версию подтвердили… Где вы его видели и что он тогда делал?
        Тут я закрутил свое кино и дал Буну полный реванш. Все припомнил, начиная с той минуты, когда мы у экскаватора стояли вместе с этим парнем. Он, значит, следил за нами! И потом так хитро все подстроил, что мы с Буном в милицию попали!
        — Правильно!  — говорит Борис Борисович.  — Но он не один действовал. Их целая группа. Деньги за пальто и за ящик почтовый заплатили, чтобы никаких последствий не было, а вас двоих запомнили… Опасные они ребятишки!
        Борис Борисович сказал это как-то странно, будто хотел нас предостеречь. Мне такой тон не понравился.
        — Подумаешь! Так мы их и испугались!
        — Бояться не надо,  — говорит Борис Борисович,  — а осторожным быть нужно. Особенно тебе, Саша! Ты один остался. Не на всякий звонок дверь открывай.
        — А он и не один!  — возражает Бун.
        — Сегодня,  — говорю,  — я и минуты один не был! Но дело не в этом. Не боимся мы их — и все! Если надо, Васька Лобов отряд соберет, и мы их в полном составе к вам притащим!
        Борис Борисович повторил:
        — Опасные ребятишки!.. Как думаете, что они у парашютной вышки делают?
        — Что и все!  — отвечаю.  — Глазеют, как другие прыгают.
        — Нет,  — говорит Борис Борисович.  — Там у них экзамен.
        И откуда он все знает? Оказывается, в тот вечер мальчишки сдавали экзамен по воспитанию воли. Они по очереди залезали на вышку и прыгали с парашютом. А два их вожака — два знакомых нам парня — стояли внизу и отметки ставили: кто долго не решается прыгнуть, трусит наверху — тому двойка, кто завизжит в воздухе от страха — тройка, а кто не прыгнет — того выгонят из «компахи».
        — А что!  — говорю.  — Требования ничего, приличные! Мне они нравятся! У нас бы в отряде ввести такие законы!
        — В таком случае,  — сказал Борис Борисович и как-то по-чужому посмотрел на меня,  — вступай в их группу. Будешь трубки у телефонов обрезать… Им не простая воля нужна, а преступная!.. Вступай — они научат!
        Я обиделся.
        — За преступление в тюрьму сажают, а вы почему-то не забираете их! Воля — это всегда хорошо.
        На это Борис Борисович ничего не ответил, а в конце разговора подбросил кусочек философии вроде своей «мысли повторенной».
        — Запомните!  — говорит.  — Бывает воля преступная. Красота встречается порочная. Свет — убийственный. Есть простота, которая хуже воровства. Сила бывает тупая. Гений — злой… Таких понятий очень много. Подумайте над ними.
        Когда мы вдвоем остались, Бун сказал:
        — Задира ты все-таки порядочная! Борис Борисович к нам по-человечески, а ты!..
        — А что я?
        — А ты колешься, как заноза: приличные требования, почему не забираете в милицию? Не забирает, потому что не может! Поймать надо с поличным.
        — С трубками?
        — Хотя бы с ними!
        А ведь верно! Бун опять прав! Умней он меня, что ли?.. И конечно, не надо мне было так с Борисом Борисовичем разговаривать! Что он плохого мне сделал? Противно даже, потому что исправить трудно! За ним не побежишь, слова назад не выпросишь! И кто меня болтать заставил? Может, я — злой гений какой-то?..
        — Слушай,  — говорю,  — Бун! Ты-то хоть не злись! Ну, виноват! Сажайте меня в тюрьму, только ненадолго: у меня дело есть — хочу помочь Борису Борисовичу!
        — Нужен ты ему очень!  — ворчит Бун.
        — Не я, а мы!
        — Ладно!  — говорит Бун.  — Ты передо мной не юли! Я не Борис Борисович! Идем домой! У нас с сегодняшнего дня распорядок строгий. Ужин в половине девятого, чтобы ты не похудел без родителей.

        Слушайте приказ!

        Будильника мне не надо: пап-с-мамой приучили. Проснулся, посмотрел на часы — ровно половина седьмого. Полежал, к себе прислушался: как-никак, а один в квартире я ночевал впервые. И проснулся один тоже в первый раз.
        Как себя чувствуете, товарищ Данилов?.. Все бы хорошо, если б только не вчерашнее. Ни за что, ни про что обидел Бориса Борисовича. Идиот… А выход один — помочь ему. Собрать отряд, выставить у телефонов дозоры, переловить всех этих мембранщиков и привести к Борису Борисовичу. «Вам они с поличным нужны? Пожалуйста! Трубки у них в карманах. Теперь автоматы будут в порядке и новоселы могут звонить в любое время — хоть ночью!»
        План этой операции еще вчера у меня в голове вертелся. Буну я о нем ничего не сказал. Но он согласится, конечно! А вот интересно, как Васька Лобов отнесется? Думаю, что тоже поддержит мою идейку. Подбородок поскребет и поддержит! Четверть уже кончается, экзаменов у нас, тьфу-тьфу-тьфу, нету — почему не поддержать?
        Все это я думал еще под одеялом. С кровати меня сдернул звонок. Бегу в трусах к двери. И вдруг застопорило меня в коридоре. Вспомнил, что Борис Борисович предупреждал о бдительности.
        Этой минуты я никогда себе не прощу!
        Топчусь на месте. В голове — чушь трусливая. Кто-то гаденький шепчет в уши:
        — Берегись! Берегись!.. Хоть спроси, кто это?
        У нас никогда таких вопросов не задают. На звонок открывают, и все.
        — А еще комсомолец!  — молча прикрикнул я на этого гаденького шептуна.
        — А вот и нет!  — хихикает он.  — Еще не комсомолец!
        — И не будешь!  — отвечаю.  — Трус несчастный!
        Рванул я на себя одну дверь, щелкнул замком и распахнул вторую. А это — почтальонша. На меня посмотрела, улыбнулась. Спрашивает:
        — Что такой испуганный? Сон плохой видел?.. Проснись! В школу скоро!.. И за телеграмму распишись…
        Телеграмма от пап-и-мамы. Читаю: «Звонили вечером Новосибирска. Телефон молчал. Беспокоимся. Целуем».
        Не чудаки разве? Ведь знали же, что вечером я у Буна ужинаю! Позвонили бы ночью! А ночью, наверно, побоялись меня испугать… Будут теперь мучаться, особенно мама. Главное, не ответишь им на телеграмму. В Новосибирске они пролетом были, а где сейчас — кто их знает!
        Поворчал я на них, а самому приятно, легко стало. И с Борисом Борисовичем я, по-моему, здорово придумал…
        В восемь, как вчера условились, я спустился вниз, к Буну. Открыл он сам — родители уже на работу ушли.
        — Завтрак подан, мистер Шерлок Холмс!
        Я ему отпустил легкий хук слева. Он ответил прямым в солнечное сплетение и отступил в столовую.
        На столе — большой термос, две тарелки, два стакана, бутерброды и вареные яйца. Ничего сервировочка!
        Пока завтракали, я выложил Буну свой план безвозмездной помощи Борису Борисовичу.
        — Хорошо!  — одобрил Бун.  — Очень хорошо! Одно плохо…
        — Что?
        — Сколько у нас ребят в отряде?
        — Десять.
        — А сколько автоматов в городе?
        — Зачем в городе? Под обстрел один микрорайон возьмем!
        — Который?
        — А вокруг той школы, в которой тот парень учится.
        Бун — он дотошный. Сразу неувязку в моем плане разглядел.
        — Хорошо!  — говорит.  — Мы у школы дежурим. Отлично! А они в другом месте трубки срезают. Или они предварительно тебе сообщат, где будут срезать?
        — Иди ты!  — огрызнулся я.
        — Понятно!  — ехидничает Бун.  — И вот, значит, мы день около автоматов крутимся, второй день вертимся, а на третий приезжает карета с решетками на окнах и увозит нас…
        — За что?
        — Подумают, что это мы трубки срезаем… Привозят в милицию и — здравствуйте, Борис Борисович! Мы вам помогли!
        Я разозлился.
        — Отстань,  — говорю,  — со своими прогнозами! Никакой у тебя фантазии! Реалистик серый!.. Я тебе что — детальный план выложил? Я тебе только суть подсказал, а уж детали вместе подработаем…
        И подработали. После уроков, втроем с Васькой Лобовым. Он все эти проблемы, которые у нас с Буном появились, расщелкал, как орехи, и даже подбородок не поскреб.
        — Дело уголовное,  — говорит.  — Так?
        — Так!  — подтверждаем.
        — А в уголовном деле,  — говорит,  — самодеятельность — как что?
        И мы спрашиваем:
        — Как что?
        — Как дырка в скафандре!
        — Ладно!  — говорю.  — Не пыли в космосе! Летать будет трудно!.. Ты против, что ли?
        Васька руку вытянул, пальцы растопырил и стал их загибать по одному:
        — Где дежурить — не знаем! Когда дежурить — не знаем! Сколько их в группе — не знаем! Что делает Борис Борисович — не знаем! Но… все это можно узнать!  — Он сжал кулак — пальцы кончились.  — Пошли звонить Борису Борисовичу. Он наш самодеятельный энтузиазм использовать сумеет.
        — А куда звонить?  — спрашиваю.  — У тебя есть его телефон?
        — У меня не такие тесные связи с милицией, как у вас… Но это не важно! Пошли тогда к тому дежурному, который брал у вас отпечатки пальцев.
        — Какие отпечатки?  — возмутился Бун.  — Не было такого!
        А Васька хохочет.
        — Не было?  — спрашивает.  — Тем лучше! Пошли — он скажет, как найти Бориса Борисовича…
        Что ни говорите, а в любом деле вожак нужен! Кто без разбора выбирает председателя или даже звеньевого, тот просто недоумок! Это все равно, что в поход идти и глаза завязать на старте. И выбирать надо не середнячка, который и отнекаться от должности не умеет, не тихоню и не крикуна, а такого, которого, как дед говорил, можно брать с собой в снайперскую засаду. Туда не всякий подойдет. Дураку там мигом голову продырявят. Тихоня пролежит весь день: себя не покажет и сам никого не увидит. А крикун беду на обоих накаркает — под чужую пулю подведет…
        Конечно, тогда война была. Сейчас все не так остро получается. По мелочам больше, но и в мелочах характер проявляется. Разве Борька, например, Шилов пошел бы с нами в милицию? Да ни за что? Стал бы нас отговаривать или побежал бы к Галине Аркадьевне советоваться, чтобы самому ничего не решать. А Васька Лобов идет, хотя и знает, что теперь отвечать за нашу выдумку придется ему: он — председатель, а мы — рядовые.
        Дошли до отделения, и как-то так вышло, что мы с Буном поотстали от Васьки. Не намного: на шаг, на полтора, но отстали. Буна я понимаю: он смелый, но застенчивый. В лес ночью один — пожалуйста! А войти в чужую дверь — этого он не любит.
        Ну а я не полез вперед из-за языка. Боюсь отношение испортить. Меня спросят не очень вежливо, а я брякну такое, что выгонят нас и никакого телефона к Борису Борисовичу не дадут.
        В общем, Васька первый у дверей милиции оказался. Оглянулся на нас и наверняка понял, почему мы сзади очутились. Он же нас тоже не первый год знает.
        — Шире ноздри!  — говорит.  — Вы хоть покажите, где там эта комната с дежурным. Направо или налево?
        — Прямо!  — отвечаю.
        Так мы и вошли в комнату с барьером. Васька впереди. А за столом совсем не тот дежурный сидит. Телефонную трубку плечом к уху прижимает и записывает что-то шариковой ручкой. Мы думали подождать, но он так на нас взглянул, что ждать стало неудобно.
        — Мы хотели бы,  — говорит Васька,  — про Бориса Борисовича узнать. Мы его ученики…
        — Вторая направо!  — сказал дежурный, прикрыв трубку ладонью.
        Васька поблагодарил его, и мы выкатились в коридор.
        — Неужели,  — спрашивает Бун,  — ему тут целую комнату дали?
        — Ничего особенного!  — отвечает Васька.  — Он же ваше дело расследует, потому здесь и работает поблизости.
        Дверь во вторую направо комнату была приоткрыта. Васька заглянул туда, раскрыл дверь пошире, и мы вошли.
        Борис Борисович читал какую-то здорово потрепанную книжонку.
        Я выдвинулся вперед и взял инициативу в свои руки. Не кому-нибудь, а мне надо извиниться за вчерашнее.
        — Здравствуйте, Борис Борисович!  — говорю, а моя рука сама на книгу потрепанную показывает и язык сам спрашивает: — Опять детектив?
        Бун коленкой мне сзади поддал, а Борис Борисович молча показал обложку — кодекс какой-то. Скрутил я себя в узел и заставил говорить как надо.
        — Я, Борис Борисович, не про то хотел… Я хотел извиниться за вчерашнее…
        — Зачем дважды извиняться?
        — Почему дважды? Я в первый раз…
        — Неправда!  — говорит Борис Борисович.  — Ты еще вчера все понял, а сегодня утром проснулся и извинился!
        Удивил он меня. Психолог какой!
        — Вы что,  — спрашиваю,  — под кроватью у меня сидели? Только все равно бы ничего не услышали: я сам с собой не разговариваю. Не дошел еще до этого!
        Борис Борисович ухватился рукой за белый подбородок и как-то снизу и сбоку посмотрел на меня.
        — Знаете что, гражданин Данилов?
        — Что?
        — Вы памятью своей хвастались: и зверская она у вас, и как бритва… Память действительно хорошая, но язык!.. Вот это настоящая бритва — из углеродистой стали!
        — Из нержавейки!  — говорю.
        Васька понял, что самому мне никак не остановиться. Он плечом оттеснил меня от Бориса Борисовича.
        — Помолчи, нержавейка! Борис Борисович! Данилов не только с извинением пришел. Они с Буном еще и план один придумали!
        — Какой план?  — заинтересовался Борис Борисович.
        — Как вам помочь с этими… как их?
        — С мембранщиками!  — подсказал я.
        — Ну и как же?  — спрашивает Борис Борисович.
        Васька рассказал все очень толково. Особенно напирал он на арифметику.
        — У нас,  — говорит,  — десять ребят. Стоит каждая пара одного средненького милиционера? Стоит! Мы, выходит, пятерых милиционеров в ваше распоряжение откомандировываем!
        Борис Борисович рассмеялся.
        — Ты, Вася, цифрами увлекся!.. Даже из…
        Он задумался — прикидывал что-то в голове, но я ему не дал продолжить.
        — Мысль,  — говорю,  — повторенная, сами знаете, что это такое!
        — А что я хотел сказать?  — спрашивает Борис Борисович.
        — Что-нибудь вроде: из миллиона блох и одну лошадь не соберешь?
        — Верно!  — признался Борис Борисович.
        — А вот и не верно!  — возразил я.  — Тысяча деревьев — это уже роща. А миллион камней — это настоящий Казбек!
        Борис Борисович руки поднял.
        — Сдаюсь!  — говорит.  — В диспуте Данилов непобедим!.. А за помощь — спасибо, ребята. Я подумаю, как воспользоваться вашим предложением. Только не в этот раз и не в этой операции.
        — Значит,  — спрашиваю,  — операция будет все-таки?
        Борис Борисович замялся. Пожалел, наверно, что сказал про операцию. Пока он думал, как ответить, в комнату вошел тот майор — толстый, как Жаботинский, и хмурый по-прежнему. Кивнул на нас головой, глаза под брови запрятал и спрашивает:
        — По тому делу?
        — Нет!  — ответил я раньше Бориса Борисовича.  — Мы против того дела!
        Он приподнял левую бровь, как заслонку, в меня прицелился и заколыхался от смеха. Узнал! И мои слова, оказывается, запомнил!
        — А-а!  — говорит.  — Это — уважающие себя шпионы, которые в тайну сапожной будки хотели проникнуть!.. Борис Борисович! Поосторожней с ними! Обведут и опять туда же выведут! И жаловаться некому — сам таких воспитал! Зачем ты их вызвал? Четверть кончается — время для них дорого. Моя Ленка и по ночам к экзаменам готовится.
        — Не вызывал я их,  — отвечает Борис Борисович.  — Сами пришли. А экзаменов у них нет. Они — семиклассники.
        — Счастливчики!  — говорит майор со вздохом.
        — Давайте меняться!  — предлагаю я.
        — Чем?  — спрашивает майор.
        — А местами!  — говорю.  — Вы — за парту, а мы — в ваш кабинет. Только пусть Борис Борисович нас, как вас, слушается!
        Наверно, этот майор детей страшно любит. Добродушия в нем больше, чем собственного веса, а весит он килограммов сто двадцать. Кто бы другой стал мою галиматью слушать? И не только слушать, а и подыгрывать мне!
        — Давайте!  — говорит.  — Получится ли только?.. Надо проверить! Приказывайте Борису Борисовичу! Если он вас послушает, так и быть — забирайте мой кабинет!
        Я к нашему чертежнику повернулся, каблуками прищелкнул по-военному, прокашлялся и, как Левитан, чеканю:
        — Борис Борисович! Слушайте приказ Верховного Главнокомандования! В обеспечение успешной операции по поимке мембранщиков приказываем ввести в действие войска нашего класса!
        Тут даже Бун и Васька, которые привыкли к моим шуточкам, и те загрохотали, а по майору просто волны пошли.
        И вопрос решился в нашу пользу. Борис Борисович еще посопротивлялся немножко, опять тех мальчишек опасными назвал, но майор утвердил мой приказ и сказал уже серьезно, без смеха:
        — Мы — одно поколение, они — другое… Наша обязанность — опыт передать, помочь, когда надо. Но в основном в делах своего поколения им самим разбираться придется. Пусть привыкают…

        От восьми до девяти

        Как вы думаете, когда срезают трубки у телефонов? Ночью?.. Рано утром?.. Я тоже так думал! Бывает, конечно. Но так лишь неопытные воришки делают. А у «компахи», за которую взялся Борис Борисович, все было научно продумано.
        Ночью хоть и не видно, но зато, во-первых, из дома трудно удрать, а во-вторых, ночью на улице мальчишка — как сигнал тревоги с красным светом. Каждый милиционер заметит и остановит. Рано утром — еще хуже. Народу мало, но дворников полно и далеко видно. Всем известно, что утром — самый сон. И если мальчишка появился на улице до солнышка, любой дворник поймет: либо дома у мальчишки беда, либо в нем самом беда сидит. И такого запомнят надолго: и как он одет, и когда он вышел, и куда пошел…
        Та «компаха» охотилась за трубками от восьми до девяти вечера. Время ничуть не подозрительное. Прохожих много, а телефонные будки пустуют. Вечером о делах по автоматам не говорят. Подружки-кумушки днем выболтались. Свиданья все уже назначены. Заходи в будку — чик и опять в народ, в гущу прохожих…
        Нас десять. Стоим у входа в парк. На больших электрических часах сорок минут восьмого. И какие-то мы небывало серьезные. Люди входят и выходят из парка. Шутят, смеются, мороженое сосут. Но это — обычные люди. А мы… Мы уже не парни из седьмого класса! Мы — боевая единица! Мы ждем оперативную машину, которую пришлет за нами Борис Борисович.
        Смотрю я на своих друзей и будто впервые их вижу. Все подтянулись, собрались как-то. И ведь что самое главное — никто не заколебался, ни разу не попробовал отбрыкаться от этого дела. Недаром девчонки нас великолепной десяткой прозвали.
        Когда подъехала машина, мы не поверили. Думали, подкатит красная с надписью «милиция» или черная с решетками на окнах. А подъехал серый грузовичок с крытым кузовом. Машина вроде той, в которой уток и гусей в парк привозили.
        Из кабины вышел Борис Борисович в обычном своем плащике. Ни пистолета у него, ни даже пустой кобуры для острастки. И говорит он буднично, точно мы на уборку картошки в колхоз собрались:
        — Поехали.
        Сидим в полутемном кузове. Трясемся. Не от страха, конечно! Машина тряская больно — рессоры, наверно, барахлят. Молчим. Обсуждать нечего. Все уже обсудили с Борисом Борисовичем и даже побывали у автоматов, которые под наблюдение взяты. Почему именно эти автоматы и почему едем именно сегодня — нам неизвестно. Это Борис Борисович определил с помощью своих приемчиков, которые он в секрете держит.
        Остальное мы знаем. Кроме нас, у этих автоматов расставят милиционеров и взрослых дружинников. Но не рядом с будками, чтобы не спугнуть воришек.
        А нашей великолепной десятке дан такой приказ: каждый наблюдает только за своим единственным автоматом. Если взрослый войдет в будку — не реагировать. Стоять себе где-нибудь в сторонке и заниматься своим мальчишеским делом: марки в газетном киоске через стекло рассматривать, афиши на тумбах изучать. Можно пристроиться к очереди за эскимо или газировкой.
        Но как только мальчишка в будку заглянет — тут уж все бросай и работай! Надо выждать, когда он перестанет там возиться и дверь откроет, и тогда нужно бежать к будке. Если трубка цела, сделать вид, что позвонил куда-то, и возвращаться на пост. Если трубки нет, надо быстро выйти и — галопом, но не за воришкой, а в противоположную сторону, будто к другому автомату бросился. После этого ты свободен, а мальчишкой взрослые займутся…
        Машина остановилась и прогудела. Значит, мы доехали до первого поста. Со скамейки встал Костя Сажин. Здесь он будет дежурить.
        — Если погибну,  — говорит,  — не плачьте! Передайте привет Клавдии Корнеевне.
        Вылез он, а машина — дальше. Еще остановка. Встал Борька Шилов.
        — Ни пуха!  — говорит.
        — Ни пера!  — кричим ему вслед.
        Борис Борисович постучал нам из кабины. Мы поняли: шуметь нельзя.
        Следующая очередь моя. Бун ко мне в карман руку засунул. Шепчет:
        — Катюша послала… Волнуется за нас…
        Я пощупал карман: ясно — шоколадка!
        А машина уже тормозит. Я ногу за борт опустил.
        — Парашют, надеюсь, раскроется?
        И спрыгнул на асфальт.
        Мой автомат на другой стороне улицы. Ни в будке, ни около нее никого нет. Место знакомое. Я здесь и с Борисом Борисовичем был, а еще раньше мы всем отрядом тут проходили, когда пленного парня на сбор волокли. Он еще закричал на перекрестке — милиционера звал.
        Будка регулировщика стоит на углу. Только сегодня в ней не мужчина, а женщина сидит. Борис Борисович ничего не сказал, но я-то понимаю: мне с этой милиционершей в паре работать. Как я из автомата выбегу после мальчишки, так она его и зацапает.
        Пост у меня самый, наверно, легкий. Мембранщикам тут не развернуться. Я бы на их месте к этому автомату и не сунулся. Телефон почти на углу, напротив регулировщицы в будке. Рядом гастроном и мебельный магазин. Прошелся я мимо автомата. Через стекло вижу — трубка висит на крючке. Иду дальше, выбираю место для якорной стоянки. Может, целый час дежурить придется! Встать надо так, чтобы хорошо видеть телефонную будку и в то же время не мозолить глаза другим. Это требование Бориса Борисовича. И еще надо стоять так, чтобы видеть милиционершу. Это я сам придумал, чтобы иметь с ней визуальную связь.
        Иду нога за ногу, на витрины поглядываю и думаю: а что, если к моему автомату тот парень, который с транзистором, придет? Вот здорово будет! Расквитаюсь с ним за историю с чистильщиком! Подумал и сразу почему-то поверил в это. Даже музыку транзисторную услышал. Честное слово, не вру! Глаза протер, насторожился, смотрю, а навстречу какой-то очень знакомый парень идет. Дух у меня перехватило! Идет и мне в глаза смотрит! Транзистора у него нет, а курточка — моя, и брюки — мои! Тьфу! В мебельном магазине в угловой витрине зеркало выставлено. Себя я увидел и себя же обозвал самыми-самыми… этими словами!
        А музыка в самом деле играет. Только мне не до нее стало! В то же зеркало и телефонную будку видно, а в ней кто-то копошится! Как же, думаю, так? Я ведь только что мимо автомата проходил — никого не было!.. Может, зеркало мутное?.. Обернулся — точно! Мальчишка в будке! Лицо через стекло вижу, кепку серую… А он уже дверь открывает.

        Я — ходу! А он уже на тротуаре. К углу спокойно вышагивает. Я — в будку!..
        Как отсохшая рука, висит обрывок телефонного провода! Вот и позвони! Пожар!.. Газ взорвался!.. Мама умирает!.. И такая у меня злость появилась — сам бы этого вора догнал и сам бы судил кулачным судом!

        Выскочил из будки. Мембранщик уже за угол заворачивает. Я чуть не закричал регулировщице: «Держи его, гада! Держи!» Но не закричал все-таки. Бегу, как договорились, прочь от угла и назад поглядываю. Хоть бы что! Регулировщица и не смотрит в мою сторону! Что делать?..
        Пробежал мимо мебельного магазина, мимо булочной, мимо шашлычной и остановился. Сколько бежать можно?.. А на перекрестке светофор спокойненько огни меняет. Значит, регулировщица не побежала за воришкой. Обидно мне стало до слез! Эх, Борис Борисович! А еще милиция называется!
        Но потом я одумался. Кто, собственно, сказал, что регулировщица мне помогать будет? Да она и права не имеет покинуть свой пост. Это же перекресток — транспорт остановится! Я себя еще раз обругал и пошел назад. У мебельного в зеркало посмотрел. Видик у меня — то ли потерял что-то, то ли нашел, только не знаю, что с находкой делать!
        Прошел мимо калеки-автомата. На углу постоял. Ни вора, ни милиции, ни дружинников! Будто ничего и не произошло.
        Сел в троллейбус — и домой.
        У нашей остановки — скамейка. А на скамейке, на газете, Катюша сидит. Меня увидела, повеселела и в дверь троллейбуса с нетерпением заглядывает. Удивилась.
        — Один?  — спрашивает.
        — Нет!  — отвечаю.  — Я — вчетвером.
        Она мою шутку мимо ушей пропустила.
        — А?.. А?..
        — Не акай!  — говорю.  — Это ж — закон: не все с боевого задания возвращаются. Крепись!..
        Она мне такой скандальчик закатила, что я и сам был не рад. Я уж и так и сяк! Послушный стал, как теленок. И через левое плечо по ее приказу не три, а сотню раз плюнул. И успокаивал, как мог. Ничего не помогало! Так я и остался отвр-ратительным типом, эгоистом, злым болтуном и вдобавок плохим другом. Этой добавки я простить не мог.
        — Ты,  — говорю,  — нашу дружбу не трогай! Она мужская, без этого, без сюсюканья!
        В самый разгар нашей дипломатической беседы из троллейбуса вышел Бун.
        — Получай,  — говорю Катюше,  — живого и невредимого!
        Она засияла вся до пяток и даже улыбнулась не только Буну, но и мне, и тут же добавила:
        — Ты не очень думай!.. Я еще сержусь на тебя! Нельзя шутить так отвр-ратительно…
        А я шоколадку в кармане нащупал. Забыл про нее во время операции. Говорю галантно:
        — На! Засласти горечь моих полынных слов!
        Катюша на три части ее разделила. Жуем. Я спрашиваю у Буна:
        — Как у тебя?
        — Свое сделал,  — отвечает хмуро.
        — Ну и что?
        — А ничего… Не знаю, что дальше… Похоже — впустую!
        — Не плачь!  — говорю.  — У меня тоже!.. Да еще пантера одна напала, чуть глаза не выцарапала!
        — Какая пантера?
        Сболтнул я про пантеру и испугался: сейчас мне Бун выдаст! Но обошлось. Катюша замяла разговор и предложила:
        — Нечего гадать! Идемте к Борису Борисовичу, все и узнаем!
        — В милиции,  — говорю,  — его, наверно, нету. Он еще там.
        — Нет, так придет!  — отвечает Катюша.
        — Можно сходить,  — согласился Бун.
        Подошли к отделению. Мы там все комнаты успели изучить. Уже смеркалось, а в окне Бориса Борисовича — темно.
        — Не приехал!  — говорю.  — Подождем или как?
        И решили подождать.
        У входа в милицию — скверик. Присели на скамейку. Катюша еще одну шоколадку достала.
        Опять жуем.
        — Если бы,  — говорит Катюша,  — одни девчонки на земле жили, то не только хулиганства, а и войн никаких бы не было.
        — Про амазонок,  — возражаю,  — забыла.
        — Амазонки — это миф,  — отвечает она.  — И с кем они в мифе воевали? Да с теми же мужчинами!
        — Ну и давай,  — говорю,  — объявляй крестовый поход против нас. Только с Буна начни!
        — Перестаньте!  — прикрикнул Бун.  — Наша машина едет!
        И верно. Трясется по проспекту наш серый фургон-грузовичок. К милиции свернул и остановился. Мы к нему подбежали. В кабине — водитель. Другое место пустое. А из кузова сначала один милиционер в форме выпрыгнул, потом второй. И у этого, второго,  — целая связка телефонных трубок. Как налимы на веревку нанизаны.
        — Прочь отойдите!  — весьма непочтительно сказал он нам.
        — Как это прочь?  — взорвался я.
        Но Бун схватил меня за руку и оттащил от машины.
        — Не злись!  — говорит.  — Они же нас не знают!
        Из отделения вышли два других милиционера, и началась разгрузка машины.
        — Мой!  — радостно воскликнул Бун и повторил: — Смотрите! Мой!
        Из задней двери фургона высунулся мальчишка лет двенадцати. Милиционеры с двух сторон вежливенько руки ему протянули. Он нагло улыбнулся, оперся на их руки и неторопливо спустился вниз. За ним второй, третий… Мой — в серой кепке — был пятым. А всего восемь человек. Ничего себе уловчик! Крепко Борис Борисович поработал! Да и мы недаром великолепную десятку сколачивали!
        — И не плачут!  — удивленно произнесла Катюша.
        Меня это тоже удивило. Они держались лучше, чем даже мы с Буном, когда нас в милицию вели. Мы ни в чем не были виноваты, а чувствовали себя препогано.
        Парня с транзистором и первого нашего пленника из «компахи» машина не привезла. Все восемь воришек были младше тех двух парней, но чем-то напоминали их. Те же ленивые движения, те же резиновые улыбочки. А чего, собственно, улыбаться? Я их судьбу теперь по минутам предсказать могу. Первым делом — адреса их узнают. Вызовут родителей. Составят акт. Штраф наложат. В школу сообщат. А кончится все домашней баней с ремнем вместо веника.
        Воришек увели в милицию. Машина уехала. Мы посидели на скамейке еще минут десять, но Бориса Борисовича так и не дождались. Он сам пришел к нам в школу через несколько дней.
        Васька Лобов объявил сбор открытым и сказал, что он посвящается разбору операции, в которой принимала участие лучшая половина отряда. Все это, конечно, в шутку сказано. Девчонки протестующий вой подняли — тоже в шутку. Но Борис Борисович был не в том настроении. Шутить ему явно не хотелось, и говорил он вяло, будто думал о чем-то другом, более важном.
        — Ну что ж!  — говорит.  — Молодцы! Девочки могут гордиться своими товарищами. Каждый из десяти смело и точно выполнил задание. С этой стороны операция прошла безукоризненно.
        — А с другой?  — спросил я.  — То есть с вашей, Борис Борисович?
        — С моей,  — говорит,  — стороны… С моей, признаюсь, есть просчетец. Упорные ребятишки попались. Никого не назвали.
        — Кого никого?  — спрашиваю.  — Тех двух парней, что ли?
        Борис Борисович не ответил, заторопился.
        — Спасибо еще раз за помощь, ребята!
        — Всегда готовы!  — сказал Васька Лобов.
        — Спасибо!  — повторил Борис Борисович.  — Трубки в том районе пропадать не будут. Вы свое сделали. Осталось мне до конца в этом деле разобраться.
        Я хотел спросить, накажут ли парня с транзистором за сапожную будку, но увидел, что из Бориса Борисовича больше ничего не вытянешь.
        После этой встречи победные фанфары в ушах у нас не запели и мы не почувствовали себя комиссарами Мегрэ. Но скоро вся эта история забылась и долго не напоминала о себе.

        Группа особого назначения

        Вчера мы с Буном включили наши «прогнозирующие» и «счетные машины» и подвели кое-какие итоги. В этом году сидеть за партой нам осталось 1080 минут, а по-другому — всего четыре дня по шесть уроков. Но это уже и не уроки, а приятное ожидание, когда опустится занавес. Приятное оно еще и потому, что по самым строгим подсчетам у Буна средняя оценка за год будет не ниже 4,7, а у меня — около 4,4 десятых балла. Хоть в институт поступай по конкурсу!
        Потом две недели уйдут на привитие трудовых навыков. Галина Аркадьевна сказала бы, что нашему классу выпала высокая честь — участвовать в завершении строительства школьного физкультурного зала. Мы даже очень рады! Только не надо слов про высокую честь. Мы и просто так пару недель поработаем честно. Зал-то ведь для нас строится!..
        Про Галину Аркадьевну я вспомнил, конечно, ни к селу, ни к городу. Ее уже давно нету, а Сеня Петрович честью перед носом не трясет!
        После привития трудовых навыков… Тоже мне названьице! И кто его только придумал? Что мы — калеки какие? Или лень у нас в крови — нужно специальную прививку делать? Нормальные мы девчонки и мальчишки! Скажи просто: «Эй! Люди! Вы девять месяцев штаны и юбки просиживали! Хватит! Десятый наступил! Марш на работу!» Да подъемчик в шесть утра сыграть! И работу давать настоящую! В первом если ты классе — час тебе работать, во втором — два, а с седьмого — по семь часов! Что? Много? Ничего! Я и в третьем классе по семь часов в футбол гонял без обеденного перерыва!
        Так вот, после привития трудовых навыков у нас поход намечен за жуками, а в июле и августе — пионерлагерь.
        Подготовка к походу началась со сбора.
        Как все-таки много человеку надо. Только в стихах можно говорить, что ничего не нужно, кроме чистой рубашки. В жизни так не получается. Это нам Сеня Петрович на классной доске доказал.
        Пришел он на сбор и удивил всех невероятно. Как только он появился в дверях, мы сразу заметили на его костюме какой-то значок. Повскакали и — к Сене Петровичу. Может, его орденом наградили за что-нибудь!
        Глазастый Костя Сажин гаркнул на весь класс:
        — Здравствуйте, товарищ мастер спорта по туризму!
        Все, конечно, полезли поздравлять Сеню Петровича. Он руки нам жмет, а сам говорит:
        — Поздно, ребята! Поздно! Я этот значок три года назад получил.
        — Почему же,  — кричим,  — не носили его? Почему только сегодня нацепили?
        — Да мы бы,  — кричу я,  — спать бы с ним ложились!
        Васька Лобов, наконец, утихомирил нас и говорит Сене Петровичу:
        — Извините, пожалуйста, за шум. Отряд взволнован этим радостным событием. Будьте добры, ответьте на злободневные вопросы.
        — Значок получил три года назад,  — повторил Сеня Петрович.  — А пришел с ним сегодня потому, что на сборе вы будете про поход говорить. Значок мой авторитет в ваших глазах повысит. Знаю вас! Я одно скажу, вы — другое! Без значка с вами не справиться!
        Мы от души похлопали ему в ладоши и начали обсуждать план похода. Первое — это срок: на сколько дней мы идем. Большинство проголосовало за трое суток с ночевками в лесу.
        Второе — это куда? Кто-то предложил Зеленогорск или Репино. Но это предложение не прошло. Там и леса-то настоящего нету! Будем между дач ползать.
        Слово предоставили Буну — ведь за его жуками идем! Пусть он и скажет, где их больше всего водится. Бун назвал район Мги. Голоснули за Мгу единогласно.
        Начали думать, что нужно брать с собой. Сеня Петрович руку поднял, подошел к доске и написал: «Ориентировочный список вещей и продуктов для одного пионера, отправляющегося в трехсуточный поход по среднезаселенной местности с естественными источниками пресной воды».
        Мы захихикали, а он даже не оглянулся. Пишет и пишет столбцом. И вес выставляет в граммах. Подводит черту, подсчитывает, и внизу появляется цифра — 10 килограммов 400 граммов.
        Вас, может, эта цифра ничуть не испугает. Подумаешь — десять с половиной килограммов! Эта храбрость оттого, что вам, наверно, не приходилось носить картошку. И мы бы не носили, но нас рынок подвел. Магазины рядом, а до рынка метров пятьсот. Родители считают почему-то, что рыночная картошка вкуснее. Им вкуснее, а мы отдувайся! Все, даже девчонки, знают эту картофельную трассу. Не раз ходили с порядочным грузом. Не по одному же килограмму покупать на рынке. Я как-то купил восемь кило картошки. Донес, конечно, но чувствительно было. А Сеня Петрович предлагает еще больше, и вся эта поклажа с утра до вечера висеть на нас будет!
        Вожатый обвел цифры жирной линией и повернулся к классу. Мы сидим невеселые, будто груз уже оттянул нам плечи.
        — Не ожидал такой реакции!  — признался Сеня Петрович.  — Туристам-новичкам все кажется легким… Мне нравится ваш реалистический подход.
        — С ума сойти!  — возмущаются девчонки.  — Мы — не верблюдицы!
        — Убавить надо!  — требуем и мы, мальчишки.  — Сбавьте, Сеня Петрович! Что вам — жалко?
        — Жалко!  — говорит и грудь со значком выпячивает.  — Вас жалко! Я знал людей, которых после похода в больницу отправляли. А одного знал… не вернулся он.
        — Надорвался?  — спрашиваю я.
        — Наоборот. Рюкзак слишком легкий был. Даже йода не взял.
        — Пугаете!  — кричим хором.
        Сеня Петрович головой покачал и значком поблестел.
        — Не уступлю ни грамма и сам проверю каждого или… или поход не состоится. Хотя можно устроить походик. Без всякого груза. На Пулковские высоты. Хотите? Дойдем туда часа за два. В обсерватории есть столовая — пообедаем. И домой!
        Высмеял нас Сеня Петрович. Задел за живое. Первыми наши «лбы» — баскетболисты — застеснялись. Встал Костя Сажин и басит:
        — Что мы, больные, что ли? Десять кило — тьфу!
        — Да хоть по пуду!  — закричали и остальные баскетболисты.
        И все стали уверять друг друга и доказывать, что десять килограммов — это совсем не двадцать и даже не двенадцать. Бун, смотрю, Катюше знаки всякие семафорит, чтобы не боялась: он поможет нести груз.
        Сбор здорово затянулся. А я как-то отключился от него. Вспомнил, как пап-с-мамой к экспедиции готовились. Сколько они с вещмешками возились! Нехитрая штука, а они сто раз примеряли, лямки перешивали, вещи в особом порядке укладывали для пробы. А сколько бумаги испортили, пока список всего необходимого составляли! И тоже все по граммам высчитывали!
        Я смеялся, бухгалтерами их называл, а теперь понял, что глуп был, как пробка. Вернутся домой — обязательно узнаю, по скольку килограммов они на себе носят.
        Задумался я про пап-с-мамой и опомнился, когда Васька Лобов уже закрыл сбор. Все к дверям потянулись, и все, как в магазине, про граммы толкуют: двести граммов, триста, полкило…
        А Сеня Петрович меня, Буна и Костю Сажина к себе подозвал. И Васька Лобов остался.
        — Вам четверым,  — говорит Сеня Петрович,  — я хочу добавить нагрузку.
        — В мешок?  — спрашиваю в шутку.  — Не стесняйтесь, Сеня Петрович! Подкиньте еще килограммов по пять!
        Бун на меня покосился.
        — Не выдумывай!
        — А Саша и не выдумывает!  — возразил Сеня Петрович.  — Добавка именно в мешок, а сколько килограммов добавится — не знаю. Не от меня зависит.
        Мы вчетвером дружно приуныли.
        — Какие-нибудь общие вещи!  — догадался Васька.  — Котлы или ведра для воды. Да?
        Сеня Петрович покачал головой.
        — Нет. Об этом я позабочусь. А вы будете у меня группой особого назначения.
        Название нам понравилось. И хотя мы по-прежнему не знали, за какие грехи премировали нас лишней нагрузкой и сколько она будет весить, но мы почти смирились. Название больно заманчивое!
        — Объяснять, что это такое, пока не буду,  — сказал Сеня Петрович.  — Я только хочу получить ваше согласие. Дополнительная нагрузка не всякому по душе и по силам. Я выбрал вас, но вы можете и отказаться.
        Я раскинул мозгами. Кого он оставил? Ваську — председателя и нас троих — тех же самых, кого в комсомол выдвинули!
        — Проверочка?  — спрашиваю.  — Если откажемся, то и комсомола не видать?
        — Связь,  — говорит Сеня Петрович,  — есть. Но совсем не такая!
        — А какая же?
        — Просто мнения наши совпали. Совет отряда выбирал лучших для комсомола. И я группу особого назначения хочу составить из самых отборных, кому доверять можно. Получилось, что это одни и те же люди. Вполне закономерно.
        Лично меня — только похвали, а потом можешь на моей шее развалиться, как в шезлонге на пляже, и ножки свесить. Бун из таких же. Смотрю — и Костя Сажин стыдливо заулыбался. После такой лестной характеристики на него хоть тонну грузи — потащит.
        Дали мы согласие и хотели Ваську Лобова выбрать старшим в нашей группе особого назначения. Но Сеня Петрович запротестовал.
        — Я,  — говорит,  — за демократию. Но в походе жить будем не по большинству ваших голосов, а по моим приказам. И группой вашей будет руководить не Вася, а другой человек, которого я назначу.
        — А кого?  — чуть не хором спросили мы.
        — Когда назначу — узнаете!
        Сплошные загадки!
        — Ну что ж!  — говорю.  — Назначайте! Спорить не будем. Поход — не прогулка по парку.

        Доброрабочие

        Последний урок — ура! Мы уже в восьмом классе — ура, ура! А впереди целое лето — ура, ура, ура!.. Что там Шопен или Бетховен! Последний звонок — вот это музыка!
        Клавдия Корнеевна рассчитала так, что урока ей хватило и на окончание программы и на короткую поздравительную речь, а перед самым звонком она сказала:
        — Девочки и мальчики! Знаете ли вы, что такое восьмой класс? Это таинственная дверь, за которой начинается самая, пожалуй, чудесная пора человеческой жизни. Детство и отрочество остались у вас позади. И это немножко грустно. Но впереди — юность! И это прекрасно!
        Соловьем звонок залился. Вся школа задрожала, как от веселого землетрясения. Скажете: такого землетрясения не бывает? Бывает! Еще как бывает! Приходите весной на последний урок — увидите!
        Как бурей сдуло нас с парт. Васька Лобов побежал в конец класса и вытащил из-под пустой парты большую корзину с ярко-голубыми цветами. Среди зеленых листьев — небольшой прямоугольник с надписью: «Клавдии Корнеевне от 7-го «Б» — и двадцать семь подписей.
        Прослезилась Клавдия Корнеевна, и у девчонок глаза подозрительно заблестели.
        Корзина тяжелая. Мы всей гурьбой донесли ее до учительской и распрощались с нашей воспитательницей до осени.
        А в школе рев сплошной, будто реактивный двигатель работает. Васька что-то кричит — на объезд какой-то зовет.
        — Да не объезд!  — снова кричит он.  — На объект, говорю, пошли! На объект! Поняли?
        Поняли наконец. Объект — это наш физкультурный зал, который строится. Мы к нему прикреплены на две недели. Прорабом у нас Арнольд Викторович. Он приказал завтра в восемь утра собраться у школы, чтобы всем вместе идти на строительную площадку. А сегодня мы сами решили посмотреть, что там делается.
        Давно мы за школой не бывали. С тех, наверно, пор, как того парня на сборе прорабатывали. А зал-то почти готов! Стоит домина в три этажа. Красиво к школе прислонился, и получилась буква Т. И стекла уже есть в окнах, и двери навешены. Но все, что из дерева сделано, еще не покрашено. Это снаружи.
        Вошли внутрь. Там тоже конец близок. Одна стена, как тетрадь, разлинована деревянными перекладинами. Другие стены оштукатурены. На кронштейнах, как огромные ладони, желтеют щиты для баскетбола. А мусору — горы. Пола не видно.
        В толпе всегда сначала длинных замечают. И рабочие в первую очередь наших баскетболистов увидели.
        Один — молодой, мелом весь запудренный — говорит:
        — Понятно!
        А другой — бригадир, наверно,  — шутит:
        — Раненько пожаловали! Международная встреча назначена на первое сентября.
        — А мы не играть!  — говорит Костя Сажин.  — Мы — чернорабочие. Вам помогать будем.
        Бригадир смеется.
        — Чернорабочих теперь нет.
        Я протолкался вперед.
        — Куда же они девались?  — спрашиваю.
        — Переквалифицировались! Стали разнорабочими.
        — Хорошо!  — говорю.  — В таком случае — мы разнорабочие. Нам сегодня все равно! Мы сегодня добренькие! Для нас сегодня последний звонок играл!
        — Вам-то все равно!  — шутит бригадир.  — А нам ни черные, ни разные не нужны! Нет ли у вас настоящих специалистов — доброрабочих?
        — Есть!  — отвечаю.  — Можем выставить целых двадцать семь штук!
        Бригадир пальцем быстро пересчитал нас и удивился.
        — Ровно двадцать семь. Все пришли. Дружный класс. Если и завтра все явитесь, поверю, что вы настоящие доброрабочие.
        Въедливый же этот бригадир! Лицо доброе, а глаза с иголочками. Рабочие его побаиваются. Пока мы болтали, ни один не закурил. Все шесть человек занимались своим делом. Слушать — слушали, конечно, и реплики пускали, но работе это не мешало.
        Бригадир — звали его Сергеем Семеновичем — не забыл и на следующий день проверку нам устроить.
        Ввел нас Арнольд Викторович в зал в начале девятого. Рабочие уже на местах.
        — Здравствуйте!  — кричим.
        Они отвечают, а Сергей Семенович опять нас пальцем переметил, насчитал двадцать семь и только тогда сказал:
        — Здравствуйте, доброрабочие!
        Ему в отместку я тоже палец выставил и прошелся по рабочим.
        — Пять!  — говорю.  — А вчера шесть было. Как это понять?
        В глазах у бригадира иголочки заострились. Он на часы посмотрел.
        — Н-да!  — произнес и закончил: — Ну-ну!..
        — Не очень,  — говорю,  — вразумительный ответ! Повторите, пожалуйста!
        Сергей Семенович на меня смотрит, и видно, что сказать ему нечего. Неудобно, неприятно, а слов нету. Я собирался загнуть еще что-нибудь.
        — Данилов! Отставить!  — сказал мне Арнольд Викторович и пояснил бригадиру: — Ребята у нас колкие, но хорошие.
        — Вижу!  — ответил Сергей Семенович и стал нас распределять.
        Он говорил, что нужно делать и сколько требуется человек, а мы либо шли добровольцами, либо выдвигали кого-нибудь. Каждому хотелось получить работенку поинтересней, но спора сначала не было.
        Девчонок распределили по паре на каждое окно. Тут никаких разногласий не произошло — мыть стекла их дело. Осталась в резерве только одна женская сила — Катюша.

        — Потолок побелен начисто,  — говорит бригадир.  — Можно электролампы протирать. Но одной не справиться. Высоко. Лестницу подставлять нужно.
        — А Бун на что?  — спрашивает Васька Лобов.
        Это дело закрепили за Буном и Катюшей. Ламп много — штук сорок — и все за железными сетками, чтобы мячом их не разбили. С ними повозишься!
        Затем самая неприятная работенка разыгрывалась. Бригадир красиво назвал эту операцию: подготовка пола под паркет. А на самом деле все гораздо проще: нужно вынести из зала кучи строительного мусора и похоронить в яме за школой.
        — Борьку Шилова!  — крикнул кто-то из бывших членов праклюфа.
        И эту кандидатуру поддержали бы. Я тоже чуть не поддержал, чтобы самого себя обезопасить. Но такие номерки у Васьки Лобова не проходят.
        — Отставить!  — сказал он.  — Клюф, не забывайте, давно распущен! Ты, Борька, не обижайся! Сработал слепой механизм привычки! Что ты хочешь делать — выбирай!
        Вы бы посмотрели в ту минуту на Борьку Шилова! Он же самым рассчастливым человеком себя почувствовал!
        Молодец Васька! Наказывать, конечно, нужно. Необходимо даже! Но такое право не всякому доверить можно. Я бы так постановил: если ты можешь сделать человека счастливым, то получай и право наказывать его. А если не можешь, то и никаких тебе прав над людьми не положено!
        Борька Шилов по сторонам смотрит — работу себе выбирает. А глаза — слепые от счастья, и ничего он не видит. А может, наоборот: все видит, и всякая работа кажется ему сейчас распрекрасной. И говорит он:
        — Я грязь и мусор выносить буду. Можно?..
        — Тащи носилки,  — отвечает Васька.  — Ты — впереди, я — сзади… Кто еще на эту работу?
        Никто меня не подталкивал — сам вышел вперед. За мной — Костя Сажин.
        Остальных мальчишек послали окна и двери красить масляной краской, грунтовать стены.
        Разошлись мы по своим местам. Костя приволок лопату и носилки.
        — Давай так!  — предлагаю ему в шутку.  — Сначала я буду грузить, а ты — носить. Потом ты будешь носить, а я — грузить.
        — Нет,  — говорит.  — Не так будет!
        — А как?
        — Грузить я все время буду, а носить — вместе.
        — Это почему?
        — Тебя жалею!  — говорит.  — Отдых даю… Пока я гружу, ты легкие вентилируй!
        — Жалостливый какой!  — вырвалось у меня.  — Атлант, сбежавший с Эрмитажа! Если хочешь знать, Атланты только держать большой груз могут, а нести, извините, слабы!..
        Жужжу, значит, и не верю в свое комариное жужжание. А Костя на носилки мусор грузит. Лопату за лопатой! Лопату за лопатой! Не вынес я этой горы — сдался.
        — Ты что, плотину,  — кричу,  — для Братской ГЭС строишь, комик несчастный! У меня пап-с-мамой в экспедиции, меня и похоронить некому будет!
        — Бун похоронит! Берись сзади!
        Взялся я за задние ручки. Подняли вместе носилки. Меня так и водит из стороны в сторону от тяжести, точно я только что слез с центрифуги. А Костя идет и еще меня за собой волочит на буксире. Он выше на голову и шире на плечо. Чтобы носилки в мою сторону не наклонялись, идет он на полусогнутых ногах. И вдобавок мусор он грузил так, чтобы к его краю больше ложилось. Вижу, что на его долю две трети груза приходится, но не спорю — духа не хватает.

        Подошли к яме. Рук не чувствую. Пальцы отваливаются. И воздух вокруг школы поредел — сосу его, сосу, а все мало. Не помню, как мы накренили носилки. Мусор кучей вниз бухнулся.
        Кислород снова появился в воздухе. Каждую молекулу чувствую! Проглотил миллионов сорок и говорю Косте:
        — Силен, бродяга! Ты, наверно, на продуктах Ленмясокомбината живешь или одними кукурузными хлопьями питаешься!
        — А ты,  — смеется Костя,  — не поддразнивай! Из-за тебя перестарался! Следующие носилки полегче будут.
        Я ему немедленно руку сунул, чтобы закрепить трудовое соглашение.
        — Договорились! Я — полный молчок, а ты старайся не перестараться! Мы еще не в походе! Побереги силы!
        — Чьи?
        — Ты же знаешь!  — говорю.  — Я не эгоист — не о себе забочусь! Наши! Общие! Спаренные! Коллективные!
        — А договор?  — напомнил Костя.  — Опять залопотал?
        — Молчу!
        Вернулись мы в зал. Я легкие вентилирую. Костя грузит, и только шея у него малость покраснела.
        — Летучка!  — на всю строительную площадку крикнул бригадир.  — Собирайтесь сюда! Все. И доброрабочие — тоже.
        — Жаль!  — говорю Косте.  — Только разохотились! Что там еще случилось?
        Собрались мы под баскетбольным щитом. А в углу, как наказанный, стоит тот, шестой рабочий, которого не хватало. Кепку мнет. Бригадир на часы смотрит.
        — Пять,  — говорит,  — минут десятого… Чулков опоздал больше чем на час… Причина?
        А Чулков застенчиво жмется в углу, и причина у него на лице заглавными буквами написана. Живет он, наверно, где-нибудь рядом со школой. Видно, что проспал. Вскочил с кровати и — прямо сюда. На щеке рубцы от подушки разойтись не успели.
        — Причина,  — снова спрашивает бригадир,  — какая?
        Чулков робко улыбнулся.
        — Поздно лег… Проспал…
        Улыбка у него какая-то смешанная: и радость в ней, и вина.
        Но бригадира эта улыбка ничуть не тронула.
        — Пил?
        — Выпил… Свадьба же! Как не выпить?.. Вы уж, Сергей Семенович, не очень…
        Бригадир не стал слушать — отвернулся и на нас смотрит.
        — Вы,  — говорит,  — теперь в нашей бригаде работаете. Вместе решать будем… Причина неуважительная. Все свадьбы не обойдешь!
        — Свадьба-то,  — тихо из угла сказал Чулков,  — моя… Я женился…
        Ну и смеялись мы! И бригадир — тоже. Потом Васька Лобов вперед вышел.
        — У нас к вам просьба, Сергей Семенович! Только сначала я с отрядом посоветуюсь.
        — Ну, посоветуйся,  — разрешил бригадир.
        — Я,  — говорит нам Васька,  — так предлагаю: товарища Чулкова отпустить с работы на три дня, а самим сверх своего задания и его норму выполнить. Кто за?
        Против никого не было.
        — Мы готовы!  — говорит Васька бригадиру.  — Дело за вами.
        — Хорошо!  — согласился Сергей Семенович.  — Норму Чулкова записываю на вас, а трехдневный отпуск ему и так положен — по закону о новобрачных.
        Бригадир уже без всяких иголочек посмотрел на молодожена.
        — Ты что, не знал?
        — Не знал. Я в первый раз…
        — А чего скрывал про свою женитьбу?
        Пока они между собой переговаривались, мы вынесли новое решение: подарить Чулкову четвертый день. Три государство дарит, а мы — четвертый.
        Бригадир не сразу согласился. Пришлось мне свой язык запустить.
        — Сергей Семенович!  — спрашиваю.  — Вы болели когда-нибудь?
        — Болел.
        — И тогда не работали?
        — Не работал.
        — А женитьба,  — говорю,  — хуже болезни! Важнее то есть! Вы знаете, что это такое? Гоголь про женитьбу писал! Фигаро женился! Бальзаминов женился! Даже Сеня Петрович женился! А сами-то вы так ни разочка и не женились, что ли?
        Убедил я его. Подсчитал он дни. Четвертый день на рабочую субботу падает. Махнул рукой.
        — Была не была! Иди, Чулков! Выйдешь в понедельник! А вы…
        Это уж к нам относилось.
        — А мы,  — кричу,  — костьми ляжем!
        Второй раз в один день видел я счастливчика: сначала Борьку Шилова, а теперь — Чулкова.
        Я не раз читал, что кого-нибудь из знаменитых людей включают почетным членом в бригаду и дают слово — выполнять за него норму. Чулков, конечно, ничем не знаменит, но мы все равно честно за него работали.
        Когда Костя Сажин ради меня недогрузил носилки, я ему сказал:
        — Человек женится, а ты крохоборничаешь! Давай еще пяток лопат!
        — Опять заноешь!  — предупредил Костя.
        — Умру, а не пикну!
        Вторые носилки ничуть не легче первых были, но я шел за Костей, как на образцово-показательных занятиях по переноске строительного мусора. Хоть опытом делись! И с третьими носилками так же, и с пятыми. А потом мы оба втянулись, и работа пошла на втором дыхании; К тому же интерес появился.
        Это только кажется, что носить мусор — занятие не вдохновляющее. Когда у стены образовалась плешинка чистого пола и когда она соединилась с другой площадкой, расчищенной Васькой Лобовым и Борькой Шиловым, это было здорово! Как встреча двух фронтов! Мы чуть не бегом начали таскать носилки. И с каждым разом светлей и светлей становилось в зале.
        А девчонки с тряпками у окон колдуют — еще больше света вливается! А Бун и Катюша лампы протирают — и от этого тоже светлей! А когда кто-то подошел к вымытому окну и кистью для пробы проехался по раме, и она из грязновато-желтой превратилась в ослепительно белую, нам показалось, что зал вот-вот будет готов.
        Но работы еще было много. Хватило и на первый день, и на все две недели. Но первый день запомнился лучше других. Выложились мы тогда до самого конца!
        Закончив с полом, сели мы вчетвером у шведской стенки на заслуженный отдых. Ноги гудят, руки зудят. Подходит Сергей Семенович.
        — Работа,  — говорит,  — ваша принята с высокой оценкой. А еще называли себя чернорабочими! Вон как чисто стало!
        В руках у бригадира — две синтетические губки. И протягивает он их мне.
        — Пожамкай и другим передай.
        — Зачем?  — спрашиваю.
        — Чтоб не разболелось.
        — А у меня,  — соврал я,  — и не болит совсем!
        — Покажи.
        Я и раньше чувствовал, что набил мозоли, но рассматривать при ребятах не хотел. А теперь увидел прорвавшиеся волдыри. Кожа где лепестком висит, а где, как на мяче спущенном, гармошкой бугрится.
        Бригадир вложил в мои бедные руки по губке и повторил:
        — Жамкай и терпи.
        Я сжал пальцы, почувствовал холодную сырость, а потом ударила такая оглушительная боль, что я зажмурился и чуть не выронил эти губки.
        — Терпи, терпи!  — приговаривает Сергей Семенович.  — Дезинфекция.
        И я, как факир индийский, сидел зажмурившись и сжимал в кулаках раскаленные угли. Потом эту пытку вынесли и Костя, и Борька, и Васька. У всех оказались мозоли.
        Но зато зал уже в первый день стал другим и с каждым днем хорошел и наряжался. А когда мы закончили наше двухнедельное привитие трудовых навыков, до готовности номер один залу не хватало нескольких мазков.
        А мозоли больше не болели. Не знаю, каким чудесным бальзамом смочил губки Сергей Семенович!

        Последняя глава

        Хитролобый — хорошо это или плохо? Так меня Бун назвал, когда я внес одно предложеньице…
        Была суббота. Строители отдыхали. Мы без них работали, чтобы не выходить в понедельник. Последнее дневное задание выполнили рано — в первом часу. Мылись. И Арнольд Викторович руки мыл. Все страшно довольные. Во-первых, трудовые навыки привились вполне успешно. Доказательство — мозоли. Во-вторых, мы действительно здорово поработали, от души. И, в-третьих, конец все-таки! Шабаш! Как не быть довольными?
        Я и говорю Буну:
        — Давай к нему подкатимся?
        — К кому?
        — К Арнольду Викторовичу.
        — С чем?
        — Да с рекомендацией в комсомол! Момент больно подходящий!
        — Хитролобый же ты!  — обозвал меня Бун и даже головой помотал, но пошел за мной.
        Пойти-то он пошел, а толку мало: знаю, что из него и слова в таком деле не выдавишь. В лучшем случае мне поддакивать будет. И на том спасибо!
        — Арнольд Викторович! Есть,  — говорю,  — просьба.
        — Где?  — смеется.  — Не вижу!
        — А вы присмотритесь! Мы ведь в восьмой класс перешли… Знаете, что такое восьмой класс? Это — начало юности! Нам Клавдия Корнеевна сказала… Верно, Бун?
        Бун головой кивнул. Арнольд Викторович тоже согласился:
        — Клавдия Корнеевна зря не скажет.
        Я с духом собрался и выложил самое главное:
        — Хотим, Арнольд Викторович, в юность комсомольцами войти! Вы как смотрите?
        — Положительно,  — говорит,  — смотрю.
        Я ждал, что он догадается и сам рекомендацию предложит, но он ничего не добавил. Стоит и ждет. Пришлось мне говорить дальше:
        — Положительно — это, конечно, хорошо! Мы очень благодарны! Но нам бы еще и рекомендацию! Верно, Бун?
        Бун опять меня головой поддержал.
        — Пионерская,  — говорю,  — у нас есть, а нужно еще комсомольскую… Если бы вы нам… Если можете, конечно…
        — Комсомольскую не могу,  — сказал Арнольд Викторович, и мне показалось, что Бун перестал дышать, да и у меня в горле пересохло.  — Я вам дам рекомендацию как член партии. Годится?
        От радости я плохо помню, что еще говорил Арнольд Викторович. Он, вроде, хвалил нас с Буном и несколько раз повторил, что верит нам. Потом он подозвал Костю Сажина и Ваську Лобова и сказал:
        — Давайте знакомиться!
        Мы на него уставились, как неграмотные на интеграл.
        — Через три дня — поход,  — объяснил Арнольд Викторович.  — Я буду руководить группой особого назначения. Вы — моя команда.
        Мы так и присели. Значит, и Арнольд Викторович в поход идет! Если б кто другой из взрослых, мы бы не обрадовались, а с Арнольдом Викторовичем — одно удовольствие! Он зудить и оберегать не будет!
        — Физкульт!..  — крикнул Костя Сажин, а мы рявкнули: — Ура!
        — Так вот, товарищи гоновцы! Товарищи из группы особого назначения! Копите силы!  — сказал Арнольд Викторович.  — В походе могут быть потертые ноги, вывихнутые руки, насморк, кашель, температура. Это может быть в любом походе и с любым человеком. С любым, кроме вас! Мы с вами — группа особого назначения. У нас с вами есть только одно право: нести двойной груз — свой и товарища, который ослаб…
        Арнольд Викторович посмотрел, как мы реагируем. И вдруг громко произнес:
        — Данилов!
        У меня ответ сам выскочил:
        — Я!
        — Взять мешок у Шилова!
        И опять само собой у меня ответилось:
        — Есть!
        Я даже чуть не побежал к Борьке Шилову, который стоял у стены и пятерней расчесывал мокрые волосы.
        — Зыкин!
        — Я!  — ответил Бун.
        — Помочь Катюше Крыловой!
        — Есть!  — громче меня ответил Бун и засиял.
        — Вот так и будет в походе,  — сказал Арнольд Викторович и пошутил: — Ешьте полусырые бифштексы! В классе имеются ребята и посильнее вас физически, но мы с Семеном Петровичем решили отобрать сильных духом. Это надежнее…
        Хороший был денек! И работу закончили, и с рекомендацией уладили, и заслужили высокое звание — сильные духом!..
        Когда везет, тогда во всем везет. Ходить нормально в тот день я не мог: к себе поднимался через две ступеньки на третью и ни разу не сбился до самого пятого этажа. Только вошел в квартиру — зазвонил телефон.
        — Да!  — говорю.  — Слушаю!
        А из трубки девчонка какая-то спрашивает:
        — Это Данилов? Саша?
        — Он!  — говорю.  — Он!
        — А я — Римма Груздева.
        — Очень приятно.
        — Мне папа,  — продолжает девчонка,  — велел вам позвонить…
        Телефон у нас рядом с зеркалом. Слушаю я Римму Груздеву и вижу, как лицо мое из просто веселого становится развеселым, потом развеселейшим и, наконец, наиразвеселейшим. Дальше некуда, а то бы оно лопнуло от удовольствия. Еще бы! Эта самая Римма сказала, что ее отец тоже геолог, что он вчера прилетел домой и привез мне от пап-с-мамой какую-то большую посылку.
        — Когда,  — спрашивает,  — вы зайдете за ней?
        — Что за вопрос!  — кричу в трубку.  — Да сейчас! Дайте только адрес!
        Она подробно рассказала, как ехать и куда идти. Они, оказывается, кооперативную квартиру строят. Дом почти готов, и отец косметику в их будущей квартире наводит. Посылку он прихватил с собой.
        Вниз, к Буну, я не через две, а через четыре ступеньки прыгал. Потряс перед ним бумажкой с адресом.
        — Пошли подарки получать!
        Он ничего не понял, но день был такой, что позови меня хоть на край галактики — я бы тоже пошел и не спросил, зачем и далеко ли это.
        По дороге к троллейбусу я рассказал про звонок. И стали мы гадать, что там — в посылке? А тут Катюша подвернулась. Шла в магазин и нас увидела.
        — Поздравляю!  — говорит.  — В школе вывесили оч-чаровательное объявление: двадцать пятого июня в два часа дня Зыкина и Данилова будут принимать в комсомол.
        Мы с Буном переглянулись со взаимным уважением, а в груди стало и холодно и сладко, как от хорошего мороженого.
        — Куда же вы,  — спрашивает Катюша,  — шагаете, товарищи будущие комсомольцы?
        Я шучу:
        — Наивный вопросик! Не знаешь, куда комсомол шагает?
        — А если серьезно?
        — Если серьезно, то прямиком в дом номер семнадцать. Пап-с-мамой посылку прислали! Попируем сегодня!
        — А как же кино?  — огорченно спрашивает Катюша.
        — Должны успеть,  — отвечает Бун и на меня смотрит.  — Не опоздаем?
        — Ехать,  — говорю,  — нужно до конца троллейбуса. Десять минут ходу до новостроек. Пять — на получение посылки и на выражение нашей искренней благодарности. Все! И обратно! Жди нас в четыре у кино!
        Зашуршал троллейбус.
        — Итак,  — говорю.  — Прощайтесь быстренько! Жизнь — штука суровая! На запад поедет один из вас, на Дальний Восток — другой!
        Катюша меня за ухо оттаскала, и мы с Буном поехали.
        Троллейбусное кольцо — на самой окраине города. Стоит круглый домик для диспетчеров. На стене домика — часы. Мы ехали минут двадцать. На часах — без пяти два.
        — Поднажмем!  — говорит Бун.  — Куда идти?
        А я еще в троллейбусе догадался, куда нам надо. Увидел краны и недостроенные дома — ясно, что туда. Там целый район растет. Одни дома уже под крыши подведены, другие только с двумя, с тремя этажами. Улицы пока никакой нету. Проложена бетонная дорога, чтобы машины с грузом ездить могли. А рядом деревянные мостки для пешеходов.
        Шлепаем мы по доскам, а вокруг — грязь непролазная. У новостроек всегда так. Как извержение грязевого вулкана было.
        Вдалеке электричка пробежала. Рельс не видно, проводов — тоже. И шума не слышно. Быстро несутся вагоны, и кажется, что они просто так — на воздушной подушке над землей летят. Строящиеся дома как раз у дороги и стоят. Туда же и мостки ведут. Все в порядке.
        — Бежим!  — говорит Бун.  — Чего тащимся!
        Мы побежали. Из-под досок грязь во все стороны разбрызгивается. Мчимся без остановок, и никто не мешает — никто навстречу на узких мостках не попадается. Суббота. Строители не работают, а будущие новоселы, наверно, не все такие нетерпеливые, как отец Риммы Груздевой.
        Чем ближе к домам, тем грязнее. Потом сплошная вода пошла. Когда насыпь для железной дороги строили, отсюда землю брали. А теперь тут пруды. Строители их поприжали — засыпать начали. Вода и разлилась повсюду. Море! Из-под досок фонтанчики выпрыгивают.
        — Петергоф,  — говорю,  — настоящий!
        — Ну и сравненьица у тебя!  — ворчит Бун.
        — А чем плохие? В Петергофе грибок есть. Зайдешь под шляпку, а со всех сторон вода струйками. Там сверху, а тут снизу — вот и вся разница!
        — Не выкручивайся! Мастер художественного слова!
        Я хохочу. Меня в тот день хоть мясорубкой называй!
        Добежали до первых домов и под дождь вдобавок попали. Он хлынул сразу, без всякого предупреждения. Мы и тучу не успели заметить. Хотя, конечно, в тот день мы и не могли заметить никаких туч, будь они даже из черной туши. Хлещет дождь по лицу — теплый, крупный и веселый.
        — Что?  — спрашиваю у Буна.  — Не Петергоф разве? Тебе сверху воды не хватало? Пожалуйста!
        — Ты дом давай ищи!  — говорит он и языком капли с губ слизывает.
        А дом тут как тут. Стоит у железной дороги, и на его скуле большущая цифра семнадцать выведена. Он уже под крышей, только подходы к нему затрудненные: такие полосы препятствий, на каких даже солдат не обучают. Сунулись мы с одной стороны — не пройти. Вода вплотную к стене подступила. Мы — с другой. А там — грязь. Стою на мостках на правой ноге, а левой почву зондирую. Ботинок почти весь в грязь ушел, а до твердой породы так и не добрался.
        — Правей! Правей идите!  — крикнул кто-то из дома.
        Приняли мы вправо. Видим: от мостков тропинка начинается. Цирковая тропинка. Лежит в грязи обрезок доски. Через два метра камень брошен. Еще через два — ящик. Потом — лист железа. И так до самого дома, до средней лестницы, куда нам как раз и нужно.
        Делать нечего. Стали мы с Буном мокрыми козлами с одной твердой точки на другую перепрыгивать. А дождь все хлещет.
        — Как,  — спрашиваю,  — обратно выбираться будем? Посылка-то большая!
        — А вот так!  — отвечает Бун.  — Смотри!
        Я обернулся. Он штаны до колен засучил, с ящика в грязь спустился, утонул в жиже выше щиколоток и прямиком к дому пошлепал.
        — Что так,  — говорит,  — что не так, разницы особой не вижу!
        — А деньги,  — спрашиваю,  — есть?.. И в «Невских зорях» бесплатно не чистят.
        Он не ответил. А я взял и тоже штаны вверх поддернул. Догадался: идти по грязи безопаснее — одни ноги запачкаешь. А прыгать будешь — поскользнешься и весь в грязь угодишь!
        Доплыли мы до средней лестницы с козырьком, ноги под водосточную трубу подставили. Вода — как из брандспойта. Мигом всю грязь вымыла. Осадили мы мокрые брюки, пиджаки друг другу ладонями огладили — лишнюю воду выдавили.
        — Двинулись!  — говорю и открываю дверь.  — Третий этаж.
        На лестнице сумрачно, влажно и тепло, как в парнике. Дошли до первой площадки. Квартиры еще без дверей. Четыре темных провала.
        И оттуда, из этой темноты полез на нас какой-то кошмар…
        Я увидел обезьяньи морды.
        Про Буна не знаю, а я сначала струхнул. Сердце в горле застукало. Проглотил его на место, в поручни вцепился и говорю:
        — Сегодня не первое апреля и не карнавал новогодний! Снимайте маски! Кто тут Римма? Которая?
        Обезьяны молчат. Их картонные лица лаком в полутьме поблескивают. И начинают они из дверных проемов к нам приближаться, как обезьяньи привидения.
        Я предупреждаю их:
        — Бить буду!
        Бун пониже стоял — на ступеньке. Взял он меня за руку. Сказал:
        — Нужно уходить, Тур! Это еще та посылочка!
        Сказал спокойно, но тем самым голосом, который у него в критические моменты появляется. Даже я такого голоса слушаюсь, потому что Бун не часто его применяет.
        — Отступай!  — говорю.  — А я пятиться буду, чтобы эти шутники сверху не набросились.
        А обезьяны молчат и за нами по лестнице спускаются.
        Я побыстрей стал пятиться и спиной уперся в спину Буна.
        — Прибавь,  — говорю,  — шагу!
        А он по-прежнему спокойно отвечает:
        — Некуда, Тур. Оглянись. Пробиваться придется.
        Посмотрел я вниз, а у дверей такие же, как и наверху, молчаливые обезьяны. Западня устроена по всем правилам! Понял я в ту секунду, что попали мы в руки «компахи» и прочно, кажется, влипли.

        — Таран?  — спрашиваю у Буна.
        Он только головой кивнул.
        Свистнул я на весь дом для психологического эффекта, и мы с Буном бросились на нижних обезьян. Мощно ударили! Они назад подались. Одна макака даже дверь выходную спиной открыла и плюхнулась в грязь. Маска слетела с головы и в лужу шлепнулась. А мы с Буном до дверей так и не пробились.
        Я и боли вначале не почувствовал. Вслепую молотил руками куда попало и ни разу не крикнул. Почему? А потому, наверно, что и обезьяны молчали. Ни одного выкрика с самого начала. Сопят, кряхтят, хрипят, а слов нету.
        Где-то рядом, слышу, Буна обрабатывают.
        — Держись, Бунище!  — крикнул я и постарался продвинуться в его сторону.
        А на моих руках целый обезьянник повис. За ноги стали дергать, выбили из-под меня землю и поволокли куда-то вниз по ступеням.
        — Бун!  — кричу.  — Запомни! Меня в подвал тащат!
        — Меня тоже!  — прохрипел Бун.
        Понял я по голосу, что его впереди меня волокут. Дернулся изо всех сил, сбросил с себя несколько рук. Но от этого легче не стало. Туловище освободилось, а ноги — в плену. Головой ступеньки просчитал, лбом о железную дверь стукнулся, и наступил полный мрак. Я даже подумал, что у меня зрительный нерв отшибло, но догадался: подвал, а в подвалах люстры дневного света не вешают.
        Здесь нам еще добавили. И все молча. Только мы с Буном переговаривались и то языком деловой телеграммы.
        — Бун!  — говорю.  — Держись!
        А он мне:
        — Держись, Тур!
        Никогда бы никому не поверил, что и на два слова нужны силы. А нужны, оказывается! И скоро у меня их не стало. За один раз я мог произнести только одно слово. И я его произносил:
        — Бу-ун!
        А в ответ слышал:
        — Ту-ур!
        Хорошо еще, что прозвища у нас короткие…
        Потом все пропало куда-то, и очнулся я как на рассвете. Тихо. Дождь где-то шелестит и хлюпает. Тусклый свет сверху пробивается. Слышу:
        — Турушка! Жив!
        Бун меня в плечо головой боднул.
        — Порядок!  — говорю и начинаю осматривать этот самый порядок.
        Оба мы лежим рядышком на цементном полу, как в средневековом подземелье.
        — А где же эти?  — спрашиваю у Буна.  — Обезьяны где?
        Спросил и сразу же их увидел. Стоят напротив нас и по-прежнему молчат, как безъязыкие.
        Вы знаете, я не трус. Бун — тоже. Но жутко нам было. Подвал. Полутьма. Мертвые маски. И хоть видно, что это мальчишки, но все равно жутко! Я этот страх с трудом пересилил и спрашиваю у обезьян:
        — Что дальше?
        Кто-то из них пальцами прищелкнул, и обезьяны задвигались — стали уходить. И все молча, как роботы. С грохотом закрылась железная дверь. С той стороны к ней привалили что-то тяжелое.
        Тихо. Только дождь булькает и гром вдалеке перекатывается. И еще — боль. Я ее при обезьянах не чувствовал, а сейчас она так и поползла по всему телу. Привстал я и спрашиваю:
        — Бун! Тебе ничего не сломали?
        — Откуда я знаю!  — отвечает он и тоже встает.  — Все болит одинаково.
        Я его успокоил:
        — Значит, цел, а то бы в одном месте больше всего болело.
        — А может, все сломано?
        — Ну тебя!  — говорю.  — Не пугай!  — и обнял его за плечи.
        Так мы и простояли несколько минут. Прочухивались. Потом к двери подошли и сразу поняли: нам с ней не справиться. Она из толстого железа и надежно приперта с той стороны. Как мы ее ни толкали, как ни тужились, она не приоткрылась ни на миллиметр.
        Бун сел около двери. Затих.
        — Ты о чем,  — спрашиваю,  — думаешь?
        А он, оказывается, часы подсчитывал.
        — Сейчас,  — говорит,  — около трех. Строители придут в понедельник к восьми утра. Осталось ждать сорок один час. Высидим?
        — А раньше никак не выбраться?
        — А как?
        Я и сам знал, что никак.
        — Тогда,  — говорю,  — должны высидеть. Только бы обезьяны не вернулись.
        — Не вернутся!  — ответил Бун.  — Незачем!.. Они все, что могли, уже сделали.
        Логично рассудил!
        — Правильно!  — говорю.  — Не вернутся, пожалуй.
        Сел я рядом с Буном. Тишина мертвая. Только где-то капли о цементный пол разбиваются: тук, тук, тук… И мысли какие-то нудные, серые.
        — И откуда,  — спрашиваю,  — все это берется?
        — Что?  — не понял Бун.
        — А все! Телефоны, пальто у Сысоевой, маски…
        — Пятна!  — отвечает Бун с усмешкой.
        Нам про эти пятна капитализма Галина Аркадьевна все уши прожужжала, но мы до конца так и не поняли, как они сохранились до наших дней.
        Ведь этим обезьянам не больше лет, чем нам с Буном. По росту видно. И мы, и они про капитализм из одних и тех же книг знаем. И от границы с капитализмом мы на одном расстоянии живем. Так почему же они в пятнах, а мы нет?
        Взять наш класс. Честное слово, все у нас нормальные какие-то. Бывают, конечно, и у нас мелкие срывы. Но чтоб трубки воровать, чтоб бить кого-то,  — никому и в голову не придет!.. Эх! Наших бы всех сюда, в этот дом! Кончилось бы обезьянье царство! Только ведь не придут! Откуда им знать про нашу беду?
        И так мне почему-то обидно стало, хоть плачь!
        — Слушай, Бун! Сколько мы всякой пустячины за свою жизнь делали!
        Он меня понял. Думал, наверно, про то же самое.
        — Хватает!  — говорит.  — Баночки-бумажки собирали?.. Только ты, Тур, про это со злости вспомнил. А злиться не на кого!
        — Не со злости, а от обиды! Там баночки и бумажки, а тут обезьяны по земле ходят!
        — На себя и обижайся… Надо было не только сбором макулатуры заниматься,  — ответил Бун.  — Помнишь, нам майор сказал: «Вам самим разбираться в делах своего поколения».
        В это время на пол что-то упало, сырое и вязкое. Шлепнулось, как большущий недожаренный блин. И зашумела вода. Она хлынула из незаделанного подвального окошка. Размыла землю и обрушилась вниз водопадом.
        Бросились мы к окну. Оно маленькое — будто для кошек сделано. До него рукой дотянуться можно. Но заткнуть его нечем. В подвале пусто.
        Первое, про что я подумал,  — это ботинки. Вода разольется по полу, и будем мы танцевать в луже. Глупее не выдумаешь!
        А Бун — тот самое главное уловил.
        — Ты понял?  — спрашивает.
        — Понял!  — говорю.  — Ванночка нам предстоит прохладная для закалки организма.
        Бун вздохнул прерывисто и произнес:
        — Ванночка…
        Он не договорил. Он этим словом, как ширмой, отгородил что-то от меня.
        — Чего темнишь?  — спрашиваю.
        — Нет,  — говорит.  — Темнить нечего. Просто я в этом году еще ни разу не купался.
        И опять не слова, а ширма. Что же он прячет за ней?.. И вдруг вспомнились мне и разлившиеся пруды у железной дороги, и фонтанчики из-под досок, и дождь. Море воды! И понял я Буна. Затопит наш подвал как дважды два! Затопит до самого окошка!
        Я бы испугался, если б не рассердился. А рассердился я на Буна. Какой великодушный нашелся! Сам мучается, а меня щадит!
        — Ладно!  — говорю, будто и сам давно все понял.  — Я не девчонка. И даже не княжна Тараканова!
        — Нет, не Тараканова!  — согласился Бун.  — У нее кровать была высокая.
        — Зато здесь крыс нет, а на картине их полно. И нас двое, а она одна тонула!
        Так мы переговаривались, лишь бы болтать что-нибудь, лишь бы не думать о воде. Но как о ней не думать, если она ревет на весь подвал. Холодная, мерзкая, мокрая…
        — Мне,  — говорю,  — с детства хотелось Ниагару увидеть, а теперь ни капельки не хочется. И в Петергоф на фонтаны я ни за что не поеду больше. Хоть бесплатно вези — не поеду!
        Бун не поддержал этот культурно-просветительный разговор. Спросил серьезно:
        — Ты жалеешь, Тур?
        — Чего?
        — Что затронул эту компаху?
        — Ничуть!  — отвечаю храбро.  — Еще дед мне приказывал: в стороне не стоять!
        — Значит, ничего не жалеешь?
        — Жалею, что тебя сюда затащил.
        — А еще?
        — Еще поход жалко, если сорвется… Ну и двадцать пятое число жалко, если не состоится…
        — А еще?
        — Чего пристал? Все жалко! Всех жалко!
        Бун помолчал. Потом сказал:
        — Мне еще Катюшу жалко, если больше не увидимся… И деда твоего я тоже вспомнил. Жалко, что обидел его тогда. Помнишь, он про долг любил толковать, а мы на дыбки вставали. Что за долг? А ну-ка, проверим, долг ли это?
        Вода уже до щиколоток дошла. Мне не до проверок было.
        — К чему,  — спрашиваю,  — ты это вспомнил?
        — К тому,  — говорит,  — что с этого все и начинается. Нету долга — есть свобода! Полная! Стопроцентная! Обезьяны пошли чай пить, а мы тонем. Да здравствует обезьянья свобода!
        Слышу: голос у Буна на пределе. Сорваться может. Надо его подбодрить.
        — Не ной!  — кричу.  — Нытик!.. То-онем! Карау-ул!.. Вода только ноги замочила. Ты что, ногами дышишь, что ли? Знаешь, что дед тебе бы сказал? Он бы тебе один закон снайперский выложил: если пуля уже летит в тебя, не смей умирать, пока не пошлешь встречную!
        Бун успокоился немножко. Так мы друг друга и поддерживали по очереди. Хорошо, что и паниковали мы тоже не вместе, а по очереди: то он, то я.
        Помню, я ослабел, когда вода до колен дошла. Там у меня на правой ноге родинка растет. Как только вода доползла до нее, так я и очумел от страха. Точно на кнопку нажали — волю выключили. В голове темно — никаких мыслей. Забегал я по подвалу, как в припадке. Стал воду вокруг расплескивать. Даже Буна не понимал, пока он не поймал меня за руку и не крикнул отчаянно:
        — Перестань! А то я сам двадцать пятого против тебя голосовать буду!
        — Врешь!  — говорю.  — Все ты врешь!
        Говорю — и не могу узнать свой голос.
        — Вру!  — согласился Бун.  — Это я нарочно… Держись, Тур!
        Голова у меня пришла в норму.
        — Держусь, Бун!.. Умирать нам рановато…
        А вода все ревет. Как я тогда ненавидел эту воду! Так бы и улетел в пустыню, в самое сердце Сахары, чтоб ни единой капельки ни сверху, ни снизу! Поклялся, что и пить ее никогда не буду, даже газированную! Все краны в квартире пробками позатыкаю!
        Когда вода до живота добралась, настала очередь Буна. Он скис… Бун не бегал, как я, не дергался. К стене прислонился, глаза закрыл и замкнулся, как покойник. Я его встряхнул за плечи и обругал залпом. Не помогло! Я еще раз. И про группу особого назначения напомнил. Высоко загнул!
        — Тащи,  — говорю,  — Бун! Тащи груз за весь отряд! Тащи за всех, кто проморгал обезьянье царство!
        И это не подействовало. Я сменил пластинку.
        — Бунушка!  — говорю ласково и убежденно.  — Дурачок! Да не пропадем мы! Катюша всю школу на ноги поставила — нас повсюду ищут! Милиция поднята по боевой готовности! Комсомольские патрули весь район прочесывают! Мы ведь, считай, тоже уже комсомольцы! Ну, не прошли кое-какие формальности — это не важно! Все равно комсомольцы! Нас в обиду не дадут!
        Красиво говорю! Так красиво, что самому не верится! Но не торопитесь! Я еще не закончил свою речь, а за дверью вдруг что-то заскрежетало! Бун глаза приоткрыл. Слышим — голос:
        — Есть тут кто? Эй! Отзовись!
        Мы закричали, а что — не помню. Помню только, как свет фонарика в глаза ударил. Какие-то незнакомые люди бросились в воду. По подвалу волны заходили.
        Но теперь плевали мы на волны! Пусть хоть шторм десятибалльный, пусть хоть цунами — с нами люди! Живем, Бун!..
        Речь-то моя красивая в самую точку попала!
        Когда нас из подвала на улицу вывели, было уже темно. Весь район новостроек в светлячках-фонариках. Да! Была здесь и милиция! Да! Были и комсомольцы — школьные и даже заводские. Да! И наши были, из нашего пионерского отряда.
        И Катюша была. Нас бы и без нее искать стали, но не раньше ночи. А Катюша в пять часов тревогу подняла. С четырех до пяти у кино стояла — ждала, а потом к Ваське Лобову домой пришла. Они Сеню Петровича разыскали и втроем раскачали весь наш район. Всех подключили: и Бориса Борисовича, и Васькиного отца, и толстого майора из милиции.
        А Катюша всех подстегивала. Ей говорят: подождать надо, задержались где-нибудь, сами объявятся. А она свое твердит: они никогда не опаздывают, что-то с ними случилось отвр-ратительное…

* * *

        Что еще рассказать вам? Про обезьян? Они, конечно, топить нас не собирались. Вода сама в подвал прорвалась. Борис Борисович установил это точно. Следствие он почти закончил, и ему наверняка в милицейской школе пятерка за практику обеспечена.
        Эта история многих заставила говорить и думать о нас с Буном. Расхваливали за стойкость и выдержку. Расписывали ужасы, которые все-таки не сломили нас.
        Говорят, что англичанка, услышав рассказ о наших приключениях, чуть в обморок не упала в учительской. Директор отпаивал ее водой.
        Клавдия Корнеевна тоже волновалась по-настоящему. Сначала вроде и ничего, а когда домой вернулась, пришлось «неотложку» вызывать. Сердце. Она и сейчас еще болеет.
        Кирилл Петрович — наш учитель по литературе, который скуп на слова, и тот сказал, встретив меня в школьном коридоре:
        — Слышал! Слышал! Так, Данилов, и держись в жизни!
        Сеня Петрович, увидев меня на следующий день, вынул из наружного кармана черные очки, засунул их во внутренний.
        — В разговоре с тобой они мне больше не пригодятся.
        Арнольд Викторович сам меня нашел и ничего не сказал. Уважительно подал лист бумаги. Смотрю — рекомендация.
        Ну, а наши мальчишки и девчонки, как мухи, вокруг меня порхали: ощупывали, синяки разглядывали. Захотел бы — они б меня дня три на руках носили!
        Вы заметили? Я все говорю: меня, мне, будто я один остался. Так оно и есть. Бун-то в больнице! Подхватил все-таки воспаление легких. Из-за его болезни и поход отложили. Он состоялся позже. И комсомольское собрание тоже состоялось. Но об этом я расскажу в следующий раз. Сейчас некогда. Надо Клавдию Корнеевну навестить, а потом побегу в больницу к Буну. Нужно Катюшу подменить.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к