Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / Детская Литература / Баруздин Сергей: " Тоня Из Семеновки " - читать онлайн

Сохранить .

        Тоня из Семеновки Сергей Алексеевич Баруздин

^Рисунки А. Лурье^

        Сергей Баруздин
        ТОНЯ ИЗ СЕМЕНОВКИ

        Мне было пятнадцать лет, и я уже засматривался на молодых женщин. Именно на женщин, а не на ровесниц, которые казались мне несерьезными девчонками. В ту пору я не знал, конечно, что девчонки развиваются быстрее мальчишек. Я ездил в Парк культуры да и по улицам ходил в надежде познакомиться с кем-нибудь постарше себя. Уверенности придавал и мой рост. Я был выше своих одноклассников, и в школе меня звали второгодником. Но, увы, все было бесполезно. Страшная стеснительность обуревала меня, когда надо было действовать. И я пасовал. Оставалось одно — влюбляться заочно. И дня не проходило, чтобы я не влюблялся.

* * *

        Началась война, и судьба занесла меня в деревню Семеновку под Каширой. Там был совхоз.
        Семеновка — довольно большая, дворов на двести деревня — лежала на берегу Оки, вся в зелени деревьев и кустарников. Со всех сторон, кроме речной, к ней подступали леса дикие и саженые. Говорят, в старые времена здесь находилось чье-то поместье и за лесами ухаживали всерьез. Но это было давно, и леса выросли, смешались, и рядом со строгими рядами берез и кленов поднялись ели и осины, рябины и дубы, а еще больше повырастало калины и бузины. В лесах было много ландышей, ежевики и земляники, а редкие поляны усыпало разноцветье с ромашками, колокольчиками, одуванчиками и незабудками.
        Дома в деревне разномастные. От изб, крытых соломой и дранкой, до каменных домов под железом и черепицей, да еще три сарая-общежития — приземистых, одноэтажных. К ним чаще всего и подъезжала полуторка, единственная машина в совхозе, привозя и отвозя рабочих на дальние покосы и торфяники. Зато в совхозе было много лошадей — крепких, выносливых битюгов, которым здесь хорошо кормилось. Трав и сена хоть отбавляй!
        Мы жили в деревне, а на работу ходили на станцию пешком всего за полкилометра.
        Там разгружали пустые бочки и ящики, а чаще мешки с солью — тяжеленные, по шестьдесят килограммов штука. Со мной работали мальчишки, такие же, как я, по четырнадцать-пятнадцать лет. Все они были здоровее и крепче меня — и совхозные и, как я, городские,  — хотя и я справлялся. Правда, иные шутили: «Смотри не переломись!» — но я пропускал эти шутки, поскольку чувствовал себя хотя бы ростом выше их, да и с мешками у меня ладилось. Не отставал.
        Деревенских мужчин в первые же недели и месяцы подмела война, и работу в совхозе выполняли женщины да дети, как мы, а то и помладше, школьники третьих — седьмых классов, в основном девчонки.
        Пожалуй, война пока давала знать о себе только этим.

* * *

        После работы мы мчались купаться. Берег Оки, в отличие от противоположного, был тут высокий, крутой, поросший кустарником и старыми ивами, и мы кубарем скатывались к воде. И глубина здесь приличная — по горлышко.
        В некотором отдалении от нас, слева, купались девчонки. Среди них я сразу же заметил невысокую, крепкую, с тугими русыми косами и широким лицом, которая была вроде старше других, но не настолько, чтобы особенно выделяться. Может, лишь лифчик выделял ее, белый с тонкими бретельками, да голубые трусики с красивым пятном-мячиком на боку. Остальные купались лишь в трусах.
        — Не заглядываться!  — крикнула мне старшая в первый же день, когда мы оказались на берегу.
        И потом, после купания, не раз то ли в шутку, то ли всерьез покрикивала нам:
        — А ну-ка, мальчики, отвернитесь! Дайте переодеться!
        Жара стояла невыносимая, какая-то удручающая, без единого облачка в тихом небе, без дождей и гроз, и после изнурительной работы на станции река казалась блаженством. Ока здесь была широка: метров пятьсот, а то и больше до другого берега. Мальчишки почти все смело переплывали ее. Впрочем, плыть приходилось метров триста, а дальше шло мелководье. Перебравшись на противоположный берег, они валялись на песке. Девчонки туда доплывать не решались.
        Я смотрел теперь на нее с того берега, и издали она казалась мне необыкновенной, особенно ее мокрые косы и трусики с мячиком.
        Меня подмывало спросить местных мальчишек, кто она, но я не решался, словно боясь спугнуть ее саму, нарушить то чувство, которое охватывало меня при виде ее.
        Как-то нас отпустили со станции раньше, и я, не увидев ее у реки, побежал вместо купания в деревню. Она полола что-то на поле со своими девчонками, и я остановился, завороженный. На ней было довольно длинное ярко-красное платье в горошек и на голове такая же косынка, из-под которой выбивались тугие косы. Мне показалось, что тут, в поле, она еще более красива, чем на реке.
        Я присел на скамейке возле избы, в которой квартировал, и долго смотрел в поле. Где-то после шести они закончили работу и отправились на реку. Я побрел за ними. На берегу уже не было мальчишек, и я, один из нашей компании, прыгнул в воду и поплыл на противоположный берег. Сегодня мне особенно хотелось показать, как я плаваю. И хотя не знал никаких стилей, я очень старался и какую-то часть проплыл даже на спине. А потом опять долго смотрел на нее с того песчаного берега. Вернулся я только когда девочки переоделись и ушли.
        Прежде вечера я больше коротал с книжкой, а тут и чтение забросил. После ужина выходил на деревенскую улицу и слонялся из конца в конец в надежде увидеть ее. По улице ходили группы и парочки, с гармошкой, но ее почему-то не было.
        Я возвращался к себе в избу и, пока хозяева не потушили свет, брал книгу, но не читал. На листках бумаги выводил стихотворные строчки:
        Все пройдет, и зимними порошами
        Заметет прошедших весен нить.
        Все равно ты самая хорошая,
        И тебя немыслимо забыть.

        Я подражал всем и вся, и вдруг у меня рождались такие стихи:
        Мы сидим с тобой в кабаке.
        Точим зубы со всякой сволочью,
        Чтоб навек забыть о тоске,
        Что нам губы разъела щелочью.

        Но думал я только о ней и в эти минуты и потом, когда в избе гас свет. Фантазия рисовала мне наши разговоры и встречи на берегу и на улице, в лесу и в совхозном клубе на киносеансе, а потом я засыпал, и мне снилась она в ярко-красном платье и такой же косынке горошком, и я удивлялся, что вижу цветные сны, чего раньше никогда не случалось.

* * *

        А еще было ночное. Удивительное время с лошадьми и ярким костром, с печеной картошкой. Вечером мы купали лошадей в Оке, а потом, сбивая себе копчики, без седел гнали их к лесу и там разводили костер.
        Лошади спокойно паслись на лугу, а мы, мальчишки, рассказывали страшные истории про леших и ведьм и тут же обменивались последними сведениями с фронтов, пожалуй, не менее страшными, но все же далекими от нас. Все продолжали ждать чуда, что вот-вот Красная Армия остановит немцев, погонит их назад и скоро будет победа.

* * *

        В двадцатых числах июля, как-то к вечеру, над деревней проползла немецкая эскадрилья.
        Люди повыбежали на улицу.
        Слышалось:
        — На Москву идут.
        — А наши что ж?
        — Прут, нахалы.
        Самолеты исчезли, и вдруг я увидел ее. Она стояла с коромыслом возле колодца и тоже, как все, смотрела в вечернее небо, а потом набрала воды и двинулась по тропке.
        Не знаю, откуда во мне взялась смелость, но я рванулся ей навстречу и, подбежав, выпалил:
        — Давайте я помогу вам!
        — Ну что ты! Я сама!  — смутилась она.
        — Нет, нет,  — настоял я и снял с коромысла ведра.

        Я схватил ведра в руки, а она осталась с коромыслом.
        «Только бы не расплескать, только бы не расплескать!» — думал я.
        Мы двигались по тропинке к дому, видимо, к ее дому. Вернее, это был не дом даже, а крохотная избенка, но под черепицей, аккуратная, с заросшим палисадником. По стенам избенки, вокруг двери и окон вился плющ.
        — Ты из Москвы?  — спросила она.
        Я кивнул.
        — А родители?  — поинтересовалась она.
        — Папа в армии, а мама у меня в Наркомземе работает. Вот я и приехал сюда.
        — В каком же ты классе?
        «Бог ты мой! Что же ей сказать? Неужели, что окончил седьмой? Что совсем еще мальчишка?»
        — В десятый перешел,  — как-то само собой вырвалось у меня.
        Мы уже подходили к ее дому.
        — Спасибо тебе!  — сказала она и хотела забрать ведра.
        Но я не выпустил.
        — Я занесу вам. Дверь только…
        Она приоткрыла дверь, и я через крошечные сени прошел в комнату — совсем небольшую, но очень аккуратную. Кровать с горкой белых подушек, диван, сундук, над которым висели фотографии; чисто выскобленный стол и несколько венских стульев вокруг.
        — Сюда.  — Она показала на лавку возле печи.
        Я поставил ведра.
        — Как же тебя зовут?  — спросила она.
        Я ответил.
        — Хорошее имя,  — сказала она.
        — А мне…  — Я хотел было признаться, что мое имя мне очень не нравится.
        — Нет, хорошее,  — повторила она.
        — А вы? Вы одна живете?  — робко поинтересовался я.
        — Папа в армии,  — сказала она,  — старшая сестра в Москве в институте учится, а мама у нас умерла в тридцать третьем, во время голода.
        — Ну, я пойду,  — сказал я. Но на пороге остановился:  — А зовут вас как?
        — В школе Антониной Семеновной,  — объяснила она.  — А ты можешь Тоней. Ведь ты почти взрослый.
        И она улыбнулась.
        Мне было радостно и горько. Она со мной говорила, и говорила всерьез, но она, значит, учительница. И ей не пятнадцать и даже не семнадцать, а все девятнадцать. И это «почти взрослый»! Почему же «почти»?

* * *

        В этот день на станции работы не было, хотя мы и пришли туда, но нас послали на уборку гороха.
        Мы вернулись в деревню и направились в поле. Еще издали я увидел Тоню и ее девчонок.
        — Помощь принимаете?  — крикнул я, когда мы оказались рядом.
        — Смотря как работать будете,  — отшутилась Тоня.
        Я снова видел ее совсем близко. Ладная фигура. Тонкие красивые ноги. Быстрые руки. Косы, спадающие вперед.
        Я механически срывал стручки гороха в подол рубашки, а сам не отрывал глаз от нее.
        Горох был вкусный, сладкий, но мне было не до гороха.
        Тоня работала быстро, и я еле поспевал за ней.
        Наконец догнал и даже чуть перегнал.
        — А у тебя, смотри, хватка,  — бросила Тоня на ходу.

* * *

        Теперь я не спал по ночам.
        Я писал:
        Какая ты?
        Такая ты,
        Что все
        Мечты мои
        Пусты…

        И еще:
        Я бормочу спросонья:
        Тоня…

        Вместо сна я действительно бормотал стихи.
        Теперь на реке я махал ей рукой, и она отвечала мне.
        Теперь на улице я мог с ней здороваться.
        По вечерам ждал, когда она пойдет за водой, но почему-то не заставал ее у колодца.
        Зато в выходной день, когда мы работали только до обеда, я увидел ее на лавочке около дома с книгой в руках.
        Я поздоровался и спросил:
        — Что вы, Тоня, читаете?
        — Второй раз «Войну и мир» перечитываю. Какая прелесть!  — призналась она.  — Ведь читала в педучилище и вроде недавно, а сейчас как будто впервые…
        Я «Войну и мир» не читал и, когда речь зашла о моем чтении, весьма кстати (вот, мол, какой я!) вспомнил Мопассана и Достоевского. Их я тоже знал плохо, но все же что-то читал, а главное, помнил по предисловиям. Томик Мопассана был у меня даже в деревне.
        — У Мопассана мне больше всего нравится «Измена графини де Рюн» и «Исповедь женщины», а у Достоевского — «Вечный муж», «Сон смешного человека», «Скверный анекдот»,  — самоуверенно сказал я.
        Она вроде удивилась.
        Потом сказала:
        — А я почему-то думала, что ты стихи больше любишь и даже сам пишешь.
        «Откуда же она узнала?»
        — Что вы! Что вы!  — поспешно опроверг я и, кажется, покраснел.
        — Мне так казалось,  — просто ответила она.
        Меня мучила совесть.
        «Как я мог обмануть Тоню? Сказал, что не люблю стихи и сам не пишу! Но не могу же я ей показать те стихи? Конечно, не могу!»
        Решение пришло неожиданно.
        «Напишу другие. И тогда покажу. Признаюсь, что сказал неправду…»
        Я не спал несколько ночей.
        И появилось такое:
        Мы не забудем поля изрытые,
        Села наши и города,
        Дотла сожженные, в прах разбитые,
        Мы не забудем их никогда.

        Мы помним зверства в Пинске и Львове,
        Куда притащен фашистский стяг.
        За горы трупов, за реки крови,
        За все ответит нам подлый враг.

        И еще и еще…

* * *

        В тот день я не пошел после работы на реку. Решил ждать Тоню в деревне. Заплывы через Оку — все это казалось теперь несерьезным.
        Мои товарищи по бригаде явно что-то заметили, особенно местные, деревенские.
        — На свидание?  — многозначительно спросил один.
        — Уж не влюбился ли ты в нашу учителку?  — добавил другой.
        — Тайна, покрытая мраком,  — сказал третий.
        Мне было все равно, но я все же буркнул:
        — Не трепитесь!
        Я болтался по почти пустынной деревенской улице. В кармане у меня были стихи. На лавочке после ослабшей дневной жары сидели самые древние — старики и старухи. Возле копошились малые дети.
        Наконец я увидел Тоню. Она шла со своими девчонками с реки.
        Я неловко остановил ее:
        — Здравствуйте, Тоня! Мне… Мне надо поговорить с вами… Можно?
        — Идите, девочки,  — сказала она.  — Так?
        «С чего начать?»
        Я робел.
        — Ну, так?  — повторила Тоня, и мне почему-то показалось, что в голосе ее прозвучала обида. Косы ее были мокрыми после купания, с них падали капли воды. Падали на короткое выцветшее платьице с широким вырезом.
        Но лицо было доброе. Каре-серые глаза смотрели на меня скорее с любопытством, нежели с обидой. Я успокоился.
        Почему-то впервые в голове промелькнуло:
        «В Москве никогда не встретишь такую учительницу».
        — Я сказал вам неправду,  — признался я.  — Я люблю стихи и даже сам пишу.
        — Значит, я не ошиблась? А ты можешь мне почитать?
        Я пожал плечами.
        — Пойдем,  — решительно сказала она и, взяв меня под локоть, повела к себе домой.
        Дома сказала:
        — Я только переоденусь…
        И скрылась за занавеской у печки.
        Вернулась в желтой кофточке и зеленой юбке, еще более привлекательная.
        — Почитай…
        Я начал читать подряд. «Мщение», «Зенитчикам», «Партизаны», «Красной Армии», «Украина», «Москва».
        — Мне нравится,  — несколько раз повторяла она.
        А когда я закончил, подтвердила:
        — По-моему, хорошо.
        Потом говорили о стихах. Я вразнобой называл Веневитинова, Баратынского, Батюшкова, Майкова, Кольцова, Языкова, Кюхельбекера, Дениса Давыдова. Мне и правда нравились их стихи.
        — А я пишу только юмористические для стенгазеты и журнала, который мы делаем с пятиклассниками,  — призналась она.
        Это было совсем неожиданно.
        Предложила:
        — Хочешь, прочту?
        Это уже было полное доверие ко мне, как к равному.
        Я даже вспыхнул и молча кивнул головой.
        Она прочитала:
        Три сестрицы под окном
        Говорили вечерком.
        «Кабы я была царица,  —
        Молвит первая сестрица,  —
        Издала бы я закон:
        Теоремы и таблицы
        Тайно бросить в бездну волн»
        «Если б я была царица,  —
        Отвечала ей сестрица,  —
        Я бы во дворце жила.
        Там у зеркала стояла,
        Платья, шляпы примеряла
        И красавицей была».
        Третья молвила сестрица:
        «Кабы я была царица,
        Я не знала бы забот:
        Над контрольной не пыхтела,
        Целый день в кино сидела
        Вместо письменных работ».

        А потом:
        На вершину еле-еле
        Я с волнением иду.
        Неужели, неужели
        Я в шестой не перейду!

        Не знаю, что меня больше потрясло: ее стихи или ее доверие.
        — Очень плохо?  — спросила она.
        — Да что вы!  — воскликнул я.  — Такие стихи печатают!
        — Правда?  — Она то ли обрадовалась, то ли искренно удивилась.
        Когда я уже уходил, она невзначай попросила:
        — А ты не можешь мне пока оставить свои стихи? Я их перепишу, а потом верну…
        Я передал ей свои бумажки и долго еще топтался на пороге.
        «Как жаль, что я не могу показать ей те стихи, что про нее,  — думал я по пути домой.  — А может, показать? Не читать, а просто передать и удрать?»
        Ночью я написал еще одно, опять про нее.
        Начиналось оно так:
        Загорело твое лицо
        И обветрело,
        Я приду к тебе на крыльцо
        С песней светлою…

* * *

        Под утро мне приснился странный сон. Будто мы и не на Оке совсем, а на Черном море, в Немецкой слободе под Судаком, где я был в тридцать седьмом, и Тоня в купальнике, которые, носят на юге.
        Она идет по воде, как в «Празднике Святого Иоргена» Кторов, а я придерживаю ее за руку, и взгляд ее устремлен вперед, к горизонту, где стоят немецкие корабли со свастикой.
        «Может, не надо?» — говорю я.
        «Нет, надо! Надо!  — упрямо повторяет Тоня, и продолжает идти, чуть касаясь ногами воды.  — Мы должны их уничтожить!»
        Прямо в глаза нам светит яркое солнце и блестят брызги, но корабли все равно видны, и они направляют в нашу сторону жерла своих орудий. Орудия длинные, и, кажется, вот-вот они упрутся в наши груди.
        «Сейчас, сейчас,  — говорит Тоня.  — Иди смелее! Ведь смелость — это не отчаяние, а осознанная необходимость».
        Получается, что не я ее веду, как было вначале, а она меня, и я поспешаю вперед со словами:
        «У Грина есть что-то про смелость, но я забыл. Из головы совсем вылетело».
        «Грин — это прекрасно,  — говорит Тоня. И вдруг удивленно спрашивает:  — Почему же мы забыли с тобой Грина? Совсем забыли!»

* * *

        Наконец я решился. Купил в сельмаге тетрадку в косую линейку (других не было) и аккуратно переписал в нее все стихи о Тоне. Сверху даже поставил посвящение: «Тоне». Сначала хотел написать сокращенно «АС», как, мне казалось, писали в старину, но потом подумал: «А вдруг она не догадается?» — и написал: «Тоне».
        Долго выбирал подходящий момент.
        Бродил по деревне. И как-то вечером заметил в ее плотно зашторенном окошке лучик света. На цыпочках пробрался в палисадник и просунул тетрадку под дверь. Будь что будет!
        Несколько дней я избегал встреч с ней, и хорошо, что Тони не было. Правда, и на реку я не ходил после работы, а если хотелось искупаться, выбирался из дома в темноте, когда на Оке уже никого не было, только светили белые и красные маяки-поплавки.
        И вдруг как-то ко мне домой прибегает деревенский мальчишка и таинственно заявляет:
        — А тебя учителка наша разыскивает. Ну, Антонина Семеновна.
        Я так и ахнул.
        «Ну, все! Теперь пропал! И дернуло же меня подсунуть ей эти стихи!»
        Мальчишке я, конечно, ничего не сказал, а сам стал еще больше сторониться Тони.
        Но на следующий день она сама пришла ко мне. Я вышел на улицу. В руках у нее была газета.
        — Хочу порадовать тебя,  — сказала Тоня.  — Не сердись, что без твоего согласия.
        И она протянула газету.
        Это была районная газета «Знамя социализма».
        Не понимая, я вертел ее в руках.
        — На обратной стороне,  — подсказала она.
        Я перевернул газетный лист и увидел свои стихи. Целых полполосы. Тут были и «Мщение», и «Зенитчикам», и «Партизаны», и «Красная Армия», и «Украина», и «Москва».
        — Ну, как?  — спросила Тоня.  — Доволен?
        Я не знал, что сказать.
        Посмотрел еще раз полосу. И имя и фамилия, а под ними подпись: «Рабочий совхоза «Семеновский», 15 лет».
        «Зачем эти «15 лет»?  — подумал я.  — Опять мой детский возраст…»
        — А за те твои стихи спасибо!  — невзначай сказала Тоня.  — Хорошие стихи, даже лучше этих напечатанных. Вот только, если еще…
        Она не договорила.
        Я молчал.

* * *

        А война все катилась и катилась на восток. Все уже привыкли к немецким самолетам в небе, и к воздушным боям, которые все чаще вспыхивали над деревней, и к грохоту зениток на станции, и к проходящим через деревню воинским частям, и к колоннам беженцев и тощим стадам, которые тянулись в глубь страны.
        Я раз в неделю писал маме, и вот в начале сентября от нее пришло грозное письмо: «…Наш наркомат эвакуируется в Горький, а потом в Куйбышев. Немедленно возвращайся домой!»
        Письмо меня ошеломило.
        «Какая эвакуация? И зачем мне ехать в этот Горький или Куйбышев? Уж лучше бы на фронт! Или, в конце концов, здесь работать. Как-никак польза…»
        Я побежал к Тоне. Постучал к ней в дверь.
        Когда она вышла, сразу заметила — что-то случилось.
        Я протянул письмо. Она долго читала его.
        Потом сказала:
        — Надо ехать!  — И добавила:  — Дай я тебя поцелую!
        Она целовала меня как-то горячо и беспорядочно, а я прижимался к ней и думал, что вот-вот разревусь.
        Я не плакал, когда в школе, катаясь на перилах, сорвался, пролетев полтора этажа.
        Я не плакал, когда летом залез в колючую проволоку и меня вынимали оттуда с помощью ножниц.
        Я не плакал, когда прыгнул с крыши двухэтажного дома, сломал пяточную кость.
        А тут…

* * *

        Немцы вошли в Семеновку в начале октября. Вошли без боя. Наши отступили за Оку, взорвав перед этим железнодорожный мост.
        Жители попрятали перед приходом немцев все хозяйство. Лошадей, скот, зерно, овощи. Полуторку сожгли. В поле остались только свекла и капуста.
        Колонна немцев — бронетранспортер, три танка и несколько десятков мотоциклистов — прошла через всю деревню и остановилась на площади возле старенького клуба. Из бронетранспортера вылез белобрысый, загорелый обер-лейтенант, а с ним бывший житель Семеновки, преподаватель немецкого языка Иван Карлович Фогель. Несколько недель назад он исчез куда-то, ходили слухи, что его выселили, но вот он вернулся. На нем была немецкая шинель, на рукаве повязка со свастикой, на седой голове фуражка с околышем. Жителей деревни, включая самых древних, согнали на площадь.
        Фогель, что-то согласовав с обер-лейтенантом, поднялся на специально принесенную табуретку.
        — Слушайте приказ коменданта обер-лейтенанта Кесселя!  — выкрикнул он.  — Первое: все имущество и продукты вернуть в совхоз. Срок двадцать четыре часа. Работать будете в совхозе только на нужды германской армии. Второе: с девяти вечера до шести утра комендантский час. За выход на улицу — расстрел без предупреждения. Третье,  — и тут Фогель почему-то перешел на плохой русский,  — я есть ваш староста. Все!
        Тоня стояла среди молчавших и лишь изредка мрачно вздыхавших односельчан и собралась уже было направиться к своему дому, но увидела, как туда идут обер-лейтенант с Фогелем, за ними денщик с чемоданом. Она остановилась, замерла на минуту и вдруг рванула влево, к крайнему дому Михеевых. Сам Федор Прокофьевич, их учитель физики, еще в июле ушел в Красную Армию, но в доме осталась жена с ребятами. И Тоня скрылась там.
        Ее нашли вечером. Нашел Фогель, пришедший с тремя автоматчиками.
        Зло бросил:
        — Докомсомолилась! Одевайся! Живо выходи!
        Немцы связали ей руки за спиной.
        Пока связывали руки, Тоня плюнула Фогелю в лицо. Он успел отвернуться.
        — Гад, предатель!  — прошептала она.
        Фогель невозмутимо улыбнулся:
        — Крылышки обломают.
        Ее вытолкнули на улицу и повели по деревне. Жители испуганно смотрели на Тоню из окон и палисадников. Немцы шли с автоматами наизготовку, Фогель — держась за кобуру.
        Возле ее дома стоял офицерский денщик. Он приоткрыл дверь, и Тоню впихнули туда. Два солдата замерли у входа. Вскоре из дома вышли Фогель и третий немец.
        А утром дверь распахнулась, и на пороге оказалась Тоня. Лицо ее опухло, глаза заплыли, на щеках и на лбу виднелись кровавые царапины. Платье под распахнутым полушубком было изодрано.
        За ней в сени вошел офицер в расстегнутом кителе и крикнул часовым:
        — Лассэн зи зи дурх! Цум тойфель![1 - Пропустите ее! Пусть катится к черту! (нем.)]

        А Тоня, ничего не видя перед собой, спустилась с крыльца, открыла калитку, пересекла улицу и, как была, растрепанная — одна коса впереди, другая позади, со свалившимся на плечи платком,  — направилась в поле. Фигура ее, медленно покачиваясь, двигалась в сторону леса.
        Сотни глаз следили за ней, а она все шла и шла, не оборачиваясь, будто слепая. Она не боялась, что ей выстрелят в спину, да немцы и не решались стрелять. Они сами, как завороженные, смотрели ей вслед.
        А Тоня шла. Вот уже и поле осталось позади, а впереди появился кустарник и молодняк, осиновый и березовый. Она скрылась за первыми кустами и березками и вскоре совсем исчезла.
        Впрочем, я не видел этого и узнал все много-много лет спустя.

* * *

        Есть, наверное, что-то закономерное в том, что к пятидесяти тебя начинает упрямо тянуть в детство твое и юность. Вот и я недавно не выдержал и, не сказав ничего даже домашним своим, направился в Семеновку.
        Деревню, конечно, узнать было невозможно. Асфальт. Слева и справа каменные дома — одноэтажные и двухэтажные. На площади Дом культуры, магазин с кафе на третьем этаже, какие-то службы быта.
        А в середине площади ограда. Мраморный треугольник со звездочкой наверху и с бронзовой дощечкой: «Комсомолка-партизанка Тоня Алферова, 1923 -1942».
        Чуть ниже на такой же дощечке выбиты слов:
        Все пройдет, и зимними порошами
        Заметет прошедших весен нить.
        Все равно ты самая хорошая,
        И тебя немыслимо забыть…

        А вокруг в зелени травы еще дощечки. Я насчитал двадцать восемь. На них фамилии и даты. Последняя для всех одна: 1942. Это те, кто освобождал Семеновку.
        Я стоял у ограды и, бог ты мой, о чем только не передумал…
        notes

        Примечания

        1

        Пропустите ее! Пусть катится к черту! (нем.)

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к