Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / Детская Литература / Андерсен Ганс Христиан: " 7 Историй Для Девочек " - читать онлайн

Сохранить .


7 историй для девочек Лидия Алексеевна Чарская
        Льюис Кэрролл
        Александр Грин
        Ганс Христиан Андерсен
        Александр Дюма

        Перед вами уникальная подборка «7 историй для девочек», которая станет путеводной звездой для маленьких леди, расскажет о красоте, доброте и справедливости лучше любых наставлений и правил. В нее вошли лучшие классические произведения, любимые многими поколениями, которые просто обязана прочитать каждая девочка.
        «Приключения Алисы в Стране Чудес» - бессмертная книга английского писателя Льюиса Кэрролла о девочке Алисе, которая бесстрашно прыгает в кроличью норку и попадает в необычную страну, где все ежеминутно меняется.
        В сборник также вошли два произведения Лидии Чарской, одной из любимейших писательниц юных девушек. В «Записках институтки» описывается жизнь воспитанниц Павловского института благородных девиц, их переживания и стремления, мечты и идеалы. «Особенная» - повесть о благородной, чистой душой и помыслами девушке Лике, которая мечтает бескорыстно помогать нуждающимся.
        Знаменитая повесть-феерия Александра Грина «Алые паруса» - это трогательный и символичный рассказ о девочке Ассоль, о непоколебимой вере, которая творит чудеса, и о том, что настоящее счастье - исполнить чью-то мечту.
        Роман Жорж Санд повествует об истории жизни невинной и честной Консуэло, которая обладает необычайным даром - завораживающим оперным голосом. Столкнувшись с предательством и интригами, она вынуждена стать преподавательницей музыки в старинном замке.
        Роман «Королева Марго» легендарного Александра Дюма повествует о гугенотских войнах, о кровавом противостоянии протестантов и католиков, а также о придворных интригах, в которые поневоле оказывается втянутой королева Марго.
        Завораживающая и добрая повесть «Таинственный сад» Фрэнсис Бёрнетт рассказывает о том, как маленькая капризуля превращается в добрую и ласковую девочку, способную полюбить себя и все, что ее окружает.

        7 историй для девочек

        Льюис Кэрролл
        Приключения Алисы в Стране Чудес Или Странствие в Странную Страну по страницам престранной пространной истории

        Пересказ М.С. Блехмана

        Глава 1. Кубарем в кроличью норку

        Алиска вконец устала всё сидеть и сидеть без дела рядом с сестрой на берегу речки. Сестра читала книжку, Алиса разок-другой заглянула в неё, но книжка была без картинок, а что это за книжка без картинок - в ней же читать нечего!
        День был жаркий, ленивый, голова становилась всё тяжелее, а мыслей в ней - всё меньше. И никак не могла Алиска решить, что же лучше - сидеть вот так и сидеть или, может быть, сплести венок из ромашек,  - но ведь для этого же надо встава-ать… и вдруг, откуда ни возьмись, прямо перед её носом пробежал Белый красноглазый Кролик.
        Ну, в этом ещё не было ничего чудесного. Не очень удивилась Алиска и тогда, когда Кролик пробормотал: «Ой, мамочки, опоздаю, и всё тут! (Уже потом, когда вся эта история закончилась, она подумала, что удивиться стоило, но сейчас она совсем не удивилась). А вот когда Кролик взял и вынул из жилетного кармана часики на цепочке, да ещё и посмотрел на них, а посмотрев, припустил со всех ног, Алиса вдруг вспомнила, что ещё не видала у кроликов кармашков на жилетках, да не пустых, а с часами, и, подумав так, она вскочила на ноги и, сгорая от любопытства, побежала через поле за Кроликом. Ей повезло: она успела заметить, как он юркнул в большую кроличью норку под живой изгородью.
        Алиса тут же прыгнула вслед, даже не подумав, как же она выберется обратно.
        Кроличья нора вела куда-то вперёд подобно туннелю, а потом вдруг провалилась - да так неожиданно, что Алиска и ахнуть не успела, как упала в глубокий-преглубокий колодец.
        То ли колодец был слишком глубок, то ли она медленно летела, но у неё оказалось достаточно времени, чтобы оглядеться вокруг и подумать: «Ой, что же теперь будет?» Первым делом она попыталась рассмотреть, куда же она падает, но внизу было совсем темно. Потом она разглядела стенки колодца: на них было множество шкафчиков и полочек, а на крючочках висели картинки и карты. Алиска взяла со встречной полки банку, на которой была наклейка «Апельсиновое повидло», но, к огромному сожалению, банка была пуста. Бросить её было страшно (а вдруг внизу кто-нибудь есть?), и Алиска ухитрилась поставить её в один из встречных шкафчиков.
        «Вот здорово!» - подумала Алиса.  - Теперь и с лестницы скатиться не страшно! Такой смелой стану - дома все позавидуют. А как же? Я и с крышу упаду - не пикну! (Да уж, пикнуть ей бы не удалось).
        Вниз, вниз, вниз. Когда же это кончится?
        «Интересно, сколько километров я пролетела?  - вслух подумала Алиска.  - Наверно, уже долетела до центра Земли. Ну-ка, посмотрим: если я пролетела 6 тысяч километров…» Алиска кое-что в этом роде учила в школе; сейчас, правда, было не самое время демонстрировать свои познания - похвалить-то ведь было некому, но почему бы не попрактиковаться? «Да, точно, шесть тысяч. Тогда на какой же я широте и долготе?» - Алиска не знала, что такое «широта» и «долгота», но зато слова такие красивые!
        «Интересно, а что если я пролечу всю Землю насквозь? Вылечу - а там люди ходят вверх ногами, вот интересно! Кто под нами вверх ногами? Перевёртыши их называют, кажется…» (Хорошо, что её никто сейчас не слышал - слово-то вроде бы совсем не то).
        «Да, надо же узнать, в какую страну я прилетела. Тётенька, скажите, пожалуйста, это у вас Новая Зеландия или Австралия?» - И она попыталась сделать реверанс (представляете - вверх тормашками! Попробуйте - сможете?).
        «Нет, спрашивать нельзя: люди подумают, что я двоечница. Может, найду какую-нибудь вывеску или указатель?»
        Вниз, вниз, вниз. Делать было совсем нечего, и Алиса снова принялась размышлять вслух:
        «Диночке без меня будет вечером так грустно!» (Диночка - это её кошка).
        «Хоть бы не забыли ей молока дать на полдник. Солнышко моё! Как мне тебя здесь не хватает! Правда, я, сколько ни летела, ни одной мышки не встретила, зато летучие тут обязательно должны быть, а они на вид почти совсем как обычные, да? Вот только какие они на вкус?»
        Тут Алиске стало хотеться спать, она закрыла глаза и уже сквозь сон бормотала:
        «Кошки-мышки…»
        Потом - «Мышки-кошки…» (а какая, собственно, разница?).
        Она чувствовала, что засыпает, и вот уже её начал сниться сон: идёт это она под лапу с Диной и так строго у неё спрашивает:
        - Скажи-ка, Дина, приходилось ли тебе лакомиться летучей мышью?
        И вдруг - трах, бах!  - она шлёпнулась на кучу хвороста и сухих листьев. Наконец-то долетела!
        Алиска совсем не ушиблась. Вскочив на ноги, она посмотрела туда, откуда прилетела, но там было совсем темно. Прямо перед собой она увидела длинный ход, а в конце его ещё виднелся Белый Кролик. Нельзя было терять ни секунды.
        Алиса стремглав бросилась за Кроликом, и как раз вовремя: Кролик уже сворачивал за угол.
        - Опоздаю!  - пробормотал он.  - Клянусь ушами, опоздаю!
        Кролик был, кажется, совсем рядом, но, выбежав из-за угла, Алиса остановилась: Кролик исчез. Она очутилась в длинном зале с низким потолком, с которого свисала вереница ламп, слабо освещавших помещение.
        В зале оказалось множество дверей, но все они были заперты. Алиска обошла зал в оба конца, подёргала все ручки и, наконец, вышла на середину, с грустью размышляя, как же она выберется наружу.
        И тут она увидела прямо перед собой стеклянный столик на трёх ножках. На нём не было ничего, кроме крошечного золотого ключика. Алиса подумала, не подойдёт ли он к одной из дверей, но, увы, наверно, замки на дверях были слишком большими, а может, ключик - слишком маленьким, только ей не удалось отпереть хотя бы одну дверь.
        Зато на этот раз Алиска набрела на портьеру, свисавшую до пола: за портьерой открывалась малюсенькая дверца - ей по колено. Она вставила ключик в замок, и - ура! Он подошёл!
        Алиса открыла дверцу и увидела, что та ведёт в узкий ход, не шире мышиной норки. Она стала на четвереньки, заглянула в эту норку и увидела красивый-прекрасивый сад. До чего же ей захотелось выбраться из полутёмного зала и погулять среди клумб с диковинными цветами и журчащих фонтанов, но ей никак не удавалось просунуть голову в дверцу.
        «А если бы голова и пролезла,  - с грустью подумала Алиса,  - она же у человека должна быть на плечах. Вот если бы я умела складываться и раскладываться, как подзорная труба.
        Думаю, я бы смогла, вот только бы мне рассказали, как это делается».
        Ну и вправду, с ней уже сегодня случилось так много необычного, что всё необычное казалось совсем обычным.
        Бесполезно было ждать у дверцы погоду. Алиса вернулась к столику в надежде, что на нём найдётся ещё один ключик или, по крайней мере, какая-нибудь волшебная книга, где будет написано, как человеку сложиться в три погибели.
        Но на этот раз на столике обнаружилась маленькая бутылочка («Раньше её точно не было»,  - подумала Алиса), а на горлышке у неё висела этикетка, а на этикетке было напечатано крупными буквами: ВЫПЕЙ МЕНЯ
        Какая хитренькая! «Выпей меня». Алиска была умной девочкой. Разве можно так сразу взять и выпить?
        - Нет,  - сказала она,  - посмотрим сначала - может, тут где-нибудь написано «Яд».
        Ей доводилось читать занимательные истории о том, как непослушные дети сгорали дотла, и как их съедали живьём дикие звери, и как с ними случались другие неприятности. А всё почему? Да потому, что они забывали, чему их учили взрослые: не держись слишком долго за раскалённую кочергу - можешь обжечься; не разрезай себе палец ножом слишком глубоко - может пойти кровь.
        И ещё она крепко-накрепко запомнила: если напиться из бутылки, на которой написано «Яд», то чего доброго разболится живот.
        Нет, на этой бутылочке не было написано «Яд», и Алиска рискнула попробовать капельку. Было вкусно - что-то среднее между пирожком с вишнями, кремом, ананасом, жареной индюшкой, ирисками и гренками с маслом,  - и она залпом выпила всё до дна.

* * *

        - Ой, как интересно!  - воскликнула Алиса.  - Я, кажется, складываюсь, как подзорная труба.
        Так оно и было. Она теперь была себе ниже колена и с радостью подумала, что сможет, наконец, пройти через дверцу в чудесный сад. Но сначала она немножко подождала - посмотреть, не уменьшится ли она ещё больше. Это её беспокоило.
        - Если так пойдёт дальше,  - сказала Алиска,  - я ведь могу совсем закончиться, как свечка. Интересно, куда я тогда денусь?
        И она попыталась представить себе задутое пламя свечи - она ведь раньше видела только горящее.
        Нет, больше она не уменьшалась; значит, можно идти в сад. Но увы - подойдя к двери, Алиска вспомнила, что забыла золотой ключик, а когда вернулась за ним к столу, ключика было не достать: она его видела снизу через стекло, несколько раз пробовала взобраться на стол по ножке, но соскальзывала вниз.
        Вконец измучившись, бедняжка села на пол и расплакалась.
        - Ну-ка, перестань плакать!  - строго приказала она себе.  - Я кому сказала!
        Она часто давала себе мудрые советы (правда, не всегда им следовала), а иногда ругала себя, да так строго, что начинала плакать. Однажды она даже попыталась надрать себе уши - за то, что сама себя обхитрила, играя в крокет. Алиса была большая фантазёрка и обожала играть, как будто она - два человека сразу.
        - Нет,  - рассудила бедная Алиска,  - сейчас не получится быть двумя. Меня ведь и на одну не наберётся!
        Внезапно её взгляд упал на маленькую стеклянную коробочку под столом. Она открыла её; в коробочке оказался малюсенький пирожок, а на нём смородинками были выложены слова: СКУШАЙ МЕНЯ.
        - Вот и хорошо,  - сказала Алиса.  - Если я его съем и вырасту, то достану ключ, а если уменьшусь - смогу пролезть под дверью. Будь что будет!
        И она откусила кусочек, приговаривая озабоченно:
        - Вверх или вниз? Вверх или вниз?
        А сама в это время держала руку на макушке, чтобы определить, растёт голова или уменьшается.
        К её удивлению, она осталась, какой была. Собственно, от пирожка можно только поправиться, но сегодня с Алиской уже приключилось так много чудес, что было ужасно досадно, когда они переставали приключаться.
        Алиска снова принялась за дело, и вскоре от пирожка не осталось ни крошки.

        Глава 2. Море слёз

        - Вот так чудо!  - воскликнула Алиса.  - Не чудо, а чудище! (Это она от удивления).  - Я же раздвигаюсь, как самый большущий подзорный телескоп! Прощайте, ножки!
        Представляете, взглянув вниз, на свои ноги, она увидела, что они всё удаляются и удаляются и почти уже скрылись из виду.
        «Бедные мои ножки! Кто теперь будет надевать на вас туфельки и чулочки, солнышки вы мои! Мне уж никак, я ведь буду так далеко, придётся вам самим управляться…»
        «Надо к ним подлизаться,  - подумала Алиса, не то они возьмут, да и пойдут туда, куда не надо. Придумала! Подарю им на Новый год новые туфельки».
        И она принялась фантазировать, как пошлёт туфельки с доставкой на дом.
        - Ой, как смешно - дарить подарки собственным ногам! Да ещё и открытку вложу:
        ГЛУБОКОУВАЖАЕМАЯ ПРАВАЯ НОЖКА! ПОЗДРАВЛЯЮ ВАС С НОВЫМ ГОДОМ! ЖЕЛАЮ ЗДОРОВЬЯ, СЧАСТЬЯ, УСПЕХОВ В ЛИЧНОЙ ЖИЗНИ. ВАША АЛИСА.
        - Ой, мамочка, что же это я болтаю?!
        В ту же секунду Алиска упёрлась головой в потолок: она уже выросла раза в три. Схватив золотой ключик, она бросилась к двери, ведущей в сад.
        Бедняжка! Теперь она только и могла - лёжа на боку, заглянуть одним глазищем в сад, пробраться ж туда было невозможно. Алиска села на пол и снова расплакалась.
        «Как тебе не стыдно!  - пристыдила она сама себя.  - Такая большущая девочка» (и верно - куда уж больше), а плачешь, как маленький ребёнок. Сейчас же перестань, слышишь?!»
        Но слёзы не останавливались и всё текли ручьями, пока, наконец, не наплакалась большая лужа - по щиколотку взрослому человеку, и не растеклась до середины зала.
        Через некоторое время послышались чьи-то негромкие шаги, и она поспешно вытерла глаза - посмотреть, кто идёт. Это возвращался Белый Кролик. Был он изысканно одет, в одной руке держал белые шерстяные перчатки, в другой - большой веер. Кролик быстро семенил, приговаривая:
        - Ой, что будет, ой, что будет! Герцогиня меня съест, если я опоздаю!..
        Алиска чувствовала себя такой беспомощной, что готова была обратиться за помощью к первому встречному. И вот, когда Кролик пробегал мимо неё, она обратилась к нему - тихонько, с дрожью в голосе:
        - Простите, дяденька…
        Того как током ударило. Он вздрогнул, уронил перчатки и веер и бросился наутёк.
        Алиска подняла их и принялась обмахиваться веером - в зале было жарковато. Обмахиваясь, она говорила:
        - Ой, мамочка, до чего же всё непонятно сегодня! А ведь ещё вчера всё было как обычно!.. Может быть, меня во сне подменили? Ну-ка, припомню, какая я была, когда утром встала? Кажется, я уже была капельку другая… Но если меня и вправду подменили, то к т о же я т е п е р ь? Вот в чём вопрос!
        И она принялась перебирать в памяти всех своих подружек, размышляя, не подменили ли её на кого-нибудь из них.
        - Я точно не Ада,  - решила она,  - потому что у неё волосы кудряшками, а у меня прямые. И, конечно же, я не Молли: я ведь столько всего знаю, а она - ой, да она почти ничегошеньки! И вообще, она - это она, а я тогда - это… ой, ну до чего же это всё непонятно!
        - Надо попробовать вспомнить всё, что я раньше знала. Ну-ка: четырежды пять - двенадцать, четырежды шесть - тринадцать, четырежды семь… ой, мамочка, я так и до двадцати не доберусь!
        - Ну, ладно, таблица умножения не считается. Попробуем лучше географию. Лондон - столица Парижа, Париж - столица Рима, Рим… нет, нет, всё неправильно!
        - Попробую лучше рассказать на память какое-нибудь стихотворение…
        Она выпрямилась, положив руки, как примерная ученица, и принялась декламировать. Но голос у неё был чужой и хриплый, а слова получились какие-то не те:
        У меня растут года,
        Скоро старой стану.
        Кем же стану я тогда,
        Если не устану?

        Я до неба доросла,
        Задеваю тучи.
        В лилипуты б я пошла,
        Пусть меня научат.

        До чего же я мала!
        Как любить такую?
        В Гуливеры бы я пошла,
        Пусть меня надуют!

        - Нет, это совсем не то,  - проговорила Алиса, и на глазах у неё снова выступили слёзы.  - Значит, я всё-таки Молли. И буду я теперь жить в её крохотном домишке, и игрушек у меня почти совсем не будет, а вместо них - сплошное домашнее задание!..
        - Нет, если уж я превратилась в Молли, лучше мне навсегда остаться здесь! И пусть старшие не заглядывают сюда и не упрашивают меня: «Ласточка, вернись назад!» Я только взгляну на них строго снизу вверх и скажу: «А кто я такая? Ответьте сначала: в кого я превратилась? Если мне понравится быть ею, тогда выйду, а если нет - останусь тут, пока не подменюсь на кого-нибудь другого…
        - Ой, мамочка моя!  - запричитала Алиска, и слёзы брызнули у неё из глаз.  - До чего же хочется, чтобы сюда хоть кто-нибудь заглянул! Как тяжело быть одной-одинёшенькой!
        Сказав это, она взглянула на свои руки и с удивлением обнаружила, что сама не заметила, как надела одну из Кроличьих перчаток.
        «Как же мне это удалось?  - подумала Алиска.  - Неужели я снова уменьшилась?»
        Она подошла к столику, чтобы измериться, и увидела, что стала себе до пояса и продолжает быстро уменьшаться. Оказывается, всё дело было в веере, который она держала в одной руке. Алиска поспешно бросила его, и правильно сделала, а то совсем бы исчезла.
        - Чуть было не испарилась!  - проговорила она с испугом, но довольная, что от неё хоть что-то осталось.  - Ну, а теперь - в сад!
        И она подбежала к заветной дверце,  - но - увы! та снова была заперта, а золотой ключик лежал на столе, как и прежде.
        - Вот беда!  - горько вздохнула бедняжка.  - Я теперь совсем крохотная. Ужасно, говорю я вам, просто ужасно!
        Сказав это, Алиска вдруг поскользнулась и - плюх!  - оказалась до подбородка в солёной воде. Сначала она подумала, что упала в море. «Тогда обратно доберёмся поездом»,  - решила она. Алиска была на море всего один раз и при слове «море» представляла себе кабинки для переодевания, малышей с лопатками, играющих в песочке, вереницу дачных домиков, а за ними - железнодорожную станцию. Но тут было не море, вернее - это было море слёз. Она сама его наплакала, и получилось оно таким глубоким, что в нём не достал бы до дна самый высокий человек.
        Алиса принялась плавать туда-сюда в поисках выхода, а плавая, приговаривала:
        - Нельзя было столько плакать. Вот утону в собственных слезах - буду знать! Такого чуда ни с кем ещё не случалось! Что и говорить: сегодня со мной приключаются одни чудеса!
        И тут она услышала, как что-то невдалеке шлёпает по воде. Алиска подплыла поближе - посмотреть, что это такое. Сначала она подумала, что это морж или бегемот, но вовремя вспомнила, какая она теперь крошечная, и сообразила, что это - всего-навсего мышь. Должно быть, она тоже поскользнулась и упала в море.
        «Заговорить с ней, что ли?  - подумала Алиска.  - Тут так всё необычно, что, наверно, и мыши умеют разговаривать. Ну, попытка не пытка».
        - О Мышь!  - сказала она.  - Не знаете ли вы, как выбраться из этой лужи? Я так устала плавать, о Мышь!
        Алиска считала, что именно так надлежит обращаться к мышам. Конечно, раньше ей с ними разговаривать не доводилось, зато у брата был учебник латинского языка, а там было ясно сказано: именительный - «мышь», родительный - «мыши», дательный - «мыши», творительный - «мышью», звательный - «о мышь!».
        Мышь с любопытством посмотрела на неё и, кажется, подмигнула одним глазком, но ничего не сказала.
        «Наверно, она иностранка,  - подумала Алиса.  - Скорее всего, француженка. И приплыла она к нам с войсками Вильгельма Завоевателя». (Алиска не была сильна в истории и постоянно путала имена и памятные даты). Подумав так, она сказала:
        - Oue est ma chatte?  - это было первое предложение из её школьного учебника французского языка. В переводе оно означает: «Куда запропастился мой кот?»
        Мышь в ужасе дёрнулась, выпрыгнула из воды, плюхнулась обратно и задрожала всем телом.
        - Ой, простите, пожалуйста!  - затараторила Алиска: надо же так оскорбить бедное животное!  - Я совсем забыла, что вы недолюбливаете кошек.
        - Недолюбливаю?! А вы бы их любили, окажись вы на моём месте?
        - Конечно, конечно,  - примирительным тоном ответила Алиска.  - Пожалуйста, не сердитесь на меня. А всё-таки, жаль, что вы не знакомы с нашей кошечкой Диной. Думаю, после неё вы полюбили бы всех остальных кошек. Она такая ласточка!  - И Алиса принялась рассказывать, плавая по морю туда и обратно:
        - Такая хорошенькая! Сидит себе у огня и мурлычет. Лапку облизывает, личико умывает… А какая она мягенькая, пушистенькая - так приятно её гладить! А как она мышей ловит!.. ой, простите, пожалуйста!  - закричала она снова: на этот раз Мышь так рассердилась и оскорбилась, что её затрясло от усов до кончика хвоста.  - Давайте не будем о Дине, если вы против!
        - Хорошенькое дело!  - воскликнула Мышь, продолжая содрогаться.  - Можно подумать, что это я завела такой разговор! Все члены нашей семьи ненавидят котов, этих мерзких, подлых, грубых животных, в которых нет ничего человеческого! Не произносите в моём присутствии это бранное слово!
        - Не буду, честное слово, не буду!  - пообещала Алиска и поспешила переменить тему.  - Скажите, а как вы относитесь… к собакам?
        Мышь промолчала, и Алиска радостно продолжала:
        - По соседству с нами живёт ужасно симпатичный пёсик! Вы бы его только видели! Маленький такой терьерчик. Глазки блестящие, шёрстка коричневая - длинная, волнистая. Если что-нибудь бросить, он принесёт, и служить умеет, да и вообще он такой умный - всего и не упомнишь. Живёт он у фермера. А фермер говорит, что он приносит большую пользу в хозяйстве, и за него предлагают огромные деньги. Он и крыс умеет убивать, и… ой, мамочка!  - закричала она извиняющимся тоном.  - Простите меня, я вас снова обидела!
        На этот раз Мышь бросилась наутёк, оставляя за собой след, как моторная лодка.
        Алиска позвала её ласковым голоском:
        - Мышенька, дорогая! Пожалуйста, вернитесь! Давайте не будем о кошках и собаках, если вам не хочется.
        Услышав эти слова, Мышь развернулась и медленно подплыла к Алисе. Лицо её было бледнее мела («от негодования!» - подумала Алиса), и она сказала с дрожью в голосе:
        - Выберемся на сушу! Я расскажу вам о природе своей ненависти к котам и псам.
        Выбираться было самое время - в море становилось тесновато: пока они беседовали, в воду нападало множество зверей и птиц. Тут были Попка-Чудак и Летучий Голландец, Мокрая Курица с Мокрым Петухом и много других диковинных созданий. Алиска поплыла к берегу, а за ней - все остальные.

        Глава 3. А ну, не догони!

        Общество на берегу собралось пёстрое и несчастное. У птиц размокли крылья, у зверей отсырел мех, со всех капало, всем было сыро и грустно.
        Первым делом нужно было обсохнуть - но как? Принялись они совещаться, и вскоре Алиска уже была со всеми на «ты», как будто всю жизнь только и делала, что совещалась с птицами да зверушками. А с Попкой она даже поспорила, да так, что тот в конце концов нахмурил брови и сказал:
        - Не спорь со мной, а почитай! Я редкий экземпляр. Таких Попок нигде больше не сыщешь!
        Алиса осведомилась, где он, собственно, бывал, но Попка-Чудак ничего ей на это ответить не мог, поэтому она не стала его почитать.
        Наконец Мышь, которую все здесь уважали за мудрость, обратилась к присутствующим:
        - Садитесь все и слушайте! Сейчас вам станет сухо!
        Все уселись в кружок вокруг Мыши. Алиска приготовилась внимательно слушать, от напряжения у неё даже в горле пересохло, но всё остальное оставалось мокрым. «Ещё немножко,  - подумала она,  - и начнётся воспаление лёгких!»
        Мышь откашлялась и торжественно произнесла:
        - Лекция начинается. Явка обязательна!
        А как раз накануне папа говорил о какой-то лекции, что в ней - сплошная вода. «Как бы мы не промокли ещё больше!» - с тревогой подумала Алиска.
        - Предлагаю вашему вниманию лекцию о сухой, вкусной и здоровой пище!  - начала Мышь.  - Приготовление диковинного пирога. Диковинный пирог делают с начинкой из ломтиков диковинного фрукта.
        - Ик!  - икнул Попка-Чудак.
        - Вы хотели что-то сказать?  - строго осведомилась Мышь.
        - Это не я!  - поспешно отозвался Попка.
        - Вопросы попрошу подавать в письменном виде. Итак, продолжим. Готовое тесто раскатать слоем в полсантиметра, положить на противень, обрезать лишнее тесто, положить ломтики диковинного фрукта и загнуть края…
        - Простите,  - робко вмешался Мокрый Петух,  - но ведь достать ломтики диковинного фрукта будет непросто!
        - Очень даже просто, уважаемый!  - хмуро ответила Мышь.  - Это можно сделать путём надкусывания пирога.
        - Да, но как же они попадут в пирог?  - засомневался Мокрый Петух.  - Для этого ведь нужен целый диковинный фрукт.
        - Целый ананас не поместится в пирог!  - сказала Мышь и быстро продолжала, пока Мокрый Петух не спросил чего-нибудь ещё:
        - Из остатков теста нарезать узкие полоски и сделать… Как вы себя чувствуете, дорогая?  - обратилась она к Алисе.
        - Мокрее мокрого,  - печально ответила Алиска.  - Мне этот рецепт не помогает…
        - Тогда попробуем другое средство!..  - без спросу взял слово Летучий Голландец.
        - Не мешало бы с народом посоветоваться, гражданин! Вы не у себя дома!  - перебил его Божий Бычок.  - Может, с вами не согласятся!
        При этих словах остальные птицы хихикнули.
        - Я же хотел как лучше…  - обиженно проговорил Летучий Голландец.  - Поверьте, лучшее средство для согревания - «А ну, не догони!».
        - А что такое «А ну, не догони!»?  - спросила Алиса, не столько из любопытства, сколько для того, чтобы разредить обстановку.
        - О, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать,  - ответил Летучий Голландец.
        Может быть, в морозный зимний день вам тоже захочется поиграть в эту игру, поэтому послушайте, как в неё играют.
        Первым делом Летучий Голландец нарисовал беговую дорожку - что-то вроде круга («Необязательно,  - сказал он, чтобы было совсем кругло») и выстроил всех вдоль этого круга. Никто не кричал «на старт, внимание, марш!», никто никем не командовал, просто каждый побежал, когда ему захотелось, и бежал, пока ему не надоело. И не было у «А ну, не догони!» ни начала, ни конца.
        Спустя полчаса, Летучий Голландец вдруг скомандовал: «Игре конец!», и все окружили его, отдуваясь и наперебой спрашивая: «Ну как, кто победил?»
        Это был сложный вопрос. Летучий Голландец сел, приставил палец ко лбу, как великий учёный, и надолго задумался. Воцарилась тишина. Наконец он подумал, подумал и сказал:
        - Главное не победить, а участвовать! Всем причитаются призы.
        - А кто их будет выдавать?  - раздался нестройный хор голосов.
        - Она, конечно,  - указал Летучий Голландец на Алису. Тут все окружили её и закричали:
        - Призы, призы! Хотим призы!
        Что делать? Алиска пошарила в карманах и вынула коробочку монпансье (к счастью, солёная вода в неё не попала) и раздала конфеты всем участникам. Каждому досталось по леденцу.
        - Послушайте,  - сказала Мышь,  - а ей ведь тоже полагается приз.
        - Разумеется!  - очень серьёзно ответил Летучий Голландец.  - Что у тебя ещё в карманах?
        - Только напёрсток остался,  - грустно проговорила Алиса.
        - Давай!
        Снова все зашумели, и Летучий Голландец торжественно вручил Алиске напёрсток со словами:
        - Примите наш скромный подарок - этот изысканный напёрсток!
        Алиске стало ужасно смешно, но все присутствующие быль так серьёзны, что она не осмелилась улыбнуться. Не найдя подходящих слов, Алиса просто поклонилась и с торжественным видом приняла приз.
        Все принялись есть леденцы. Однако это оказалось нелёгким делом. Большие птицы не успели как следует распробовать свои монпансьешки, как те закончились, а маленьким они попадали не в то горло, и приходилось хлопать их по спине. Наконец, с праздничным банкетом было покончено, все снова уселись в кружок и стали упрашивать Мышь рассказать ещё что-нибудь.
        - Помните, вы мне обещали кое-что рассказать,  - обратилась к ней Алиска шёпотом, опасаясь, как бы Мышь снова не обиделась.  - О том, почему вы не любите мяу и гав.
        - Расскажу,  - согласилась Мышь,  - хотя сейчас не самое удобное время: хочется есть… сыро…  - и она тяжело вздохнула.
        - Сыра у меня, к сожалению, ни кусочка,  - сказала Алиска,  - а про себя подумала: «Бедняжка! у неё даже хвостик похудел!»
        Мышь начала свой рассказ, а Алиска всё смотрела и смотрела на Мышин хвост и услышала вот что:
        РАССКАЗ МУДРОЙ МЫШИ
        Жили-были Кот и Мышка,
        ели кашу с молоком.
        Кот на Мышку рассердился,
        съел всю кашу целиком.
        Жили-были Пёс и Мышка.
        Ели кашу с молоком.
        Пёс на Мышку рассердился,
        съел всю кашу целиком.
        Мышка не пила, не ела
        и серьёзно похудела

        - О чём это вы задумались, милочка?!  - сурово спросила Мышь у Алисы.  - Вам не интересно?
        - Простите, пожалуйста,  - робко отозвалась Алиска.  - Просто рассказ может не поместиться: у вас хвостика почти не осталось. Лучше, наверно, немножко укоротить его.
        - Что?!  - возмутилась Мышь.  - Да это же прямое оскорбление!!  - Она вскочила и пошла прочь.
        - Вы меня неправильно поняли!  - воскликнула Алиса.  - Ну нельзя же быть такой обидчивой!
        Мышь только зарычала в ответ.
        - Прошу вас, вернитесь и доскажите!  - прокричала ей вслед Алиса. И все остальные тоже закричали:
        - Вернитесь, пожалуйста!
        Но Мышь была неумолима: она покачала головой и прибавила шагу.
        - Как жаль, что она ушла!  - вздохнул Попка, когда Мышь скрылась из виду.
        А мама Крабиха назидательно сказала своей дочурке:
        - Вот видишь, доченька, никогда нельзя выходить из себя!
        - Помолчи, мама!  - ответила та раздражённо.  - Ты и устрицу выведешь из терпения.
        - Вот бы Диночку сюда!  - мечтательно проговорила Алиска.  - Она бы её быстро вернула!
        - А кто такая Диночка, позвольте узнать?  - спросил Попка.
        Алиса, как всегда, с удовольствием принялась рассказывать о своей любимице:
        - Это наша кошка! Ой, она так здорово ловит мышей! И птиц тоже! Вы себе не представляете: она только заметит птичку - цап-царап - и съела!
        Эта тирада произвела на присутствующих заметное впечатление. Птицы заторопились домой. Пожилая Сорока принялась потеплее кутаться в пёрышки, приговаривая:
        - Что-то я засиделась… Да и свежий воздух мне вреден…
        Канарейка дрожащим голоском позвала своих птенчиков:
        - Пойдёмте, маленькие, вам уже пора спатки!
        И так все, пока Алиска не осталась одна.
        - Не надо было им рассказывать про Диночку,  - грустно подумала она.  - Никто её здесь не любит, а ведь она - лучшая кошка на свете! Миленькая моя Динусенька! Когда мы теперь с тобой встретимся?
        Ей стало грустно и одиноко, и она снова расплакалась.
        Вдруг вдалеке послышались чьи-то шаги. Она вскочила и прислушалась: может быть, это Мышь передумала и возвращается, чтобы досказать свою историю?

        Глава 4. Кролик лезет в бутылку. Билли вылетает в трубу

        Оказывается, это был Белый Кролик. Он медленно возвращался, озираясь по сторонам, как будто что-то искал. Алиска услышала, как он бормочет:
        - Пропала моя головушка! Спустит с меня Герцогиня семь шкурок! А что с лапками будет? А с усиками? Погубит меня Герцогиня, покусай меня хорёк! Да где же, где я их выронил?
        Всё ясно. Он разыскивает веер и перчатки. Алиса с удовольствием принялась ему помогать, но напрасно: всё вокруг так изменилось после того, как она выбралась на сушу: и огромный зал, и стеклянный столик, и дверца - всё исчезло.
        Вскоре Кролик заметил Алису и сердито окликнул её:
        - Послушай, Мэри-Энн, что ты тут делаешь? Сейчас же марш домой, принеси мне пару перчаток и веер! Марш, я сказал!
        Алиска ужасно испугалась и побежала, не говоря ни слова, куда показал Кролик.
        «Он меня принял за свою служанку,  - подумала она.  - Вот удивится, когда узнает, кто я такая! Только сначала нужно принести ему веер и перчатки - если, конечно, я их найду».
        Тут Алиска увидела прямо перед собой хорошенький маленький домик. На двери домика висела маленькая табличка с надписью: Б. КРОЛИК
        Она вбежала, не постучав, и побежала по лестнице наверх, страшно переживая, как бы не попасться на глаза настоящей Мэри-Энн: та сразу выставила бы её за дверь, и тогда Кролик остался бы без веера и перчаток.
        - Вот чудеса!  - снова заговорила Алиска сама с собой.  - Никогда в жизни не прислуживала кроликам! Теперь, наверно, и Динка будет мною командовать.
        И она принялась фантазировать:
        Няня скажет, как обычно: «Мисс Алиса, собирайтесь быстренько, пора гулять!» - «Не могу, нянечка. Тётя Дина мне приказала до её прихода сторожить мышиную норку, чтобы мышка не сбежала».
        - Нет,  - решила Алиска,  - если Дина так раскомандуется, не видать ей больше ни молока, ни сметаны.
        Наконец, Алиска нашла маленькую прибранную комнатку. Возле окна стоял стол, а на нём, как она и надеялась, лежали веер и несколько пар крошечных шерстяных перчаток. Она взяла одну пару и веер и уже собиралась уходить, как вдруг заметила возле зеркала пузырёк. На нём не было написано: «Выпей меня!», но Алиска всё равно открыла его и поднесла ко рту.
        - Что бы я ни съела и ни выпила, происходит какое-нибудь чудо,  - подумала она.  - Ну-ка, посмотрим, какое чудо в этой бутылочке. Вот если бы она меня снова увеличила! Не могу больше оставаться такой коротышкой!
        Так и случилось. Не успела Алиса выпить и полбутылочки, как упёрлась головой в потолок. Пришлось ей нагнуться, чтобы не сломать себе шею. Быстро поставив пузырёк на стол, она проговорила:
        - Хватит, хватит! Хорошего понемножку! Я же теперь и в дверь не пролезу! Ну, зачем я столько выпила?!
        Увы, жалеть было поздно. Она всё росла и росла, и вскоре ей пришлось стать на четвереньки. Через минуту она и на четвереньках не помещалась в комнате. Пришлось лечь на пол, одним локтем упереться в дверь, а другую руку завести за голову. Но и это было не всё - она продолжала расти. Оставалось одно: высунуть руку в окно, а ногу - в трубу.
        - Ну,  - сказала Алиска,  - больше расти некуда. Что же теперь-то будет?
        Тут, к счастью, волшебная бутылочка перестала действовать. Правда, лежать всё равно было ужасно неудобно, и главное - никакой возможности выбраться наружу. Алиска загрустила.
        «Как хорошо дома!  - подумала она.  - Там ходишь всё время одинаковый, никакие мыши и кролики тобой не командуют. Зачем я только прыгнула в эту нору?.. А всё-таки… всё-таки интересно так жить! Ума не приложу, что же со мной случилось? Когда читаешь сказку, думаешь, что на самом деле чудес не бывает,  - а вот, оказывается, бывает! Обо мне непременно должны написать книжку. Вот вырасту - обязательно сама напишу!..»
        Алиска подумала и печально добавила:
        «Впрочем, я уже и так выросла, дальше некуда».
        Тут она всё взвесила и рассудила так:
        «А раз больше расти некуда, значит, я никогда не состарюсь!.. Хотя, конечно, с одной стороны, хорошо всегда оставаться молодой, но ведь и уроки придётся учить всю жизнь. Хуже некуда!»
        - Какая же ты глупая, Алиса!  - ответила она себе на это.  - О каких уроках ты говоришь? Ты и сама-то здесь не помещаешься, а для учебников и подавно не найдётся места!»
        Она ещё некоторое время беседовала сама с собой, как вдруг за окном послышался голос:
        - Эй, Мэри-Энн! Сейчас же принеси мои перчатки!
        По лестнице зашлёпали шаги. Всё понятно: Кролик вернулся. Алиска так задрожала, что затрясся весь дом. Она совсем забыла, что по сравнению с ней Кролик теперь был просто карапузик.
        Дверь-то открывалась внутрь, а Алиска как раз упиралась в неё локтем.
        - Ладно,  - буркнул Кролик.  - Пролезу в окно.
        «Только попробуй!» - подумала Алиса.
        И вот, когда шаги Кролика послышались под окном, она быстро высунула руку из окна и попробовала схватить его. В руку ничего не попалось, но кто-то вскрикнул и упал. Зазвенело разбитое стекло - это, наверно, Кролик угодил в огуречный парничок.
        - Патрик! Патрик!  - раздался сердитый голос Кролика.  - Ты где? Чего ты там копаешься?
        В ответ послышался новый голос:
        - Вот он я, ваша судейская милость! Яблоки выкапываю. Ух, и урожай в этом году!
        - «Яблоки выкапываю»!  - передразнил его Кролик.  - А ну, идите сюда, ваша ослиная милость! Помоги мне выбраться!
        Снова зазвенело разбитое стекло.
        - Теперь скажи, Патрик, что это такое в окне?
        - Однако, рука, ваша судейская милость.
        - Ну, и дурак. Где ты видел такие ручищи, на целое окно?
        - Насчёт окна - это вы в самую точку, ваша судейская милость. А всё равно - рука.
        - Ну, ладно, рука так рука. Убери-ка её отсюда!
        Голоса затихли, и только время от времени Алиске удавалось расслышать отдельные слова:
        - Ой, что-то мне совсем не хочется, ваша судейская милость!..
        - Делай, что сказано, трус ты этакий!
        В конце концов, Алиса сделала рукой то же самое, что и в первый раз. Раздались крики и звон стекла.
        «Сколько же у них парников?..  - подумала Алиса.  - Интересно, что они теперь станут делать? Если попробуют вытащить меня, я бы с удовольствием! Сил моих нет больше тут торчать!»
        Спустя некоторое время к дому подкатили тележку, и наперебой затараторило множество голосов:
        - Где вторая лестница?
        - У меня одна только, вторая - у Билли.
        - Билли, дружище, тащи её сюда!
        - Ну-ка, приставьте их к стене!
        - Сначала связать их надо - они и до середины не достают.
        - Вот так.
        - Ладно тебе!
        - На, Билли! Держись за эту верёвку!
        - А крыша выдержит?
        - Смотри, там черепица отходит!
        - Ой, падает!
        - Поберегись!
        Тррр-ах!!
        («Кто это натворил? Билли, наверно?»)
        - Надо кому-то в трубу лезть.
        - Я ни за что. Сам лезь!
        - Ещё чего!
        - Пусть Билл лезет.
        - Эй, Билли! Хозяин говорит - пусть Билл лезет!
        «Ну, вот. Теперь этот Билли в трубу полезет,  - подумала Алиска.  - Всё Билли да Билли! Не завидую этому Билли: дымоход такой узкий. Ну, ничего, немножко лягнуться можно!»
        Она поглубже подобрала ногу - ту, что в трубе, и принялась ждать, пока в дымоходе, рядом с её ногой, не послышалось шуршание какого-то маленького зверька.
        «Это Билли»,  - подумала Алиска и наподдала ему ногой. Теперь оставалось ждать, что будет дальше.
        Первое, что она услышала, было:
        - Билли летит!!
        Потом - голос Кролика:
        - Эй, у палисадника! Ловите его!
        Потом тишина, и голоса наперебой:
        - Поднимите ему голову!
        - Теперь бренди вливайте.
        - Не в то горло льёшь! В другое горло лей, а то захлебнётся!
        - Ну, что, старина?
        - Что это там было?
        - Слушай, расскажи, а?
        В ответ послышался слабенький писклявый голосочек («Это Билли»,  - догадалась Алиса):
        - Ой, братцы, прямо не знаю… Спасибо, хватит… Мне уже лучше. Сердце колотится, говорить не могу… Ничего не помню… Помню только: ка-ак что-то ни с того ни с сего выскочит да ка-ак меня трахнет - я и полетел, прямо как ракета.
        - Точно, старина! Всё так и было,  - подтвердили остальные.
        - Остаётся одно - сжечь дом!  - раздался голос Кролика.
        Тут Алиса как закричит:
        - Только попробуйте! Динищу на вас напущу!
        Стало тихо-тихо.
        «Что теперь будет?» - подумала Алиска.  - Взяли бы да и сняли крышу!»
        Минуту-другую спустя они снова забегали.
        - Грузите в тележку!  - командовал Кролик.  - Думаю, должно хватить.
        «Что это они грузят?» - встревожилась Алиса.
        Но долго размышлять не пришлось: в окно полетел град камешков, которые попадали ей прямо в лицо.
        «Вот я им сейчас!» проговорила она и закричала:
        - Лучше прекратите по-хорошему!
        Снова тишина.
        И вдруг Алиска с удивлением заметила, что камешки на полу превращаются в пирожные. Её осенило:
        «Если я съем пирожное, то наверняка снова изменюсь. Расти уже некуда, значит - уменьшусь».
        Она с аппетитом съела одно пирожное - и тут - наконец-то!  - начала уменьшаться. Увидев, что может пролезть в дверь, она выбежала из домика. Перед домом собралось множество зверушек и птиц. Посередине две морские свинки поддерживали Билли - маленькую ящерку - и поили его чем-то из бутылочки. Увидев Алису, все бросились к ней, но она пустилась наутёк и бежала, пока не очутилась одна одинёшенька в дремучем лесу.
        Принялась она бродить по лесу, раздумывая, как быть дальше.
        «Первым делом надо стать такой, как прежде. А когда стану - попробую найти тот чудесный сад… Да, это самый правильный план».
        План действительно был хорош. Но одно дело - составить план, и совсем другое - выполнить его. Бродила она, бродила, озираясь по сторонам, как вдруг прямо у неё над головой раздался звонкий лай. Алиска подняла голову, и…
        … огромный щенище пристально смотрел на неё большущими круглыми глазами, потом осторожно протянул к ней лапу, пытаясь потрогать.
        - Бедненький!  - ласково, но дрожащим голоском проговорила Алиска и даже попробовала свистнуть. На самом деле ей было жутко подумать, что если он голодный, то съест её, как ни подлизывайся.
        Трясущимися руками она подняла с земли прутик и протянула его щенку. Тот от радости подпрыгнул, тявкнул и бросился на прутик, как будто хотел укусить его. Алиска забежала за большой куст чертополоха, чтобы не попасться псу под горячую лапу. В ту же секунду щенок снова бросился на прутик и со всего размаху шлёпнулся на землю.
        Это было всё равно, что играть с тягловой лошадью: того и гляди - попадёшь под копыта. Алиска снова спряталась за чертополох. Тогда щенок изменил тактику: он делал шаг вперёд и два шага назад, и снова вперёд, и снова назад. При этом он, не переставая, хрипло лаял. Наконец, он удалился от Алиски на приличное расстояние, уселся, вывалил язык, прикрыл глаза и устало задышал.
        Было самое время уносить ноги. Алиска бросилась бежать, и бежала, пока не выбилась из сил, а лай щенка был почти не слышен.
        Она прислонилась к лютику, чтобы перевести дух, и принялась обмахиваться листочком.
        «Какой он всё-таки хорошенький!  - подумала Алиска.  - Можно было бы приручить его… если бы только подрасти!.. Ой, мамочка, чуть не забыла: мне же ещё надо вырасти! Только как же это сделать? Думаю, нужно что-нибудь съесть или выпить, но что?»
        Действительно, что? Алиска обвела взглядом цветы, траву, но не увидела ничего съедобного. Рядом, правда, рос большущий гриб, с неё ростом. Алиса заглянула под гриб, обошла вокруг него и решила посмотреть, что у него на шляпке.
        Она встала на цыпочки, заглянула за край гриба - и встретилась взглядом с большой гусеницей голубого цвета,  - точнее, это был гусениц, потому что он курил длинную-предлинную диковинную трубку. Руки его почивали на груди, он был спокоен, безмолвен и не обращал ни на что, в том числе и на неё, ни малейшего внимания.

        Глава 5. Мудрый Гусениц

        Гусениц и Алиска некоторое время молча смотрели друг на друга. Наконец, Гусениц вынул трубку изо рта и спросил вялым, сонным голосом:
        - Ты кто такая?
        Начало было не очень обнадёживающее.
        - Понимаете, дяденька,  - робко проговорила Алиска,  - я и сама уже не знаю… Вернее, знаю, кем была, когда утром встала… Но, по-моему, с тех пор я несколько раз менялась.
        - Что это значит?  - спросил Гусениц.  - Ты сама-то себя понимаешь?
        - К сожалению, теперь не очень, дяденька,  - ответила Алиска.  - Видите ли, как бы это сказать… Я всё время разная, и сама не своя.
        - Не вижу,  - сказал Гусениц.
        - Извините, пожалуйста,  - вежливо сказала Алиса.  - Я бы и рада объяснить понятнее, но сама ничего не понимаю. Когда за день столько раз становишься то больше, то меньше, поневоле запутаешься.
        - Не запутаешься,  - сказал Гусениц.
        - С вами, наверно, это ещё не случалось. А вот когда придёт время превращаться в куколку, а потом в бабочку, вам ведь будет немножко не по себе, правда?
        - Неправда,  - сказал Гусениц.
        - Ну, может быть, у вас всё по-другому. А мне было бы.
        - Тебе?  - сморщился Гусениц.  - А кто ты такая?
        Вот так-так! Сказка про белого бычка! И, кроме того, говорил он такими отрывистыми фразами… Алиска помолчала и сказала очень серьёзно:
        - Сначала вы должны представиться.
        - Почему?  - спросил Гусениц.
        Ещё один трудный вопрос. Ответить на него Алиска не могла, а Гусениц был в таком плохом расположении духа, что она повернулась и пошла прочь.
        - Вернись!  - сказал Гусениц.  - Я тебе скажу кое-что важное.
        Это звучало многообещающе. Алиска вернулась.
        - Никогда не выходи из себя,  - сказал Гусениц.
        - Это всё?  - спросила Алиса, с трудом сдерживая возмущение.
        - Нет,  - ответил Гусениц.
        «Почему бы не послушать?  - подумала она.  - Дел у меня никаких нет, да и, может быть, он всё-таки скажет что-нибудь стоящее».
        Некоторое время Гусениц молча пыхтел своей трубкой. Наконец, он вынул её изо рта и проговорил:
        - Итак, по-твоему, ты - это не ты?
        - Да, дяденька, к сожалению, я это не я. Последнее время я стала всё забывать, и, кроме того, пяти минут не проходит, чтобы я не увеличилась или не уменьшилась!
        - Что именно ты стала забывать?  - спросил Гусениц.
        - Хотела рассказать «Кем быть?», а вышло всё наоборот,  - ответила Алиска со слезами в голосе.
        - Расскажи «Что такое хорошо и что такое плохо»,  - потребовал Гусениц.
        Алиска стала по стойке «смирно» и начала декламировать:
        Крошка сын к отцу пришёл,
        И спросила кроха:
        «Что такое хорошо»
        И что такое «плохо»?

        - Если мальчик стёкла бьёт
        И баклуши тоже,
        Слава о таком идёт:
        Очень он хороший!

        - Если в лужу он полез,
        Замочил трусишки,
        Говорю я: Молодец!
        Так держать, детишки!

        - Если маме нагрубил,
        Бабушке и деду,
        Мне такой мальчишка мил,
        Дам ему конфету!

        - Если ж учится на «пять»,
        Слабому поможет,
        Про такого говорят:
        Очень нехороший!

        Если он цветы полил
        И сварил картошку,
        Я б такого отлупил
        И подставил ножку!

        Мудрый папа спать пошёл,
        И сказала кроха:
        «Плохо делать хорошо!
        Лучше делать плохо!»

        - Неправильно,  - сказал Гусениц.
        - Да, к сожалению, немножко неправильно,  - робким голоском проговорила Алиска.
        - Неправильно от начала до конца,  - сурово сказал Гусениц, и они оба погрузились в молчание.
        Первым заговорил Гусениц:
        - Ну, и какой же величины ты хочешь быть?
        - Ой, мне вообще-то всё равно,  - поспешно ответила Алиска,  - только бы не изменяться так часто, понимаете?
        - Не понимаю,  - сказал Гусениц.
        Алиска промолчала. Она уже начинала терять терпение: никогда с ней только не спорили.
        - Такой, как сейчас, тебе нравится быть?  - спросил Гусениц.
        - Если не возражаете, дяденька, я бы хотела стать немножко побольше. Ужасно грустно быть ростом в полкарандаша.
        - Это прекрасный рост!  - сердито заявил Гусениц и расправил плечи. Ростом он был как раз в полкарандаша.
        - Да, но я-то привыкла быть больше!  - жалобно возразила Алиска, а про себя подумала: «До чего же они тут все обидчивые!»
        - Привыкай теперь быть поменьше,  - сказал Гусениц и снова закурил свою диковинную трубку.
        Алиса терпеливо ждала, когда же он снова заговорит. Через несколько минут Гусениц вынул трубку изо рта, зевнул разок-другой и встряхнулся. Потом слез с гриба и пополз, куда глаза глядят, а глядели они у него в траву. На прощанье он проговорил:
        - Один бок увеличит, другой - уменьшит.
        «Один бок чего?  - подумала Алиса.  - Другой бок чего?»
        - Гриба,  - сказал Гусениц, как будто услышал её мысли. В следующую секунду он скрылся из виду.
        Алиска постояла, постояла, задумчиво разглядывая гриб и размышляя, где у него бока, и в конце концов придумала: обхватила гриб обеими руками и отломила от шляпки по кусочку каждой рукой.
        - Где же какой?  - подумала она вслух и надкусила тот, что был в правой руке,  - посмотреть, что получится.
        В ту же секунду её сильно ударило снизу в подбородок: он налетел на туфельки. Алиска от неожиданности обмерла. Нельзя было терять ни секунды: она быстро сжималась. Тогда она принялась за другой кусок. Подбородок её так плотно прижался к ногам, что открыть рот было почти невозможно. Наконец ей это удалось, и она откусила от левого кусочка.
        - Фу-у-у! Наконец-то голова освободилась!  - облегчённо вздохнула Алиска, но тут же испуганно замолчала: её плечи исчезли. Внизу виднелась только длинная-предлинная шея, возвышавшаяся над зелёным морем.
        «Что это там зеленеет?  - подумала она.  - А куда подевались мои плечи? Ой, и руки! Что-то я нигде их не вижу…»
        Алиска двигала руками, но не находила их, только листья далеко внизу слабо шевелились.
        Видя, что руками до головы не достать, она решила достать головой руки. К счастью, шея двигалась в любом направлении, изгибаясь, как змея. Только Алиске удалось изящно выгнуть её и приготовиться нырнуть головой в листья (это ведь были всего-навсего верхушки деревьев, под которыми она ещё недавно гуляла), как вдруг раздалось пронзительное шипение, и Алиса даже отпрянула от неожиданности: большая взрослая Голубка налетела на неё и принялась колотить по её лицу крыльями.
        - Змея!!  - закричала Голубка.
        - Никакая я не змея!  - возмущённо возразила Алиса.  - Оставьте меня в покое!
        - Нет, змея!  - уже тише повторила Голубка и вздохнула.  - Как ни стараюсь - ничего не помогает!
        - Понятия не имею, о чём вы говорите,  - сказала Алиса.
        - И под деревьями нельзя, и на берегу речки нельзя, и под изгородью нельзя,  - продолжала Голубка, не обращая внимания на её слова.  - Никакого сладу нет с этими змеями!
        Алиска уже совсем ничего не понимала, но всё-таки решила не перебивать.
        - Мало того, что яйца насиживаешь, так ещё и от змей их уберегай круглые сутки! Последние три недели я глаз не сомкнула!
        - Я вам очень сочувствую,  - сказала Алиса. Она начинала понимать, в чём дело.
        - И вот, когда я нашла самое высокое дерево в лесу,  - говорила Голубка, и голос её постепенно переходил в крик,  - когда я уже надеялась, что наконец-то от них избавилась, они на меня прямо с неба валятся! У-у, змеиная порода!
        - Да поймите же: я не змея! Я … я…
        - Ну, кто, кто? Не можешь придумать?!
        - Я - девочка…  - очень неуверенно проговорила Алиска. Она ведь уже столько раз менялась за сегодня!
        - Ври больше!  - сказала Голубка с глубочайшим презрением.  - Я на своём веку немало девочек повидала, но такой длинношеей что-то не припомню! Нет уж, ты - самая настоящая змея, и нечего спорить! Может, скажешь ещё, что никогда яиц не ела?!
        - Конечно, ела,  - ответила Алиска. Она всегда говорила правду.  - Только девочки тоже едят яйца.
        - Не верю! А если и едят, значит, это тоже такие змеи, вот и всё!
        Алиске эта мысль показалась такой неожиданной, что она потеряла дар речи. А Голубка продолжала:
        - Ты яйца ищешь, меня не проведёшь! Так какая разница - девочка ты или змея?!!
        - Для меня большая!  - поспешно возразила Алиска.  - Только я всё равно яиц не ищу. А если бы и искала, мне бы ваши не подошли - они ведь сырые.
        - Ну, так проваливай!  - угрюмо бросила Голубка и полетела в своё гнездо. А Алиска пошла себе, согнувшись в три погибели. Её шея время от времени запутывалась в ветвях, и тогда приходилось её распутывать.
        И тут она вспомнила, что в руках у неё остались кусочки гриба. Она принялась их есть, только на этот раз очень осторожно, откусывая по очереди то от одного, то от другого и становясь то выше, то ниже, пока, наконец, не стала такой, как обычно.
        Алиска уже и забыла, когда последний раз была нормального роста, и сначала ей было как-то не по себе. Но постепенно она привыкла, а привыкнув, снова заговорила сама с собой:
        - Так, полдела сделано! Всё-таки до чего же это всё необычно! Сама не знаю, какой буду через минуту! Ну, да теперь я стала обыкновенной. Самое время постараться найти тот чудесный сад!
        Говоря так, она подошла к лужайке. На лужайке стоял домик - высотой как раз с неё.
        - Кто бы тут ни жил,  - подумала Алиска,  - нельзя являться к ним такой огромной, величиной с целый дом!
        Она принялась за правый кусочек, и только когда уменьшилась в несколько раз, осмелилась подойти к дому.

        Глава 6. Поросёнок с перцем

        Минуту-другую она стояла и рассматривала дом, не зная, что же делать, как вдруг из лесу выбежал лакей в ливрее. Алиска догадалась, что это лакей по его одежде; что касается лица, то оно было рыбье. Лакей подбежал к дому и постучал в дверь костяшками пальцев. Ему открыл другой лакей в ливрее, круглолицый и пучеглазый - вылитая лягушка. У обоих лакеев на головах были парики.
        Алиске стало ужасно интересно, она подкралась поближе и приготовилась слушать.
        Лакей-Рыба вынул из-под мышки большущий конверт - почти как он сам - и торжественно вручил его Лакею-Лягушке со словами:
        - Герцогине. Приглашение от Королевы на крокет.
        Лакей-Лягушка таким же торжественным тоном повторил почти слово в слово:
        - От Королевы. Приглашение Герцогине на крокет.
        Тут они так низко поклонились друг другу, что стукнулись буклями.
        Алиске ужасно захотелось смеяться. Пришлось даже убежать обратно в лес, чтобы её не услышали. Насмеявшись, она выглянула из-за дерева и увидела, что Лакей-Рыба уже ушёл, а Лакей-Лягушка неподвижно сидит на земле у порога, уставившись в небо. Алиска робко подошла к двери и постучала.
        - Стучать бесполезно,  - сказал Лакей,  - причём по двум причинам. Во-первых, потому, что я нахожусь с той же стороны двери, что и вы. Во-вторых, в доме так шумно, что вас всё равно не услышат.
        Действительно, в доме стоял ужасный шум: непрерывно ревели и чихали, время от времени что-то с треском разбивалось - то ли тарелка, то ли кофейник.
        - Скажите, пожалуйста,  - спросила Алиска,  - а можно мне войти?
        - Стучать имело бы смысл,  - продолжал Лакей, не обращая на неё внимания,  - если бы между нами была дверь. Например, если бы вы были в доме и стучали, чтобы выйти, и я бы вас выпустил.
        Говоря так, он всё время смотрел вверх. Алиске это показалось очень невежливым. «Хотя он, наверно, и не может иначе,  - подумала она,  - у него ведь глаза на лбу. Но всё равно - на вопросы он мог бы отвечать».
        - Можно мне войти?  - повторила она погромче.
        - Я буду здесь сидеть,  - проговорил Лакей,  - до завтра…
        В ту же секунду дверь распахнулась и из неё вылетела большая тарелка. Она чиркнула Лакея по носу, ударилась о дерево и разлетелась на куски.
        - … или до послезавтра,  - продолжал он, как ни в чём не бывало.
        - Можно войти?  - ещё громче спросила Алиса.
        - А нужно ли вам входить? Вот в чём вопрос,  - отозвался Лакей.
        Алиска и сама не знала, нужно ли ей входить, но это ведь не значит, что с ней можно разговаривать в подобном тоне!
        - Ох, какие же тут все зверушки строптивые!  - негромко сказала она.  - Просто голова идёт кругом!
        Лакей тем временем заговорил снова:
        - Я просижу здесь много-много дней, много-много дней…
        - А как же я?  - спросила Алиска.
        - Как угодно,  - ответил Лакей и принялся насвистывать.
        «Нет, с ним бесполезно разговаривать!  - отчаялась Алиска.  - Он же совсем глупый!»
        Она сама открыла дверь и вошла.
        Дверь вела в большую кухню, полную дыма. Посреди кухни на табуретке сидела Герцогиня и нянчила ребёнка, а у печки стояла Повариха и помешивала суп в большущем горшке.
        «Ой, кажется, пере-пер-чхили!» - прочихала Алиска про себя.
        Воздух в кухне был и впрямь полон перца, даже Герцогиня время от времени подчихивала. Ну, а ребёнок у неё на руках чихал и ревел не переставая. Не чихали только Повариха и огромный кот. Котище сидел возле печки и беззаботно улыбался.
        - Скажите, пожалуйста,  - несмело обратилась Алиска к Герцогине. Она не помнила, разрешается ли детям первыми заговаривать с герцогинями.  - Почему ваш кот такой весёлый?
        - Это - Кот Без Сапог,  - ответила Герцогиня.  - Зато с юмором. Свинья ты такая!!
        Последние слова она произнесла с такой яростью, что Алиска вздрогнула. Но они были адресованы не ей, а ребёнку, и она осмелилась продолжать:
        - А разве коты без сапог умеют улыбаться? По-моему, все коты такие серьёзные…
        - Ещё как умеют! Только некоторые ленятся.
        - А мне весёлые почему-то не встречались,  - вежливым-превежливым голоском сказала Алиска. Ей очень хотелось поговорить по-человечески.
        - Мало ли, что тебе встречалось!  - ответила Герцогиня.  - Тоже мне!
        Алису встревожил её тон. Лучше, наверно, переменить тему. Она принялась размышлять, что бы ещё обсудить, а Повариха тем временем сняла горшок с огня и принялась швырять в Герцогиню и в ребёнка всем, что под руку попадёт: кочергой, щипцами, лопаткой, потом кастрюлями, тарелками, блюдцами…
        Некоторые из них попадали в герцогиню, но она не обращала внимания. Что же касается ребёнка, то он вопил, как и прежде, и непонятно было, больно ему или он просто капризничает.
        - Ой, что вы делаете!  - в ужасе закричала Алиска.  - Ой, осторожно, бедный носик!
        Это большущий чайник просвистел рядом с ребёнком и едва не отбил ему нос.
        - Если бы люди не совали носы в чужие дела,  - прорычала Герцогиня,  - они бы никогда не болели насморком.
        - Насморк - это не болезнь,  - сдерживая обиду, терпеливо возразила Алиска.  - Вот если горло красное или температура, тогда даже в школу разрешается не идти…
        - Кстати, о горле,  - перебила Герцогиня.  - А не задушить ли тебя? Или, может, лучше, отрубить голову?
        Алиска испуганно скосила глаза на Повариху, но старая перечница только помешивала суп и слушала. Тогда Алиса продолжала:
        - Мне всегда ставят горчичники, когда…
        - Не морочь голову!  - оборвала её Герцогиня.  - У меня изжога от горчицы!
        С этими словами она снова принялась баюкать ребёнка и припевать что-то вроде колыбельной, а в конце каждой строчки изо всех сил встряхивала его:
        Баю-баюшки баю,
        Ляг, малютка, на краю,
        Чтоб когда придёт волчок,
        Он отгрыз тебе бочок.

        Герцогиня перешла ко второму куплету. Тут она принялась из всех сил размахивать ребёнком, да так, что бедное создание завыло громче её самой.
        Тут она принялась из всех сил размахивать ребёнком, да так, что бедное создание завыло громче её самой.
        Спи, малютка, засыпай,
        Не скули и не чихай.
        Мама песенку споёт,
        Крошке ушки надерёт!

        С этими словами она поспешила к двери. Повариха бросила ей вдогонку сковородку, но не попала.
        Алиса с трудом поймала ребёнка: он был какой-то странной формы, руки и ноги у него торчали во все стороны, как у морской звезды. К тому же он пыхтел, как паровоз, и всё время то сжимался, то разжимался. Алиска едва удерживала его.
        В конце концов она поняла, как его лучше баюкать: пришлось скрутить его узлом и держать за правое ушко и левую ножку, чтобы он не развязался. Взявшись поудобней, Алиска вынесла ребёнка на свежий воздух.
        «Если его не забрать,  - подумала она,  - его и прибить могут чего доброго. Никогда бы себе этого не простила!»
        Последние слова она подумала вслух, и ребёнок в ответ хрюкнул (чихать он уже перестал).
        - Не хрюкай!  - сделала ему замечание Алиса.  - Учись правильно выражать свои мысли.
        Ребёнок снова хрюкнул. Алиска с тревогой принялась разглядывать его лицо. Несомненно, носик был слишком курносый - скорее пятачок, чем обычный нос. И глазки слишком крошечные. Алисе они очень не понравились.
        «Может, это он просто плачет?» - подумала она и заглянула в глаза малышу - посмотреть, есть ли в них слёзы.
        Нет, слёз не было.
        - Послушай, мальчик, будь человеком!  - строго приказала ему Алиса.  - Ты же ребёнок! А с поросятами я не дружу, так и знай!
        Малыш снова всхлипнул или хрюкнул и замолчал.
        Некоторое время они шли молча. Не успела Алиска подумать «А что же я буду с ним делать дома?», как ребёнок снова хрюкнул, и к тому же очень громко. Алиска испуганно посмотрела на него. Всё ясно: вылитая свинья. Нести его дальше не имело никакого смысла.
        Алиса поставила ребёнка на землю, и он, к её радости, потрусил себе в лес.
        - Лучше порядочная свинья, чем плохой человек,  - сказала она сама себе.  - А свинья из него получится порядочная!
        Тут она принялась перебирать в памяти знакомых детей, из которых могли бы получиться отличные поросята.
        «Если бы только знать, как их превратить…» - подумала Алиска, но не успела додумать: на ветке дерева, прямо перед ней, сидел тот самый Кот Без Сапог.
        Завидев Алиску, Кот заулыбался. Настроение у него, кажется, было хорошее. Зато когти - такие длинные, а во рту - столько зубов, что она прониклась к нему уважением.
        - Кис - кис - кис!  - робко сказала Алиска. («Ой, а можно его так?!»).
        Кот улыбнулся ещё шире. «Доволен!» - подумала Алиска и продолжала:
        - Вы не подскажите, как мне отсюда выбраться?
        - Смотря, куда ты хочешь добраться,  - ответил Кот.
        - Вообще-то мне всё равно…
        - Тогда всё равно, куда идти.
        - … мне бы только куда-нибудь прийти,  - договорила Алиска.
        - Не беспокойся,  - успокоил её Кот.  - Если долго идти, обязательно куда-нибудь придёшь.
        С этим Алиска была вполне согласна.
        - А кто тут поблизости живёт?  - спросила она.
        - Налево пойдёшь - к Лопуху придёшь,  - махнул Кот левой лапой.
        - Так он же, наверно, растёт, а не живёт,  - удивилась Алиска.
        - Ну, что ты! Это же Лопоухий Заяц, по прозвищу Лопух. Он уже давно вырос. Лопух большой.
        - А если направо?
        - Направо пойдёшь - к Странницу придёшь,  - махнул Кот правой лапой.
        - Его, должно быть, нету дома,  - предположила Алиска,  - он, наверно, странствует?
        - Да нет, Странник - домосед. Он шляпных дел мастер, а Странником его прозвали за странности: целыми днями шьёт всякие диковинные шляпы - цилиндры, котелки, и сам же их носит. В общем, у обоих не все дома.
        - Мне бы с такими не хотелось встречаться,  - проговорила Алиска.
        - Ничего не попишешь,  - ответил Кот.  - Тут у всех не все дома. И у меня тоже. И у тебя.
        - А у меня почему?  - удивилась Алиса.
        - Как почему? Ты же сейчас здесь, значит, дома тебя нет. Значит, дома у тебя не все, верно?
        Алиска всё равно не согласилась, что у неё не все дома, но решила не спорить.
        - А почему у вас не все дома?
        - Нет ничего проще. Ты согласна, что собака без странностей?
        - Согласна.
        - Так вот. Когда у собаки хорошее настроение, у неё хвост морковкой, а когда плохое - она рычит. А у меня - наоборот: когда злюсь - хвост морковкой, а когда в настроении - рычу. Странный я…
        - По-моему, вы не рычите, а мурлычете.
        Дело не в словах, а в сути дела,  - сказал Кот.  - Слушай, ты собираешься сегодня к Королеве на крокет?
        - Я бы с удовольствием,  - ответила Алиса,  - только меня никто не приглашал…
        - Там и увидимся,  - сказал Кот и исчез.
        Алиску это не очень удивило: с ней ведь уже приключилось столько чудес!.. Она постояла, посмотрела на то место, где только что был Кот, как вдруг он снова появился.
        - Чуть не забыл!  - сказал Кот.  - А как же ребёнок?
        - Не жеребёнок, а поросёнок,  - ответила Алиса, как будто Кот никуда не пропадал.  - Он стал п о р о с ё н к о м.
        - Так и знал,  - кивнул Кот и снова исчез.
        Алиска постояла, подождала, не вернётся ли он, и, не дождавшись, пошла туда, где жил Лопоухий Заяц.
        «Шляпных дел мастеров я уже видела,  - рассудила она.  - Лучше мне познакомиться с Лопоухим Зайцем. Думаю, странности у него появляются, когда он линяет, а сейчас май, он уже давно полинял».
        Тут она подняла глаза и снова увидела на ветке Кота.
        - Ты сказала «поросёнком» или «жеребёнком»?  - спросил Кот.
        - Я сказала «поросёнком,  - ответила Алиса.  - Вы бы не могли не исчезать так быстро, без предупреждения»?
        - Ладно,  - сказал Кот.  - Предупреждаю: исчезаю!
        И он исчез постепенно, от кончика хвоста до улыбки. Улыбка посидела на дереве, отдохнула минутку-другую и тоже исчезла.
        «Вот так чудеса!  - подумала Алиса.  - Котов без улыбки я видела тысячу раз, а вот улыбку без кота ещё не видывала!»
        Шла она, шла и вскоре набрела на дом, в котором жил Лопоухий Заяц. Дом этот нельзя было не узнать: у него на крыше возвышались две трубы - точь-в-точь заячьи уши, а сама крыша была выложена заячьим мехом вместо соломы.
        Дом был очень большой, и Алиске пришлось откусить от левого кусочка. Теперь она была ростом с новорожденного телёнка и осмелилась направиться к дому, хотя всё равно было страшновато:
        «А вдруг он как раз сейчас заперся и линяет?! Лучше бы я пошла к Страннику!..»

        Глава 7. Странный полдник

        Под деревом возле дома был накрыт стол. За ним сидели Лопоухий Заяц и Шляпных Дел Мастер. Между ними приютился Мышонок-Соня. Он сладко спал, а Лопух и Странник облокотились на него, как на мягкую подушку, и вели беседу через Сонину голову.
        «Бедный Сонечка!  - подумала Алиса.  - Одно утешает: спит он так крепко, что, наверно, ничего не чувствует».
        Хотя стол был большой, троица теснилась в углу, а завидев Алису, Странник и Лопух заголосили:
        - Занято! Занято!
        - Очень даже свободно!  - возмутилась Алиска и села в большое кресло во главе стола.
        - Компот будешь?  - спросил Заяц.
        - Алиска обвела взглядом весь стол, но не увидела никаких напитков, кроме чая.
        - А где же компот?
        - А кто тебе сказал, что у нас есть компот?  - удивился Заяц.
        - Не очень-то вежливо предлагать то, чего нет!  - рассердилась Алиска.
        - Не очень-то вежливо усаживаться за стол без приглашения.
        - Откуда же я знала, что это только ваш стол? Он же накрыт на много персон.
        - Тебе бы не мешало подстричься,  - неожиданно заговорил Странник. До сих пор он с огромным любопытством разглядывал Алиску.
        - Разве вы не знаете,  - строго ответила она,  - что человеку в приличном обществе нельзя делать такие замечания? Это очень невежливо!
        Странник даже глаза раскрыл от удивления, но сказал только:
        - Чем ворон похож на парту?
        «Вот и хорошо, поиграем сейчас!  - подумала Алиска.  - Загадки я люблю!»
        А вслух сказала:
        - Кажется, я знаю!
        - Ну да?!  - не поверил Заяц и переспросил:
        - Ты говоришь, что знаешь?
        - Да,  - решительно подтвердила Алиса.
        - Тогда говори, что знаешь!  - потребовал Заяц.
        - А я и говорю, что знаю,  - повторила Алиска.  - Я же знаю, что говорю… Ой, это, кажется, одно и то же, да?
        - Да ты что!  - воскликнул Странник.  - Разве одно и то же «Что ни увижу, то съем» и «Что съем, то не увижу»?
        - Или «Что ни понравится, то дадут» и «Что не дадут, то понравится»,  - добавил Заяц.
        - Или,  - сквозь сон проговорил Соня,  - «Где ни лягу, там засну» и «Где не засну, там лягу»…
        - Для тебя это как раз одно и то же!  - сказал Странник.
        Тут все замолчали, а Алиска тем временем вспоминала всё, что знает о воронах и партах, но что-то не вспоминалось. Первым прервал молчание Странник.
        - Который сейчас день?  - спросил он у Алиски и тут же вынул из жилетного кармана часы, обеспокоенно посмотрел на них, потряс, приложил к уху, и так - несколько раз.
        Подумав, Алиска ответила:
        - Четвёртый.
        - На два дня опаздывают!  - вздохнул Странник.  - Говорил я тебе - нельзя их смазывать маслом!  - и он сердито посмотрел на Зайца.
        - Такое хорошее было масло…  - кротко отозвался тот.  - Сливочное…
        - Масло-то хорошее, да с крошками!  - буркнул Странник.  - Кто же смазывает хлебным ножом?!
        - Лопух взял часы, посмотрел на них уныло, потом окунул в чай и снова посмотрел.
        - Такое хорошее было масло!..  - повторил он, не найдя ничего более подходящего.
        Алиске всё это было очень интересно.
        - Какие смешные часы!  - удивилась она.  - У нас дома ходики ходят гораздо быстрее, а это - настоящие ползики.
        - А вот и нет!  - сказал Шляпных Дел Мастер.  - Самые быстрые часы - те, которые всё время стоят.
        - Почему это?
        - Ну, подумай сама: если тебе нужно куда-нибудь прийти, ты тратишь время. А раз часы стоят, значит, когда вышел, тогда и пришёл. А стоят они всё время, значит, времени не тратят.
        Алиска растерялась. Все слова в отдельности ей были понятны, а вместе - не очень.
        - Я вас не совсем поняла,  - сказала она вежливо.
        - Соня опять уснул,  - заметил Странник и капнул горячего чаю Соне на нос.
        Тот замотал головой и проговорил сквозь сон:
        - Присоединяюсь к мнению предыдущего оратора.
        - Отгадала загадку?  - спросил Странник у Алиски.
        - Нет, сдаюсь,  - ответила она.  - А какой ответ?
        - Какой тебе ещё ответ? Хватит и загадки. Главное - спросить.
        Алиска тяжело вздохнула:
        - Наверно, вам совсем не дорого время, раз вы его тратите на загадки без разгадок.
        - Знала бы ты время так, как я,  - сказал Странник,  - не называла бы его «оно», как будто оно неживое.  - Время не «оно», а «он»!
        - Как это?  - удивилась Алиса.  - Я вас не понимаю…
        - Ещё бы!  - пренебрежительно заметил Шляпных Дел Мастер.  - Откуда тебе знать! Ты, наверно, и не разговаривала никогда с Временем.
        - Что-то не припомню,  - осторожно проговорила Алиска.  - Но всё равно, по-моему, оно - «оно». «Время истекло»… Конечно, «оно»!
        - Стекло - «оно», согласен. Что оно может? Только разбиться, и всё. А Время - и идёт, и ползёт, и терпит, и не ждёт. И ещё спит, обедает, учится. Не зря же говорят: «Время спать!» «Время делать уроки!» И часами командует. Что скажет им - то они для тебя и сделают, только подружись с ним. Представь себе: пробило 9 утра, в школе звонок на первый урок, а ты Времени шепнула на ушко, стрелка - прыг!  - пожалуйста - половина второго, пора обедать!
        - Если бы!..  - мечтательно проговорил Лопух.
        - Да - а,  - задумчиво протянула Алиса,  - это было бы замечательно… Правда, мне бы ещё совсем есть не хотелось…
        - Аппетит приходит во время еды,  - сказал Шляпных Дел Мастер.  - А если не придёт, попроси Время, чтобы половина второго продержалась, пока ты не проголодаешься!
        - Вы, наверно, так и делаете?
        Странник грустно-прегрустно покачал головой:
        - Увы! Уже больше года он с нами не разговаривает. Не успел этот,  - он указал чайной ложечкой на Зайца,  - не успел этот полинять, как всё и случилось. Червонная Дама, наша королева, давала концерт. Я там не без успеха исполнял известную вещицу:
        Му - у - равей мой, му - у - равей,
        Непоседа, м у - у - равей!

        - Знаешь её?
        - Кажется, я что-то такое слышала,  - проговорила Алиска.
        - Дальше там так: -
        Ты ку - у - да-а, куда спешишь?
        Почему - у так мало спишь?

        Тут Соня встряхнулся и запел сквозь сон:
        Спи - и - и - и - и - шь…
        Спи - и - и - и - и - шь…

        И так до тех пор, пока его не ущипнули.
        Ну, так вот,  - продолжал Странник.  - Не успел я допеть первый куплет, как Королева как вскочит да как закричит: «Ему не жаль нашего времени! Голову с плеч!!»
        - Какой ужас!  - воскликнула Алиса.
        - С тех пор,  - печально заключил Шляпных Дел Мастер,  - он для меня ничего не хочет делать! Целыми днями у нас тут 5 вечера.
        Алиску осенило:
        - Так вот почему тут так много чайных приборов?
        - Точно,  - вздохнул Странник.  - Теперь у нас вечный полдник. Даже посуду вымыть не успеваем. Нет времени.
        - Поэтому, вы всё время пересаживаетесь, да?
        - Вот именно,  - ответил Странник.  - Выпьем из одной чашки - перебираемся к следующей.
        - Ой, а что же вы делаете, когда возвращаетесь на старое место?
        - А не поговорить л нам о чём-нибудь другом?  - зевнул Заяц.  - Скучно что-то… Ну-ка, девушка, расскажите нам что-нибудь!
        - Я бы с удовольствием,  - растерялась Алиска,  - только мне совсем нечего рассказывать.
        - Тогда пусть Соня!  - вскричали оба приятеля разом.  - Сонька, проснись!  - И они ущипнули его за оба бока сразу.
        Соня неохотно открыл глаза.
        - Я и не думал спать, ребята,  - проговорил он слабеньким, хрипловатым голоском.  - Могу повторить всё, что вы тут говорили.
        - Лучше расскажи нам что-нибудь новенькое!  - потребовал Заяц.
        - Ой, пожалуйста, расскажите!  - попросила Алиска.
        - Да поживей!  - добавил Странник.  - И не засни на самом интересном месте, знаю я тебя!
        - Жили-были три сестрички,  - начал Соня.  - Звали их Птичка, Рыбка и Ласточка. Жили они на самом дне глубокого-преглубокого колодца. Жили они в иле, не тужили…
        - Как же не тужили, если выли?!  - воскликнула Алиска.  - Бедняжки! Видно, несладко им жилось!
        Соня подумал, подумал и заметил:
        - Как раз очень даже сладко. Питались они одними сливками.
        - Фу!  - поморщилась Алиса.  - С пенкой, наверно?
        - Не с пенкой, а с косточками.
        - Какая гадость - сливки с костями!
        - Косточки они не ели. Их у них вырывал прямо из рук крот. Они ему для хозяйства были нужны.
        - Как рот?! Чей?  - поразилась Алиска.
        - Что же ты не пьёшь больше чаю?  - строго спросил у неё Заяц.
        - Я ещё совсем не пила!  - обиделась Алиса.  - Как же можно выпить больше?
        - Раз не пила, значит нельзя выпить меньше, а больше-то как раз можно,  - вставил Шляпных Дел Мастер.
        - А вас не спрашивают!  - огрызнулась Алиска.
        - Ага!  - обрадовался Странник.  - Сама говорила, а сама грубишь.
        Алисе нечего было возразить на это. Она отпила чаю, откусила хлеба с маслом и снова спросила у Сони:
        - Чей же он был?
        Соня снова подумал и сказал:
        - Что значит «чей»? Свой собственный. Он был сам по себе.
        - Странно!  - удивилась Алиска.  - Улыбка бывает без кота, а рот без чего может быть?
        - Понятия не имею!  - буркнул Соня.  - Без зубов, наверно.
        - Лучше уж без языка, чтоб не задавал глупых вопросов!  - добавили Лопух и Странник хором.
        А Соня сердито проговорил:
        - Не хочешь слушать - сама досказывай.
        - Нет-нет, продолжайте, пожалуйста!  - попросила Алиса и кротко взглянула на Соню.  - Я больше не буду!
        - Можно подумать!  - поджал губки Соня, но всё-таки продолжал: - Когда сливок не хватало, сестрички ели ещё ирис.
        - Но он же, наверно, был сырой!  - воскликнула Алиска. О своём обещании она уже забыла. На этот раз Соня ответил не задумываясь:
        - А обёрточные бумажки зачем? Не отсыреет!
        - Мне нужна чистая чашка!  - вмешался в разговор Странник.  - Давайте пересядем.
        С этими словами он пересел на одно место, а его стул занял Соня. За Соней передвинулся Лопух, а на место Лопуха села Алиска, хотя ей очень не хотелось пересаживаться. В выигрыше остался только Странник, а Алисе пришлось хуже всех: Лопух, вставая, опрокинул молочник в блюдце.
        - Скажите, пожалуйста,  - вежливо обратилась Алиса к Соне, чтобы случайно не обидеть его,  - а почему они жили в этом колодце?
        - Да потому, что в нём воды не было! В воде же невозможно жить!  - снова вмешался Шляпных Дел Мастер.  - До чего тупая!
        Алиса пропустила последнюю фразу мимо ушей и продолжала, обращаясь к Соне:
        - Как же они могли выжить без глотка воды?
        - Без глотка выжить легко, а вот совсем без воды - никак.
        Алиска снова запуталась. А Соня тем временем продолжал:
        - Приходилось им напиваться вдосталь.
        - Но ведь в колодце же не было воды…  - робко вставила Алиса.
        - Потому и не было, что они её всю выпивали,  - ответил Соня.  - А напившись и наевшись, они садились и начинали рисовать всё, что начинается на букву «В».
        Тут он принялся зевать во весь рот и тереть глаза.
        - А почему на «В»?  - спросила Алиска.
        - Было бы на «А» - ты бы спросила, почему на «А»,  - ответил Заяц.
        На это нечего было возразить.
        Соня тем временем закрыл глаза и почти уже совсем уснул, но Странник ущипнул его, он подскочил как ужаленный и затараторил:
        - Волка, вилку, ветку, ватку, ветчину, всячину… Ты когда-нибудь рисовала всячину?  - спросил он у Алиски.
        - Какую всячину?
        - Всякую, какую же ещё!
        - Честно говоря,  - заколебалась Алиска,  - я…
        - Ну, так и помалкивай!  - отрезал Странник.
        Такой грубости Алиса вытерпеть не могла. Она вскочила и пошла, куда глаза глядят. Соня тут же уснул, да и Странник с Лопухом не обращали на неё больше ни малейшего внимания. Пару раз Алиска оглянулась - может, позовут?  - но напрасно. Уже издалека она увидела, как Заяц и Шляпных Дел Мастер стараются затолкнуть Соню в чайник - наверно, чтобы разбудить.
        «Ни за что больше туда не пойду!» - решила Алиса, бродя по лесу.  - Разве с ними пополдничаешь по-человечески?»
        Тут она заметила в одном из деревьев дверцу.
        «Вот так чудеса!  - подумала Алиска.  - Ну-ка возьму и войду!»
        И она вошла.
        Очутилась Алиса в том самом заветном зале, прямо возле стеклянного столика.
        «На этот раз сделаю всё, как надо»,  - подумала она. Сначала взяла золотой ключик и открыла дверь, ведущую в сад. Потом достала из кармана кусочек гриба, откусила от него несколько раз и стала ростом с котёнка. Оставалось только пройти по маленькому коридорчику…
        И вот, наконец, она очутилась в прекрасном саду, среди ярких цветочных клумб и фонтанов с чистой, прохладной водой.

        Глава 8. Крокет по-королевски

        У входа в сад росло высокое розовое дерево. Розы на нём были белые, и трое садовников деловито перекрашивали их в красный цвет. Алиске было очень интересно, она подошла поближе и услышала, как один из садовников говорит другому:
        - Эй, Пятёрка! Ты чего краску разливаешь?!
        - Причём тут я?  - недовольно отозвался Пятёрка.  - Меня Семёрка толкнул.
        - Ну, да,  - сказал Семёрка.  - У тебя кто угодно виноват, только не ты!
        - Уж ты бы помолчал!  - огрызнулся Пятёрка.  - Королева вчера говорила, что не мешало бы отрубить тебе голову, я сам слышал!
        - А за что?  - осведомился первый садовник.
        - Не твоё дело, Двойка!  - буркнул Семёрка.
        - Нет, его!  - возразил Пятёрка.  - За то, что ты подсунул королевскому повару вместо обычных луковиц тюльпановые.
        Семёрка от возмущения даже бросил кисточку:
        - Да как же тебе …  - тут он заметил Алису и запнулся на полуслове. Его собеседники оглянулись, увидели её, и все трое низко поклонились.
        - Скажите, пожалуйста,  - робко заговорила Алиска,  - зачем вы перекрашиваете розы?
        Пятёрка и Семёрка только посмотрели на Двойку, и тот ответил почти шёпотом:
        - Видите ли, сударыня, тут должно было расти красное розовое дерево, а мы перепутали да и посадили белое. Если Королева увидит, что мы наделали, не сносить нам головы. Вот мы и спешим, сударыня, до её прихода…
        Вдруг Пятёрка, внимательно смотревший в противоположный конец сада, испуганно закричал:
        - Королева! Королева!
        Услышав сзади звук множества приближающихся шагов, Алиска обернулась - её очень хотелось посмотреть на Королеву.
        Впереди процессии маршировали десятеро солдат со скрещёнными дубинками. Солдаты были такими же прямоугольными, как и садовники, а руки и ноги у них находились по углам прямоугольников.
        За ними шествовали придворные, украшенные с ног до головы алыми бубнами. Они, как и солдаты, шли парами.
        За придворными, тоже парами, держась за руки, вприпрыжку бежали десятеро наследников престола. Их камзольчики украшали червонные сердечки.
        Затем шли гости - большей частью Короли и Дамы, вернее, Королевы. Среди гостей Алиса узнала и Белого Кролика. Он сильно нервничал, тараторил, глотая слова, постоянно улыбался, что бы ему ни сказали, и прошёл мимо, не заметив Алису.
        За гостями шествовал Червонный Валет. Он нёс красную бархатную подушечку, на которой лежала королевская корона. А завершала процессию королевская чета - Червонный Король и Червонная Дама.
        Алиска не знала, полагается ли ей, как и всем, пасть ниц. Во-первых, она никак не могла вспомнить, есть ли такой закон, чтобы падать ниц при виде королевской четы и придворных, а во-вторых, что же это за процессия, если её никто не видит, а все лежат лицом вниз? И она решила не падать ниц.
        - Это кто такая?  - строго спросила Королева у Червонного Валета, но тот только поклонился и улыбнулся в ответ.
        - Дурак!  - вскинула голову Королева и, обратившись к Алиске, спросила:
        - Как тебя зовут, дитя моё?
        - Алиса, ваше величество,  - как можно вежливее ответила та, а про себя подумала: «Что же я так колоды карт испугалась?»
        - А это кто такие?  - спросила Королева, указывая на троих садовников, лежащих пластом вокруг недокрашенного розового дерева. А спрашивала она потому, что лежали бедные садовники лицом вниз, а спина у садовника, как известно, такая же, как у вельможи, военачальника и наследника престола.
        - Откуда мне знать?  - ответила Алиса и сама удивилась своей храбрости.  - Сами тут разбирайтесь.
        - Королева побагровела от ярости. Несколько секунд она бросала на Алису испепеляющие взгляды, подобно сказочному дракону, а потом как закричит:
        - Голову с плеч! С плеч!!! С…
        - Какие глупости!  - громко и уверенно ответила ей Алиса, и Королева тут же замолчала.
        - Король взял Королеву под руку и робко проговорил:
        - Кисонька, не сердись: ребёнок есть ребёнок!..
        - Королева вырвала руку и приказала Валету:
        - Перевернуть их!
        - Валет осторожно перевернул садовников носком сапога.
        - Встать!  - рявкнула Королева.
        - Садовники вскочили как ужаленные и принялись отвешивать поклоны Королю с Королевой, и королевским деткам, и всем остальным.
        - Прекратить!!  - заверещала Королева.  - Меня тошнит от вас!!
        Тут она с подозрением посмотрела на розовое дерево и спросила:
        - Чем это вы тут занимаетесь?
        - Да мы, ваше величество…  - робко-преробко пробормотал Двойка и упал на колени,  - мы хотели…
        - Королева уже успела рассмотреть розы.
        - Всё ясно,  - сказала она.  - Головы с плеч!
        - И процессия двинулась дальше, а трое солдат остались, чтобы отрубить головы несчастным садовникам. Те бросились к Алисе, умоляя защитить их.
        - Ничего не бойтесь!  - сказала Алиса и спрятала их в большой цветочный горшок, стоявший поблизости. Солдаты походили-походили, поискали-поискали и вернулись к Королеве, несолоно хлебавши.
        - Сделали?  - прокричала Королева.
        - Голов как не бывало, ваше величество!  - прогремели солдаты в ответ.
        - Так им и надо, безголовым!  - пророкотала Королева.  - В крокет умеешь?!
        - Солдаты вопросительно посмотрели на Алису, проходившую мимо,  - Королева обращалась к ней.
        - Да!  - крикнула Алиска.
        - Так пойдём!  - громыхнула Королева.
        - Алиска присоединилась к процессии. Что будет дальше - она не могла себе представить…
        - Какой денёчек сегодня хорошенький!..  - раздался дрожащий голосок. Это был Белый Кролик. Он семенил рядом и встревоженно заглядывал ей в глаза.
        - Да, чудесный,  - ответила Алиска.  - А где Герцогиня?
        - Тс-с!  - поспешно проговорил Кролик и испуганно оглянулся. Потом стал на цыпочки и прошептал ей на ушко:
        - Её приговорили к отрублению.
        - Как же так?  - удивилась Алиска.
        - Вы сказали «Как жаль?» - переспросил Кролик.
        - Не «как жаль», а «как же так». Потому что совсем даже не жаль.
        - Всё потому, что она надавала Королеве по ушам…  - начал было Кролик, но Алиска так громко прыснула, что он испуганно зашептал:
        - Пожалуйста, тише! Королева может услышать! Понимаете, она опоздала, а Королева и говорит…
        - По местам!!  - гаркнула Королева так, что земля задрожала. Тут все засуетились, забегали кто куда, стали натыкаться друг на друга. В конце концов игроки кое-как пришли в себя, и началась игра.
        Алиска ещё никогда в жизни не видела такой необычной крокетной площадки - сплошные бугры да рытвины. Вместо мячиков были ежи, вместо молоточков - большие длинноногие птицы фламинго, а вместо воротцев - солдаты: каждый изогнулся дугой и упёрся ногами и руками в землю.
        Но труднее всего было справиться с фламинго. Алиска взяла его себе под мышку - так, что ноги свесились до земли. Но как только она попыталась выпрямить ему шею и стукнуть головой по мячику-ежу, фламинго поднялся и озабоченно посмотрел на неё. Это было ужасно смешно. Алиска сначала нагнула ему голову, замахнулась и…  - надо же - ёж развернулся и пополз себе прочь.
        Куда бы Алиска ни прицеливалась - везде были бугорки и канавки. К тому же, солдаты без спросу поднимались и переходили на другие места, куда кому вздумается… Вот и попробуйте играть в таких условиях!
        Играли все разом, не ожидая своей очереди. Игроки ссорились, никак не могли поделить ежей. Вскоре Королева разъярилась и всё ходила да топала ногами, выкрикивая:
        - Голову с плеч! Голову с плеч!
        Алиске стало не по себе. Хорошо хоть, на неё Королева ещё не осерчала, но кто её знает!..
        «Бедная моя головушка!  - подумала Алиса.  - Этой Королеве ужасно нравится оставлять людей без головы. Удивляюсь, как у неё в королевстве кто-то ещё уцелел!»
        Она оглянулась по сторонам, ища, куда бы незаметно улизнуть, как вдруг в небе появилось что-то необычное. Она присмотрелась и поняла: это была улыбка!
        «Кот Без Сапог!  - подумала Алиска про себя.  - Вот и хорошо! Теперь будет с кем поговорить!»
        - Как делишки?  - спросил Кот, как только улыбка обросла ртом.
        Алиска подождала, пока появятся глаза, и приветливо кивнула. «Говорить бесполезно,  - решила она.  - Без ушей он всё равно ничего не услышит. Пусть хоть одно ушко появится».
        Наконец, возникла вся голова. Тогда Алиса поставила фламинго на землю и принялась рассказывать Коту, как тут играют в крокет.
        Её было очень приятно пообщаться с внимательным собеседником.
        А тот, наверно, посчитал, что его и так уже достаточно, и больше возникать не стал.
        - Играют они нечестно,  - пожаловалась Алиска.  - И ругаются всё время, и перекрикивают друг друга. И правил у них никаких.
        А если и есть правила, то их всё равно никто вы соблюдает. И потом: кому же понравится, когда всё вдруг без спросу оживает! Возьмите воротца: мне надо пройти через них, а они берут и уходят непонятно куда. Только что хотела стукнуть королевского ежа, так он заметил моего и пустился наутёк.
        - А как тебе Королева?  - тихонько спросил Кот.
        - Хуже некуда. Настоящая…  - тут она увидела, что Королева остановилась поодаль, навострив уши.
        - Настоящая чемпионка. Придётся мне сдаваться.
        - Королева величественно улыбнулась и прошествовала дальше.
        - С кем это ты разговариваешь?  - удивлённо спросил Король у Алиски, разглядывая усатую голову.
        - Позвольте мне представить вам моего друга, ваше величество,  - ответила она.  - Его зовут Кот Без Сапог.
        - Не нравится он мне,  - сказал Король.  - Впрочем, пусть поцелует мне руку, если уж ему так хочется.
        - Перебьюсь,  - отозвался Кот.
        - Не груби,  - сказал Король.  - И не смотри на меня свысока.  - С этими словами он спрятался за Алису.
        - А котам закон не писан,  - сказала Алиса.  - Я это где-то читала, только не помню, где.
        - Убрать его,  - нерешительно заявил Король и обратился к Королеве (она как раз проходила мимо):
        - Пупсик, распорядись убрать эту кошку!
        - У Королевы на семь бед был один ответ.
        - Голову с плеч!  - сказала она, даже не обернувшись.
        - Пойти позвать палача!..  - заторопился Король.
        Алиска тем временем решила досмотреть игру. Издалека доносились вопли разгневанной Королевы. Она уже приговорила к смертной казни трёх игроков за то, что те прозевали свою очередь. Алиске всё это начинало сильно не нравиться: игра совсем запуталась, свою очередь она давно потеряла. Оставалось только отправиться на поиски мячика-ежа.
        Ёж нашёлся: он как раз дрался с другим таким же мячиком. Самое время было ударить одного о другого, вот только бить было нечем: её фламинго ушёл в другой конец сада и всё пытался взлететь на дерево, как воробей, но у него ничего не получалось.
        Когда, наконец, она поймала своего фламинго и вернулась с ним на площадку, ежи-мячи уже додрались и куда-то ушли.
        «Ну и ладно,  - подумала Алиска.  - Зачем мне мяч, если воротцев тоже нет?»
        С этими словами она взяла фламинго поудобней и покрепче и пошла к своему другу - ещё немножко поболтать.
        Каково же было её удивление, когда она увидела под Котом целое собрание. Палач, Король и Королева громко спорили, перебивая друг друга, а все остальные помалкивали: им было как-то не по себе.
        Завидев Алису, спорящие попросили её рассудить их. Правда, они ужасно тараторили, и понять, что к чему, было очень нелегко.
        Палач говорил, что если голову, то с плеч, а раз их нет, то ему тут делать нечего. Пусть вырастут - тогда другое дело, а иначе - никак.
        Король говорил, что главное - голова, а остальное приложится, и молчать, и не возражать.
        Королева говорила, что или сейчас же будет, как она сказала, или она всех до единого лишит головы, так и знайте.
        Тут все загрустили.
        Алиска только и могла сказать, что голова - Герцогинина, а значит, нужно спросить у неё разрешения.
        - Привести её из тюрьмы!  - приказала Королева Палачу, и тот бросился со всех ног в тюрьму.
        Не успел Палач убежать, как Голова начала таять и к его возвращению совсем исчезла. Сколько Король с Палачом ни бегали взад и вперёд, всё было бесполезно. Тем временем народ вернулся к игре.

        Глава 9. Нет повести печальнее на свете

        - Солнышко, ты себе не представляешь, как я рада тебя видеть!  - С этими словами Герцогиня, как старая приятельница, взяла Алису под руку, и они пошли гулять.
        Алиске было очень приятно, что у Герцогини прекрасное настроение. Наверно, это просто перец её доводил до такого бешенства.
        «Вот стану Герцогиней,  - сказала она про себя, правда, не очень уверенно,  - ни перчинки дома держать не стану! Если суп вкусный, зачем его ещё перчить? А если невкусный - сколько ни перчи, не повкуснеет… Да, всё дело в перце. Вот говорят - «воспитание», «воспитание». А главное - не воспитание, а ПИТАНИЕ! Почему, спрашивается, что ни мальчик, то не пряник, что ни девочка, то не конфетка, что ни ребёнок, то не сахар? Да потому, что их, то есть нас, неправильно кормят. От лука дети плачут, от уксуса киснут, от чеснока морщатся. От горчицы им горько, да и от перца несладко. Надо детям давать побольше сладостей, тогда жизнь будет - сплошное наслаждение!..»
        О Герцогине Алиска совсем забыла, поэтому, когда та вдруг заговорила, она даже вздрогнула от неожиданности.
        - Дорогуша, ты, кажется, о чём-то задумалась? Не молчи, пожалуйста. Знаешь, какая тут мораль? Я забыла, сейчас вспомню и скажу.
        - А что, обязательно должна быть мораль?  - предположила Алиска.
        - Разумеется, дитя моё!  - воскликнула Герцогиня.  - Как же можно без морали?! Во всём есть своя мораль, нужно только разглядеть её.  - И она потеснее прижалась к Алисе.
        Алиске это не очень понравилось. Во-первых, слишком уж Герцогиня была уродливая, а во-вторых, она положила подбородок Алиске прямо на плечо, а был он ужасно острый. Что поделаешь - пришлось терпеть, чтобы не обидеть собеседницу.
        - Игра пошла веселее,  - сказала Алиса, просто чтобы поддержать разговор.
        - О, да!  - согласилась Герцогиня.  - А мораль тут такая: «Позаботься о партнёре, и он в долгу не останется!».
        - А кто-то говорил,  - шепнула Алиса,  - что если совать нос в чужие дела, заболеешь насморком…
        - Ну, да, это же одно и то же, только по-другому сказано!  - воскликнула Герцогиня и поудобней упёрлась своим острым подбородком в Алискино плечо.  - А мораль тут такая: «Главное - что думаешь, а не что говоришь!»
        «Ох, до чего же она любит всякие морали!» - подумала Алиса.
        - Ты, наверно, думаешь: «Почему бы ей не обнять меня по-дружески за талию?» - помолчав, снова заговорила Герцогиня.  - Понимаешь, я ведь не знаю, какой характер у твоего фламинго. Попробовать, что ли?
        - Осторожно, он может клюнуть!  - предупредила Алиса. Ей что-то совсем не хотелось, чтобы Герцогиня попробовала.
        - Твоя правда,  - сказала Герцогиня.  - А мораль тут такая: «Не клюй на чужие удочки. Лучше сматывай свои!»
        - Вы, наверно, любите ловить рыбу?  - вежливо спросила Алиска.
        - Ой, а как ты догадалась, умница моя?  - воскликнула Герцогиня.  - Ужасно люблю, особенно в мутной воде. Моё любимое блюдо - заливной рак под перцем.
        - Рак - это не рыба,  - возразила Алиса.  - Он, кажется… животное…
        - Ещё бы ему не быть!  - подтвердила Герцогиня. Она теперь только и делала, что соглашалась.  - Кто бы его тогда ел?! А мораль тут такая: «Аппетит приходит во время еды».
        Алиска тем временем хорошенько подумала и обрадовано закричала:
        - Вспомнила! Рак называется «водоплавающее»… Вернее - «водоползающее»!
        - Совершенно согласна,  - кивнула Герцогиня.  - А мораль тут такая: «Одно дело - дело, а другое - слово». Или, проще говоря: «Дело становится делом после того, как слово превращается в дело, потому что дело не в слове, а в деле».
        - А вы не могли бы записать всё это?  - осведомилась Алиска.  - Я всё запомнила с первого раза.
        - Это ещё что!  - похвасталась Герцогиня.  - Я, если захочу, такое могу сказать - и со второго раза не запомнишь!..
        - Ой, что вы, не беспокойтесь, пожалуйста!  - поспешила ответить Алиска.
        - Какое там беспокойство! Обожаю делать людям приятное. Пусть это будет моим скромным подарком тебе!
        «Ну и подарочек!  - подумала Алиска.  - Хорошо, что на день рождения дарят кое-что получше!» - но вслух сказать не решилась.
        - Опять молчишь?  - забеспокоилась Герцогиня и уткнулась ей своим подбородком в плечо.
        - Имею право!  - огрызнулась Алиска. Она уже начала терять терпение.
        - Такое же право, как лево,  - ответила Герцогиня.  - А мораль…
        И тут она, к Алискиному удивлению, осеклась, не успев договорить, а руки у неё задрожали. Алиса подняла голову, и… прямо перед ними стояла Королева. Руки её были скрещены на груди, брови грозно нахмурены.
        - Какой сегодня денёчек прекрасненький, ваше величество!..  - пролепетала Герцогиня.
        - Предупреждаю тебя,  - прогремела Королева.  - Либо ты сейчас же уйдёшь, с головой, либо останешься без головы! Считаю до одного.
        В ту же секунду Герцогиня исчезла, как заправский Кот Без Сапог.
        - Продолжим игру,  - обратилась Королева к Алисе как ни в чём не бывало. Алиска от испуга не смогла вымолвить ни словечка и покорно пошла за Королевой.
        Тем временем гости отдыхали от Королевы в тенёчке, но, завидев её, все как один вскочили и бросились играть. Королева ничего на это не сказала, только проговорила, что не вскочи они вовремя, не сносить бы им голов.
        Итак, игра продолжалась. Королева по-прежнему ругала всех на чём свет стоит, то и дело выкрикивая:
        - Голову с плеч! Голову с плеч!
        Приговорённых брали под стражу воротца-солдаты, и вот через каких-нибудь полчаса воротцев совсем не осталось, а все игроки, кроме Короля с Алиской, покорно ждали казни.
        Королева решила передохнуть: у неё началась одышка.
        - Ты у Морского Бычка была уже?  - спросила она.
        - Нет, а кто это?  - удивилась Алиска.
        - Бычки в томате ела?
        - Ела…
        - А этот наоборот, без томата.
        - Тогда совсем непонятно,  - вздохнула Алиска.
        - Ну, так пойдём. Он тебе кое-что расскажет о себе.
        И они пошли. Уходя, Алиса услышала, как Король тихонько говорит:
        - Вы все помилованы.
        «Вот и хорошо!» - подумала Алиска: ей бы не хотелось, чтобы безвинно погибло столько народу.
        Шли они недолго и пришли к Старому Морскому Волку, спавшему на солнышке, на берегу моря.
        - Вставай, старый лоботряс!  - приказала Королева.  - Отведи эту молодую даму к Морскому Бычку. Да пусть он ей расскажет о себе. А то у меня дела. Казнить ту нужно некоторых.
        С этими словами она пошла обратно, и Алиска осталась со Старым Морским Волком. На первый взгляд он ей не очень-то понравился, но Королева была не лучше. Итак, что же будет дальше?
        Морской Волк протёр глаза. Потом посмотрел вслед Королеве, подождал, пока она скроется из виду, и ухмыльнулся:
        - Смехота!
        - Что смехота?  - не поняла Алиса.
        - Да с ней одна смехота, с этой. Всё она выдумывает. Никого они там не казнят. Пойдём!
        «Опять «пойдём»!  - подумала Алиска, но всё-таки пошла. А про себя добавила: «Никогда ещё мной так не командовали!»
        Шли они недолго и вскоре увидели Морского Бычка. Он сидел себе один-одинёшенек на камне, пригорюнившись, а когда они подошли поближе, Алиса услышала, что он тяжело вздыхает, да так, что, казалось, сердце разорвётся. Алиске стало его ужасно жалко.
        - О чём он так горюет?  - тихонько спросила она у Морского Волка, и тот ответил почти слово в слово:
        - Да всё он выдумывает. Какое там у него горе!
        Тут они подошли к Морскому Бычку, и он посмотрел на них своими большими бычьими глазами, полными слёз, но ничего не сказал.
        - Тут вот дамочка пришла,  - обратился к нему Морской Волк.  - Хочет тебя послушать.
        - Пусть слушает,  - ответил Морской Бычок.  - Садитесь же и слушайте, и не перебивайте.
        Они уселись. Несколько минут все молчали.
        «Как же я смогу его перебить,  - подумала Алиска,  - если он молчит?» - но снова промолчала.
        Наконец, Морской Бычок заговорил:
        - Был я когда-то молод и красив.  - Тут он снова тяжело вздохнул.  - Бывало, подплыву к берегу - все Божьи Коровки засматриваются… А теперь я старый, больной, неповоротливый, как черепаха. И совсем не похож на бычка…
        Снова воцарилась тишина. Только Старый Морской Волк время от времени прочищал горло, да старый Морской Бычок всё всхлипывал. Алиска подумывала, не встать ли и не сказать ли: «Спасибо, дедушка, было очень интересно», но всё-таки ей очень хотелось узнать, что же будет дальше, и она ещё раз промолчала.
        Наконец, Морской Бычок заговорил, уже спокойнее, хотя и всхлипывая время от времени:
        Давным-давно это было. Мы были тогда совсем маленькие и ходили в школу. А школа была на дне морском. И был у нас классный лаповодитель…
        - Кто-кто?  - переспросила Алиска.
        - Лаповодитель, тебе говорят,  - повторил Бычок.  - Тебя что, никогда не водили за лапу? Ну, так вот: был он строгий, но справедливый, зря никогда не ставил нас в угол.
        - Откуда же в море углы?  - удивилась Алиска.
        - Это на суше их всего четыре,  - гордо сказал Бычок.  - А в воде знаешь, сколько! Ну, так вот. Мы все его любили и звали «дорогой мучитель».
        - Ой, как же вам было не стыдно?  - воскликнула Алиска.
        - Что же тут стыдного?!  - вспылил Бычок.  - Он же сам говорил: «Вас учить - сплошное мучение!» А ты, если не понимаешь, помалкивай!
        - Постыдилась бы старшим перечить!  - вмешался Морской Волк.  - Чему вас только в школе учат?
        Некоторое время они с укоризной смотрели на Алиску, и она готова была провалиться сквозь землю от стыда. Наконец, Морской Волк сказал Бычку:
        - Давай, старина, не трави душу!
        И Бычок продолжал:
        - Ну, так вот. Ходили мы в школу, хоть ты и не веришь…
        - Да нет, что вы!  - воскликнула Алиска.
        - Нет, да!
        - Цыц!  - вмешался Морской Волк.
        И Бычок продолжал:
        - Учили нас как нигде. В школу мы ходили каждый день…
        - Ну и что?  - сказала Алиса.  - Я тоже хожу в школу каждый день. Можете не задаваться!
        - А продлёнка у тебя есть?  - заволновался Морской Бычок.
        - Конечно, есть. Там делают домашнее задание, гуляют и спят. Правда, я туда не хожу, меня няня забирает.
        - А отбивают там всех или только некоторых?
        - Какие глупости!  - возмутилась Алиса.
        - Так я и знал!  - обрадовался Бычок.  - А у нас в расписании было чёрным по белому написано: «Продлёнка: с двух до трёх прогулка, с трёх до четырёх - домашнее задание, в четыре - общий отбой и мёртвый час». Жаль, я так и не узнал, что это такое: родители не захотели сдать меня в продлёнку. Зато уроки я посещал регулярно.
        - А чему вас учили?  - спросила Алиска.
        - Всему, что нужно и не нужно в жизни,  - сказал Морской Бычок.  - Сначала - то, что не нужно: не нужно сидеть, сложа лапы, не нужно работать спустя чешую, не нужно пресмыкаться и метать икру перед недостойными. Потом - нужное. Арифметика: сложение в три погибели…
        - Ой, а как это?  - удивилась Алиска.
        - Я бы показал, да стар стал,  - вздохнул Морской Бычок.  - Мне теперь и одну погибель не осилить…
        - Не расстраивай человека!  - прикрикнул на неё Морской Волк.  - До чего недогадливая!
        Алиске стало стыдно.
        - А что ещё вы учили по арифметике?  - спросила она у Бычка.
        - Много чего. Умножать радости, делить горести с друзьями…
        - А отнимать?
        - За кого ты нас принимаешь?!  - с достоинством ответил Бычок.  - Мы ни у кого ничего не отнимаем!
        Он гордо вскинул голову и продолжал:
        - Раз в неделю у нас было чистописание. Учил нас старый Угорь. Угрюмый был старик, зато писал чисто. Моя бабушка говаривала: «Ох, как красиво пишет! Чистый писатель!» Он нас учил писать автолапкой. Чистая работа! А стирать кляксы мы научились без труда - воды вокруг достаточно.
        - А у меня был другой учитель - Морской Лев,  - сказал Морской Волк.
        - Говорят, он учил физике и культуре,  - вздохнул Бычок.  - «Физкультура» называется.
        - Ещё как учил!  - вздохнул Старый Морской Волк, и они зарылись лицами в лапы.
        - А сколько лет вы ходили в школу?  - поспешила Алиса переменить тему.
        - Пока не выйдем в люди,  - ответил Бычок.
        - И у вас это получалось?  - осторожно спросила Алиска.
        - Хороший учитель кого угодно в люди выведет!  - сказал Морской Волк.
        - Да, добавил Бычок,  - а когда выходили, у нас был выходной.
        - А чем вы занимались после выходного? Неужели возвращались обратно?
        - Что это мы всё об уроках да об уроках?!  - решительно заявил Морской Волк.  - Лучше расскажи ей, как мы играли.

        Глава 10. Полька «Раковая фантазия»

        Морской Бычок печально вздохнул и провёл лапой по глазам. Потом посмотрел на Алиску, хотел что-то сказать, но не смог: слёзы подступили к горлу, и он закашлялся.
        - Прямо как будто ему что-то не в то горло попало,  - сказал Морской Волк и принялся хлопать друга по спине.
        Наконец, Бычок проглотил комок, слёзы побежали по его щекам, и он заговорил:
        - Не знаю, доводилось ли тебе подолгу жить на дне морском…
        - Не доводилось,  - вздохнула Алиса.
        - … и ты, наверно, не знакома ни с одним приличным раком…
        - Я однажды пробовала…  - начала Алиска, но вовремя поправила себя: - познакомиться с одним, но у меня не получилось…
        - … значит, ты не представляешь себе, какая это прелесть - полька «Раковая фантазия»!
        - Совсем не представляю,  - призналась Алиса.  - А как её танцуют?
        - Ещё как танцуют!  - воскликнул Морской Волк.  - Сначала все выстраиваются вдоль берега…
        - … в две шеренги!  - перекричал его Морской Бычок.  - Тюлени, бычки, лососи, все-все! Сначала нужно разгрести медуз…
        - … а их знаешь сколько!  - перебил Морской Волк.
        - … потом делают два шага вперёд…
        - … каждый ведёт под руку рака!..  - прокричал Морской Волк.
        «Наверно, не рака, а… ракушку…,  - неуверенно подумала Алиска,  - или… раковину…»
        - Под самую руку!  - подтвердил Бычок.  - А кому не достанется рака, танцует с таранкой. Делают два шага вперёд, поворачиваются к партнёршам…
        - … меняются партнёршами, делают два шага назад,  - продолжал Морской Волк.
        - А потом,  - сказал Бычок,  - а потом каждый бросает свою…
        - … партнёршу!  - закричал Морской Волк и показал, как это делается.
        - … подальше в море!..
        - … потом все прыгают за партнёршами!  - завопил Морской Волк.
        - … Выпрыгивают из воды, делают кувырок!  - прокричал Бычок и забегал, запрыгал, заскакал.
        - Снова меняются партнёршами!  - заверещал Морской Волк.
        - Возвращаются на берег, вот и вся первая фигура,  - прошептал Бычок.
        И друзья, только что прыгавшие и скакавшие, сели, загрустили и вопросительно посмотрели на Алиску.
        - Это, наверно, очень красивый танец,  - робко проговорила Алиса.
        - Хочешь посмотреть?  - с надеждой спросил Бычок?
        - Конечно, даже очень!
        - А ну-ка, давай покажем ей первую фигуру!  - обратился Бычок к Морскому Волку.  - Обойдёмся без партнёрш. Кто запевает?
        - Лучше давай ты, а то я слов не помню.
        И они принялись танцевать, всё кружа и кружа вокруг Алиски, с очень серьёзными лицами, иногда наступая ей на ноги и дирижируя самим себе. А Морской Бычок тем временем пел песню:
        Станьте, рыбки, станьте в круг!
        Станьте в круг, станьте в круг!
        Дай плавник, раз нету рук!
        Потанцуем, друг!

        Я Таранка, ты Лосось,
        Ты лосось, ты лосось.
        Раскрути меня и брось,
        Прямо в море брось!

        Подползай сюда, Рачок,
        Да, рачок, ты, рачок!
        Подставляй-ка свой бочок,
        Розовый бочок!

        За бочок возьмёт Бычок,
        Да, бычок, да, бычок,
        Полетит в волну Рачок,
        Розовый рачок!

        А Таранка весела,
        Весела, весела!
        Закрутилась, как юла,
        Колесом пошла!

        - Большое спасибо, мне очень понравилось,  - сказала Алиска.  - В душе она радовалась, что танец, наконец, закончился.  - И песня такая смешная! Никогда бы не подумала, что таранка любит танцевать.
        - А ты когда-нибудь видела Таранку?  - спросил Морской Бычок.
        - Конечно! Она такая солёная и сухая.
        - Солёная - это от морской воды,  - проговорил Бычок,  - а вот почему сухая - непонятно. Она ведь всё время живёт в воде - поневоле намокнешь. Ты где её видела?
        - На рынке, с няней,  - ответила Алиска и тут же испуганно подумала: «Ой, она же там была сушёная!»
        - Интересно, какая она у тебя?  - осведомился Бычок?
        - Ой, она такая миленькая! Строгая, но справедливая.
        - Я имею в виду, как она относится к Таранке?
        - Не знаю, по-моему, она ей не по вкусу. Какая-то она, знаете, не такая…
        - Горбуша, наверно,  - задумчиво проговорил Морской Бычок.
        - Ну что вы!  - воскликнула Алиска.  - Она ещё очень стройная.
        = А я и не говорю, что сутулая. Ты что, никогда Горбушу не видела? Ну, хотя бы маленькую Горбушечку?
        - Ой, я вас неправильно поняла!  - воскликнула Алиска.  - Я очень люблю горбушечку. Я и мякушку люблю, но меньше.
        - Мякушку?  - удивился Бычок?  - А как она выглядит? Что-то я о таких не слыхивал.
        - Как, разве вы питаетесь одними горбушками?!  - изумилась Алиса.
        - Как тебе не стыдно!  - возмутился Морской Волк.  - Это же Бычок, а не акула!
        - Кроме того, очень невежливо называть Горбушу Горбушкой,  - обиженно заметил Бычок. А Морской Волк продолжал:
        - Расскажи-ка нам лучше о своих приключениях, а то всё мы да мы.
        - Я вам, наверно, расскажу о сегодняшних приключениях,  - несмело проговорила Алиска.  - А то вчера я всё равно была не я. Вернее, сегодня.
        - То есть?  - удивился Бычок.  - Нельзя ли яснее?
        - Нет уж!  - вмешался Морской Волк.  - Чем яснее, тем длиннее. Сначала пусть о приключениях расскажет!
        И Алиска принялась рассказывать им всё, что с ней приключилось, с той самой минуты, как она повстречала Белого Кролика и прыгнула за ним в норку.
        Старые друзья сидели рядом с ней - один по левую руку, другой - по правую. Глаза и рты у них были так широко раскрыты, что Алиске сначала было как-то даже не по себе. Но она собралась с силами и заставила себя не бояться.
        Морской Бычок и Морской Волк не проронили ни слова, пока она не дошла до своей встречи с Гусеницем. Когда же Алиска поведала о том, как рассказала «Что такое хорошо и что такое плохо» и как всё получилось шиворот-навыворот, Бычок тяжело вздохнул и проговорил:
        - Весьма странно…
        - Страннее не бывает!  - подтвердил Морской Волк.
        - Никуда не годится!..  - задумчиво сказал Бычок и обратился к Морскому Волку, как будто тот был главным:
        - Скажи ей, чтоб ещё какой-нибудь стишок рассказала!
        - Ну-ка, встань и расскажи нам что-нибудь детское!  - распорядился Морской Волк.
        «Ой, как же они любят командовать! Просто учителя какие-то!» - подумала Алиска, но всё-таки встала и принялась декламировать. Увы, в голове у неё всё ещё звучала «Раковая фантазия», и стишок получился совсем не тот, который она хотела рассказать:
        Уронили рака на пол,
        Оторвали раку лапу…

        - Что-что?!  - воскликнул Морской Волк.  - Мы в садике ничего такого не проходили!
        - Не говоря уже о школе!  - подтвердил Бычок.  - Не стихи, а форменное безобразие.
        Алиска ничего не ответила, только села, спрятала лицо в ладошки и решила про себя, что, наверно, теперь уже никогда не вернуть старое доброе время, когда всё получалось правильно.
        - Объясни, что всё это значит,  - потребовал Морской Бычок.
        - Да ей и самой непонятно!  - поспешил вставить Морской Волк.  - Давай дальше!
        - Нет, но как же можно уронить рака на пол?  - не успокаивался Бычок.  - Спрашивается, откуда же в море пол? В море живут на дне морском, а не на полу!
        - Наверно, это был не морской рак, а комнатный,  - попробовала объяснить Алиска.  - То есть прирученный…
        Но она уже так запуталась, что с большущим удовольствием поговорила бы на другую тему.
        - Дальше давай!  - повторил Морской Волк и добавил, пытаясь ей помочь: - Там говорится, что, мол, я его не брошу… Ну, давай, давай!
        Алиска не осмелилась перечить, хотя знала, что снова всё получится неправильно:
        Раскручу его и брошу,
        Он без лапы нехороший!

        - Я требую прекратить это безобразие!  - потребовал Бычок и поджал губы.
        - Да уж,  - согласился Морской Волк.  - Хорошего понемножку!
        Алиска облегчённо вздохнула. Она и сама была рада прекратить это безобразие.
        - Ну что, станцевать тебе ещё одну фигуру или, может, пусть Бычок песню споёт?  - обратился к ней Морской Волк.
        - Ой, я бы с удовольствием послушала песенку!  - так радостно воскликнула Алиска, что теперь уже Морской Волк поджал губы.
        - О вкусах не спорят,  - буркнул он.  - Спой ей «Вечерний суп», старина.
        Морской Бычок глубоко вздохнул и запел, всхлипывая время от времени:
        Вечерний суп, суп, суп,
        Вечерний суп, суп, суп
        Люблю слизать - ать,  - ать
        Я с сытых губ, губ, губ.

        Не из цыплён - плён - плён  —
        ка табака - ка - ка,
        А из отбор - бор - бор  —
        ного бычка, ка - ка.

        Я с юных лет, лет, лет
        Его люблю,  - лю,  - лю,
        И блюд иных,  - ных, ных
        Я не терплю,  - плю,  - плю.

        Вечерний суп, суп, суп,
        Вечерний сон, сон, сон  —
        На радость нам,  - ам,  - ам
        Приготовлён,  - лён,  - лён.

        - А теперь - хором!  - закричал Морской Волк.
        Но только Бычок собрался запеть хором, как вдали послышалось:
        - Встать! Суд идёт!
        - Пойдём!  - крикнул Морской Волк, схватил Алису под руку, и они побежали, не дожидаясь конца песни.
        - А кого судят?  - запыхавшись, еле выговорила Алиска на бегу.
        - Какая разница?  - пожал плечами Морской Волк.  - Поторапливайся, а то пропустим самое интересное.
        А издали всё ещё доносились затихающие звуки грустной песни:
        Вечерний суп, суп, суп,
        Вечерний суп, суп, суп…

        Глава 11. Кто украл калач?

        На королевском троне восседали Червонные Король и Дама. Перед троном собралась целая толпа - всякие птички, зверушки, да ещё и целая колода карт в придачу. Среди карт Алиса увидела и Червонного Валета. Был он закован в кандалы, с двух сторон его караулили стражники.
        Подле Короля стоял Белый Кролик. В одной руке он держал трубу, а в другой - свиток пергамента. Посередине суда поставлен был стол, на котором стояла тарелка с одним-единственным бубликом или, вернее, калачом. На вид калач был такой вкусный, что у Алисы потекли слюнки.
        «Скорей бы суд закончился,  - подумала она,  - и начали бы раздавать угощения!»
        Но надежд на это было очень мало, и она принялась рассматривать суд, чтобы как-то скоротать время.
        Алиска ещё никогда не бывала в суде, зато читала о нём в книжках, и теперь с удовольствием всё узнавала.
        «Вот и судья!  - подумала она.  - Они все в большущих париках».
        Судьёй был сам Король. Корону он надел поверх парика, ему было жарко, и выглядел он не лучшим образом.
        «А вот и скамья присяжных,  - подумала Алиска.  - А вон те двенадцать птичек и зверушек - это, наверно, и есть присяжные».
        Слово «присяжные» она повторила несколько раз. Ещё бы! Многие ли девочки знают, кто такие присяжные?
        Все присяжные с деловым видом писали что-то грифелями на дощечках.
        - Что это они пишут?  - шёпотом спросила Алиска у Морского Волка.  - Суда же ещё не было!..
        - Фамилии свои записывают,  - ответил Морской Волк, тоже шёпотом.  - Чтобы не забыть.
        - Какие глупые, а ещё судьи!  - возмутилась Алиса, но тут же осеклась, потому что Белый Кролик прокричал:
        - Просьба соблюдать тишину! Суд пришёл.
        Король надел очки и озабоченно обвёл суд взглядом - узнать, кто разговаривает.
        Алисе было хорошо видно, что все до единого присяжные принялись записывать на дощечках: «Какие мы глупые!», а один не знал, как пишется «какие»: «какие» или «кокие» - и списал у соседа.
        «Представляю, что они ещё там понаписывают, пока суд закончится!» - подумала Алиска.
        У одного из присяжных грифель невыносимо скрипел. Алиса зашла ему за спину и выхватила грифель - да так быстро, что бедняжка присяжный (кстати, это был Билли) ничего не понял. Он поискал, поискал свой грифель, но, конечно, не нашёл, так что ему пришлось писать пальцем - да что толку от чистого пальца?
        - Глашатай, зачитайте обвинительную часть!  - распорядился Король.
        Белый Кролик трижды продудел в трубу, развернул свиток и прочитал:
        Наша Дама громко плачет:
        «Потерялся мой калачик!»
        Тише, дамочка, не плачь!
        Знай: Валет украл калач.

        - Огласите приговор!  - обратился Король к присяжным.
        - Ещё рано, ваше величество, ещё очень рано!  - услужливо затараторил Кролик.  - До приговора ещё дожить нужно!
        - Тогда пригласите первого свидетеля,  - приказал Король.
        - Тут Белый Кролик снова трижды продудел в трубу и громко позвал:
        - Первый свидетель!
        Первым свидетелем был Странник. В одной руке он держал чашку чая, а в другой - хлеб с маслом.
        - Прошу прощения у ваших величеств, что пришёл не с пустыми руками,  - пробормотал Странник.  - Я, изволите ли видеть, как раз завтракал, когда меня, так сказать, взяли…
        - Быстрей надо есть,  - ответил Король.  - Вы когда начали?
        Странник вопросительно взглянул на Лопуха: они с Соней пришли в суд под руку.
        - Кажется, четырнадцатого марта.
        - Пятнадцатого,  - уточнил Заяц.
        - Шестнадцатого,  - вставил Соня.
        - Внесите это в протокол,  - обратился Король к присяжным.
        Те старательно записали все даты на своих дощечках, потом сложили и перевели в копейки.
        - Сейчас же снимите эту вашу шляпу!  - приказал Король Страннику.
        - А она не моя, ваше величество,  - ответил тот.
        - Ворованная!  - воскликнул Король, снова обращаясь к присяжным.
        Те мгновенно записали: «Шляпа - ворованная».
        - Они у меня продажные, ваше величество,  - объяснил Странник.  - Сделаю и продам, сделаю и продам. Промышляю я ими…
        Тут Королева надела очки и принялась внимательно смотреть на Странника. Тот побледнел и стал переминаться с ноги на ногу.
        - Отвечать!  - приказал Король.  - Стоять смирно! Не то приговор будет приведён в исполнение.
        Услышав это, свидетель совсем оробел, стал ещё больше переминаться с ноги на ногу, застеснялся и откусил большой кусок чашки вместо бутерброда.
        И вдруг с Алиской стало происходить что-то очень странное. Вскоре она поняла, что именно: она снова увеличивалась. Первым её желанием было поскорее уйти, но потом она передумала и решила не уходить, пока есть место.
        - Что вы напираете?!  - обиделся Соня (он сидел рядом с Алисой).  - Вздохнуть же уже невозможно!
        - Я бы с удовольствием не напирала,  - ответила Алиска,  - но я, к сожалению, расту.
        - Нашли тоже, где расти!  - возмутился Соня.  - Нечего расти в общественном месте!
        - Ну, вот ещё!  - в тон ему сказала Алиса.  - Я ведь вам не мешаю расти, где вам вздумается.
        - Я расту постепенно, а не сломя голову!  - с этими словами Соня встал, и, нахмурив брови, ушёл в другой угол.
        А Королева всё смотрела и смотрела на Странника и, как раз когда Соня переходил из угла в угол, приказала одному из стражников:
        - Подать мне список тех, кто пел на последнем концерте!
        Тут бедный Странник затрясся с головы до пят и трясся, пока не вытрясся из собственных башмаков.
        - Отвечать!  - грозно повторил Король.  - Или приговор будет приведён в исполнение, хоть трясись, хоть не трясись.
        - Ваше величество, я человек маленький, козявочка, можно сказать…  - проговорил Странник.  - Целую неделю - всё чай да чай… А заварки нужно - сами знаете, сколько… Я так расстроился, вот и заварилась вся эта каша…
        - Нечего было заваривать,  - сказал Король.
        - С вашего позволения, было, ваше величество,  - осмелился возразить Странник.  - Заварка-то у нас хорошая…
        - А каша?
        Странник совсем запутался и пролепетал:
        - Я человек маленький, ваше величество… Мне не всё так понятно, как вашему величеству…
        - Каша, говорю, причём?  - нахмурился Король.  - Которую вы якобы заварили.
        - Это всё Заяц!..  - принялся оправдываться Странник.  - С ним кашу не сваришь…
        - Сваришь!  - поспешно вставил Заяц Лопух.
        - Нет, не сваришь!
        - Протестую!  - заявил Заяц.
        - Вы что, не видите: человек протестует!  - перебил Странника Король.
        - А с Сонькой…  - проговорил Странник и испуганно обернулся, но Соня не протестовал: ему, кажется, как раз снилось что-то интересное.  - А с Сонькой-то уж точно не сваришь!.. Беру я тогда хлеб с маслом…
        - Это почему же с Соней не сваришь?  - осведомился один из присяжных.
        - Да мало ли…  - протянул Странник.
        - Боюсь, что много!  - язвительно заметил Король.  - За это мы вас, милейший, по головке не погладим. Мы её лучше с плеч!
        - Бедный странник уронил чашку и бутерброд и рухнул на одно колено.
        - Помилуйте, ваше величество! Будьте отцом родным!..
        - Тоже мне принц нашёлся!  - пренебрежительно ответил Король.
        Тут одна морская свинка весело хрюкнула. Тогда двое стражников схватили её и намылили ей шею. Мыло было мокрое, а морские свинки, в отличие от обычных, боятся сырости как огня. Вода для них - худшее наказание.
        «Здорово!  - подумала Алиска.  - Где бы я ещё увидела, что значит «намылить шею»!
        - Если вам больше нечего сказать, можете сесть,  - повелел Король.
        - Да я и так уже почти сижу, ваше величество…
        - Тогда можете встать,  - ответил Король.
        Тут и вторая морская свинка насмешливо хрюкнула, и ей тоже намылили шею.
        «Так им и надо!  - подумала Алиска.  - Не будут насмехаться!»
        - Я, если позволите, пойду, чаёк допью, ваше величество,  - осмелился попросить Странник и с тревогой взглянул на Королеву: та как раз читала список певцов.
        - Можете идти,  - разрешил Король.
        Странник, забыв о башмаках, опрометью бросился домой.
        - Голову ему там с плеч!  - деловито распорядилась Королева, но Странник уже скрылся из виду.
        - Позвать следующего свидетеля!  - приказал Король.
        Алиска сразу догадалась, что следующим свидетелем будет Герцогинина повариха. Так оно и было. В руке у старой перечницы была перечница. Не успела она войти, как все, кто сидел у двери, разом чихнули.
        - Давайте показания!  - повелел Король.
        - Дудки!  - ответила Повариха.
        Король озабоченно посмотрел на Белого Кролика, и тот шёпотом подсказал ему:
        - Ваше величество, необходимо подвергнуть свидетельницу перекрёстному допросу!..
        - Перекрёстному, так перекрёстному,  - покорно согласился Король. Он перекрестился и сказал величественным басом:
        - Свидетельница, отвечайте: с чем был калач?
        - С перцем,  - ответила Повариха.
        - Со сливками,  - раздался сзади сонный голос.  - Только сливки были не с пенкой, а с косточками.
        - На цепь негодяя!  - заверещала Королева.  - Намылить ему шею! Намять бока!! Голову с плеч!!! Усы с лица!!!!
        Стражники набросились на Соню и принялись приводить приговор в исполнение. Король же тем временем всё крестился и крестился. Когда, наконец, Соне намылили шею и намяли бока, все успокоились, а Поварихи и след простыл.
        - Вот и хорошо,  - вздохнул Король с огромным облегчением.  - Позвать следующего свидетеля!
        И добавил шёпотом, обращаясь к Королеве:
        - Ласточка, этого ты, пожалуйста, сама подвергай перекрёстному допросу, а то у меня рука совсем онемела.
        Алиска с любопытством посмотрела на Белого Кролика: кого же он теперь вызовет? Может, хотя бы этот свидетель даст какие-нибудь показания?
        Кролик покрутил свиток взад-вперёд, и… представьте себе Алискино удивление, когда он вдруг что есть силы прокричал:
        - Алиса!

        Глава 12. Алиска даёт показания

        Здесь!  - крикнула Алиска и вскочила с места, совсем позабыв, какая она теперь большая.
        Краем платья она задела скамью присяжных, та перевернулась, и бедные присяжные кубарем полетели на зрителей. Как тут Алиске было не вспомнить аквариум с рыбками, который она прошлой неделе опрокинула!..
        - Ой, простите, пожалуйста!  - испуганно воскликнула она и бросилась поднимать зверушек, растянувшихся на полу.
        Она и рыбок тогда собирала так же точно, ведь если кто-то откуда-то выпал, его надо побыстрее бросить обратно, не то он задохнётся.
        - Мы не сможем продолжать заседание,  - строго произнёс Король,  - пока все присяжные не займут свои места. Повторяю: все!  - ещё строже произнёс он и сурово посмотрел на Алису.
        Тут Алиска увидела, что в спешке усадила ящерку Билли вверх тормашками. Бедняга печально покручивал хвостиком, не в силах перевернуться. Алиска усадила его как следует, хотя и подумала про себя:
        «Вообще-то проку от него вниз тормашками не больше, чем вверх тормашками».
        Как только присяжные немного пришли в себя от пережитого потрясения и получили обратно свои дощечки и грифели, они принялись старательно записывать всё, что с ними приключилось. Не писал только Билли: новое происшествие так подействовало на него, что он просто раскрыл рот и уставился в потолок.
        - Что вы можете сообщить по существу дела?  - обратился Король к Алисе.
        - Ничего.
        - Совсем ничего?
        - Совсем ничего.
        - Это же очень важно!  - воскликнул Король, обращаясь к присяжным.
        Те принялись записывать высочайшие слова, но Белый Кролик осмелился возразить:
        - Ваше величество, наверно, хотели сказать не «же», а «не» - «не очень важно»,  - и принялся исподтишка подмигивать Королеве, ища у неё поддержки.
        - Конечно, конечно,  - поспешил поправить себя Король.  - Одна буква не считается! Я хотел сказать «не очень важно».
        И он принялся повторять шёпотом:
        - Это не - это же, это не - это же…  - как будто определяя, как красивее звучит.
        Поэтому одни присяжные написали «Это же», а другие - «Это не». Алиске всё это было хорошо видно - она ведь возвышалась над скамьёй присяжных.
        «По-моему, они и сами не знают, как будет правильно»,  - подумала она.
        Король тем временем что-то озабоченно записывал в блокноте. Вдруг он выкрикнул:
        - Тишина!
        И прочёл:
        - Правило сорок второе: «Тем, кто вымахал, нет места в суде».
        Все как один посмотрели на Алису.
        - Ничего я не вымахала!  - возмутилась Алиска.  - Я и не думала вымахивать!
        - Нет, вымахала!  - возразил Король.
        - А ведь и вправду вымахала!  - подтвердила Королева.
        - Всё равно не уйду!  - заявила Алиска.  - И потом, такого правила всё равно нет, вы его сейчас нарочно выдумали.
        - Что?!  - возмутился Король.  - Да это самое главное правило! И самое-пресамое старое!
        - Тогда у него должен быть первый номер!  - решительно возразила Алиска.
        Король побледнел и поспешно захлопнул блокнот.
        - Огласите приговор, пожалуйста,  - с дрожью в голосе попросил он присяжных.
        - Ой, ваше величество, обнаружена ещё одна улика!  - затараторил Кролик, вскакивая с места.  - Только что был найден вот этот документ.
        - Что ещё за документ?  - спросила Королева.
        - Я не осмелился прочитать, ваше величество,  - ответил Кролик,  - но, скорее всего, это письмо подсудимого кому-то.
        - Ещё бы не кому-то!  - понимающе заметил Король.  - Раз письмо написано, значит, кто-то должен его прочесть, иначе зачем же писать?
        И он торжествующе обвёл взглядом присутствующих, в душе удивляясь собственной мудрости.
        - Так точно, ваше величество, но неясно, кому именно оно адресовано,  - сказал Кролик.  - Потому что адреса на письме нет.
        Он развернул свиток и добавил:
        - Оказывается, это вовсе не письмо, а стихи.
        - А почерк - подсудимого?  - осведомился Король.
        - Отнюдь нет,  - многозначительно произнёс Кролик.  - И это внушает наибольшие подозрения.
        Тут присяжные призадумались.
        - По всей вероятности, он подделал почерк,  - предположил Король.
        - Помилуйте, ваше величество!  - взмолился Валет.  - Не писал я этих стихов, и улик против меня никаких нет: стихи ведь не подписаны.
        - Значит, это анонимка?  - вскинул брови Король.  - Тем хуже для вас!
        Эти слова были встречены бурными аплодисментами присутствующих: Король был поистине мудр!
        - Вина подсудимого доказана!  - сказала Королева.
        - Ничего не доказана!  - вмешалась Алиска.  - Вы же даже ещё не прочитали эти стихи!
        - Прочесть!  - приказал Король.
        Кролик надел очки и обратился к Королю:
        - С чего прикажете начать, ваше величество?
        - С начала,  - твёрдо сказал Король.  - И читайте, пока не дочитаете до конца. А когда дочитаете, больше не читайте, потому что больше нечего будет читать.
        И Кролик принялся читать:
        Присели трое кое-где
        И стали совещаться
        О том, что было не везде,
        Но будет повторяться.

        Один тираду произнёс
        Второму в назиданье
        И третьего довёл до слёз
        Речами о купанье.

        Второй сидел и уплетал
        С улыбкой кое-что:
        Давным-давно он это знал,
        Давней, чем кое-кто.

        Ведь что же может быть вкусней?
        И он не притворялся,
        Что, мол, задумался о ней,
        Когда проголодался.

        Ей было не до пирогов,
        Вязания и лепки:
        Она рубила лес голов  —
        Так, что летели щепки.

        С тех пор одни едят и пьют,
        Другие их не любят,
        А третьи счёт голов ведут
        И иногда их рубят.

        Эта самые важные улики из всех!  - воскликнул Король, радостно потирая руки.  - Пусть теперь присяжные…
        - …попробуют объяснить, что к чему!  - договорила Алиса. Она успела так вырасти, что совсем перестала бояться.  - Кто отгадает, получит конфетку! В этих стихах нет ни капли смысла!
        Присяжные записали на своих дощечках:
        «Алиса говорит, что в стихах нет ни капли смысла».
        А разгадать загадку никто из них даже не попробовал, это ведь не их ума дело, а королевского.
        - Тем лучше!  - сказал Король.  - Раз смысла нет, то и искать его не придётся!
        Тут он взял свиток, развернул его у себя на коленях, внимательно посмотрел, прищурившись, как будто прицеливаясь, и проговорил:
        - Ну-ка, ну-ка! Я, кажется, кое-что понимаю… «довёл до слёз речами о купанье». Обвиняемый, вы бы огорчились, если бы вас заставили искупаться?
        Валет печально вздохнул:
        - Ах, ваше величество… Разве по мне не видно? Чем больше воды, тем меньше меня…
        По нему было очень даже видно - он ведь был бумажным.
        - Чудесно!  - воодушевился Король и принялся читать дальше, приговаривая:
        - «стали совещаться» - это, конечно, присяжные. «Сидел и уплетал с улыбкой кое-что» - ну, это, скорее всего, похищенный калач!..
        - А как же тогда этот калач оказался здесь?  - вмешалась Алиса.
        - Очень просто! Там сказано «уплетал», а не «уплёл». Значит, не успел уплести!
        И Король торжествующе обвёл взглядом присутствующих.
        - Так, дальше: «Она рубила лес голов, так что летели щепки». Ты ведь время от времени порубываешь головы, мой котёночек?  - обратился он к Королеве.
        - Рублю!!  - рявкнула Королева и запустила чернильницей в бедного Билли.
        Тот до сих пор так ничего и не написал - много ли напишешь сухим пальцем? Зато теперь у него со лба потекли чернила, он поспешно обмакнул в них палец и принялся что-то записывать.
        - Вот от них щепки и летят!  - мудро улыбаясь, сказал Король и снова обвёл взглядом всех присутствующих.  - Как говорится, лес рубят - щепки летят!
        Воцарилась мёртвая тишина.
        - Это же очень остроумно!  - обиделся Король.
        Тут все верноподданно засмеялись.
        - Присяжные, огласите приговор!  - приказал он снова, кажется, уже в сотый раз.
        - Нет!  - вмешалась Королева.  - Сначала пусть приведут в исполнение, а потом - приговаривай себе, сколько хочешь.
        - Че-пу-ха!  - во всеуслышание заявила Алиса.  - После исполнения некого уже будет приговаривать!
        - Молчать!!!  - гаркнула Королева, наливаясь кровью.
        - И не подумаю!  - заявила Алиса.
        - Голову с плеч!!!!  - взвыла Королева. Но никто не сдвинулся с места.
        - Да кто вас боится, карты несчастные!?  - воскликнула Алиса. Она уже стала такой, какой была дома.
        Тут все карты взвились в воздух и посыпались на неё. Алиса вскрикнула от испуга и возмущения, принялась отмахиваться… и проснулась на берегу реки. Голова её лежала на коленях у сестры, та ласково и осторожно убирала с её лица сухие листья, сорванные ветром с дерева.
        - Вставай, Алисонька!  - сказала сестра.  - Как же долго ты спала!
        - Ой, до чего же интересный сон мне приснился!..  - проговорила Алиска.
        И она рассказала сестре всё, что с ней приключилось. А когда закончила рассказывать, сестра поцеловала её и сказала:
        - Да, солнышко, это был очень интересный сон! Ну, а теперь беги домой, пора полдничать.
        Алиска вскочила и побежала, и пока бежала, всё думала, какой же всё-таки чудесный сон ей приснился!

        Заключение

        Каждая из двух моих дочек задала мне один и тот же правильный и очень важный вопрос:
        - Папа, а это всё было на самом деле?
        - Конечно,  - ответил я.  - Как же может быть не на самом?
        - Ну что ты!  - удивилась моему непониманию каждая из них.  - Может быть не по-настоящему, а понарошку. Вот хотя бы Баба Яга. Ты когда-нибудь видел настоящую Бабу Ягу?
        - Да сколько угодно! В том числе и среди твоих подружек. Правда, они ещё маленькие бабушки, вернее, девочки Яжечки, но рано или поздно станут настоящими Бабами.
        И та, и другая подумали и согласились. А потом каждая сказала:
        - Зато среди них есть и Алиски. С ними так интересно было бы прыгнуть в кроличью норку!
        - Нет ничего проще! Как только тебе этого очень-преочень захочется, бери за руку свою подружку и отправляйтесь в путешествие. Только торопитесь: Кролик и Алиска бегут со всех ног. И в норку прыгайте, не раздумывая, а дальше всё будет ещё лучше, чем в прошлый раз. НЕ ВЕРИШЬ? КЛЯНУСЬ УШАМИ!

        Лидия Чарская

        Особенная

        I

        На дебаркадер вокзала царила обычная сутолока, предшествующая приходу каждого поезда. Ежеминутно к краю дебаркадера подходили мужские и женские фигуры, со смутной надеждой увидеть вдали огненные глаза локомотива; слышалась полная волнения, то срывающаяся на полуфразе, то снова возобновляющаяся речь…
        Все были неспокойны… Все сердца наполнены одним и тем-же желанием: скорее бы встретить, дождаться, увидать…
        Студеный августовский денек хмурился и грозил встретить тучами и дождем вернувшихся на родину путешественников. Серое небо, как бы вяло и нехотя, смотрело на землю. Утренний ветерок пронизывал тело неприятным колючим холодом. Все до крайности было скучно, серо и пусто в природе в это неприглядно начавшееся осеннее утро.
        Невысокая, элегантно одетая дама, под темной вуалеткой, стояла неподалеку от вокзального колокола и, не отрываясь, смотрела в туманную, серую даль, откуда должен был вынырнуть заграничный поезд. Вот она нетерпеливо сдернула вуалетку, мешавшую ей смотреть. Из-под загнутой сбоку фетровой шляпы выглянуло красивое, еще молодое, неспокойное лицо. Живые, полные блеска, серые глаза светло смотрели на мир Божий. Яркие губы были чуть полуоткрыты и по временам вздрагивали от волнения.
        Трудно сказать, сколько ей было лет; ее лицо было изменчиво; оно то улыбалось молодо, весело и беззаботно, то хмурилось и как-то разом, в одну минуту, старело. Красивая дама волновалась, это было видно по всему.
        - Боже мой! Скоро ли?  - чуть слышно сорвалось с ее губ и глаза ее с новой настойчивостью впились взглядом в серую пелену утреннего тумана.
        - Поезд! Поезд идет!  - послышался за ее плечами чей-то нервно вибрирующий голос.
        Дама вздрогнула и подалась вперед. Действительно, вдали показались два ярко горящие кружка, рельефно выделившиеся среди серого туманного фона. Но как они еще далеко!.. Чуть приметно, бледно мерцают они вдали. Озноб нервного напряжения охватил даму. Ее сердце забилось усиленным темпом. Под нарядной кружевной пелериной манто вздымалась ее грудь тяжелым бурным дыханием.
        - Господи! Когда же?  - беззвучно произнесли ее дрожащие губы и вся она замерла в мучительном созерцании приближающихся огненных точек. Вот он ближе… ближе… яснее… Вот уже можно различать медленно ползущее чугунное тело локомотива… Слава Богу, теперь скоро уже…
        Толпа встречающих бесшумно сосредоточилась у края платформы. Ни слов, ни возгласов больше не было слышно… Вот высокий полный субъект купеческой складки с полуаршинной бородою, снял цилиндр и, вынув клетчатый фуляровый платок, вытирает им пот с лица, не отрывая в то же время жадного взора от приближающегося к дебаркадеру огромного чудовища. Какая-то маленькая старушка, с моськой под мышкой, суетливо топчется тут же, поминутно вздыхая. Подле нее девочка с глазами, полными мучительного ожидания, смотрит на огненные точки и чуть внятно шепчет что-то побелевшими губами. Вот еще и еще разные лица… Мария Александровна Карская (так звали элегантную даму с красивым лицом) смотрит на купца и на девочку, и на старуху с моськой машинальным взглядом человека, думающего о чем-то другом, и снова глаза ее приковываются к заветным фонарям локомотива. Теперь они уже совсем близко, тут, почти рядом, перед глазами. Наконец, поезд подполз вплотную к дебаркадеру и остановился. Бесшумная толпа носильщиков метнулась к вагонам и быстро потонула в темных недрах купе. Мария Александровна двинулась, было, туда же за толпою
встречающих, но, мигом сообразив что-то, подалась назад и, подойдя к вокзальному колоколу, остановилась около него. Отсюда она могла отлично видеть выходивших из купе пассажиров. И, не отрывая от глаз лорнета, она принялась смотреть, вся исполненная мучительного ожидания, туда, откуда вслед за носильщиками, нагруженными чемоданами, пледами, корзинами и сундучками, выходили вновь прибывшие. Слышались восклицания, шум приветствий, поцелуи, слезы и смех. Напряжение разрешилось разом… Мимо Карской шли теперь люди торжествующие, счастливые, об руку с теми, для кого они приехали сюда сегодня. Вот идет толстый купец, сияющий и красный, бросая вокруг себя радостные улыбки; с ним рядом полная рыхлая женщина в маленькой шляпе, с добродушным лицом. Вот маленькая старушка с моськой и молоденькая девушка, ведут под руки красивого, бледного, болезненного вида господина в безукоризненно сшитом дорожном костюме. Глаза старушки полны слез, но она не замечает их. И девочка плачет тоже, хорошими, счастливыми слезами.
        Что-то подступает и к горлу Карской. Что-то сдавило ей грудь. И ей хочется заплакать. Нервы напряглись до крайности. Ожидание делается почти нестерпимым. Ее глаза с тревогой перебегают взглядом с одного вагона на другой, тревожно впиваются в каждое новое лицо, появляющееся из мрака купе, на платформе.
        - Да где же она? Где же?  - бессвязно лепечут губы,  - ее нет… она не приехала… Со следующим поездом, значить?  - и Карская готова уже бежать с расспросами по поводу прихода следующего поезда к неподалеку стоящему начальнику станции, готова расплакаться, как ребенок, но ее неожиданно останавливает чей-то голос:
        - Мама!
        Карская вздрагивает, оборачивается с живостью девочки и во все глаза смотрит на ту, которая только что позвала ее.
        Перед ней высокая, стройно сложенная девичья фигурка в сером платье. Из-под дорожной шляпы выглядывает красивое, юное личико. Что-то бесконечно милое, близкое, родное чудится в нем Карской.
        Мария Александровна еще раз пытливо взглядывает в эти юные, дорогие, ей черты, в большие, яркие глаза девушки и разом сладкая, теплая, волна захлестывает ее всю с головою.
        - Лика! Моя девочка!  - лепечет она в порыве счастья.

        II

        - Так вот ты какая! Покажись! Дай мне посмотреть на тебя,  - с восторженной гордостью говорит Мария Александровна, любуясь изящной фигуркой и прелестным личиком дочери.
        - Ах, что я! Вот вы - прелесть, мама! Если бы вы только знали, какая вы прелесть!  - лепечет Лика, любящим взором лаская мать,  - и подумать только: я - ваша дочка,  - добавляет она с наивным детским простодушием.
        И действительно, в своем радостном порыве и без того моложавая Мария Александровна кажется старшей сестрой своей дочери. Сияющие глаза Карской ласково встречают горящий взгляд Лики.
        - О-о! наконец-то, моя деточка, я дождалась тебя!..  - шепчет она нежно, прижимая к себе девушку.
        Новый град поцелуев служит ей ответом.
        - Как ты узнала меня?  - все с тою же сияющей радостной улыбкой, помолчав минуту, спрашивает она дочь, когда обе они, крепко прижавшись друг к другу, движутся к выходу вокзала.
        - А ваш портрет, мама! Я с ним не расставалась ни на минуту…  - серьезно, без улыбки отвечает Лика и ее глаза загораются каким-то новым, тихим, глубоким светом.
        - Милая девочка!  - ласково шепчет ей Карская,  - я думала, что ты не узнаешь меня, и потому написала, что буду ждать у колокола.
        - Ах, этого и не надо было!  - горячо возразила Лика,  - я, как вышла из вагона, оглянула толпу и вдруг увидела: такая молодая, красивая… Чудная… ну значит, моя мама!
        И она нежно поднесла руку матери к своим губам.
        - Лика, mon enfant,[1 - Дитя мое.] а твои вещи?  - вдруг спохватилась Мария Александровна,  - я ведь не взяла выездного с собою, никого не взяла… хотела первая увидеть мою девочку, одна увидеть без посторонних свидетелей, да! Я даже petit papa[2 - Отчим.] не позволила тебя встретить… Он цветы прислал… там, в карете.
        - Ах, мамочка!  - и Лика покраснела от удовольствия и смущения.
        Румянец удивительно шел к ее милому личику. Марии Александровне казалось, что она грезит во сне, видя свою дочь такой прелестной. Она так боялась, так страшно боялась этой встречи. Оставив дочь десятилетней девочкой, она имела о ней весьма смутное понятие и далеко не ожидала найти в ней такое доброе, отзывчивое сердце и эту любовь и ласку к себе. А оказалось совсем иное. Нет, положительно, Лика прелестна. И Карская с нескрываемым восхищением следила, как молодая девушка позвала носильщика, передала ему квитанцию от багажа, вручила свой адрес и, приказав доставить вещи как можно скорее, снова обернулась с тою же счастливой улыбкой к матери.
        - Откуда у тебя этот навык, крошка?  - изумленно обратилась к ней Мария Александровна.
        - О, это - метода тети Зины!  - засмеялась Лика,  - ведь моя тетя Зина не терпит беспомощности, и разгильдяйства!
        - Но неужели ты ехала одна, Лика?
        - От Вены одна, эта австриячка Готенбург довезла меня до своего города, а там мы расстались. Что же вы беспокоитесь, мамочка? Ведь я не маленькая!  - с истинно детской гордостью заключила Лика.
        - Ты - прелесть!  - улыбнулась Мария Александровна, с трудом удерживаясь от желания расцеловать это чудное личико,  - однако, едем, малютка, пора!
        Они вышли на перрон вокзала: Кровный рысак под английской упряжью с крохотной впряженной в ней кареткой-купе ждал их у крыльца.
        С легкостью птички Лика прыгнула в купе и тихо ахнула: великолепный букет белых роз слал ей свой душистый привет из угла кареты.
        - Ах, какая роскошь!  - прошептала молодая девушка, погружая в цветы свое заалевшее личико.
        Но не один букет этот,  - все радовало и волновало ее сегодня: и серые петербургские улицы, и частые пешеходы, и встречные экипажи, и самые здания, так мало похожие на те венцы человеческого творчества, которые приходилось встречать Лике в Европе. Ведь это было свое русское, родное! Это была родина. Это - Русь… Русь с ее колокольными звонами, с ее снежными сугробами, с ее троечными бубенцами и истинно православным радушием, мягкостью и весельем, это - Русь родная, святая, дивная Русь!
        Глаза Лики увлажнились. Она опустила окно каретки и с наслаждением пила свежесть августовского утра. И ее глаза блестели, губы улыбались. Она - дома. Она у себя - дома! В своей белой, родной, студеной стране, которую, несмотря на долгие восемь лет, помнила так хорошо, так свято!
        - Какое счастье! Какое счастье! Мамочка!  - неожиданно вырвалось из груди молодой девушки горячим порывом.

        III

        Мария Александровна Зарюнина или Мими, как ее называли в свете, рано осиротела и тотчас после смерти отца, вышла замуж за товарища его и друга, пожилого, видного по занимаемому им посту генерала Горного. Это был рьяный, суровый и исполнительный служака доброго старого времени. Женился он на дочери своего товарища хорошенькой Мими из жалости к одинокой сиротке, девушке, знакомой ему с самого раннего детства, и сумевшей тронуть этого сурового воина своей печальной судьбой. Не долго однако пользовался своим счастьем Горный. Через семь лет генерал неожиданно умер, оставив вдовою совсем еще молодую женщину с тремя детьми, из которых старшей Ирине было всего четыре года, сыну Анатолию полтора, а младшая Лидия, или Лика, была еще в то время двухмесячным младенцем. Овдовев Мария Александровна уехала с детьми в имение мужа, оставленное ей с крупною суммою капитала умершим генералом.
        Обрушившееся на нее несчастье случилось так неожиданно, что молодая женщина не успела даже отдать себе отчета, как она перенесет потерю. Мария Александровна не могла не уважать и не любить своего покойного мужа, за его честность и доброту и искренне оплакав его, решила посвятить себя целиком воспитанию своих двух девочек и сына Толи, на которого возлагала самые горячие надежды.
        Но Мария Александровна была еще слишком молода, чтобы отказаться от привычной ей светской жизни. Прожив три года в «Нескучном», она не выдержала в конце концов, и забрав подросшую детвору, снова вернулась в Петербург, где ее ждали выезды, балы и рауты, опера и круг друзей, который с удовольствием принял в свой центр молодую богатую вдовушку. К девочкам была приставлена сухая и чопорная англичанка мисс Пинч, к Толе веселый и жизнерадостный швейцарец monsieur Колье. Дети мало заботили Марию Александровну. Они пользовались завидным уходом со стороны воспитателей. Только Лика постоянно тревожила мать. Девочка росла худеньким, болезненным и слабым ребенком, подверженным постоянным простудам севера. Никакие летние поездки к морю, в дачные местности вроде Ораниенбаума или Сестрорецка, не помогали ей. Год от году бледненькая худенькая Лика становилась все бледнее и прозрачнее. Мария Александровна пробовала возить ее на лето в «Нескучное», жертвуя собою, отнимая от себя прелесть дачных удовольствий. Но ничего не помогло.
        Здоровье Лики не улучшалось.
        И вот, как снег на голову, в семье Горных, появилась внезапно приехавшая в Россию золовка Марии Александровны, Зинаида Владимировна Горная, родная сестра покойного генерала.
        Зинаида Владимировна безвыездно проживала за границей в силу некоторых обстоятельств, и на родине считала себя, как бы, гостьей. Это было до крайности доброе существо. Она сыпала щедрою рукой помощь нуждающимся, отказывая себе во всем. Резкая, чрезвычайно добрая, честная и прямая, она представляла собой редкое необычайное явление.
        Зинаида Владимировна неожиданно перелетела сюда в снежные сугробы из цветущих долин и от прозрачно голубых озер Италии в холодный и суровый климат России, в семью золовки и прямо приступила к цели.
        - Сестра, отдайте мне Лику,  - сказала она.  - Я сделаю из нее здоровую, сильную девушку. Мария Александровна сначала заохала.
        - Расстаться с Ликой! с этим бедным хрупким ангелом! Низачто в мире! Нет! Нет! Это ужасно!
        - Тогда нечего было писать мне, что Лика слаба, больна, что Лика умирает, когда вы не хотите спасти ее!  - резко выкрикнула энергичная тетя Горная и этим решила все: Лику отпустили с нею. Лику ей отдали на долгие годы. Но, к довершению всего, увозя Лику от матери, ее новая воспитательница поставила в условие последней: не навещать дочери за границей, не растравлять сильными острыми впечатлениями хрупкого организма ребенка и дать девочке возможность подняться при нормальных условиях жизни и окрепнуть вполне.
        Мария Александровна повздыхала, поплакала, но ради интересов дочери, согласилась на все это, скрепя сердце.
        Десятилетняя Лика без особенного горя рассталась с семьею. Мать она привыкла видеть ежедневно лишь очень непродолжительное время по утрам единственное время, которое Мария Александровна, занятая светом и выездами, могла посвящать детям.
        С сухой, требовательной, и как бы застывшей в своей английской невозмутимости мисс Пинч у Лики не было ничего общего; со старшею сестрой Ириной, точным сколком той же мисс Пинч, еще меньше, с Толей… Но Мария Александровна была против дружбы ее с Толей, находя, что мальчик может дурно влиять на склад характера «барышни», и таким образом Лика была вполне одинокой среди своей большой семьи.
        Восемь лет за границей промчались, как во сне для Лики. Тетя Зина горячо привязалась к бледной хрупкой девочке.
        Зиму они жили в Париже, где к Лике ходили учителя, лето - в Италии, где-нибудь около Пармы или Негри, у тихо плещущих, вечно голубых и вечно юных волн Адриатического моря.
        Ежемесячно из России приходили письма от матери, а Лика с затаенным смятением и радостью пробегала их.
        Лишенная присутствия матери, девочка унесла с собою за пределы России прелестный образ Марии Александровны. Если она чуждалась, матери в детстве, у себя, дома, в Петербурге, чуждалась этой обаятельной блестящей красавицы, то на далеком расстоянии, оторванная от нее, бледненькая Лика в своих детских грезах запечатлела этот образ, прочно, раз и навсегда. Не мало способствовала этому и тетя Зина, постоянно беседуя с ней о ее далекой маме.
        Время шло. Лика подрастала. Вместе с ее трогательной любовью к Марье Александровне, какою-то заоблачною любовью к далекому существу, тетя Зина постаралась внушить лике и любовь к ее родине, глубокую, бесконечную любовь; как и сама она тетя Горная любила Россию, всем сердцем, так и научила любить ее и свою юную воспитанницу.
        - Гляди,  - гуляя как-то под сводом собора святого Петра в Риме, неожиданно воскликнула тетя, хватая Лику за руку,  - гляди! Если бы к нам его в Россию нашу перетащить! Вот было бы славно!
        Маленькая Лика, внимательно вслушиваясь в слова тетки, всем сердцем обнимала милую родную страну, в которой, по словам тети Зины, было не так, и далеко не так хорошо, как в первых культурных странах шагающей быстрыми шагами вперед Европы.
        И в большом сердечке маленькой девочки, умевшем горячо воспринимать в себе всякие добрые побуждения, зародилась впервые мысль, как хорошо было бы, если бы все эти чудесные великолепные здания, все эти дворцы и музеи, наполненные чудесами искусств можно было бы считать русскими, своими!
        Впервые Лика, когда они, с тетей Зиной странствуя по Швейцарии, остановились как-то в одной жалкой бедной деревушке, заметила еще одно обстоятельство, заставившее ее глубоко вздохнуть.
        Тетя Зина поманила какого-то крошечного мальчугана и спросила его, умеет ли он читать. Мальчик гордо взглянул на любопытную иностранку и отвечал утвердительно.
        - Видишь! Видишь!  - торжествуя обратилась тетя Горная к Лике,  - все они здесь, все! все! знают грамоту. А у нас еще сколько безграмотных, темных людей в России! Посещение школ должно быть обязательно в культурных странах: это рассеет громадную долю мрака. А потом…
        Но тут тетя Зина как-то разом спохватилась, вспомнив, что еще далеко не все можно говорить племяннице, что она еще слишком молода.
        В четырнадцать лет у Лики появился голос. Боясь за хрупкое здоровье девочки, Зинаида Владимировна стала, однако, исподволь учить Лику пению. Был приглашен учитель итальянец по имени синьор Виталио, и он стал знакомить девочку со своим любимым искусством.
        Это был дивный человек, положивший всего себя на дела милосердия, проконцертировавший всю свою молодость с благотворительными целями и теперь отдававший себя целиком на славу родного искусства.
        - Если у меня окажется голос, я буду так же эксплуатировать его в делах милосердия!  - во время одного из уроков сорвалось с губ пятнадцатилетней Лики.
        - Дитя мое! Дорогое дитя!  - мог только выговорить итальянец, потрясенный до глубины души этим чистым детским порывом.  - Помните, что вы сказали, Лика. Это - великие слова, моя милая деточка!
        - Да! да!  - вскричала восторженная юная певица,  - и не только теперь и всегда это так будет. О, синьор Виталио, и ты, тетя! Слышите ли? Я всегда… всеми силами… буду стараться сеять все доброе вокруг себя. Господи, если бы вы знали, как хорошо мне! Как я счастлива! как все любят меня? Тетечка! Вчера еще синьор Виталио сказал, что у меня хороший голос. Господи, как мама обрадуется! Какое счастье! За что мне дано все это?
        - Да, Лика, громадное счастье иметь хороший, голос! Господь дает его не многим избранным, дитя мое. Надо заслужить это благо,  - почти молитвенно произнес старый учитель.
        - Я постараюсь заслужить его,  - пылко вскричала девочка,  - клянусь вам, я заслужу его! Вот тетя говорить всегда, что в нашей суровой стране мало солнца, что там больше мглы и, что самое солнце так далеко в тучах, что мы все, как слепые, не видим его… Так надо же, чтобы оно засветило и заулыбалось и у нас, синьор Виталио! Тетя! Пусть и я, и другие такие же, как я, молодые и сильные, стремятся к тому. Ведь если делать много добра, много хорошего и светлого, оно появится? оно засияет наше солнце? И будет хорошо у нас, как и здесь, как и всюду? Скажи мне, тетя! Синьор Виталио! Скажите мне!
        - Дорогое дитя!  - могла только выговорить Горная и крепко обняла племянницу.
        А еще через год Лика выступала уже с благотворительною целью в пользу недостаточных русских, которые были волей рока заброшены сюда на чужбину. Небольшая колония русских и все итальянское население города откликнулись на призыв молодой девушки и каждый внес посильную помощь в это доброе дело. Вслед за тем Ликой и ее учителем был дан новый концерт в Милане в пользу неаполитанских рыбаков, пострадавших от наводнения.
        Синьор Виталио мог гордиться своей ученицей. Она обладала прекрасным голосом и школой. Юная певица привела в восторг ее слушателей. Успех Лики превзошел все ожидания. Один из директоров итальянской оперы предложил ей тут же ангажемент, неслыханно-выгодный для такой молоденькой девушки. Но тетя Зина поблагодарила за высокую честь, оказанную маэстро, и увезла Лику к морю, где у нее была своя собственная крошечная вилла.
        В ту же осень тетка и племянница получили письмо, извещавшее о вторичном замужестве Марии Александровны с человеком, занимавшим очень видное место при одном из министерств. А еще через год новое письмо матери к Лике перевернуло весь строй жизни молодой девушки.
        Лику отзывали назад, домой в Россию.

        IV

        - Что это? Разве приехали?  - и молодая девушка точно проснулась от своего зачарованного сна.
        Карета остановилась у Царскосельского вокзала. Носильщик предупредительно распахнул дверцу экипажа.
        - Ах, да! ведь вы еще на даче!  - сообразила Лика и звонко рассмеялась своим детски-искренним смехом.
        Мария Александровна, не отрывая глаз, следила за дочерью. Нет, положительно, с каждой минутой все больше и больше нравилась ей эта милая, ласковая, добрая, жизнерадостная Лика.
        Когда, по настоянию своего нового мужа Андрея Васильевича Карского, утверждавшего, что столь продолжительное отсутствие из родного дома Лики, может совсем отлучить девушку от родной семьи, она решила выписать дочь. Мария Александровна, успевшая отвыкнуть от своей девочки, не без трепета подумывала об их будущей совместной жизни. Она знала резкий характер тети Зины и чуточку даже побаивалась ее, этой энергичной, быстроглазой, с легкой проседью в гладко зачесанных волосах женщины. Боялась насмешливости тети Зины, боялась ее строгого отношения к людям, боялась ее резких быстрых, но всегда метких и чрезвычайно справедливых суждений. Но больше всего боялась она влияния тетки на Лику, тех же резких суждений могущих проявиться и у молодой девушки, которые были бы слишком странны для ее юных лет.
        И вот, ей пришлось приятно ошибиться при первом же взгляде на добрую, нежную и мягкую Лику. Мария Александровна успокоилась сразу и прогнала от себя напрасные страхи. Идя под руку с Ликой по платформе Царскосельского вокзала она с горделивым чувством счастливой матери отвечала на поклоны знакомых и в то же время глаза ее говорили: «Не правда ли, как она хороша? Это - моя дочь! Моя Лика!»
        - Лика! Вот и наши! Они приехали встретить тебя из Павловска,  - заметив две знакомые мужские фигуры вдали, радостно проговорила Мария Александровна, нежно сжимая руку дочери.
        - Ах!
        Девушка ускорила шаг и почти бегом побежала навстречу приближающимся, но внезапно сообразив, что это не удобно, остановилась, подалась назад и стояла теперь с лицом, залитым краской смущения, розовая, юная, прелестная, как никогда.
        - Petit papa?  - робким застенчивым звуком сорвалось с ее губ, когда перед ней склонилась высокая, представительная фигура безукоризненно одетого в легкий летний костюм штатского, и она привстала на цыпочки, чтобы достать губами до его головы, с которой он снял шляпу.
        - Petit papa! Как я рада!
        - Chere[3 - Дорогая Лика.] Лика!  - Карский выпрямился, поцеловав несколько раз подряд нежные ручку и щечку падчерицы, и молодая девушка могла сейчас рассмотреть выразительное, несколько усталое лицо с тщательно выхоленными баками и честными, суровыми, чуть сощуренными глазами.
        Мы будем друзьями, не правда ли, Лика?  - произнес он снова,  - я так люблю, так уважаю вашу маму, а вы ее дочь и этим сказано все.
        - O Andre,[4 - Андрей.] - вмешалась Мария Александровна,  - говори «ты» Лике,  - она ведь совсем еще дитя.
        - Ca viendra avec le temps si elle, met le permet,[5 - Это придет со временем, если она позволит.] - любезно улыбаясь своей несколько холодной улыбкой, отвечал отчим.
        - Лика злая! А меня ты не узнаешь?
        - Боже мой! Толя! Ведь, Толя, правда?
        И Лика протянула обе руки молоденькому пажу, который во все глаза смотрел на сестру.
        Лика едва узнавала теперь в этом миловидном с черными усиками пажике своего десятилетнего братишку Толю, с которым она не раз, обманув бдительность мисс Пинч, потихоньку от старших играла в лошадки.
        - Толя, милый Толя!  - и она несколько раз подряд поцеловала брата.
        - Постой! Постой!  - с озабоченным видом остановил ее тот,  - дай взглянуть на тебя хорошенько…
        - Да какая же ты славненькая, сестренка! Настоящая красавица, совсем, как мама, право, вот тебе раз!  - и он шутливо развел глазами.
        И впрямь Лика была очень хороша собою. Снежно белое личико с тонким, породистым носиком, несколько припухлые розовые губки, большие, чистые, серые глаза, добро и мягко сияющие из-под темных прихотливо изогнутых бровей; длинные черные ресницы, делающие глаза значительнее и темнее; и целый сноп белокурых волос с золотистым отливом, все это давало одно чудесное и гармоничное целое. И при всем этом неподражаемая простота во всех движениях, бессознательная грация и какое-то врожденное благородство осанки дополняло ее существо.
        - Премилая ты, милая сестреночка!  - с искренним восторгом проговорил еще раз Анатолий, не спуская с сестры восхищенного взора, своих веселых, жизнерадостных глаз.
        Но Лика почти не слышала и не чувствовала того, что происходило вокруг нее.
        Словно во сне, как зачарованная, шла она, опираясь на руку брата, отвечая бессознательными улыбками на общие взгляды, обращенные к ней.
        И снова сквозь тот же сон говорила она с кем-то, кого подвел ей отчим, пожимала чьи-то протянутые ей руки и улыбалась, но кому улыбалась она решительно не различала и не понимала сейчас.
        В том же зачарованном сне провела Лика те три четверти часа, которые перенесли ее из Петербурга в Павловск, и очнулась только лишь перед решеткой, отделяющей их дачу от пыльного Павловского шоссе, расположенную совсем поблизости парка.
        - Пойдем к Рен!  - тут же предложил ей Толя и, подхватив сестру под руку, чуть ли не бегом помчался с нею по прямой, как стрела, усыпанной мелким гравием, дорожке сада.
        Лика невольно отступила, смущенная неожиданностью встретить здесь в саду такое большое и блестящее общество.
        На гладко утрамбованной садовой площадке, окаймленной со всех сторон зелеными лужайками, с коротко подстриженным на них изумрудным газоном, и усеянными здесь и там куртинами с душистыми садовыми цветами, гелиотропом, резедой, горошком, левкоем и розами, несколько человек играло в лаун-теннис. Высокая сетка разделяла площадку по самой средине на две равные части и вокруг этой сетки, по всем углам эспланады, группировались играющие.
        Тут были два пажа, тоненький шатен и довольно плотный блондин, оба юноши по восемнадцатому году, товарищи Толи и длинный, как жердь, штатский в каком-то необычайном спортсменском костюме, позволявшем видеть его затянутые в шелковые чулки тощие ноги. Сам он имел очень надменное и самодовольное выражение лица, увенчанного рыжими баками и усами.
        Не обратив внимания на присутствующих незнакомых людей, Лика так и впилась глазами в одну из двух барышень, находившихся тут же.
        Сомнений не было. Подле мисс Пинч, ни мало, ни капли не изменившейся в эти восемь лет разлуки с Ликой, стояла старшая из сестер Горных. Впрочем, Лика скорее догадалась, нежели узнала сестру.
        Высокая, с длинными костлявыми руками и ногами, с некрасивым надменным лицом и белокуро-пепельными, гладко зачесанными волосами, двадцатилетняя Ирина Горная казалась старше своих молодых, почти юных лет. Краски молодости, казалось, никогда не оживляли этого длинного лица; глаза давно потеряли свой детский радостный блеск, или даже вернее, и не были знакомы с тем ярким блеском, который так присущ молодости. На ней были надеты короткая клетчатая юбка и английская рубашечка с мужской крахмальной манишкой, заканчивавшейся тугим стоячим воротником с черным галстуком. На голове блинообразная спортсменская фуражка, на ногах желтые туфли без каблуков.
        Помахивая рэкетом и сильно раскачиваясь на ходу, Ирина подошла к сестре.
        - Очень рада!  - процедила она сквозь зубы, сильно, энергично встряхивая худенькие пальчики Лики и, подставляя ей в то же время свои щеки для поцелуя. Потом, еще раз, проговорила уже по-английски: - очень рада тебя видеть, сестра!
        - Реночка! Дорогая! Сколько лет не видались!  - восторженно восклицала младшая Горная, покрывая лицо Ирины бесчисленными поцелуями.
        Та спокойно выслушала это горячее приветствие, потом, обернувшись назад, в сторону играющих, негромко произнесла по-английски:
        - Мисс Пинч! Это моя сестра Лика; вы не узнали ее?
        Мисс Пинч, сухая, пожилая особа с тщательно причесанными седыми волосами, приблизилась ко вновь прибывшей и с любезным вниманием приветствовала ее.
        - Это ваша сестра, Рен?  - послышался в туже минуту за плечами Лики веселый молодой голосок, и перед ней предстало смеющееся, оживленное личико с потешным пуговицеобразным носиком, точно вспухшим ртом и крошечными черными, быстрыми как у мышат, глазками.  - Бэтси Строганова,  - отрекомендовало себя смеющееся существо,  - собственно говоря, Лиза Строганова, если хотите, но Рен пожелала превратить меня в Бэтси, и я - самая ревностная поклонница и последовательница Рен, хотя столько же похожа на англичанку, как…
        - Как я на любезнейшего мистера Чарли!  - вставил не отходивший от сестры все это время Анатолий.
        - Ах, оставьте, пожалуйста!  - весело отмахнулась та;  - вы отлично знаете, что я не то хотела сказать. А впрочем…  - и, лукаво усмехнувшись всей своей забавной мордочкой, Бэтси добавила совсем уже серьезно: - Monsieur Толя! однако, представьте же m-lle Лике наше общество!
        - Вы правы!  - с новым шутливым поклоном подхватил Анатолий,  - и я начинаю с вас. Елизавета Аркадьевна Строганова, так безжалостно превращенная в мисс Бэтси нашей достоуважаемой сестрицей,  - достойный потомок тех знаменитых Строгановых, которые помогли Ермаку покорить Сибирь или которых покорил Кучум вместе с Сибирью… что-то в этом роде!  - присовокупил молоденький паж, дурачась.
        - Но вы невозможны, monsieur Анатоль,  - захохотала Бэтси.
        - Простите меня, мадемуазель!  - серьезно-деловитым тоном заключил Анатолий.
        - Барон Чарли Чарлевич,  - минутой позднее продолжал он докладывать несколько смущенной всем этим шумом Лике,  - барон Карл Карлович Остенгардт,  - указывая на штатского, добавил он уже громко.
        Длинный барон с чувством собственного достоинства почтительно поклонился молодой девушке.
        - Мои закадычные друзья Боря Туманов и Федя Нольк,  - продолжал Анатолий, подводя к сестре обоих своих друзей, пажей.  - Теперь все мы, кажется, знакомы!  - со вздохом облегчения проговорил молодой человек.
        - Хотите партию?  - продолжала маленькая Бэтси, протягивая Лике свой рэкет.
        - Нет, нет,  - поторопилась отказаться та,  - если позволите, я буду лучше издали следить за игрою. Я несколько устала с дороги!
        - А разве ты не хочешь переодеться?  - шепотом спросила Рен, вскидывая на сестру свои бесцветные глаза.
        - Разумеется!  - поспешила ответить та.
        Мисс Пинч предупредительно предложила свои услуги проводить Лику в ее комнату. Через две-три минуты она открыла молодой девушке какую-то дверь и Лика очутилась в прелестном гнездышке, обитом светло-розовым крепоном, с мебелью в стиле Помпадур, усеянной пестрыми букетиками по нежному розовому фону. Всюду, словно ненароком, были разбросаны крошечные по объему диваны, креслица, пуфы, ширмочки и козетки. Во всю комнату был разостлан пушистый ковер, в котором преобладали самые нежные цвета и оттенки. Небольшой с инкрустациями дамский письменный столик стоял у окна, наполовину завешанного белоснежною занавеской: в одном углу комнаты помещался задрапированный розового цвета материей прехорошенький туалет. В другом углу высился зеркальный шкаф; неподалеку от него находились ширмочки с изображениями маленьких маркиз и маркизов; ширмочки скрывали белоснежную кровать, отгороженную ими. И всюду: на этажерках, на туалете, на столиках - ютилась целая масса красивых безделушек из хрусталя, фарфора и бронзы.
        Лика, привыкшая у тетки к простому, безо всякой роскоши образу жизни, молча отступила в удивлении и восторге при виде всех этих очаровательных вещиц. Ей даже диким показалось, что вся эта сказочно-красивая обстановка будет отныне принадлежать ей, одной ей; только она, а никто другой - обладательница всего этого очаровательного гнездышка, похожего на бомбоньерку.
        - Ах, Господи!  - могла только тихо проговорить Лика и, как ребенок, всплеснула руками.
        - Что, крошка, нравится тебе все это?  - послышался знакомый голос за нею, и Мария Александровна, успевшая уже переодеться во что-то чрезвычайно легкое, белое и изящное, протянула дочери обе руки.
        Лика с жаром приникла к ним губами, целуя их.
        - Я не знаю, как отблагодарить вас, мама!  - горячо вырвалось у нее,  - за все, что вы сделали мне.
        - Очень рада, что, тебе нравится все это. Будуар отделан по моему вкусу. У княжны Столпиной точно также. Я хотела отделать так твое гнездышко в Петербурге, на городской квартире, но побоялась, что моя девочка почувствует себя неуютно на даче. Все это в город всегда можно перевезти. А здесь, по крайней мере, на первых порах тебе понравится твой уголок и ты почувствуешь себя хорошо и приятно в домашней обстановка.
        - Ах, мама! Как вы можете так думать! Я и без этого… так ужасно счастлива вернуться домой и увидеть вас, мама, и всех наших!
        - Милая девочка!  - нежно пригладив выбившуюся прядь волос на голове Лики, произнесла Марья Александровна.  - Однако, тебе следует переодеться, Лика. Я позвоню Фешу, она поможет нам.
        Молодая, очень расторопная с виду горничная в ослепительно белом переднике и чепце появилась на пороге.
        - Вы будете служить младшей барышне, Феша!  - деловым тоном произнесла хозяйка дома.
        - Слушаюсь, барыня!  - почтительно отвечала девушка, в то же время бойким взглядом окинув фигуру Лики, как бы желая удостовериться сразу, какова будет ее молоденькая госпожа.
        - Ах, ведь я и забыла. Мои вещи отправлены на городскую квартиру,  - спохватилась вдруг Лика,  - и мне не во что переодеться сейчас.
        Мария Александровна чуть заметно улыбнулась с лукавым видом.
        - Об этом мы здесь уже позаботились с Фешей, детка, без тебя,  - успокоила она дочь,  - я в письме к тете Зине осведомилась о мерке для твоих платьев и, получив ее, тотчас же заказала тебе заочно несколько костюмов на первое время, по крайней мере.
        И, приказав горничной сейчас же принести все наряды, Мария Александровна нежно обняла бросившуюся ей на грудь Лику.
        - Мамочка! Мамочка! Чем я заслужила все это? Господи!  - восторженно лепетала та, осыпая шею, лицо и руки матери градом исступленных поцелуев,  - подумайте только, я - точно скромная Сандрильона, которую добрая волшебница превращает в нарядную принцессу, по мановению волшебного жезла! Точно в сказке! Чем мне отблагодарить вас за все ваши заботы обо мне, мама? Скажите, чем?
        - Чем?  - и Мария Александровна чуть прищурила на дочь свои живые серые глаза,  - люби меня немножко, чуточку люби, детка… ну, хоть наполовину меньше, нежели тетю Зину, и я буду вполне счастлива этим.
        - Мама!  - с искренним порывом вырвалось из груди Лики.  - Боже мой, да кого же любить-то как не вас, мама, красавица моя!
        - Да я вас и без всех ваших подарков всегда любила. И как любила-то еще. Господи! Как я постоянно думала о вас мама! Знаете ли, что вы мне всегда представлялись каким-то неземным существом, какою-то волшебницей, право! Доброй феей. Я всегда гордилась тем, что я - ваша дочь. Ангел мой! Когда синьор Виталио как-то сказал, глядя на вашу фотографическую карточку, что вы похожи на Мадонну, я поцеловала у него руку за это. Тетя Зина, помню еще, выбранила меня тогда за излишнюю экзальтированность и сентиментальность, но, если бы он еще раз сказал это, я еще раз поцеловала бы, да…
        - Ты очень любишь тетю Зину, моя дорогая?  - осторожно осведомилась у дочери Мария Александровна.
        - Очень!
        - Больше, чем меня?
        - Как можете вы так говорить мама!  - начала Лика, и ее голос дрогнул затаенными слезами.
        - Люби меня, детка! Люби меня больше всех в мире, больше всех, моя Лика!  - взволнованно произнесла Карская, привлекая молодую девушку к себе на грудь,  - согрей меня твоим чувством, моя крошка, девочка моя ненаглядная! Дай мне это, чего я так долго была лишена.
        - Мама, мама! А разве Рен и Толя?..
        - Молчи! Молчи, Лика! Они правы, может быть, по своему.  - Мои дети оба хорошие, добрые, милые, но они не умеют быть ласковыми вообще, а я так ищу детской, нежной ласки!
        Глаза Марии Александровны увлажнились слезами; ее лицо раскраснелось. Она поднесла платок к глазам и тяжело дышала в ожидании ответа дочери.
        - Мамочка!  - вырвалось горячо из груди Лики сильным, дышащим неподкупным порывом молодости и чистоты, возгласом.  - Никто, слышите ли, никто не сможет любить вас так, как я люблю вас. Вы так добры и прекрасны, так ласковы и нежны, чудная моя мамочка, и я так люблю вас, так сильно люблю!
        - Лика моя,  - растроганно произнесла Мария Александровна,  - ты не поверишь, как много дала ты мне счастья и тепла своими словами! Господь да благословит тебя за это, моя милая девочка! О, мы будем с тобою большими друзьями! Не правда ли? Я чувствую это, я обрела, наконец, друга в моей дочурке, искреннего и не подкупного друга. Дорогая моя, незаменимая крошка!  - и Мария Александровна поспешно стерла следы слез со своего красивого, доброго лица. Когда в комнату вошла Феша с целым ворохом юбок и лифов, она уже улыбалась привычной улыбкой светской женщины и, зорко следя за движениями горничной, с ловкостью и проворством раскидывавшей все эти воздушные костюмы и украшения по козеткам и креслам изящного будуара и уже совершенно лишенным недавнего волнения голосом произнесла:
        - Ну! ну, посмотрим, что ты, выберешь одеть на сегодняшний день, моя милая девочка?
        Но Лика, еще не успевшая опомниться от только что происшедшей сцены, еще исполненная сладкого чувства, горячего влечения к матери, стояла растерянная и взволнованная посреди этого царства кисеи, лент, воланов и кружев и устремив свой взгляд на красивое лицо матери, которое она так привыкла любить, за тысячи верст расстояния отсюда всем своим сердцем, всей душою.
        Мария Александровна поймала этот любящий дочеринский взгляд девушки и снова ласково улыбнулась ей.
        - Ну, ну, выбирай же, что тебе надеть сегодня, моя птичка, а то мы не покончим до самого вечера, пожалуй, с этим вопросом.
        Но Лике было решительно все равно, во что бы ее не одели. Все казалось ей безразлично, все, что не касалось ее матери, ее чаровницы-матери, которой, не задумываясь, Лика отдала бы всю свою жизнь.

        V

        Яркое солнце заливало потоками света прелестную уютную комнату, когда на другой день Лика проснулась.
        Из сада неслось звонкое веселое чириканье птиц, смешанное со звуками падающей воды искусственного каскада, устроенного неподалеку от окон ее чудесной комнатки.
        Приятное сознание разом проникло в голову Лики. Она - дома.
        Весь вчерашний день промчался, как вихрь, и ей не было времени сознательно проанализировать всю эту радость. После позднего обеда, на который были приглашены хохотунья Бэтси, оба товарища Анатолия и мистер Чарли, как его называла Рен, вся компания отправилась на музыку в сопровождении Марии Александровны. У Лики слегка шумело в голове от всей этой веселой суеты, французской болтовни и шуток брата.
        Все казалось дивно-прекрасным и чарующим, как сказка для впечатлительной натуры молодой девушки.
        На вокзале, где играла музыка, они заняли столик всей семьей со своими гостями и, весело болтая, пили чай. Но не больше, как через пять-десять минуть были окружены веселой толпою молодежи, преимущественно товарищей Анатолия и приятельницами Рен.
        Вскоре в голове Лики произошла целая путаница от всех имен, отчеств и фамилий, которые ей нынче пришлось услышать.
        Она улыбалась и кланялась, кланялась и улыбалась все время и ей было весело, приятно и хорошо сознавать себя центром собравшегося общества. И даже сегодня, лежа на своей свежей мягкой постельке, потягиваясь и поеживаясь в ней как котенок, в это ясное августовское утро, Лика не может отделаться от того сознания счастья, которое наполняет ее сердце теплой, нежной волною. Ничего подобного она не ожидала, едучи сюда домой в Россию.
        Правда, в ее воспоминаниях осталась прежняя полная комфорта жизнь ее дома в детстве, но то, что она нашла здесь теперь, превзошло все ее ожидания.
        Карские жили роскошно, богато и открыто принимая у себя в доме массу народа.
        «Господи! Как хорошо! Как весело!  - мысленно произносила в сотый раз Лика, впервые окунувшись накануне в светскую беспечную жизнь и вдруг, точно окаченная холодной водою, вся встрепенулась и затуманилась сразу.  - А тетя Зина и ее напутствие? Что она сказала бы, заглянув сегодня сюда…»
        Тетя Зина… да…
        И перед мысленным взором Лики, как живой, предстал энергичный образ суровой и строгой на вид пожилой женщины с резким голосом и манерами, с речами, исполненными силы выражения и так несвойственными женщине, с прямым и неподкупным взглядом о долге и о человеческих обязанностях.
        - Помни, Лика,  - звучат сейчас снова эти речи в ушах девушки,  - не трудно размякнуть и разнежиться, распустить подпруги и тащиться кое-как, спустя рукава в триумфальном шествии дешевых победителей, жизненных удовольствий, проводя время в праздности и безделье, моя девочка! Это самое легкое, что берется от жизни. Старайся достичь иного, трудного, настоящего, верного идеала. Стремись к свету, моя Лика! Не обращай внимания на роскошь и веселую праздность, которые будут непременно царить вокруг тебя, и думай об одном: как бы достичь совершенства… той точки совершенства, когда ты можешь спокойно сказать себе: да, я поработала вдоволь, и сколько могла и умела принесла пользу другим, а теперь могу взять и для себя самой у судьбы свою долю. Я заслужила ее вполне.
        И тут же, рядом с голосом тетки слышит Лика и другой голос… Голос седого, как лунь, старого, но сильного и мощного духом синьора Внталио, своего далекого маэстро.
        - К солнцу, Лика! К солнцу! Где свет его - там и свет науки, искусства и труда, главным образом, огромного самоотверженного труда на пользу человечества, сопряженного с милосердием - там счастье!..
        - Да, там счастье!  - мысленно воскликнула молодая девушка,  - там счастье! Они правы оба, и я сделаю все, что могу, чтобы оправдать их доверие. И ты, тетечка, и вы, дорогой мой наставник, вы будете довольны мною, вашей Ликой! Да, да, довольны, сто раз довольны вашей девочкой! И вам не придется напоминать о том, что вы уже столько раз говорили мне!
        И с этими мыслями девушка быстро вскочила с постели и стала проворно одеваться.
        Вошедшая на звонок Феша была не сказанно удивлена, увидя почти готовой свою «младшую» барышню.
        - Разве так еще рано, Феша?  - в свою очередь изумилась Лика.
        - Для кого как, барышня!  - сдержанно и почтительно улыбнулась та;  - оно по времени, пожалуй, что и не рано, как будто десятый час, на исходе. А только у нас это еще далеко не поздним временем, барышня, считается; мамаша к завтраку только из спальни выходят, барин давно уехали в город, Анатолий Валентинович на озере катается в лодке, по холодку…
        - А Рен?
        - Ирина Валентиновна еще с восьми часов с мисс Пинч на велосипедах отправились…
        - Так рано?
        - Обыкновенно-с… Оне ежедневно в семь часов какао кушают, и после того на утреннюю прогулку едут. А вернутся - гимнастикой занимаются… Да оне поди уж и вернулись, должно быть. Иван на дворе ихние машины сейчас чистит.
        - Ну, так я пройду к сестре; как вы думаете, Феша, можно это?  - осведомилась Лика.
        - Можно, можно, потому как оне гимнастикой в этот час занимаются,  - поспешила успокоить ее девушка.
        Но Лика уже не слышала окончания слов своей разговорчивой служанки; через минуту она уже стояла перед дверью комнаты сестры.
        - Войдите,  - в ответ на ее стук отвечал из-за двери знакомый ей уже по звуку резкий голос Ирины.
        Лика вошла. Рен стояла посреди комнаты с гирями в обеих руках, приподнятых над головою.
        Ее комната резко отличалась от розового будуара Лики. Это было помещение о двух окнах с большим столом, заваленным книгами и брошюрами, преимущественно спортивного содержания на английском языке, с жесткою мебелью, и такой же постелью в одном углу и платяным шкафом в другом. Ни признака драпировок, ни мягких диванов и кресел, ни изящных украшений не было в этой строго выдержанной комнате, напоминавшей собою суровую келью монахини.
        - Я не помешаю тебе?  - спросила Лика, не без смущения взглядывая в лицо сестры.
        - Ничуть. Садись, пожалуйста. У меня полчаса времени,  - бегло взглянув сначала на циферблат висевших на стене часов, потом на Лику, произнесла Ирина.
        - Очень рада тебя видеть,  - добавила она голосом, ни чуть, однако, не обнаруживая при этом ни малейшей радости.
        Лика села в жесткое кресло у стола и стала смотреть на сестру. На Рен была та же короткая клетчатая юбка, что и вчера, но вчерашнюю блузку заменяла другая, в виде матроски, выпущенной поверх пояса, очень широкая и удобная для гимнастики.
        - Ты ежедневно делаешь гимнастику, Рен, каждое утро?  - спросила Лика, чтобы как-нибудь прекратить наступившее молчание.
        - Каждый день, разумеется.
        - И тебе не скучно это?
        - Я не признаю этого слова,  - серьезно и строго, наставительным тоном произнесла Ирина,  - оно раз и навсегда изгнано из моего обихода, понимаешь? Скучать может только разве одна праздность. Когда же день заполнен сполна, то нет ни время, ни возможности скучать.
        - Значит, ты довольна вполне своею жизнью, Рен?  - помолчав немного, снова спросила сестру Лика.
        - Я изменила бы весь строй ее, если бы она мне не пришлась по вкусу. Ведь от самого человека зависит создать себе полезное и нужное существование, а для того, чтобы достичь такового, необходимо нужно прежде всего, приобрести…
        - Самоудовлетворение,  - живо подсказала Лика,  - не правда ли? Ты это хотела сказать?
        - О, нет!  - далеко не так громко усмехнулась Ирина.  - Мы еще не дошли до этого: надо приобрести методу, Лика. Понимаешь, методу!  - и Рен еще более приподняла свои белесоватые брови, в знак важности произнесенного ею слова.
        - Методу?  - удивленно переспросила Лика.
        - Ну да, то, что англичане так высоко ставят и ценят и за что я так высоко ценю англичан; именно, методу, заполнять свой день делом полезным для самой себя, распределенным ею по периодам для заранее избранных тобою и нужных, полезных для тебя занятий…
        - Полезных для себя или для других, я не поняла тебя вполне?  - прервала ее на миг Лика.
        - Это - экзамен?  - проронила Рен, вскинув на нее свои холодные глаза.
        - Ах, нет, пожалуйста!  - спохватилась младшая сестра.  - Я не хотела тебя обидеть вовсе, прости Ириночка!
        - Я и не обиделась,  - хладнокровно отвечала старшая.  - Видишь ли, ты все это найдешь невозможным варварством и эгоизмом как и мама,  - тут Ирина поморщилась, сделав гримасу от усилия вытянуть свою вооруженную тяжелой гирей руку,  - но я отрицаю всякую сентиментальность. Наша мама очень много занимается благотворительностью. Устраивает кружки, комитеты… Выискивает бедных и вообще широко проявляет свою благотворительную, так называемую филантропическую деятельность. А мне все это кажется пустым времяпрепровождением. Каждый человек обязан только думать о себе самом. А помогать жить другому, значит делать его слабым: ничтожным и решительно не снособным к труду. Вот мое искреннее мнение об этом деле.
        - Но… но…  - смущенно пролепетала Лика,  - тогда многие бы умерли с голоду без помощи другого, если следовать по твоему примеру, Рен.
        - Если им с детства твердить постоянно, что человеку надо надеяться только на самого себя и жить на собственные силы, а помощи ждать ему помимо не откуда, небось, приучатся к труду с малолетства, будут трудиться и работать, а стало быть, и сумеют просуществовать без чужой помощи.
        - Какая жестокая теория!  - прошептала Лика смущенно и печально.
        - Для тех, кто не хочет и не умеет жить!  - отозвалась ее старшая сестра.  - А все вы, помогающие другим людям, как тетя Зина, твой учитель, ты сама, насколько вы увеличиваете только сами этим число ленивых и тунеядцев, которые, предоставляют другим заботиться о себе.
        - Нет, нет, храни Господь поверить тому, что ты говоришь!  - горячо вырвалось из груди Лики.  - Я могу быть сама только тогда счастлива, когда счастливы другие вокруг меня. Иначе, лучше не жить, нежели быть эгоистом.
        - Каждый живет для себя! Только для себя!  - резко подтвердила старшая Горная.
        - Рен! Ты какая-то странная, особенная, не такая как все. Я в первый раз слышу такие речи! Тетя Зина…  - начала было смущенно Лика.
        - Не я, а ты особенная с твоей тетей Зиной, вместе,  - покраснев и теряя свое обычное на минуту спокойствие, вспыхнув, произнесла Рен.
        - Скажи мне, пожалуйста, Лика, кто тебя научил таким странным, таким сентиментальным мыслям?
        - Как, кто? Тетя Зина, синьор Виталио!  - с детской горячностью произнесла Лика,  - да и сама я с детства поняла, что жизнь для самой себя - эгоизм и скука.
        - Ну, моя милая, советую тебе поскорее изменить свои взгляды. В нашем кругу, смею тебя уверить, они придутся совсем не ко двору…  - усмехнулась Рен.  - Однако, мне надо еще идти на партию крокета в сад, мистер Чарли и мисс Пинч должно быть уже давно ждут меня там,  - бегло взглянув на часы, произнесла Ирина и с силой по-мужски пожала протянутую ей руку сестры.
        Лика вскинула еще раз на нее удивительными глазами, тихо вздохнула и низко опустив голову, как виноватая, вышла из комнаты Рен.

        VI

        Две недели пролетели с тех пор, как младшая Горная вернулась под кровлю родительского дома, в круг родной семьи, две недели бестолковой сутолоки, праздной болтовни, постоянных приемов и недолгих часов одиночества за томиком французского или английского романа в руках. В этом, однако, не было вины Лики. Неоднократно собиралась молодая девушка поговорить с матерью о своих планах, открыть ей свои заветные мечты и поделиться ими с близким человеком. Но ее свиданья с Марией Александровной совпадали, как нарочно, в те часы, когда Лика не могла застать мать одну. По утрам Марья Александровна Карская вставала лишь к позднему завтраку, то есть к двум часам, в то время именно, когда дом уже кишел посторонними посетителями, приезжими из города родственниками и знакомыми. Впрочем, Лика и не особенно горевала покамест, уходя вся с головой в свое праздное бездействие.
        «Вот переедем осенью в город, тогда все, все будет уже иначе. Можно и благотворительность, и пением заняться!» - неоднократно утешала она сама себя, чувствуя по временам острую тоску от такого пустого существования.
        Однажды, возвратившись с музыки в свой розовый будуар-коробочку, молодая девушка нашла на своем письменном столике объемистый конверт с заграничной маркой.
        «Венецианский штемпель. От тети Зины!» - мелькнуло вихрем в голове молодой девушки, и она дрожащими руками вскрыла конверт. С первых же строк этого объемистого письма Лику стало бросать от волнения то в жар, то в холод… Неприятное сосущее чувство недовольства собою, неловкость перед прямой и честной душой тети Зины наполнило до краев ее сердце.
        «Что-то ты поделываешь, моя девочка?  - писала ей тетка.  - Надеюсь, не изменилась и старательно занимаешься пением по нашему уговору? Боюсь я одного, моя милая Лика, чтобы окружающая тебя теперь светская жизнь не засосала тебя в свою трясину. Она заманчива, привлекательна, дитя мое, с наружной стороны. Но какая в ней пустота, моя девочка, если бы ты знала только! Но я слишком уверена в тебе, моя Лика, чтобы могла серьезно беспокоиться и сильно волноваться за мою честную, умную, и вполне уравновешенную Лику, которая обещала своей старой тетке положить себя всю на пользу другим.
        Я слишком уверена в тебе, слишком знакома с твоей чуткой душой, чтобы бояться за нее, Лика. Мишурный блеск не может заслонить от тебя сияния настоящего солнца, дорогая девочка.
        Учись же, пополняй пробелы своего образования, не складывай рук, обессиленная праздностью, не изменивайся среди роскоши и довольства светской жизни.
        Говорила ли ты с твоей мамой о твоем давнишнем намерении учить бедных ребятишек? Когда начнешь заниматься пением?.. Синьор Виталио велел передать тебе, что грех зарывать в землю талант, данный Богом. Но ты уже знаешь нашего доброго старика, знаешь его постоянные речи на эту тему и поэтому я не буду распространяться по этому поводу.
        А у нас здесь персики отягощают чуть ли не до земли ветви деревьев. Я как-то ходила вчера на наше любимое место и вспоминала тебя, моя милая, моя славная, родная девочка. Помнишь ли ты тот вечер, моя Лика, когда ты пела впервые «Addio Napoli»[6 - Прощание с Неаполем. Популярная итальянская песнь.] и когда синьор Виталио расцеловал тебя, сказав, что в твоем голосе кроется бесспорный талант, Божия искра.
        Тогда была весна, Лика, и магнолии цвели и апельсинные деревья стояли все белые-белые, как невесты под фатою своих чудесных цветов.
        Лика, Лика, моя девочка, помнишь ли ты также и ту весну, когда впервые сознала в себе острую потребность отдаться всем своим существом на пользу людям. Помни, Лика моя,  - будут говорить кругом тебя: «один в поле не воин, одна ласточка не может сделать весны». Но, дитя, если каждая из нас проникнется общей идеей любви к беднякам и сознанием необходимости прийти им на помощь, отдать все свои силы на труд, работу и пользу людям, легче, поверь мне, станет жить не только тем, кому помогаешь, но и самой себе!!.»
        - Да, да, да!
        Безумный восторг, охватил снова Лику по прочтении этого письма. Чем-то теплым, ласковым, чудным и бодрым повеяло на нее от этих ласковых строчек…
        - Да, да, да! именно, так и надо поступить, как пишет незабвенная тетя Зина. И как вовремя подоспело оно, это милое, родное письмо!
        Как раз вовремя подоспело, когда Лику уже начал закруживать этот водоворот светской сутолоки, в котором утонули уже ее сестра и Толя, и все ее здешние знакомые, и который, действительно, способен заманить, втянуть в свою с виду соблазнительную и увлекательную пучину.
        Нет, тысячу раз нет, он не осилит ее, не затянет ее, Лику!
        И перед молодой девушкой мысленно встала та дивная весенняя ароматичная итальянская весна, о которой писала в своем письме тетя Зина, когда Лика впервые почувствовала, ощутила в себе эту жгучую потребность служить людям. Да, тогда была весна, теплая, ласковая, голубая… Пахло апельсинами и миндальными цветами… Море курилось серебряной дымкой, а в зеленой траве синели фиалки. И на террасе виллы она, Лика, поет свое «Addio Napoli»… И весна поет вместе с нею, и море, и фиалки. И самый воздух поет, ароматичный и чудо-прекрасный в этой благословенной южной стране.
        Лика забылась в своем сладком дурмане! В голове встали грезы, а душа ее уже томилась и тосковала по звукам песен. Губы раскрылись, невольно, глаза заблестели и вдруг, неожиданно, розовая комнатка огласилась первыми звуками прекрасной, как мечта, неаполитанской песни.
        Лика распахнула окно. Студеная волна ночного воздуха ворвалась в комнату. С вокзала долетали умирающие звуки музыки, с неба глядела луна, таинственная и точно робкая, под легкой дымкой облаков. «Addio Napoli»,  - пела Лика и, глядя на эту северную студеную ночь, на испещренное золотистыми бликами небо, на таинственный палевый месяц и молчаливо замерший в своей жуткой непроницаемости сад, она думала о другом небе, ясном и прозрачном, о других ночах, благовонных и горячих ночах юга…
        В саду под самыми окнами Лики блеснул огонек сигары…
        - Лика!  - послышался чей-то не громкий голос.
        Девушка разом отпрянула от окна. Песнь круто оборвалась, замолкла, неоконченная, на полуслове.
        - Это - я, Лика, не бойтесь…  - и Андрей Васильевич Карский выступил из тени в полосу лунного света.
        - Ах, это вы, petit papa! А я не узнала вас! Думала чужой!  - произнесла Лика дрогнувшим голосом.
        - А вы хотели бы увидеть вместо меня волшебника той дивной страны, о которой вы так очаровательно сейчас пели? Но какой у вас голос, Лика! Я и не воображал и не подозревал даже, что вы поете, как настоящая певица.
        - Я училась три года пению!  - скромно отвечала ему Лика.
        - Но вы поете бесподобно, как никто. Я ничего подобного не слышал вне сцены театра. Однако послушайте, Лика, вам сейчас еще не хочется спать,  - спросил отчим и не дожидаясь ее ответа, прибавил: - накиньте что-нибудь на плечи потеплее и сойдите в сад. Мы потолкуем с вами.
        - С удовольствтем,  - вскричала Лика, обрадованная как ребенок возможностью найти собеседника, и через минуту вышла к отчиму, закутанная в белый оренбургский платок.
        Он взглянул на нее и улыбнулся.
        - О чем вы, papa?  - изумилась она.
        - Знаете ли, Лика, на кого вы похожи так? На какую-нибудь белую виллису скандинавской древней саги или фею волшебной страны. Но, впрочем, оставим фантазии! Я нахожу, что вы сегодня совсем иная, нежели всегда.
        - И вы тоже иной, papa, совсем иной, нежели прежде,  - в тон ему отвечала падчерица.
        - То есть?  - изумленно приподнял свои строгие брови отчим.
        - Вы не рассердитесь, если я буду откровенна с вами? Не обидитесь на меня?  - и Лика, нежно прижавшись к нему, продернула ему под руку свою тонкую ручку.
        - Можно ли сердиться на вас, Лика. Вы сама - доброта.
        - Ну, так слушайте же, что я буду говорить вам. Вы сегодня совсем, совсем иной, чем эти две недели, что я вас знаю. Вы всегда такой деловой, такой озабоченный, и строгий, как в министерстве. Вид у вас такой замкнутый, такой серьезной, какой-то непроницаемый, сказала бы я… И, когда вы с гостями даже или на музыке, от вас холодком веет, деловым холодком.
        - Что поделаешь! Я - «человек портфеля», как про меня весьма остроумно выразился один шутник. У меня своя система жизни.
        - Ха, ха, ха!  - звонко расхохоталась Лика и ее смех так и прорезал восстановившуюся было тишь мглистой осенней ночи.  - У вас система, у Рен - метода, Господи, что за люди такие собрались! А по-моему - жить «по мерке» - ужас.
        Тут смех ее разом прервался и сама она нервно вздрогнула, кутаясь в платок.
        - А вы как понимаете жизнь, Лика?
        - О, совсем, совсем иначе! Я бессистемная какая-то, papa, право,  - и она рассмеялась,  - я понимаю жизнь…
        - В вечном празднике и в погоне за удовольствиями. Не так ли?  - подсказал отчим.
        - Бог с вами, papa!  - и Лика с нескрываемым негодованием блеснула на спутника своими большими глазами,  - я хотела бы жить исключительно для других, хотела бы стать нужной, необходимой людям, хотела бы сделать многих счастливыми кругом… и потом трудиться, учиться, самосовершенствоваться… Я хотела бы отдать свое лучшее «я» тем, кто нуждается в этом.
        - Вы, значит, хотите заняться делами милосердия… да?  - ласково обратился к ней с вопросом отчим…
        - Да, да, это - главное,  - горячо сорвалось у нее.  - Вы знаете, papa: стыдно бездействовать и купаться в довольстве, когда… Ах, Господи… нужды бедноты, лишений кругом сколько, ужас! Заграницей бедность не так сильно бьет в глаза. Они все там изворотливы, как кошки, и умеют устроиться. А у нас эти жалкие лачуги в дебрях России, этот хлеб с мякиной и песком… и полное невежество в глуши, незнакомство с букварем, с грамотой.  - Конечно, я не видела всего этого, а по книгам и по словам тети Зины знаю много, очень много.
        - А, а, вот она, ваша капризница тетушка, всегда недовольная ничем!  - пошутил Андрей Васильевич.
        - Тетя Зина не то, что о ней думают,  - строго остановила его Лика.  - Вы ее не поняли. У нее одна жажда, стремление увидеть все у нас в России, так же благоустроенно и хорошо, как и заграницей.
        - И потому-то она и заперлась в Италии и не показывается сюда,  - снова своим обычным ледяным тоном проронил Карский.
        - Papa!  - совсем уже серьезно произнесла Лика,  - вы и не подозреваете сколько она делает тайного добра людям. Она отрывает от себя больную часть своей души, больную от людских нужд и горя, но переменить жизнь ей не под силу. Она уже старушка, моя тетя Зина!  - пылко вырвалось из груди Лики.  - Ведь под конец жизни очень трудно менять свои привычки на старости лет.  - Я же, хочу дела, большого, огромного, чтобы всю меня захватило оно, всю без изъятия. Я не могу довольствоваться долей светской барышни, я не могу всю себя передать спорту, как Рен и всегда веселиться, как Толя, я хочу иного, поймите? Мне с мамой не приходилось говорить об этом. Да и потом, у мамы свои взгляды. Она предложила мне заниматься кроме моего пения английским языком и рисованием по фарфору или выжиганием, чтобы убить время. Но я не хочу его убивать. Оно мне нужно, как святыня, нужно. У меня голос, хороший голос; синьор Виталио сумел эксплуатировать свой голос на пользу других, я хочу так же идти по его стопам, я выступала в Милане и помогла несчастным своим концертом. И тут я могу так же… тем же способом, если…
        - Это не удобно, Лика,  - прервал девушку Карский,  - вы барышня из общества, из большого свъта. Приходится считаться с этим. А, впрочем,  - мама устраивает какой-то концерт в-пользу их общества.
        - Какого общества?
        - Филантропического общества, в котором принцесса Е. председательницей. Ваша мама ее помощница. Общество носит название «Защиты детей от жестокого обращения».
        - Как, у мамы есть общество? И она ни слова не сказала мне, моя голубушка, об этом!  - горячо воскликнула Лика.  - Боже мой!  - да ведь я и там могу работать. Papa! Позволит мне это мама, как вы думаете? А?
        - Разумеется. Я поговорю с нею, если вы уполномочиваете меня, Лика.
        - И потом еще,  - заторопилась молодая девушка,  - этого мало… Я хотела бы где-нибудь в захолустье школу основать… но только, чтобы самой там учить. Около «Нескучного», мне говорила тетя, есть такие деревушки; избы там у них бедные-прибедные, закоптелые, детвора там бегает без призора, чуть ли не нагая… Тетя Зина говорила…
        - Ох уж эта нам тетя Зина!  - смеясь погрозил Карский, а затем сочувственно, пожав ручку Лике и еще раз пообещав поговорить о ней с матерью, проводил ее до крыльца.
        - Какой он славный и совсем, совсем не строгий, как я думала прежде,  - решила девушка пока шаги отчима затихали в отдалении.  - А я еще боялась его! И как он меня понял скоро! Милый, хороший, славный petit papa!

        VII

        Было около двух часов солнечного сентябрьского дня, когда Карская, в сопровождении Лики, поднималась по застланной коврами лестнице, ведущей в роскошное помещение большого дома особняка на Милионной, где жили две пожилые двоюродные сестры, две светские барышни, княжны Столпины. Обеих звали одинаково Дарьями, и обе имели сокращенные имена Дэви в большом свете. Обе княжны Дэви были большие филантропки и им исключительно принадлежала благая мысль устройства общества «защиты детей от жестокого обращения». Обе княжны Дэви очень гордились своим делом. Им посчастливило привлечь в председательницы высокую попечительницу принцессу Е., в члены общества многих светских дам и барышень из лучших семейств.
        - Мы выбрали неудобное время для нашего заседания, однако,  - произнесла Мария Александровна, когда она и Лика остановились перед большим трюмо в княжеском вестибюле, чтобы поправить шляпы,  - теперь не «сезон» и большая часть публики, многие члены нашего общества разъехались в Крым и заграницу, присутствовать будут очень не многие из дам. А главное, жаль, что не придется тебя представить принцессе Е.; она прибудет в Петербург только в октябрь месяце… А то мне очень кстати было бы похвастать своей хорошенькой дочуркой,  - улыбкой закончила Карская эту маленькую тираду.
        Лика вся смущенная похвалою матери и предстоящим ей новым знакомством со светским обществом, только молча ласково-ласково улыбнулась в ответ на слова Марии Александровны.
        Посреди большого, светлого зала, посреди которого стоял длиннейший стол, покрытый зеленым сукном, сидело большое дамское общество.
        Лика с матерью немного опоздали на заседание, которое уже началось.
        - Мы думали, что вы не будете и уже отчаивались вас видеть. Bonjour, madame! O, la belle creature! C’est mademoiselle votre file, u’est-ce pas? Mais eu voils beaute, a perdre la tete,[7 - Здравствуйте! О какое прелестное существо - это ваша дочь? Но она умопомрачительно хороша собою.] - полетели им навстречу приветливые любезные возгласы.
        - Можно вас поцеловать, малютка?  - и маленькая полная пожилая, но подвижная чрезвычайно женщина, лет сорока пяти, заключила смущенную Лику в свои объятья.  - Княжна Дэви старшая,  - предупредительно отрекомендовалась она молодой девушке,  - и вот княжна Дэви младшая, моя кузина,  - быстро подведя Лику к красивой смуглой тоже пожилой даме с усталым печальным лицом добавила - Прошу нас любить и жаловать, как своих друзей.
        - Покажите-ка мне ее, моя красавица, покажите-ка мне сокровище ваше!  - послышался в тот же миг с противоположного конца стола громогласный, совсем не женский по своему низкому тембру голос.
        Лика вздрогнула от неожиданности и подняла глаза на говорившую.
        Это была громадного роста женщина с совершенно седыми волосами, с крупным некрасивым лицом, полным энергии, ума и какой-то, как бы светящейся в нем, ласковой необычайной доброты.
        - Баронесса Циммерванд!  - спешно шепнула Лике княжна Дэви старшая и подвела девушку к баронессе.
        - Славная у вас девочка, моя красавица!  - одобрительно загудел по адресу Марии Александровны бас титулованной великанши.  - Хотелось бы мне очень, чтобы она с моими Таней и Машей знакомство свела покороче. А то они уже со старыми подругами и все переговорить, да и поссориться успели!
        - Ах, maman!  - в один голос, как по команде, соскочило с губ двух уже не молодых барышень, с нескрываемым недовольством вперивших в лицо матери свои вспыхнувшие смущением глазки,  - вы уж скажете, тоже!
        Лика сконфуженно пожала руку обеим баронессам и поспешила подойти к крошечной старушке с собачкой на руках. Эта старушка, как узнала Лика из слов княжны Дэви старшей, была отставная фрейлина большого двора, жившая теперь на покое. Звали ее Анна Дмитриевна Гончарина.
        По соседству с нею сидела высокая, длинная и худая девушка, племянница ее, Нэд Гончарина, отравлявшая всем и каждому существование своим злым языком. Она сухо приветствовала Лику.
        Обойдя прочих дам, молоденькая Горная опустилась на указанное ей место между худенькой Нэд и княжной Дэви старшей, понравившейся ей сразу своим симпатично грустным видом и большими печальными глазами.
        Княжна Дэви старшая позвонила в серебряный колокольчик, заявляя этим, что заседание открыто.
        - А князь Гарин? Разве он не будет?  - спросила Мария Александровна, вопросительным взором обводя собравшееся общество.  - Он так занят своей приемной дочуркой, этой маленькой дикаркой, что благодаря ей частенько манкирует своими обязанностями.
        - Это - наш секретарь князь Гарин,  - пояснила Лике ее соседка и племянница баронессы Циммерванд.
        - С некоторых пор он совершенно игнорирует нашим обществом,  - недовольным голосом произнесла баронесса.  - Заперся дома и всячески ублажает свою дикую маленькую воспитанницу.
        - Вы правы как и всегда, ma tante! Сейчас только убеждал Хану заняться французским чтением с ее гувернанткой!  - произнес с порога залы красивый мужской голос.
        - «Точно поет!» - разом мелькнула быстрая мысль в голове Лики при первых же звуках этого голоса, и она подняла глаза на говорившего.
        Это был невысокий, тонкий и чрезвычайно изящный человек лет сорока в безукоризненно сидевшем фраке, с сильною проседью в волнистых волосах, с ясным смелым и добрым взором больших темных глаз, с несколько усталой усмешкой и опущенными углами рта, и с какою-то тихой печалью в чертах лица, во взгляде и в самой этой усмешке.
        Когда Гарин улыбнулся, показав ослепительно белые зубы, Лике он напомнил синьора Виталио, ее далекого друга.
        - Тетушка-баронесса права, я действительно был занят Ханой все это время!  - повторил еще раз князь, входя в комнату и красивым движением головы и стана склонился в одном общем поклоне перед дамами. Потом он бросил портфель, который держал в руке, на сукно стола и тут только, заметя Лику, поклонился ей отдельно, официальным поклоном незнакомого человека, который в силу необходимости обязан быть представленным ей.
        - Князь Гарин!  - произнесла соседка Лики, в то время когда девушка отвечала смущенным наклонением головки в ответ на его молчаливое приветствие.
        «Это - тот самый, который поет так хорошо»,  - вспомнила Лика относящиеся к князю слова ее брата Анатолия.
        Несколько дней тому назад, когда дело концерта в пользу общества было уже решено и Мария Александровна дала свое согласие Лике участвовать в нем. Анатолий, стараясь успокоить светскую щепетильность матери, сказал:
        - Отчего бы и не выступить Лике в качестве певицы, я не понимаю. Ведь сам князь Гарин - настоящий аристократ по крови и рождению, а дал вам свое согласие, мама, участвовать со своими песнями в вашем концерте,  - и тут же попутно рассказал своей сестре, как дивно поет эти песни князь Гарин, каким успехом пользуются они у избранной публики их круга.
        Лике князь понравился сразу своим открытым добрым лицом и смелыми проницательными глазами, где было много открытого благородства, честности и доброты. Баронесса Циммерванд ласково поглядывала на своего племянника.
        - Утомился, небось, с Ханой. Все балуешь свою любимицу, вот и поделом тебе! Назвался груздем - полезай в корзину…  - проговорила она шутливо, похлопывая по плечу князя.
        - В кузов!  - в один голос поправили ее обе юные баронессы, ее дочери.
        - Ну и в кузов!  - ворчливо пробурчала их мать своим басом,  - точно я не знаю сама, что в кузов. Обрадовались, что мать в ошибке уличить могли. Вы, детка, не удивляйтесь,  - неожиданно обратилась она к Лике,  - что они меня ловят на словах. У меня хоть и фамилия немецкая, да и супруг - настоящий немецкий барон, а я вот взяла да и стала на зло всему - русскою. Щи да кашу люблю до смерти, габерзуппы немецкие разные и всякие там миндальности терпеть не могу, а по-немецки знаю два слова лишь: Donnervetter (гром и молния) да «клякспапир» еще, и ничегошеньки больше. Честное слово.
        - Клякспапир - не немецкое слово,  - пискнула одна из баронесс, которую звали Машенькой.
        - Эх, умна! Эх, умна, матушка!  - так и набросилась старуха Циммерванд на дочку, в то время как князь Гарин, обе княжны Столпины и Лика громко и весело рассмеялись шутке старухи.
        - Silense,[8 - Тише.] mesdames!  - внезапно прозвучал голос Марии Александровны, занимавшей сегодня место отсутствующей председательницы, принцессы Е.
        Князь Гарин встал со своего места и прочел месячный отчет общества. Потом стали обсуждать дела о приеме в него многих детей, которых за последние дни отобрали у их хозяек и родственников, дурно обращавшихся с ними.
        В ушах Лики замелькали имена и фамилии то смешные, то звучные и красивые, то самые обыкновенные, каких можно много встретить на каждом шагу.
        - Двадцать человек детей!  - присовокупил секретарь общества, закончив чтение отчета.
        - Вы справлялись насчет их бумаг, князь?  - спросила его старшая из хозяек дома.
        - Как же, как же! Был даже лично,  - поклонившись в ее сторону по-французски ответил тот.
        - А ты по-русски говори. Нечего тут французить. Господи! совсем они все свой родной язык загнали!  - накинулась на него неугомонная баронесса.  - Что это? Минуты без французского кваканья прожить не могут,  - возмущалась она ни то шутливо, ни то серьезно.
        - Слушаю, ваше превосходительство!  - вытягиваясь в струнку перед теткой, шутя отрапортовал племянник.
        - А есть дети, которые сами пришли, Арсений?  - обратилась княжна Дэви старшая, повернув голову к высокому представительному лакею, обносившему в эту минуту чаем общество, помещавшееся за столом.
        - Есть, ваше сиятельство, как же! Мещанка Федосья Архипова в кухне дожидается, сидит. Просит позволения войти. Девочка, этак лет четырнадцати, от «мадамы» убегла, от модистки… Говорит били ее там шибко, жизни не рада была своей.
        - Зови же ее, Арсений! Зови скорей!  - приказала княгиня Дэви лакею.
        Тот бесшумно удалился, ступая по ковру мягкими подошвами, и через минуту снова появился в сопровождении чрезвычайно миловидной девочки с наивным бледным личиком и испуганными детскими глазами.
        - Какая хорошенькая!  - успела шепнуть княжна Дэви младшая, наклонившись к уху Лики.  - Просто картинка! И такую бедняжку они могли обидеть!
        Однако, «картинка» была далеко не в приятном настроении духа от внимания стольких нарядных и важных барынь. Она пугливо смотрела на них изподлобья своими детскими глазами и, то и дело закрываясь рукавом кофты, стыдливо краснела и потупляла глаза.
        - Не бойся, милая, подойди сюда,  - ласково обратилась к ней хозяйка дома.
        Но Феня Архипова только метнула на нарядную барыню тем же смущенным и испуганным взором и приблизилась лишь по новому приглашению к зеленому столу.
        - Как тебя зовут, мой голубчик?  - обратилась к Фене Архиповой, княжна Дэви старшая.
        - Федосьей-с, Феней звать,  - отвечала та и вспыхнула до корней волос.
        - Чем недовольна, на что нам жалуешься, голубушка?  - обратилась Мария Александровна к Архиповой.
        По свеженькому личику Фени пробежала судорога; оно разом искривилось в плачущую гримасу, и прежде чем кто-либо мог того ожидать, девочка с громким рыданием упала к ногам старшей княжны, сидевшей у края стола, и запричитала, всхлипывая, как маленький обиженный ребенок:
        - Барыня… голубушка… родненькая… да, что же это такое! Да сколько же времени это продолжаться будет. Господи! Что за напасть такая! Ведь били меня, так били у мадамы нашей, чуть что не пондравится ей самой, али мастерицам, за волосы, либо за ухо трепали. А реветь зачнешь, еще того хуже осерчает хозяйка, грозилась и вовсе в гроб вогнать… Ну я и прибежала сюды, значит, потому, как слыхала, что заступятся здесь,  - всхлипывала Феня.
        - А что же ты слышала?  - вмешалась старая баронесса, обращаясь к девушке.
        Плач Фени разом прервался. Глаза блеснули, она поборола остаток робости и смущения и, доверчиво взглянув на старуху, она сказала:
        - Слыхала, значит, как при мне у мадаминых заказчиц разговор был, что барыни ласковые «обчество» собирают такое, в котором обиженных детей в приют определяют, али на места. Услыхала, значит, и побегла сюда кряду, тишком побегла, чтобы никто не узнал. Думала не здеся, выгонят,  - чуть слышно закончила девочка свою сбивчивую, расстроенную речь и вдруг бухнула снова на колени и снова заголосила истошным голосом.
        - Барыньки! Миленькие! Хорошие, пригожие,  - не гоните меня отселева. Дайте мне от колотушек и щипков отойти; заступитесь за меня, ласковые, хорошие! Места живого на мне нет, вся в синяках хожу от щипков да палок. Господа милостивцы, заставьте за себя Бога молить! Родненькие! Добренькие! Заступницы вы наши!  - и совсем припав лбом к паркету, Феня пуще зарыдала отчаянными рыданиями измученного, в конец обездоленного, ребенка.
        Все присутствующие были очень потрясены и взволнованы этим неподдельным порывом детского горя.
        Старая баронесса Циммерванд налила воды из графина в стакан, стоявший тут же на столе и подала его своему племяннику Гарину. Тот встал со своего места и передал воду плачущей девочке.
        Мария Александровна, сочувственно покачивая головою, первая прервала молчание.
        - Mesdames et monsieur,  - прозвучал под сводами нарядной большой комнаты ее звучный, красивый голос. Она обвела всех присутствующих взволнованным взглядом.  - Эта бедная девочка нуждается в немедленной защите. Нам необходимо записать все то, что она сейчас говорила здесь, необходимо тотчас же навести подробные, верные справки, о жестоком обращении с ней хозяйки мастерской и ее помощниц.
        - Непременно навести справки,  - в один голос произнесли обе княжны Дэви, а за ними и остальные дамы.
        - Успокойся, девочка,  - обратилась затем старшая княжна к продолжавшей все еще плакать и всхлипывать Фене,  - утри свои слезы и возвращайся с Богом в мастерскую, а завтра мы пришлем полицию к твоей хозяйке. Поедет князь наш секретарь за тобою и велит сделать протокол о дурном с тобою обращении. А затем возьмет тебя уже оттуда совсем и ты уже никогда туда не вернешься больше.
        - Да, да,  - глухим старческим голосом проговорила фрейлина, тетка Нэд,  - ты потом туда никогда уже не вернешься больше. Иди же с Богом, крошка, и да хранит Он тебя!
        При этих словах Феня снова округлившимися от ужаса глазами взглянула на теснившихся за зеленым столом присутствующих.
        - Как назад?  - проронили ее побелевшие губы,  - да как же я могу назад то таперича вертаться? Да она, хозяйка моя, до полусмерти изобьет меня, лиходейка, за то, что без спросу от нее убегла.
        - Что ты! Что ты, девочка! Да кто же ей позволит сделать это!  - произнесла Мария Александровна, гладя Феню по головке,  - да мы Арсения с тобой снарядим в мастерскую. Она не посмеет пальцем тронуть тебя, не то, чтобы бить.
        - Как же не посмеет!  - неожиданно резко, почти в голос выкрикнула Феня,  - так и спросила она позволения у вас! До смерти заколотит таперича, до утра не дожить мне, коли к ней вернуться!
        И она опять запричитала слезливым, протяжным голосом, плаксиво растягивая отдельные слова:
        - Барыньки, голубоньки, милые, родненькие… Оставьте вы меня у себя здесь… Ради Христа Спасителя, я на кухне побуду, убирать посуду повару пособлю… Я умеющая, ни какая-нибудь лентяйка, не дармоедка какая! Вот вам Христос, заслужу вам за вашу доброту.
        Все молча потупились при этих словах взволнованной девочки. Всем было бесконечно жаль Феню.
        Никто ни высказывал волновавших в эти минуты душевных настроений, но далеко неспокойно было в сердцах всех собравшихся здесь людей.
        Бледная, без кровинки в лице, сидела Лика на своем месте. В продолжении всей этой тяжелой сцены, она была как на иголках. Ей было бесконечно жаль эту бедную жалкую плачущую Феню, и она искренно негодовала в глубине души на всякие правила и уставы общества, которые мешали вырвать сразу маленькую жертву из рук ее мучителей.
        Когда же бедная девочка вне себя от волнения зарыдала еще громче, еще сильнее, сердце Лики замерло от боли сострадания и жалости к ней.
        Какая-то горячая волна прилила к сердцу молодой девушки и захлестнула ее с головою. Какое-то мучительное чувство, нестерпимое по своей остроте переживаний заставило Лику привстать со своего места и задыхаясь, не помня себя проговорить:
        - Ах, нет! Нет! Не делайте этого, не делайте, ради Бога! Это жестоко! не надо ждать до завтра! Оставьте ее сегодня у вас!
        - Явите такую Божескую милость, не отсылайте никуда отседа!  - эхом отозвалась и Феня, и в ожидании ответа, слезливо заморгала припухшими, красными от слез веками.
        Худая, тонкая Нэд теперь поднялась со своего места:
        - Ты просишь чересчур многого уже, моя милая!  - проговорила она сухим деревянным голосом обращаясь к Фене,  - не забудь, что наше общество должно твердо выполнять раз и навсегда установленное правило: прежде нежели взять откуда бы то ни было обиженного злыми людьми ребенка, мы должны навести справки о нем, затем отправить дитя к его «обидчикам» для составления протокола и тогда только можно будет взять тебя от твоих угнетателей, тогда, но не раньше!  - ледяным тоном заключила она.
        - Убьет она меня, бесприменно убьет,  - скажет: «Господам нажалилась, потихоньку от меня бегаешь, так-то» и забьет до смерти, пока что, до завтра-то,  - не слушая никаких доводов и увещаний, по-прежнему шептала в смертельной тоске Феня.
        - Ах, какая ты скучная, однако, девочка,  - вмешалась сидевшая княжна Дэви,  - сказано тебе: ты можешь идти спокойно, тебя проводит лакей и пристращает твою хозяйку, а завтра…
        Но Феня и не дослушала того, что ей обещано было княжною завтра. Жестом отчаяния всплеснула она руками и крикнула уже в голос:
        - Увидите, до смерти забьет она меня!  - и как безумная бегом бросилась из залы заседания.
        Гробовое молчание воцарилось в зале после ее ухода. Все дамы застыли, как мраморные изваяния, на своих местах. Темные брови высоко поднялись на красивом лице Марьи Александровны Карской, и Лика услышала, сдержанное: - «Какая мука» долетевшее до ее ушей. Что было потом, Лика едва ли запомнила впоследствии… Волнуясь и спеша, она снова поднялась со своего места, сознавая только одно: она не могла молчать. Ей надо было высказаться во что бы то ни стало. Волна, прихлынувшая бушующим потоком к сердцу молодой дъвушки, окончательно поглотила ее. Дрожащая, бледная стояла она теперь, опираясь руками о края зеленого стола и из ее маленького ротика внезапно полилась горячая речь в защиту убежавшей из зала Фени:
        - Так нельзя! Нельзя!  - захваченная своим волнением, пылко говорила, торопясь и несказанно горячась Лика: - вы доводите до полного отчаяния таким отказом бедную девочку. Поймите одно: она же говорила, ей нельзя возвращаться в мастерскую, хозяйка ее там прибьет до смерти. Кто знает? еще могут ее искалечить побоями. Ведь она просила, ах, как просила оставить ее здесь… Верните же ее… нельзя ее пускать! Господи! Господи! как страшно все это! До полусмерти забьют неповинного ребенка. Что тогда будет со всеми нами? Да наша совесть замучает нас всех, членов общества защиты от жестокого обращения с детьми! Разве мы ее защитили, эту Феню? Разве мы сделали для нее все, что надо было… Завтра уже может быть поздно будет. Завтра. Да если бы я, кажется… Господи… не знаю только, только…
        Лика не договорила. Крупные слезы, все время наполнявшие ее большие серые глаза, медленно выкатились из них и повисли на длинных ресницах.
        Едва только она закончила свою так неожиданно вырвавшуюся из уст ее пылкую речь, как тотчас же, вслед за нею загудел могучий бас баронессы Циммерванд, в свою очередь с волнением ловившей каждое слово молодой девушки.
        - Пойди ты ко мне, моя прелесть, дай ты мне, старухе, как следует расцеловать тебя!  - и когда золотистая головка Лики прильнула к ее могучей груди, великанша продолжала гудеть своим неописуемым басом, оглядывая собрание торжествующими и умиленными в одно и тоже время глазами: - А ведь она права. Устами детей Сам Господь глаголет! Девочка, ребенок, всех нас, взрослых да старых, уму-разуму научила. Мы тут бобы разводим, тути-фрутти всякие, а там молодые жизни гибнут. Куда как хорошо!
        - Девочка моя!  - обратилась она к смущенной Лике,  - большое тебе спасибо, что ты меня, старуху глупую, уму-разуму научила! Ведь и я тоже… против Фени этой грешна была, а ты мне точно страницу из Евангелия прочла, как мне поступать велено. Ах ты, умница моя, родная!
        - Арсений! Что эта девочка, не ушла еще?  - обратилась она к почтительно склонившемуся пред нею лакею.
        - Никак нет-с, ваше превосходительство, она здесь, еще на кухне!
        - Так подавай нам ее сюда да скажи ей по дороге, кто за нее ходатайствовал,  - обрадовалась и заторопилась старая баронесса.
        - Слушаю-с!
        И Арсений вышел, мягко шурша подошвами.
        - Ну, что притихли?  - снова обратилась старуха ко всему действительно притихшему обществу,  - не по-формальному, не по-законному Циммервандша поступила скажете? а? «сбрендила»? на старости лет старуха?  - Да, пусть «сбрендила», по вашему по-законному вышло. Что делать? Что делать, друзья мои! Еще раз повторяю, устами детей сам Бог…  - она не договорила, махнула рукой и повернула голову к двери, на пороге которой уже стояла Феня. Баронесса улыбнулась девочке своей доброй улыбкой: - Вот твоя ходатайша, благодари ее!  - и она указала рукой ребенку на смущенную Лику.
        - Барышня моя золотая! Ангел вы мой! Спасительница! всю мою жисть неустанно за вас Богу молиться буду. Спаси вас Господи,  - снова залепетала Феня и, как сноп, рухнула к ногам Лики.
        - Господи! Ей худо! Худо ей! Помогите,  - взволнованно пролепетала испуганная девушка,  - ах, Боже мой, какое несчастье! Воды! Капель… Феня! Феня… Что ты!
        Лика сама была близка к обмороку в эту минуту от потрясающего ее волнения. Почва точно уходила из-под ее ног, голова кружилась. Ей хотелось и плакать и смеяться в одно и то же время.
        Все переживаемое ею давало себя сильно чувствовать молодой девушке.
        - Успокойтесь!  - вдруг раздался звучный мужской голос над ухом Лики,  - вот вода! Выпейте! Она вас несомненно успокоит, бедное дитя!  - и чья-то рука протянула ей стакан, до краев наполненный водою.
        Лика повернула голову и встретилась глазами с князем Гариным.
        - Благодарю вас,  - тихо, чуть слышно прошептала она.
        - Нет, уж не вам, мне, старику, позвольте лучше поблагодарить вас, дорогое дитя,  - произнес он своим певучим красивым голосом,  - за то, что познакомили меня сегодня с настоящим драгоценным порывом настоящей русской души!  - и низко склонив перед вспыхнувшей до ушей Ликой свою красивую седеющую голову, князь отдал всем короткий общий поклон и исчез за толпою окружавших Лику дам из глаз девушки.
        В ту же минуту Лика услышала взволнованный голос матери, и перед ней предстало нахмуренное лицо бледной Марии Александровны со следами явного волнения на нем.
        Лика едва узнала в нем прежнее, всегда обаятельное, чудно ласковое лицо прежней ее чаровницы мамы.
        От Марии Александровны как бы веяло ледяным холодом. Что-то суровое залегло между бровями.
        - Pardon!  - еще раз сухо проронила едва пробираясь сквозь толпу дам к креслу дочери. Потом взяла под руку Лику и вывела ее из залы.
        На пороге вестибюля их догнала великанша баронесса.
        - Послушайте, chere ami, вы должны привести ко мне вашу прелестную девчурку!  - прогудела она вслед им своим неподражаемым басом.
        - Что за ужас вы выкинули сегодня!  - словно чужим, деревянным голосом, вдруг ставшим внезапно похожим на голос Рен, начала Мария Александровна, лишь только она с дочерью очутилась в карете, все время ожидавшей их у дома княжена.
        - О, мама!  - могла только выговорить Лика.
        - Ты скомпрометировала меня перед обществом, Лика,  - еще строже произнесла Мария Александровна.  - Эта Нэд Гончарина и обе княжны Дэви сегодня же разнесут по городу, что у меня невоспитанная оригиналка-дочь. Какой ужас!
        - Но, мамочка!  - снова взмолилась Лика.
        - Молчи лучше! Ты была неподражаема с твоей защитительною речью! Точно какой-то присяжный адвокат в юбке. Ужас! О чем думала тетя Зина! Как она воспитала тебя! Разве можно молоденькой девочке таким образом разговаривать со старшими? Что ты хотела показать, наконец, своим поступком; что все мы отсталы, бессердечны и глупы, а что ты одна только сумела вникнуть в самую суть дела и придать ему истинную оценку? И эта странная, вроде тебя самой, баронесса, прославившаяся на весь Петербург своей оригинальностью, и князь такой же оригинал и эксцентрик! Что скажет обо всем этом принцесса Е…, высокая покровительница нашего общества?.. А графиня Муримская и графиня Стоян? У них дочери воспитаны в полном повиновении старшим и твоя выходка поразила их всех.
        «Мама!  - хотелось крикнуть Лике в порыве детского отчаяния и тоски,  - не будь такою суровою, мама! Прости меня, ради Бога. Не сердись, умоляю тебя, милая, золотая! Мамочка! сердце мое, голубушка! Будь прежней ласковой, вернись ко мне, вернись».
        Но, внезапно поймав на себе критическо-строгий, чуть насмешливый взгляд матери, Лика разом осеклась и замолчала на первом же слове.
        И мать и дочь впервые в этот вечер разошлись опечаленные, огорченные по своим комнатам. Мария Александровна негодовала на Лику за ее резкую выходку, не вязавшуюся по ее мнению с условиями светских приличий. Лика страдала.

        VIII

        Князь Всеволод Михайлович Гарин жил в роскошном доме-особняке на самом конце Каменностровского проспекта.
        Это было чудесное здание старинного барского типа, какое очень трудно встретить между новыми постройками Петербурга. Дом стоял среди огромного сада. Разросшиеся липы, буки и дубы почти скрывали его от любопытных глаз прохожих со стороны улицы.
        Было около восьми часов вечера, когда князь Всеволод после утомительного дня разъездов по делам общества остановился в своем изящном кэбе у ворот своего роскошного сада, еще не потерявшего вполне своей багровой и желтой в это осеннее время листвы.
        Князь возвратился домой сегодня позднее обыкновенного.
        После отъезда матери и дочери Горных с заседания общества, он побыл еще около четверти часа в гостиной княжен, потом отправился хлопотать по делам общества, исполнять не легкие обязанности его секретаря. По пути мысли князя то и дело возвращались к сегодняшнему случаю, происшедшему на заседании.
        Добрый, отзывчивый и очень чуткий по натуре человек он не мог не оценить поступка Лики Горной, вызванного горячностью и добротою девушки. Ее личико, возбужденное, дышащее восторженным порывом, взволнованное и прекрасное в своем порыве, стояло перед ним, как живое в ореоле золотистых кудрей. Большие, серые глаза, чистые и исполненные огня, неотступно светили князю с той самой минуты, как он увидел в них слезы,  - эти прозрачные слезинки, так беспомощно повисшие на длинных ресницах Лики. А молодой звучный сильный голос девушки, напоминающий ему другой такой же сильный, врывающийся прямо в душу голос его умершей жены, не переставал слышаться князю и заставлять его вспоминать Лику.
        И потом эта страстная сила, этот чистый экстаз, скрывающий в гибком, стройном, духовном облике девушки в соединении с ее изящной головкой еще более напоминали ему его любимую жену-покойницу, такую же экзальтированную молодую и прекрасную, но ни одной внешней красотою, сразу привлекла его к себе почти не знакомая ему чужая девушка. Лика Горская совсем не походила на тех светских барышень, которых он встречал до сих пор. Разве которая-нибудь из них решилась бы произнести в присутствии большого собрания свою пылкую защитительную речь в пользу бедной обездоленной девочки? Разве бы другая молоденькая барышня выступила бы так смело со своей просьбой! Разве все эти эгоистичные, жаждущие только удовольствий, девушки осмелились бы защищать права человеколюбия и милосердия?
        Князь печально усмехнулся, живо вообразив себе одну из молодых баронесс Циммерванд или Нэд Гончарину на месте Лики.
        Когда князь только что вошел в зал Столпиной, он сразу увидел ее с ее большой шляпой и чудным личиком.
        Он сразу заметил ее сходство с покойной женой Кити, которую он обожал и которую пять лет тому назад схоронил от скоротечной чахотки - в далекой, чужой стране, где тогда служил в консульстве.
        - Какое сходство! Точно то были две сестры, две родные сестры Кити и Лика!
        Князь сошел со своего высокого, щегольского кэба, приказав откладывать лошадь, а сам по широкой аллее прошел к дому. Войдя в просторный вестибюль его, он проследовал оттуда дальше, минуя ряд больших просторных комнат, поражавших роскошью убранства, достиг, наконец, кабинета, сплошь заставленного массивными шкафами красного дерева и бюстами Вольтера, Ницше, Шопенгауэра, Спенсера и прочих крупных философов мира.
        Князь любил философию больше прочих родов науки. Не меньше ее любил и путешествия князь Гарин. Почти всю свою жизнь он проводил за границей. Его манила красота, та античная красота древней Греции, которая водила слепца Гомера во время его создания «бессмертной» «Илиады», которая создавала людей, похожих на богов и титанов, которая воздвигла мощную силу классической Эллады. Манила не менее и красота в природе. Только причудливо переплетенные кисти плюща, чуть дышащие лепестки розы и готические колонны древних развалин какого-нибудь греческого портика действовали в почти одинаковой силе на причудливую натуру князя.
        Он рыскал по свету, делал огромные концы, кидался от холодных волн Ледовитого океана к певучим водам теплой Адриатики, ища чего-то неуловимого и неопределенного, чего-то смутного, как сон.
        И только когда он погружался в чтение своих философов, отыскивая в них решение того, что казалось ему самому непонятным и что они решали так просто и легко или же занимался пением своих излюбленных, им самим скомпонованных песен, князь Гарин находил некоторое удовлетворение и затихал на время от своей печали.
        А печаль у него была крупная, большая, мучительная и неизлечимая. Пятнадцать лет тому назад он встретил на своем пути хрупкую, нежную и очаровательную девушку и назвал ее своей женой. Счастье их брачной жизни было не прочно. Прелестная Екатерина Аркадьевна таила злой недуг в груди. Ее родители передали ей в наследство этот семейный недуг. Чтобы поддержать эту хрупкую жизнь, князь Гарин увез жену за границу. Там она тянула десять мучительных лет, чтобы растаять, умереть на одиннадцатом. За год до смерти своей, молодая еще, двадцатисемилетняя княгиня, не имея собственных детей, привязалась к маленькой японочке-сироте, которую они с мужем подобрали на улице. Это было в Токио, столице Японии, в стране «Восходящего солнца». Малютка Хана, княжеский приемыш, так привязалась к умирающей, так полюбила княгиню, что перед смертью молодая женщина умоляла мужа оставить у себя девочку, перевезти ее в Россию, лелеять и холить, как родную дочь. И князь Гарин без малейшего колебания исполнил просьбу обожаемой супруги. Княгиня Екатерина Аркадьевна умерла под кровом далекого восточного неба… Там, на берегу Тихого
океана, потерявшийся от горя и отчаяния князь, ухватился как утопающий за соломинку - за свою последнюю привязанность на земле, оставшуюся ему в наследство после княгини,  - за маленькую еще тогда семилетнюю японочку Хану. Благодарный и тронутый ее рабским обожанием покойной воспитательницы князь Гарин, в свою очередь, как родной отец, привязался к девочке. О ней думал он и теперь, сейчас, вместе с мыслями о доброй, милой Лике, сидя в своем огромном кабинете, с потухшею сигарою в руке.
        Внезапный легкий стук в дверь вывел князя из его глубокой задумчивости. Он спросил по-французски:
        - Ты, Хана? Войди, малютка!
        Портьера зашевелилась и между двумя половинками тяжелых бархатных драпри появилась странная, маленькая фигурка, совсем молоденькой девочка в голубом, расшитом цветными шелками по лазурному фону, кимоно,[9 - Японский халатик.] особенный род платья, какие носят японки. Вошедшая была еще совсем ребенком. Она казалась крошечной куколкой с ее прелестным, как бы фарфоровым личиком, по которому то здесь, то там ясно и отчетливо проступали голубые жилки; с черными кротко-шаловливыми глазками и с алым ротиком, похожим на два маковые лепестка. Ее изжелта-белое личико напоминало своим цветом цвет слоновой кости. Высокий, розовый оби (шелковый пояс) с золотыми шнурами на концах был завязан громадным щегольским бантом на узкой тонкой спине этой маленькой куколки; из-под распахивающихся пол халатика-кимоно выглядывали крошечные ножки девочки, обутые в щегольские, шитые золотом европейские туфельки, на голове вздымалась высокая прическа из блестящих, словно глянцем покрытых волос, прическа, обильно снабженная всевозможного рода черепаховыми гребнями, золотыми ободками и металлическими стрелами и шарами. Руки
этого миниатюрного создания были почти сплошь унизаны бесчисленными браслетами и запястьями, которые при каждом движении производили металлический звон.
        Ее можно было бы свободно принять за семилетнюю по росту, хотя Хане было уже от роду двенадцать лет.
        - Здравствуй, papa Гари!  - проговорила она едва понятно по-русски. (Этому языку выучил ее князь). И, подбежав к отцу, вскарабкалась на ручку его кресла.
        - А ты опять по-своему оделась, Хана! Зачем? Сколько раз я просил тебя, дитя мое, приучаться к нашему европейскому платью,  - недовольно нахмурив брови, но скорее печально нежели строго, произнес князь, бросив беглый, проницательный взгляд на прелестный костюм японочки.
        - Так ты никогда не приобретешь европейский образ, моя девочка.
        - Но ведь Хана надела же русские сапожки,  - засмеялась звонким совсем детским смехом, похожим на шелест весеннего ветерка, Хана, забавно ломая и коверкая слова.  - Гляди! они золотые, точно желтые хризантемы нашей страны. А если бы и так,  - прибавила она с лукавой усмешкой,  - а если бы и так! Хана не любит русского платья, в нем тесно, неудобно; у себя в Токио Хана его же не носила никогда.
        - Но у себя Хана была маленькой дикаркой. А теперь, когда Хана в России, ей надо вести себя иначе,  - с улыбкой проговорил князь, ласково гладя блестящую, черную головку своей воспитанницы.
        - А papa Гари разве едет сегодня куда-нибудь?  - с любопытством, понятным ее возрасту, осведомилась японочка, не отвечая на замечание отца.
        - Нет, твой papa проведет с тобою вечер, будет читать тебе книжку и учить тебя русской азбуке,  - печально и ласково говорил князь. Таким печальным и ласковым он был всегда со дня смерти любимой жены, в лице которой лишился большого друга.
        - Вот славно!  - обрадовалась Хана и даже, подпрыгнув на своем месте, захлопала в крошечные ладоши, причем все ее бесчисленные браслеты зазвенели еще музыкальнее и звонче на ее руках.  - А потом Хана споет тебе песенку о красавице-мусме (девушке), взятой морем? Хорошо, papa Гари? Хочешь, папа Гари? Да?
        - Нет! Не пой мне сегодня, Хана! Мне не до песен, моя малютка.
        - Ты опять скучаешь по маме Кити? ты болен?  - уж тревожно спрашивала маленькая японочка, подняв свои тоненькие, словно выведенные кисточкой с тушью брови и делаясь уже совсем похожей на маленького ребенка с этим, замечательно шедшим к ней, наивно-милым выражением лица.
        - Успокойся! Со мной не случилось ничего особенного, Хана, мне просто взгрустнулось нынче,  - успокоил ее князь.
        - Тебе скучно!  - печально улыбнулась малютка, с преданностью собачки глядя в глаза названного отца, которого она называла papa Гари не будучи в силах произнести его имени.  - Но позови тогда своих друзей и родственников, papa, купи сладкого, фруктов и конфет, вели Хане надеть ее новый, лучший кимоно и новый пояс оби и вели ей спеть свою лучшую песенку. И тогда милый отец перестанет скучать… Верно говорит Хана?
        - Нет, моя малютка, не перестанет,  - печально усмехнулся князь и, взяв в обе руки ее крошечное личико, поцеловал в детский открытый лобик. Маленькая японочка вся просияла от этой ласки единственного близкого ей в мире человека. Всю свою бесконечную любовь к покойной княгине она теперь перенесла на князя. Он был для нее в одно и то же время и отец и друг, добрый старый друг сироты Ханы, увезший ее так далеко от голубого неба ее родины, который любил и баловал ее как собственного ребенка. Князь, на сколько мог, старался скрасить жизнь своего маленького приемыша.
        По ее неотступной просьбе, он отделал с возможной роскошью ее комнатку, разбросал в ней мягкие циновки и татами,[10 - Подушка для сиденья. В Японии сидят на циновках и подушках прямо на полу.] расставил всюду хорошенькие ширмочки, выписанные из Японии, развесил разноцветные фонарики, чтобы как можно точнее воспроизвести родную обстановку в ее памяти и напоминать ей ее далекую, покинутую родину, по которой она скучала. В углу комнаты князь устроил настоящую японскую хибаччи,[11 - Жаровня огня.] около которой грелась малютка. В противоположном же углу комнатки стояла высокая конусообразная самогрелка-ванна,[12 - Японцы ежедневно берут горячие ванны.] которую ежедневно наполняли горячей водою и в которой купалась Хана, согласно привычке своего народа.
        На полочках по стенам комнаты, выстеганным голубым атласом, были расставлены крошечные изображения Будды и маленькие кумиры. Перед ними лежали засохшие цветы, травы; кусочки пирожного и конфет казались в виде жертвоприношений перед ними, тут же стояли японские чашечки величиною с наперсток, наполненные до краев душистым, ароматичным чаем. Словом, всевозможные дары, которые ежедневно приносила в жертву своим божкам аккуратная маленькая Хана.
        Князь никак не мог убедить девочку принять, христианство. Хана молилась по-своему своим божкам и ни о чем другом и слышать не хотела. В этой странной азиатской комнатке постоянно пахло ирисом или мускусом, и сама ее маленькая хозяйка походила на редкий и нежный цветок. Даже самое имя «Хана» значило цветок по-японски,  - красивое имя, по мнению маленькой девочки, которым она справедливо гордилась.
        Здесь, в ее прелестном уголке, было немало и настоящих цветов. Князь заботился о том, чтобы его приемной дочурке, любившей цветы с трогательным постоянством, было приятно видеть их всегда перед глазами. Тут были и желтые и розовые и белые, как снег, хризантемы, наполнявшие фарфоровые вазы, расставленные на низеньких, в виде подносов и скамеечек, столиках, и редкостные лотосы, дети оранжерей, и розы всевозможных цветов и оттенков. Цветы заменяли игрушки Хане.
        И когда ей становилось невыносимо тяжело и грустно без этой родины, без ее славного «Дай-Нипон», о котором она сладко и грустно мечтала, бедная девочка брала свой музыкальный ящик и извлекала из него жалобно-певучие звуки, подтягивая им своим тонким, как пастушья свирель, голоском.
        Обыкновенно это случалось в то время, когда ее дорогой приемный отец уезжал из дома, а гувернантки, приставленной к ней, Хана дичилась и избегала почему-то.
        Умерла княгиня Гари, «мама Кити», и papa Гари оставляет Хану одну,  - трогательным голосом жаловалась девочка в своих, ею самой сочиненных, песенках. Она тут же развивала приходившие ей мысли в целые песни и пела эти заунывные японские песенки на весь дом звонким и нежным голоском.
        Но сегодня ей не хотелось плакать. Ей было хорошо сидеть так, подле ее названного отца, который раскрыв большую книгу азбуки с раскрашенными картинами, учил по ней читать маленькую Хану.
        Сегодня Хана как-то особенно трогала князя и в голове его, в этой убеленной, благодаря пережитому горю, ранними преждевременными сединами, голове невольно вставала мысль!
        - Бедная девочка жестоко скучает в одиночестве. Никакие гувернантки не смогут заменить ей той сердечной ласковой привязанности, которую она встречала в лице покойной княгини. Хорошо было бы найти ей такого же доброго друга, любящего и отзывчивого, который бы позаботился о ней; старшую сестру и подругу, которая бы сумела занять, развлечь Хану, приучить ее понемногу, исподволь к мысли принять христианство, быть ее названной матерью и руководительницей, как трогательно его просила перед смертью своей княгиня Кити, обожавшая маленькую японку, как собственное горячо любимое дитя.
        - Женись поскорее вторично, Всеволод, иначе тоска загубить тебя и нашу бедную малютку в одиноком огромном Петербургском доме… Душа Ханы ищет веселых детских радостных впечатлений, звучит еще и сейчас в его ушах нежная предсмертная мольба покойнице.
        Но князь был далек от мысли вступить в брак вторично. Слишком уж исключительно прекрасно было сердце усопшей доброй княгини!
        И такой другой женщины, по мнению князя, не могло более встретиться на земле. Так, по крайней мере, думал князь до сегодняшнего дня, а сегодня перед ним неотступно стоял образ бледной взволнованной девушки с золотистыми прядями пушистых волос, со смелой горячей речью, образ Лики Горной с ее прекрасным порывом любви и милосердия, с ее ангельской добротою.
        И потом, это поразительное сходство с покойной женою! То же обаяние, та же кротость во всем существе.
        - Ты хотела бы снова увидеть море, Хана?  - чтобы спугнуть странное впечатление, обратился он к своей питомице.
        - Море? Какое?  - так и встрепенулась она точно маленькая птичка.
        - Ну море… океан, что ли, ваш океан, тихий… Хотела бы ты его повидать?
        - О!
        В этом «о» вырвалась такая бездна чувства и скорби по оставленному родному краю, что князь Гарин невольно крепче прижал к себе черненькую головку, исполненный жалости к ней.
        - И Токио хотела бы видеть? И Физияму?[13 - Красавица - гора близ Токио, считающаяся у японцев священной.] - и родные зары… и дженерикши,[14 - Колясочки, которые возят на себе люди.] и Курума…[15 - Человек-лошадь.] Да? Хана? Скажи мне все, что чувствуешь, скажи мне правду, крошка моя!
        Глаза маленькой японки блеснули, личико ее заалелось.
        - Ради всего тебе дорогого не говори этого, отец мой! Не говори так!  - вскричала она, прижимая свои крошечные ручонки к сильно забившемуся сердечку.
        - Ты тоскуешь по родине, Хана? Хочешь вернуться туда?
        Глаза маленькой японки расширились в каком-то благоговейном ужасе.
        - Кван-Нан![16 - Богиня милосердия.] Родина! Наш океан. Наше солнце!
        - Хана моя, бедная, маленькая девчурочка! Хочешь ехать со мною на родину, спрашиваю я тебя?
        - В Дай-Нипон? Навыки? Совсем?  - чуть слышно поняли ее дрожащие губки.
        - Это будет зависеть от тебя самой, пожелаешь - вернешься в Россию, нет - останешься там навсегда, малютка?
        - А ты разве, papa Гари, останешься там со мною?
        - Нет, я отвезу тебя туда, помещу там в надежные руки, останусь ждать тебя здесь, пока ты не пожелаешь вернуться ко мне, моя дочурка!  - ответил князь, ласково гладя Хану по головке. Она забилась сильнее и вдруг застонала, до боли прикусив зубами свои яркие губки.
        - Не хочу! Не хочу! Не останусь, не останется там без тебя твоя Хана! Помнишь, что «она» сказала Хане? Она велела беречь отца, papa Гари… Беречь до смерти… А Дай-Нипон и океан сберегут боги небес. И Хана останется с тобою, отец, ей не надо и родина, если papa Гари не останется там с нею!  - волнуясь, заключила девочка.
        И в экстазе любви и самоотречения, Хана прижалась губами к рукам ее названного отца.
        - Крошка моя!  - радостно произнес князь Всеволод, растроганный этой беззаветной преданностью своей приемной дочери.
        - Да благословит тебя Бог за твое сердечное чувство к твоему papa Гари!

        IX

        К концу августа Карские переехали в город, этому не мало способствовали хлопоты по устройству благотворительного концерта, который был затеян еще весной. Да и время стояло уже позднее. Сентябрь уже царствовал над природой. Лика теперь чаще оставалась наедине с матерью, ежедневно сопутствуя ей в поездках по магазинам, закупая материи, цветы и гарнитуру для костюма, в котором она должна была в самом непродолжительном времени выступить в концерте. Добрые отношения между матерью и дочерью снова восстановились, но Мария Александровна стала строже обращаться с дочерью, следить за ее воспитанием, и постоянно напоминать девушке, что одно из самых ценных качеств человека - это уменье владеть собою.
        После злополучного заседания и проявления горячности Лики по отношению к окружающим, девушки заметно изменились. Лика стала сдержаннее, осторожней, стала учиться владеть собой, в проявлении своих порывов, и, как будто даже, сделалась точно вдумчивей, серьезней. Карская, внимательно приглядываясь к дочери, стала замечать, к своему крайнему удовольствию, что ее младшая девочка, мало-помалу, овладевает своими порывами и, оставаясь в душе той же чуткой Ликой, старается воспитать свой характер. Это не могло не тронуть Марию Александровну, которая сама будучи молодою старалась воспитывать в себе твердую волю, сдержанность в обществе, как это требовалось от молодой девушки хорошей дворянской семьи. Девушка ее лет должна была повиноваться старшим и не поднимать голоса против их решений. И ей горячо хотелось видеть дочь свою таковой.
        - Во всем этом виновата молодость и излишняя пылкость,  - решила Мария Александровна в тот же вечер, когда она впервые осталась недовольна Ликой за ее поступок на заседании.
        - Да и тетя Зина невозможно избаловала девочку и надо много еще потрудиться над воспитанием Лики, чтобы сделать ее такою же, как другие девушки. А то эта особенность Лики, ее экзальтированность и порывистость много повредят ей.
        И она, не теряя времени даром, тут же горячо принялась за Лику, в душе одобряя и ее чувствительность и чуткость.
        Но сама Лика, воспитанная тетей Зиной на свободе, с детства приученная ею выражать громко все то, что ее волнует и возмущает, заметя перемену к ней в отношении матери, как-то сразу затихла и сжалась. И веселость и детская откровенность Лики исчезли куда-то.
        Видя, что мать не довольна ею и в то же время не сознавая вины в своем поступке там, на заседании общества, она, Лика, недоумевающая и опечаленная, ушла в «самое себя». Больше читала девушка, меньше выходила к гостям и в длинных письмах к тете Зине жаловалась на скуку, пустоту и холод ее великосветской жизни. Действительно, в большой комфортабельной квартире Карских от всех углов ее так и веяло тем холодом, тем ледяным светским холодком, который способен заморозить каждое чуткое, впечатлительное существо. Особенно тягостны были будничные обеды и завтраки, когда весельчак Анатолий не приезжал из своего корпуса, где заканчивал курс учения для того, чтобы выйти в офицеры в следующую осень.
        Эти завтраки и обеды с поминутно прерывающеюся нитью разговора или уже слишком оживленною болтовнею гостей были тягостью для Лики. Один только Андрей Васильевич, приезжавший только к обеду из своего министерства, мало говорил и больше слушал, храня тот же непроницаемый, всегда невозмутимо спокойный вид.
        С того вечера в саду Лике так и не удалось поговорить с ним и отблагодарить за выхлопотанное у матери разрешение поступить в их филантропическое общество и участвовать в концерте.
        Она и сейчас уже глубоко раскаивалась в том, что упросила мать записать ее в члены общества защиты детей от жестокого обращения. Разве она, Лика, знала заранее, что ей там нечего будет делать? И что первое же ее выступление на заседании в качестве защитницы Фени так не понравилось ее матери и повлекло за собою неприятность? Да, Лика теперь же так раскаивалась, что поступила туда. Не о такой помощи бедным мечтала она с детства. Ей хотелось бы самой ездить по бедным углам чердаков и подвалов и помогать лично угнетенной детворе, так безумно нуждающейся в материальной помощи. Да, что же это наконец? Как же это? Где же проявлять можно истинное милосердие? Где то солнце, о котором говорили и синьор Виталио и тетя Зина?  - с тоскою думала девушка мучительно ища выхода из того заколдованного лабиринта, в который она попала. Где же те бедные люди, нуждающиеся в хлебе и утешении? Как дойти, дотянуться до них? Между ними и мною, светской блестящей девушкой, целая стена, стена из бархата, шелка, веселой болтовни и равнодушных светских людей, сквозь строй которых ей нельзя к ним прорваться. И, чтобы увидеть их
нужды, помочь им, сблизиться с ними, она должна опять-таки пройти через те же воротца филантропических учреждений, к которым она совсем не умеет применяться пока. Что же делать, однако? Не раз задавала себе вопрос девушка.
        И она хандрила и томилась, и ее частые письма к тете Зине звучали все больше тоской и разочарованием. И только предстоящий концерт несколько оживлял и рассеивал Лику. Она теперь целые часы проводила у рояля, распевая свои песенки, от которых веяло ее милым коротким прошлым.

* * *

        Устроители концерта буквально выбились из сил, отыскивая подходящего аккомпаниатора на мандолине. Наконец и этот был найден; последнее препятствие было устранено, и Лика могла во всеоружии появиться перед требовательной петербургской публикой.
        В день концерта молодая девушка встала гораздо раньше обыкновенного, около восьми часов утра, и чтобы убить, как-нибудь остающееся ей до вечера время, попросила Рен взять ее с собой в манеж, где последняя, под надзором мисс Пинч, в обществе мистера Чарли и Бэтси Строгоновой брала у берейтора уроки верховой езды. Они приехали туда как раз в то время, когда Бэтси в сопровождении своей компаньонки, немолодой и бесцветной швейцарки, садилась на лошадь. Чарли Чарлевич приехал еще раньше ее и теперь гарцевал с хлыстиком в руке на караковой породистой лошади в короткой жокейской вестке.
        Лика, как не участвующая в верховой езде, села в стороне, невдалеке от мисс Пинч и компаньонки Бэтси. Рен, со своей высокой фигурой, плотно охваченной амазонкой, в которой еще резче обозначались ее костлявые плечи, напоминала Лике какую-то большую черную птицу.
        Длинный барон, гордо восседавший на своем караковом скакуне, был исполнен, по своему обыкновению, величайшего самодовольства и торжественности.
        «Точно священнодействуют оба,  - подумала Лика;  - интересно было бы узнать, о чем говорят они с моей дражайшей сестрицей?»
        Как раз в это время мистер Чарли повернул голову в сторону Рен, отчего его высокие воротнички так и впились в худую, длинную шею, и говорил что-то невидимому очень серьезно, потому что выражение торжественности приняло еще более значительный отпечаток на его лице.
        «Пари держу, он говорит о том, какие рекорды побил он на последнем состязании велосипедистов, а по виду точно решает дела государственной важности»,  - заключила Лика и невольно рассмеялась своим мыслям, громко и весело, на весь манеж, как давно уже она не смеялась за последнее время.
        - Наконец-то!  - услышала она подле себя веселый голос и перед ней предстала кругленькая, маленькая Бэтси Строгонова, чрезвычайно миленькая и смешная в своей синей амазонке и съехавшим на лоб высоченном цилиндре.
        - Что «наконец-то?» - не могла не рассмеяться снова при виде ее забавной фигурки Лика.
        - Смеетесь вы, наконец!  - весело отвечала ей девушка, помахивая перед собою своим изящным хлыстиком,  - а то сидит такая скучная-скучная. Знаете, вам не идет скучающее лицо, мадемуазель Лика,  - серьезно прибавила она,  - а впрочем, ваш брат говорит, что вы в серьезные минуты делаетесь похожи на святую Женевьеву.
        - Толя? Это очень любезно с его стороны!  - засмеялась Лика.  - Братья редко восторгаются своими сестрами, милая m-lle Бэтси, но мой брат, кажется, искренне любит меня. А у вас тоже есть брат?  - осведомилась она у своей сверстницы.
        - Ах, разве вы не знаете моего брата, m-lle Лика. Если бы вы видели его! Какая это бесконечная, редкая доброта! Он только и думает о том, чтобы всем жилось хорошо и радостно на земле! Зато и его любят же наши рабочие, вот любят, если бы вы знали! А на заводе у нас так вслух говорят о нем: «Совсем не видно, что купец наш, Сила Романович, будущий заводчик, со всеми за панибрата держится». Я вас обязательно познакомлю с ним. Ведь вы не побрезгуете, что мы купеческого звания?  - лукаво усмехнулась Бэтси.
        - Какие вы глупости говорите!  - полушутливо, полусердито проговорила Лика,  - не все ли равны: купцы, князья, нищие, крестьяне. Все умирают рано или поздно, и их бренные останки превращаются в прах… Впрочем, вы немножко кривите душой, Бэтси. Ведь вы - графиня Строгонова, как мне пояснила Рен.
        - Ха, ха, ха,  - весело расхохоталась Бэтси.  - И не думала даже никогда быть графиней! Храни Господи! Чур меня, чур! Я купчиха, и дядя купец-заводчик, и брат двоюродный Сила тоже. Что вы делаете такие удивительные глаза?  - еще веселее рассмеялась хохотушка, заметив удивление на лице Лики.
        - Но… как же? ведь вы, как я слышала, происходите от тех знаменитых Строгоновых, которые помогали Ермаку в покорении Сибири и были возведены потом в графское достоинство.
        - Ах, нет! совсем нет!  - нисколько не смущаясь, весело вскричала Бэтси.  - Мы просто Строгановы, понимаете? Стро-га-но-вы!  - растянула она с тем же смехом.  - Но вашей сестрице показалось гораздо удобнее заменить «а» - «о» и придать моей фамилии сходство с именем титулованных Строгоновых. Около нее не должно быть купеческих имен, вы поймите…
        - А!  - протянула Лика и густо покраснела от слов своей собеседницы.  - Неужели же Рен - уж такая глупенькая и пустая?  - досадливо пронеслось в ее голове, и ей стало стыдно за сестру.
        - Мы очень богаты,  - между прочим, болтала Бэтси,  - накопленные до нас еще столькими трудами по заводу капиталы Строгановых дали нам большое наследство, и мой дядя и двоюродный брат Сила, кроме того, потрудились немало для завода. Вот почему они и помогли благотворительному обществу княжен Столпиных, вы слышали, верно, где участвует ваша мама, и Мария Александровна в благодарность пригласила меня бывать у вас, а Рен приблизила к себе, заранее попросив только изменить для вида мою фамилию и называться Бэтси, как настоящая аристократка. Ха, ха, ха, отчего было не потешить ее! Если б вы знали только, как брат мой вначале смеялся над этим! Да он у нас славный - Сила! Добряк, каких мало, настоящая русская душа, чуткая и отзывчивая на всякое доброе дело.
        - Ах, Боже мой!  - почти не слушая ее, задумчиво роняла Лика, все еще углубленная в свои мысли.  - Да неужели же Рен такая? И вы можете уважать и любить ее? Ведь вы постоянно вместе с нею, Бэтси?
        - Я очень уважаю ее!  - спокойно и вполне серьезно произнесла молоденькая Строганова,  - но…  - тут глаза ее лукаво блеснули,  - вы понимаете, это - маленькая военная хитрость с моей стороны. Вы не осудите меня за нее? Не правда ли, Лика? Ведь находясь в дружбе с Ириной Валентиновной, я могу бывать в великосветском обществе. А великосветское общество - это моя маленькая слабость. У моего дяди и опекуна (вы знаете, что я круглая сирота и живу у него в доме) не бывает так весело, как здесь, а веселье и смех - моя жизнь!  - подхватила Бэтси.
        В эту минуту к ним приблизились на своих конях Рен с мистером Чарли. При виде величественной «Англии», как торжественно окрестила Лика эту удивительную пару, так подходивших друг к другу молодых людей, девушкой овладело какое-то смешливо-задорное настроение. Она подошла к сестре, которая после беседы с Бэтси казалась ей такой ничтожной и пустенькой в одно и то же время, и, вперив в нее смеющиеся глаза, спросила:
        - О чем вы говорили сейчас, Рен? Позволь полюбопытствовать? О новом спорте или о втором колесе велосипеда-мотора, или о новом количестве фунтов, которые ты свободно выжимаешь теперь правой рукой в обязательные часы гимнастики?
        - Ни о том, ни о другом, ни о третьем, ты жестоко ошибаешься, моя милая,  - холодно сверкнув на Лику своими бесцветными глазками, отвечала Ирина.  - Барон Карл Карлович Остенгардт удостоил меня чести просить моей руки!  - отчеканила она каждое слово, бросив на Лику гордый и самодовольный взгляд и проехала мимо нее с величием настоящей принцессы королевской крови.

        X

        Концерт должен был начаться в девять, но публика стала съезжаться значительно позднее. Уже какой-то, еще далеко неведомый миру, кудлатый композитор, подававший громадные надежды, как о нем говорили в публике, добросовестно отбарабанил с полдюжины плачущих вальсов при почти пустом зале, когда, наконец, избранное общество начало наполнять его.
        Лика стояла перед трюмо крошечной дамской уборной, уже совсем готовая к своему выходу перед публикой. В своем белом платье какого-то необычайного фасона, созданном красивой фантазией Марии Александровны и похожим на белую одежду ангела, испещренном прошивками и кружевами на белом же шелковом транспаранте, с веткой белой магнолии, словно нечаянно запутавшейся в волосах, величаво, по новому красивая Лика, казалась теперь каким-то неземным видением.
        - Святая Женевьева!  - говорил Анатолий, с нескрываемым восторгом любуясь сестрою, поминутно подбегая к ней в качестве распорядителя.
        - Ах, прелесть!  - могла только поддакнуть ему Бэтси Строганова.
        В голубом шелковом платье с букетиками незабудок, приколотыми у пояса и в пышных русых волосах она казалась, премиленькой в этот вечер. На Лику она смотрела таким восторженным взглядом восхищения, что скромная Лика даже сконфузилась, наконец.
        - Волнуешься?  - спросил Горный сестру, продолжая оглядывать ее костюм и прическу,  - хочешь я позову маму?
        - Ах, нет!  - с искренним испугом вырвалось из груди Лики.  - Нет, нет! не надо, а то мама сама будет волноваться при виде моего волнения, и мы только взбудоражим одна другую.
        То, что собиралась петь Лика, требовало настроения, подъема и громадной дозы воображения.
        Это воображение и должно было способствовать ее будущему успеху. Оно перенесет ее далеко, за тысячу верст, в ту чудную страну, о которой будет говорить ее песенка. Нет, тысячу раз нет! Она, Лика, не хочет видеть никого до своего выхода, по крайней мере.
        - Уйди и ты, Толя, и вы, очаровательная Бэтси, уйдите!  - сказала она.  - Простите меня, но у меня настоящая артистическая лихорадка. Я волнуюсь. Не судите же меня за это!
        - Как жаль!  - разочарованно произнесла Строганова,  - а я к вам моего кузена Силу привести хотела. Вы должны познакомиться с ним, повторяю вам. Он замечательный человек, Лика, и может быть очень полезен для дела вашего общества. Только предупреждаю вас: он совсем, совсем не светский человек.
        - Да ведь и вы не светская, Елизавета Аркадьевна,  - рассмеялся Толя,  - а это не мешает вам, однако…  - он запнулся на минуту и потом докончил после небольшой паузы.  - Дружиться с такой светской особой, как наша сестричка m-lle Рен.
        - Приведите мне вашего кузена после моего выхода,  - успокоила девушку Лика,  - тогда я и познакомлюсь с ним, а теперь простите великодушно!
        И она шутя выпроводила из артистической комнаты молодежь.
        Странное чувство сейчас охватило Лику, совсем иное чувство, нежели то, которое предшествовало ее пению в Милане более года тому назад.
        Тогда настоящее артистическое волнение захватило ее. Тот святой огонь, о котором говорили и синьор Виталио и тетя Зина. Тогда Лика сознавала, что цель ее была собрать возможно большие деньги в пользу бедных недостаточных русских жителей заграницей, больных и слабых или нищих неаполитанских рыбаков. Тогда она знала святую цель этих двух концертов - цель спасения голодающих. А тут? Цель процветания филантропического общества, общества, которое как казалось ей, Лике, по крайней мере, мало достигало своей цели, не могла захватить молодую девушку.
        Это ли - могущая удовлетворить душу, благая цель?
        Лика гнала от себя эти тревожные мысли, ища успокоения и не находя его.
        Смутно с эстрады до нее долетали звуки рояля. Очевидно, это была импровизация лохматого композитора. Она старалась внимательно слушать их, чтобы развлечься немного и ни о чем не думать, чтобы обрести хотя некоторое спокойствие перед выходом на эстраду.
        Легкий стук в дверь заставил вздрогнуть молодую девушку.
        - Il est temps - mademoiselle. Ayez l’obligence de me suivre,[17 - Уже время, m-elle. Будьте любезны следовать за мною.] - появляясь на пороге уборной, произнес почетный распорядитель концерта, граф Стоян.
        Лика машинально положила руку на рукав его фрака и последовала за ним на эстраду.
        Вид большого ярко освещенного зала и целой толпы нарядной, блестящей публики сразу ошеломил и смутил молодую девушку. Пока аккомпаниатор настраивал мандолину, Лика машинально направила глаза в партер, ища среди нарядной публики своих родных и знакомых. Вот, в первом ряду кресел между обеими дочками сидит баронесса Циммерванд. Она поймала взгляд Лики и улыбнулась ей ободряющей, ласковой улыбкой. Вот сухопарая Нэд подле своей глухой тетки-фрейлины. Вот обе княжны Дэви… Подле них Бэтси… Толя… Жорж Туманов и Федя Нольк, пажи, товарищи брата. Правее от них Рен с ее женихом Чарли Чарливичем, а там дальше petit papa, спокойный, и серьезный и мама… мама похожая на фею лета в своем зеленоватом тюлевом платье затканном водорослями, с белым венчиком из жемчугов над пышной прической. Глядя на них всех Лика почему-то вспомнила о других людях, далеких от нее теперь и в тоже время чудно близких ее чуткому, волнующемуся сердечку.
        Тетя Зина и синьор Виталио, положившие всю свою жизнь для других, представились сейчас так живо ее взорам…
        И вмиг перед Ликой выплыли милые, хорошо знакомые ей картины: ароматично-душная итальянская ночь, запах роз и магнолий, белая вилла, словно повисшая над синими водами красавицы Адриатики, и чья-то песнь, сладкая, как жизнь, свободная, как радость…
        Как во сне стоит перед Ликой эта дивная страна песней и аромата цветов.
        Лика словно видит перед собою голубое море и тут же видит и другое море, море цветов и зелени, ласкающее взор… И волны звуков над этими двумя морями, волны песен, какие только может дарить эта лучезарная, певучая страна, слагаются в ее сердце…
        И, вспомнив о них, об этих песнях, Лика запела «Addio Napoli» (прощание с Неаполем). Аккомпаниатор чуть слышно вторил ей на мандалине. И рыдание серебристых струн инструмента слилось со звучным, сочным молодым голосом Лики.
        Нежный, мягкий, чарующе-красивый, он так и лился теперь серебристой волной прямо в зал, впиваясь в мозг и сердца слушателей таких равнодушных и выдержанных светских господ и дам.
        И Лика уже не волнуется больше, как за минуту до этого. Она видит благоухающий юг, голубое небо, тетю Зину и дорогого учителя и точно забывает обо всем остальном.
        И, когда девушка замолкла внезапно, оборвав свою песню на высокой ноте, и услышала бурные аплодисменты по своему адресу, она точно очнулась, точно проснулась от долгого и сладкого сна.
        Публика не унималась, продолжая выражать свои восторги.
        Она неистово хлопала, требуя новых песен, нового исполнения.
        И Лика пела одну песенку за другою, пела просто и искренне, выбрасывая слова и звуки мелодий из самых недр своей девичьей души. Это было и красиво, и трогательно в одно и тоже время, и все больше и больше наэлектризовывало вечно скучающую, вечно резонирующую петербургскую толпу.
        Когда Лика, наконец замученная, усталая покинула под оглушительный гром аплодисментов эстраду и вошла в свою уборную, ей казалось еще, что ее сон продолжается наяву.
        Здесь посреди комнаты стоял высокий пожилой цыган в красивом, расшитом золотом, костюме, с гитарой, обвязанной широкой лентой.
        Что-то знакомое показалось Лике в лице пожилого цыгана в его огромных печальных глазах.
        - Князь Гарин!  - машинально произнесли губы девушки, и она стала внимательно разглядывать симпатичного ей человека в его новом виде.
        - Простите!  - произнес князь Всеволод,  - простите, но я думал, что вы пройдете с эстрады в зал, и воспользовался вашей уборной… Но как вы пели! Лидия Валентиновна!
        - Вам нравится?  - с детской простотой спросила Лика.
        - О! Я не мог быть в зале,  - он указал на свой костюм,  - но слышал все до слова из этой комнаты. Если бы вы не были светской барышней, мадемуазель Горная, то из вас вышла бы знаменитая певица…
        - Правда?  - искренне обрадовалась Лика.  - Синьор Виталио говорил мне то же постоянно.
        - Это ваш маэстро?
        - Да! Ах, какой он дивный, если б вы знали, какой чудесный!
        - Если позволите, мы поговорим о нем с вами за котильоном. Ведь неправда ли вы останетесь на танцы? Да?
        - О, да!  - воскликнула Лика,  - мне так хочется движения, радости звуков… А разве вы танцуете?  - удивленно осведомилась она.
        - Только «тяжелые» танцы,  - усмехнулся он.  - Мой возраст не позволяет мне уже кружиться, как юноше… Но кадриль я люблю до сих пор,  - с достоинством подтвердил Гарин.  - Во время кадрили так славно говорится под аккомпанемент музыки. А теперь вы не откажите мне в счастье послушать мое пение, неправда ли? Не такое строго-прекрасное пение, как ваше, конечно, но которое должно быть близко вам, как продукт вашей родины? Да?
        Лика молча наклонила свою золотистую головку и направилась в зал.
        «Какой он милый, этот князь!  - подумала она по дороге,  - и совсем не гордый».
        А она еще так сконфузилась там, на заседании, когда он подошел поблагодарить ее. Как он сказал тогда, как сказал?  - припоминала в своих мыслях молодая девушка.  - Ах, да.
        «Позвольте вас поблагодарить за ваш настоящий порыв настоящей русской души».
        Значить, и он также понимает и ценит такие порывы! Значить и он был на моей стороне и он сочувствовал этой бедной Феничке, значит он добрый, чуткий, а не холодный и прячущий ради условий света все лучшее, что есть у него в душе. И под впечатлением встречи с добрым чутким человеком Лика вся радостная вышла к публике.
        Поздравления, похвалы, улыбки и комплименты так и посыпались со всех сторон на молодую девушку.
        Мария Александровна, приятно польщенная успехом дочери, притянула ее к себе и стояла подле Лики, с удовольствием разделяя ее радость и триумф.
        - Где она? Давайте мне ее сюда злую, недобрую!  - пробасил навстречу им знакомый голос баронессы,  - до сих пор не навестила меня, старухи, гордячка этакая!  - и, энергично очищая себе дорогу, великанша Циммерванд предстала перед Ликой во всем своем грандиозном величии.  - Молодец девочка! Как жаворонок пела. Уж ты прости, что я от полноты души «ты» тебе говорю. Приятно было слушать! Дай-ка я поцелую тебя за это. У тебя такая чистота в твоем пении, точно цветами от него пахнет… право, цветами полевыми, душистыми. Вы, ma chere, дочку-то побалуйте!  - неожиданно обратилась баронесса к Марии Александровне,  - она у вас - сокровище неоцененное! Да!
        - Лидия Валентиновна! Вот кузен Сила, горит желанием быть представленным вам!  - произнесла Бэтси Строганова, подводя к Лике огромного роста широкоплечего и полного мужчину.
        Лика была поражена внешностью молодого заводчика. Это был настоящий русский богатырь по виду; тот, о которых поется в былинах народного эпоса: «и в плечах сажень косая, и роста богатырского, и очи соколиные, и кудри русые», и при всем этом необычайное добродушие, запечатлевшееся в его полном румяном лице, заканчивающемся мягкой курчавой бородкой. Доброта и несказанная сердечность, почти кротость, сияющая в больших ясных голубых глазах, делали его похожим на большого ребенка. Здоровьем, исполинской мощью и детским добродушием веяло от всего существа Силы Романовича Строганова. И при этом в нем была какая-то застенчивость, не подходившая к внешнему облику этого великана. Лика с ласковой улыбкой протянула ему свою маленькую ручку, которая потонула, как в пучине, в громадной руке молодого заводчика.
        - Осчастливили, барышня, благодарим вас покорно!  - приятным низким басом произнес Сила Романович, осторожно пожимая хрупкие пальчики девушки.  - Такого пения я и не слыхивал… не земное что-то! Да-с!
        - Очень рада, что угодила вам,  - с милой застенчивостью произнесла Лика.
        - Уж так угодили, что кузен Сила даже тысячный билет в пользу общества пожертвовал!  - с улыбкой произнесла Бэтси.
        - Ну, уж вы это напрасно, сестрица,  - пробасил молодой купец,  - после такого неземного пения и вдруг о деньгах-с. Не годится.
        - Сила Романович, неужели опять пожертвовали?  - взволнованно произнесла Мария Александровна.
        - Так точно. Благоволите принять.
        - О, какой вы великодушный и благородный! Завтра же напишу подробный доклад принцессе.
        «Славный какой!» - подумала Лика, с удовольствием глядя на этого большого ребенка, застенчиво улыбающегося ей.
        Она хотела чем-либо выразить ему свое расположение, как-нибудь ободрить его застенчивость, но вдруг неожиданно утихли звуки оркестра, заполнявшего антракт, и на эстраду высыпала целая толпа цыган и цыганок.
        В ту же минуту зал дрогнул рукоплесканиями. Этим он приветствовал появление нового певца, легко и свободно вышедшего на эстраду. Это был князь Гарин, почти не отличавшийся своим внешним видом от прочих настоящих цыган.
        Князь низко наклонил свою красивую седеющую голову в общем поклоне, потом непринужденно опустился на стул и взял первый аккорд на гитаре.
        Лике никогда еще не приходилось слышать цыганского пения, и теперь ее глаза с нескрываемым любопытством и ожиданием впились в князя, когда он пропел со своеобразной, привлекательной цыганской оригинальной манерой первую фразу им самим составленной песни.
        Что-то печальное, ласковое, заунывное и красивое зазвенело в мягких переливах приятного мужского голоса, что-то тоскливое и грустное в то же время.
        И, когда хор цыган подхватил со своими характерно гортанными вскрикиваниями припев песни, сердце Лики сжалось оттого, что эти цыгане заглушают милый, в душу вливающийся голос князя.
        И опять, когда умолкали они, снова предоставляя одному князю выводить соло, девушка ликовала, вся поддавшись очарованию его песен.
        - Ах, как хорошо!  - шепнула в восторге Лика.
        - О, он еще лучше умеет петь. Если бы вы слышали его «Зимнюю ночку», например. Что это за прелесть!  - произнес дрогнувший от волнения голос баронессы Циммерванд, очень любившей пение племянника.
        И князь точно услыхал эти слова своей старой тетки; после бурного взрыва аплодисментов начал свою «Зимнюю ночку», сочиненную им самим с неподражаемым мастерством артиста. Это была совсем уже новая, совсем особенная песнь. В ней сказывалась тоскующая мелодия русских степей… Белыми снежными сугробами, поющей вьюгой и метелицей, и темными зимними северными ночами веяло от нее.
        Студеный холодок русской зимы точно прошел по залу, насыщенному, наэлектризованному тысячью горячих дыханий…
        Точно серебристые колокольчики послышались с их монотонным позвякиванием под дугою… Точно ямщик, понукая пристяжную, пел да пел себе, заливаясь, свою тоскливую и сладкую песнь. Старая баронесса вперила в эстраду взволнованные глаза и шептала:
        - Дивно, хорошо, чудесно! Ай да племянник! Ай да молодец!
        - Браво! Князь Гарин! Браво!  - крикнул кто-то из дальнего конца зала, и снова гром аплодисментов покрыл все.
        По лицу Лики текли слезы. Но она не замечала их… не чувствовала… Сладкая тоска, навеянная такими родными, хорошими словами, безусловно близкими каждому отзывчивому русскому сердцу, и прекрасный мотив песни совсем захватили ее.

        XI

        Стулья раздвинули и отставили к стенкам. Теперь уже на эстраде поместился оркестр. Капельмейстер взмахнул своей палочкой и танцы начались.
        - Лидия Валентиновна! Прошу вас! Тур вальса!
        Лика машинально положила руку на рукав Жоржа Туманова и понеслась с ним по залу, едва касаясь своими беленькими туфельками пола. Но она вальсировала точно во сне: она тщательно выделывала па на паркете, а ее сердце выстукивало одно и то же без конца:
        «Как он пел! Как он пел! Точно в сказке!»
        И в ее ушах вместо мотива вальса звучали дивные звуки мелодично-тоскливой песни, заставившей ее плакать несколько минут тому назад.
        - Лика, да очнись же ты наконец, маленькая колдунья, право, колдунья! Что ты шепчешь там такое?  - со смехом говорил ей Анатолий, обхватывая тоненькую талию сестры своей сильной рукою.  - Тур вальса со мною, сестренка! Да?
        - Ах, это - ты, а я думала - Жорж Туманов.
        - Вот это славно! Но после Жоржа ты уже вальсировала с Нольком и с полудюжиной других. Ты точно во сне! Проснись, проснись, Лика!  - смеялся молоденький паж.
        - Ах, как он пел! как он пел, Толя! Я не слышала ничего подобного в жизни!  - повторяла Лика в упоении.
        - Кто? Гарин?  - понял наконец приподнятое настроение Лики ее брат, вальсируя с ней.  - Да, он - молодчинища! Кстати, вот и он, легок на помине!
        Лика невольно остановилась посреди залы… В двух шагах от нее стоял со своим обычным спокойным, печальным видом князь Всеволод. Он уже успел переодеться во фрак, и от прежнего живописного цыгана в нем не осталось и следа. И Лике стало жаль, что больше она не услышит его чудной захватывающей песни, от которой веяло такой искренностью и красотой. Теперь девушка, снова кружась без устали по зале под мелодичные звуки вальса, поминутно оглядывалась в ту сторону, где находился князь.
        - Кто твой кавалер на котильон, Лика?  - заботливо осведомился Анатолий, проходя мимо сестры под руку с Бэтси.
        - Князь Гарин.
        - Ой, какие мы важные. Боже мой! Сам князь Всеволод, герой вечера, танцует с нами!  - рассмеялся Толя, с шутливой почтительностью раскланиваясь перед сестрой.
        - В чем провинился князь Всеволод Гарин?  - послышался в ту же минуту за ними голос незаметно приблизившегося князя.
        - Как вы легки на помине!  - произнес весело Толя.  - А помните, князь, русскую поговорку, что только злые люди легки на помине?  - добавил он тоном набалованного маменькина сыночка, которому все заранее прощалось.
        - О, нет, князь - не злой!  - заступилась Лика,  - злые не могут вкладывать столько чувства в пение!  - после легкого замешательства заключила она.
        - Еще раз благодарю вас, мадемуазель, за лестное мнение обо мне,  - почтительно склонил перед нею свою седеющую голову Гарин,  - а теперь позвольте предложить вам руку… Сейчас начинают котильон.
        Действительно, оркестр проиграл ритурнель и котильон начался. Князь Всеволод отвел свою даму в дальний уголок зала, где они заняли места.
        - Итак, вы меня не считаете злым?  - произнес он, обращаясь к Лике и улыбаясь своей печальной улыбкой,  - благодарю вас еще раз за доброе мнение.
        - Не только злым… нет, я вас очень, очень добрым считаю, князь!  - искренне вырвалось из груди девушки,  - очень, очень добрым,  - повторила она еще раз.  - Вы только один и поняли меня там, на заседании,  - вы и ваша тетя, а все остальные… Не знаю почему, но мне кажется, что вы с баронессой искренне сочувствовали этой Фене и что дела благотворительности в том виде, как они поставлены у нас, не удовлетворяют вас. Правда ли, князь?
        - Правда, Лидия Валентиновна, и насколько не удовлетворяют они меня, вы можете судить по тому, что я недавно составил проект нового питомника для детей-сирот, вне всякого общества. На днях думаю открыть его, жду только разрешения со стороны администрации.
        - Ах, как это хорошо!  - искренно вырвалось из груди Лики,  - как бы мне хотелось так же по мере сил и возможности участвовать в нем!
        - Так за чем же дело стало? Хотите, я вас выберу попечительницей этого питомника? Это далеко не так трудно, так как вполне зависит от меня,  - предложил князь Гарин своей даме.
        - Ах, я была бы так счастлива!  - произнесла вся сияя от радости Лика.
        - Буду рад служить вам. Вы знаете, дела благотворительности поставлены у нас так, что наводят невольно на самые печальные размышления. Ведь пока соберутся все члены нашего благотворительного общества помочь такой Фене, пока доберутся до ее жестокосердной хозяйки, последняя, может статься, действительно изобьет до полусмерти девочку, изуродует ее. Надо самим очень любить детей, чтобы отдавать им душу, чтобы посвящать им всю жизнь, а не короткие досуги, как это делают члены нашего общества. Нет, такая постановка дела меня не удовлетворяет совсем. Вот почему, не задаваясь никакими особенными целями, я и открываю свой питомник, куда помещу бедных беспомощных маленьких сирот, оставшихся без угла и призора… Отзывчивые, чуткие души, я уверен, откликнутся на это дело… За детьми будет прекрасный уход, здоровый стол, воздух и ласка, та ласка, которая вдвое необходимее здорового воздуха и стола. Это маленькое дело будет вверено рукам истинно отзывчивых, чутких людей, которые без всяких отчетов, справок и заседаний сумеют свято выполнить свою нелегкую задачу.
        Князь Гарин говорил очень горячо и убедительно. Очевидно, давно ему пришла в голову эта чудесная идея создания благотворительного учреждения. Когда еще он впервые увидел в зале заседания белокурую девушку, услышал ее горячую речь в защиту угнетенной Фени, эта мысль об устройстве питомника приняла совсем уже почти законченную форму. Сегодня же, когда до него донеслись чистые звуки молодого девичьего голоса, распевающего простые неаполитанские песенки, он окончательно решил это дело…
        - Да эта девушка может помочь мне в таком деле!  - решил он.  - У нее много сердца, душевного тепла и горячей отзывчивости.
        К тому же, при виде сегодня кроткой Лики, услышав ее нежный голос, князь уже не мог не сомневаться более в том, что эта девушка затронула его душу, сродную с нею по чуткости, отзывчивости и доброте.
        Он сразу понял жгучее стремление Лики к добру, на пользу человечеству, понял это еще там, в нарядном салоне княжен Столпиных и решил во что бы то ни стало помочь развиться порыву этого чуткого сердечка. К тому же, его новая идея основания приюта казалась ему такой прекрасной!
        Это развлечет и Хану, которая впоследствии сойдется с детишками питомника.
        Услужливое воображение уже рисовало в мыслях князя новые картины. Его взоры видели златокудрую девушку, окруженную крошечными существами, попавшими под ее попечение и надсмотр. И златокудрая фея, и маленькие существа - все будут счастливы!.. Бедные дети будут сыты и довольны в новой хорошей жизни, Лика Горная вполне удовлетворена воплощением своей мечты. Хана перестанет тосковать и капризничать с новыми сверстницами и сверстниками, детьми будущего приюта. И, мысленно решив привести свою идею как можно скорее в исполнение, князь Всеволод с еще большим жаром стал развивать ее перед своей собеседницей.
        Лика была в восторге. Ее сердечко так и рвалось на встречу к этому милому, отзывчивому человеку и к его благим целям.
        Нет, она не ошиблась в нем; у него родная, одинаковая с ней душа. Они близки по взглядам друг другу, они оба преследуют одну и ту же цель, великую цель помощи нуждающемуся человечеству. О, да! она примет его предложение, она возьмет на свое попечение его новое детище и не на словах только, а на деле будет заботиться о новом питомнике, на сколько возможно, будет отдавать все свое время этим бедным, обиженным до сих пор судьбою сиротам-ребятишкам, станет ухаживать за ними и всячески любить и баловать их… ее заветная цель, ее постоянное стремление оказывались выполненными легко и свободно, благодаря доброте этого чуткого князя.
        Лика молча подняла благодарный взор на своего собеседника. Все ее разочарования, вся тоска последних дней, навеянная ее душевным одиночеством, куда-то исчезли; недавно минувшее казалось теперь Лике одним пустым призрачным горем. Впереди все было так светло, ясно и определенно. Так чудно ей сияло солнце, о котором мечтала она и ее далекие друзья, синьор Виталио и тетя Зина.
        И вся радостная, вся сияющая поднялась со своего места Лика и, плавно выделывая затейливые фигуры котильона, думала о том, что жизнь хороша, светла и прекрасна, когда подле бьется сердце, сочувствующее добрым целям и хорошим предприниманием.

        XII

        - Милая Мария Александровна, вы слышали новость? Князь Гарин покидает нас, слагает с себя обязанности секретаря и основывает новое общество.
        И княжна Дэви старшая, войдя в гостинную Карских, оставила на лице хозяйки дома недовольный взгляд.
        - Как, что такое?  - воскликнула Мария Александровна, очень пораженная сообщенным ей известием.  - Но принцесса Е. сама пожелала утвердить его в звании секретаря; ведь это, по меньшей мере, рискованно со стороны князя идти против воли принцессы.
        - А разве он смотрит на риск, моя дорогая? Ведь князь - большой чудак. Это - совсем странный, не от мира сего человек. Все его поступки такие удивительные! Он достойный племянник своей оригинальной тетушки, баронессы Циммерванд.
        - Какое такое общество учреждает он?  - не слушая княжны, волновалась Мария Александровна.
        - Представьте себе,  - подхватила последняя,  - что-то вроде нашего общества! Какой-то питомник для подобранных на улице детей. Впрочем, ваша дочь может дать более точные сведения об этом деле, нежели я,  - прибавила княжна в сторону находившейся тут же, в гостиной, Лики.
        - Лика?  - вопросительно проронила Мария Александровна.
        - Княжна права, мама, князь Гарин действительно устроил питомник для малолетних сирот, и я принимаю в нем горячее участие,  - твердо произнесла молодая девушка, бросая на княжну Столпину взгляд, полный укора и смущения.
        - Но, моя прелесть, я и не знала, что это - такая большая тайна,  - принимая самый невинный вид произнесла та.
        - У Лики не может быть никаких тайн от меня,  - строго подчеркнула Мария Александровна и, в свою очередь, наградила молодую девушку недовольным взглядом. Вслед за тем ее лицо приняло снова обычно спокойное выражение и она повела с гостьей ту легкую светскую болтовню, которая является на выручку в самые щепетильные минуты жизни.
        Но едва только пожилая княжна Дэви ушла, лицо матери Лики снова приняло недовольное выражение, и она строгим голосом обратилась к дочери:
        - Ты объяснишь мне, не правда ли, что все это значит?
        - Но я, право, не знаю, какого объяснения вы желаете от меня, дорогая мама,  - спокойно отвечала молодая девушка.  - Княжна Дэви права; князь учредил питомник и вверил его моему попечению.
        - Но почему ты скрывала от меня столь великую тайну?
        - Я не имела основания болтать о ней, мама; до поры до времени, пока питомник не был еще открыт, все разговоры о нем являлись бы лишними. Теперь же, когда он начал свою деятельность, я могу вам рассказать о нем. Тем более, что нынче же я собиралась сделать это. Тетя Зина учила меня всегда и постоянно свершать в тайне все добрые дела.
        - Уж не туда ли вы ездите с Бэтси Строгановой ежедневно, моя дорогая, и преподаете там по целым часам!  - тем же недовольным тоном продолжала расспрашивать дочь Мария Александровна.
        - Именно, мама. Мне пришлось прибегнуть к маленькой тайне, простите меня и дайте мне разрешение на мои дальнейшие занятия в питомнике,  - смущенным голосом проронила Лика.
        - Нет, моя дорогая, я нахожу это не вполне удобным, и запрещаю тебе посещать питомник!  - резко произнесла Мария Александровна, недовольная тем, что ее Лика скрывала так долго то, что должна была ей сказать, как матери и другу.
        - Дорогая мама, вы не должны сердиться на меня, но… но не могу бросить питомник, ни в каком случае, мама, не могу, дорогая. Это живое дело с головой захватило меня!  - горячо срывалось с губ взволнованной Лики,  - и я вполне счастлива теперь благодаря ему.
        - Но я запрещаю тебе это! Слышишь ли, запрещаю!  - уже совсем вспыльчиво бросила Карская.
        Вся обычная сдержанность разом покинула сейчас всегда корректную Марию Александровну. Она сердито взглянула на дочь, ее глаза блеснули гневом.
        Поймав этот взгляд, Лика заговорила, волнуясь:
        - Хорошо, мама,  - я сделаю как вы приказываете, но я умру с тоски без дела, без того огромного дела, которое захватило меня. Ах, мама, дорогая мама! Поймите меня голубушка: тетя Зина приучила меня с детства работать целыми днями. Мы собственноручно развели с нею сад в нашей вилле на берегу моря, сами руководили молоденькими работницами и работниками при разбивке сада, наравне с ними копали гряды, сажали цветы. Потом вслух читали им итальянские новеллы в часы отдыха. Затем устроили мастерскую шитья для бедных подростков бедняков… Потом я пела по два часа с синьором Виталио. А вечером читала тете приходившую из России почту, газеты и письма. Таким образом, весь мой день был заполнен трудом с утра до вечера. А здесь? дома? Что мне делать? Мамочка, простите меня ради Бога, но это не та жизнь, о которой я мечтала едучи сюда. Я думала, что мне разрешат здесь работать и трудиться, что, как и там у тети Зины, смогу устраивать, одевать и кормить бедных, ухаживать за детишками, которых так много в больших домах Петербурга… Думала, что ради этих бедняков я буду часто выступать с моими песенками и на
вырученные деньги помещать в приюты бедных детишек, в школы - подростков, в богадельню - слабых стариков и старух. Я так горела моими милыми надеждами, я делилась ими с тетей Зиной и с синьором Виталио в письмах, и они одобряли меня оттуда, издалека. И теперь, мамочка, когда я нашла то, что желала, когда душа моя возликовала от счастья, погрузившись в дорогое дело, вы желаете меня лишить его! Правда, я очень виновата перед вами, что не спросила у вас разрешения принять под свое попечение княжеский питомник, но мне было неловко признаваться в этом, точно навязываться на похвалу… Простите же меня, мама, родная, и разрешите мне продолжать посещать приют!
        И Лика молящими глазами взглянула на мать.
        Мария Александровна задумалась на минуту. Лицо ее прояснилось, и она уже другим сердечным и мягким голосом заговорила с дочерью, оценив ее светлый порыв.
        - Разумеется, я сочувствую всей душой всем благим начинаниям, Лика… Не хочется мне запрещать тебе исполнять, по-видимому, хорошую работу, и вместе с тем,  - Мария Александровна пристально заглянула в глаза дочери,  - вместе с тем, откровенно говоря, Лика, мне глубоко не нравится твой поступок. Без моего спроса ты стала ездить в этот питомник, наполненный нищими и, может быть, больными детьми, рискуя заболеть и, в то же время, скрывала от меня так долго свое новое занятие. Вместо того, чтобы дружески посоветоваться с твоей матерью, ты, Лика, действовала тишком от меня…
        Когда я поджидала твоего приезда, счастливая заранее возвращением моей девочки, я мечтала сама как взрослое дитя. Я думала; вот вернется после долгой разлуки со мною моя любимица Лика. Мы будем отныне всегда и всюду неразлучны с нею. Я стану брать ее повсюду с собою: на соседние общества, на балы, на концерты, в театры, на рауты. Будем читать вместе, разговаривать целыми часами. А то я совсем одинока: petit papa занят службой, Рен спортом, Толя еще в корпусе. Я так радовалась твоему приезду. И что же? Вместо обыкновенной выдержанной барышни из общества, я нашла в тебе какую-то странную, куда-то стремящуюся из дому девушку, какую-то особенную мечтательницу, которая сама хорошенько не понимает, чего ей хочется, куда она стремится. А во всем этом виновата одна тетя Зина, да простит ей Бог! И тебе да простит Он за это, ты огорчила твою маму, Лика. Но больше я не сержусь на тебя.
        Слезы навернулись на красивые глаза Марии Александровны. Лика, печальная и угнетенная, стояла перед нею, теребя пальцами конец своего шелкового банта.
        - Неужели,  - продолжала после недолгой паузы Мария Александровна.  - Неужели тебе нельзя быть как все наши барышни, как обе Циммерванд, Нэд и другие. Они читают, занимаются музыкой, вышивают, выезжают, участвуют в том обществе, куда их поместили членами их матери или родственницы. Нет, почему-то ты стремишься представить что-то особенное, из ряда самовыдающее из своей особы. Не хорошо, это, Лика! Разумеется, я не буду стоять на твоем пути, запрещать тебе посещение питомника. Езди туда с мисс Пинч или с гувернанткой Бэтси, как хочешь, но вся эта история причинила мне большую неприятность и заставила меня перенести много тяжелых минут. Разумеется, ты вольна теперь поступать против моего желания и больше я тебе ничего не скажу по этому поводу!  - окинув дочь печальным и недовольным взглядом, заключила Мария Александровна и вышла из комнаты, оставив угнетенную Лику одну.
        Молодая девушка машинально подошла к окну. На улице было гадко, скверно и тоскливо. Стоял скользкий, мокрый ноябрь с его обильными лужами на улицах, с дождем, мелко моросившим с неба, с серым туманом, без намека на солнце. И на душе девушки было не менее смутно и тоскливо. Лика невыразимо волновалась. Разговор с матерью точно вспугнул ощущение радости и удовлетворенности с души Лики, ожившей за последнее время и от недавнего светлого настроения в ней не осталось и следа. Опечаленная словами матери она чувствовала, как недавнее счастье, воцарившееся в ее сердце со дня учреждение приюта, куда-то скрылось, исчезло и, казалось ей, навсегда.
        Что-то горькое и больное заменило его в душе девушки.
        Слова Марии Александровны разом заставили призадуматься Лику и оглянуться на последний прожитой ею период времени.
        О, этот период! Какой чудной сказкой, каким розовым сном промчался он в жизни Лики!
        С Бэтси или с горничной Фешей, или с гувернанткой первой, она ежедневно ездила в питомник, где ее ждали два десятка малюток, бросавшихся ей навстречу с веселыми криками радости. Она и Бэтси Строганова собственноручно причесывали одних, лечили других, мыли третьих, читали им, рассказывали сказки. Обе они с головою ушли в это поглотившее их целиком дело.
        Иногда к ним присоединялся Сила Романович, привозивший их новым питомцам груды игрушек и сластей.
        Князь Гарин также аккуратно, каждый день, заглядывал в приют, входя в малейшие нужды и подробности жизни и воспитания его маленьких приемышей.
        Надзирательница питомника, добрая, уже не молодая женщина Валерия Ивановна Коркина, и ее единственная помощница нянюшка Матвеевна, горячо любившая детвору, являлись горячими сторонницами князя и обеих девушек в их добром деле. Лика была бесконечно счастлива посреди своего маленького царства, как шутя называл князь Всеволод приютских детей.
        И вот, слова Марии Александровны наполнили горечью душу молодой девушки. Ее мать была недовольна ею! Марии Александровне не нравилось, что она, Лика - «особенная», ни такая, как все остальные барышни ее круга, девушка…
        Ей бы хотелось видеть Лику обыкновенной светской девицей, довольствующейся скучными выездами в свет, чтением, пустячными рукоделиями и музыкой.
        Но разве она, Лика, может спокойно сложа руки сидеть среди всей этой роскоши богатого барского дома, спокойно есть дорогие кушанья и ездить в роскошных экипажах, словом, спокойно принимать все блага жизни, в то время как тысячи, нет, десятки тысяч бедняков, нищих, нуждаются в корке насущного хлеба и умирают от холода и голода в своих не топленных пустых углах.
        Нет, нет, она не может равнодушно утопать в роскоши и удовольствиях, когда за стеною дома улица полна бесприютными голодными людьми!
        Тетя Зина и синьор Виталио покраснели бы за свою ученицу, если бы она была иною…
        А Бэтси, как нарочно, замедлила сегодня со своей компаньонкой. Надо было просить разрешения у матери поехать одной в их карете в питомник, так как мисс Пинч уже заранее вышла из дому с Рен. Скрепя сердце Лика пошла за этим разрешением и Мария Александровна, не имея духу отказать Лике, согласилась отпустить дочь.

        XIII

        Питомник для малолетних находился в одной из линий Васильевского острова. Кровные рысаки Карских домчали туда Лику в какие-нибудь четверть часа.
        Взвинченная, с приподнятыми нервами, подъезжала она к приюту, но сразу «отошла» и перестала волноваться, едва только переступила порог знакомого убежища.
        - Тетя Лика приехала! Тетя Лика!  - услышала девушка, едва только успела позвонить у дверей квартиры, нанятой под приют князем, и тотчас же несколько пар крошечных детских ножек затопало по ту сторону дверей.
        «Милые!  - мысленно произнесла Лика и ее сердце наполнилось сладостно-нежным чувством,  - хорошие вы мои ребятишки, как вы дороги мне!»
        Дверь отворилась, и едва только Лика успела переступить порог большой светлой комнаты, как мигом была окружена шумной, веселой толпой детишек, преимущественно возраста от двух до шести лет.
        - Тетя Лика! Холосяя!  - Поцелуй меня,  - пищал один голосок подле нее.
        - И меня, и меня тозе, тетя Лика!  - вторил ему другой.
        - А гостинциков привезла, тетя Лика?  - лепетала, бесцеремонно вскарабкавшись ей на колени, ее любимица четырехлетняя Танюша, прелестный, несколько болезненный на вид, голубоглазый ребенок.
        И град детских поцелуев посыпался со всех сторон на приятно ошеломленную Лику. Она едва успевала отвечать на них.
        Окруженная детьми, юная, разгоравшаяся от удовольствия, Лика сама казалась ребенком, старшею сестрою всей этой кишащей вокруг нее детворы. Она точно забыла в минуту все свои только что пережитые волнения и с удовольствием отдавалась тому светлому, чистому потоку, который подхватил и понес ее за собой. С улыбкой выслушивала она карапузика Федю, любимца Бэтси и Силы Романовича, о том, что «дядя Силя» опять прислал большущий ящик конфет.
        - Они объедятся еще, пожалуй, Валерия Ивановна,  - опасливо проговорила Лика, обращаясь к стоявшей тут же надзирательнице приюта.
        - Не беспокойтесь, Лидия Валентиновна,  - почтительно проговорила симпатичная пожилая девушка, умевшая удивительно гуманно и сердечно вести свою маленькую паству,  - мы с няней зорко следим за этим.
        - А Тане князинька куклу прислал. Покажи, Таня, куклу тете Лике,  - командовал пучеглазый карапуз Федя.
        Лика взяла в руки куклу, красивую, с эмальевыми глазами, до смешного похожую на саму Танюшу, долго рассматривала ее и хвалила к величайшему удовольствию ребят.
        - А разве князинька не был еще сегодня?  - спросила она вслед за этим.
        - Нет, еще;  - отвечал за всех бойкий вихрастый мальчик лет шести, с чрезвычайно умными и смышлеными глазенками, по имени Митюша,  - но он еще придет, наверное. Он обещался приехать.
        - Валерия Ивановна, отчего это у Митюши шишка на лбу?  - спросила озабоченно надзирательницу Лика.
        - Дерутся они, Лидия Валентиновна,  - отвечала та,  - ужасные драчуны, право, сил с ними нет!
        - Ай-ай-ай!  - произнесла, укоризненно покачивая своей белокурой головкой, Лика, обращаясь к детям,  - вам стыдно драться, ребятки? Драться будете, любить не стану,  - неожиданно пригрозила она.
        В эту минуту дрогнул звонок в прихожей и вскоре рослая фигура Силы Романовича предстала на пороге.
        - Дядя Силя! Дядя Силя!  - с искренним восторгом вскричали ребятишки, и всей оравой метнулись навстречу вошедшему Строганову.
        Маленькие питомцы приютта гораздо проще и менее смущенно относились к этому добродушному дяде Силе, как к более доступному по своей простоте их детскому понятию, нежели к самому директору приюта «князиньке», на которого смотрели с каким-то рабски-восторженным обожанием. Дядю «Силю» они любили, перед «дядей-князинькой» благоговели и точно чуточку боялись его.
        Эти маленькие крошки инстинктивно понимали, что между ними и блестящим ласковым князем лежит целая пропасть. Зато, когда дядя Сила своими сильными руками подхватывал их и вскидывал на воздух, они визжали от удовольствия, теребили его за усы и за бороду и приходили в настоящий бешенный восторг от возни с ним. Чуткие сердечки детишек подсказывали им, что этот простой, сильный человек более родной им, более «свой» по духу, нежели все остальные.
        И сейчас Строганов подвигался к Лике, облепленной, как мухами, со всех сторон детворой, вскарабкавшейся ему на плечи, на руки, державшейся за полы его сюртука, прильнувшей к нему с той беззаветной ласковостью, на которую способны только разве одни дети.
        - Здравствуйте, здравствуйте, Сила Романович!  - улыбаясь, приветствовала его Лика,  - вы - точно Гулливер, шествующий в триумфальном шествии маленьких лилипутов. А вы поблагодарили дядю, дети, за присланные гостинцы и за игрушки?  - спросила она свою расшумевшуюся команду.
        - Не за что благодарить-то,  - произнес своим добродушным басом молодой заводчик,  - помилуйте-с, Лидия Валентиновна, чем богаты, тем и рады. Когда же и побаловать-то ребяток, как ни в раннем детстве?  - со своей необычайно мягкой улыбкой закончил он, присаживаясь подле Лики и лаская детей.
        - Да уж вы чересчур усердствуете в баловстве этом. Уж и не знаю, право, чем отблагодарить вас, Сила Романович!  - говорила молодая девушка.
        - Вот-вот. Только этого еще не хватало! Ведь самому себе этим удовольствие доставляю, а вы благодарить! Не ожидал я этого от вас!  - махнул он обиженно рукою.
        - Дядя Силя, а ты на елку к нам приедешь?  - спросила самая крошечная девочка, приютившаяся на коленах Строганова.
        - Беспременно! И елку вам пришлю, и игрушек пришлю целый короб.
        - Большую?  - захлебываясь от удовольствия, прошептала Танюша, и ее голубые глазки стали огромными.
        - Вот этакую!  - и Строганов разом подбросил чуть не под самый потолок обеих девочек, отчаянно завизжавших от радости.
        - Вы очень любите детей, должно быть, Сила Романович?  - спросила Лика.
        - Я все живое люблю, Лидия Валентиновна,  - серьезно произнес молодой заводчик,  - и деток, и тварь всякую, и букашку. И не от доброты-с это, заметьте, а от жалости. Жалко мне всего такого. Беспомощное, маленькое, копошится, силенки мало… Ну, вот и притягивает меня к себе… От жалости этой самой, можно сказать, и судьбу свою опустил.
        - Какую судьбу?
        - Будущность. У меня папаша, изволите ли видеть, на этот счет строг. Отдали меня в гимназию. Ну-с, все это, как у людей, чинно-благородно, все, как следует. А я возьми, да и пристрастись к книгам разным, где про все этакое написано. Зоология там… Знаете, зверюшки, козявки всякие… Страх их люблю… Ну-с все прекрасно с первоначалу, учусь хорошо… Так и лезу вперед, так и лезу… А тут вдруг, как в пятый класс это перевели, тут тятенька и уприся: «не хочу,  - говорит,  - сына профессором видеть, дело заводское ухлопает, промотает,  - говорит,  - обдерут его как липку, доверенные и управляющие всякие, ежели он с книжками своими возиться станет и на соломе в бедности жизнь свою еще кончит, пожалуй. Не для того,  - говорит, потом и кровью копил я, чтобы из за сыновней глупости фирма своего представителя лишилась». Дело, изволите ли видеть, у нас мануфактурное, чистоты и глаза требует, а уж чей глаз пуще хозяйского сбережет? Ну, так вот и стал я недоучкой, купцом, вместо профессора!  - закончил он свою речь далеко не веселым, как показалось Лике, смехом.
        - Ну-с, детвора!  - внезапно встряхиваясь и выпрямляясь во весь свой богатырский рост, крикнул Сила Романович,  - пора дяде Силе уходить. Пустите, ребятишки, скоро опять приеду. Мое почтение вам, Лидия Валентиновна, простите, что поскучали со мною на моих глупых рассказах,  - произнес он, застенчиво улыбаясь и осторожно принимая в свою огромную руку нежную ручку Лики.
        - Что вы! Что вы, Сила Романович!  - поспешила произнести молодая девушка,  - мне с вами поболтать большое удовольствие доставляет. Вы ведь хороший, простой, детишек вот как любите. Разве можно с вами скучать!
        - Вот и спасибо вам, Лидия Валентиновна!  - задушевным ласковым тоном ответил Строганов.  - Век не забуду похвалы вашей! осчастливили вы ею меня, можно сказать. Такая, как вы, да вдруг…
        - Какая же я такая, по вашему, особенная?  - весело смеясь, произнесла молодая девушка.
        - Именно-с! Именно-с, особенная, Лидия Валентиновна. Нет уж больше таких. Светлая вы какая-то, точно лучи от вас исходят. Там, тогда, в концерте, как услыхал я вас, пение ваше, так я подумал: точно ангел!
        - Ну, я довольно-таки строптивый ангел, надо сознаться!  - засмеялась Лика, вспоминая сегодняшний разговор с матерью.
        - Уж это нам судить позвольте!  - снова застенчиво улыбнулся он и, еще раз с каким-то благоговением пожав пальчики молодой девушки, вышел из комнаты, сопровождаемый до прихожей облепившей его толпою ребятишек.
        Получасом позднее и сам князь приехал в свой питомник.
        - А, я поджидаю вас сегодня!  - приветствовала его Лика.
        - Разве что-нибудь случилось в приюте за мое отсутствие?  - с явной тревогой в голосе спросил князь.
        - Нет, нет! Случилось, но не тут, успокойтесь!
        - Что такое? Вы тревожите меня, Лидия Валентиновна,  - заволновался он снова.
        - Мама очень неохотно пускает меня сюда, в ваш питомник,  - вот что случилось, не более!  - созналась Лика.
        - И что же?  - после недолгого молчания опечаленным голосом спросил князь.
        - А вы же видите, я все-таки приехала, хотя это и очень дурно так огорчать заботливую и любящую мать!  - печально произнесла девушка.
        - Из-за нас, стало быть, вы ослушались Марию Александровну, во имя нашего дела принесли нам жертву, Лидия Валентиновна? Позвольте же от души поблагодарить вас за это! Дети! дети!  - обернулся он к толпившимся вокруг них ребятишкам,  - вы знаете, что ваша добрая фея, ваша тетя Лика чуть было не улетела от нас?
        - Тетя Лика - ангел! Дядя Сила это сказал,  - серьезнейшим тоном произнесла голубоглазая Танюша, потянувшись губами к лицу Лики.
        - Правда, правда, дети, тетя Лика - вам ангел,  - глядя на молодую девушку произнес князь и, вдруг поймав печальный взгляд Лики спросил: - вы не должны сердиться на нас однако, Лидия Валентиновна, что мы невольно приносим вам столько неприятностей и тяжелых минуток.
        Лика удивленными глазами вскинула на своего собеседника. Да разве она могла сердиться, что он говорит! Ведь это живое дело захлестнуло ее с головою вполне и заставило снова почувствовать полноту и радость жизни!
        О, нет, сердиться она не может, ей только грустно, грустно, что так печально складываются обстоятельства.
        И Лика тут же рассказала князю, как она всегда стремилась найти такое, именно, большое захватывающее дело, каким является княжеский питомник.
        Князь внимательно слушал девушку.
        Да, он с первого же дня встречи не ошибся в ней. Он не встречал среди избалованных светских барышень ничего подобного Лике.
        Ему показалось, что снова воскресла его покойная любимая княгиня. Это ее голос, ее взгляд, ее великодушные порывы и неизъяснимая доброта! И вторично толкнулась мысль в голову князя о том, что лучшей матери одинокой малютке Хане, лучшей подруги жизни ему, князю, нежели эта чудесная, добрая и чистая душой и помыслами девушка, не найти. Взволнованно вслушивался он в слова Лики, ловя каждое из них больше сердцем, нежели умом и все тверже, все определеннее крепла и развертывалась робкая в начале мысль в голове князя.
        Да, она будет доброй, чуткой матерью, и подругой его Хане и верным товарищем мужа на трудном жизненном пути.
        В этот день князь уехал позднее обыкновенного из приюта, обласкав детей и щедро одарив их подарками. Он решил в скором времени просить Лику Горную выйти за него замуж.

        XIV

        Барон Карл Карлович Остенгардт и Рен Горная являлись совершенно исключительными женихом и невестой. Прежде всего Рен категорически отказалась от шитья приданного, а деньги, назначенные для этой цели, решила употребить целиком на покупку автомобиля. Между нею и ее женихом никогда не происходили столь обычные для будущих молодых супругов совещания по поводу предстоявшей им совместной жизни.
        Мистер Чарли приходил ежедневно к шести часам и после обеда усаживался с Рен за партию шахмат, храня свое обычное величественное спокойствие. Жених и невеста никогда не говорили о своих чувствах друг другу, да и вообще мало говорили о чем-нибудь, кроме спорта.
        - Очень удачное супружество! Они так чудесно подходят один к другому,  - следя глазами за прямыми, длинными фигурами, чуть склоненными над шахматной доской, говорил со смехом Анатолий.
        Лика по-прежнему ездила в приют, часто встречала там князя, и с каждой новой встречей все больше и больше привыкала к этому прекрасному и достойному человеку.
        Князь Гарин по-прежнему был изысканно почтителен и предупредителен с нею и с каждым разом все больше приходил к убеждению, что лучшей жены, нежели Лика, ему не найти. Лишь бы молодая девушка согласилась осчастливить его самого и будущность маленькой Ханы.
        Свадьба Рен должна была состояться в середине ноября, а к Рождеству молодая чета стремилась уехать в Финляндию, где у барона было большое поместье, которое он важно называл своим замком, хотя на замок оно и не походило ничуть.
        Мария Александровна, несмотря на ярое сопротивление будущих молодых, решила все-таки отпраздновать свадьбу Рен с возможною пышностью. Она радовалась предстоящему торжеству и тому, что холодная, эгоистичная, всем недовольная Рен нашла наконец себе партию, да еще такую хорошую партию, по мнению матери.
        «Хоть бы и Лике впору, несмотря на то, что она умница, красавица и воплощенная доброта!» - мысленно рассуждала Марья Александровна, вглядываясь в лицо младшей дочери и мечтая теперь о еще более прекрасном жребии судьбы для Лики.
        «Все эти питомники, благотворительность, вся эта возня с чужими ребятишками, как это должно изводить бедную девочку!  - тревожно рассуждала госпожа Карская,  - она даже похудела заметно. Немудрено. Только и заботы о том, что здоровы ли, сыты ли, веселы ли ее питомцы!»
        А молодая девушка, которою были сейчас полны мысли ее матери, тщательно занятая в это время рассматриванием подвенечного платья сестры, быстро повернула голову в сторону Марьи Александровны, увидела ее озабоченный любящий взгляд и низко опустила над каким-то затейливым кружевным воланом свою золотистую головку.
        - Дитя мое, Лика! Что с тобой?  - Сердце Марии Александровны невольно сжалось при виде осунувшегося личика дочери. Она давно не говорила так ласково, так просто и сердечно с Ликой. Сердце и инстинкт матери разом заглушили ее прежнее недовольство молодой девушкой.  - Моя девочка, что с тобою?
        Что-то родное, давно утраченное и вновь приобретенное послышалось Лике в звуках материнского голоса. Через минуту она уже очутилась в объятиях Марии Александровны, вся дрожала, билась как подстреленная птичка на ее груди и, плача и смеясь в одно и то же время, шептала:
        - Мама! Мама! Дорогая моя! Вы - моя, вы вернулись ко мне! Я знала, о, мама! Как я счастлива снова!
        - Дитя мое, скажи, чем ты несчастна?  - размягченная, взволнованная и испуганная спрашивала дочь Мария Александровна.
        - О, как я страдала без вас, без вашей ласки все это время, мама, моя родная!  - чуть слышно вырвалось у Лики.  - Я ведь чувствовала свою вину перед вами и… и…
        Мария Александровна обняла и расцеловала Лику…
        - Все забыто! Все забыто и прощено… Ведь я сама так горячо люблю мою «особенную» маленькую девочку!  - шептала она, сама едва удерживаясь от рыданий.
        - Слезы? В самый день моей свадьбы! Весьма любезно с твоей стороны, Лика!  - внезапно появляясь на пороге, вскричала недовольная Рен.
        - Дайте ей лавровишневых капель, она успокоится!  - коротко бросила она мисс Пинч, как тень следовавшей за нею всюду.  - Ехать в церковь с красными глазами нельзя… Советую тебе прийти в себя и успокоиться хорошенько,  - закончила она своим обычным ледяным тоном.
        - В самом деле, девочка моя! Постараемся успокоиться обе!  - шептал на ухо плачущей девушки нужный и взволнованный материнский голос.
        Но Лика уже овладела собою. Счастливая, успокоенная и обрадованная внезапной материнской лаской, она, крепко поцеловав мать, вбежала в свой розовый будуар, где все говорило ей о нежных заботах той же милой мамы, и в этой розовой комнатке дала полную волю своему радостному порыву. Ах, как она снова счастлива сегодня! ее дорогая мама снова горячо приласкала ее! Она ее простила вполне и больше не будет сердиться на нее, Лику. И Лика впервые с восторгом взглянула на нарядное розовое платье, тщательно разложенное на маленьком канапе, которому до сих пор не уделяла никакого внимания. Она наденет сейчас это розовое платье, этот венок розовых маргариток, приготовленных для нее тою же баловницей мамой, и без тени недавних тревог поедет на венчание сестры.
        - Феша!  - крикнула Лика тем радостным голосом, которого не слышно было за последнее время в огромной квартире Карских,  - дайте мне скорей одеваться, Феша!
        И, весело напевая, принялась за свой туалет. Расторопная Феша ловкими руками поспешила нарядить свою «любимую» барышню, как называла в глубине души молодая горничная Лику в отличие ее от нелюбимой Рен.
        Она отлично понимала всю разницу между обеими сестрами. От Лики Феша не слыхала ни одного резкого слова, тогда как сестра последней всегда презрительно и свысока обращалась с ней.
        Через полчаса младшая Горная, уже вполне готовая, вышла в гостиную со счастливым лицом, с сияющими, хотя и заплаканными глазами. Надо было ехать в церковь. Она быстро подбежала к матери, прижалась к ней на минуту и прошептала глубоким, прочувственным тоном:
        - Мамочка! Милая, родная! Так вы все-таки любите свою Лику?
        - Глупышка маленькая! И ты смеешь еще сомневаться в этом?
        И притянув к себе дочь, Мария Александровна еще раз горячо поцеловала ее в знак полного своего прощения.

        XV

        Как и в обычное, обыденное время, так же и сейчас, во все время венчания, Рен была невозмутимо спокойна по своему обыкновению.
        Бросая вокруг себя гордые, самодовольные взгляды, она высоко поднимала свою чопорную голову, гордясь, казалось, перед сверстницами выпавшим на ее долю счастьем.
        И мистер Чарли не уступал в этом своей невесте. Он был вполне доволен ею и самим собой.
        - Поздравляю тебя от души, сестра,  - обратилась к новобрачной с искренним сердечным порывом Лика, когда, по окончании обряда, Чарли и Рен остались на амвоне, чтобы принять поздравления приглашенных.  - Я надеюсь, ты будешь счастлива вполне!
        - Надеюсь,  - ответила Рен и ее деревянный голос прозвучал такой не допускающей возражения самоуверенностью, что Лика сама преисполнилась уверенностью за счастье сестры.
        - Брат Чарли! Поздравляю вас!
        - Сестра Лика!  - барон нагнулся и поцеловал руку своей новой belle soeur по обязанности родственника.
        Лика поспешно отдала ему поцелуй в голову или, вернее, в тщательно подстриженную щетинку волос и поспешила в смежный с церковью зал, где приглашенных ждали конфеты, фрукты, шампанское и чай.
        - Позвольте поздравить вас, Лидия Валентиновна!  - послышался Лике звучный, уже хорошо знакомый голос.
        - С чем?  - улыбнулась она, радуясь видеть снова своего друга князя.  - С чем поздравить? Ведь не я же венчалась, Всеволод Михайлович, а сестра.
        - Да, но это так принято поздравлять родных и знакомых новобрачных,  - пояснил ей улыбаясь князь, передавая ей бокал с искрящимся в нем вином.
        Лика неудобно приняла его из рук князя, намереваясь подойти с ним еще раз поздравить молодых, что хрупкая хрустальная вещица выскользнула из ее руки и упала на пол, разбившись на мелкие кусочки.
        Лика вспыхнула до слез от смущения за свою неловкость.
        - Ничего, Ликушка, бей больше, это счастливая примета!  - весело подхватил Толя, состоящей шафером Рен, подбегая к младшей сестре, и тут же поправил ее оплошность, подавая ей новый бокал, до краев наполненный искрящимся вином.
        - За вашу идею, князь, за ваше учреждение, за ваш милый питомник! Да?  - с доброй улыбкой чокнулся с Гариным веселый, жизнерадостный юноша.
        - И за наших детей,  - подтвердил князь Всеволод,  - не правда ли, вы согласитесь выпить за наших детишек, за здоровье Феди, Митюши, Тани и других,  - протянул свой бокал к брату и сестре Гарин. И Лика, снова сияя, выпила за здоровье своих любимцев-малышей.

        XVI

        Елка в приюте была назначена на третий день праздника. Лика пригласила на это скромное торжество самых близких и симпатичных из своих друзей. Баронесса Циммерванд, Сила Романович, его кузина Бэтси и Анатолий должны были присутствовать на торжестве приютских малышей. Мария Александровна была не совсем здорова и поневоле осталась дома, хотя и рвалась поглядеть ее приют.
        Лика приехала еще задолго до назначенного часа в питомник и деятельно занялась последними приготовлениями к елке.
        Последняя вышла на славу. Сила Романович не пожалел денег, чтобы побаловать ребятишек и прислал целый транспорт всевозможных украшений, сюрпризов и конфет, навешанных усилиями Лики, Валерии Ивановны и няни на пышные ветви огромного дерева.
        В ожидании почетных гостей, детишки толпились в зале, ахали, пищали, восторгались и с каким-то трепетом и благоговением смотрели на пышную ветвистую красавицу, наполнявшую запахом лесной хвои небольшой приютский зал.
        - Ну-с, детвора, а теперь помолимся, пока нет никого; помолимся хорошенько за ваших благодетелей и за то счастье, которое Господь Бог даровал всем вам!  - произнесла Лика, покончив с последними украшениями и соскакивая на пол с высокого табурета, на который она вскарабкалась, чтобы возможно удобнее украсить верхушку зеленого деревца.
        Вмиг детишки притихли и, еще теснее окружив свою юную попечительницу, опустились по ее приказанию на колени посреди зала и вперили в висевшую перед ними, освещенную светом лампады, икону свои детские чистые глазки.
        Лика ласковым взглядом окинула свое маленькое стадо и, поместившись позади них, тихим, торжественным голосом запела мелодичную и красивую «Молитву Девы». Почему она выбрала именно эту арию вместо церковной молитвы, молодая девушка решительно не могла себе дать отчета…
        Она стояла среди толпы всех этих коленопреклоненных ребятишек, такая же прекрасная и детски чистая, как и они. И песнь ее звучала тою же чистотой, той же всеобъемлющей силой истинного милосердия и любви.
        Увлеченная, унесенная как на крыльях куда-то высоко-высоко своим неземным порывом, Лика не слышала как дрогнул звонок в передней, как горничная открыла дверь, как на пороге появилась стройная, высокая фигура князя. И лишь, как гимн закончился мелодичной и особенно красивой нотой, молодая девушка подняла голову, ее глаза встретились с растроганным и просветленным взором Гарина.
        - Это вы! А я и не слышала, как вы подошли!  - проговорила она смущенно, наскоро поправляя растрепавшиеся во время возни и уборки елки волосы.
        - Если бы вы знали только, как вы были трогательны сейчас, сию минуту, окруженная молящимися детьми!  - произнес князь, добрым, ласковым взглядом глядя в лицо девушки,  - и как страшно жаль, что по причине простудного недомогания моя Хана не могла приехать сюда сегодня повидать вас и познакомиться с нашей детворой. Она бы приняла вас за ангела, слетевшего к нам с неба.
        Баронесса Циммерванд и оба Строгановы - Сила и Бэтси застали князя и Лику, окруженными шумящей, визгливой, в полном смысле слова, ошалевшей от радости детворой.
        - Вы - точно добрые волшебники среди чающих от вас щедрот всех этих крошечных людей,  - загудел бас вошедшей в зал великанши баронессы.
        - Нет, волшебники - не мы, а вот кто волшебник!  - вскричала Лика, выдвигая вперед несказанно смущенного ее вниманием Силу Романовича.  - Посмотрите, чего только он не надарил детям!
        - Ну, вот, помилуйте! Как же не послужить доброму делу!  - смущенно оправдывался тот, краснея и меняясь в лице от непривычного для него всеобщего внимания и любезности.
        - Господа! Mesdemes et monsieurs! Чтобы не терять золотого времени даром, я предлагаю сейчас же зажечь елку!  - весело вскричал Анатолий к немалому удовольствию карапузика Феди, преважно восседавшего у него на плечах. Другие дети тоже в одну минуту окружили молодого пажа.
        - Федя! Зажигай елку!  - живо командовал юноша, протягивая малютке палку, на конце которой была прикреплена тоненькая розовая свечка.
        - И я, дядя Толя! И я!  - подняла голос Танюша, общая любимица взрослых и малышей.
        - Нет я! Я зазгу всех люцсе,  - пищал чей-то тоненький голосок. И детишки со всех сторон затеснились к елке, отчаянно шумя и суетясь. При вмешательстве взрослых удалось установить кое-какой порядок. Елку, наконец, зажгли к полному восхищению ребят и р?здали малышам рождественские подарки. Федя завладел прекрасным зеленым пароходом, привезенным сюда Силой Романовичем, а голубоглазая Танюша укачивала, как заботливая мамаша, своего ребенка - очаровательную куклу - подарок князеньки.
        - Ох, какая она красивая, тетя Лика! Чудесная, красивая, совсем как ты!  - говорила, захлебываясь восторгом, девочка, то и дело покрывая поцелуями фарфоровое личико куклы. Лика с заботливой нежностью заплетала в это время в косичку растрепавшиеся локоны ребенка, не замечая, как две пары глаз смотрят на нее с необычайным сочувствием и добротою.
        То были глаза князя Гарина и добродушной баронессы, его тетки.
        - Как она мила, как необычайно добра эта милая Лика!  - произнесла шепотом огромная баронесса, обращаясь к своему племяннику.  - Вот такая девушка способна сделать вполне счастливым человека, который назовет ее своею женой.
        А знаешь ли, о чем я часто подумываю, Всеволод,  - еще более понизив свой чересчур зычный голос и отводя в сторону племянника, заговорила она снова,  - вот бы тебе такую подругу жизни, старшую сестру, воспитательницу твоей любимицы Ханы. А! Права я или нет, говори?
        - Что вы говорите, тетя,  - даже в лице изменился князь, так как догадливая тетка угадала его сокровеннейшие заветные мечты.  - Я слишком стар для mademoiselle Лики, она не пойдет за меня!  - прибавил он смущенно.
        - Ах, глупости,  - снова забасила баронесса,  - Лика серьезная, милая девушка, а не бальная танцорка, не пустая, легкомысленная светская кукла. Ей не балы, не танцы нужны, а полезная, хорошая трудовая жизнь. Я поняла это с первого же знакомства с нею. Ей гораздо важнее получить друга и сотрудника в общем деле, нежели веселого молодого мужа, и таким другом и сотрудником ты ей можешь быть вполне.
        - Если бы это случилось, я был бы счастливейший из смертных, дорогая тетя!  - горячо вырвалось из груди князя Всеволода.  - Только… только я сам никогда не решусь предложить себя в мужья этой очаровательной и великодушной девушке!  - Сделав короткую паузу, шепотом заключил он свою речь.
        - И не надо!  - загудел шепот баронессы,  - и не надо! Кто тебя просит соваться. Я это сделаю за тебя. Сама ведь я давно вижу, как тебе нравится Лика - моя любимица и, откровенно говоря, давно задалась целью сосватать ее тебе.
        - Поди-ка ко мне, прелесть моя!  - подозвала энергичная старуха проходившую за руку с Таней мимо них девушку.  - Мне надо переговорить с тобою… Нет ли у вас здесь укромного уголка, где бы никто нам не помешал,  - обратилась попутно к Валерии Ивановне баронесса.
        - Пожалуйте в мою комнату, ваше превосходительство, там вам никто не помешает,  - любезно и предупредительно предложила та.
        - Ну вот и прекрасно, к вам так к вам!  - загудел снова на всю залу всем хорошо знакомый голос и, взяв Лику под руку, огромная баронесса поспешила вслед за надзирательницей в ее уютный кабинет, находившийся тут же, поблизости залы.
        - Вот в чем дело, дитя мое!  - понижая насколько это было только возможно свой басистый голос, начала баронесса, усаживаясь вместе с Ликой на диване в уютной маленькой горнице Валерии Ивановны и ласково глядя в лицо изумленной девушки,  - не удивляйся, пожалуйста, если я, по моей простецкой привычке, приступлю прямо к цели без всяких подходов и вывертов ваших светских? Вот в чем дело, дорогая моя девчушка: есть человек на свете, добрый, чуткий, гуманный, честный и отзывчивый, который всю свою жизнь отдаст на служение другим, ну, словом, как две капли воды похожий на тебя духовно. И этот человек любит тебя, Лика, и мечтает о тебе как о доброй волшебнице, могущей помочь ему в его добрых начинаниях, мечтает увидеть тебя около него другом и второю матерью его приемной дочери, которую он любит без границ… Но этот человек не молод, Лика, и опасается открыть тебе свою душу, не зная твоего отношения к нему, и ему тяжело будет выслушать отказ от любимой им девушки, а по этому, мой племянник (ты угадала, конечно, с первого слова, о ком я говорю) и уполномочил меня узнать у тебя решение его судьбы, дорогая
Лика. Согласна ли ты стать его женою и другом, матерью его дочери и ее старшей заботливой сестрой. Подумай об этом хорошенько, дитя мое, сможешь ли ты осчастливить своим согласием этого достойного и прекрасного во всех отношениях человека?
        Баронесса замолкла и смотрела внимательно и ласково в вспыхнувшее личико девушки. Лика молчала. Глубокое волнение охватило ее. Сердце ее забилось, взволнованные мысли закружились в голове.
        Князь Гарин давно нравился Лике. Нравился своею добротою, чуткостью и отзывчивостью к детям, к беднякам, ко всему нуждающемуся в его помощи человечеству.
        Эти качества Лика ценила в нем больше всего. Чрезвычайно трогала ее и эта постоянная печаль в лице князя. Она слышала от окружающих о его одиночестве, о безутешности после смерти жены, о его крепкой любви к приемной маленькой дочери и все это вместе взятое привлекало ее сердце к доброму, прекрасному, человеку.
        Но она никак не думала, что может сама так сильно понравиться ему.
        Работая бок о бок с князем в его детском питомнике, Лика ни разу не задумывалась о том, что случилось сегодня так неожиданно с нею. Она растерялась, смутилась так сильно, что баронесса поспешила прийти на помощь молодой девушке. Обняв Лику, она проговорила ласково, по-родственному заглядывая в лицо Горной.
        - Откройся же мне доверчиво, твоему старому другу, Лика, скажи мне по правде, искренно, без утайки, нравится ли тебе князь, радует ли тебя мысль работать с ним совместно отныне в качестве его жены и друга? Привлекает ли тебя мысль об руку с ним продолжать сообща твое служение людям. Ответь мне, подумав хорошенько, моя милая девочка, так как чувствует это твое доброе сердечко. Да или нет?  - заключила вопросом свою речь баронесса.
        Лика опустила глаза. В них выступили слезы волнения. Она ясно представила себе все то, что ожидало ее впереди. Любимое дело об руку с прекрасным, чутким человеком, который стремится к той же цели, к которой стремится всю свою коротенькую жизнь и она, Лика. Такой человек уже по одному этому не может быть ей чужим и далеким. Он нравится ей, Лике, она привязалась к нему, она его полюбила за недолгое, сравнительно, время их совместного труда. Но только сейчас впервые отдает она себе ясный отчет в своем новом искреннем чувстве к князю.
        И, подняв свои светлые, ясные и чистые глаза на баронессу, Лика ответила слегка дрогнувшим голосом:
        - Да, я согласна и благодарна за честь оказанную мне князем. Завтра он может приехать просить разрешения у моей матери на наш брак.
        И тут же крепко прижалась к груди баронессы, обнявшей с чисто материнской нежностью свою любимицу.
        Несколько минут спустя последняя позвала князя.
        Тот вошел неуверенно, не зная еще ее решения Лики.
        Но по сияющим глазам обеих женщин он понял внезапно всю величину, свалившегося на него счастья.
        - Благодарю вас! О, благодарю и благословляю вас за ваше великодушное решение,  - стать ангелом-хранителем моим и моей маленькой Ханы!  - произнес он, склоняясь к руке Лики и с жаром целуя эту маленькую ручку.
        - А меня, что ж ты не благодаришь?  - засмеялась добродушным смехом баронесса.  - Или мне ты не обязан тоже частичкой этого счастья, а?
        Князь Гарин бросился целовать добрую старуху, ее сияющее от счастья и волнения морщинистое лицо, ее большие пухлые руки. Потом все трое присоединились к гостям и детям, и хотя ни слова не было произнесено о торжественном событии, происшедшем в кабинете приютской надзирательницы, но по улыбающимся лицам «трех заговорщиков», как их потом со смехом весь вечер называл Анатолий, было и без слов понятно, о чем так долго совещались они… Первый, как и надо было этого ожидать, догадался о событии Толя, и, не выдержав, шепнул о нем Силе Романовичу и Бэтси, с которыми был очень дружен.
        Сила Романович особенно обрадовался за князя, которого глубоко ценил и уважал. А Лику, продолжавшую казаться ему неземным ангелом, он считал вполне достойной самого огромного счастья на земле.
        На правах избалованного взрослого мальчика, которому всегда прощались все его выходки, благодаря его подкупающей веселости, Толя, попросту кинулся на шею баронессы, стал целовать ее морщинистые щеки и бурно благодарить за устроенное ею счастье сестры.
        - Вот вы какая настоящая русская сваха! Самая разрусская, московская, а еще носите немецкую фамилию! И вам не стыдно!  - смеялся он.
        - А ты почтительнее будь со старшими, мальчуган! Я тебя, небось, с пеленок знаю и за вихор трепала в детстве не раз!  - весело отшучивалась та.  - Небось помнишь, да не скажешь, так ты и не смей меня моей немецкой фамилией попрекать. А то ведь и не посмотрю на то, что ты под потолок вырос и за ушко да и на солнышко живо вытащу, только держись у меня.
        - Ха, ха, ха!  - весело рассмеялась молодежь при этой шутке.
        - А не отпраздновать ли нам сегодня же столь торжественное событие! Не взять ли тройку, да не прокатиться ли по морозцу крещенскому. Ведь еще не поздно и к вечернему чаю успеем вернуться за глаза!  - предложил Сила Романович и тут же сконфузился, точно сказал Бог весть какую нелепость.
        - А баронесса ее превосходительство за старшую у нас соблаговолит быть,  - развил дальше его идею Толя и скосил на баронессу хитро прищуренные глаза.  - Вот молодчина-то, что придумал Силушка Романович. Люблю друга за ум!  - в восторге от плана молодого человека, неистовствовал он.
        - И так это ты всегда хорошо придумаешь, Сила,  - одобрила и Бэтси своего двоюродного брата.
        - Едем! Едем, господа! Нечего терять драгоценного времени!  - суетился Толя.
        - Да ты совсем никак ума рехнулся, мой голубчик. Ты меня-то спросил раньше, разрешу ли я ехать вам, да и поеду ли я вообще с вами,  - притворно сердитым голосом накинулась на юношу баронесса.
        Но тут молодежь окружила ее со всех сторон и стала так трогательно просить исполнить их желание поехать с ними, что добрейшая в мире старуха, не желая огорчать молодую компанию, живо дала свое согласие.
        Сила Романович и Толя помчались заказывать тройку, а Лика и Бэтси с князем и баронессою снова принялись забавлять детей.
        Молодые люди очень скоро подкатили к крыльцу приюта в великолепной тройке с бубенцами, запряженной чудесными вороными лошадями. Попрощавшись с детьми и с их двумя наставницами, все шумно высыпали на крыльцо, и стали размещаться в просторном шестиместном экипаже, весело болтая и смеясь. Ямщик молодцевато гикнул, и тройка сразу, сорвавшись с места, бешено понеслась по снежной дороге.
        Быстро меняясь, словно в калейдоскопе, замелькали тускло горящие фонари по обеим сторонам улиц, дворцы, величественные здания, деревья скверов, запушенные снегом, и дома с их ярко освещенными окнами. Во многих из них виднелись пышно украшенные ели, мелькали силуэты нарядно одетых взрослых и детей. Снежные комья попадали в тройку, осыпая путников к всеобщему оживлению. Снежная пыль летела прямо в лицо.
        Морозный воздух щипал щеки, лоб, губы… Глаза горели, дыхание захватывало от этой бешено быстрой езды.
        - Ах, хорошо!  - вырвалось вместе с прерывистым вздохом из груди Лики.
        - Чего уж лучше!  - откликнулся ей своим мягким басом Сила Романович.
        Лика посмотрела на него и не узнала в эту минуту молодого человека.
        Весь ушедший в свою тяжелую шубу, с высокой бобровой шапкой на голове, широкоплечий и огромный, он казался ей настоящим косматым медведем.
        А из меха шубы выглядывало доброе, открытое, улыбающееся ей, ласковое лицо, мягко сияли светлые, кроткие глаза.
        - Какой он добрый,  - мелькнуло у нее в голове.
        - А князь еще добрее и лучше! Князь лучше всех в мире! Лучше всех!  - мелькнула в ее головке новая мысль.
        И она перевела ласковый взгляд на своего жениха.
        Вечернее освещение и свет мелькавших по дороге фонарей наложили какой-то странный отпечаток на лицо князя. Обычной печали не было в нем сейчас. Напротив, оно точно сияло и из его глаз исходили лучи тихого безмятежного счастья. Седеющие волосы и старившие обыкновенно его лицо были не видны сейчас, прикрытые шапкой, и весь он казался радостным и оживленным.
        - Вам не холодно, Лика?  - озабоченно обратился он к девушке, заметив ее пристальный взгляд.
        - Нет, нет, ничего! Мне так хорошо! Так славно!  - поспешила она ответить.
        - Еще недоставало простудить девочку!  - загудел из-под собольей перелины голос баронессы,  - долго ли до греха, хватила студеного воздуха и готова… Ах, уж и раскаиваюсь же я, что послушалась вас, негодные вы этакие, и согласилась ехать с вами!  - добавила она ворчливо.
        Быстрее помчалась тройка… Снежная пыль закрутилась сильнее, залились звонче и веселее бубенцы под дугою… Ямщик то и дело весело покрикивал на лошадей.
        Никто уже теперь не говорил ни слова.
        Все находились под приятным впечатлением чудесной поездки.
        Было уже десять часов, когда Толя привез домой сестру.
        Лика хотела немедленно пройти к матери поделиться с нею своим счастьем, но подумав, решила, что уже поздно беспокоить Марию Александровну, которая улеглась раньше обыкновенного, так как чувствовала себя не вполне хорошо,  - и решила отложить разговор на завтра.

        XVII

        - Хана, что с тобою? Куда ты бежишь от меня, моя девочка.
        - Ах, это ты papa Гари.
        Хана не знала, что papa Гари дома сейчас.
        - Ты плутуешь что-то, Хана, подойди-ка ко мне, моя крошка!
        Маленькая японочка, проскользнувшая было мимо двери комнаты своего названного отца, вошла в кабинет по его зову.
        У Ханы были заплаканные глаза сегодня и вся она казалась очень расстроенной. Ее крошечные губки казались надутыми, щеки были бледны.
        И все лицо носило следы слез.
        - Что такое с тобой случилось, Хана? Или ты опять не поладила с m-elle Веро?  - озабоченным тоном спрашивал князь девочку.
        M-elle Веро когда-то была воспитательницей самой княгини Екатерины Гариной. Теперь эта почтенная особа осталась после смерти хозяйки в княжеском доме, чтобы воспитывать маленькую японочку.
        С Ханой у бедной француженки было не мало хлопот однако.
        Часто старуха Веро жаловалась на девочку князю, так как какой-то капризный, непокорный бесенок вселялся частенько в дикарку, и в такие минуты Хана решительно отказывалась повиноваться своей гувернантке, не слушала ее замечаний, садилась в угол, надувала губы и целыми часами просиживала так, недовольная всем и злая на весь мир.
        Обыкновенно, в такие периоды один только князь умел развлечь и успокоить маленькую капризницу.
        Он звал девочку к себе, вспоминал с Ханой ее родину, голубой океан, милый Токио и пестрые цветы красивых царственных хризантем, и целые поля лотосов, любимых Ханиных цветов.
        И девочка оживлялась от этих воспоминаний, веселела, утихала и делалась более кроткой и покорной; глазки ее начинали сиять, губки складываться в улыбку, и самая жизнь на чужбине переставала казаться печальной и несносной маленькой Хане.
        Она брала музыкальный ящик, привезенный ею с ее родины, усаживалась на ковер, поджав ножки, и ставила себе его на колени. Тогда глаза ее принимали задумчиво грустное выражение, а тонкие пальчики бегло перебирали струны, в то время как нежный тонкий голосок напевал любимые ею песенки ее родины.
        И сегодня, предполагая, что его любимицей Ханой овладело так часто посещавшее ее капризное настроение, князь притянул к себе девочку, посадил ее рядом с собою и стал озабоченно расспрашивать маленькую дикарку о причине ее недовольства.
        - Смотри мне прямо в глаза, Хана!  - поднимая ее кукольное личико и заглядывая в него внимательным, зорким, встревоженным взглядом, говорил он,  - скажи мне откровенно, моя крошка, отчего ты такая надутая сегодня? Ты плакала опять нынче? Я хочу знать всю правду, говори.
        - О, Хана не умеет плакать…  - гордо и с достоинством отвечала девочка.  - Разве papa Гари не знает, что Хана не умеет плакать, как другие мусме ее лет. Хана только петь да плясать умеет. Papa знает, что слез быть не может у Ханы, потому что Хана не захочет обижать своего отца.
        И, как бы в подтверждение своих слов, японка схватила музыкальный ящик, положила его на колени и, поджав под себя ножки, уселась на пестрой циновке поверх ковра.
        Князь Всеволод стал внимательно прислушиваться к тому, что извлекали из серебристых струн ее крошечные пальчики и думал в это же время о той милой девушке, которая дала ему слово осветить своим присутствием жизнь этого милого, но строптивого ребенка.
        - Да, не легко будет первое время ей с Ханой! Бедняжка Лика! Девочка дичится всяких новых знакомых и наверно будет чуждаться и ее первое время. И, Бог весть, как еще встретит она новость о приобретении новой «mama».
        Он давно не вел тех бесконечно длинных бесед с Ханой, которые происходили между ними раньше.
        С тех пор, как охваченный заботами о бедных детях, призреваемых в его питомнике, князь постоянно был в хлопотах с делами убежища и поручал Хану заботам madame Веро. Теперь же им необходимо «сговориться» с его приемной девочкой по поводу нового события в ее жизни.
        Неужели же она не полюбит Лику? Последняя так обаятельно прекрасна со своей чистой хрустальной душою в роли ангела-хранителя его приютских детей; неподражаемо хороша с ее самоотверженным любвеобильным сердцем!
        Неужели она не сможет покорить эту дикую, необузданную, но добрую и восприимчивую ко всякой ласке, избалованную девочку.
        Эта мысль сейчас снова промелькнула в голове князя и сердце его сжалось тоской. Неужели Хана откажется в повиновении ее будущей молодой матери?
        Однако, что такое с ней, с Ханой, сегодня? Она заметно изменилась за это время. Ее кукольное личико осунулось, кожа стала прозрачнее, синие жилки обозначились сильнее на висках. И вся она точно сделалась легче, миниатюрней.
        - Ты похудела, Хана? Ты изменилась? Ты не здорова? Больна?  - заботливо и тревожно наклоняясь к ней, спрашивал ее названный отец.
        В одну минуту музыкальный ящик, из которого до сих пор японочка извлекала печальные звуки, был далеко отброшен с жалобным стоном.
        - Papa Гари! Papa Гари! Дорогой мой! Радость моей радости, солнечный луч моей родины! Синяя струйка серебряного ручейка! Отец мой, дорогой отец! Ты не разлюбил? Значит, по-прежнему ты любишь Хану. Не сердишься на нее?  - вскричала, вскакивая на ноги, смеясь и плача в одно и то же время, маленькая дикарочка.
        - Что ты, Хана? Разве я сказал тебе это?  - испуганный ее порывом, говорил князь, гладя черненькую головку девочки.
        - Хане было скучно… Хана тосковала без тебя!  - залепетала снова своим прежним капризным тоном девочка.  - M-elle Веро злая, велит учиться по-французски, а Хана не хочет… Хана не хочет учиться. Хана любит петь, играть и плясать свои любимые песни и танцы… Как птичка кружиться по комнате… А madame Веро не позволяет ей это… Ненавидит Хана за это злую Веро.
        - Слушай, деточка,  - прервал князь взволнованный лепет ребенка,  - хочешь твой papa найдет тебе старшую подругу, одну милую, хорошую девушку, которая заменить тебе в одно и то же время мать и сестру? И ты будешь играть и болтать с нею, а madame Веро может жить у нас на покое.
        - Что ты говоришь, отец? Подругу?  - Хана широко раскрыла свои черные глазки, чуть заметно приподнятые на углах.  - Правду ты говоришь, папа Гари? Подруга! Большая мусме! У Ханы будет новая подруга!  - кричала она восторженным голосом и, как пестрый мотылек, закружилась по комнате.
        - Мусме! Такая же Мусме, как Хана!  - заразительно весело смеялась она.
        Потом неожиданно стала серьезной и, приблизившись к своему названному отцу, начала самым обстоятельным образом расспрашивать князя, какого возраста новая подруга, какие у нее волосы, глаза, губы. Будет ли она любить ее, Хану, будет ли охотно забавлять ее, или предпочтет сидеть в углу над книжкой, как это делает эта скучная madame Веро.
        Князь обстоятельно рассказал Хане про Лику. Самым тщательным образом описал ее наружность и долго-долго говорил о ее необычайной доброте и умении привязывать к себе и детей, и взрослых. Об одном только не сказал князь Гарин, что белокурая девушка, которую он так хвалил своей приемной дочурке, сделается его женою, и что он так же будет любить ее и заботиться о ней, как заботился до сих пор после смерти первой жены об одной только Хане.
        - Надо исподволь подготовить девочку к тому, что у нее будет новая воспитательница, сразу не следует волновать ее и без того взволнованную новостью приобретения старшей подруги,  - решил он в глубине души. И снова стал рассказывать о Лике дочурке, заставив маленькую японочку радоваться от души от предстоящего ей удовольствия иметь такую прекрасную подругу.
        В этот вечер Хана заснула позднее обыкновенного, сладко мечтая о златокудрой девушке, которая придет делиться с нею ее, Ханиными, радостями и невзгодами. И во сне она видела Лику, такою, какою описывал ей ее князь. И сонная девочка сладко улыбалась своим грезам и протягивала руки, желая во что бы то ни стало обнять милое златокудрое существо.

        XVIII

        - Тише! Не будите их. Они только что уснули.
        - Но разве теперь время спать? Что за странные порядки в этом доме!
        Рен, щегольски одетая в дорожный суконный туалет, с сумочкой через плечо, заглянула в спальню Лики.
        - Всю ночь не спали… Головка разболелась… под утро только и соснули немножко,  - предупредительно докладывала ей Феша.
        - Экая досада! Я только что с дороги. У вас какое-то сонное царство… И могут же безалаберные люди спать целые дни!  - возмущалась Рен, пожимая своими тонкими плечами.
        - Я не сплю. Что такое? Кто там, Феша?  - послышался с постели тревожный голос Лики.  - Ах, Рен, как я рада тебя видеть! Отчего вы вернулись так рано, однако?
        - Но мы и не думали возвращаться. Барон, мой муж, остался в замке, а я прилетела сюда с мисс Пинч с курьерским. Ты посмотри только на эту телеграмму,  - возмущенным тоном заключила она, протягивая бумажку Лике.
        Феша ловко раздвинула драпировки окна, и целый сноп солнечных лучей ворвался в комнату. Рен тут только при ярком освещении заметила счастливое личико Лики.
        - Ну, так я и знала, ты сияешь! Значить, ты счастлива. Взгляни, однако, что телеграфировал мне ночью Анатоль.

        «Милая Рен. Случилось событие: нынче вечером князь сделал предложение Лике. Надо, чтобы ты приехала домой поздравить ее».

        - Как? Что такое? Когда же он успел однако!  - смущенно залепетала Лика.
        - Это мне надо спросить тебя! Вы живете здесь и находитесь в курсе всего. Послана срочной. Я, как только получила, сейчас же с ночным поездом сюда. Как видишь, я достаточно нежная сестрица,  - и Рен иронически скривила губы, что должно было означать улыбку на ее длинном лице.
        - Благодарю тебя, Рен, от всего сердца! А вот Толя бессовестный, ни говоря ни слова телеграфировал тебе, прежде нежели мама обо всем узнала. Это верно тогда, когда он за тройкой ездил.
        - За какой тройкой?
        - Да ведь мы катались вчера! Ах, да ты не знаешь!
        И Лика рассказала сестре все, что случилось с нею, торопливо одеваясь в то же время при помощи Феши.
        Было около часа дня, князь или уже был у ее матери или должен был приехать каждую минуту. Ах, как она волновалась сейчас! Полночи она провела за письмом к тете Зине и синьору Виталио. Она писала им, что теперь ее деятельность на пользу человечеству развернется шире и мощнее. Она выходит замуж за человека, который будет помогать ей в этом, который чувствует так же, как и она, горячую потребность всю свою жизнь, все силы отдавать на пользу нуждающимся, сирым и голодным людям.
        Да, она счастлива, вполне счастливее их Лика…
        Князь Гарин положительный, серьезный человек, много переживал в своей жизни, и тетя Зина и добрый синьор Виталио могут быть вполне спокойны за их девочку.
        И пока девушка писала эти письма, наполняя их страницы похвалами своему жениху, самое чувство Лики к князю разрасталось с каждым мгновением в груди ее.
        И долго еще не могла заснуть в эту ночь девушка: перед ее духовным взором неотступно стоял образ князя и ей казалось, что она давно сильно и крепко любит этого человека. Да, любить его крепко, всей своей душой, такого отзывчивого и мягкого ко всему доброму, светлому и благородному в мире. Сейчас же волнуясь, едва успевая отвечать на вопросы Рен, Лика одевалась, причесывалась, умывалась… Вот она и готова. Вот подает руку Рен. Выходить с нею в коридор. Идет, не слыша ног под собою в столовую, оттуда в зал, где обычно Мария Александровна принимает гостей.
        В соседней с залом гостиной у Марии Александровны сидит кто-то. Кто-то знакомый и бесконечно уже дорогой ее, Ликиному, сердцу и говорит с ее матерью.
        Она сразу узнала этот голос, тот же певучий и мягкий баритон, который так понравился ей еще там, на эстраде, в концертном зале.
        И снова сильное чувство к князю заставило забиться ее юное сердечко.
        Она не помнит, как вошла в гостиную по зову матери, как бросилась в ее объятия, как выслушивала ласковые речи Марии Александровны, произносившей добрые, светлые слова.
        - Дитя мое! Князь Всеволод Николаевич Гарин делает нам честь - просит твоей руки…
        И другой бесконечно дорогой голос, прозвучавший где-то близко-близко от нее.
        - Нет, я должен просить Лидию Валентиновну оказать мне эту честь.
        И потом все сразу смешалось в каком-то розовом хаосе счастья. Поздравления родных, лучшие пожелания счастья, сердечные советы матери, все это посыпалось сразу на счастливую Лику и ее жениха.
        Пришел Анатолий, приехал отчим, прикатила великанша баронесса. Лику затормошили расспросами на счет их будущей жизни.
        Обычно степенная, холодная гостиная Карских ожила, повеселела. Даже чопорная Рен, вызвав на свое сухое лицо некоторое подобие улыбки, постаралась выразить свое удовольствие по поводу счастья, доставшегося на долю сестры.
        Про Толю нечего было и говорить. Молодой пажик словно голову потерял от радости, забыв свой почтенный восемнадцатилетний возраст, он прыгал через кресла и стулья, барабанил на рояле свадебный марш и, разойдясь окончательно, кончил тем, что схватил мисс Пинч и завертелся с нею в вальсе к полному ужасу чопорной старухи.

        XIX

        Для Лики настали новые радостные дни. Теперь ежедневно в квартиру Карских приезжал князь. Он подолгу просиживал со своей невестой, строя планы их будущей жизни, раскрывая перед ней свои мечты на счет устройства новых сиротских домов, питомников, школ и богаделен. Все то, о чем мечтала тетя Зина, не имевшая достаточно средств для осуществления этой мечты, мог сделать свободно и легко князь Гарин, обладающей громадными капиталами.
        Грезы Лики сбывались наяву. Все ее желания осуществлялись на деле. Нашелся человек, который поможет ей жить так, как она мечтала с детства. Школы, питомники, богадельни! О, сколько труда и работы ждет ее впереди! Спасибо! Спасибо ему сердечное, этому великодушному человеку!  - восклицала не раз мысленно девушка и с каждым днем все больше и крепче привязывалась к князю, все больше и глубже чувствовала свою благодарность, уважение и горячую привязанность к нему.
        Теперь ей часто казалось странным, как могла она не думать раньше о князе. Теперь, беседуя подолгу с ним, Лика много и подробно расспрашивала его о покойной княгине, о маленькой Хане, восторгаясь добродетелью первой, она мечтала как можно скорей увидеться и познакомиться со второй.
        - Успеете еще сделать это, моя дорогая!  - утешал ее князь.  - Хана - капризное маленькое создание. Ее надо исподволь подготовить к готовящейся ей в жизни перемене. Теперь я приучаю ее понемногу к мысли, что у нее будет прелестная, очаровательная подруга ее занятий и игр. И когда Хана, очень легко поддающаяся привязанности, будет просить меня познакомить ее с вами и привезти ее к вам поскорее, тут я и скажу ей, чем, в сущности, будете вы для нас обоих, дорогая, несравненная Лика! Не правда ли так будет лучше всего?
        - Разумеется!  - согласилась Лика,  - все это вы сделаете, все хорошо и мудро!  - прибавила она, с беззаветной преданностью глядя в лицо своему жениху.
        Иногда Лика и князь пели дуэты. Их чудные голоса разливались по всему дому, зажигая восторгом сердца слушателей. Теперь Лика уже не дичилась общества, как раньше. Напротив, ей было приятно выезжать с князем, посещать своих и его родственников и родных. Приятно было навещать светских приятельниц и делиться с ними своим счастьем.
        Она не могла не гордиться своим прекрасным, благородным женихом!
        Иногда они ездили втроем с Анатолием, когда он приходил из корпуса, или с Бэтси, часто наведывающейся к Лике, в театр и, замирая от восторга, слушали оперы, которые так любила Лика. В честь молодой пары устраивались обеды, рауты, вечера среди друзей. Князя очень любили и уважали в свете и всячески стремились почтить его и его юную невесту. Лика писала теперь уже менее длинные письма тете Зине, признаваясь, что счастье немного закружило ее и что она решительно не может понять, куда теперь уходит так много времени. И тут же, попутно, давала обещание как можно скорее войти в обычную колею и снова приниматься за обычную работу в питомнике и других благотворительных учреждениях, которые должны были быть учреждены к концу года щедрыми руками князя.

        XX

        «Ваша любимица Танюша опасно занемогла. Зовет вас в бреду и в сознании. Ради всего дорогого приезжайте, Лидия Валентиновна! Ребенок очень привязан к вам и вы усладите своим присутствием ее последние минуты. Почтительно преданная вам Валерия Коркина».

        - Танюша! Боже мой, Танюша! Она умирает!  - дрожа и волнуясь, произнесла Лика, нервно комкая в руках злополучное письмо.  - Когда вы его получили, Феша?
        - Вчера с посыльным. Вы из театра поздно приехали, барышня, я и не посмела вас беспокоить к ночи!  - самым обстоятельным образом доложила расторопная служанка.
        - Опасно занемогла вчера, а сегодня, может быть, уже без дыхания… Ужас! А я-то! Я-то забросила их, малышей моих! Ради своей глупой беспечности забросила!  - мысленно казнила себя Лика.  - По театрам да раутам разъездилась, ради удовольствий всяких жертвовала этой милой детворою… Хороша благотворительница, нечего сказать!  - злорадно прибавила она, исполненная самоуничижения и негодования к своей особе.  - Ехать во что бы то ни стало, ехать туда сейчас же. Танюша! Умненькая, тихонькая, голубоглазая Танюша, так доверчиво глядевшая на всех своими огромными глазами, и вдруг она умрет! Умерла уже, быть может! Танюша! Танюша! Какой ужас! Какое несчастье!
        Лика дрожащими руками застегивала на себе пальто, завязывала вуаль, и ее сердце билось в груди тревожным боем.
        Через полчаса она уже мчалась по Васильевскому острову в своей карете, по дороге в питомник.
        - Слава Богу, вы приехали, Лидия Валентиновна!  - встретила молодую девушку надзирательница.  - Но что с вами? Вы больны были? Отчего мы вас не видели так давно?
        - Я, нет… разве долго?  - смутилась молодая девушка.  - Что Танюша! Ей лучше? Хуже? Да?
        - Плоха Танюша! Вряд ли выживет! Жаль девочку! Такая хорошенькая, нежненькая… Самая ласковая изо всех наших детей!  - печально роняла надзирательница.
        - Умрет!  - едва удерживая слезы, глухо проронила упавшим голосом Лика.  - Но… но почему же вы раньше не дали мне знать об этом?  - с упреком бросила она Коркиной.
        - Да помилуйте, Лидия Валентиновна! Вы сами должно быть были больны!  - оправдывалась та.  - Кто бы вас посмел беспокоить? И потом, ухудшение в последние три дня началось только. Мы вас зря беспокоить не хотели. Если бы вы здоровы были, приехали бы сами! А раз вас нет, значит, больны. Иначе и быть не могло!
        - Иначе и быть не могло!  - эхом откликнулась Лика, в то время как ее сердце сжалось вполне заслуженным упреком. Она отлично поняла, что добрый князь не хотел тревожить ее в счастливые минуты и о Танюшином недуге умышленно не сказал ни слова. А она-то! Ни разу не навестила питомника за все время. О, как жестоко, как несправедливо было с ее стороны уйти в свое эгоистическое счастье, забыв обо всем остальном мире. Разве эти дети, маленькие, жалкие сироты, призреваемые здесь в питомнике, не брошены были ею на произвол судьбы за все это время?
        - Где Танюша?  - резко произнесла она, желая замаскировать охватившее ее волнение.
        - Пожалуйте. Я ее у себя в комнате держу: в детской совсем невозможно, ребята беспокоят. Сила Романович пожертвовал опять на устройство лазаретной палаты, по этой лестнице же велел нанять небольшую квартиру.
        - Сила Романович… да… да… хорошо!  - как во сне роняла Лика.
        Страх за Таню, раскаяние, угрызение совести, негодование на себя, все смешалось в душе Лики, все слилось в один сплошной мучительный хаос.
        - Тетя Лика приехала! Кто скорее к тете Лике!  - услышала она веселый голос Федюши, и вся орава детишек бросилась навстречу к ней.
        - Ты больна была? Отчего не ехала? А мы ждали, ждали! Танюша захворала… Кричит все время… Страшно! Доктор ездит, такой важный с очками на носу! Страсть!  - докладывали ей со всех сторон ребятишки.
        - Милые вы мои…  - бегло ласкала их мимоходом Лика,  - соскучилась я без вас. Постойте-ка, сейчас к Танюше схожу и вернусь к вам снова.
        Она нежно отстранила от себя прильнувшего к ней Федю, кивнула остальным и быстро направилась в комнату Коркиной.
        На широкой постели надзирательницы вся красная и пылающая, как огонь, лежала Танюша. Белокурые локоны растрепались по подушке, окружив точно сиянием исхудалое и заострившееся личико больной. Глаза девочки были широко раскрыты и блестели нестерпимым, горячечным блеском. Засохшие губки с трудом выпускали горячее дыхание.
        - Тетя Лика…  - с трудом произнесли эти губки, и исхудалая, похожая на лапку цыпленка, ручка, с трудом отделившись от одеяла, протянулась к молодой девушке.
        - Сокровище мое!  - изнемогая от жалости, произнесла Лика, осторожно охватывая исхудалое тельце ребенка.
        - Я рада, что ты приехала! Я рада!  - лепетала Танюша,  - я боялась, что не увижу тебя и князеньку. Я так тебя люблю, тетя Лика, так люблю и вот… вот увидала, наконец.
        «Что это?  - сознательное предчувствие смерти или так детский лепет у нее?» - подумала тревожно Лика и вдруг, наклонившись над Таней, сейчас только увидела багровые пятна, зловещими кругами выступившие на груди и шейке больной.
        - Когда был доктор?  - дрожащим голосом спросила она надзирательницу.
        - Вчера вечером, Лидия Валентиновна.
        - А этого он не видел?  - спросила Лика, указывая на пятна, покрывавшие тельце Тани.
        Валерия Ивановна, очевидно, сама только что заметила их сейчас.
        - Боже мой, заразное что-то у Танюши нашей,  - прошептала она в ужасе и тревоге.
        - Надо детей отделить… или ее увезти отсюда… Надо весь приют перевернуть вверх дном. Доктора еще позвать, консилиум собрать, что ли,  - роняла слово за словом Лика, хватаясь за голову и в волнении дрожа всем телом.
        - Сейчас же детей перевести в другое помещение… сию минуту необходимо сделать это. Да.
        - Нельзя этого, Лидия Валентиновна, нельзя без княжеского приказания, он сказал, что все сделает сам, не могу действовать без него,  - отвечала Коркина, волновавшаяся не менее Горной.
        - Но Танюша умрет, пожалуй, пока мы узнаем распоряжение князя?
        - Ничего не могу поделать, Лидия Валентиновна, неудобно без его разрешения,  - твердо произнесла Коркина, а у самой сердце облилось кровью при мысли о том, что могло случиться с Таней.
        - Я поеду к нему!  - глухо произнесла Лика,  - и привезу его сюда к Танюше… Надо ее спасти!  - во что бы то ни стало спасти, поймите!
        - Не уходи, тетя Лика… побудь у меня… побудь,  - залепетала в ту же минуту в смертельной тоске больная, цепляясь своими худенькими пальчиками за платье молодой девушки.
        - Сокровище мое, я опять к тебе приеду… Маленькая моя! Бесценная моя бедняжка!
        И Лика осыпала бесконечными поцелуями слабенькую, крошечную грудку, где зловещими пятнами выступили признаки болезни. Потом, наскоро пожав руку Коркиной и сказав, что через полчаса будет здесь снова, вышла из приюта.

        XXI

        Одно жгучее безумное желание выхватить из когтей смерти Танюшу руководили Ликой, пока она ехала по бесконечным линиям Васильевского острова на Каменноостровский проспект, где жил князь. Личные чувства ее к жениху, точно придавились под тяжестью сознания несчастья, которое теперь овладело всем ее существом.
        Она винила себя в недосмотре, невнимании и в полном равнодушии к делам питомника за все последнее время, погрузившись с головой в свое личное счастье, в свои собственные мелкие, как ей казалось теперь, интересы.
        «Забросила! Забросила, цыпляток моих!  - с горечью мысленно повторяла самой себе Лика,  - забросила жалких, маленьких, точно и не было их у меня совсем на свете. Гадкая я, бездушная, скверная эгоистка!»
        Так громила она себя во всю долгую дорогу к дому князя. Но, чем ближе подъезжала Лика к незнакомому ей еще дому Гарина, тем тише и тише становилась ее злоба на себя, тем острее и ярче вспыхивала в ней неясная бессознательная радость предстоящего свидания с князем… Сейчас она увидит его, скоро, скоро… сию минуту увидит его добрые глаза, услышит его ласковый голос, так и врывающийся прямо в душу, который так близок ее любящему сердцу. С сильно бьющимся сердцем сошла Лика с извозчика у ворот княжеского дома и направилась по широкой дороге прямо к главному крыльцу, наугад отыскивая путь.
        Не слыша ног под собою, она поднялась по ступеням крыльца и позвонила у подъезда.
        Внушительного вида лакей открыл ей двери.
        - Князь дома?  - спросила молодая девушка срывающимся от волнения голосом.
        - Никак нет!
        При этом ответе на прелестном личике Лики выразилось такое красноречивое отчаяние, что даже видавшему на своем веку виды лакею стало жаль от души этой неожиданной посетительницы. Он смутно догадывался к тому же, что белокурая барышня и есть будущая хозяйка дома, будущая новая княгиня.
        - Да вы пожалуйте в кабинет-с, записочку оставьте его сиятельству!  - предложил он.
        - А… в кабинет? Хорошо!..
        Лика быстро сбросила пальто на руки лакея и, предшествуемая им, направилась по длинной анфиладе комнат.
        Вот эта громадная, мрачная комната с бюстами философов, картинами и коврами, вся заставленная громоздкой, тяжелой мебелью, о которой князь так часто говорил ей. Здесь он проводит часы, думая о ней. Здесь читает свои любимые книги, здесь работает, составляя проекты новых благотворительных дел.
        - Дайте мне бумагу,  - сказала Лика лакею,  - я напишу князю.
        - Слушаюсь!  - произнес он, почтительно глядя на молодую девушку, про которую уже слышал много хорошего и которая сразу расположила его в свою пользу открытым, добрым, честным лицом. Лика присела к письменному столу и написала на блокноте три коротенькие строчки на всякий случай.

        «Князь Всеволод! Танюша при смерти, сделайте соответствующие распоряжения насчет остальных детей, пожалуйста, так как у малютки, несомненно, заразная болезнь».

        Потом, подумав немного, Лика прибавила внизу: «жду вас немедленно в питомнике», и, отложив перо, не покидая своего места, окинула глазами комнату. Как здесь было хорошо! Здесь она непременно будет читать вслух поочередно с князем, здесь же, в этой прекрасной большой комнате станет заниматься с маленькой Ханой как с родной сестренкой: учить ее и забавлять ежедневно. Жаль только, что при всей привязанности к князю и к его покойной жене, так сильно любя обоих, до сих пор не переменила веры и осталась все тою же маленькой язычницей, проводя столько лет в европейской семье. И Лика невольно перенеслась мечтами о том недалеком будущем, когда она будет стараться убедить Хану принять христианство. Как бы это было хорошо!
        - Здравствуй,  - произнес неожиданно за ее плечами звонкий детский голосок. Молодая девушка вздрогнула и обернулась.
        Между двумя половинками темных бархатных портьер стояла яркая, пестрая, крошечная фигурка с устремленным на нее любопытным взором небольших черных блестящих глаз. Странная фигурка со своим ярким костюмом, в котором преобладали голубые, желтые и черные цвета, казалась сошедшей с какой-нибудь фарфоровой японской вазы.
        - Вы Хана?  - обратилась Лика ласково к маленькой незнакомке.  - Здравствуйте, голубушка.
        - Я - Хана!  - получился утвердительный и очень серьезный ответ.
        И лицо крошечки озарилось прелестной улыбкой.
        - Таксан иеруси мусме! Таксан иеруси,[18 - Очень хорошая девушка.] - произнесла она, разглядывая лицо, волосы и фигуру Лики,  - кра-са-ви-ца,  - с трудом выговорив по-русски трудно произносимое слово.  - Хана слышала, что русская мусме похожа на ангелов, которым молятся европейцы, и волосы у русской мусме сияют, как солнце! Но такой не видала! Про такую не думала! Вот какая мусме!  - закончила она с восторгом, и затем добавила, задумчиво помолчав мгновенье.
        - Papa Гари говорил Хане про тебя, мусме! Не раз говорил отец Хане… Ты знаешь его?.. Русский князь, что взял Хану с ее родины, где целые поля лотосов, и целые сады хризантем, где небо синее-синее и где есть много хорошеньких маленьких мусме.
        И Хана уехала оттуда, от синего океана, от родной Фузи-Ямы, от всех людей своего племени уехала Хана, как только умерла добрая мама Гари. Долго ехала по морю Хана. Увезли Хану от ее подруг из Токио в страну белых дикарей, где такой холодный снег, где надо день и ночь топить хиббачи, чтобы не превратиться в ледяную сосульку и где такие большие белые люди…
        - Милая Ханочка,  - произнесла Лика, притягивая к себе девочку, в восторге впивавшуюся взором в ее золотистые волосы и чудесные добрые глаза.
        - Так ты скучаешь здесь, в России, бедная маленькая Хана?
        - Да, Хана скучает и очень… Очень скучает!  - воскликнула маленькая дикарка с такой неподдельной искренностью, что сердце Лики дрогнуло от жалости к ней.
        - Отец обещает Хане привезти к ней большую красивую подругу, эта подруга такая же, как ты, светлая, златокудрая. Она будет рассказывать Хане о бедных маленьких детях, будет петь чудные песни и будет играть с Ханой, читать ей прекрасные книги о ее далекой Дай-Нипон и тихом океане, и синем небе над ним. И Хана будет любить златокудрую добрую фею и благодарить утром и перед ночью ложась спать Великого Духа и шесть главных божеств за то, что они, светлые, прислали ей, Хане, чудесную подругу!  - восторженно закончила маленькая дикарочка.
        - Послушай, Хана!  - серьезно глядя в лицо девочки, тихо, но внушительно, проговорила Лика.  - Когда ты молишься твоим богам, малютка, в минуты грусти и тоски, и легче тебе становится после молитвы? Я хочу знать. Подумай хорошенько и ответь мне потом.
        Хана задумалась на минуту, ее узкие восточные глазки сузились еще больше. Она долго стояла подле Лики с опущенной головой и теребила пальцами конец своего расшитого шелками пояса.
        - Ах,  - произнесла она печально,  - Хану не утешает молитва. Не проясняется сердце после нее. Papa Гари говорит, оттого это, что Хана молится не тому, кому надо. Что Бог христиан внимателен и чуток к просьбам его детей, а что другие…  - она не договорила.
        - Твой отец говорит правду, малютка,  - произнесла Лика,  - наш Христос Единственный Господь мира. Он кроток и добр, милостив и светел, как никто. Стоит попросить усиленно у Него чего-либо и Он облегчит страдающему горе, и Он милосердный придет на помощь каждому нуждающемуся и вот унесет его страдания. Ты послушай только, как Он пришел на землю, как отдал Свою жизнь за грехи людей, как пошел на злейшие страдания, чтобы искупить вину всего грешного человечества. Неужели papa Гари не говорил тебе о Нем?
        - О, много раз говорил,  - произнесла малютка,  - но ты, белая мусме, во сто крат лучше говоришь о Христе, нежели папа Гари. Но… но… Хана знает свое божество и не станет тебя слушать, мусме!
        У Ханы свои боги… Хана привыкла верить в них, в Великого Буду и в шесть главных божеств. И вера Ханы останется ее прежней верой, милая мусме. Ведь все равно ваш Христос, Бог христиан и русских, не полюбит Ханы, она слишком дурная для этого!  - и заключила свою речь пытливым вопросом девочка.
        - О, Он любит всех, моя крошка, и, конечно, тебя тоже, но почему ты считаешь себя дурною, Хана?  - осведомилась заинтересованная Лика.
        Японочка улыбнулась лукаво, потупилась со смущенной улыбкой и начала перечислять, отгибая свои крошечные пальчики.
        - Хана злая… капризная… непослушная… Хана не слушается madame Веро… Не слушается и papa Гари… Хана дурная девочка. Papa Гари, уезжая нынче до утра, просил Хану учиться по французски с madame Веро - Хана не училась. Просил носить европейские платья, а Хана, лишь только уехал papa Гари, надела кимоно и оби и причесалась по-японски. Отец не любит, когда Хана ходит в своих японских костюмах; papa Гари говорит, что так Хана никогда не привыкнет к русским обычаям, а Хана…
        - Разве отец твой уехал до завтра?  - с трепетом проговорила Лика в то время, как страх за участь Танюши и остальных детей мучительно всколыхнул душу.
        - Да,  - ответила Хана,  - papa Гари поехал в свою пригородную усадьбу, чтобы приготовить там помещение для деток приюта и перевезти их туда, так как одна малютка там заболела, и papa Гари боится, чтобы болезнь не перешла на других… Надо их отделить, поэтому так сказал и решил papa Гари перевезти их на время в дачу… Но это еще тайна, и там в доме, где живут дети, этого не знает никто,  - с важным таинственным видом заключила малютка.
        - Какой он предупредительный и добрый, однако!  - мысленно подумала Лика.  - И из страха огорчить и испугать меня скрыл болезнь моей любимицы Танюши. А я-то что думала, гадкая эгоистка! Я-то и думать забыла о детках моих!  - И со стесненным сердцем, смущенная и опечаленная, она прикрыла лицо рукою.
        - Что с тобой, мусме? Ты плачешь?  - прозвенел снова детский мелодичный голосок у уха Лики, и в ту же минуту две маленькие ручонки обвились вокруг ее шеи.
        - Милая златокудрая мусме,  - залепетала девочка,  - не надо плакать… Хана не любит, когда люди плачут!.. Хана хочет, чтобы все улыбались весело, чтобы всем было радостно. И ты должна радоваться около нас, милая мусме. Ты такая прекрасная, кроткая! У тебя глаза, как океан близь Токио, а волосы точно золотые хризантемы в Дай-Нипон! У наших мусме нет таких волос. Милая мусме, скажи Хане, ведь не ошиблась Хана, ведь это ты придешь сюда к нам и будешь милой подругой Ханы? Да? Ты так похожа на ту, что описывал Хане papa Гари? Ты и есть та чудесная златокудрая волшебница, фея, скажи, мусме, да?
        Лика с улыбкой смотрела на девочку, нежно гладя рукой ее черненькую головку.
        - Детка моя,  - проговорила она,  - ты не ошиблась, я скоро поселюсь в вашем доме, буду играть и заниматься с тобою. Буду петь тебе мои песни, буду безотлучно с моей маленькой девочкой. Ведь ты будешь любить меня хоть немножко… хоть в половину того, как ты любишь покойную княгиню mama? Да?
        Лика наклонилась к девочке, ласково заглядывая ей в глаза. Мгновенно худенькие ручки Ханы снова обвились двумя тонкими змейками вокруг шеи молодой девушки. Град поцелуев посыпался на щеки, губы, глаза и волосы Лики.
        - Мусме моя! Дорогая! Красоточка! Хана угадала сразу тебя! Как взглянула, так и угадала мусме, подружку золотоволосую, синеглазую! Чудная моя! Ах, как Хана будет тебя любить! Как будет слушаться тебя во всем!
        И девочка глядела на свою будущую воспитательницу восторженными глазами.
        Лика с не меньшей горячностью возвращала милой дикарке ее ласки.
        Они сидели, крепко обнявшись, на широкой кожаной тахте в тишине кабинета и разговаривали о близком будущем. Как они славно заживут все втроем: Лика, князь-отец и Хана.
        Прошло не менее часа, по крайней мере, пока Лика не поднялась и не объявила своей маленькой собеседнице, что ей пора ехать, что ее ждет больная Танюша, за которой придется ухаживать всю ночь.
        - Теперь я уеду, крошка,  - проговорила она, обращаясь к Хане, уеду в приют к больной девочке, но скоро вернусь сюда и буду уже безотлучно с тобою. Скажи твоему отцу, когда он вернется, что Танюше стало хуже в его отсутствие и что Лика будет ждать его около кроватки больной. Передашь все в точности, Хана?
        - Передам, миленькая мусме.
        - Пока, до свиданья, детка!
        Лика наклонилась к дикарочке и крепко обняла и поцеловала ее.
        Черные узкие глазки Ханы впились в лицо девушки преданным восторженным взглядом.
        - Поди сюда, мусме!  - прошептала Хана и с торжественным видом потянула Лику к противоположной стене комнаты. Там на большом в натуральный человеческий рост портрет была изображена прелестная молодая женщина с неизъяснимым выражением кротости на болезненном личик, с ангельской улыбкой на губах.
        - Мама Кити, княгиня Гари,  - прошептала чуть слышно маленькая японочка.  - О, как Хана любила ее! Она была добрая, как Кван-Нан и очень баловала Хану. Она все просила Хану: - дочка моя, хочешь, я научу тебя молиться Иисусу христианскому… А Хана все не хотела. И тогда не покорилась Хана,  - дитя Дай-Нипон, страны восходящего солнца. Хана боялась прогневить богов и не слушалась mama Кити! Потом Кити зарыли около посольской церкви в землю, положили тяжелую мраморную плиту над нею, насадили розы около, много роз. Как думаешь ты, миленькая мусме, не рассердился русский Бог на Хану за ее упорство и не унес к себе в наказание Кити, ее дорогую mama?
        Глаза девочки пытливым взором уставились в лицо Лики.
        - Нет, нет, успокойся Хана!  - поспешила утешить ее молодая девушка.  - Наш Бог добр и милосерден, Он не обижает сирот. Княгиня Кити была слишком неземная, чтобы долго оставаться на земле!  - прибавила она, любуясь очаровательным образом покойной жены своего жениха.
        - Ты похожа на нее!  - неожиданно вскричала Хана.  - О да, ангельская мусме, ты на нее похожа, как будто ты ей родная сестра… И как это раньше Хана не заметила этого! О, глупая, глупая маленькая Хана!
        И она снова бросилась целовать лицо, руки и платье своей гостьи.

        XXII

        - Князь не может быть сегодня, он приедет завтра. Я не застала его дома,  - печально произнесла Лика, появляясь на пороге комнаты, где лежала больная Танюша.  - Детей переведите пока в дальнюю горницу. Завтра князь увезет их всех за город, к себе на дачу.
        - Хуже ей?  - взволнованным голосом спросила она Коркину, наклоняясь над мечущейся в жару и стонущей Таней.
        - Без вас был доктор, Лидия Валентиновна, сказал, что вряд ли доживет до утра наша бедняжка! У нее тяжелая, опасная болезнь, да и заразительная, вдобавок,  - чуть слышно тихо произнесла Валерия Ивановна и назвала мудреное латинское слово, определявшее недуг Тани по отзыву врача.
        - Господи! этого еще не доставало!  - с отчаянием в голосе произнесла Лика и на минуту замерла, подавленная гнетущим впечатлением. Потом она как-то разом встрепенулась вся. Взор ее загорелся энергией. Голос прозвучал затаенной силой.
        - Валерия Ивановна! Пойдите к детям и запечатайте двери на вашу половину. Изолируйте их хорошенько, заприте кругом. Завтра мы переведем их с князем отсюда… Только бы уберечь их до утра. А теперь оставьте меня вдвоем с Танюшей. Пожалуйста. Я сама хочу ухаживать за нею!
        - Но, Лидия Валентиновна,  - попробовала было запротестовать Коркина.  - Не лучше ли, если я приглашу сиделку?
        - Я одна останусь у Тани!  - решительно заявила Лика.  - Только будьте добры предупредить моих домашних письмом, что я здесь!
        Надзирательнице оставалось только подчиниться воле Лики, молодой попечительницы, и она пошла исполнять поручение последней.
        Тяжелая, мучительная ночь бесконечно потянулась для Лики. Около одиннадцати часов еще раз заезжал доктор; он снова выстукивал, выслушивал и всячески мучил бедняжку Таню, и, в конце концов, заявил, что консилиум бесполезен и что вряд ли малютка дотянет до утра.
        - А вам, барышня, я советовал бы убраться отсюда подобру, поздорову,  - дружески сказал он Лике,  - болезнь заразительная, и я не ручаюсь ни за что… Может случиться большое несчастье, предупреждаю вас, мадемуазель!
        - Я останусь все-таки здесь до утра!  - упорно возразила молодая девушка.
        - Но девочка очень плоха, повторяю,  - снова пытался убедить Лику доктор,  - а болезнь заразительна… Вашу Таню вряд ли что может спасти… Одно еще средство остается нам. Если больная уснет хорошенько, пропотеет и наберется силы, тогда еще есть кое-какая надежда на спасение. Лекарства здесь не помогут ничем. Я пропишу только кое-что для поддержки сил и прошу сохранять покой у ее постели. И все же не могу скрыть от вас, что на выздоровление надежды мало,  - закончил свою речь доктор, прощаясь с Ликой.
        Молодая девушка осталась у постели больной. Точно добрый ангел повеял крылом над умирающей малюткой. Точно Лика хотела во что бы то ни стало вознаградить усиленными заботами и уходом свою маленькую любимицу за недавнюю небрежность к ней и к остальным детям питомника. И каждый раз, когда сознательно открывались голубые глазки Танюши, они встречали ответный взор больших, исполненных любви и сострадания глаз молодой девушки.
        - Тетя Лика, ты?  - с трудом произносили запекшиеся губки малютки.
        - Я, мое сокровище! Я, моя крошечка!  - отвечала Лика и, подавляя подступающие к горлу слезы, обнимала Танюшу, чувствуя под своими пальцами выступившие от худобы ребрышки бедного ребенка.
        Девушка с ужасом думала о том, что, догляди она раньше, поинтересуйся прежде обо всех этих вверенных ее попечению крошечных существ, жизнь Танюши не погибла бы в самом ее начале.
        Ребенок затих на некоторое время. Танюша не бредила и не металась больше, а только слабо трепетала в постельке, как подстреленная птичка, ее жалкое, худенькое тельце, ее губки, широко раскрытые, как у птенчика, жадно хватали воздух.
        - Жарко! Пить!  - шептала то и дело охрипшим голоском больная.  - Тетя Лика, пить! Где ты, где ты?
        - Я тут, моя радость! Малютка моя ненаглядная! Я тут!  - и Лика поила Танюшу, с трудом пропуская воду сквозь судорожно сжатые зубы ребенка.
        - Душно! Душно!  - пролепетала снова через минуту Танюша тем же беззвучным, слабым голосом.
        Тогда Лика быстро схватила ножницы со стола и в одну секунду обрезала пышные локоны девочки.
        - Так лучше, не правда ли, мой ангел?  - нежно наклонясь над больною, спросила она.
        Та силилась ответить и не могла, силилась улыбнуться, но улыбка не вышла. Только слабая судорога скривила запекшиеся губки.
        - Боже! Спаси ее! Сделай чудо, спаси ее, Господи!  - в отчаянии простонала Лика.  - Не накладывай вечного укора мне на душу за мой непростительный эгоизм, исцели ее!  - падая перед киотой, стоявшей в углу комнаты, лепетала она, судорожно сжимая руки.  - Возьми мою жизнь, но сохрани Танюшу! Молю Тебя, Господи, о ее исцелении!
        Горячая молитва так и лилась без удержу с губ молодой девушки.
        Так никогда еще не молилась в своей жизни Лика. Слезы струились по ее лицу. Глаза с теплой верой и надеждой смотрели на образ.
        - Господи!  - произносила она в страстном порыве,  - если выздоровеет Таня, я отрекусь от веселья, выездов и все свое время целиком буду посвящать нуждающимся в моей помощи, а особенно детям…  - шептала она, до боли сжимая руки,  - только услышь меня, Господи!
        Уже светало, когда Лика обессиленная поднялась с колен.
        - Танюша!  - тихо позвала она, склоняясь над постелью девочки.
        Ответа не было.
        - Умерла!  - вихрем пронеслось в мыслях Лики и, вся холодная от ужаса, она склонилась ближе к лицу Тани.
        Девочка лежала без движения и теперь казалась мертвой. Но детская грудка еще дышала неровно. Губки ловили воздух, как и вчера.
        - Что это, однако?
        Глаза Лики впились в лицо Тани… Что-то блестело на ней, точно росинки здесь и там. Крупные капли пота выступили незаметно по всему лицу девочки.
        Танюша спала. Это был тот сон, придающий силы, о котором говорил доктор, что он один может облегчить тяжелое положение больной.
        Танюша слабо застонала. Лика быстро прильнула к ней.
        - Танюша!  - тихонько прошептала она,  - тебе лучше, скажи?
        Глаза Тани внезапно раскрылись во всю их величину и сияли теперь, как два огромные синие камня. Все личико светилось какой-то непонятной, точно неземной улыбкой.
        - Да, мне лучше,  - слабым шепотом проронила она.  - Тетя Лика, дай мне твою ручку! Мне лучше… я люблю тебя, тетя Лика!..
        Таня глубоко вздохнула продолжительным, как бы облегченным вздохом, вырвавшимся из самых недр ее детского существа, затем снова опустилась головой на подушку. И вскоре заснула опять.
        Когда под утро врач снова приехал взглянуть на больную, он был удивлен больше самой Лики той поразительной перемене, которая произошла с ее любимицей.
        - Девочка спасена просто чудом!  - произнес он радостно,  - что вы сделали с ней?
        Что сделала Лика? Увы, ничего! Она только молилась…

* * *

        Когда князь приехал в приют и Валерия Ивановна пришла известить о его приезде Лику, молодая девушка едва нашла в себе силы выйти навстречу жениху. Сердце ее радостно билось в груди, лицо улыбалось, но полная слабость и головокружение совершенно валило с ног Лику.
        - Но вы больны, дитя мое!  - с испугом и тревогою при виде состояния Лики, вскричал князь.
        - О, это пустяки… Танюша спасена, вот где радость!  - проговорила та слабым, чуть слышным голосом и вдруг зашаталась и с бледным, как смерть, лицом упала на руки подоспевшего доктора…

        XXIII

        По занесенной снегом улице Петербурга под свист зимней метелицы, медленно трусил в своем невозмутимом равнодушии извозчик.
        В санях сидела дама лет пятидесяти, некрасивое, но энергичное лицо ее с выражением явного неудовольствия, поминутно поворачивалось из стороны в сторону. Несколько короткая верхняя губа брезгливо подергивалась.
        Но несмотря на кажущуюся суровость лица, дама производила очень выгодное, приятное впечатление. Начиная с умного взора, кончая сжатыми губами, все говорило о силе воли и непобедимой энергии в этом пожилом существе.
        Сани въехали на Невский, затем на Морскую и затрусили еще медленнее, еще томительнее теперь.
        «Господи, да что же это за ужас!  - мысленно негодовала путница,  - какие здесь извозчики, однако. И это столица, знаменитый Петров-город… прославленная Северная Пальмира».
        - Да скоро ли! Скоро ли, наконец,  - совсем уже теряя последнее спокойствие, обратилась она взволнованным голосом к вознице.
        - Да почитай, что уже приехали. На Караванную нанимала, а здесь Караванная евона,  - невозмутимо изрек возница.
        - Что ж ты раньше не говорил! Фу, ты какой батюшка мой странный!  - ворчливо укоряла дама своего флегматичного возницу.  - Мне нужен дом № 18. Скорее!
        Извозчик подстегнул лошадь и подъехал к указанному дому.
        С легкостью девочки приезжая дама выпрыгнула из саней, быстро расплатилась с извозчиком и еще быстрее вбежала в подъезд.
        - Здесь живут Карские?  - спросила она дрогнувшим голосом у открывающего ей дверь швейцара.
        - Так точно-с. Только они нынче не принимают, сударыня. Не знаете вы, видать, что у них^:^ не все благополучно в доме!  - произнес тот, смущенно глядя в лицо даме,  - и чужих не велено принимать.
        - А что такое?
        Внезапная бледность покрыла лицо вновь прибывшей.
        - Больны барышня у них очень. Сегодня вторая неделя пошла, как в беспамятстве они… барышня-то наша. Как привезли их тогда из приюта, значит, вторая неделя тому пошла. Обморок с ними приключился. А потом и пошло: кричат, бредят, не узнают никого, в полном беспамятстве, значит. Докторов лучших выписали, ничего не помогают, нет облегченья.
        - Слушайте,  - внезапно прервала речь словоохотливого швейцара вновь приезжая,  - я - тетка, родная тетка и воспитательница Лидии Валентиновны, я - Зинаида Владимировна Горная, меня нельзя не впустить!
        - Пожалуйте, барыня, пожалуйте, ваше превосходительство,  - засуетился швейцар,  - Лидия Валентиновна почитай, каждый день в бреду вас поминают, ихняя горничная Феша сказывала. Тетя Зина,  - кричит, тетя Зина, иди ко мне! Да таким жалобным, жалобным голосом, что даже слезы всех прошибают.
        - Бедная детка!  - чуть слышно прошептали губы Горной,  - бедная детка,  - повторила она еще раз и с замирающим от волнения сердцем стала подниматься по лестнице.
        Лишь только Зинаида Владимировна Горная получила письмо Лики, извещавшее ее о предложении князя, она тотчас же стала устраивать свои дела, чтобы ехать в Россию.
        Ее до смерти потянуло к ее любимице Лике, в жизни которой готовилась произойти такая крупная перемена. И вот случилась беда! Бедная девушка при смерти, а она, тетя Зина, этого и не подозревала. С сильно бьющимся сердцем Горная прошла в огромную квартиру Карских, наскоро поздоровалась с обезумевшей от горя Марией Александровной и, узнав от нее, что Лика заразилась тяжелой формой тифа от Тани, тотчас последовала к дорогой больной. Увидя разметавшуюся по постели Лику, тетя Зина тихо вскрикнула от жалости и страха за свою любимицу.
        Все нежное личико Лики было покрыто багровыми пятнами, теми самыми пятнами, которые так испугали ее самое на детском тельце Танюши. Рот ссохся до неузнаваемости, почернел и жадно глотал воздух. Огромные, ярко горевшие горячечным блеском глаза, были широко раскрыты в их потемневших орбитах, и смотрели на тетку безумным, ничего непонимающим взглядом.
        А губы чуть слышно произносили непонятные, странные слова:
        - Танюша!  - лепетала в бреду Лика.  - Куколка бедная… Цветочек лотоса и хризантемы… Хризантемы!.. О, сколько их! Целый лес… Целое поле… Хризантемы - царственный цветок Японии… Хана… Хана… Держите ее… Она идет в храм Будды… Зачем! Зачем! Она должна быть христианкой! Хана, моя девочка, останься, побудь со мною… О, как кричит кто-то! Как больно ушам от этого голоса! Пусть уйдут! Пусть уйдут! Прогоните их. Куда мы едем? Куда? Какие у тебя глаза, Танюша! Точно звезды!.. Я люблю твои глаза. Смотри, кто это там в гробу? Хана? Хризантемы, или Танюша! Танюша! Бедная! Не хочу! Не хочу! Где тетя Зина! Позовите тетю Зину! Сюда! Сюда! Скорее!
        И она снова заметалась в мучительном, нечеловеческом по своей силе, томлении и забилась головой о подушки.
        - Лика, моя деточка, моя дорогая!  - склоняясь над дорогой больной, произнесла тетя Зина.
        И, никогда, во всю жизнь не проронившая ни единой слезы, эта энергичная женщина заплакала, как ребенок, горячими, жалобными слезами…

* * *

        День и ночь тетя Зина не отходить от постели больной. Никого не подпуская к ней, кроме доктора, жениха и матери. Кровать Лики поставили в светлую, большую комнату, предварительно вымытую и дезинфекцированную сулемой. Лучший доктор столицы приезжает к ней ежедневно, тщательно осматривает и выслушивает больную и то и дело меняет лекарство каждый день.
        Зинаида Владимировна, как верный страж, день и ночь прикована к большому креслу у Ликиной кровати, где дежурила с не меньшим самоотвержением до сих пор, теперь из сил выбившаяся Мария Александровна. С мучительным ожиданием вглядывается тетя в исхудалое до неузнаваемости лицо своей любимицы, всеми силами стараясь облегчить невыносимые страдания молодой девушки, вслушиваясь в ее бессвязный лепет.
        Четырнадцатый день борется между жизнью и смертью Лика. И только на четырнадцатый день, неожиданно для всех окружающих, приходит в себя. Болезнь приняла лучший оборот, лечение и тщательный уход восторжествовали над смертью, и ей стало лучше.
        - Небывалый случай!  - произнес знаменитый доктор, изумленно поднимая брови.  - Небывалый случай,  - повторил он еще раз.  - Тяжелая форма…  - он произнес мудреное латинское слово,  - в соединении с нервным волнением.  - Поздравляю вас, сударыня, у вашей племянницы железный организм,  - обратился он к тете Зине,  - и к вечеру больная окончательно придет в себя. Позаботьтесь только, чтобы ничто не взволновало ее… Никакая случайность, так как организм субъекта еще очень хрупок.
        - Детка моя, отходили тебя, родная моя!  - полным трепета и волнения голосом говорила тетя Горная по уходе врача, склоняясь над головой Лики.  - Спаси тебя Господь, бедная, милая детка!  - и она перекрестила затихшую теперь в легком забытьи племянницу.
        - Мери, голубушка!  - минутой позднее обратилась тетя Зина к Марии Александровне, тоже не отходившей ни на шаг от постели дочери.  - Я не могу ей показаться сразу, а она не сегодня, завтра все понимать будет. Подготовьте осторожно к моему приезду мою милую деточку…
        И Мария Александровна приняла на себя эту нелегкую задачу.
        Прошла еще неделя. Лика уже сознавала все окружающее, слабо улыбалась матери и ела из ее рук и кашку и бульон.
        - Наделала же я вам хлопот, мамочка,  - тихо говорила она своим измученным, слабым голоском.
        - Золотая моя! Живи только, поправляйся и ни о чем не думай,  - отвечала та, с беззаветной любовью глядя в исхудалое личико больной.
        - А известий нет из приюта, милая мамочка?  - осведомилась минутой позднее Лика.
        - Как же, как же!  - поспешила ответить Мария Александровна.  - Князь каждый день приезжает, говорит, что детишки чувствуют себя великолепно на даче. И твоя Таня поправилась вполне.
        Лика счастливо улыбнулась.
        - И еще есть для тебя и другая приятная новость,  - снова заговорила Мария Александровна.  - Тетя Зина едет сюда к нам…  - с легкой нерешительностью заключила она.
        - Что?
        Сильно-сильно забилось сердце молодой девушки, грудь ходуном заходила под тонкой тканью сорочки от охватившего ее волнения.
        - Когда? Когда она приедет, тетя моя?  - задыхаясь от радости, пролепетала больная.
        - Да теперь уж скоро, Ликушка, телеграмма была,  - фантазировала Мария Александровна, с тревогой следя за малейшими изменениями на этом худеньком личике и все еще не решаясь сказать правду, трепеща за свою слабую дочурку.
        - Скоро будет теперь, говорите вы? А как скоро? Сегодня? Или, может быть, мамочка… да говорите же, не мучьте, милая!  - едва слышно прошептала Лика.
        - Ликушка, золотая, не тревожься детка моя!  - совсем растерявшись и гладя по головке как ребенка молодую девушку, успокоила дочь Карская.
        - Лика моя!  - послышалось в ту же минуту с порога комнаты и заплаканная Зинаида Владимировна в одно мгновение была уже подле постели больной.
        - Тетечка!  - могла только вскрикнуть Лика, замерла от счастья у нее на груди.

        XXIV

        Месяца два спустя, совсем уже выздоровевшая, Лика венчалась с князем Всеволодом Гариным.
        Богатырь Сила Романович и Толя были шаферами у невесты.
        Лика убедила мать не делать роскошной свадьбы. Она упросила князя ассигнованные на свадебные торжества деньги пожертвовать на питомник.
        Приглашенных было немного: семья Карских, тетя Зина, Рен с мужем, баронесса Циммерванд, Сила с сестрою и больше никого. Таково было желание жениха и невесты. Тотчас после венчания решено было поехать в Нескучное, которое князь купил у Марии Александровны, и где они с Ликой решили устроить богадельню и больницу для бедняков. Тетя Зина и Хана должны были сопутствовать им туда.
        - Да, да, в Нескучное… и не на лето только, а навсегда, как в детстве! мечтала я жить среди бедняков,  - мысленно говорила себе Лика.  - Вот где смысл жизни ее, где ее заветные идеалы! Вот оно ее счастье, неизменное счастье! Благо, тетю Зину удалось уговорить Лике остаться теперь вместе с ними навсегда в России.  - Добрая, милая тетя, она только и мечтает видеть довольной и счастливой свою Лику. И как чудесно сделал князь, купив Нескучное. Сколько им всем предстоит теперь там дела и труда! Любимого труда!
        Когда кончился свадебный обряд и новобрачные прошли на амвон слушать напутственный молебен, Лика взглянула на мужа… Да, именно он, а никто иной не мог бы так подойти душою к ее, Ликиной, душе. И как она благодарна за это! Пока она болела, пока лежала при смерти, он целыми днями и ночами простаивал у ее дверей, полный ужаса и скорби за нее. И каким счастьем сияло его лицо, когда она стала поправляться! Он так неисчерпаемо добр и предупредителен к ней, Лике, к ее малейшим желаниям!
        Да, да, такого именно спутника жизни надо было ей, душевного, отзывчивого к нуждам других, чуткого и доброго, доброго без конца. Как они будут работать все вместе! Они оба - тетя Зина, Хана… Да, да, и маленькую Хану тоже, они приучат к работе. Она тоже должна идти по стопам старших, окружающих ее, друзей.
        Лика живо воспроизвела в своем воображении трогательный образ маленькой японочки. Сегодня ее не было в церкви… Почему?
        Несколько дней тому назад девочка приехала к Лике в сопровождении madame Веро.
        До глубины души растрогало их недолгое свидание Лику.
        Едва увидя выздоровевшую, поправившуюся от болезни Лику, Хана бросилась к ее ногам и залепетала в иступленном восторге, покрывая поцелуями лицо, руки и платье молодой девушки.
        - О, миленькая, бедненькая мусме! Хана счастлива снова, когда видит тебя живою! Хана дрожала… Хана боялась, что бедненькую мусме зароют, как покойную mama-княгиню в могилу. А Хана так любит мусме! Так любит, Хана слышала от мусме, что Христос христиан и русских милосерднее Великого Будды и шести главных божеств. Милосерднее самой Кван-Нан и всех в мире. И вот Хана решилась: если мусме поправится, сделать такое большое, большое дело.
        Тут Хана таинственно замолкла, приложив пальчик к губам. Об этой таинственности думала Лика, едучи в карете из церкви в дом мужа.
        В роскошной квартире князя Гарина уже собрались все немногие приглашенные на свадьбу, когда сияя своей скромной красотою и белизной своего свадебного наряда, Лика об руку с мужем переступила порог его гостиной.
        И вмиг что-то стремительное и бурное бросилось к ней на шею.
        - Беленькая мусме!  - Задохнувшись от прилива восторга, кричала Хана, покрывая поцелуями шею новобрачной.  - Беленькая мусме! Дождалась тебя, наконец, дождалась.
        - Хана, милая Хана!  - ласкала девочку Лика.
        - Послушай, мусме Лика, Хане надо открыть своему другу большую, большую тайну!  - Торжественно произнесла последняя, увлекая новобрачную в кабинет названного отца.
        - Слушай, миленькая мусме, что скажет тебе Хана, твоя верная собачка,  - заговорила она новым серьезным голосом, какого еще не слышал у нее никто, и, усаживая Лику на тахту, сама устроилась, как котенок, подле ее плеча.  - Когда была больна маленькая девочка из приюта, что ты обещалась Богу?  - задала она тем же серьезным тоном вопрос, пытливо глядя в лицо нового друга.
        - Я дала слово, Хана,  - в тон японочке не менее серьезно ответила Лика,  - дала слово бросить отныне всякие удовольствия и отдать себя всю на служение людям, моим ближним, всю без остатка.
        - Papa Гари говорил мне это и ставил тебя мне в пример;  - подхватила все тем же серьезным тоном японочка,  - и когда в свою очередь заболела моя миленькая мусме, Хана чуть не помешалась от страха и горя… И тогда же вспомнив твое обещание, решила тоже пообещать, как ты, лишь бы не умерла миленькая мусме!
        - Что же ты обещала, Хана, дитя мое?  - живо заинтересованная речью девочки, спросила Лика.
        - О, беленькая мусме! Вот что пообещала Хана. Помнишь, ты говорила Хане о милосердии вашего христианского Бога. О Христе рассказывала ты ей, о Том милосердном Христе, Который исполняет все, что просят у Него люди. И вот, что сказала Христу маленькая Хана…  - Сделай так, чтобы выздоровела мусме Лика, чтобы не умерла мусме и тогда возьми Хану Милосердый Христос в число твоих христианских детей. Вот что пообещала тогда Хана.
        - О!  - вырвалось радостным возгласом из груди Лики и она прижала девочку к своему усиленно забившемуся сердцу.
        - Да, теперь Хана будет христианкой! Мусме Лика жива. Хана счастлива и должна отплатить за это счастье христианскому Богу!  - серьезным и проникновенным тоном говорила девочка.  - Papa Гари приводит теперь каждый день русского священника к Хане, и он учит ее молитвам, символу веры и десяти заповедям христиан. Сейчас еще Хана не может войти в христианскую церковь, но после, потом, там, в деревне ее окрестят. Дядя Сила и тетя Бэтси будут слушать обеты Ханы быть верной христианкой Милосердному Христу. Так сказал papa Гари и Хана исполнит все, что ей велят!  - с неизъяснимой трогательной покорностью закончила свою речь дъвочка.
        Лика снова заключила девочку в свои объятия.
        Пришедший за ними князь Всеволод застал эту трогательную картину.
        - О, Лика! добрый ангел, вошедший в мой дом! Чем отблагодарить вас за дарованное мне счастье,  - дрожащим голосом произнес князь, целуя руки молодой жены.
        И все трое они вышли к гостям.
        За ужином Анатолий весело шутил и дурачился с Бэтси и Ханой, говоря, что в «Нескучном очень скучно», и что вместо лошадей там ездят зимою на волках, а летом, наоборот, волки ездят на людях.
        Обе они: и девушка, и девочка заразительно смеялись шуткам молоденького пажа.
        В это же время на другом конце стола Сила Романович, у которого было свое имение близь Нескучного, предложил князю и Лике совместно построить еще один питомник, убежище для призрения бедных деревенских сирот и дом для бобылок, одиноких нищих старух.
        Лика внимательно вслушивалась в каждое слово молодого заводчика, сочувствуя и изредка вскидывая глаза на сидевшую против нее тетю Зину.
        - Видишь, тетя, сколько добрых людей на свете,  - казалось, говорили без слов эти сияющие взоры молодой женщины,  - и как приятно, как хорошо, как дивно хорошо иметь кругом таких добрых, таких отзывчивых людей!
        И радостно сияющий взор Лики уже видел где-то далеко, далеко отсюда еще так недавно, бедные деревенские избушки, теперь превратившиеся как в сказке в хорошие, крепкие деревянные дома… Огромные здания, прекрасной больницы, богадельни, убежища для бедных старух и детей, и светлый фасад новой деревенской школы, который мерещился ей уже давным-давно…
        И радостно торжествовала красивая душа Лики…

        Записки институтки

        Моим дорогим подругам, бывшим воспитанницам Павловского института выпуска 1893 года, этот скромный труд посвящаю.
    Автор

        Когда веселой чередою
        Мелькает в мыслях предо мною
        Счастливых лет веселый рой,
        Я точно снова оживаю,
        Невзгоды жизни забываю
        И вновь мирюсь с своей судьбой…

        Я вспоминаю дни ученья,
        Горячей дружбы увлеченья,
        Проказы милых школьных лет,
        Надежды силы молодые
        И грезы светлые, живые
        И чистой юности рассвет…

        ГЛАВА I
        Отъезд

        В моих ушах еще звучит пронзительный свисток локомотива, шумят колеса поезда - и весь этот шум и грохот покрывают дорогие моему сердцу слова:
        - Христос с тобой, деточка!
        Эти слова сказала мама, прощаясь со мною на станции.
        Бедная, дорогая мама! Как она горько плакала! Ей было так тяжело расставаться со мною!
        Брат Вася не верил, что я уезжаю, до тех пор пока няня и наш кучер Андрей не принесли из кладовой старый чемоданчик покойного папы, а мама стала укладывать в него мое белье, книги и любимую мою куклу Лушу, с которой я никак не решилась расстаться. Няня туда же сунула мешок вкусных деревенских коржиков, которые она так мастерски стряпала, и пакетик малиновой смоквы, тоже собственного ее приготовления. Тут только, при виде всех этих сборов, горько заплакал Вася.
        - Не уезжай, не уезжай, Люда,  - просил он меня, обливаясь слезами и пряча на моих коленях свою курчавую головенку.
        - Люде надо ехать учиться, крошка,  - уговаривала его мама, стараясь утешить.  - Люда приедет на лето, да и мы съездим к ней, может быть, если удастся хорошо продать пшеницу.
        Добрая мамочка! Она знала, что приехать ей не удастся - наши средства, слишком ограниченные, не позволят этого,  - но ей так жаль было огорчать нас с братишкой, все наше детство не расстававшихся друг с другом!..
        Наступил час отъезда. Ни я, ни мама с Васей ничего не ели за ранним завтраком. У крыльца стояла линейка; запряженный в нее Гнедко умильно моргал своими добрыми глазами, когда я в последний раз подала ему кусок сахару. Около линейки собралась наша немногочисленная дворня: стряпка Катря с дочуркой Гапкой, Ивась - молодой садовник, младший брат кучера Андрея, собака Милка - моя любимица, верный товарищ наших игр - и, наконец, моя милая старушка няня, с громкими рыданиями провожающая свое «дорогое дитятко».
        Я видела сквозь слезы эти простодушные, любящие лица, слышала искренние пожелания «доброй панночке» и, боясь сама разрыдаться навзрыд, поспешно села в бричку с мамой и Васей.
        Минута, другая, взмах кнута - и родимый хутор, тонувший в целой роще фруктовых деревьев, исчез из виду. Потянулись поля, поля бесконечные, милые, родные поля близкой моему сердцу Украины. А день, сухой, солнечный, улыбался мне голубым небом, как бы прощаясь со мною…
        На станции меня ждала наша соседка по хуторам, бывшая институтка, взявшая на себя обязанность отвезти меня в тот самый институт, в котором она когда-то воспитывалась.
        Недолго пришлось мне побыть с моими в ожидании поезда. Скоро подползло ненавистное чудовище, увозившее меня от них. Я не плакала. Что-то тяжелое надавило мне грудь и клокотало в горле, когда мама дрожащими руками перекрестила меня и, благословив снятым ею с себя образком, повесила его мне на шею.
        Я крепко обняла дорогую, прижалась к ней. Горячо целуя ее худенькие, бледные щеки, ее ясные, как у ребенка, синие глаза, полные слез, я обещала ей шепотом:
        - Мамуля, я буду хорошо учиться, ты не беспокойся.
        Потом мы обнялись с Васей, и я села в вагон.
        Дорога от Полтавы до Петербурга мне показалась бесконечной.
        Анна Фоминишна, моя попутчица, старалась всячески рассеять меня, рассказывая мне о Петербурге, об институте, в котором воспитывалась она сама и куда везла меня теперь. Поминутно при этом она угощала меня пастилой, конфектами и яблоками, взятыми из дома. Но кусок не шел мне в горло. Лицо мамы, такое, каким я его видела на станции, не выходило из памяти, и мое сердце больно сжималось.
        В Петербурге нас встретил невзрачный, серенький день. Серое небо грозило проливным дождем, когда мы сходили на подъезд вокзала.
        Наемная карета отвезла нас в большую мрачную гостиницу. Я видела, сквозь стекла ее, шумные улицы, громадные дома и беспрерывно снующую толпу, но мои мысли были далеко-далеко, под синим небом моей родной Украины, в фруктовом садике, подле мамочки, Васи, няни…

        ГЛАВА II
        Новые лица, новые впечатления

        Было 12 часов дня, когда мы подъехали с Анной Фоминишной к большому красному зданию в Х-й улице.
        - Это вот и есть институт,  - сказала мне моя спутница, заставив дрогнуть мое и без того бившееся сердце.
        Еще больше обомлела я, когда седой и строгий швейцар широко распахнул передо мной двери… Мы вошли в широкую и светлую комнату, называемую приемной.
        - Новенькую-с привезли, доложить прикажете-с княгине-начальнице?  - важно, с достоинством спросил швейцар Анну Фоминишну.
        - Да,  - ответила та,  - попросите княгиню принять нас.  - И она назвала свою фамилию.
        Швейцар, неслышно ступая, пошел в следующую комнату, откуда тотчас же вышел, сказав нам:
        - Княгиня просит, пожалуйте.
        Небольшая, прекрасно обставленная мягкой мебелью, вся застланная коврами комната поразила меня своей роскошью. Громадные трюмо стояли между окнами, скрытыми до половины тяжелыми драпировками; по стенам висели картины в золоченых рамах; на этажерках и в хрустальных горках стояло множество прелестных и хрупких вещиц. Мне, маленькой провинциалке, чем-то сказочным показалась вся эта обстановка.
        Навстречу нам поднялась высокая, стройная дама, полная и красивая, с белыми как снег волосами. Она обняла и поцеловала Анну Фоминишну с материнской нежностью.
        - Добро пожаловать,  - прозвучал ее ласковый голос, и она потрепала меня по щечке.
        - Это маленькая Людмила Влассовская, дочь убитого в последнюю кампанию Влассовского?  - спросила начальница Анну Фоминишну.  - Я рада, что она поступает в наш институт… Нам очень желанны дети героев. Будь же, девочка, достойной своего отца.
        Последнюю фразу она произнесла по-французски и потом прибавила, проводя душистой мягкой рукой по моим непокорным кудрям:
        - Ее надо остричь, это не по форме. Аннет,  - обратилась она к Анне Фоминишне,  - не проводите ли вы ее вместе со мною в класс? Теперь большая перемена, и она успеет ознакомиться с подругами.
        - С удовольствием, княгиня!  - поспешила ответить Анна Фоминишна, и мы все трое вышли из гостиной начальницы, прошли целый ряд коридоров и поднялись по большой, широкой лестнице во второй этаж.
        На площадке лестницы стояло зеркало, отразившее высокую, красивую женщину, ведущую за руку смуглое, кудрявое, маленькое существо, с двумя черешнями вместо глаз и целой шапкой смоляных кудрей. «Это - я, Люда,  - мелькнуло молнией в моей голове.  - Как я не подхожу ко всей этой торжественно-строгой обстановке!»
        В длинном коридоре, по обе стороны которого шли классы, было шумно и весело. Гул смеха и говора доносился до лестницы, но лишь только мы появились в конце коридора, как тотчас же воцарилась мертвая тишина.
        - Maman, Maman идет, и с ней новенькая, новенькая,  - сдержанно пронеслось по коридорам.
        Тут я впервые узнала, что институтки называют начальницу «Maman».
        Девочки, гулявшие попарно и группами, останавливались и низко приседали княгине. Взоры всех обращались на меня, менявшуюся в лице от волнения.
        Мы вошли в младший класс, где у маленьких воспитанниц царило оживление. Несколько девочек рассматривали большую куклу в нарядном платье, другие рисовали что-то у доски, третьи, окружив пожилую даму в синем платье, отвечали ей урок на следующий день.
        Лишь только Maman вошла в класс, все они моментально смолкли, отвесили начальнице условный реверанс и уставились на меня любопытными глазами.
        - Дети,  - прозвучал голос княгини,  - я привела вам новую подругу, Людмилу Влассовскую, примите ее в свой круг и будьте добрыми друзьями.
        - Mademoiselle,  - обратилась Maman к даме в синем платье,  - вы займетесь новенькой.  - Затем, обращаясь к Анне Фоминишне, она сказала: - Пойдемте, Аннет, пусть девочка познакомится с товарками.
        Анна Фоминишна послушно простилась со мной.
        Мое сердце екнуло. С ней уходила последняя связь с домом.
        - Поцелуйте маму,  - шепнула я ей, силясь сдержать слезы.
        Она еще раз обняла меня и вышла вслед за начальницей.
        Лишь только большая стеклянная дверь закрылась за ними, я почувствовала полное одиночество.
        Я стояла, окруженная толпою девочек - черненьких, белокурых и русых, больших и маленьких, худеньких и полных, но безусловно чужих и далеких.
        - Как твоя фамилия? Я не дослышала,  - спрашивала одна.
        - А зовут?  - кричала другая.
        - Сколько тебе лет?  - приставала третья.
        - А ты любишь пирожные?  - раздался голос со стороны.
        Я не успевала ответить ни на один из этих вопросов.
        - Влассовская,  - раздался надо мною строгий голос классной дамы,  - пойдемте, я покажу вам ваше место.
        Я вздрогнула. Меня в первый раз называли по фамилии, и это неприятно подействовало на меня.
        Классная дама взяла меня за руку и отвела на одну из ближайших скамеек. На соседнем со мною месте сидела бледная, худенькая девочка с двумя длинными, блестящими, черными косами.
        - Княжна Джаваха,  - обратилась классная дама к бледной девочке,  - вы покажете Влассовской заданные уроки и расскажете ей правила.
        Бледная девочка встала при первых словах классной дамы и подняла на нее большие черные и недетские серьезные глаза.
        - Хорошо, мадмуазель, я все сделаю,  - произнес несколько гортанный, с незнакомым мне акцентом голос, и она опять села.
        Я последовала ее примеру.
        Классная дама отошла, и толпа девочек нахлынула снова.
        - Ты откуда?  - звонко спросила веселая, толстенькая блондинка с вздернутым носиком.
        - Из-под Полтавы.
        - Ты - хохлушка! Ха-ха-ха!.. Она, mesdames, хохлушка!  - разразилась она веселым раскатистым смехом.
        - Нет,  - немного обиженным тоном ответила я,  - у мамы там хутор, но мы сами петербургские… Только я там родилась и выросла.
        - Неправда, неправда, ты - хохлушка,  - не унималась шалунья.  - Видишь, у тебя и глаза хохлацкие и волосы… Да ты постой… ты - не цыганка ли? Ха-ха-ха!.. Правда, она - цыганка, mesdames?
        Мне, уставшей с дороги и смены впечатлений, было крайне неприятно слышать весь этот шум и гам. Голова моя кружилась.
        - Оставьте ее,  - раздался несколько властный голос моей соседки, той самой бледной девочки, которую классная дама назвала княжной Джавахой.  - Хохлушка она или цыганка, не все ли равно?.. Ты - глупая хохотунья, Бельская, и больше ничего,  - прибавила она сердито, обращаясь к толстенькой блондинке.  - Марш по местам! Новенькой надо заниматься.
        - Джаваха, Ниночка Джаваха желает изображать покровительницу новенькой…  - зашумели девочки.  - Бельская, слышишь? Попробуй-ка «нападать»,  - поддразнивали они Бельскую.
        - Куда уж нам с сиятельными!  - с досадой ответила та, отходя от нас.
        Когда девочки разошлись по своим местам, я благодарно взглянула на мою избавительницу.
        - Ты не обращай на них внимания; знаешь,  - сказала она мне тихо,  - эта Бельская всегда «задирает» новеньких.
        - Как вас зовут?  - спросила я мою покровительницу, невольно преклоняясь перед ее положительным, недетским тоном.
        - Я - княжна Нина Джаваха-алы-Джамата, но ты меня попросту зови Ниной. Хочешь, мы будем подругами?
        И она протянула мне свою тоненькую ручку.
        - О, с удовольствием!  - поспешила я ответить и потянулась поцеловать Нину.
        - Нет, нет, не люблю нежностей! У всех институток привычка лизаться, а я не люблю! Мы лучше так…  - И она крепко пожала мою руку.  - Теперь я тебе покажу, что задано на завтра.
        Пронзительный звонок не дал ей докончить. Девочки бросились занимать места. Большая перемена кончилась. В класс входил француз-учитель.

        ГЛАВА III
        Уроки

        Худенький и лысый, он казался строгим благодаря синим очкам, скрывавшим его глаза.
        - Он предобрый, этот monsieur Ротье,  - как бы угадывая мои мысли, тихо шепнула Нина и, встав со скамьи, звучно ответила, что было приготовлено на урок.  - Зато немец - злюка,  - так же тихо прибавила она, сев на место.
        - У нас - новенькая, une nouvelle eleve (новая ученица),  - раздался среди полной тишины возглас Бельской.
        - Ah?  - спросил, не поняв, учитель.
        - Taisez-vous, Bielsky (молчите, Бельская),  - строго остановила ее классная дама.
        - Всюду с носом,  - сердито проговорила Нина и передернула худенькими плечиками.
        - Mademoiselle Ренн,  - вызвал француз,  - voulez-vous repondre votre lecon (отвечайте урок).
        Очень высокая и полная девочка поднялась с последней скамейки и неохотно, вяло пошла на середину класса.
        - Это - Катя Ренн,  - поясняла мне моя княжна,  - страшная лентяйка, последняя ученица.
        Ренн отвечала басню Лафонтэна, сбиваясь на каждом слове.
        - Tres mal (очень плохо),  - коротко бросил француз и поставил Ренн единицу.
        Классная дама укоризненно покачала головою, девочки зашевелились.
        Тою же ленивой походкой Ренн совершенно равнодушно пошла на место.
        - Princesse Djiavaha, allons (княжна Джаваха),  - снова раздался голос француза, и он ласково кивнул Нине.
        Нина встала и вышла, как и Ренн, на середину класса. Милый, несколько гортанный голосок звонко и отчетливо прочел ту же самую басню. Щечки Нины разгорелись, черные глаза заблестели, она оживилась и стала ужасно хорошенькая.
        - Merci, mon enfant (благодарю, дитя мое),  - еще ласковее произнес старик и кивнул девочке.
        Она повернулась ко мне,  - прошла на место и села. На ее оживленном личике играла улыбка, делавшая ее прелестной. Мне казалось в эту минуту, что я давно знаю и люблю Нину.
        Между тем учитель продолжал вызывать по очереди следующих девочек. Предо мной промелькнул почти весь класс. Одни были слабее в знании басни, другие читали хорошо, но Нина прочла лучше всех.
        - Он вам поставил двенадцать?  - шепотом обратилась я к княжне.
        Я была знакома с системой баллов из разговоров с Анной Фоминишной и знала, что 12 - лучший балл.
        - Не говори мне «вы». Ведь мы - подруги,  - и Нина, покачав укоризненно головкой, прибавила: - Скоро звонок - конец урока, мы тогда с тобой поболтаем.
        Француз отпустил на место девочку, читавшую ему все ту же басню, и, переговорив с классной дамой по поводу «новенькой», вызвал наконец и меня, велев прочесть по книге.
        Я страшно смутилась. Мама, отлично знавшая языки, занималась со мною очень усердно, и я хорошо читала по-французски, но я взволновалась, боясь быть осмеянной этими чужими девочками. Черные глаза Нины молча ободрили меня. Я прочла смущенно и сдержанно, но тем не менее толково. Француз кивнул мне ласково и обратился к Нине шутливо:
        - Prenez garde, petite princesse, vous aurez une rivale (берегитесь, княжна, у вас будет соперница),  - и, кивнув мне еще раз, отпустил на место.
        В ту же минуту раздался звонок, и учитель вышел из класса.
        Следующий урок был чистописание. Мне дали тетрадку с прописями, такую же, как и у моей соседки.
        Насколько чинно все сидели за французским уроком, настолько шумно за уроком чистописания. Маленькая, худенькая, сморщенная учительница напрасно кричала и выбивалась из сил. Никто ее не слушал; все делали, что хотели. Классную даму зачем-то вызвали из класса, и девочки окончательно разбушевались.
        - Антонина Вадимовна,  - кричала Бельская, обращаясь к учительнице,  - я написала «красивый монумент». Что дальше?
        - Сейчас, сейчас,  - откликалась та и спешила от скамейки к скамейке.
        Рядом со мною, согнувшись над тетрадкой и забавно прикусив высунутый язычок, княжна Джаваха, склонив головку набок, старательно выводила какие-то каракульки.
        Звонок к обеду прекратил урок. Классная дама поспешно распахнула двери с громким возгласом: «Mettez-vous par paires, mesdames» (становитесь в пары).
        - Нина, можно с тобой?  - спросила я княжну, становясь рядом с ней.
        - Я выше тебя, мы не под пару,  - заметила Нина, и я увидела, что легкая печаль легла тенью на ее красивое личико.  - Впрочем, постой, я попрошу классную даму.
        Очевидно, маленькая княжна была общей любимицей, так как m-lle Арно (так звали наставницу) тотчас же согласилась на ее просьбу.
        Чинно выстроились институтки и сошли попарно в столовую, помещавшуюся в нижнем этаже. Там уже собрались все классы и строились на молитву.
        - Новенькая, новенькая,  - раздался сдержанный говор, и все глаза обратились на меня, одетую в «собственное» скромное коричневое платьице, резким пятном выделявшееся среди зеленых камлотовых платьев и белых передников - обычной формы институток.
        Дежурная ученица из институток старших классов прочла молитву перед обедом, и все институтки сели за столы по 10 человек за каждый.
        Мне было не до еды. Около меня сидела с одной стороны та же милая княжна, а с другой - Маня Иванова - веселая, бойкая шатенка с коротко остриженными волосами.
        - Влассовская, ты не будешь есть твой биток?  - на весь стол крикнула Бельская.  - Нет? Так дай мне.
        - Пожалуйста, возьми,  - поторопилась я ответить.
        - Вздор! Ты должна есть и биток, и сладкое тоже,  - строго заявила Джаваха, и глаза ее сердито блеснули.  - Как тебе не стыдно клянчить, Бельская!  - прибавила она.
        Бельская сконфузилась, но ненадолго: через минуту она уже звонким шепотом передавала следующему «столу»:
        - Mesdames, кто хочет меняться - биток за сладкое?
        Девочки с аппетитом уничтожали холодные и жесткие битки… Я невольно вспомнила пышные свиные котлетки с луковым соусом, которые у нас на хуторе так мастерски готовила Катря.
        - Ешь, Люда,  - тихо проговорила Джаваха, обращаясь ко мне.
        Но я есть не могла.
        - Смотрите на Ренн, mesdames'очки, она хотя и получила единицу, но не огорчена нисколько,  - раздался чей-то звонкий голосок в конце стола.
        Я подняла голову и взглянула на середину столовой, где ленивая, вялая Ренн без передника стояла на глазах всего института.
        - Она наказана за единицу,  - продолжал тот же голосок.
        Это говорила очень миловидная, голубоглазая девочка, лет восьми на вид.
        - Разве таких маленьких принимают в институт?  - спросила я Нину, указывая ей на девочку.
        - Да ведь Крошка совсем не маленькая - ей уже одиннадцать лет,  - ответила княжна и прибавила: - Крошка - это ее прозвище, а настоящая фамилия ее - Маркова. Она любимица нашей начальницы, и все «синявки» к ней подлизываются.
        - Кого вы называете «синявками»?  - полюбопытствовала я.
        - Классных дам, потому что они все носят синие платья,  - тем же тоном продолжала княжна, принимаясь за «бламанже», отдающее стеарином.
        Новый звонок возвестил окончание обеда. Опять та же дежурная старшая прочла молитву, и институтки выстроились парами, чтобы подняться в классы.
        - Ниночка, хочешь смоквы и коржиков?  - спросила я шепотом Джаваху, вспомнив о лакомствах, заготовленных мне няней.
        Едва я вспомнила о них, как почувствовала легкое щекотание в горле… Мне захотелось неудержимо разрыдаться. Милые, бесконечно близкие лица выплыли передо мной как в тумане.
        Я упала головой на скамейку и судорожно заплакала.
        Ниночка сразу поняла, о чем я плачу.
        - Полно, Галочка, брось… Этим не поможешь,  - успокаивала она меня, впервые называя меня за черный цвет моих волос Галочкой.  - Тяжело первые дни, а потом привыкнешь… Я сама билась, как птица в клетке, когда привезли меня сюда с Кавказа. Первые дни мне было ужасно грустно. Я думала, что никогда не привыкну. И ни с кем не могла подружиться. Мне никто здесь не нравился. Бежать хотела… А теперь как дома… Как взгрустнется, песни пою… наши родные кавказские песни… и только. Тогда мне становится сразу как-то веселее, радостнее…
        Гортанный голосок княжны с заметным кавказским произношением приятно ласкал меня; ее рука лежала на моей кудрявой головке - и мои слезы понемногу иссякли.
        Через минут десять мы уже уписывали принесенные снизу сторожем мои лакомства, распаковывали вещи, заботливо уложенные няней. Я показала княжне мою куклу Лушу. Но она даже едва удостоила взглянуть, говоря, что терпеть не может кукол. Я рассказывала ей о Гнедке, Милке, о Гапке и махровых розах, которые вырастил Ивась. О маме, няне и Васе я боялась говорить, они слишком живо рисовались моему воображению: при воспоминании о них слезы набегали мне на глаза, а моя новая подруга не любила слез.
        Нина внимательно слушала меня, прерывая иногда мой рассказ вопросами.
        Незаметно пробежал вечер. В восемь часов звонок на молитву прервал наши беседы.
        Мы попарно отправились в спальню, или «дортуар», как она называлась на институтском языке.

        ГЛАВА IV
        В дортуаре

        Большая длинная комната с четырьмя рядами кроватей - дортуар - освещалась двумя газовыми рожками. К ней примыкала умывальня с медным желобом, над которым помещалась целая дюжина кранов.
        - Княжна Джаваха, новенькая ляжет подле вас. Соседняя кровать ведь свободна?  - спросила классная дама.
        - Да, m-lle, Федорова больна и переведена в лазарет.
        Очевидно, судьба мне благоприятствовала, давая возможность быть неразлучной с Ниной.
        Не теряя ни минуты, Нина показала мне, как стлать кровать на ночь, разложила в ночном столике все мои вещи и, вынув из своего шкапчика кофточку и чепчик, стала расчесывать свои длинные шелковистые косы.
        Я невольно залюбовалась ей.
        - Какие у тебя великолепные волосы, Ниночка!  - не утерпела я.
        - У нас на Кавказе почти у всех такие, и у мамы были такие, и у покойной тети тоже,  - с какой-то гордостью и тихой скорбью проговорила княжна.  - А это кто?  - быстро прибавила она, вынимая из моего чемоданчика портрет моего отца.
        - Это мой папа, он умер,  - грустно отвечала я.
        - Ах да, я слышала, что твой папа был убит на войне с турками. Maman уже месяц тому назад рассказывала нам, что у нас будет подруга - дочь героя. Ах, как это хорошо! Мой папа тоже военный… и тоже очень, очень храбрый; он - в Дагестане… а мама умерла давно… Она была такая ласковая и печальная… Знаешь, Галочка, моя мама была простая джигитка; папа взял ее прямо из аула и женился на ней. Мама часто плакала, тоскуя по семье, и потом умерла. Я помню ее, какая она была красивая! Мы очень богаты!.. На Кавказе нас все-все знают… Папа уже давно начальник - командир полка. У нас на Кавказе большое имение. Там я жила с бабушкой. Бабушка у меня очень строгая… Она бранила меня за все, за все… Галочка,  - спросила она вдруг другим тоном,  - ты никогда не скакала верхом? Нет? А вот меня папа выучил… Папа очень любит меня, но теперь ему некогда заниматься мной, у него много дел. Ах, Галочка, как хорошо было ехать горными ущельями на моем Шалом… Дух замирает… Или скакать по долине рядом с папой… Я очень хорошо езжу верхом. А глупые девочки-институтки смеялись надо мной, когда я им рассказывала про все это.
        Нина воодушевилась… В ней сказывалась южанка. Глазки ее горели как звезды.
        Я невольно преклонялась перед этой смелой девочкой, я - боявшаяся сесть на Гнедка.
        - Пора спать, дети,  - прервал наш разговор возглас классной дамы, вошедшей из соседней с дортуаром комнаты.
        М-lle Арно собственноручно уменьшила свет в обоих рожках, и дортуар погрузился в полумрак.
        Девочки с чепчиками на головах, делавших их чрезвычайно смешными, уже лежали в своих постелях.
        Нина стояла на молитве перед образком, висевшим на малиновой ленточке в изголовье кроватки, и молилась.
        Я попробовала последовать ее примеру и не могла. Мама, Вася, няня - все они, мои дорогие, стояли как живые передо мной. Ясно слышались мне прощальные напутствия моей мамули, звонкий, ребяческий голосок Васи, просивший: «Не уезжай, Люда»,  - и мне стало так тяжело и больно в этом чужом мне, мрачном дортуаре, между чужими для меня девочками, что я зарылась в подушку головой и беззвучно зарыдала.
        Я плакала долго, искренно, тихо повторяя милые имена, называя их самыми нежными названиями. Я не слышала, как m-lle Арно, окончив свой обход, ушла к себе в комнату, и очнулась только тогда, когда почувствовала, что кто-то дергает мое одеяло.
        - Ты опять плачешь?  - тихим шепотом произнесла княжна, усевшись у моих ног.
        Я ничего не ответила и еще судорожнее зарыдала.
        - Не плачь же, не плачь… Давай поболтаем лучше. Ты свесься вот так, в «переулок» (переулком назывались пространства между постелями).
        Я подавила слезы и последовала ее примеру.
        В таинственном полумраке дортуара долго за полночь слышался наш шепот. Она расспрашивала меня о доме, о маме, Васе. Я ей рассказывала о том, какой был неурожай на овес, какой у нас славный в селе священник, о том, как глупая Гапка боится русалок, о любимой собаке Милке, о том, как Гнедко болел зимой и как его лечил кучер Андрей, и о многом-многом другом. Она слушала меня с любопытством. Все это было так ново для маленькой княжны, знавшей только свои горные теснины Кавказа да зеленые долины Грузии. Потом она стала рассказывать сама, увлекаясь воспоминаниями… С особенным увлечением она рассказывала про своего отца. О, она горячо любила своего отца и ненавидела бабушку, отдавшую ее в институт… Ей было здесь очень тоскливо порою…
        - Скорее бы прошли эти скучные дни…  - шептала Нина.  - Весной за мной приедет папа и увезет меня на Кавказ… Целое лето я буду отдыхать, ездить верхом, гулять по горам…  - восторженно говорила она, и я видела, как разгорались в темноте ее черные глазки, казавшиеся огромными на матово-бледном лице.
        Мы уснули поздно-поздно, каждая уносясь мечтами на свою далекую родину…
        Не знаю, что грезилось княжне, но мой сон был полон светлых видений.
        Мне снился хутор в жаркий, ясный, июльский день… Наливные яблоки на тенистых деревьях нашего сада, Милка, изнывающая от летнего зноя у своей будки… а на крылечке за большими корзинами черной смородины, предназначенной для варенья,  - моя милая, кроткая мама. Тут же и няня, расчесывающая по десять раз в день кудрявую головенку Васи. «Но где же я, Люда?» - мелькнуло у меня в мыслях. Неужели эта высокая стриженая девочка в зеленом камлотовом платьице и белом переднике - это я, Люда, маленькая панночка с Влассовского хутора? Да, это - я, тут же со мной бледная княжна Джаваха… А кругом нас цветы, много-много колокольчиков, резеды, левкоя… Колокольчики звенят на весь сад… и звон их пронзительно звучит в накаленном воздухе…
        - Вставай же, соня, пора,  - раздался над моим ухом веселый окрик знакомого голоса.
        Я открыла глаза.
        Звонок, будивший институток, заливался неистовым звоном. Туманное, мглистое утро смотрело в окна…
        В дортуаре царило большое оживление.
        Девочки, перегоняя друг друга, в тех же смешных чепчиках и кофточках, бежали в умывальню. Все разговаривали, смеялись, рассказывали про свои сны, иные повторяли наизусть заданные уроки. Шум стоял такой, что ничего нельзя было разобрать.
        Институтский день вступал в свои права.

        ГЛАВА V
        Немецкая дама. Гардеробная

        Торопясь и перегоняя друг друга, девочки бежали умываться к целому ряду медных кранов у стены, из которых струилась вода.
        - Я тебе заняла кран,  - крикнула мне Нина, подбирая на ходу под чепчик свои длинные косы.
        В умывальной был невообразимый шум. Маня Иванова приставала к злополучной Ренн, обдавая ее брызгами холодной воды. Ренн, выйдя на этот раз из своей апатии, сердилась и выходила из себя.
        Крошка мылась подле меня, и я ее разглядела… Действительно, она не казалась вблизи такой деточкой, какою я нашла ее вчера. Бледное, худенькое личико в массе белокурых волос было сердито и сонно; узкие губы плотно сжаты; глаза, большие и светлые, поминутно загорались какими-то недобрыми огоньками. Крошка мне не нравилась.
        - Медамочки, торопитесь!  - кричала Маня Иванова и, хохоча, проводила зубной щеткой по оголенным спинам мывшихся под кранами девочек. Нельзя сказать, чтобы от этого получалось приятное ощущение. Но Нину Джаваху она не тронула.
        Вообще, как мне показалось, Нина пользовалась исключительным положением между институтками.
        Вбежала сонная, заспанная Бельская.
        - Пусти, Влассовская, ты после вымоешься,  - несколько грубо сказала она мне.
        Я покорно уступила было мое место, но Нина, подоспевшая вовремя, накинулась на Бельскую.
        - Кран занят мной для Влассовской, а не для тебя,  - строго сказала она той и прибавила, обращаясь ко мне: - Нельзя же быть такой тряпкой, Галочка.
        Мне было неловко от замечания Нины, сделанного при всех, но в то же время я была бесконечно благодарна милой девочке, взявшей себе в обязанность защищать меня.
        К восьми часам мы уже все были готовы и становились в пары, чтобы идти на молитву, когда в дортуар вошла новая для меня классная дама, фрейлейн Генинг, маленькая, полная немка с добродушной физиономией. Она была совершенной противоположностью сухой и чопорной m-lle Арно.
        - Ах, новенькая!..  - воскликнула она, и ее добрые глаза засияли лаской.  - Komm herr, mein Kind (подойди сюда, дитя мое).
        Я подошла, неистово краснея, и молча присела перед фрейлейн.
        Но каково же было мое изумление, когда классная дама наклонилась ко мне и неожиданно поцеловала меня… В горле моем что-то защекотало, глаза увлажнились, и я чуть не разрыдалась навзрыд от этой неожиданной ласки.
        - Видишь, какая она у нас добрая,  - шепнула мне Маня Иванова, заметя впечатление, произведенное на меня наставницей.
        Мы сошли в столовую. После молитвы, длившейся около получаса (сюда же входило обязательное чтение двух глав Евангелия), каждая из иноверных воспитанниц прочла молитву на своем языке. Когда читала молитву высокая, белокурая, с водянистыми глазами шведка, я невольно обратила внимание на стоявшую подле меня Нину. Княжна вся вспыхнула от радости и прошептала:
        - Она выздоровела, ты знаешь?
        - Кто выздоровел?  - шепотом же спросила я ее.
        - Ирочка… ах! да, ведь ты ничего не знаешь; я тебе расскажу после. Это - моя тайна.
        И она стала горячо молиться.
        За чаем Нина сидела как на иголках, то и дело поглядывая на дальние столы, где находились старшие воспитанницы и пепиньерки. Она, видимо, волновалась.
        - Когда ж ты мне откроешь свою тайну?  - допытывалась я.
        - В дортуаре… Фрейлейн уйдет, и я тебе все расскажу, Галочка.
        До начала уроков оставалось еще полчаса, и мы, поднявшись в класс, занялись диктовкой.
        Едва я тщательно вывела обычную немецкую фразу: «Wie schon ist die grune Viese» (как прекрасен зеленый луг), как на пороге появилась девушка-служанка, позвавшая меня в гардеробную.
        - Gehe, mein Kind (ступай, дитя мое),  - ласково отпустила меня фрейлейн, и я в сопровождении девушки спустилась в нижний этаж, где около столовой, в полутемном коридоре, помещались бельевая и гардеробная, сплошь заставленная шкафами. В последней работало до десяти девушек, одетых, как и моя спутница, в холстинковые полосатые платья и белые передники. На столах были беспорядочно набросаны куски зеленого камлота, старого и нового, а между девушками сновала полная дама, Авдотья Петровна Крынкина, с сантиметром на шее. Это была сама «гардеробша» - как ее называли девушки.
        - Вы - новенькая?  - недружелюбно поглядывая на меня поверх очков, задала она мне довольно праздный, по моему мнению, вопрос, так как мое «собственное» коричневое платьице наглядно доказывало, что я была новенькая.
        Я присела.
        Не избалованная вежливым обращением, старуха смягчилась.
        Она еще раз посмотрела на меня пристальным взглядом, смерив с головы до ног.
        - Я вам дам платье с институтки Раевской, которую выключили весной: новое шить недосуг,  - ворчливым голосом сказала она мне и велела раздеться.
        - Маша,  - обратилась она к пришедшей со мной девушке,  - сбегай-ка к кастелянше и спроси у нее белье и платье номер 174, знаешь,  - Раевской; им оно будет впору.
        Девушка поспешила исполнить поручение.
        Через полчаса я была одета с головы до ног во все казенное, а мое «собственное» платье и белье, тщательно сложенное девушкой-служанкой, поступило на хранение в гардероб, на полку, за номером 174.
        - Запомните этот номер,  - резко сказала Авдотья Петровна,  - теперь это будет ваш номер все время, пока вы в институте.
        Едва я успела одеться, как пришел парикмахер с невыразимо душистыми руками и остриг мои иссиня-черные кудри, так горячо любимые мамой. Когда я подошла к висевшему в простенке гардеробной зеркалу, я не узнала себя.
        В зеленом камлотовом платье с белым передником, в такой же пелеринке и «манжах», с коротко остриженными кудрями, я совсем не походила на Люду Влассовскую - маленькую «панночку» с далекого хутора.
        «Вряд ли мама узнает меня»,  - мелькнуло в моей стриженой голове, и, подняв с пола иссиня-черный локон, я бережно завернула его в бумажку, чтобы послать маме с первыми же письмами.
        - Совсем на мальчика стали похожи,  - сказала Маша, разглядывая мою потешную маленькую фигурку.
        Я вздохнула и пошла в класс.

        ГЛАВА VI
        Сад. Тайна Нины. Ирочка Трахтенберг

        Едва я переступила порог, как в классе поднялся шум и гам. Девочки, шумя и хохоча, окружили меня, пользуясь переменой между двух уроков.
        - Ну, Галочка, ты совсем мальчишка,  - заявила серьезно Нина,  - но знаешь, ты мне так больше нравишься,  - кудри тебя портили.
        - Стрижка-ерыжка!  - крикнула Бельская.
        - Молчи, егоза,  - заступилась за меня Маня Иванова, относившаяся ко мне с большой симпатией.
        Следующие два урока были рисование и немецкий язык. Учитель рисования роздал нам карточки с изображением ушей, носов, губ. Нина показала мне, что надо делать, как надо срисовывать. Учитель - добродушнейшее, седенькое существо - после первой же моей черточки нашел меня очень слабой художницей и переменил карточку на менее сложный рисунок.
        В то время как я, углубившись в работу, выводила палочки и углы, ко мне на пюпитр упала бумажка, сложенная вчетверо. Я недоумевающе развернула ее и прочла:

        «Душка Влассовская! У тебя есть коржики и смоквы. Поделись после завтрака.
    Маня Иванова».

        - От кого это?  - полюбопытствовала княжна.
        - Вот прочти,  - и я протянула ей бумажку.
        - Иванова ужасная подлиза, хуже Бельской,  - сердито заметила княжна,  - она узнала, что у тебя гостинцы, и будет нянчиться с тобой. Советую не давать… А то как хочешь… Пожалуй, еще прослывешь жадной. Лучше уж дай.
        Я повернула голову и, увидя Иванову, сидевшую возле Ренн на последней скамейке, кивнула ей в знак согласия. Та просияла и усиленно закивала головой.
        Презрительная гримаска тронула строгие губы моей соседки. Гордое бескорыстие княжны нравилось мне все больше и больше.
        - Нина, а твоя тайна?  - напомнила я ей.
        - Подожди немного, на гулянье, а то здесь услышат.
        Я сгорала от нетерпения, однако не настаивала.
        Урок рисования сменился уроком немецкого языка.
        Насколько учитель-француз был «душка», настолько немец - «аспид». Класс дрожал на его уроке. Он вызывал воспитанниц резким, крикливым голосом, прослушивал заданное, поминутно сбивая и прерывая замечаниями, и немилосердно сыпал единицами. Класс вздохнул свободно, заслыша желанный звонок.
        После завтрака, состоявшего из пяти печеных картофелин, куска селедки, квадратика масла и кружки кофе с бутербродами, нам роздали безобразные манто коричневого цвета, называемые клеками, с лиловыми шарфами и повели в сад. Большой, неприветливый, с массой дорожек, он был окружен со всех сторон высокой каменной оградой. Посреди площадки, прилегавшей к внутреннему фасаду института, стояли качели и качалка.
        Едва мы сошли со ступеней крыльца, как пары разбились и воспитанницы разбрелись по всему саду.
        - Фрейлейн в свое дежурство позволяет ходить на последнюю аллею,  - почему-то шепотом сообщила Нина,  - пойдем, Галочка.
        Я последовала за ней на самую дальнюю дорожку, где нам попадались редкие пары гуляющих. Под нашими ногами шелестели упавшие листья… Там и сям каркали голодные вороны.
        Мы сели на влажную от дождя скамейку, и Нина начала:
        - Видишь ли, Галочка, у нас ученицы младших классов называются «младшими», а те, которые в последних классах,  - это «старшие». Мы, младшие, «обожаем» старших. Это уже так принято у нас в институте. Каждая из младших выбирает себе «душку», подходит к ней здороваться по утрам, гуляет по праздникам с ней в зале, угощает конфетами и знакомит со своими родными во время приема, когда допускают родных на свидание. Вензель «душки» вырезывается перочинным ножом на «тируаре» (пюпитре), а некоторые выцарапывают его булавкой на руке или пишут чернилами ее номер, потому что каждая из нас в институте записана под известным номером. А иногда имя «душки» пишется на стенах и окнах… Для «душки», чтобы быть достойной ходить с ней, нужно сделать что-нибудь особенное, совершить, например, какой-нибудь подвиг: или сбегать ночью на церковную паперть, или съесть большой кусок мела,  - да мало ли чем можно проявить свою стойкость и смелость. Я никогда не обожала еще, Галочка, я была слишком горда, но недавно-недавно…  - тут вдруг прервала она: - Побожись мне три раза, что ты никому не выдашь мою тайну.
        - Изволь,  - и я исполнила ее желание.
        - Видишь ли,  - продолжала Нина оживленно,  - незадолго до твоего поступления к нам я была больна лихорадкой и сильно кашляла. Пока я лежала в жару, в мое отделение привели еще одну больную, старшую, Ирочку Трахтенберг. Она так ласково обращалась со мной, ничем не давая мне понять, что я младшая, «седьмушка», а она первоклассница. Мы вместе поджаривали хлеб в лазаретной печке, целые ночи болтали о доме. Ирочка - шведка, но ее родители живут теперь здесь, в Петербурге; она непременно хочет познакомить меня с ними. Ее отец, кажется, консул или просто член посольства - не знаю, только что-то очень важное. Ирочка почему-то молчит, когда я ее об этом спрашиваю. У них под Стокгольмом большой замок. Ах, Галочка, какая она милочка, дуся! Какие у нее глаза, синие, синие… и волосы, как лен! Впрочем, ты сама сейчас увидишь. Только ты никому, никому не говори, Галочка, о моем обожании, а то Бельская и Крошка поднимут меня на смех. А я этого не позволю: княжна Джаваха не должна унижать себя.
        Последние слова Нина произнесла с гордым достоинством, делавшим особенно милым ее красивое личико.
        - Теперь ты увидишь «душку»!..  - таинственно сообщила она мне.
        В последнюю аллею стали приходить старшие, в таких же безобразных клеках, как и наши, но на их тщательно причесанных головках были накинуты вместо полинялых лиловых косынок «собственные» шелковые шарфы разных цветов.
        Они разгуливали чинно и важно и разговаривали шепотом.
        - Смотри, вот она,  - и Нина до боли сжала мне руку.
        В конце аллеи появились две институтки в возрасте от 16 до 18 лет каждая. Одна из них темная и смуглая девушка с нечистым цветом лица, другая - светлая льняная блондинка.
        - Вот она, Ирочка,  - волнуясь, шептала княжна, указывая на блондинку,  - с ней Анюта Михайлова, ее подруга.
        Девушки поравнялись с нами, и я заметила надменно вздернутую верхнюю губку и бесцветные, водянистые глаза на прозрачно-хрупком, некрасивом личике.
        - Это и есть твоя Ирочка?  - спросила я.
        - Да,  - чуть слышно, взволнованным голосом ответила княжна.
        «Душка» Нины мне не понравилась. В ее лице и фигуре было что-то отталкивающее. А она, моя милая княжна, вся вспыхнув от удовольствия, подошла поцеловать Ирочку, ничуть не стесняясь ее подруги, очевидно, посвященной в тайну… Белокурая шведка совершенно равнодушно ответила на приветствие княжны.
        - Ты ее очень любишь?  - спросила я Нину, когда молодые девушки были далеко от нас.
        - Ужасно, Галочка! Я ее люблю первой после папы!.. За нее я готова претерпеть все гонения «синявок»… Я ее буду обожать до самого выпуска.
        Все это было сказано так восторженно-пылко, что у меня на душе, где-то далеко-далеко, зашевелилось незнакомое мне до сих пор чувство ревности. Я ревновала мою милую, славную подружку к «белобрысой» шведке, как я уже мысленно окрестила Ирочку Трахтенберг.

        ГЛАВА VII
        Суббота. В церкви. Письмо

        Прошло шесть дней с тех пор, как стены института гостеприимно приняли меня. Наступила суббота, так страстно ожидаемая всеми институтками, большими и маленькими. С утра субботы уже пахло предстоявшим праздничным днем. Субботний обед был из ряда вон плох, что нимало не огорчало институток: в воображении мелькали завтрашние пирожные, карамели, пастилки, которые приносились «в прием» добрыми родными. Надежда на приятное «немецкое» дежурство в воскресенье тоже немало способствовала общему оживлению. М-lle Арно, Пугач, как ее называли институтки, была дружно презираема ими; за то милая, добрая Булочка, или Кис-Кис,  - фрейлейн Генинг - возбуждала общую симпатию своим ласковым отношением к нам.
        В половине шестого нас отвели наверх в дортуар и приказали переодеться перед всенощной в чистые передники.
        За последние шесть дней я не жила, а точно неслась куда-то, подгоняемая все новыми и новыми впечатлениями. Моя дружба с Ниной делалась все теснее и неразрывнее с каждым днем. Странная и чудная девочка была эта маленькая княжна! Она ни разу не приласкала меня, ни разу даже не назвала Людой, но в ее милых глазках, обращенных ко мне, я видела такую заботливую ласку, такую теплую привязанность, что моя жизнь в чужих, мрачных институтских стенах становилась как бы сноснее.
        В тот день мы решили после «спуска газа», то есть после того как погасят огонь, поболтать о «доме». Нина плохо себя чувствовала последние два дня; ненастная петербургская осень отразилась на хрупком организме южанки. Миндалевидные черные глазки Нины лихорадочно загорались и тухли поминутно, синие жилки бились под прозрачно-матовой кожей нежного виска. Сердитый Пугач не раз заботливо предлагал княжне «отдохнуть» день-другой в лазарете.
        - Ни за что!  - говорила она мне своим милым гортанным голоском.  - Пока ты не привыкнешь, Галочка, я тебя не оставлю.
        Мне хотелось в эти минуты броситься на шею моей добровольной покровительнице, но Нина не терпела «лизанья», и я сдерживалась.
        Суббота улыбалась нам обеим. Мы еще за три дня решили посвятить время после церкви на писание писем домой.
        Ровно в шесть часов особенный, тихий и звучный продолжительный звонок заставил нас быстро выстроиться в пары и по нашей «парадной» лестнице подняться в четвертый этаж.
        На церковной площадке весь класс остановился и, как один человек, ровно и дружно опустился на колени. Потом, под предводительством m-lle Арно, все чинно по парам вошли в церковь и встали впереди, у самого клироса, с левой стороны. За нами было место следующего, шестого класса.
        Небольшая, но красивая и богатая институтская церковь сияла золоченым иконостасом, большими образами в золотых ризах, украшенных каменьями, с пеленами, вышитыми воспитанницами. Оба клироса пока еще пустовали. Певчие воспитанницы приходили последними. Я рассматривала и сравнивала эту богатую по убранству церковь с нашим бедным, незатейливым деревенским храмом, куда каждый праздник мы ездили с мамой… Воспоминания разом нахлынули на меня…
        Вот славный весенний полдень… В нашей церкви служба по случаю праздника Св. Троицы. На коврике с правой стороны, подле стула, склонилась милая головка мамы… Она, в своем сереньком простом оческовом «параде», с большим букетом белой сирени в руках, казалась мне такой нарядной, молодой и красивой. Рядом Вася, в новой красной канаусовой рубашечке и бархатных штанишках навыпуск, с нетерпением ожидал причастия… Я, Люда, в скромном и изящном белом платьице маминой работы, с тщательно расчесанными кудрями… Невдалеке Гапка, обильно напомаженная коровьим маслом, в ярком розовом ситце… Сзади нас старушка няня, кряхтя и вздыхая, отбивает поклоны… А в открытые окна просятся развесистые яблони, словно невесты, разукрашенные белыми цветами… Тонкий и острый аромат черемухи наполняет церковь…
        Наш деревенский старичок священник - мой духовник и законоучитель,  - еле внятно произносивший шамкающим ртом молитвы, и несложный причт, состоящий из сторожа, дьячка и двух семинаристов в летнее время, племянников отца Василия, тянущих в нос,  - все это резко отличалось от пышной обстановки институтского храма.
        Здесь, в институте, не то… Пожилой, невысокий священник с кротким и болезненным лицом - кумир целого института за чисто отеческое отношение к девочкам - служит особенно выразительно и торжественно. Сочные молодые голоса «старших» звучат красиво и стройно под высокими сводами церкви.
        Но странное дело… Там, в убогой деревенской церкви, забившись в темный уголок, я молилась горячо, забывая весь окружающий мир… Здесь, в красивом институтском храме, молитва стыла, как говорится, на губах, и вся я замирала от этих дивных, как казалось мне тогда, голосов, этой величавой торжественной службы…
        Около меня все та же неизменная Нина, подняв на ближайший образ Спаса свои черные глазки, горячо молилась…
        Я невольно поддалась ее примеру, и вдруг меня самое внезапно охватило то давно мне знакомое религиозное чувство, от которого глаза мои наполнились слезами, а сердце билось усиленным темпом.
        Я очнулась, когда соседка слева, Надя Федорова, толкнула меня под локоть.
        Мы с Ниной поднялись с колен и посмотрели друг на друга сияющими сквозь радостные слезы глазами.
        - О чем ты молилась, Галочка?  - спросила она меня, осветленное личико ее улыбалось.
        - Я, право, не знаю, как-то вдруг меня захватило и понесло,  - смущенно ответила я.
        - Да и меня тоже…
        И мы тут же неожиданно крепко поцеловались. Это был первый поцелуй со времени нашего знакомства…
        Придя в класс, усталые девочки расположились на своих скамейках.
        Я вынула бумагу и конверт из «тируара» и стала писать маме. Торопливые, неровные строки говорили о моей новой жизни, институте, подругах, о Нине. Потом маленькое сердечко Люды не вытерпело, и я вылилась в этом письме на дальнюю родину вся без изъятия, такая, как я была,  - порывистая, горячая и податливая на ласку… Я осыпала мою маму самыми нежными названиями, на которые так щедра наша чудная Украина: «серденько мое», «ясочка», «гарная мамуся» писала я и обливала мое письмо слезами умиления. Испещрив четыре страницы неровным детским почерком, я раньше, нежели запечатать письмо, понесла его, как это требовалось институтскими уставами, m-lle Арно, торжественно восседавшей на кафедре. Пока классная дама пробегала вооруженными пенсне глазами мои самим сердцем диктованные строки, я замирала от ожидания - увидеть ее прослезившеюся и растроганною, но каково же было мое изумление, когда «синявка», окончив письмо, бросила его небрежным движением на середину кафедры со словами:
        - И вы думаете, что вашей maman доставит удовольствие читать эти безграмотные каракули? Я подчеркну вам синим карандашом ошибки, постарайтесь их запомнить. И потом, что за нелепые названия даете вы вашей маме?.. Непочтительно и неделикатно. Душа моя, вы напишете другое письмо и принесете мне.
        Это была первая глубокая обида, нанесенная детскому сердечному порыву… Я еле сдержалась от подступивших к горлу рыданий и пошла на место.
        Нина, слышавшая все происшедшее, вся изменилась в лице.
        - Злюка!  - коротко и резко бросила она почти вслух, указывая взглядом на m-lle Арно.
        Я замерла от страха за свою подругу. Но та, нисколько не смущаясь, продолжала:
        - Ты не горюй, Галочка, напиши другое письмо и отдай ей…  - и совсем тихо добавила: - А это мы все-таки пошлем завтра… К Ирочке придут родные, и они опустят письмо. Я всегда так делала. Не говори только нашим, а то Крошка наябедничает Пугачу.
        Я повеселела и, приписав, по совету княжны, на прежнем письме о случившемся только что эпизоде, написала новое, почтительное и холодное только, которое было благосклонно принято m-lle Арно.

        ГЛАВА VIII
        Прием. Силюльки. Черная монахиня

        Утро воскресенья было солнечное и ясное. Открыв заспанные глаза и увидя приветливое солнышко, я невольно вспомнила другое такое утро, когда, глубоко потрясенная предстоящей разлукой, я садилась в деревенскую линейку между мамой и Васей…
        Сладко потягиваясь, стала я одеваться. Некоторые из девочек встали «до звонка», будившего нас в воскресные и праздничные дни на полчаса позже.
        Крошка и Маня Иванова - две неразлучные подруги - чинно прохаживались по «среднему» переулку, то есть по пространству между двумя рядами кроватей, и о чем-то шептались.
        Обе девочки туго заплели волосы на ночь в мелкие косички и в чистых передниках, тщательно причесанные, выглядели очень празднично. Подле меня, широко раскинувшись на постели, безмятежно спала моя Нина.
        - Сегодня у нас чай с розанчиками,  - неожиданно выкрикнул чей-то звонкий голосок, разбудивший княжну.
        - Влассовская, завяжи мне, душка, «оттажки»,  - говорила, подойдя к моей постели, Таня Петровская, рябая, курносенькая брюнетка, удивительно, до смешного похожая на Гапку.
        Я завязала ей передник красивым бантом и, полюбовавшись несколько секунд своим произведением, принялась натягивать на ноги грубые нитяные казенные чулки.
        Фрейлейн Генинг, Булочка или Кис-Кис, как ее прозвали институтки, вышла из своей комнаты, помещавшейся на другом конце коридора, около девяти часов и, не дожидаясь звонка, повела нас, уже совсем готовых, на молитву. Дежурная пепиньерка Корсак, миниатюрная блондинка - «душка» Мани Ивановой,  - особенно затянулась в свое серое форменное платье и казалась почти воздушной.
        - Увидишь, ее выведут сегодня из церкви,  - говорила Нина, с нескрываемым удивлением оглядывая осиную талию Корсак,  - ее каждый раз выводят.
        Слова Нины оправдались. Леночка Корсак не достояла и половины службы: ей сделалось дурно. Ее едва успела подхватить стоявшая у стула Кис-Кис и при помощи другой классной дамы вывела из церкви.
        Обедня прошла с еще большей торжественностью, нежели всенощная.
        В 12 часов мы уже шли завтракать. Воскресный завтрак состоял из кулебяки с рисом и грибами. На второе дали чай с вкусными слоеными булочками.
        Тотчас после завтрака, когда мы не успели еще подняться в класс, раздался звонок, возвещающий о приеме родных.
        На лестницу уже поднимались желанные посетители с разными тюричками и корзиночками для своих любимиц.
        - Знаешь,  - оживленно шептала Миля Корбина своей «паре» Даше Муравьевой,  - сегодня тетя обещала мне принести в муфте пузырек горячего кофе.
        - Смотри, как бы не поймали,  - озабоченно шепнула серьезная не по летам Даша, или Додо, как ее прозвали институтки.
        - Дежурные в приеме, в зал,  - раздался голос оправившейся после обморока Корсак.
        Несколько девочек, и в том числе княжна, вышли на середину класса. Это были наши «сливки», то есть лучшие по поведению и учению институтки.
        - M-lle Корсак, позвольте мне вам сказать по секрету,  - робко произнес гортанный голосок Нины.
        - Говори, малютка,  - и Корсак, любившая покровительствовать маленьким, обняла Нину и отошла с ней к сторонке.
        - Мне хочется уступить мою очередь кому-нибудь,  - просящим шепотом говорила княжна.
        При всем моем желании услышать, что говорила Нина, я не могла, только видела, как глаза ее поблескивали да бледные щечки вспыхивали румянцем.
        Корсак улыбнулась, погладила княжну по головке и перевела глаза на меня.
        - Влассовская,  - сказала она,  - Джаваха передает свою очередь дежурства в приеме из-за вас. Если бы вы были назначены с ней, она не лишила бы себя этого удовольствия. Вы только что поступили, но я попрошу фрейлейн Генинг назначить и вас дежурить в приеме. Одна ваша дружба с Ниной говорит уже за вас.
        И, поцеловав княжну, симпатичная девушка пошла просить за нас классную даму.
        Кис-Кис, разумеется, согласилась, и мы, веселые, торжествующие, побежали в приемный зал.
        - Право, она премилая, эта Леночка Корсак,  - говорила по дороге Нина,  - и я жалею, что смеялась над ней. Знаешь, Галочка, мне кажется, что она вовсе не затягивается.
        - Спасибо,  - горячо поблагодарила я мою добрую подружку.
        - Э, полно,  - отмахнулась она,  - нам с тобой доставит удовольствие порадовать других… Если б ты знала, Галочка, как приятно прибежать в класс и вызвать к родным ту или другую девочку!.. В такие минуты я всегда так живо-живо вспоминаю папу. Что было бы со мной, если бы меня вдруг позвали к нему! Но постой, вот идет старушка, это мама Нади Федоровой, беги назад и вызови Надю.
        Я помчалась исполнять данное мне Ниной поручение. Когда я вернулась в зал, меня поразило шумливое жужжанье говора, по крайней мере, двух сотен голосов. Княжна подвинулась и дала мне место на скамейке у дверей, между собой и Дашей Муравьевой.
        - Ты тоже дежуришь, привыкай,  - со своим чуть заметным немецким акцентом шепнула мне фрейлейн Генинг и углубилась в вязание трехаршинного шарфа.
        Невдалеке от нас сидела Маня Иванова со своим маленьким гимназистиком-братом. Она разделила принесенное им сестренке большое яблоко на две половины, и оба, смеясь и болтая, уплетали его. Еще дальше вялая Ренн, сидя между матерью и старшей сестрой, упорно молчала, поглядывая на чужие семьи, счастливые кратким свиданьем.
        - Смотри, это к Ирочке,  - воскликнула, вся вспыхнув, моя соседка, и, прежде чем я успела сказать что-либо, Ниночка приседала перед высоким седым господином почтенного и важного вида.
        - Мадмуазель Трахтенберг сейчас выйдет,  - произнесла она и бросилась звать свою «душку».
        Постоянные посетители приема, увидя незнакомую девочку между всегдашними дежурными, спрашивали фрейлейн - новенькая ли я. Получив утвердительный ответ, они сочувственно-ласково улыбались мне.
        Побежав вызывать кого-то из наших, я столкнулась в дверях 5-го «проходного» класса с княжной.
        - Я отдала Ирочке твое письмо, будь покойна, оно будет сегодня же опущено в почтовый ящик…  - шепнула она мне, вся сияющая, счастливая.
        Снова бежала я в класс и снова возвращалась. Прием подходил к концу. Я с невольной завистью смотрела на разгоревшиеся от радостного волнения юные личики и на не менее довольные лица родных. «Если б сюда да мою маму, мою голубушку»,  - подумала я, и сердце мое замерло. А тут еще совсем близко от меня Миля Корбина, нежно прильнув к своей маме белокурой головенкой, что-то скоро-скоро и взволнованно ей рассказывает. И ее мама, такая добрая и ласковая, вроде моей, внимательно слушает свою девочку, тщательно и любовно приглаживая рукой ее белокурые косички…
        Мне стало больно-больно.
        «Больше полугода без тебя, моя дорогая мамуся»,  - горько подумала я и сделала усилие, чтоб не разрыдаться.
        Прием кончился… Тот же звонок прекратил два быстро промелькнувшие часа свидания… Зашумели отодвинутые скамейки. Родители торопливо целовали и крестили своих девочек, и, наконец, зала опустела.
        - Миля, давай меняться, апельсин за пять карамелек!  - кричит Маня Игнатьева Миле Корбиной.
        - Хорошо,  - кивает та.
        - Федорова, тебе принесли чайной колбасы, дай кусочек, душка,  - откуда-то из-за шкапа раздается голос Бельской, на что Надя, податливая и тихенькая, соглашается без колебаний.
        Мы идем в столовую.
        Еще в нижнем коридоре передается отрадная новость: «Mesdam'очки, на третье сегодня подадут кондитерское пирожное».
        Обед прошел с необычайным оживлением. Те, у которых были родные в приеме, отдавали сладкое девочкам, не посещаемым родителями или родными.
        После молитвы, сначала прочитанной, а затем пропетой старшими, мы поднялись в классы, куда швейцар Петр принес целый поднос корзин, коробок и мешочков разных величин, оставленных внизу посетителями. Началось угощение, раздача сластей подругам, даже мена. Мы с Ниной удалились в угол за черную классную доску, чтобы поболтать на свободе. Но девочки отыскали нас и завалили лакомствами. Общая любимица Нина, гордая и самолюбивая, долго отказывалась, но, не желая обидеть подруг, приняла их лепту.
        Надя Федорова принесла мне большой кусок чайной колбасы и, когда я стала отнекиваться, пресерьезно заметила:
        - Ешь, ешь или спрячь, ведь я же не отказывалась от твоих коржиков.
        И я, чтобы не обидеть ее, ела колбасу после пирожных и карамелей.
        Наконец с гостинцами было покончено. Полуопустошенные корзины и коробки поставили в шкап, который тут же заперла на ключ дежурная; пустые побросали в особый ящик, приютившийся между пианино и шкапом, и девочки, наполнив карманы лакомствами, поспешили в залу, где уже играли и танцевали другие классы.
        Институтки старших классов, окруженные со всех сторон маленькими, прохаживались по зале.
        Ирочка Трахтенберг, все с той же неизменной Михайловой, сидели на одной из скамеек у портрета императора Павла.
        - Княжна, пойдите-ка сюда,  - кликнула Михайлова Нину.
        Но моя гордая подруга сделала вид, что не слышит, и увлекла меня из залы на маленькую лесенку, где были устроены комнатки для музыкальных упражнений, называемые «силюльками».
        - Если б меня позвала Ирочка, я бы, конечно, пошла,  - оправдывалась Нина, когда мы остались одни в крохотной комнатке с роялем и табуретом, единственной в ней мебелью,  - но эта противная Михайлова такая насмешница!
        И снова полилась горячая дружеская беседа. Из залы доносились звуки рояля, веселый смех резвившихся институток, но мы были далеки от всего этого. Тесно усевшись на круглом табурете, мы поверяли друг другу наши детские похождения, впечатления, случаи… Начало темнеть, звуки постепенно смолкли. Мы заглянули сквозь круглое окошечко в зал. Он был пуст…
        - Пойдем, Галочка, мне страшно,  - вдруг шепнула Нина, и ее личико сделалось мертвенно-бледным.
        - Что с тобой?  - удивилась и вместе встревожилась я.
        - Потом, потом, скорее отсюда! Расскажу в дортуаре.
        И мы опрометью кинулись вон из силюлек.
        В тот же вечер я услышала от Нины, что наш институт когда-то, давно-давно, был монастырем, доказательством чего служили следы могильных плит в последней аллее и силюльки, бывшие, вероятно, келейками монахинь.
        - Не раз,  - говорила Нина,  - прибегали девочки из силюлек все дрожащие и испуганные и говорили, что слышали какие-то странные звуки, стоны. Это, как говорят, плачут души монахинь, не успевших покаяться перед смертью. А раз, это было давно, когда весь институт стоял на молитве в зале, вдруг в силюльках послышался какой-то шум, потом плач и все институтки, как один человек, увидели тень высокой, черной монахини, которая прошла мимо круглого окна в коридорчик верхних силюлек и, спустившись с лестницы, пропала внизу.
        - Ай, замолчи, Нина, страшно!  - чуть не плача, остановила я княжну.  - Неужели ты веришь в это?
        - Я? Понятно, верю,  - и, подумав немного, она прибавила задумчиво: - Конечно, потому что иногда я сама вижу мою покойную маму…
        - Джаваха, дай спать, ты мешаешь своим шептанием,  - нарушила тишину дортуара Бельская.
        Скоро весь дортуар затих, погруженный в сон.
        Мне было невыразимо жутко. Я натягивала одеяло на голову, чтоб ничего не слышать и не видеть, читала до трех раз «Да воскреснет Бог», но все-таки не выдержала и улеглась спать на одну постель с Ниной, где тотчас же, несмотря ни на какие страхи, уснула как убитая.

        ГЛАВА IX
        Вести из дому. Подвиг Нины

        Проходили дни и недели со дня моего поступления в институт.
        Однажды, когда мы собирались спускаться завтракать, в класс вошел швейцар.
        Появление швейцара всегда особенно волновало сердца девочек. Появлялся он единственно с целью вызвать ту или другую воспитанницу в неприемный час к посетившим ее родственникам. Поэтому один вид красной, расшитой галунами ливреи заставлял замирать ожиданием не одну юную душу.
        На этот раз он никого не вызвал, а молча подал письмо дежурной даме и исчез так же быстро, как вошел. Кис-Кис вскрыла конверт и, едва пробежав первую страницу мелко исписанного листка, громко позвала меня:
        - Влассовская, du hast einen Brief von deiner Mama bekommen (тебе письмо от твоей мамы).
        Вся вспыхнув от неожиданной радости, я приняла письмо дрожащими руками.
        Письмо было действительно от мамы.

        «Деточка ненаглядная!  - писала моя дорогая.  - Долго не писала тебе, так как Вася был очень болен: бедняжка схватил корь и пролежал две недели в постели. Теперь наш мальчик поправляется. Он так часто вспоминает свою далекую сестренку. Даже в бреду он поминутно кричал: «Люда, Люда, позовите ко мне Люду».
        Очень рада, деточка, что ты начинаешь привыкать к новой жизни… Поблагодари и крепко поцелуй от меня твою милую маленькую княжну за те заботы, которыми она окружила тебя. Бог да воздаст сторицей доброй девочке!
        У нас стоит ясная, сухая украинская осень. Теперь заготовляем к зиме капусту. Пшеницу - увы!  - продала не всю, и вряд ли мне придется увидеть тебя до лета, моя ясочка; ты знаешь, что наши средства так скромны.
        Тебя крепко-крепко целуют няня и Вася; он просит переслать тебе вот этот цветок настурции, чудом уцелевший на клумбе. Гапка, Ивась, Катря - словом, все-все шлют тебе поклоны. Вчера была у отца Василия; он заочно благословляет тебя и молит Господа за твои успехи.
        Пусто в нашем хуторе с твоего отъезда, моя деточка; даже Милка приуныла и долго искала тебя по саду и двору; теперь она не отходит от Васи и все время его болезни пролежала у кроватки нашего мальчика.
        Ну прости, моя дорогая девочка, радость, счастье мое. Теперь я буду писать чаще. А пока горячо обнимаю мою стриженую головенку и благодарю за присылку милого черного локона. Христос Бог да поможет тебе в твоих занятиях. Не грусти, голубка, сердце мое, ведь о тебе день и ночь думает твоя
    Мама».

        Институтки, длинная столовая с бесконечными столами, давно стынувшая котлетка - все было забыто…
        Слезы капали на дорогие строки, поднявшие во мне целый рой воспоминаний. Она стояла передо мной как живая, моя милая, чудная мамуня, и грудь моя разрывалась от желания горячо поцеловать дорогой призрак. А между тем вокруг меня шумел и жужжал неугомонный рой институток. Они о чем-то спорили, кричали, перебивая друг друга.
        - Все это вздор, mesdam'очки, одни глупые сказки,  - важно произнесла Петровская.
        - В чем дело?  - спросила я сидевшую подле Нину, сразу как бы разбуженная от сладкого сна.
        - Видишь ли, хвастаются, что они ничего не боятся, да ведь ложь, трусишки они все. Вот та же Петровская боится выйти в коридор ночью… А Додо утверждает, что видела ночью лунатика.
        - Что это такое - «лунатик»?  - заинтересовалась я.
        - А ты разве не знаешь?  - закричала через стол Маруся Запольская, которую прозвали Краснушкой за ее ярко-красного цвета волосы.
        - Нет.
        - Это болезнь такая. Человек, у которого расстроены нервы,  - объясняла с комической важностью Иванова,  - вдруг начинает ходить по ночам с закрытыми глазами, взбирается на крыши домов с ловкостью кошки, ходит по карнизам, но избави Бог его назвать в такие минуты по имени: он может умереть от испуга. Вот таких больных и называют лунатиками.
        Девочки, обожавшие все таинственное, слушали с жадным вниманием сведущую подругу.
        - А ты кого видела, Додо?  - набросились они разом на Муравьеву.
        - Я, mesdam'очки,  - таинственно сообщала Даша,  - пошла пить воду под кран вчера ночью и вдруг вижу - в конце коридора, у паперти, идет что-то белое, будто привидение. Ну я, понятно, убежала в дортуар.
        - И все ты врешь, душка,  - недоверчиво оборвала ее Краснушка.  - Верно, у кого-нибудь из старших зубы болели, а ты, на, уж и решила, что это лунатик.
        - А-а,  - разочарованно протянули девочки, недружелюбно поглядывая на Краснушку, так грубо сорвавшую маску таинственности с интересного случая.
        - Ну да, ты ничему не веришь, ты и в черную монахиню не веришь, и в играющие на рояле в семнадцатом номере зеленые руки не веришь,  - рассердилась Додо.
        - Нет, в монахиню верю и в руки тоже,  - призадумалась Краснушка,  - а в лунатика не верю… Это чушь.
        - Mesdam'очки,  - вдруг раздался гортанный голосок до сих пор молчавшей княжны,  - хотите, я сегодня же ночью пойду и узнаю, какой такой появился лунатик?  - И глазки предприимчивой Нины уже засверкали от одушевления.
        - Ты, душка, сумасшедшая! Тебя, такую больнушку, и вдруг пустить на паперть! Да и потом ты у нас ведь из лучших, из «сливок», «парфеток», а не «мовешка» - тебе плохо будет, если тебя поймают.
        («Сливками» или «парфетками» назывались лучшие ученицы, записанные за отличие на красной доске; «мовешки» - худшие по поведению.)
        - Ну сотрут с доски - и все!  - тряхнула беспечно головкой Нина.  - Только ты, Крошка, не насплетничай,  - крикнула она сидевшей на противоположном конце стола и внимательно прислушивавшейся к разговору Крошке.
        Та презрительно передернула плечиками.
        - Я правду говорю,  - не унималась княжна,  - от кого Арно узнала, что ее Пугачом называют, а? Ты передала. А что Вольской репу в прием принесли, ты тоже съябедничала,  - горячилась княжна.  - Нет, Маркова, уж ты не оправдывайся лучше - нехорошо.
        И Нина отвернулась от нее, не желая замечать, как личико Крошки покрылось пятнами.
        - А на паперть караулить лунатика я все-таки пойду,  - неожиданно добавила княжна, задорно оглядывая нас своими черными глазами.
        - Ниночка, тебя моя мама целует и благодарит,  - сказала я, желая отвлечь подругу от неприятного предприятия.
        - Спасибо, Галочка,  - ласково улыбнулась она и крепко пожала своей тоненькой, но сильной ручкой мои пальцы.
        Весь остальной день Нина вела себя как-то странно: то задумается и станет вдруг такая сосредоточенная, а то вдруг зальется громким, долго не смолкающим смехом. За уроком француза Нина особенно ясно и безошибочно перевела небольшой рассказ из хрестоматии, за что получила одобрение преподавателя.
        За Ниной вызвали Крошку Маркову. Крошка вспыхнула: она не успела повторить урока, уверенная, что сегодня ее не вызовут, и переводила сбивчиво и бестолково.
        Monsieur Ротье недоумевающе приподнял брови. Крошка шла одной из лучших учениц класса, а сегодняшние ее ответы были из рук вон плохи.
        - Qu'avez-vous, petite? Je ne vous reconnais plus (что с вами? Я не узнаю вас больше)! Вы хорошо училь и зналь ваш урок, et maintenant (а сегодня…) oh, мне только остает хороший ученица маленькая princesse et plus personne (княжна и больше никто).
        Monsieur Ротье в исключительные минуты жизни всегда объяснялся по-русски, немилосердно коверкая язык.
        Я видела, как краска то отливала, то приливала к щекам взбешенной и сконфуженной Крошки.
        - Ну, Ниночка,  - сказала я моей соседке,  - этого она тебе не простит никогда.
        Нина только передернула худенькими плечиками и ничего не ответила.
        В девять часов, когда фрейлейн, послав свое обычное «gute Nacht» лежащим в постелях девочкам, спустила газ и, побродив бесшумно по чуть освещенному дортуару, скрылась из него, меня охватил страх за Нину, которая еще раз до спуска газа подтвердила свое решение во что бы то ни стало проверить, правду ли говорят о лунатике институтки.
        - Ну не ходи, Нина, милая, если не из-за меня, то хоть ради Ирочки,  - молила я свою храбрую подружку.
        - Нет, Люда, я пойду, ты не проси лучше… ради нее-то, ради Ирочки, я и пойду. Ведь я еще ничего особенного не сделала, чтобы заслужить ее дружбу, вот это и будет моим подвигом. И потом я уже объявила всем, что пойду. А княжна Джаваха не может быть лгуньей.
        - Ну в таком случае позволь мне пойти с тобой.
        - Ни за что!  - пылко воскликнула она.  - Иначе мы поссоримся.
        И молча одевшись и накинув на плечи большой байковый платок, Нина осторожно выскользнула из дортуара.
        Где-то чуть скрипнула дверь, и снова все стихло.
        Долго ли, нет ли пролежала я, прислушиваясь к ночным звукам и замирая от страха за свою подружку, но наконец не вытерпела и, быстро накинув на себя грубую холщовую нижнюю юбку и платок, прокралась с величайшей осторожностью мимо спящих в умывальной прислуг в коридор, едва освещенный слабо мерцающими рожками.
        Все двери, ведущие в дортуары остальных классов и в комнаты классных дам, расположенные по обе стороны длинного коридора, были плотно заперты. Я миновала его, дрожа от холода и страха, и подошла к высоким, настежь раскрытым стеклянным дверям, ведущим на площадку лестницы перед церковью, называемую папертью, и притаилась в углу коридора за дверью, где, не будучи сама замечена, могла, хотя не без труда, видеть происходящее на паперти. Она была не освещена, и только свет из коридорных рожков, слабо боровшийся с окружающей темнотой, позволил мне разглядеть маленькую белую фигурку, прижавшуюся к одной из скамеек.
        То была она, моя взбалмошная, смелая Нина!
        Она не двигалась… Я еле дышала, боясь быть открытой в моей засаде.
        Прошло, вероятно, не менее часа. Мои ноги затекли от сидения на корточках, и я начала уже раскаиваться, что напрасно беспокоилась,  - княжне, очевидно, не грозила никакая опасность,  - как вдруг легкий шелест привлек мое внимание. Я приподнялась с пола и замерла от ужаса: прямо против меня в противоположных дверях стояла невысокая фигура вся в белом.
        Холодный пот выступил у меня на лбу. Я чуть дышала от страха… Княжна между тем встала со своего места и прямо направилась к белому призраку.
        Тут я не помню, что произошло со мной. Я, кажется, громко вскрикнула и лишилась чувств.

        ГЛАВА X
        Первая ссора. Триумвират

        Очнулась я в дортуаре на моей постели. Около меня склонилось озабоченное знакомое лицо нашей немки.
        - Лучше тебе, девочка?  - спросила она.  - Может быть, не свести ли тебя в лазарет, или подождем до утра?
        В голове моей все путалось… Страшная слабость сковывала члены. Я вся была как разбитая.
        - Где Нина?  - спросила я классную даму.
        - Sie schlaft bleib'ruhig! (она спит, будь покойна!)  - строже произнесла Кис-Кис и, видя, что я успокоилась, хотела было отойти от моей постели, но я не пустила ее, схвативши за платье.
        - Фрейлейн, что же это было? Что это было, ради Бога, скажите?  - испуганно вырвалось у меня при внезапном воспоминании о белой фигуре.
        - Dumme Kinder (глупые дети)!  - совсем уже сердито воскликнула редко сердившаяся на нас немка.  - Ишь, что выдумали! Просто запоздавшая прислуга торопилась к себе в умывальню, а они - крик, скандал, обморок! Schande (стыд)! Тебе простить еще можно, но как это княжна выдумала показывать свою храбрость?.. Стыд, срам, Петрушки этакие! (Петрушки было самое ругательное слово на языке доброй немки.) Если б не я, а кто другой дежурил, ведь вам бы не простилось, вас свели бы к Maman, единицу за поведение поставили бы!  - хорохорилась немка.
        - Да мы знали, что вы не выдадите, фрейлейн, оттого и решились в ваше дежурство,  - попробовала я оправдываться.
        - И не мы, а она!  - сердито поправила она меня, мотнув головой на княжну, спящую или притворявшуюся спящей.  - Это вы мне, значит, за мою снисходительность такой-то сюрприз устраиваете, danke sehr (очень благодарна)!
        - Простите, фрейлейн.
        - Ты что, ты - курица, а вот орленок наш и думать забыл о своем проступке,  - смягчившись, произнесла менее ворчливым голосом фрейлейн и вторично взглянула на спавшую княжну.
        Лишь только она скрылась, я приподнялась на локте и шепотом спросила:
        - Нина, ты спишь?
        Ответа не было.
        - Ты спишь, Ниночка?  - немного громче позвала я.
        Новое молчание.
        Я посмотрела с минуту на милое личико, казавшееся бледнее от неровного матового света рожков. Потом, зарывшись с головой под одеяло, я заснула крепким и тяжелым сном.
        Проснулась я от громкого говора институток. Кто-то кричал, ссорился, спорил. Открыв глаза, я увидела Нину почти одетую, с бледным, нахмуренным лицом и сердитыми, глядящими исподлобья глазками.
        - Никогда и ничем я не хвасталась,  - холодно и резко говорила она Крошке, старательно заплетавшей свои белокурые косички.  - Никогда! Оправдываться ни перед тобой, ни перед классом не буду. Я не струсила и шла на паперть одна. Больше я ничего не скажу и прошу меня оставить в покое!
        - Ниночка, в чем они тебя обвиняют?  - встревоженно спросила я моего друга.
        - Ах, оставь, пожалуйста, меня в покое. Ты мне только испортила все, все!  - с сердцем и горячностью воскликнула она и, круто повернувшись, отошла от кровати.
        Я видела ее ожесточенное выражение лица, слышала ее холодный, недружелюбный голос, и сердце мое упало. Как жестоко и несправедливо было ее обвинение!
        Я быстро оделась, еле сдерживая накипавшие в груди слезы, и пошла искать Нину. Она стояла у окна в коридоре с тем же сердито-нахмуренным лицом.
        - Нина!  - подошла я к ней и положила на плечо руку.
        - Уйди, не зли меня! Из-за тебя, из-за твоего глупого вмешательства они, эта Маркова и Иванова, издеваются над моей трусостью… Уйди!..
        - Ниночка,  - растерявшись, произнесла я,  - сейчас же пойду и скажу им, что ты ничего не знала, что я сама прокралась за тобой…
        - Этого еще недоставало!  - вспыхнула она гневом и даже с силой топнула ножкой: - Уйди, пожалуйста, ты ничего умного не придумаешь! Ты меня только злишь! Я видеть тебя не хочу!
        И она почти с ненавистью взглянула на меня и резко повернулась ко мне спиной.
        Все было кончено…
        Точно что-то перевернулось у меня в сердце.
        Нина, моя милая Нина, мой единственный друг разорвал со мной тесные узы дружбы!..
        Опустив голову, молча двинулась я назад в дортуар, чувствуя себя бесконечно одинокой и жалкой.
        «Мамочка!  - рыдало что-то внутри меня.  - За что, за что? Ты не слышишь, родная, свою девочку, не знаешь, как ее обидели! И кто же? Самая близкая, самая любимая душа в этих стенах! Ты бы не обидела, ты не обидела ни разу меня, дорогая, далекая, милая!»
        Я точно нарочно растравляла еще сильнее этими причитаниями мою глубоко возмущенную детскую душу, стараясь задеть самые болезненные, самые чувствительные струны ее.
        Дойдя до своей постели, я повалилась на нее и, скрыв лицо в подушках, зарыдала горько, неутешно, стараясь заглушить мои рыдания.
        Вдруг чья-то маленькая ручка коснулась меня.
        «Нина!  - мелькнуло в моей голове.  - Нина, она раскаялась, она пришла!»
        И счастливая от одной этой мысли, я подняла голову и отшатнулась.
        Но это была не Нина.
        Белокурая Крошка стояла передо мной и улыбалась приветливо и ласково.
        Эта улыбка делала чрезвычайно обаятельной ее недоброе, капризное личико.
        - Ты поссорилась с Джавахой?  - спросила она меня.
        - Нет, я не ссорилась, я не понимаю, за что рассердилась Нина и прогнала меня… Мне это очень больно…
        - Больно?  - И красивое личико Крошки исказилось гримаской.  - Ну так пойди, проси у нее прощения, может быть, она и простит тебя!  - насмешливо проговорила Крошка.
        Эти ее слова точно хлестнули меня по душе… Хитрая девочка поняла, чем можно поддеть меня. Во мне заговорило врожденное самолюбие, гордость.
        «В самом деле, что за несчастье, если княжна дуется и капризничает?  - подумала я.  - Чего я плакала, глупенькая, точно я в самом деле виновата? Не хочет со мной дружить, так и Бог с ней!»
        И я постаралась улыбнуться.
        - Ну вот и отлично,  - обрадовалась Крошка,  - охота была портить глаза. Глаза-то одни, а подруг много! Да вот, чего откладывать в долгий ящик, хочешь быть со мной подругой?
        - Я, право, не знаю…  - растерялась я.  - Да ты ведь с Маней Ивановой, кажется, дружна?
        - Так что же! Это не помешает нисколько; мы будем подругами втроем, будем втроем гулять в перемены: я - в середине, как самая маленькая, ты - справа, Маня - слева, хорошо? Теперь как-то все по трое подруги; это называется в институте «триумвират». Ты увидишь, как будет весело!
        Я не знала, что ответить. Крошка была враг Нины, я это отлично знала, но ведь Нина первая изменила своему слову и прогнала меня от себя. А Крошка успокоила, обласкала да еще предлагает свою дружбу!.. Что ж тут думать, о чем?
        И не колеблясь ни минуты я протянула ей руку:
        - Хорошо, я согласна!
        Мы обнялись и поцеловались. Позвали Маню Иванову и с ней поцеловались.
        «Триумвират» был заключен.
        Раздался звонок, призывающий к молитве и чаю. Сейчас вслед за m-lle Арно, вышедшей из своей комнаты, вошла Джаваха.
        Увидя меня между Ивановой и Марковой, она, очевидно, сразу поняла, в чем дело. Краска залила ее бледные щеки, глаза загорелись ярко-ярко.
        - Какая гадость - поступать так,  - сквозь зубы произнесла она, глядя на меня в упор пронизывающим душу взглядом.
        Я невольно опустила глаза. Сердце как-то екнуло… Но минута, другая - и все мое колебание исчезло.
        Возвращаться назад было незачем да и неловко перед моими новыми подругами… С прежней дружбой все счеты были кончены…
        Началась новая жизнь, новые друзья, новые разговоры, новые тайны.
        Крошка и Маня Иванова, в особенности же первая, целиком завладели всем моим существом.
        Я невольно подпадала под влияние Марковой, умевшей, несмотря на ее детские годы, подчинять меня своей воле. Что была, в сущности, Крошка, я не могла докопаться никаким образом. Очень неровна, минутами страшно капризная, настойчивая, любившая властвовать и, очень метко подмечая чужие недостатки, издеваться над ними,  - она, однако, считалась одной из лучших воспитанниц. Лишь только ей приходилось попасться на глаза классной дамы или учителя, капризное личико принимало почтительно-кроткое выражение и вся она казалась маленьким ангелом. Уходило начальство - и исчезало кроткое ангельское выражение с лица Крошки… Классные дамы, не постигшие всей несимпатичной двойственности маленького существа, любили Крошку, относя ее к числу «парфеток», то есть лучших учениц класса.
        Зато подруги единодушно ненавидели Маркову, называя за глаза «фискалкой». Что касается последнего недостатка Крошки, то уличить ее в нем было невозможно. Ее подозревали в том, что она бегает жаловаться своей тетке - инспектрисе, но доказать этого никто не решался, и потому Крошка благополучно выносила все из класса, а класс ее ненавидел всеми силами, хотя отчасти и побаивался втайне. Ее дружба с Маней Ивановой заключалась в полном подчинении последней Крошке. Маня была добрая, славная, несколько ленивая девочка, имевшая один страшный недостаток, по мнению институток: она любила поесть. Есть Маня могла во всякое время, не разбирая что и как. Иногда после целой коробки мармеладу, уничтоженной в один присест, она тут же, не передохнув, как говорится, принималась за калач, намазанный маслом и густо посыпанный зеленым сыром. Как-то раз на пари, призом которого был назначен апельсин, Маня Иванова съела восемь штук больших институтских котлет. Второй слабостью Мани было «обожание» Крошки, о которой она отзывалась самыми восторженными похвалами.
        - Лидочка - прелесть,  - говорила она мне, пережевывая кусок чего-нибудь и вся сияя удовольствием,  - они ее не понимают и дуются; да ты вот подружишь с нами подольше и тогда сама узнаешь.
        А Лидочка неимоверно злоупотребляла дружбой Мани. Она командовала ею, заставляла оказывать ей тысячу мелких услуг и, к довершению всего, подняла на подругу целое гонение за то, что Маня «обожала» Леночку Корсак. Несмотря на недостатки Мани, меня тянуло гораздо больше к ней, нежели к лукавой, неискренней Крошке.
        Крошка замечала это и всеми силами старалась скрепить наши недавние узы дружбы.
        Не знаю цели, заставлявшей Крошку так ухватиться за меня, но думаю, что она руководилась местью к княжне, которую считала своим злейшим врагом. Или просто ей хотелось заручиться преданной душой среди недружелюбно относящегося к ней класса.
        С первых же часов моей новой дружбы я поняла, что сделала непростительную ошибку.
        Холодная и эгоистичная Крошка, ничего не делавшая спроста, и веселая сладкоежка Маня не могли мне заменить моего потерянного друга. А ссора с Ниной вышла нешуточная. Она сидела на уроках на одной со мной скамейке, ходила в одной паре и спала подле. Но я видела, как это стесняло ее. Всеми силами Нина старалась выказать мне свое полное негодование, почти ненависть. Она отодвигалась от меня на самый кончик скамейки, за обедом она передавала тарелки не через меня, а за моей спиной; она не ходила со мной под руку в паре, как это было принято; приходя в дортуар, она ложилась скоро, скоро и засыпала, еще до спуска газа, как бы боясь разговоров и объяснений с моей стороны.
        Так прошло много времени. Я изнывала и не могла найти исхода. Крошка все ловчее и ловчее опутывала меня еле уловимыми сетями своей дружбы, а я, по свойственному моей натуре малодушию и слабости, не могла сбросить с себя этой власти, всем сердцем продолжая любить мою единственную, дорогую Ниночку. Последняя очень изменилась со времени нашей ссоры. Всегда сдержанная и сосредоточенная прежде, любившая тихие, долгие беседы о Кавказе, о доме, она вдруг стала неузнаваемо весела. Целые досуги проводила она в бесцельной визгливой беготне по зале с «мовешками», в рисовании на доске смешных фигурок или пробиралась на половину старших и прогуливалась там с Ирочкой и Михайловой, не боясь «накрытия синявок».
        Последние не могли не заметить перемены, происшедшей с примерной воспитанницей, но относили это к болезненным проявлениям слабого организма княжны и смотрели сквозь пальцы на выходки Нины.
        К довершению всего, Нина подружилась с Бельской - «разбойником» класса - и была постоянной ее спутницей и соучастницей в проказах.
        Маме я ничего не писала о случившемся, инстинктивно чувствуя, ведь это сильно огорчит ее, тем более что она, ничего не подозревая, писала мне длинные письма, уделяя в них по странице на долю «милой девочки», как она называла мою дорогую, взбалмошную, так незаслуженно огорчившую меня княжну…

        ГЛАВА XI
        Невинно пострадавшая

        Однажды после завтрака, в большую перемену, гуляя по саду в обществе моих двух новых подруг, я была удивлена необычайным оживлением, господствовавшим на последней аллее. День был сырой, промозглый - одним словом, один из тех осенних дней, на которые так щедр петербургский ноябрь. Мы прибавили шагу, желая поскорее узнать, в чем дело.
        Посередине аллеи неуклюже прыгала, громко, беспомощно каркая, большая черная ворона. Правая лапка и часть крыла были у нее в крови. За ней бежало несколько седьмушек с Ниной Джавахой и Бельской во главе.
        - Осторожнее, клюнет!  - кричала Петровская, всячески удерживая княжну.
        Но Нина не обратила внимания на ее слова. Вся красная от волнения и тщетных попыток поймать птицу, она наконец изловчилась и бесстрашно схватила ворону, забившуюся у ножек садовой скамейки.
        - Поймала!  - сказала она, торжествующе обводя глазами маленькое общество.
        - Какая ты храбрая, Ниночка,  - заметила Надя Федорова, подобострастно глядя на смелую подругу.
        Ворона билась и каркала в руках Нины, но девочка ловко закутала ее в платок, надетый внизу под клекой, и понесла ее в класс.
        - Сохрани Бог, синявки узнают,  - замирая, шептала Федорова.
        - Нет! Куда им! Бельская, беги за бинтом в лазарет.
        К счастью, ворона притихла и ничем не обнаруживала своего присутствия. Ее посадили в корзинку с крышкой, в которой мать Тани Петровской в прошлое воскресенье привезла яблок. Мигом был принесен бинт из лазарета. Дождавшись, когда дежурный в этот день Пугач вышел из класса, Нина быстро перевязала поломанное крыло вороны, предварительно обмыв его хорошенько. Потом птицу силой накормили оставшейся у кого-то в кармане от чая булкой и усадили в корзину, прикрыв сверху казенным платком.
        Следующий урок был батюшкин. Славный был наш добрый институтский батюшка! Чуть ли не святым прослыл он в наших юных понятиях за теплое, чисто отеческое отношение к девочкам.
        Рассказывает ли он о страданиях Иова или о бегстве иудеев из Египта, глаза его ласково и любовно останавливаются на каждой из нас по очереди, а рука его гладит склоненную перед ним ту или другую головку…
        Батюшка никогда не сидел на кафедре. Перед его уроком к первой скамейке среднего ряда придвигался маленький столик, куда клались учебники, журнал и ставилась чернильница с пером для отметок. Но батюшка и за столом никогда не сидел, а ходил по всему классу, останавливаясь в промежутках между скамейками. Особенно любил он Нину и называл ее «чужестраночкой».
        - Я, батюшка, русская,  - немного обидчиво говорила она.
        - Ну что ж, что русская, а из какой дали к нам прилетела!
        И широкий рукав нарядной шелковой рясы совсем прикрывал бледное личико и глянцевитые косы.
        Батюшку мы все буквально боготворили. Мы поверяли ему наши детские невзгоды, чистосердечно каялись в содеянных шалостях, просили совета или заступничества и никогда ни в чем не терпели от него отказа. Худых баллов батюшка не ставил. Выйдет ленивая, не знающая урока ученица, вроде Ренн, он ее самыми немудреными и легко понятными вопросами наведет на ответ так, что урок она хотя слабо, а все-таки ответит и получит 11 в классном журнале. Зато не знать урока у батюшки считалось преступлением, за которое «нападал» весь класс без исключения. Да, впрочем, таких случаев, к нашей чести будь сказано, почти не случалось. Девочки-«парфетки» следили за девочками-«мовешками», заботясь, чтобы урок Закона Божьего был выучен. Даже Ренн не имела меньше 11 баллов.
        После класса мы все окружали батюшку, который, благословив теснившихся вокруг него девочек, садился на приготовленное ему за столиком место, мы же располагались тесной толпой у его ног на полу и беседовали с ним вплоть до следующего урока.
        Всех нас он знал по именам и вызывал на уроках не иначе как прибавив к фамилии ласкательное имя девочки:
        - А ну-ка, Манюша Иванова, расскажите о явлении Иеговы праведному Моисею.
        И Манюша рассказывала звонко, ясно, толково.
        Так было и в этот день, но едва Таня Покровская, особенно религиозная и богобоязненная девочка, окончила трогательную повесть о слепом Товии, как вдруг из корзины, плотно прикрытой зеленым платком, раздалось продолжительное карканье. Весь класс замер от страха. Дежурившая в этот день в классе m-lle Арно вскочила со своего места, как ужаленная, не зная, что предпринять, за что схватиться. Батюшка, недоумевая, оглядывал весь класс своими добрыми, близорукими глазами…
        «Кар-кар»,  - зловеще неслось из угла.
        - В классе - ворона,  - вдруг произнес, дрожа от злости, Пугач,  - это не шалость, а безобразие, и виновная будет строго наказана!
        И вся зеленая от негодования она бросилась искать ворону. Но последняя не заставила себя долго ждать: вылезши из корзины, она стала ковылять по полу с громким, пронзительным карканьем.
        Классная дама кричала, девочки шикали, чтобы прогнать ворону, суматоха была невообразимая.
        Я взглянула на княжну: она была белее своей белой пелеринки.
        Между тем раздался звонок, возвещающий окончание урока, и батюшка, поспешно осенив нас общим крестом, вышел из класса.
        Мы притихли.
        М-lle Арно приказала дежурной воспитаннице позвать коридорную девушку, чтобы убрать «этот ужас», как она назвала ворону, а сама помчалась доносить инспектрисе о случившемся.
        Лишь только классная дверь закрылась за ней, как Бельская вскочила на кафедру и громко на весь класс прокричала:
        - Mesdam'очки, не выдавайте Нину, слышите! Нам всем ничего не будет, а ее, пожалуй, за эту шалость сотрут с красной доски и выключат из «парфеток».
        - Нет, зачем же классу страдать из-за одной? Я непременно сознаюсь,  - пробовала запротестовать княжна.
        - И думать не смей!  - зашумели девочки со всех сторон.  - Мы все хотели взять ворону… все… только боялись ее клюва, а ты бесстрашная… Всему классу это сойдет, а тебе нет.
        Между тем коридорная девушка ловила виновницу случая - ворону, но никак не могла поймать.
        - Ну-с, так решено: Нины не выдавать и у батюшки просить всем классом прощения, что это случилось на его уроке,  - проповедовала Бельская.
        - Ты, Феня, не выбрасывай ее на двор,  - просила Джаваха коридорную девушку, одолевшую наконец злополучную ворону,  - ворона ведь больная.
        - А куды ж я с ней денусь? Еще от начальства влетит, беда будет. Нет, барышня, отнесу-ка я ее в сад на прежнее место… И что за птицу вы облагодетельствовали! Ведь падаль жрет,  - у, глазастая!  - И Феня потащила нашу протеже из класса, куда в этот миг входила инспектриса.
        Мы снова присмирели, предчувствуя грозу.
        Худая, длинная как жердь инспектриса производила впечатление старушки, но двигалась она быстро и живо, поспевая всюду.
        Тон ее был раздражительный, сухой, придирчивый. Мы ненавидели ее за ее брезгливое пиление.
        Худая фигурка в синем шелковом платье с массой медалей у левого плеча грозно предстала поднявшемуся со своих скамеек классу.
        - Кто осмелился принести в класс ворону?  - резко прозвучал среди восстановившейся мигом тишины ее визгливый голос.
        Молчание.
        - Кто?  - снова повторила инспектриса.
        Новое молчание было ответом.
        - Что же, у вас языков нет?  - еще грознее наступала она.  - Я требую, чтобы виновная призналась.
        - Мы все, все виноваты,  - раздались одиночные голоса.
        - Все!  - хором повторил весь класс.
        - Трогательное единодушие,  - проговорила с недоброй усмешкой инспектриса,  - но будьте уверены, я все узнаю, и виновная будет строго наказана.
        - Маркова насплетничает, непременно насплетничает,  - зашептали девочки, когда инспектриса вышла из класса, а мы стали спускаться с лестницы.
        Меня охватил внезапный страх за милую княжну, согласившуюся на защиту и покрывательство класса. Я предвидела, что княжне это не пройдет даром.
        «Крошка непременно выдаст»,  - подумала я, и вдруг внезапная мысль осенила меня. Я слишком еще любила княжну, чтобы колебаться.
        И, не откладывая в долгий ящик своего решения, я незаметно выскользнула из пар и бегом возвратилась обратно, делая вид, что позабыла что-то в классе.
        Там, подождав немного, когда, по моему мнению, «седьмушки» достигли столовой, я быстро направилась через длинный коридор на половину старших, в так называемый «колбасный переулок», где жила инспектриса. Почему он назывался колбасным, я до сих пор себе не уяснила, да и вряд ли кто из институток мог бы это сделать. Там находились комнаты классных дам, и в том числе комната инспектрисы. Я со страхом остановилась у двери, трижды торопливо прочла: «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!» - как меня учила няня делать в трудные минуты жизни - и постучала в дверь с вопросом: «Puis-je entrer» (могу войти)?
        - Entrez (войдите)!  - прозвучало в ответ, и я робко вошла.
        Комнатка инспектрисы, разделенная пополам невысокой драпировкой темно-малинового цвета, поразила меня своей уютностью. Там стояла очень хорошенькая мебель, лежал персидский ковер, висели на стенах группы институток и портрет начальницы, сделанный поразительно удачно.
        Сама m-lle Еленина - так звали инспектрису - сидела за маленьким ломберным столиком, накрытым белой скатертью, и завтракала.
        Она подняла на меня свои сердитые, маленькие глазки с вопросительным недоумением.
        - Medemoiselle,  - начала я дрожащим голосом,  - я пришла сказать, что… что… ворону принесла я.
        - Ты?  - И еще большее недоумение отразилось в ее взоре.
        - Да, я,  - на этот раз уже ясно и твердо отчеканила я.
        - Отчего же ты не созналась сразу, в классе?
        Я молчала, мучительно краснея.
        - Стыдись! Только что поступила, и уже совершаешь такие непростительные шалости. Зачем ты принесла в класс птицу?  - грозно напустилась она на меня.
        - Она была такая исщипанная, в крови, мне было жалко, и я принесла.
        Боязнь за Нину придала мне храбрости, и я говорила без запинки.
        - Ты должна была сказать m-lle Арно или дежурной пепиньерке, ворону бы убрали на задний двор, а не распоряжаться самой, да еще прятаться за спиной класса… Скверно, достойно уличного мальчишки, а не благовоспитанной барышни! Ты будешь наказана. Сними свой передник и отправляйся стоять в столовой во время завтрака,  - уже совсем строго закончила инспектриса.
        Я замерла. Стоять в столовой без передника считалось в институте самым сильным наказанием.
        Это было уже слишком. На глазах моих навернулись слезы. «Попрошу прощения, может быть, смягчится»,  - подумала я.
        «Нет, нет,  - в ту же минуту молнией мелькнуло в моей голове,  - ведь я терплю за Нину и, может быть, этим поступком верну если не дружбу ее, то, по крайней мере, расположение».
        И, стойко удержавшись от слез, я быстро сняла передник, сделала классной даме условный поклон и вышла из комнаты.
        Мое появление без передника в столовой произвело переполох.
        Младшие повскакали с мест, старшие поворачивали головы, с насмешкой и сожалением поглядывая на меня.
        Я храбро подошла к m-lle Арно и заявила ей, что я наказана инспектрисой. Но за что я наказана, я не объяснила. Затем я встала на середину столовой. Мне было невыразимо совестно и в то же время сладко. Лицо мое горело, как в огне. Я не поднимала глаз, боясь снова встретить насмешливые улыбки.
        «Если б они знали, если б только знали, за что я терплю эту муку!  - вся замирая от сладкого трепета, говорила я себе.  - Милая, милая княжна, чувствуешь ли ты, как страдает твоя маленькая Люда?»
        Наши «седьмушки», видимо, взволновались. Не зная, за что я наказана, они строили тысячу предположений, догадок и то и дело оборачивались ко мне.
        Я подняла голову. Мой взгляд встретился с Ниной. Я не знаю, что выражали мои глаза, но в черных милых глазках Джавахи светилось столько глубокого сочувствия и нежной ласки, что всю меня точно варом обдало.
        «Ты жалеешь меня, милая девочка»,  - шептала я восторженно, и, стряхнув с себя ложный, как мне казалось, стыд, я подняла голову и окинула всю столовую долгим, торжествующим взглядом.
        Но меня не поняли, да и не могли понять эти беспечные, веселые девочки.
        - Смотрите-ка, mesdames наказана, да еще и смотрит победоносно, точно подвиг совершила,  - заметил кто-то с ближайшего стола пятиклассниц.
        В ответ я только равнодушно пожала плечами.
        Лицо мое между тем горело все больше и больше и стало красное как кумач. У меня сделался жар - неизменный спутник всех моих потрясений.
        М-lle Арно со своего места обратила внимание на мои пылающие щеки, на неестественно ярко разгоревшиеся глаза и, оставив свое место, подошла ко мне.
        - Тебе нехорошо?
        Я отрицательно покачала головой, но она, приложив руку к моей пылающей щеке, воскликнула:
        - Но ты больна, ты вся горишь!  - и, подхватив меня под руку, поспешно вывела из столовой мимо еще более недоумевающих институток.
        Пытка кончилась.
        Меня отвели в лазарет.

        ГЛАВА XII
        В лазарете. Примирение

        Лазарет начинался тотчас за квартирой начальницы. Это было большое помещение с просторными палатами, полными воздуха и света. Этот свет исходил, казалось, от самих чисто выбеленных стен лазарета. Вход в него был через темный коридорчик, примыкавший к нижнему длинному и мрачному коридору. Первая комната называлась «перевязочная», сюда два раза в день, по лазаретному звонку, собирались «слабенькие», то есть те, которым прописано было принимать железо, мышьяк, кефир и рыбий жир. Заведовали перевязочной две фельдшерицы: одна - кругленькая, беленькая, молодая девушка, Вера Васильевна, прозванная Пышкой, а другая - Мирра Андреевна, или Жучка по прозвищу, раздражительная и взыскательная старая дева. Насколько Пышка была любима институтками, настолько презираема Жучка. В дежурство Пышки девочки пользовались иногда вкусной «шипучкой» (смесь соды с кислотою) или беленькими мятными лепешками…
        - Меня тошнит, Вера Васильевна,  - говорит какая-нибудь шалунья и прижимает для большей верности платок к губам.
        И Пышка открывает шкап, достает оттуда коробку кислоты и соды и делает шипучку.
        - Мне бы мятных лепешек от тошноты,  - тянет другая.
        - А не хотите ли касторового масла?  - добродушно напускается Вера Васильевна и сама смеется.
        Пропишет ли доктор кому-либо злополучную касторку в дежурство Веры Васильевны, она дает это противное масло в немного горьковатом портвейне и тем же вином предлагает запить, между тем как в дежурство Жучки касторка давалась в мяте, что составляло страшную неприятность для девочек.
        Из перевязочной вели две двери: одна - в комнату лазаретной надзирательницы, а другая - в лазаретную столовую. В столовой стоял длинный стол для выздоравливающих, а по стенам расставлены были шкапы с разными медицинскими препаратами и бельем.
        Из столовой шли двери в следующие палаты и маленькую комнату Жучки.
        Палат было, не считая маленькой, предназначенной для больных классных дам, еще две больших и третья маленькая для труднобольных. Около последней помещалась Пышка. Затем шли умывальня с кранами и ванной и кухня, где за перегородкой помещалась Матенька.
        Матенька была не совсем обыкновенное существо нашего лазарета. Старая-старенькая ворчунья, нечто вроде сиделки и кастелянши, она, несмотря на свои 78 лет, бодро управляла своим маленьким хозяйством.
        - Матенька,  - кричит Вера Васильевна,  - лихорадочную привели, пожалуйста, дайте липки.
        И липка, то есть раствор липового цвета, поспевает в две-три минуты по щучьему велению.
        - Матенька, помогите забинтовать больную.  - И Матенька забинтовывает быстро и ловко.
        И откуда силы брались у этой славной седенькой старушки?!
        Ворчлива Матенька была ужасно, но и ворчание ее было добродушное, безвредное: сейчас побранит, сейчас же прояснится улыбкой.
        - Матенька,  - увивается около нее какая-нибудь больная,  - поджарьте булочку, родная.
        - Ну вот что выдумала, шалунья, чтобы от Марьи Антоновны попало! Не выдумывайте лучше!
        А через полчаса, смотришь, на лазаретном ночном столике, подле кружки с чаем, лежит аппетитно подрумяненная в горячей золе булочка. Придется серьезно заболеть институтке, Матенька ночи напролет просиживает у постели больной, дни не отходит от нее, а случится несчастье, смерть, она и глаза закроет, и обмоет, и псалтырь почитает над усопшей.
        Такова была обстановка лазарета, мало, впрочем, меня интересовавшая.
        M-lle Арно дорогой старалась проникнуть в мою душу - и узнать, почему я наказана, но я упорно молчала. Настаивать же она не решалась, так как мои пышущие от жара щеки и неестественно блестящие глаза пугали ее.
        - Что с девочкой?  - спросила Вера Васильевна, когда мы пришли в перевязочную.
        И, не теряя ни минуты, она усадила меня на диван и поставила градусник для измерения температуры.
        - Mademoiselle Арно, оставьте ее у нас, видите, какая горячая,  - посоветовала фельдшерица.
        - Ведите себя хорошенько!  - холодно бросила мне классная дама и поспешила выйти из перевязочной.
        - Вы простудились, да?  - допрашивала меня добрая девушка.
        - Да… нет… да… право, не знаю!  - путалась я.
        Действительно, может быть, я простудилась как-нибудь. Я не сознавала, что последние неприятности разрыва с Ниной могли так подействовать на меня.
        - У вас повышенная температура,  - озабоченно покачала головой Пышка.
        - Матенька,  - крикнула она,  - прикажите постлать постель в средней палате и приготовьте липки.
        Поспела постель, поспела и липка. Меня раздели и уложили. Голова моя и тело горели. Обрывки мыслей носились в усталом мозгу.
        Точно тяжелый камень надавил сердце.
        Едва я забылась, как передо мной замелькали белые хатки, вишневая роща, церковь с высоко горящим крестом и… мама. Я ясно видела, что она склоняется надо мною, обнимает и так любовно шепчет нежным, тихим, грустным голосом: «Людочка, сердце мое, крошка, что с тобой сделали?»
        Я открываю глаза, в комнате полумрак. Ноябрьский день уже погас. Около меня кто-то плачет, судорожно, тихо.
        Я приподнимаюсь на подушках.
        «Мама?» - вдруг мелькает в моей голове безумная мысль.
        Нет, не мама.
        Надо мной склонилось знакомое бледное личико, все залитое обильными слезами; глянцевитые черные косы упали мне на грудь.
        - Княжна! Нина!  - каким-то диким, не своим голосом вырвалось из моей груди, и, полузадушенная рыданиями, я широко распахнула объятия.
        Мы замерли минуты на две, сжимая друг друга и обливаясь слезами.
        - Галочка, моя бедная!  - шептала между поцелуями Нина.  - Что я с тобой сделала!
        И опять слезы, горячие, детские слезы потерянного и вновь обретенного счастья.
        - Ах, милая, глупая! Зачем ты…  - лепетала Нина.  - За меня ведь ты наказана, за меня больна! Какая я злая, скверная! Боже мой! Простишь ли ты меня, Люда?
        - Родная!  - могла только выговорить я, потрясенная до глубины души.
        - Но как же ты узнала?  - спросила я, когда прошли первые острые минуты радости.
        - Инспектриса пришла в класс и сказала, за что ты наказана… Ну…
        - Ну?..  - невольно дрожащим голосом проговорила я.
        - Я созналась, и меня стерли с доски и выключили из «парфеток», а тобой все восхищаются… Ты стоишь этого, Людочка; ты такая прелесть, ты ангел!  - шептала княжна.
        - Но, Ниночка, ведь тебя стерли с доски,  - встревожилась я.
        - Так что же? А ты что претерпела за меня! Я этого никогда не забуду!
        - И княжна горячо поцеловала меня.
        - Да, теперь мы будем подругами на всю жизнь!  - торжественно произнесла я.
        - А как же «триумвират»?  - лукаво шепнула княжна.
        - А как же Бельская?  - не потерялась я.
        И обе мы звонко расхохотались.
        Княжна прилегла головой ко мне на подушку и, поглаживая мои непокорные стриженые вихры, говорила, как тяжело ей было без меня последнее время.
        - Ни есть, ни спать не хотелось.
        - Как же ты ко мне пробралась?
        - А вот!  - И она торжествующе в полутьме подняла свою правую ручку, обвязанную чем-то белым.
        - Что это?
        - Взяла чинить карандаш, да и обрезала палец перочинным ножом, ну и попала на перевязку,  - гордо зазвенел ее гортанный голосок.
        В ответ она обняла меня и чуть слышно прошептала:
        - А что ты за меня вынесла, Люда!
        «Люда!» Как восхитительно звучало мне мое имя в милых губках княжны: не Галочка, а Люда.
        - Вы что, шалуньи, притаились,  - вдруг прозвучал у нас над ухом знакомый голос Матеньки.  - Вы ведь, ваше сиятельство (она всегда так обращалась к княжне), под кран идти изволили ручку смочить, а сами к подруге больной свернули… Не дело… Им покой нужен.
        - Матенька, милушка, дайте еще посидеть,  - упрашивала Нина.
        - Ни-ни, что вы, матушка! А как в классе хватятся? Пойдите, родимая,  - ответила старушка.
        - Завтра приду, если не выпишешься!  - шепнула Нина, целуя меня.
        - Выпишусь,  - с уверенностью произнесла я, находя себя совсем здоровой.
        Она ушла, а я еще чувствовала ее около себя - милую, добрую, великодушную Нину!
        В эту ночь я уснула крепким, здоровым сном, унесшим с собою всю мою болезнь.
        На другой день к вечеру я уже выписалась из лазарета.
        Едва я появилась в классе, девочки устроили мне шумную овацию. Меня обнимали, целовали наперерыв, громко восхваляя за геройский подвиг. Потом всем классом просили инспектрису простить Нину - и на красной доске снова появилось ее милое имя.
        Только двое из всего класса не приветствовали меня и бросали на нас с княжной сердитые взгляды. То были мои две прежние подруги, так не долго господствовавшие надо мной. Им обеим - и Крошке и Мане - было крайне неприятно распадение «триумвирата» и мое примирение с их врагом - моей милой Ниной.

        ГЛАВА XIII
        Печальная новость. Подписка

        - Mesdam'очки, mesdam'очки, знаете новость, ужасную новость? Сейчас я была внизу и видела Maman, она говорила что-то нашей немке - строго-строго… A Fraulein плакала… Я сама видела, как она вытирала слезы! Ей-Богу…
        Все это протрещала Бельская одним духом, ворвавшись ураганом в класс после обеда… В одну секунду мы обступили нашего «разбойника» и еще раз велели передать все ею виденное.
        - Это Пугач что-нибудь наговорил на фрейлейн начальнице, наверное, Пугач,  - авторитетно заявила Надя Федорова и сделала злые глаза в сторону Крошки: «Поди, мол, сплетничай».
        - Да, да, она! Я слышала, как Maman упрекала фрейлейн за снисходительность к нам, я даже помню ее слова: «Вы распустили класс, они стали кадетами…» У-у! противная,  - подхватила Краснушка.
        - А вдруг фрейлейн уйдет! Тогда Пугач нас доест совсем! Mesdam'очки, что нам делать?  - слышались голоса девочек, заранее встревоженных событием.
        - Нет, мы не пустим нашу дусю, мы на коленях упросим ее всем классом остаться,  - кричала Миля Корбина, восторженная, всегда фантазирующая головка.
        - Тише! Кис-Кис идет!
        Мы разом стихли. В класс вошла фрейлейн. Действительно, глаза ее были красны и распухли, а лицо тщетно старалось улыбнуться.
        Она села на кафедру и, взяв книгу, опустила глаза в страницу, желая, очевидно, скрыть от нас следы недавних слез. Мы тихонько подвинулись к кафедре и окружили ее.
        Додо, наша первая ученица и самая безукоризненная по поведению из всего класса, робко произнесла:
        - Fraulein!
        - Was wollen sie, Kinder (что вам угодно, дети)?  - дрожащим голосом спросила нас наша любимица.
        - Вы плакали?..  - как нельзя более нежно и осторожно осведомилась Додо.
        - Откуда вы взяли, дети?
        - Да-да, вы плакали… Дуся наша, кто вас обидел? Скажите!  - приставали мы…
        Кис-Кис смутилась. Добрые голубые глаза ее подернулись слезами… Губы задрожали от бесхитростных слов преданных девочек.
        - Спасибо, милочки. Я всегда была уверена в вашем расположении ко мне и очень, очень горжусь моими детками,  - мягко заговорила она,  - но успокойтесь, меня никто не обижал…
        - А зачем же вы давеча плакали в коридоре, когда разговаривали с Maman? Я все видела!  - смело вырвалось у Бельской.
        - Ах ты, всезнайка!  - сквозь слезы улыбнулась фрейлейн.  - Ну, если видела, придется сознаться: я как мне ни грустно, а должна буду расстаться с вами, дети…
        - Расстаться?  - ахнул весь класс в один голос.  - Расстаться навсегда! За что? Разве мы обидели вас, дуся? За что вы бросаете нас?  - раздавались здесь и там печальные возгласы «седьмушек».
        Потерять горячо любимую фрейлейн нам казалось чудовищным. Многие из нас уже плакали, прижавшись к плечу подруг, а более сильные духом осаждали кафедру.
        - Но, Fraulein, дуся,  - говорила Нина, встав за стулом нашей любимицы,  - зачем же вы уйдете? Разве мы огорчили вас?
        Глаза «Булочки» уже начали разгораться.
        - О, нет! Вы были всегда милые, добрые детки,  - ласково потрепав по щечке княжну, произнесла она.  - Я вас очень, очень люблю и знаю, что вы не огорчите вашу сердитую Fraulein, но другие находят, что я очень слаба с вами и что вы поэтому много шалите.
        - Я знаю, кто это сказал… У-у! Это противный Пугач, это Арно!  - пылко воскликнула княжна.
        - Wie kannst du so sprechen (как ты позволяешь себе так говорить)?!  - строго остановила ее фрейлейн и, сильно нахмурясь, добавила: - Вы должны уважать ваших классных дам.
        - Мы вас уважаем и очень любим, Fraulein, дуся!  - вырвалось, как один голос, из груди 36 девочек.
        - Да-да, знаю… я тронута, спасибо вам, ich danke sehr fur ihre Liebe (благодарю вас за вашу любовь), но вы не меня одну должны любить, у вас есть еще другая дама - mademoiselle Арно…
        - Мы ее ненавидим!  - звонко крикнула Бельская и юркнула за спины подруг.
        - Стыдись, Бельская, так отзываться о mademoiselle Арно, твоей наставнице. Она заботится о вас не меньше меня. Она строгая - это правда, но добрая и справедливая,  - усовещивала Кис-Кис.
        - А за что она Запольскую с доски прошлый месяц стерла?  - не унимались девочки.  - А почему Нюшу в прием не пустила? Иванову за что в столовой поставила?..
        - Ну, Иванова стоит,  - серьезно произнесла Нина, недолюбливавшая Иванову.
        - Ну довольно, genug! Что делать, что делать, расстаться нам с вами все-таки придется,  - покачала головою добрая фрейлейн.
        - Нет-нет, мы вас не пустим, мы знаем, что на вас наябедничали, и Maman, верно, что-нибудь вам неприятное сказала, а вы и уходите! Да-да, наверное!
        Бедная немка не рада была, что допустила этот разговор.
        Тихая и кроткая, она не любила историй и теперь раскаивалась в том, что посвятила пылких девочек в тайну своего ухода из института.
        А девочки волновались, кричали, окружили фрейлейн, целовали ее по очереди и даже по нескольку сразу, так что чуть не задушили,  - одним словом, всячески старались выразить искреннюю привязанность своих горячих сердечек.
        Растроганная и напуганная этими шумными проявлениями любви, Кис-Кис кое-как уговорила нас успокоиться.
        Весь остаток дня мы всеми способами старались развлечь нашу любимицу. Мы не отходили от нее ни на шаг, рано выучили все уроки и безошибочно, за некоторым разве исключением, ответили их дежурной пепиньерке и, наконец, тесно обступив кафедру, старались своими незатейливыми детскими разговорами занять и рассмешить нашу любимую немочку. Краснушка, самая талантливая в подражании, изобразила в лицах, как каждая из нас выходит отвечать уроки, и добилась того, что фрейлейн смеялась вместе с нами.
        Придя в дортуар, мы поскорее улеглись в постели, чтобы дать отдых нашей любимице. Газ был спущен раньше обыкновенного, и ничем не нарушимая тишина воцарилась в дортуаре.
        Утром держали совет всем классом и после долгих споров решили: 1) изводить всячески Пугача, не боясь наказаний; 2) идти в случае чего к начальнице и просить не отпускать Fraulein; 3) сделать любимой немочке по подписке подарок.
        К исполнению последнего решения было приступлено немедленно. Распорядителем-казначеем по покупке подарка выбрали Краснушку, славившуюся у нас знанием счета.
        В следующий же прием все посещаемые родными «седьмушки» выпросили у своих родных денег, кто рубль, кто двадцать - тридцать копеек, каждая сколько могла, и отдали эти деньги Краснушке на хранение.
        Краснушка тщательно пересмотрела, пересчитала серебро и уложила в большой ящик от печенья, на крышке которого она старательно вывела самыми красивыми буквами: «Касса».
        - А как же я дам денег? Присланные мне мамой десять рублей находятся у Fraulein?  - искренно взволновалась я.
        - Ты, Людочка, не беспокойся,  - ласково проговорила княжна (она уже давно заменила данное мне ею же прозвище ласкательным именем).  - У меня еще много своих денег у Пугача. Завтра спрошу себе и тебе.
        - А если она спросит, зачем?
        - Тогда я прямо скажу, что мы собираем на подарок.
        - Ай да молодец, Нина! Ужели так и скажешь?  - восторгались наши.
        - Так и скажу, ведь я ненавижу Пугача! Воображаю, как она озлится, когда узнает, что мы все за нашу немку.
        И действительно, в французское дежурство Джаваха смело подошла просить из своих денег, отданных на попечение Арно, три рубля.
        - Зачем так много?  - удивилась та.
        - Мы хотим делать по подписке подарок нашей Fraulein. Дайте мне, пожалуйста, mademoiselle, для меня и на долю Влассовской, она отдаст, как только мы купим подарок, а то ведь ее деньги у Fraulein, и она, наверное, не даст ей, узнав, на что мы берем деньги.
        - Пустые выдумки!  - процедила озлобленно m-lle Арно, однако отказать не решилась и выдала княжне три рубля. Краснушка торжественно присовокупила их к сумме, лежащей уже в кассе.
        После вторичного совещания решили купить на собранные деньги альбом, в котором все должны написать что-нибудь самым лучшим почерком на память. «Только из своей головы, а не выученное»,  - прибавила Додо Муравьева, враг зубрежки. Альбом было поручено купить матери Федоровой, которая охотно исполнила нашу просьбу. В ближайшее же воскресенье Надя Федорова не без труда притащила в класс тяжелый, в папку увязанный сверток. Краснушка влезла на кафедру и, развязав бумаги, торжественно извлекла альбом из папки. Все мы запрыгали от радости.
        Это оказалась прелестная, крытая голубым плюшем и с бронзовыми застежками книга, с золотыми кантами, с разноцветными страницами. В правом углу на бронзовой же доске было четко награвировано: «Незабвенной и дорогой нашей заступнице и наставнице Fraulein Гертруде Генинг от горячо ее любящих девочек». В середине был вензель Кис-Кис. Каждая из нас должна была оставить след на красивых листах альбома, и каждая по очереди брала перо и, подумав немного, нахмурясь и поджав губы или вытянув их забавно трубочкой вперед, писала, тщательно выводя буквы. Краснушка, следившая из-за плеча писавшей, только отрывисто изрекала краткие замечания: «Приложи клякс-папир… тише… не замажь… Не спутай: е, а не е… ах какая!.. Ну вот, кляксу посадила!» - пришла она в неистовство, когда Бельская действительно сделала кляксу.
        - Слижи языком, сейчас слижи,  - накинулась она на нее.
        И Бельская не долго думая слизала.
        Лишь только надписи были готовы, Краснушка на весь класс прочла их. Тут большею частью все надписи носили один характер: «Мы вас любим, любите нас и будьте с нами до выпуска»,  - и при этом прибавление самых нежных и ласковых наименований, на какие только способны замкнутые в четырех стенах наивные, впечатлительные девочки.
        Не обошлось, конечно, без стихов.
        Петровская, к величайшему удивлению всех, написала в альбом:
        Бьется ли сердце, ноет ли грудь,
        Скушай конфетку и нас не забудь.

        - Ну уж и стихи!  - воскликнула Федорова, заливаясь смехом.
        - А ты, Нина, тоже напишешь стихи в альбом?  - спросила Бельская.
        - Нет,  - коротко ответила княжна.
        Я невольно обратила внимание на надпись Нины.
        «Дорогая Fraulein,  - гласили каракульки моего друга,  - если когда-нибудь вы будете на моем родимом Кавказе, не забудьте, что в доме князя Джавахи вы будете желанной гостьей и что маленькая Нина, доставившая вам столько хлопот, будет рада вам как самому близкому человеку».
        - Как ты хорошо написала, Ниночка!  - с восторгом воскликнула я и недолго думая, взяв перо, подмахнула под словами княжны:
        «Да, да, и в хуторе под Полтавой тоже.
        Люда Влассовская».
        Когда все уже написали свое «на память», решено было торжественно всем классом нести альбом в комнату Кис-Кис.
        - Мы попросим ее остаться, а если она не согласится - пойдем к начальнице и скажем ей, какая чудная, какая милая наша Fraulein,  - пылко и возбужденно говорила Федорова.
        - Да-да, идем, идем,  - подхватили мы и толпою бросились через коридор на лестницу, пользуясь минутным отсутствием Арно.
        - Куда? Куда?  - спрашивали нас с любопытством старшие.
        - «Седьмушки» бунтуют!  - кричали нам вдогонку наши соседки - шестые, ужасно важничавшие перед нами своим старшинством.
        Никому ничего не отвечая, мы миновали лестницу, церковную паперть и остановились перевести дыхание у комнаты Fraulein.
        - Ты, ты говори,  - выбрали мы Нину, пользовавшуюся у нас репутацией очень умной и красноречивой.
        - Kann man herein (можно войти)?  - произнесла княжна, постучав в дверь.
        Голос ее дрожал от важности возложенного на нее поручения.
        - Herein (войдите)!  - раздалось за дверью.
        Мы вошли. Fraulein Генинг, донельзя удивленная нашим появлением, встала из-за стола, у которого сидела за письмом. На ней была простая утренняя блуза, а на лбу волосы завиты в папильотки.
        - Was wunscht Ihr, Kinder (что вы желаете, дети)?
        - Fraulein, дуся,  - начала Нина, робея, и выступила вперед,  - мы знаем, что вас обидели и вы хотите уйти и оставить нас. Но, Frauleinehen-дуся, мы пришли вам сказать, что «всем классом» пойдем к Maman просить ее не отпускать вас и даем слово «всем классом» не шалить в ваше дежурство. А это, Fraulein,  - прибавила она, подавая альбом,  - на память о нас… Мы вас так любим!..
        Голос княжны оборвался, и мы увидели то, чего никогда еще не видали: Нина плакала.
        Тут произошло что-то необычайное. Весь класс всхлипнул и разревелся, как один человек.
        - Останьтесь!.. любим!.. просим!..  - лепетали, всхлипывая, девочки.
        Fraulein, испуганная, смущенная и растроганная, с альбомом в руках, не стесняясь нас, плакала навзрыд.
        - Девочки вы мои… добренькие… дорогие… Liebchen… Herzchen…  - шептала она, целуя и прижимая нас к своей любящей груди.  - Ну как вас оставить… милые! А вот зачем деньги тратите на подарки?.. Это напрасно… Не возьму подарка,  - вдруг рассердилась она.
        Мы обступили ее со всех сторон, стали целовать, просить, даже плакать, с жаром объясняя ей, как это дешево стоило, что Нина, самая богатая, и та дала за себя и за Влассовскую только три рубля, а остальные - совсем понемножку…
        - Нет, нет, не возьму,  - повторяла Кис-Кис.
        С трудом, после долгой просьбы, удалось нам уговорить растроганную Кис-Кис принять наш скромный подарок.
        Она перецеловала всех нас и, обещав остаться, отослала скорее в класс, «чтобы не волновать mademoiselle Арно», прибавила она мягко.
        - И чтобы это было в последний раз,  - заметила еще Кис-Кис,  - никаких больше подарков я не приму.
        Этот день был одним из лучших в нашей институтской жизни. Мы могли наглядно доказать нашу горячую привязанность обожаемой наставнице, и наши детские сердца были полны шумного ликования.
        Уже позднее, через три-четыре года, узнали мы, какую жертву принесла нам Fraulein Генинг. Ее действительно не любили другие наставницы за ее слишком мягкое, сердечное отношение к институткам и не раз жаловались начальнице на некоторые ее упущения из правил строгой дисциплины, и она уже решила оставить службу в институте. Брат ее достал ей прекрасное место компаньонки в богатый аристократический дом, где она получала бы вчетверо больше скромного институтского жалованья и где занятий у нее было бы куда меньше… Уход ее был решен ею бесповоротно. Но вот появилось ее «маленькое стадо» (так она в шутку называла нас), плачущее, молящее остаться, с доказательствами такой неподкупной детской привязанности, которую не купишь ни за какие деньги, что сердце доброй учительницы дрогнуло, и она осталась с нами «доводить до выпуска своих добреньких девочек».

        ГЛАВА XIV
        14 ноября

        Тезоименитство Государыни Императрицы - 14 ноября - праздновалось у нас в институте с особенной пышностью. После обедни и молебна за старшими приезжали кареты от Императорского двора и везли их в театр, а вечером для всех - старших и младших - был бал.
        С утра мы поднялись в самом праздничном настроении. На табуретах подле постелей лежали чистые, в несколько складочек праздничные передники, носившие название «батистовых», такие же пелеринки с широкими, жирно накрахмаленными бантами и сквозные, тоже батистовые рукавчики, или «манжи».
        За утренним чаем в этот день никто не дотронулся до казенных булок, предвкушая более интересные блюда. Старшие явились в столовую тоненькие, стянутые в рюмочку, с взбитыми спереди волосами и пышными прическами.
        Ирочка Трахтенберг воздвигла на голове какую-то необычайную шишку, пронзенную красивою золотою пикой, только что входившую в моду. Но, к несчастью, Ирочка попалась на глаза Елениной, и великолепная шишка с пикой в минуту заменилась скромной прической в виде свернутого жгута.
        - Mesdames, у кого я увижу подобные прически - пошлю перечесываться,  - сердилась инспектриса.
        Богослужение в этот день было особенно торжественно. Кроме институтского начальства были налицо почетные опекуны и попечители. После длинного молебна и зычного троекратного возглашения диаконом «многолетия» всему царствующему дому, мы, разрумяненные душной атмосферой церкви, потянулись прикладываться к кресту. Проходя мимо Maman и многочисленных попечителей, мы отвешивали им поясные поклоны (реверансов в церкви не полагалось) и выходили на паперть.
        - Ну что, привыкаешь?  - раздался над моей почтительно склоненной головой знакомый голос начальницы.
        - Oui, Maman,  - смущенно прошептала я.
        Княгиня-начальница стояла передо мной величественная, красивая, точно картина, в своем синем шелковом платье с массою орденов на груди и бриллиантовым шифром. Она трепала меня по щеке и ласково улыбалась.
        - C'est la fille de Wlassovsky, heros de Plevna (дочь Влассовского, героя Плевны),  - пояснила она толстому, увешанному орденами, с красной лентой через плечо господину.
        - А-а,  - протянул тот и тоже потрепал меня по щечке.
        Потом я узнала, что это был министр народного просвещения.
        За завтраком нам дали вместо кофе по кружке шоколаду с очень вкусными ванильными сухариками. Барышни наскоро позавтракали и, не обращая внимания на начальство, заглянувшее в столовую, побежали приготовляться к выезду в театр.
        - Счастливицы,  - кричали мы им вслед,  - возьмите нас с собою.
        Праздничный день тянулся бесконечно… Мы сновали по залу и коридорам, бегали вниз и вверх, раза четыре попадались на глаза злющей Елениной и никак не могли дождаться обеда. Более деловитые играли в куклы или «картинки» - своеобразную институтскую игру, состоящую в том, чтобы подбросить картинку, заменяющую институтку, кверху; если картинка упадет лицевой стороной - это считалось хорошим ответом урока, а обратного стороной - ошибка. За ответы ставились баллы в особую тетрадку и затем подводились итоги. Игра эта была любимою у маленьких институток.
        Серьезная Додо извлекла из своего стола толстую книгу с изображением индейцев на обложке и погрузилась в чтение.
        К обеду вернулись старшие. С шумом и хохотом пришли они в столовую. Их щеки горели от удовольствия, вынесенного ими из театра. Они не дотронулись даже до обеда, хотя обед с кулебякой и кондитерским пирожным, с тетерькою на второе был самый праздничный.
        В пять часов нас повели в дортуар, чтобы мы успели выспаться до предстоящего в этот вечер обычного бала, на котором нам, «седьмушкам», было позволено оставаться до 12 часов.
        На лестнице нас обогнала Ирочка Трахтенберг с неизменной Михайловой под руку. Она с улыбкой сунула в руки смущенной Нины полученную в театре коробку конфект с вензелем Государыни на крышке.
        - Merci,  - могла только пролепетать сконфуженная Нина и ужасно покраснела.
        Спать легли весьма немногие из нас, остальные же, большая половина класса, разместились на кроватях небольшими группами.
        Кира Дергунова, «второгодница», то есть оставшаяся на второй год в классе и, следовательно, видевшая все эти приготовления в прошлом году, рассказывала окружившим ее институткам с большим увлечением:
        - И вот, mesdam'очки, библиотека будет украшена елками, и там будет гостиная для начальства, а в четвертом классе будет устроен буфет, но чай будут пить только кавалеры. Кроме того, для старших будут конфекты… фрукты…
        - А для нас?  - не утерпела Маня Иванова, начинавшая глотать слюнки от предстоящего пиршества.
        - А нам не дадут…  - отрезала Кира.  - Нет, то есть дадут,  - поспешила она поправиться,  - только по яблоку и апельсину да по тюречку конфект…
        - А-а,  - разочарованно протянула Маня.
        - Тебе скучно?  - спросила меня Нина, видя, что я лежу с открытыми глазами.
        - Да, домой тянет,  - созналась я.
        - Ну, Люда, потерпим, ведь теперь ноябрь уже в середине, до праздников рукой подать, а второе полугодие так быстро промелькнет, что и не увидишь… Там экзамены, Пасха… и лето…
        - Ах, лето!  - с восторженным вздохом вырвалось у меня.
        - И вот, mesdam'очки, войдет Maman, оркестр заиграет марш…  - тем же тягучим, неприятным голосом повествовала Дергунова.
        В 7 часов началось необычайное оживление; «седьмушки» бежали под кран мыть шею, лицо и чистить ногти и зубы. Это проделывалось с особенным старанием, хотя «седьмушкам» не приходилось танцевать - танцевали старшие, а нам разрешалось только смотреть.
        В 8 часов к нам вошла фрейлейн, дежурившая в этот день. На ней, поверх василькового форменного платья, была надета кружевная пелеринка, а букольки на лбу были завиты тщательнее прежнего.
        - Какая вы красавица, нарядная!  - кричали мы, прыгая вокруг нее.
        И действительно, ее добродушное, с жилочками на щеках личико, с сиявшей на нем доброй улыбкой, казалось очень милым.
        - Ну-ну, Dummheiten (глупости)!  - отмахнулась она и повела нас вниз, где выстроились уже шпалерами по коридору остальные классы.
        Внизу было усиленное освещение, пахло каким-то сильным, в нос ударяющим курением.
        В половине девятого в конце коридора показалась Maman, в целом обществе опекунов и попечителей, при лентах, орденах и звездах.
        - Nous avons l'honneur de vous saluer (имеем честь вас приветствовать)!  - дружно приседая классами, восклицали хором институтки.
        За начальством прошли кавалеры: ученики лучших учебных заведений столицы, приезжавшие к нам по «наряду». Исключение составляли братья и кузены старших, которые попадали на наши балы по особому приглашению начальницы или какой-нибудь классной дамы.
        Под звуки марша мы все вошли в зал и прошлись полонезом, предводительствуемые нашим танцмейстером Троцким, высоким, стройным и грациозным стариком, с тщательно расчесанными бакенбардами. Maman шла впереди, сияя улыбкой, в обществе инспектора - маленького, толстенького человечка в ленте и звезде.
        Наконец начальство подошло к небольшому кругу мягкой мебели, подобно оазису уютно расположенному в почти пустой зале, и заняло место среди попечителей и гостей.
        Проходя мимо начальства, мы останавливались парами и отвешивали низкий, почтительный реверанс и потом уже занимали предназначенные нам места.
        Полонез сменился нежными, замирающими звуками ласкающего вальса. Кавалеры торопливо натягивали перчатки и спешили пригласить «дам» - из числа старших институток. Минута - и десятки пар грациозно закружились в вальсе. Вон белокурая Ирочка несется, тонкая и стройная, согнув немного талию, с длинным, угреватым лицеистом, а вон Михайлова кружится как волчок с каким-то розовым белобрысым пажом.
        По окончании условных двух туров (больше двух с одним и тем же кавалером делать не позволялось) институтки приседали, опустив глазки, с тихим, еле уловимым «Merci, monsieur». Отводить на место под руку строго воспрещалось, а еще строже - разговаривать с кавалером, чему плохо, однако, подчинялись старшие.
        Я с Ниной и еще несколькими «седьмушками» уселись под портретом императора Павла, основателя нашего института, и смотрели на танцы, как вдруг передо мной как из-под земли вырос длинный и худой как палка лицеист.
        - Mademoiselle,  - произнес он шепелявя,  - puis-je vous engager pour un tour de valse (могу я вас пригласить на тур вальса)?
        Я обомлела и крепко стиснула руку Нины, как бы ища защиты.
        - Merci, monsieur,  - вся краснея от смущения пролепетала я,  - je ne danse pas (я не танцую),  - и, встав, отвесила ему почтительный поклон.
        Но было уже поздно. Длинный лицеист не понял меня и, быстро обняв мою талию, понесся со мною в вихре вальса.
        Лицеист кружился ужасно скоро. Мои ноги не касались пола, и я в воздухе выделывала с изумительной точностью все те па, которым учил нас Троцкий на своих танцклассах.
        К счастью моему, музыка прекратилась, и длинный лицеист почти бесчувственную усадил меня на место, с изысканной любезностью прошепелявив: «Merci, mademoiselle».
        - Счастливица! Счастливица! Танцевала с большим кавалером,  - со всех сторон слышала я завистливые восклицания.
        Зал стали проветривать, и весь институт разбежался по коридорам и классам, превращенным в гостиные.
        - Пойдем пить! Хочешь?  - шепнула Нина, и мы побежали к двум красиво задрапированным бочонкам, один с морсом, другой с оршадом, из которых с невозмутимым хладнокровием институтский вахтер Самойлыч черпал стаканом живительную влагу.
        Несмотря на упрощенный способ нашего водочерпия, несмотря на большой палец вахтера, перевязанный тряпкой, пропитанной клюквенным морсом, я жадно выпила поданный мне стакан.
        - Ай-ай, пойдем скорее, сюда идет опять этот длинный лицеист!  - невольно вскрикнула я, увидя опять знакомого уже мне лицеиста, и потащила Нину в сторону.
        - Постой, погоди, вон пришел батюшка!
        Действительно, в коридоре, окруженный младшими классами, сверкая золотым наперсным крестом на новой лиловой рясе, нам улыбался отец Филимон, пришедший полюбоваться весельем своих «деточек».
        Мы с Ниной бросились к нему.
        - Что, веселишься, чужестраночка?  - ласково улыбнулся и кивнул он своей любимице Нине.
        Между тем из зала раздавались звуки контрданса.
        - Mesdam'очки, идите гостинцы получать!  - кричала Маня Иванова, запихивая в рот целую треть апельсина, данного ей по дороге инспектором.
        Мы получили по тюречку кондитерских конфект, по яблоку и апельсину.
        - Что же, пойдем в зал?  - спросила меня Нина.
        - Ай, нет! Ни за что!  - в ужасе произнесла я, невольно вспоминая лицеиста.
        А между тем там царило веселье, насколько можно было назвать весельем это благонравное кружение по зале под перекрестным огнем взглядов бдительного начальства.
        Мы стояли в дверях и смотрели, как ловкий, оживленный Троцкий составил маленькую кадриль исключительно из младших институток и подходящих их возрасту кадет и дирижировал ими. В большой кадрили тоже царило оживление, но не такое, как у младших. «Седьмушки» путали фигуры, бегали, хохотали, суетились - словом, веселились от души. К ним присоединились и некоторые из учителей, желавшие повеселить девочек.
        В 12 часов нас, «седьмушек», повели спать, накормив предварительно бульоном с пирожками.
        Издали доносились до нас глухим гулом звуки оркестра и выкрики дирижера.
        Я скоро уснула, решив написать маме все подробно об институтском бале.
        Мне снилась большая зала, кружащиеся в неистовом вальсе пары и длинный лицеист, шепелявивший мне в ухо: «Puis-je vous engager, mademoiselle?»

        ГЛАВА XV
        Итог за полгода. Разъезд. Посылка

        Прошло два дня, и институтская жизнь снова вошла в прежнюю колею.
        Потянулись дни и недели, однообразные донельзя. Наступало сегодня, похожее как две капли воды на вчера.
        Занятия шли прежним чередом. Крикливый голос инспектрисы и несмолкаемое «пиление» Пугача наводили ужасную тоску.
        Я взялась за книги с жаром, граничившим с болезненностью. Дело в том, что первое полугодие приходило к концу и наступало время считать учениц по полугодовым отметкам. За поведение я уже получала 12, что и поставило меня в число «парфеток». Моя фамилия красовалась на классной доске. По воскресеньям голова моя украшалась белым и синим шнурками. Эти шнурки давались нам в институте как знак отличия за хорошее поведение и успехи. За дурное же поведение шнурки отнимались, иногда на неделю, а другой раз и навсегда.
        Наступало Рождество - первый и самый большой отдых институток в продолжение целого года. «Седьмушки» подсчитывали свои баллы, стараясь высчитать собственноручно, кто стоит выше по успехам, кто ниже. Слышались пререкания, основанные на соревновании.
        Нина еще больше побледнела от чрезвычайного переутомления. Она во что бы то ни стало хотела стоять во главе класса, чтобы поддержать, как она не без гордости говорила, «славное имя Джаваха».
        Ровно за неделю до праздников все баллы были вычислены и выставлены, а воспитанницы занумерованы по успехам.
        Нина была первою ученицею. Целый день княжна ходила какая-то особенная, счастливая и сияющая, стараясь скрыть свое волнение от подруг. Она смотрела вдаль и улыбалась счастливо и задумчиво.
        - Ах, Люда,  - вырвалось у нее,  - как бы мне хотелось видеть отца, показать ему мои баллы!
        Я вполне понимала мою милую подружку, потому что сама горела желанием поделиться радостью с мамой и домашними. Мои баллы были немногим хуже княжны. Но все же я старалась изо всех сил быть не ниже первого десятка и успела в своем старании: я была пятою ученицей класса.
        - Ведь приятное сознание, не правда ли, когда знаешь, что ты в числе первых?  - допрашивала, сияя улыбкой, Нина.
        Мы написали по письму домой.
        С утра 22 декабря сильное оживление царило в младших классах. Младшие разъезжались на рождественские каникулы… Девочки укладывали в дортуаре в маленькие сундучки и шкатулочки свой немногочисленный багаж.
        - Прощай, Люда, за мной приехали!  - кричала мне Надя Федорова, взбегая по лестнице в «собственном» платье.
        Я едва узнала ее. Действительно, длинная институтская «форма» безобразила воспитанниц. Маленькая, белокуренькая Надя показалась мне совсем иною в своем синем матросском костюмчике и длинных черных чулках.
        - Крошка и Ренне одеваются в бельевой,  - добавила она и, не стесненная более институтскою формою, бегом побежала в класс прощаться.
        Переодевались девочки в бельевой. Там было шумно и людно. Матери, тетки, сестры, знакомые, няни и прислуга - все это толкалось в небольшой комнате с бесчисленными шкапами.
        - Лишние уйдите!  - поминутно кричала кастелянша.
        Это была строгая дама, своей длинной сухой фигурой и рыжеватыми буклями напоминавшая чопорную англичанку.
        - Mademoiselle Иванова, пожалуйте в бельевую,  - торжественно возглашал швейцар, причем вызванная девочка вскрикивала и в карьере бежала переодеваться.
        - Mademoiselle Запольская, Смирнова, Муравьева,  - снова возглашал желанный вестник, и вновь позванные мчались в бельевую.
        Мало-помалу класс пустел. Девочки разъезжались.
        Осталась всего небольшая группа.
        - Душка, вспомни меня на пороге,  - кричала Бельская торопившейся прощаться Додо.  - Как выйдешь из швейцарской, скажи «Бельская». Это очень помогает,  - добавила она совершенно серьезно.
        - А я уж в трубу кричала, да не помогает, папа опоздал, верно, на поезд,  - печально покачала головкой Миля Корбина, отец которой зиму и лето жил в Ораниенбауме.
        - А ты еще покричи,  - посоветовала Бельская.
        Кричать в трубу - значило призывать тех, кого хотелось видеть. В приемные дни это явление чаще других наблюдалось в классе. Влезет та или другая девочка на табуретку и кричит в открытую вьюшку свое обращение к родным.
        Но на этот раз Миле не пришлось кричать.
        - Mademoiselle Корбина, папаша приехали,  - провозгласил внезапно появившийся швейцар, особенно благоволивший к Корбиной за те рубли и полтинники, которыми щедро сыпал ее отец.
        К вечеру классы совсем опустели. Осталось нас на Рождество в институте всего пять воспитанниц. Кира Дергунова, Варя Чекунина, Валя Лер и мы с Ниной.
        Кира Дергунова, ужасная лентяйка и в поведении не уступающая Бельской, была самой отъявленной «мовешкой». На лице ее напечатаны были все ее проказы, но, в сущности, это была предобрая девочка, готовая поделиться последним. Да и шалости ее не носили того злого характера, как шалости Бельской. На Рождество она осталась в наказание, но нисколько не унывала, так как дома ее держали гораздо строже, чем в институте, в чем она сама откровенно сознавалась.
        Варя Чекунина, серьезная, не по летам развитая брюнетка, с умными, всегда грустными глазами, была лишена способностей и потому, несмотря на чрезмерные старания, она не выходила из двух последних десятков по успехам. Класс ее любил за молчаливую кротость и милый, чрезвычайно симпатичный голосок. Варя мило пела, за что в классе ее прозвали Соловушкой. Не взяли ее родные потому, что жили где-то в далеком финляндском городишке, да и средства их были очень скромные. Варя это знала и тихо грустила.
        Наконец, последняя, Валя Лер, была живая, маленькая девочка, немного выше Крошки, с прелестным личиком саксонской куколки и удивительно метким язычком, которого побаивались в классе.
        Домой Валя Лер не поехала, потому что не пожелала. Валя была сирота и терпеть не могла своего опекуна. С Кирой Дергуновой они были подругами.
        Вот и все маленькое общество, обреченное проводить время в скучных стенах института.
        Мы расползлись по коридорам и опустевшим классам, невольно подчиняясь господствовавшему кругом нас унылому покою.
        - Тебе взгрустнулось, милочка,  - сказала Нина и, крепко обняв меня, повела в залу.
        Мы долго ходили там из угла в угол, оторванные, как нам казалось, от всего мира.
        - Люда! Люда!  - кричала вбежавшая в зал Кира.  - Скорее, скорее в класс, тебе посылка! Тебя всюду ищут!
        Мы с Ниной, не разнимая объятий, бросились бегом в класс.
        На кафедре стояла громадная корзина, зашитая в деревенский холст, на крышке которой была сделана надпись рукою мамы: «Петербург, N-я улица, N-й институт, 7-й класс, институтке Влассовской». Мы все пятеро не без труда стащили корзину на первую скамейку и стали при помощи перочинных ножей освобождать ее от холста. Едва мы тронули крышку, как из корзины потянулся запах жареной дичи и сдобного теста. В корзине была целая индейка, пулярка, пирог с маком, сдобные коржики, домашние булочки, целый пакет смокв и мешок вкусных домашних тянучек собственного изготовления мамы.
        - Ах, как вкусно!  - вскрикивали девочки, замирая от удовольствия.
        - А вот и письмо!  - обрадованно воскликнула Нина, видевшая, что я чего-то ищу, и приучившаяся понимать мои взгляды.
        Я молча благодарно взглянула на нее и принялась читать письмо, извлеченное из коробки сушеных киевских варений.

        «Сердце мое Люда!  - писала мама.  - Посылаю тебе с оказией (племянник отца Василия едет в ваши края) домашних лакомств и живности, чтобы развлечь тебя, дорогая моя девочка. Не грусти. Я знаю, что тебе тяжело видеть, как разъезжаются твои подруги в разные стороны, но что делать, моя крошка. Надо потерпеть. Подумай только: впереди у нас целое лето, которое мы проведем неразлучно. Это ли не радость, голубка моя?
        Все домашние тебе шлют поклон. Ивась сделал нашему малютке гору, и Вася ежедневно целое утро посвящает на катание с нее. Он очень жалеет, что тебя нет с нами. Я в этом году хотела делать, по обыкновению, скромную елочку, но Вася не хочет. «Когда Люда приедет на лето, тогда сделаешь». Видишь, как горячо любит тебя твой братец! Я подарила Гапке твое старое серенькое платье, из которого ты уже выросла. Если б ты знала, как она обрадовалась подарку! Чуть не плачет от радости. Пиши мне, как ты проведешь праздники, моя дорогая крошка, и кто остался в институте из вашего класса. Передай милой княжне мой поцелуй. Я ее полюбила, как родную. Прости, моя крошка,  - пришли рабочие, надо отпустить. Пиши своей горячо тебя любящей маме».

        А под подписью мамы стояли кривые каракульки: «Вася». Я с трудом их разобрала. Это мама, желая сделать приятное своей дочурке, водила рукою брата.
        - Ну что?  - спросила Нина.
        - На, прочти!  - протянула я ей письмо, так как давно уже давала ей читать мою корреспонденцию с мамой.
        - Ну и пир же мы зададим теперь!  - крикнула я повеселевшим вокруг меня девочкам.
        Через пять минут мы уже усердно занялись искусной стряпней заботливой Катри.

        ГЛАВА XVI
        Праздники. Лезгинка

        Наступили праздники, еще более однообразные и тягучие, нежели будни. Мы слонялись по коридорам и дортуарам. Даже старшие уехали на три дня и должны были приехать в четверг вечером. Ирочки не было, и княжна хандрила. Я не понимаю, как могла посредственная, весьма обыкновенная натура шведки нравиться моей смелой, недюжинной и своеобразной княжне. А она, очевидно, любила Иру, что приводило меня в крайнее негодование и раздражение. Ее имя было часто-часто на языке княжны, и к нему прибавлялись всегда такие нежные, такие ласкательные эпитеты.
        Теперь Иры не было, и я могла хоть немного отдохнуть в отсутствие моего врага.
        Целые дни мы были неразлучны с княжной.
        С утра, встав без звонка (звонки упразднялись на время праздников), мы лениво одевались и шли в столовую… Так же лениво, словно нехотя, выпивали кофе, заменявший нам в большие праздники чай, и расползались по своим норам. Мы с Ниной облюбовали окно в верхнем коридоре, где помещался наш и еще два дортуара младших классов. Целые дни просиживали мы на этом окошке, вполголоса разговаривая о том, что наполняло нашу жизнь. Мы строили планы о будущем - очень праздничном и светлом в нашем воображении. Мы решили, что будем неразлучны, что Нина будет проводить зиму на Кавказе, а лето у нас, в хуторе, что я с своей стороны буду гостить у них целый зимний месяц в году.
        - Мы устроим прогулки, я познакомлю тебя с нашими горами, аулами, научу ездить верхом,  - восторженно говорила милая княжна,  - потом непременно взберемся на самую высокую вершину и там дадим торжественный обет вечной дружбы… Да, Люда?
        Я видела, как поблескивали ее черные глазки и разгорались щечки жарким румянцем.
        - Ах, скорее бы, скорее наступило это время!  - тоскливо шептала она.  - Знаешь, Люда, мне иногда кажется, что будущее так светло и хорошо, что я не доживу до этого счастья!
        - Что ты, Ниночка!  - в ужасе восклицала я и, чуть не плача, зажимала ей рот поцелуями.
        По вечерам мы усаживались на чью-либо постель и, тесно прижавшись одна к другой, все пять девочек, запугивали себя страшными рассказами. Потом, наслушавшись разных ужасов, мы тряслись всю ночь как в лихорадке, пугаясь крытых белыми пикейными одеялами постелей наших уехавших подруг, и только под утро засыпали здоровым молодым сном.
        В пятницу утром (вечером у нас была назначена елка) нас повели гулять по людным петербургским улицам. Делалось это для того, чтобы съехавшимся накануне старшим можно было тайком от нас, маленьких, украсить елку. Для прогулки нам были выданы темно-зеленые пальто воспитанниц католичек и лютеранок, ездивших в них в церковь по праздникам. На головы надели вязаные капоры с красными бантиками на макушке.
        Впереди шла чинно Арно, сзади же - швейцар в ливрее.
        Шли мы попарно: Валя Лер впереди с Пугачом, как самая маленькая, за ними Кира и Чекунина, и, наконец, шествие заключали мы с Ниной.
        - Что это? Приютских девочек ведут?  - недоумевая, остановилась перед нами какая-то старушка.
        - Parlez francais!  - коротко приказала Арно, обиженная тем, что вверенных ей воспитанниц принимают за приютских.
        - Ах, милашки!  - воскликнула, проходя под руку с господином, какая-то сердобольная барынька.  - Смотри, какие худенькие!  - жалостливо протянула она, обращаясь к мужу.
        - От институтских обедов не растолстеешь, да и заучивают их там, этих институток,  - сердито молвил тот.
        Мы чуть не фыркнули. От этой встречи нам стало вдруг весело.
        Кира, знавшая Петербург очень сносно, поясняла нам, по какой улице мы проходили.
        Великолепные магазины, красивые постройки и пестрая, нарядная толпа приковывали мой взор, и я молча шла рядом с Ниной, лишь изредка делясь с нею моими впечатлениями.
        На обратном пути мы зашли в кондитерскую за пирожными. Там все удивленно и сочувственно смотрели на нас.
        Оживленные и порозовевшие от мороза, мы вошли снова под тяжелые своды нашего институтского здания.
        В семь часов вечера нас повели в зал, двери которого целый день были таинственно закрыты.
        В это время из залы донеслись звуки рояля, двери бесшумно распахнулись, и мы ахнули… Посреди залы, вся сияя бесчисленными огнями свечей и дорогими, блестящими украшениями, стояла большая, доходящая до потолка елка. Золоченые цветы и звезды на самой вершине ее горели и переливались не хуже свечей. На темном бархатном фоне зелени красиво выделялись повешенные бонбоньерки, мандарины, яблоки и цветы, сработанные старшими. Под елкой лежали груды ваты, изображающей снежный сугроб.
        Мне пришло в голову невольное сравнение этой нарядной красавицы елки с тем маленьким деревцом, едва прикрытым дешевыми лакомствами, с той деревенскою рождественскою елочкою, которою мама баловала нас с братом. Милая, на все способная мама сама клеила и раскрашивала незатейливые картонажи, золотила орехи и шила мешочки для орехов и леденцов. И все это с величайшей осторожностью, тайком, чтобы никто не догадывался о сюрпризе. Та елка, скромная, деревенская, которую делала нам мама, была мне в десять раз приятнее и дороже…
        Я невольно вздохнула.
        Как раз в это время к нам подошла Maman, сияя своей неизменной, довольной улыбкой. Она была окружена учителями и их семействами, пришедшими, по ее приглашению, взглянуть на институтскую елку и дать повеселиться своим детям.
        - Вас ожидает сюрприз,  - произнесла Maman, обращаясь к нам и другим младшим классам, живо заинтересовавшимся этой вестью.
        - Какой?  - повернулась я было в сторону Нины и смолкла; княжны подле меня не было.
        - Ты не знаешь, где Нина?  - тревожно обратилась я к Кире, стоявшей подле меня.
        - Она только что говорила с инспектрисой и куда-то побежала,  - ответила мне та, не отрывая глаз от елки.
        В ожидании моего друга я подошла вместе с другими нашими к маленьким детям наших преподавателей.
        Особенно понравился мне пятилетний сын француза Ротье, Жан, прелестный голубоглазый ребенок с длинными локонами и недетской развязностью.
        - Ты любишь институток?  - спросила его Кира.
        Он вскинул глаза на говорившую и пресерьезно ответил, дожевывая яблоко, по-французски:
        - Институтки ужасные лентяйки; когда я вырасту и буду учить, как папа, я им всем наставлю единиц.
        Мы громко расхохотались.
        Трогательно прелестна была парочка близнецов - детей русского учителя. Они, мальчик и девочка по восьмому году, держались за руки и в молчаливом восхищении рассматривали елку.
        В эту минуту дверь снова распахнулась и в зал вошла целая толпа ряженых. Впереди была хорошенькая пестрая бабочка, эфирная и воздушная, под руку с цветком мака, в которых я не без труда узнала Иру и Михайлову. За ними неслась Коломбина. Дальше - полевые розы, потом китаянка, цветочница, рыбачка и добрый гений в белой тунике и с крыльями - Леночка Корсак, вся утонувшая в своих белокурых косах. Но кто же это там между ними, этот маленький красавец джигит в национальном наряде из малинового шелка? Его белая папаха низко сдвинута на глаза, а черные усики ловко скрывают нижнюю часть лица.
        «Откуда этот красивый мальчик с искусно наведенными усиками?  - терялась я в догадках.  - И как его пустили ряженым в наш зал?»
        Старик Ротье шутливо поймал джигита за руку; тот, выхватив кинжал из-за пояса, погрозил французу.
        Теперь по знаку Maman заиграли вальс, и все закружилось в моих глазах.
        - Puis-je vous engager, mademoiselle?  - шепелявя и подражая лицеисту, проговорил подлетевший ко мне мальчик-джигит.
        - Ах!
        И я громко рассмеялась, узнав по голосу Нину.
        - Вот провела-то!  - хохотала я.
        - Что, не похожа?  - радовалась княжна.
        - Совсем, совсем не узнали,  - весело подхватили наши.
        - Как это тебе позволили одеться мальчиком?
        - Мне Maman велела через Еленину,  - шепотом докладывала Нина,  - она знала, что я костюм привезла с Кавказа и знаю лезгинку, и велела мне танцевать.
        - И ты будешь танцевать?
        - Конечно! Вот уже заиграли. Слышишь? Надо начинать!  - И хорошенький джигит при первых звуках начатой тапером лезгинки ловко выбежал на середину зала и встал в позу. Начался танец, полный огня, пластичности, ловкости и той неподражаемой живости, которая может только быть у южного народа.
        Хорошо танцевала Нина, змейкой скользя по паркету, все ускоряя и ускоряя темп пляски. Ее глаза горели одушевлением. Еще до начала пляски она стерла свои нелепые усы и теперь неслась перед нами с горевшими как звезды глазами и выпавшими длинными косами из-под сбившейся набок папахи. Разгоревшаяся в своем оживлении, она казалась красавицей.
        Но вот она кончила. Ей неистово аплодировала вся зала. Просили повторения, но Нина устала; тяжело дыша, подошла она на зов Maman, которая с нежной лаской поцеловала общую любимицу и, вытерев заботливо со лба Нины крупные капли пота, отпустила ее веселиться. Я хотела было подбежать к Нине и крепко расцеловать ее за доставленное ею удовольствие. Я так пылала любовью к моей хорошенькой талантливой подруге, которой гордилась, как никогда, но - увы!  - Нину уже подхватили старшие и, наперерыв угощая конфектами и поцелуями, увели куда-то.
        Потом она появилась снова в зале, обнявшись с Ирочкой Трахтенберг, и я не посмела отнять ее у нарядной бабочки.
        В первый раз за мое полугодовое пребывание в институте я почувствовала себя совсем одинокой.
        Сердце мое сжималось… грудь сдавило… Но когда Нина прибежала ко мне, все мое горе исчезло…
        Между тем праздники подходили к концу. В воскресенье стали съезжаться девочки. Каникулы кончились, и институтская повседневная жизнь снова вступила в свои права.

        ГЛАВА XVII
        Высочайшие гости

        Однажды, дней через десять по съезде институток, когда мы чинно и внимательно слушали немецкого учителя, толковавшего нам о том, сколько видов деепричастий в немецком языке, раздался громко и неожиданно густой и гулкий удар колокола.
        «Пожар!» - вихрем пронеслось в наших мыслях. Некоторым сделалось дурно. Надю Федорову, бесчувственную, на руках вынесли из класса. Все повскакали со своих мест, не зная, куда бежать и на что решиться.
        Классная дама и учитель переглянулись, и первая торжественно произнесла:
        - Bleibt ruhig, das ist die Kaiserin (успокойтесь, это государыня)!
        - Государыня приехала!  - ахнули мы, и сердца наши замерли в невольном трепете ожидания.
        Государыня! Как же это сразу не пришло в голову, когда вот уже целую неделю нас старательно готовили к приему Высочайшей Посетительницы. Каждое утро до классов мы заучивали всевозможные фразы и обращения, могущие встретиться в разговоре с императрицей. Мы знали, что приезду лиц царской фамилии всегда предшествует глухой и громкий удар колокола, висевшего у подъезда, и все-таки в последнюю минуту, ошеломленные и взволнованные, мы страшно растерялись.
        М-lle Арно кое-как успокоила нас, усадила на места, и прерванный урок возобновился. Мы видели, как менялась поминутно в лице наша классная дама, старавшаяся во что бы то ни стало сохранить присутствие духа; видели, как дрожала в руках учителя книга грамматики, и их волнение невольно заражало нас.
        «Вот-вот Она войдет, давно ожидаемая, желанная Гостья, войдет и сядет на приготовленное ей на скорую руку кресло…» - выстукивало мое неугомонное сердце.
        Ждать пришлось недолго. Спустя несколько минут дверь широко распахнулась и в класс вошла небольшого роста тоненькая дама, с большими выразительными карими глазами, ласково глядевшими из-под низко надвинутой на лоб меховой шапочки, с длинным дорогим боа на шее поверх темного, чрезвычайно простого коричневого платья.
        С нею была Maman и очень высокий широкоплечий плотный офицер, с открытым, чрезвычайно симпатичным, чисто русским лицом.
        - Где же Государыня?  - хотела я спросить Нину, вполне уверенная, что вижу свиту Монархини, но в ту же минуту почтительно выстроившиеся между скамей наши девочки, низко приседая, чуть не до самого пола, проговорили громко и отчетливо, отчеканивая каждый слог:
        - Здравия желаем, Ваше Императорское Величество!
        И тотчас же за первой фразой следовала вторая на французском языке:
        - Nous avons l'honneur de saluer Votre Majeste Imperial!
        Сомнений не было. Передо мною были Государь и Государыня.
        «Так вот они!» - мысленно произнесла я, сладко замирая от какого-то нового, непонятного мне еще чувства.
        В моем впечатлительном и несколько мечтательном воображении мне представлялась совсем иная Царская Чета. Мысль рисовала мне торжественное появление Монархов среди целой толпы нарядных царедворцев в богатых, золотом шитых, чуть ли не парчовых костюмах, залитыми с головы до ног драгоценными камнями…
        А между тем передо мною простое коричневое платье и военный сюртук одного из гвардейских полков столицы. Вместо величия и пышности простая, ободряющая и милая улыбка.
        - Здравствуйте, дети!  - прозвучал густой и приятный бас Государя.  - Чем занимались?
        Maman поспешила объяснить, что у нас урок немецкого языка, и представила Царской Чете m-lle Арно и учителя. Государь и Государыня милостиво протянули им руки.
        - А ну-ка, я проверю, как вы уроки учите,  - шутливо кивнул нам головою Государь и, обведя класс глазами, поманил сидевшую на первой скамейке Киру Дергунову.
        У меня замерло сердце, так как Кира, славившаяся своею ленью, не выучила урока - я была в этом уверена. Но Кира и глазом не моргнула. Вероятно, ее отважная белокурая головка с вздернутым носиком и бойкими глазенками произвела приятное впечатление на Царскую Чету, потому что Кира получила милостивый кивок и улыбку, придавшие ей еще больше храбрости. Глаза Киры с полным отчаянием устремились на учителя. Они поняли друг друга. Он задал ей несколько вопросов из прошлого урока, на которые Кира отвечала бойко и умело.
        - Хорошо!  - одобрил еще раз Государь и отпустил девочку на место.
        Потом его взгляд еще раз обежал весь класс, и глаза его остановились на миг как раз на мне. Смутный, необъяснимый трепет охватил меня от этого проницательного и в то же время ласково-ободряющего взгляда. Мое сердце стучало так, что мне казалось - я слышала его биение… Что-то широкой волной прилило к горлу, сдавило его, наполняя глаза теплыми и сладкими слезами умиления. Близость Монарха, Его простое, доброе, отеческое отношение,  - Его - великого и могучего, держащего судьбу государства и миллионов людей в этих мощных и крупных руках,  - все это заставило содрогнуться от нового ощущения впечатлительную душу маленькой девочки. Казалось, и Государь понял, что во мне происходило в эту минуту, потому что глаза его засияли еще большею лаской, а полные губы мягко проговорили:
        - Пойди сюда, девочка.
        Взволнованная и счастливая, я вышла на середину класса, по примеру Киры, и отвесила низкий-низкий реверанс.
        - Какие-нибудь стихи знаешь?  - снова услышала я ласкающие, густые, низкие ноты.
        - Знаю стихотворение «Erlkonig»,  - тихо-тихо ответила я.
        - Ihres Kaiserliche Majestat прибавляйте всегда, когда Их Величества спрашивают,  - шепотом подсказал мне учитель.
        Но я только недоумевающе вскинула на него глаза и тотчас же отвела их, вперив пристальный, не мигающий взгляд в богатырски сложенную фигуру обожаемого Россией Монарха.
        «Wer reitet so spat durch Nacht und Wind?..» - начала я робким и дрожащим от волнения голосом, но чем дальше читала я стихотворение, выученное мною добросовестно к предыдущему уроку, тем спокойнее и громче звучал мой голос, и кончила я чтение очень и очень порядочно.
        - Прекрасно, малютка!  - произнес милый бас Государя.  - Как твоя фамилия?
        Его рука, немного тяжелая и большая, настоящая державная рука, легла на мои стриженые кудри.
        - Влассовская Людмила, Ваше Императорское Величество,  - догадалась я ответить.
        - Влассовская? Дочь казака Влассовского?
        - Так точно, Ваше Императорское Величество,  - поспешила вмешаться Maman.
        - Дочь героя, славно послужившего родине!  - тихо и раздумчиво повторил Государь, так тихо, что могли только услышать Государыня и начальница, сидевшая рядом. Но мое чуткое ухо уловило эти слова доброго Монарха.
        - Approche, mon enfant (подойди, мое дитя)!  - прозвучал приятный и нежный голосок Императрицы, и едва я успела приблизиться к ней, как ее рука в желтой перчатке легла мне на шею, а глубокие, прелестные глаза смотрели совсем близко около моего лица.
        Я инстинктивно нагнулась, и губы Государыни коснулись моей пылавшей щеки.
        Счастливая, не помня себя от восторга, пошла я на место, не замечая слез, текших по моим щекам, не слыша ног под собою…
        Царская Чета встала и, милостиво кивнув нам, пошла к двери. Но тут Государь задержался немного и крикнул нам весело, по-военному:
        - Молодцы, ребята, старайтесь!
        - Рады стараться, Ваше Императорское Величество!  - звонко и весело, не уступая в искусстве солдатам, дружно крикнули мы.
        Как только Государь с Государыней и начальницей вышли в коридор, направляясь в старшие классы, нас быстро собрали в пары и повели в зал.
        Наскоро, суетясь и мешая друг другу, наши маленькие музыкантши уселись за рояли, чтобы в 16 рук играть тщательно разученный марш-полонез, специально приготовленный к царскому приезду.
        Сзади них стояла толстенькая, старшая музыкальная дама, вся взволнованная, с яркими пятнами румянца на щеках.
        - Идут! Идут!  - неистово закричали девочки, сторожившие появление Царской Четы у коридорных дверей.
        Музыкальная дама взмахнула своей палочкой, девочки взяли первые аккорды… Высокие Гости в сопровождении Maman, подоспевших опекунов, институтского начальства и старших воспитанниц, окруживших Государя и Государыню беспорядочной гурьбой, вошли в зал и заняли места в креслах, стоявших посередине между портретами Императора Павла I и Царя-Освободителя.
        Приветливо и ласково оглядывали Высочайшие Посетители ряды девочек, притаивших дыхание, боявшихся шевельнуться, чтобы не упустить малейшего движения дорогих гостей.
        Мы не сводили глаз с обожаемых Государя и Государыни, и сердца наши сладко замирали от счастья.
        Музыкальная пьеса в 16 рук окончилась, вызвав одобрение Государя и похвалу Государыни. Вслед за тем на середину вышла воспитанница выпускного класса Иртеньева и на чистейшем французском языке проговорила длинное приветствие - сочинение нашего Ротье - с замысловатым вычурным слогом и витиеватыми выражениями. Государыня милостиво протянула ей для поцелуя руку, освобожденную от перчатки,  - белую маленькую руку, унизанную драгоценными кольцами.
        Затем вышла воспитанница 2-го класса, добродушная, всеми любимая толстушка Баркова, и после низкого-низкого реверанса прочла русские стихи собственного сочинения, в которых просто и задушевно выражалось горячее чувство любящих детей к их незабвенным Отцу и Матери.
        Государь был, видимо, растроган. Государыня с влажными и сияющими глазами обняла обезумевшую от восторга юную поэтессу.
        Потом все наши окружили рояль с севшею за него воспитанницею, и своды зала огласились звуками красивой баркароллы. Молодые, сочные голоса слились в дружном мотиве баркароллы с массою мелодий и переливов, искусными трелями и звонкими хорами. Во время пения Высочайшие Гости покинули свои места и стали обходить колонны институток. Они милостиво расспрашивали ту или другую девочку о ее родителях, успехах или здоровье. Увидя два-три болезненных личика, Государь останавливался перед ними и заботливо осведомлялся о причине их бледности. Затем обращался с просьбою к следовавшей за ними Maman обратить внимание на болезненный вид воспитанниц и дать возможность употреблять самую питательную пищу. Как раз когда он проходил мимо нашего класса, мой взгляд упал на Нину. Бледная, с разгоревшимися глазами трепетно вздрагивающими ноздрями, она вся превратилась в молчаливое ожидание. Государь внезапно остановился перед нею.
        - Твое имя, малютка?
        - Княжна Нина Джаваха-алы-Джамата,  - звонким гортанным голоском ответила Нина.
        Государь улыбнулся доброй улыбкой и погладил глянцевитые косы девочки.
        - Твоя родина Кавказ?  - спросила по-русски Государыня.
        - Так точно, Ваше Величество!  - произнесла Нина.
        - А ты любишь свою родину?  - спросил Государь, все еще не спуская руки с чернокудрой головки.
        - Что может быть лучше Кавказа! Я очень-очень люблю мой Кавказ!  - пылко, забывая все в эту минуту, воскликнула Нина, блестя глазами и улыбкой, делавшей прелестным это гордое личико, смело и восторженно устремленное в лицо Монарха.
        - Charmant enfant!  - тихо проговорила Государыня и о чем-то заговорила с начальницей.
        Видя, что Высочайшие Гости собираются отъехать, институтский хор грянул «Боже, Царя храни», законченный таким оглушительно-звонким «ура!», которое вряд ли забудут суровые институтские стены.
        Тут уже, пренебрегая всеми условными правилами, которым безропотно подчинялись в другое время, мы бросились всем институтом к Монаршей Чете и, окружив ее, двинулись вместе с нею к выходу. Напрасно начальство уговаривало нас опомниться и собраться в пары, напрасно грозило всевозможными наказаниями,  - мы, послушные в другое время, теперь отказывались повиноваться. Мы бежали с тем же оглушительным «ура!» по коридорам и лестницам и, дойдя до прихожей, вырвали из рук высокого внушительного гайдука соболью ротонду Императрицы и форменное пальто Государя с барашковым воротником и накинули их на царственные плечи наших гостей.
        Потом мы надели теплые меховые калоши на миниатюрные ножки Царицы и уже готовились проделать то же и с Государем, но он вовремя предупредил нас, отвлекая наше внимание брошенным в воздух носовым платком. Какая-то счастливица поймала платок, но кто-то тотчас же вырвал его у нее из рук, и затем небольшой шелковый платок Государя был тут же разорван на массу кусков и дружно разделен «на память» между старшими.
        - А нам папироски, Ваше Величество!  - запищали голоса маленьких, видевших, что Государь стал закуривать.
        - Ах вы, малыши, вас и забыли!  - засмеялся он и мигом опустошил золотой портсигар, раздав все папиросы маленьким.
        - Распустите детей на три дня!  - в последний раз прозвучал драгоценный голос Монарха, и Царская Чета вышла на подъезд.
        Оглушительное «ура!» было ответом - «ура!» начатое в большой институтской швейцарской и подхваченное тысячной толпой собравшегося на улице народа. Кивая направо и налево, Высочайшие Гости сели в сани, гайдук вскочил на запятки, и чистокровные арабские кони, дрожавшие под синей сеткой и мечущие искры из глаз, быстро понеслись по снежной дороге.
        Мы облепили окна швейцарской и соседней с нею институтской канцелярии, любуясь дорогими чертами возлюбленных Государя и Государыни.
        - Господи, как хорошо! Как я счастлива, что мне удалось видеть Государя!  - вырвалось из груди Нины, и я увидела на ее всегда гордом личике выражение глубокого душевного умиления.
        - Да, хорошо!  - подтвердила я, и мы обнялись крепко-крепко…
        Наше восторженное настроение было прервано Манею Ивановой.
        - Как жалко, mesdam'очки, что Государь с Государыней не прошли в столовую,  - чистосердечно сокрушалась она.
        - А что?
        - А то, что, наверное бы, нас кормить стали лучше. А то котлеты с чечевицей, котлеты с бобами, котлеты и котлеты. С ума можно сойти…
        Но никто не обратил внимания на ее слова и не поддержал на этот раз Маню; все считали, что напоминание о котлетах в эту торжественную минуту было совсем некстати. Всех нас охватило новое чувство, вряд ли даже вполне доступное нашему пониманию, но зато вполне понятное каждому истинно русскому человеку,  - чувство глубокого восторга от осветившей нашу душу встречи с обожаемым нами, бессознательно еще, может быть, великим Отцом великого народа.
        И долго-долго после того мы не забыли этого великого для нас события…

        ГЛАВА XVIII
        Проказы

        «Милый лавочник! Пришлите нам, пожалуйста, толокна на 5 копеек, пеклеванник в 3 копейки, непременно горячий, и на 2 копейки паточных леденцов».
        Так гласила записка, старательно нацарапанная Марусей Запольской - нашей вездесущей и на все поспевающей Краснушкой… Кира поправила ошибки, и записка с новеньким блестящим пятиалтынным погрузилась в необъятный карман Киры.
        Дело в том, что Краснушке принесла в «прием» ее старшая сестра прехорошенький шелковый кошелек своей работы, в одном углу которого был положен совершенно новенький блестящий пятиалтынный. Не долго думая, девочка извлекла монету и, по примеру старших, написала лавочнику, чтобы получить самые доступные институтским средствам лакомства. Затем Кира, отчаянная в такого рода предприятиях, сунула записку в карман и, взяв маленькую белую кружку, особенно развязно подошла к кафедре и сказала сидевшему на ней Пугачу: «J'ai soif (я хочу пить)».
        Далекая от всякого подозрения, Арно кивком головы отпустила лукавую девочку. Лишь только Кира выскользнула из класса, она бегом пустилась по коридору, спустилась по лестнице и заглянула в швейцарскую. Там кроме швейцара Петра и его помощника Сидора сидел маленький, сморщенный, но бодрый и подвижный младший сторож, старик Гаврилыч.
        Юркими маленькими глазками следил он за каждым движением своего начальства, очевидно, заметя приход Киры, и лишь только Петр вышел зачем-то из швейцарской, Гаврилыч опрометью бросился к девочке.
        - Гаврилыч, миленький, сбегай в лавочку; вот тебе записка, там уже все написано, что надо, а вот и деньги. Пятачок себе за труды возьми - только скорее, а как принесешь, за дверь положи, в темном углу,  - просила, торопясь и поминутно оглядываясь, Кира.
        - Слушаю-с, барышня, голубушка, только не попадитесь классным дамам, упаси Боже!  - опасливо зашептал Гаврилыч и, взяв записку от Киры, побежал через девичью задним ходом в лавку.
        Кира вернулась в класс, стараясь незаметно проскользнуть мимо Пугача, что ей удалось самым блестящим образом.
        - Все сделано,  - торжественно заявила она Краснушке.
        - А кто же пойдет за покупкой, когда Гаврилыч ее принесет?  - спросила я.
        - Mesdam'очки, дайте я схожу за кусок пеклеванного и два леденца,  - вызвалась Бельская.
        - Идет,  - согласились Кира и Краснушка в один голос.
        - Ну ступай же!  - шепотом произнесла Кира, когда ей показалось, что прошло достаточно времени и Гаврилыч успел вернуться из лавки. Бельская молча кивнула головой и, взяв злосчастную кружку, подошла просить Пугача пойти напиться.
        Вероятно, частая необычайная жажда двух самых отъявленных шалуний навела на некоторое подозрение Пугача. М-lle Арно, однако же, отпустила Бельскую, но, дав ей выйти из класса, неожиданно встала и пошла по ее следам. Весь класс замер от страха.
        - Что-то будет? Что-то будет?  - в ужасе тоскливо повторяли девочки.
        А было вот что. Ничего не подозревавшая Бельская стрелою неслась по коридору и, спустившись по лестнице, побежала к стеклянной двери, за которою, по ее расчету, должны были находиться лакомства, уже принесенные Гаврилычем.
        Она не ошиблась: в темном углу за дверью лежал небольшой тюричек с толокном, леденцами и завернутый в мягкую обертку горячий, свежеиспеченный пеклеванный хлебец. Бельская сложила все это в карман, едва вместивший сокровища, и уже готовилась покинуть угол, как вдруг неприятный, резкий голос заставил ее вскрикнуть от испуга.
        Перед нею, разгневанная до последней степени, стояла Арно.
        - C'est ainsi, que vous avez soif (это также потому, что вы хотите пить)?  - бешено крикнула она Бельской и прибавила еще строже: - Debarassez votre poche de tous les salites (достаньте из кармана все эти гадости).
        «Если б она знала, какие здесь вкусные вещи: горячий пеклеванник, леденцы и толокно. Это она называет salites (гадости)!» - мысленно сокрушалась Бельская.
        Но, очевидно, m-lle Арно не разделяла ее мнения и вкусов.
        Осторожно, с преувеличенной брезгливостью она извлекла двумя пальцами «tous les salites» из кармана перепуганной девочки и, держа тюричек двумя пальцами, точно боясь испачкаться, взяла другой рукой за руку Бельскую и торжественно повлекла ее в класс.
        «У-у, противная!» - мысленно бранилась попавшаяся шалунья, стараясь освободить свою руку из цепких пальцев классной дамы.
        - Mesdames, одна из ваших подруг,  - начала торжественно Арно, войдя в класс и влезая на кафедру,  - преступила правила нашего института и должна быть строго наказана. Таких шалостей нельзя простить! Это… это… возмутительно!  - горячилась она.  - Я буду настаивать на исключении Бельской, если она чистосердечно не покается и не укажет на девушку, купившую ей весь этот ужас.
        Очевидно, m-lle Арно была далека от подозрения на Гаврилыча.
        - Я иду,  - продолжала она,  - к инспектрисе, доложить о случившемся.
        И, грозно потрясая тюричком, она торжественно вышла из класса.
        - Бедная Белочка!  - сочувственно говорили институтки.
        Никому и в голову не приходило назвать Гаврилыча и этим спасти подругу. Все отлично знали, что несчастный старик мог бы из-за нашей шалости потерять насиженное казенное, хотя и очень скромное место и тогда пустить по миру семью, живущую где-нибудь на чердаке или в подвале.
        Жалко было, бесконечно жалко и до смерти перепуганную Бельскую.
        - Не горюй, Белочка, ведь это виноваты мы с Кирой,  - говорила Краснушка, тоже чуть не плача.  - Мы сейчас же пойдем и выпутаем ее,  - решительно прибавила она, энергично тряхнув золотисто-красной головкой.
        - Стойте!  - вдруг вырвалось у княжны, молчавшей все время и только хмурившей свои тонкие брови.  - Если вы пойдете к инспектрисе, вас выключат точно так же, как и Бельскую: а вы обе «мовешки» или считаетесь, по крайней мере, такими. Пойду к начальнице я и признаюсь, как и что было, под условием, чтобы Гаврилычу ничего не было, а вся вина пала бы на меня…
        - Но ты пострадаешь, Нина!  - протестовали девочки.
        - Все-таки не так, как другие на моем месте. Меня не выключат, потому что Maman дала слово отцу беречь меня и я на ее попечении… И притом я ведь считаюсь «парфеткой», а «парфеток» так легко не исключают. Утри свои слезы, Бельская, а тебе, Краснушка, нечего волноваться, и тебе, Кира, тоже,  - все будет улажено. Я ведь помню, как за меня пострадала Люда. Теперь моя очередь. Пойдем со мной к Maman,  - кивнула она мне, и мы обе вышли из класса среди напутствий и пожеланий подруг.
        Крошка, не говорившая со мной и Ниной более трех месяцев, быстро догнала нас у класса со словами:
        - Помиримся, Джаваха!
        Нина и я охотно поцеловались с ней в знак примирения.
        - Видишь, она тоже хорошая!  - расчувствовавшись, сказала я.
        Мы пробежали лестницу и коридоры в одну минуту и, остановившись у швейцарской, позвали швейцара.
        - Что, Maman дома?  - спросила княжна.
        - Пожалуйте, ваше сиятельство, княгиня у себя,  - почтительно ответил швейцар, знавший, что маленькой Джавахе открыт во всякое время доступ в квартиру начальницы.
        Нина храбро направилась туда, не выпуская моей руки… Я робко переступила порог той самой комнаты, в которую около полугода тому назад вошла смущенной и конфузливой маленькой провинциалкой.
        Княгиня сидела в большом, удобном кресле с каким-то вышиваньем в руках. Но на этот раз она не встала нам навстречу с ласковым приветом «Добро пожаловать», а поманила нас пальцами, проронив недоумевая:
        - Что скажете, дети?
        У меня язык прилип к гортани, когда я увидела это строгое, хотя приветливо улыбающееся лицо начальницы, ее величественно стройную, крупную фигуру.
        - Что скажете, дети?  - повторила она, подняв глаза от работы.
        Когда начальница заметила Нину, лицо ее вдруг стало ласковее:
        - А, маленькая княжна, что нового?
        Нина выдвинулась вперед и дрожащим от волнения голосом начала свое признание. Добрая девочка боялась не за себя. Назвать Гаврилыча - значило подвергнуть его всевозможным случайностям, не назвать - было очень трудно.
        По мере того как говорила Нина, лицо начальницы принимало все более и более строгое выражение, и, когда Нина кончила свою исповедь, выдуманную ею тут же на скорую руку, лицо княгини стало темнее тучи.
        - Я не верю, чтобы это сделала ты - лучшая из воспитанниц, опора и надежда нашего института,  - начала она спокойным и резким голосом, из которого точно по удару магического жезла исчезали все лучшие бархатные, ласкающие ноты.  - Но все равно, раз ты созналась, ты и будешь наказана. Доводить до сведения твоего отца этого поступка, недостойного княжны Джавахи, я не буду, но ты должна сказать, кто принес вам покупки.
        При последних словах начальницы Нина вздрогнула всем телом. Ее мысленному взору, как она мне потом рассказывала, живо представились голодные ребятишки выгнанного со службы Гаврилыча, просящие хлеба, и сам сторож, больной и подавленный горем.
        - Maman,  - скорее простонала, нежели прошептала княжна,  - я вам назову это лицо, если вы обещаете мне не выгонять несчастного.
        Тут уже княгиня вышла из себя.
        - Как!  - крикнула она.  - Ты еще смеешь торговаться! Я не вижу раскаяния в твоих словах… Напроказничала, хуже того - исподтишка, как самая последняя, отъявленная шалунья, наделала неприятностей, да еще смеет рассуждать! Изволь назвать сейчас же виновного или виновную, или ты будешь строго наказана.
        Лицо Нины бледнело все больше и больше. На матово-белом лбу ее выступили крупные капли пота. Она продолжала хранить упорное молчание. Только глаза ее разгорались все ярче и ярче, эти милые глаза, свидетельствующие о душевной буре, происходившей в чуткой и смелой душе княжны…
        Княгиня снова подняла на Нину неумолимо строгие глаза, и взоры их скрестились. Вероятно, справедливая и добрая Maman поняла мучения бедной девочки, потому что лицо ее разом смягчилось, и она произнесла уже менее строго:
        - Я знаю, что ты не скажешь, кто тебе помогал, но и не станешь больше посылать в лавку, потому-то теперешнее твое состояние - боязнь погубить других из-за собственной шалости - будет тебе наукой. А чтобы ты помнила хорошенько о твоем поступке, в продолжение целого года ты не будешь записана на красную доску и перейдешь в следующий класс при среднем поведении. Поняла? Ступай!
        Нина повернулась уже к двери, когда начальница снова позвала ее.
        - И что с тобой сделалось? Ты так круто изменилась, Джаваха! Как ты думаешь, приятно будет твоему отцу такое поведение его дочери? Природная живость - не порок. Даже шалость детская, безвредная шалость еще простительна, но этот поступок - из рук вон плох!
        - А ты,  - более милостиво повернулась ко мне начальница,  - ты отчего не остановила свою подругу?
        Я молчала.
        - Чтобы впредь не повторялось ничего подобного!..  - строго произнесла княгиня.
        «Если б она знала, если б она только знала, как велика, как чудно-хороша эта благородная, светлая душа милой княжны!  - сверлила мой мозг волновавшая меня мысль.  - Если б она знала, сколько самоотвержения и доброты в детском сердечке Нины!..»
        Мы вышли присмиревшие и взволнованные из квартиры начальницы, несколько даже счастливые подобным исходом дела, оставившим в стороне бедного, насмерть напуганного Гаврилыча.
        В классе нас встретили шумными восклицаниями, возгласами благодарности и восхищения.
        Кира, Краснушка и Бельская буквально душили Нину поцелуями.
        - Мы твои верные друзья до гроба!  - восторженно говорила за всех троих Бельская.
        В наше отсутствие, оказывается, приходила инспектриса и наказала троих вышеупомянутых воспитанниц, сняв с них передники и оставив без шнурка, но о выключении не было и речи, так как догадливый Пугач пронюхал, что Джаваха у Maman, стало быть, она виноватая. К тому же, когда имя Нины произнесено было в классе, девочки неловко смолкли, не решаясь взвести напрасное обвинение на их самоотверженную спасительницу.
        - Maman не позволяет мне ставить 12 за поведение,  - отрапортовала звонким голосом княжна,  - и мое имя до следующего класса не будет на красной доске.
        - Вот как!  - И Пугач сделала большие глаза.  - За что?
        - За то, что я посылала за покупками, а Бельская по моему поручению только побежала вниз взять их из-за дверей.
        - Очень похвально! И это примерная воспитанница!  - прошипела Арно, вся краснея от гнева.
        На следующее воскресенье мы должны были получить белые и красные шнурки за поведение.
        - Что это княжна Джаваха без шнурка?  - изумилась Ирочка, проходя вместе с двумя другими воспитанницами мимо наших столов на кухню, где они, под руководством классной дамы, осматривали провизию.
        - От шнурков только волосы секутся,  - не без некоторой лихости произнесла княжна.
        - А вон зато теперь Влассовская в «парфетки» попала,  - шутили старшие, заставляя меня мучительно краснеть.
        Белый с двумя пышными кисточками за отличное поведение шнурок точно терновый венец колол мою голову. Я бы охотно сняла его, признавая княжну более достойной носить этот знак отличия, но последняя серьезно запретила мне снимать шнурок, и я волей-неволей должна была подчиниться.
        Кира, Бельская и Краснушка нимало не смущались мыслью провести целый день на глазах всех институток без знака отличия: они привыкли к этому…
        А время между тем быстро подвигалось вперед. Наступила масленица с прогулками пешком, ежедневными на завтрак четырьмя блинами с горьковатым топленым маслом и жидкой сметаной. Старших возили осматривать Зимний дворец и Эрмитаж. Младшим предоставлено было сновать по зале и коридорам, читать поучительные книжки, где добродетель торжествует, а порок наказывается, или же играть «в картинки» и «перышки».

        ГЛАВА XIX
        Пост. Говельщицы

        Прощальное воскресенье было особенным, из ряду вон выходящим днем институтской жизни. С самого утра девочки встали в каком-то торжественном настроении духа.
        - Завтра начало поста и говенья, сегодня надо просить у всех прощения,  - говорили они, одеваясь и причесываясь без обычного шума.
        В приеме те, к которым приходили родные, целовали как-то продолжительно и нежно сестер, матерей, отцов и братьев. После обеда ходили просить прощения к старшим и соседям-шестым, с которыми вели непримиримую «войну Алой и Белой розы», как, смеясь, уверяли насмешницы пятые, принявшиеся уже за изучение истории. Гостинцы, принесенные в этот день в прием, разделили на два разряда: на скоромные и постные, причем скоромные запихивались за обе щеки, а постные откладывались на завтра.
        - Как ты думаешь, тянушки постные?  - кричала наивная Надя Федорова через весь класс Бельской.
        - Ну, конечно, глупая, скоромные, ведь они из сливок.
        - Так это белые, а я про красные спрашиваю…
        - Да ведь они тоже на сливках.
        - Неправда, из земляники.
        - Фу, какая ты, душка, дура!  - не утерпела Бельская.
        - Медамочки, это она в прощальное-то воскресенье так ругается!  - ужаснулась Маня Иванова, подоспевшая к спорившим, и прибавила нежным голоском, умильно поглядывая на тянушки: - Дай попробовать, Надюша, и я мигом узнаю, скоромные они или постные.
        На другое утро мы были разбужены мерными ударами колокола из ближайшей церкви, где оканчивалась, по всем вероятиям, ранняя обедня.
        В столовой пахло каким-то еле уловимым запахом.
        - Это от трески,  - нюхая вздернутым носиком, заявила опытная в этом деле Иванова.
        Выходя из столовой, мы задержались у меню, повешенного на стенке у входной двери, и успели прочесть: «Винегрет и чай с сушками».
        - Вот так еда!  - разочарованно потянула Маня.  - Кто хочет мою порцию винегрета за пучок сушек?
        - Стыдись, ты говеешь!  - покачала головой серьезная Додо.
        - Я мытарь, а не фарисей, который делает все напоказ,  - съязвила Иванова.
        - Не ссорьтесь, mesdam'очки,  - остановила их Краснушка, пригладившая особенно старательно свои огненно-красные вихры.
        В классе нам роздали книжки божественного содержания: тут было житие св. великомученицы Варвары, преподобного Николая Чудотворца, Андрея Столпника и Алексея человека Божия, Веры, Надежды, Любови и матери их Софии. Мы затихли за чтением.
        Когда Нина читала мне ровным и звонким голоском о том, как колесовали нежное тело Варвары, в то время как праведница распевала хвалебные псалмы своему Создателю, у меня невольно вырвалось:
        - Боже мой, как страшно, Ниночка!
        - Страшно?  - недоумевая, проговорила она, отрываясь на минуту от книги.  - О, как я бы хотела пострадать за Него!
        В десять часов нас повели в церковь - слушать часы и обедню. Уроков не полагалось целую неделю, но никому и в голову не приходило шалить или дурачиться - все мы были проникнуты сознанием совершающегося в нас таинства. После завтрака Леночка Корсак пришла к нам с тяжелой книгой Ветхого и Нового завета и читала нам до самого обеда. Обед наш состоял в этот день из жидких щей со снетками, рыбьих котлет с грибным соусом и оладий с патокой. За обедом сидели мы необычайно тихо, говорили вполголоса.
        Всенощная произвела на меня глубокое впечатление: темные, траурные ризы священнослужителей, тихо мерцающие свечи и протяжно-заунывное великопостное пение - все это не могло не запечатлеться в чуткой, болезненно-восприимчивой душе.
        Наступила пятница - день исповеди младших. С утра нас охватило волнение, мы бегали друг к другу, прося прощения в невольно или умышленно нанесенных обидах.
        - Прости меня, Надя, я назвала тебя в субботу «жадиной» за то, что ты не уступила мне крылышка тетерьки.
        - Бог простит,  - отвечала умиленная Надя, и девочки крепко целовались.
        - Что мне делать, ведь я называла твою Ирочку белобрысой шведкой?  - чистосердечно, смущенная, покаялась я Нине.
        Та готова была вспыхнуть как спичка, но, вспомнив о сегодняшнем дне, сдержалась и проговорила сдержанно:
        - Надо извиниться.
        Едва услышав мнение Нины, я помчалась на старшую половину и, увидя гулявшую по коридору Трахтенберг в обществе одной из старших институток, смело подошла к ней со словами:
        - Простите, мадмуазель, я бранила вас за глаза…
        - За что же?  - улыбнулась она.  - Я не сделала тебе ничего дурного.
        «Да, не сделали, а разве не отнимали у меня Нину и разве не мучили ее своею холодностью?..» - готово было сорваться с моего языка, но я вовремя опомнилась и молча приложилась губами к бледной щеке молодой девушки.
        - Вперед не греши,  - крикнула мне вслед спутница Иры, но ее насмешка мало тронула меня.
        Я была вся под впечатлением совершенного мною хорошего поступка и охотно простила бы даже крупное зло.
        Нас повели просить прощения у начальницы, инспектрисы, инспектора и недежурной дамы.
        Еленина прочла нам подобающую проповедь, причем все наши маленькие шалости выставила чуть ли не преступлениями, которые мы должны были замаливать перед Господом. Начальница на наше «Простите, Maman» просто и кротко ответила: «Бог вас простит, дети». Инспектор добродушно закивал головою, не давая нам вымолвить слова. Зато Пугач на наше тихое, еле слышное от сознания полной нашей виновности перед нею «простите» возвела глаза к небу со словами:
        - Вы очень виноваты предо мною, mesdames, но если сам Господь Иисус Христос простит вам, могу ли не сделать этого я, несчастная грешница!
        И опять глаза, полные слез, поднялись в потолок.
        - Экая комедиантка!  - вырвалось у Бельской, когда мы, смущенные неприятной сценой, вышли из ее комнаты.
        - Белка, как можешь ты так говорить, ведь ты говеешь!  - сказала, толкнув ее под руку, Краснушка.
        - Mesdames, идите исповедоваться,  - звонко крикнула нам попавшаяся по дороге институтка.  - Наши все уже готовы.
        Мы не без волнения переступили порог церкви.
        Институтский храм тонул в полумраке. Немногие лампады слабо освещали строгие лики иконостаса, рельефно выделяющиеся из-за золотых его рам. На правом клиросе стояли ширмы, скрывавшие аналой с крестом и Евангелием и самого батюшку.
        Нас поставили по алфавиту шеренгами и тотчас же три первые девочки отделились от класса и опустились на колени перед иконостасом.
        Между ними была и Бельская. Прежде чем пойти на амвон, она, еще раз оглянувшись на класс, шепнула «простите» каким-то новым, присмиревшим голосом.
        - Строго спрашивает батюшка?  - в десятый раз спрашивали мы Киру, исповедовавшуюся уже прошлый год.
        - Справедливо, как надо,  - отвечала она и погрузила взгляд на страницы молитвенника.
        - Влассовская, Гардина и Джаваха,  - шепотом позвала нас Fraulein, и мы заняли освободившееся место на амвоне.
        Я стояла как раз перед образом Спасителя с правой стороны Царских врат. На меня строго смотрели бледные, изможденные страданием, но спокойные, неземные черты Божественного Страдальца. Терновый венок вонзился в эту кроткую голову, и струйки крови бороздили прекрасное, бледное чело. Глаза Спасителя смотрели прямо в душу и, казалось, видели насквозь все происходившее в ней.
        Меня охватил наплыв невыразимого, захватывающего, восторженного молитвенного настроения.
        - Боже мой,  - шептали мои губы,  - помоги мне! Помоги, Боже, сделаться доброй, хорошей девочкой, прилежно учиться, помогать маме… не сердиться по пустякам!
        И мне казалось, что Спаситель слышит меня, и по этому светлому лику, устремленному на меня, я чувствовала, что моя молитва угодна Богу.
        - Господи,  - уже в неудержимом восторге шептала я,  - как хочется прощать, весь мир прощать! Как жаль, что у меня нет врагов, а то бы я их обняла, прижала к сердцу и простила бы, не задумываясь, от души.
        - Люда! Твоя очередь,  - шепнул мне знакомый голос.
        Я мельком взглянула на говорившую. Нина это или не Нина? Какое новое, просветленное лицо! Какая новая, невиданная мною духовная красота! Глаза не сверкают, как бывало, а льют тихий, чуть мерцающий свет. Они глубоки и недетски серьезны…
        - Иди, Люда,  - еще раз повторила она и опустилась на колени перед образом Спасителя.
        Я робко вступила на клирос. На стуле за ширмою сидел батюшка. Добрая улыбка не освещала в этот раз его приветливого лица, которое в данную минуту было сосредоточенно-серьезно, даже строго.
        Я молча приблизилась к аналою и, встав на колени, почувствовала на голове моей большую и мягкую руку моего духовника.
        Началась исповедь. Он спрашивал меня по заповедям, и я чистосердечно каялась в моих грехах, сокрушаясь в их, как мне тогда казалось, численности и важности.
        «Боже великий и милосердный! Прости меня, прости маленькую грешную девочку»,  - выстукивало мое сердце, и по лицу текли теплые, чистые детские слезы, мочившие мою пелеринку и руки священника.
        - Все?  - спросил меня отец Филимон, когда я смолкла на минуту, чтобы припомнить еще какие-нибудь проступки, казавшиеся мне такими важными грехами.
        - Кажется, все!  - робко произнесла я.
        - Прощаются и отпускаются грехи отроковицы Людмилы,  - прозвучал надо мною тихий голос священника, и голову мою покрыла епитрахиль, сверх которой я почувствовала сделанный батюшкою крест на моем темени.
        Взволнованная и потрясенная, я вышла из-за ширмочек и преклонила колена перед образом Спаса.
        И вдруг мой мозг прорезала острая как нож мысль: я забыла один грех! Да, положительно забыла. И быстро встав с колен, я подошла к прежнему месту на амвоне и попросила стоявших там девочек пустить меня еще раз, не в очередь, за ширмы. Они дали свое согласие, и я более твердо и спокойно, нежели в первый раз, вошла туда.
        - Батюшка,  - дрожащим шепотом сказала я отцу Филимону, поднявшему на меня недоумевающий взгляд,  - я забыла один грех.
        Отец Филимон с удивлением посмотрел на меня и тихо сказал:
        - Говори.
        - Я бросала за обедом хлебными шариками в моих подруг… пренебрегала даром Божиим… я грешна, батюшка,  - торопливо произнесла я.
        Что-то неуловимое скользнуло по лицу священника. Он наклонился ко мне и погладил рукою мою пылающую голову. И опять дал мне отпущение грехов, покрыв меня во второй раз епитрахилью.
        Когда мы вышли торжественно и тихо из церкви, нам попались навстречу старшие, спускавшиеся пить чай в столовую.
        - «Седьмушки» святые! Mesdames! Святые идут!  - сказала одна из них.
        Но никто не ответил ни слова на неуместную шутку. Она оскорбила каждую из нас, как грубое прикосновение чего-то нечистого. Мы прошли прямо в дортуар, отказавшись от вечернего чая, чтобы ничего не брать в рот до завтрашнего причастия.
        Приобщались мы на другой день в парадных батистовых передниках и новых камлотовых платьях.
        Было прелестное солнечное утро. Золотые лучи играли на драгоценных ризах и на ликах святых, смягчая их суровые подвижнические черты…
        Та же тишина, как и перед исповедью, то же торжественное настроение…
        «А вдруг оттолкнет перед Святой чашей?  - думала каждая из нас.  - Или рот закроется и не даст возможности проговорить своего имени духовнику?»
        В нашей памяти живо было предание, передаваемое одним поколением институток другому, о двух сестрах Неминых, находившихся в постоянной вражде между собою и не пожелавших помириться даже перед причастием, за что одну сверхъестественной силой оттолкнуло от Святой чаши, а другая не могла разжать конвульсивно сжавшегося рта. Так обе злые девочки и не были допущены к причастию.
        И каждая из нас, трепеща и замирая, сложив крестообразно на груди руки, подходила к чаше, невольно вспоминая случай с Немиными.
        Но ничего подобного в этот раз не произошло…
        После причастия нас поздравляло начальство и старшие. Все были как-то особенно близки и дороги нам в этот день. Хотелось радостно плакать и молиться. А природа для большей торжественности слала на землю теплые лучи - предвестников недалекой весны…

        ГЛАВА XX
        Больная. Сон. Христос Воскресе!

        Нина сказала правду, что второе полугодие пронесется быстро, как сон… Недели незаметно мелькали одна за другою… В институтском воздухе, кроме запаха подсолнечного масла и сушеных грибов, прибавилось еще еле уловимое дуновение начала весны. Форточки в дортуарах держались дольше открытыми, а во время уроков чаще и чаще спускались шторы в защиту от посещения солнышка. Снег таял и принимал серо-желтый цвет. Мы целые дни проводили у окон, еще наглухо закрытых двойными рамами.
        На черных косах княжны красовался опять белый шнурок за отличное поведение, а имя ее снова было занесено на красную доску. У меня на душе было легко и радостно. Близость весны, а за нею желанного лета заставляла радостно трепетать мою детскую душу. Одно меня беспокоило: здоровье княжны. Она стала еще прозрачнее и вся точно сквозила через нежную, бледную, с еле уловимым желтоватым отливом кожу. Глаза ее стали яркими-яркими и горели нестерпимым блеском. Иногда на щеках Нины вспыхивали два буро-красных пятна румянца, пропадавшие так же быстро, как и появлялись. Она кашляла глухо и часто, хватаясь за грудь. Начальство особенно нежно и ласково относилось к ней. Два или три раза Maman присылала за нею звать кататься в своей карете. Институтки, особенно чуткие к несчастью подруг, старались всеми силами оказать своей любимице всевозможные знаки любви и дружбы.
        Частая раздражительность Нины, ее капризы, которые стали проявляться вследствие ее болезни, охотно прощались бедной девочке… Даже Ирочка - надменная, своенравная шведка - и та всеми силами старалась оказать особенное внимание Нине. По воскресеньям на тируаре княжны появлялись вкусные лакомства или фрукты, к которым она едва прикасалась и тотчас раздавала подругам, жадным до всякого рода лакомств.
        И вот однажды случилось то, чего никто не ожидал, хотя втайне каждой из нас невольно приходило в голову: княжна окончательно заболела и слегла.
        Мне ясно припоминается субботний ясный полдень вербной недели. У нас был последний до Пасхи урок - география. Географию преподавал старик учитель, седой и добродушный на вид, говоривший маленьким «ты» и называвший нас «внучками», что не мешало ему, впрочем, быть крайне взыскательным, а нам бояться его как огня. Урок уже приходил к концу, когда Алексей Иванович (так звали учителя) вызвал Нину.
        - А ну-ка, внучка, позабавь!  - добродушно произнес он.
        Как сейчас помню карту, всю испещренную реками, горами и точками городов, помню особенно бледную княжну, вооруженную черной линейкой, которою она водила по карте, указывая границы:
        - Берингов пролив, Берингово море, Охотское море…  - звучал слабо и глухо ее милый голосок.
        Вдруг страшный припадок удушливого кашля заставил смолкнуть бедняжку. Она схватилась за грудь и поднесла платок к губам. На белом полотне резко выделились две кровавые кляксы.
        - Мне худо!  - еле слышно прошептала Нина и упала на руки подоспевшей фрейлейн.
        Все помутилось у меня в глазах - доски, кафедра, карта и сам Алексей Иванович,  - все завертелось, закружилось передо мною. Я видела только одну полубесчувственную княжну на руках фрейлейн. Спустя несколько минут ее унесли в лазарет… Разом светлое настроение куда-то исчезло, и на место его тяжелый мрак воцарился у меня на душе… Я инстинктом чувствовала, что Нина больна, и опаснее, чем мы предполагали.
        Весь день я не находила себе места. Меня не развлекали присланные нам старшими, ездившими на вербы, гостинцы: халва, рахат-лукум и впридачу к ним баночки с прыгающими американскими жителями, занявшими на целый вечер моих товарок.
        В шесть часов лазаретная девушка Маша принесла мне записку, исписанную знакомыми и милыми крупными каракульками.

        «Приди ко мне, дорогая Люда,  - писала мне моя верная подруга,  - я очень скучаю. Попросись у фрейлейн на весь вечер - ведь уроки кончились и ты свободна.
    Твоя навеки Нина».

        Я поспешила исполнить ее просьбу.
        Княжна помещалась в маленькой комнатке, предназначавшейся для труднобольных. Она сидела в большом кресле у окна. Я едва узнала ее в белом лазаретном халате с беспорядочно спутанной косой.
        Когда я вошла к ней, она тихо повернула ко мне бледное, измученное личико и проговорила, слабо улыбаясь:
        - Ты прости, Люда, что я тебя потревожила… Мне так хотелось тебя видеть, дорогая моя!
        Я проглотила подступившие слезы и поцеловала ее.
        - Ах, скорее бы тепло,  - тоскливо шептала княжна,  - мне так не хочется хворать… весна меня вылечит… наверное вылечит… Скорее бы на Кавказ… там тепло… солнце… горы… Знаешь, Люда, мне иногда начинает казаться, что я не увижу больше Кавказа.
        - Что ты, что ты, Нина, можно ли так!  - пробовала я успокоить мою бедную подругу.
        Мы проболтали с нею целый вечер, промелькнувший быстро и незаметно…
        В 8 часов я вспомнила, что наши, наверное, уже на молитве, и, поцеловав наскоро Нину, опрометью бросилась из лазарета.
        Наступила страстная неделя… Наши начали понемногу разъезжаться. Живущие вне города и в провинции распускались раньше, городские жительницы оставались до четверга в стенах института. Наконец и эти последние с веселым щебетаньем выпорхнули из скучных институтских стен. И на Пасху, как и на Рождество, остались те же самые девочки, кроме Киры, ловко избежавшей на этот раз наказания. Та же задумчивая Варя Чикунина, хорошенькая Лер и на этот раз оставшаяся на праздники Бельская составляли наше маленькое общество. А в нижнем этаже, в лазарете, в маленькой комнатке для труднобольных, встречала одиноко Светлый праздник моя бедная голубка Нина.
        Мамина пасхальная посылка опоздала на этот раз, и я получила ее только в великую субботу. Поверх куличей, мазурок, пляцок и баб аршинного роста, на которые так искусна была наша проворная Катря, я с радостью заметила букетик полузавядших в дороге ландышей - первых цветов милой стороны. Я позабыла куличи, пасхи и окорок чудесной домашней свинины, заботливо упакованные мамой в большую корзину, и целовала эти чудные цветочки - вестники южной весны… Еле дождалась я звонка, чтобы бежать к Нине…
        - Угадай-ка, что я принесла тебе!  - радостно кричала я еще в дверях, пряча за спиной заветный букетик.
        Нина, сидевшая за книгой, подняла на меня свои черные, казавшиеся огромными от чрезвычайной худобы глаза.
        - Вот тебе, Нина, мой подарок!  - И белый букетик упал к ней на колени.
        Она быстро схватила его и, прижав к губам, жадно вдыхала тонкий аромат цветов, вся закрасневшись от счастья.
        - Ландыши! Ведь это весна! Сама весна, Люда!  - скоро-скоро говорила она, задыхаясь.
        Я давно уже не видела ее такой возбужденной и хорошенькой… Она позвала Матеньку, заставила ее принести воды и поставила цветы в стакан, не переставая любоваться ими.
        Я рассказала ей, что эти цветы прислала мне добрая мама «впридачу» к пасхальной посылке.
        - Когда ты будешь писать маме, то поцелуй ее от меня и скажи, что я ее очень-очень люблю!  - сказала Нина, выслушав меня.
        Мы молча крепко поцеловались.
        Какая-то новая, трогательно-беспомощная сидела теперь передо мною Нина, но мне она казалась вдесятеро лучше и милее несколько гордой и предприимчивой девочки, любимицы класса…
        До заутрени нас повели в дортуар, где мы тотчас же принялись за устройство пасхального стола. Сдвинув, с позволения классной дамы, несколько ночных столиков, мы накрыли их совершенно чистой простыней и уставили присланными мне мамой яствами. Затем улеглись спать, чтобы бодро встретить наступающий Светлый праздник.
        Странный сон мне приснился в эту ночь. Этот сон остался в памяти моей на всю мою жизнь. Я видела поле, все засеянное цветами, издающими чудный, тонкий аромат, напоминающий запах кадильницы. Когда я подходила к какому-нибудь цветку, то с изумлением замечала маленькое крылатое существо, качающееся в самой чашечке. Присмотревшись к каждому из существ, я увидела, что это наши «седьмушки», только чрезвычайно маленькие и как бы похорошевшие. Вот Бельская, Федорова, Гардина, Краснушка, Кира - одним словом, все, все величиною с самых маленьких французских куколок. И сама я такая же маленькая и прозрачная, как и они, а сзади меня такие же легонькие блестящие крылышки.
        - Люда!  - слышится мне слабый, точно шелест листьев от ласки ветра, голосок.  - Люда, подожди меня!
        Маленький крылатый эльф догоняет меня, протягивая руки. Это Нина, ее глаза, ее лицо, ее косы.
        В ту же минуту остальные эльфы окружают нас, и мы вертимся в большом хороводе… Мы все легки и прозрачны, все без труда поднимаемся на воздух, но никак не можем поспеть за хорошеньким, грациозным эльфом, более прозрачным, нежели мы, с головкой и чертами Нины. Она поднимается выше и выше в воздушной пляске. Скоро мы едва можем достать до нее руками, и, наконец, она поднялась над нами так высоко, вся сияя каким-то точно солнечным сиянием, и вскоре мы увидели ее тонувшей в голубой эмали неба.
        - Нина, Нина!  - звали маленькие эльфы, не переставая кружиться.
        Но было уже поздно… Налетело облако и скрыло от нас нашего крылатого друга…
        Я проснулась от мерных ударов колоколов соседних с институтом церквей.
        - Скорее, скорее!  - кричали, торопя, мои подруги, наскоро освежая лицо водою и надевая все чистое.
        Я почему-то умолчала о виденном мною сне и вместе с остальными девочками поспешила в церковь…
        Все уже были в сборе, когда мы, младшие, заняли свои места. Светлое облачение, крестный ход по всем этажам института, наряды посторонних посетителей, ленты и звезды увешанных орденами попечителей - все это произвело на меня неизгладимое впечатление. Когда же священник, подошедший к плотно закрытым царским вратам, возгласил впервые: «Христос Воскресе!» - сердце мое екнуло и затрепетало так сильно, точно желая выпрыгнуть из груди…
        - Христос Воскресе!  - обратился отец Филимон трижды к молящимся и получил в ответ троекратное же: «Воистину Воскресе!»
        Тотчас же после заутрени нас увели разговляться, между тем как старшие должны были достоять пасхальную обедню.
        В столовой мы почти не притронулись к кисловатой институтской пасхе и невкусному куличу. Наверху, в дортуаре, нас ждало наше собственное угощение. «Христос Воскресе!» - «Воистину Воскресе!» - обменивались мы пасхальным приветствием…
        Лер приготовила нам всем четверым по шоколадному яичку, чуть не насмерть разозлив Пугача (у которого хранились ее деньги) безумным транжирством. Варя подарила всем по яичку из глицеринового мыла, а Бельская разделила между нами четырьмя скопленные ею за целую зиму картинки - ее единственное достояние.
        - А я-то ничего не приготовила!  - смутилась я.
        - Твое будет угощение!  - поспешили утешить меня подруги и принялись за разговенье.
        - Знаете, mesdam'очки,  - предложила Лер,  - не позвать ли нам фрейлейн?
        - Ну вот, она стеснит только,  - решила Бельская.
        - Ах нет, душки, позовите,  - вмешалась кроткая Варя,  - каково ей одной, бедняжке, разговляться в своей комнате.
        Мы как по команде вскочили и бросились в комнату фрейлейн.
        Она, действительно грустная, одинокая, готовилась встречать Светлый праздник, и наше предложение было как нельзя более кстати.
        Она охотно разделила наше скромное пиршество, шутя и болтая как равная нам.
        Мне взгрустнулось при воспоминании о Нине, не спавшей, может быть, в эту пасхальную ночь.
        - Фрейлейн,  - робко обратилась я к немке,  - могу я сейчас сбегать в лазарет к Джавахе? Ведь она совсем одна!
        - А если она спит?
        - Нет, фрейлейн, Нина не будет спать в эту ночь,  - убежденно проговорила я.  - Она ждет меня, наверное, ждет.
        - Ну тогда Бог с тобою, иди, моя девочка, только тихонько, не шуми и, если княжна спит, не буди ее. Слышишь?
        Я не ошиблась. Княжна лежала с широко открытыми глазами, и, когда я вошла к ней, она нимало не удивилась, сказав:
        - Я знала, что ты придешь.
        К моему великому огорчению, она не пожелала попробовать ничего из принесенной мною от нашего разговенья Катриной стряпни и только радостно смотрела на меня своими мерцающими глазами.
        Я рассказала Нине о моем сне.
        Ее охватило какое-то странное, лихорадочное оживление.
        - Ты говоришь: я полетела от вас, да? Знаешь ли, что это значит, Люда?
        - Что, милая?
        - Да то, что Maman, наверное, отпустит меня до экзаменов и я увижу Кавказ скоро-скоро. Я поднимусь высоко в наши чудные Кавказские горы и оттуда, Люда, пошлю тебе мой мысленный горячий поцелуй!
        Как она хорошо говорила! В ее несколько образной, всегда одушевленной речи сквозила недюжинная, не по летам развитая натура. Я слушала Нину, вдохновившуюся мыслями о далекой родине, и в моем воображении рисовались картины невиданной, увлекательной страны…
        Мы проболтали часов до пяти. И только возвращение от обедни лазаретного начальства заставило меня уйти от нее и вернуться в дортуар, где я быстро уснула здоровым детским сном.
        Праздник Пасхи прошел скучнее Рождества. Многие из нас, ввиду близких экзаменов, взялись за книги. Одна Бельская, «неунывающая россиянка», как ее прозвал в шутку Алексей Иванович, и не думала заниматься.
        - Бельская!  - окликивала ее, погрузившуюся в какую-нибудь фантастическую правду-сказку, всегда бдительно следившая за всеми нами фрейлейн.  - Ты останешься в классе на второй год, если не будешь учиться: у тебя двойка из географии.
        - Ах, фрейлейн-дуся,  - восторженно восклицала Бельская,  - как они дерутся!
        - Кто дерется?  - в ужасе спрашивала фрейлейн, прислушиваясь к шуму в коридоре.
        - Да дикие!  - захлебывалась наша Белка, показывая на картинку в своей книге.
        - Ах, dummes Kind (глупое дитя), вечные шалости!  - И фрейлейн укоризненно качала головою.
        Несколько раз водили нас гулять, показывали Зимний дворец и Эрмитаж. Мы ходили, как маленькие дикарки, по роскошным громадным залам дворца, поминутно испуская возгласы удивления и восторга. Особенно неизгладимое впечатление произвела на меня большая, в человеческий рост, фигура Петра I в одной из обширных зал Эрмитажа. Из окон открывался чудный вид на Неву, еще не освободившуюся от ледяной брони, но уже яростно боровшуюся за свою свободу.
        В воскресенье вернулись с пасхальных каникул наши подруги. Кое-кто привез нам яйца и домашние яства. Всюду раздавались громкие приветствия, поцелуи, сопровождавшиеся возгласом: «Христос Воскрес!»
        А на классной доске наш добродушный толстяк инспектор писал уже страшное для нас расписание экзаменов…

        ГЛАВА XXI
        Экзамены. Чудо

        Сад еще не оделся, но почки лип уже распустились и издавали свой пряный аромат. Весело чирикали птицы в задней аллее. Зеленела нежная, бархатистая травка…
        И в нашей внешности тоже произошла перемена: безобразные желтые клеки и капоры сменились довольно сносными осенними темно-зелеными пальто и белыми полотняными косыночками.
        Мы готовились к экзамену Закона Божия. Целые дни, теперь свободные от уроков, мы проводили с книгами и программами в саду, сидя в самых укромных уголках его, или лихорадочно быстро шагали по аллеям, твердя в то же время историю многострадального Иова или какой-нибудь канон празднику. Столкнутся две девочки или две группы, и сейчас же зазвучат вопросы: «Который билет учите?» - «А вы?» - «Ты Ветхий прошла?» - «А ты?» - «Начала молитвы!» Более сильные ученицы взяли на свое попечение слабых и, окруженные целыми группами, внятно и толково рассказывали священную историю или поясняли молитвы.
        На мою долю выпало заниматься с Ренн. Но после первых же опытов я признала себя бессильной просветить ее глубоко заплесневший ум. Я прочла и пояснила ей некоторые истории и, велев их выучить поскорее, сама углубилась в книгу. Мы сидели на скамейке под кустом уже распустившейся бузины. Вокруг нас весело чирикали пташки. Воздух потянул ветерком, теплым и освежающим. Я оглянулась на Ренн. Губы ее что-то шептали. Глаза без признака мысли были устремлены в пространство.
        - Ренн,  - окликнула я ее,  - Ренн, учись!
        Она неторопливо повернула голову и перевела на меня те же бессмысленные глаза.
        - А что?
        - Как «что»?  - возмутилась я и даже вся покраснела.  - Ведь ты провалишься на экзамене.
        - Провалюсь,  - певуче и равнодушно согласилась она.
        - Останешься в классе,  - продолжала я.
        - Останусь,  - спокойно ответила она.
        Я начинала серьезно раздражаться и крикнула ей с сердцем:
        - И тебя исключат!
        - Исключат,  - как эхо отозвалась Ренн.
        - Да что ж тут хорошего?
        - Не стоит учиться,  - брякнула она и так же равнодушно отвернула от меня голову.
        - Что ж ты будешь делать недоучкой-то?  - осведомилась я, перестав даже сердиться от неожиданности.
        - Дома жить буду, огород разведу в имении, цветы, булки буду печь, варенье варить,  - я очень хорошо все это умею,  - а потом…
        - А потом?  - перебила я.
        - Замуж выйду!  - закончила она простодушно и стала следить за какой-то ползущей в траве золотистой букашкой.
        Я засмеялась. Рассуждения четырнадцатилетней девочки, «бабушки класса», как мы ее называли (она была старше нас всех), несказанно рассмешили меня. Однако оставить ее на произвол судьбы я не решилась, и с грехом пополам мы прошли с Ренн историю Нового, Ветхого завета и необходимые молитвы. А время не шло, а бежало…
        Наступил день первого и потому особенно страшного для нас экзамена. Хотя батюшка был очень добр и снисходителен, но кроме него присутствовали и другие ассистенты-экзаменаторы, в том числе чужой священник, с академическим знаком и поразительно розовым лицом, пугавший нас своим строгим, несколько насмешливым видом.
        - Все билеты успела пройти?  - спросила меня Даша Муравьева, взглядывая на меня усталыми от долбежки глазами.
        - Все… Меня вот только Ренн беспокоит. Ведь она провалится…
        - Конечно, провалится!  - убежденно подтвердила Додо.
        В 9 часов утра в класс вошли начальство и экзаменаторы-ассистенты. После прочитанной молитвы «Пред ученьем» все разместились за длинным зеленым столом, и отец Филимон, смешав билеты, начал вызывать воспитанниц. Он был в новой темно-синей рясе и улыбался ласково и ободряюще. «Сильные» вызывались в конце, «слабых» же экзаменовали раньше.
        - Мария Запольская, Клавдия Ренн, Раиса Бельская,  - немного певучими носовыми звуками произнес отец Филимон.
        Все вызванные девочки считались самыми плохими ученицами.
        - Выучила все?  - шепотом спросила я проходившую мимо меня Краснушку. В ответ она только лихо тряхнула красной маковкой.
        Экзаменаторы, ввиду крайней тупости Ренн, предлагали ей самые легкие и доступные вопросы, на которые она едва-едва отвечала. Я мучительно волновалась за свою невозможную ученицу.
        Maman, видевшая на своему веку не один десяток поколений институток, не утерпела: с едва заметной улыбкой презрения она заметила, что такой лентяйки, как Ренн, ей не встречалось до сих пор. Батюшка, добрый и сердечный, никогда ни на что не сердившийся, неодобрительно покачал головою, когда Ренн объявила экзаменующим, что Ной был сын Моисея и провел три дня и три ночи во чреве кита. Отец Дмитрий, чужой священник с академическим знаком, насмешливо усмехался себе в бороду.
        - Довольно, пощадите нас!  - вырвалось у Maman раздраженное восклицание, и она отпустила Ренн на место.
        Последняя без всякого смущения села на свою лавку. Ничем не нарушимое спокойствие сияло на ее довольном, сытом и тупом лице.
        Ренн провалилась, в этом не могло быть сомнения.
        Меня охватило какое-то глухое раздражение, почти ненависть против этой маленькой лентяйки.
        Между тем вызывали все новых и новых девочек, отвечавших очень порядочно. Закон Божий старались учить на лучший балл - 12. Тут имела значение не одна детская религиозность; уж очень мы любили нашего доброго батюшку.
        - Людмила Влассовская,  - чуть ли не последнюю вызвал меня наконец отец Филимон.
        Я была слишком уверена в себе, чтобы бояться… но невольно дыхание мое сперло в груди, когда я потянула к себе беленький билетик… На билетике стоял Э 12: «Бегство иудеев из Египта». Эту историю я знала отлично, и, ощутив в душе сладостное удовлетворение, я не спеша, ровно и звонко рассказала все, что знала. Лицо Maman ласково улыбалось; отец Филимон приветливо кивал мне головою, даже инспектор и отец Дмитрий, скептически относившийся к экзаменам «седьмушек», не без удовольствия слушали меня…
        Я кончила.
        Мне предложено было прочесть тропарь празднику Крещения и перевести его со славянского языка, что я исполнила без запинки с тою же уверенностью и положительностью, которые невольно приобретаются с познаниями.
        - Отлично, девочка,  - прозвучал ласковый голос княгини.
        - Хорошо, очень хорошо!  - подтвердил инспектор.
        «Наш» батюшка только улыбнулся мне, а «чужой» часто и одобрительно закивал головою.
        Экзамен кончился.
        Мы гурьбою высыпали из класса и в ожидании чтения отметок ходили по коридору. А в классе в это время обсуждались наши ответы и ставились баллы. Мне было поставлено 12 с плюсом.
        - Если б принято было со звездою ставить, я бы звезду поставил,  - пошутил инспектор.
        Злосчастная Ренн получила 6 - неслыханно плохую отметку по Закону Божию!..
        Один экзамен сбыли. Оставалось еще целых пять, и в том числе география, которая ужасно смущала меня. География мне не давалась почему-то: бесчисленные наименования незнакомых рек, морей и гор не укладывались в моей голове. К географии, к тому же, меня не подготовили дома, между тем как все остальные предметы я прошла с мамой. Экзамен географии был назначен по расписанию четвертым, и я старалась не волноваться. А пока я усердно занялась следующим по порядку русским языком.
        От Ренн, несмотря на все мои человеколюбивые помыслы, я открещивалась обеими руками. «Только отнимет она от меня даром время, а толку не будет»,  - успокаивала я как могла мою возмутившуюся было совесть. И действительно, Ренн отложила всякое попечение об экзаменах, почти совсем перестала готовиться и погрузилась в рисование каких-то домиков и зверей, в чем, надо ей отдать справедливость, она была большая искусница.
        «Русский» экзамен сошел точно так же, как и Закон Божий.
        Готовились добросовестно. «Стыдно проваливаться на родимом языке»,  - говорили девочки и, как говорится, «поддали жару».
        Зато следующий за ним французский экзамен был полон ужасов для несчастного monsieur Ротье, которому приходилось краснеть за многих своих учениц. Уж не говоря о Ренн, которая на тарабарском наречии несла всевозможную чушь перед зеленым столом, провалились еще три или четыре девочки, в том числе Бельская и Краснушка, недурно учившаяся по этому предмету. Последняя горько плакала о своей неудаче после экзамена и чуть не отклонила предложенной ей переэкзаменовки. Однако мы не допускали мысли лишиться этой веселой, умной и доброй товарки, успевшей завоевать симпатию класса, и заставили ее просить о переэкзаменовке.
        Провалилась и Иванова, но на нее мы не обратили внимания; Иванову не любили за ее подлизывание перед Крошкой и неимоверную жадность.
        Бельская, много исправившаяся за последнее время, мало горевала о своем провале.
        - Не повезло на французском экзамене, так на другом повезет,  - улыбалась она сквозь гримасу досады.
        А сад между тем оделся в свой зеленый наряд. Лужайки запестрели цветами. Пестрые бабочки кружились в свежем, весеннем воздухе. Уже балкон начальницы, выходящий на главную площадку, обили суровым холстом с красными разводами,  - приготовляясь к лету.
        На лазаретную веранду выпускались больные, и в том числе моя Нина, ставшая еще бледнее и прозрачнее за последнее время. Она сидела на балконе, маленькая и хрупкая, все ушедшая в кресло, с пледом на ногах. Мы подолгу стояли у веранды, разговаривая с нею. Ее освободили от экзаменов, и она ожидала того времени, когда улучшение ее здоровья даст возможность телеграфировать отцу - приезжать за нею.
        - Ну что? Как экзамены?  - было первым ее вопросом, когда я прибегала к ней в лазарет, урвав две-три свободные минутки.
        Она интересовалась ходом институтской жизни, и я рассказывала ей все малейшие происшествия, печально убеждаясь, как быстро менялось все к худшему и худшему это милое, болезненно-прелестное личико.
        И голосок ее изменился - гортанный, серебристый голосок…
        Наступил наконец и день экзамена географии. Передо мною лежал длинный лист, на котором были записаны все 30 вопросов, занесенных, по обыкновению, на экзаменационные билетики, но в данные нам три дня для подготовки я почти ничего не успела сделать. Мама прислала мне длинное, подробное письмо о житье-бытье на нашем хуторе, писала о начале полевых работ, о цветущих вишневых и яблоневых деревьях, о песнях соловки над окном ее спальни - и все это не могло не взволновать меня своей прелестью. Быстрая, теплая волна охватила меня, захлестнула и унесла далеко на родной юг, на милую Украину. Вместо того чтобы повторять географию, я сидела задумавшись, забыв о географии, погруженная в мои мечты о недалеком будущем, когда я опять увижу дорогой родной хуторок, маму, Васю, Гапку… Часы летели, а число выученных билетов не прибавлялось.
        Накануне предстоящего экзамена по географии я точно пробудилась от сладкого сна, пробудилась и… ужаснулась. Я знала всего только десять билетов из тридцати, составлявших наш курс!
        Меня охватил ужас.
        - Провалюсь… провалюсь…  - шептали мои губы беззвучно, а ноги и руки холодели от страха.
        Что было делать? Выучить всю программу, все тридцать билетов в один день было немыслимо. К тому же волнение страха лишало меня возможности запомнить всю эту бесконечную сеть потоков и заливов, гор и плоскогорий, границ и рек, составляющую «программу» географии. Не долго думая, я решила сделать то, что делали, как я знала, многие в старших классах: повторить, заучить хорошенько уже пройденные десять билетов и положиться на милость Божию. Так я и сделала.
        Когда вечером мы спустились к чаю, наши поразились моим бледным, взволнованным лицом и возбужденными, красноватыми глазами.
        - Ты плакала, Люда?  - спросила Лер.
        - Я училась.
        - Все, конечно, прошла?
        - Все!  - солгала я чуть не в первый раз в жизни и мучительно покраснела.
        Но никто не заметил румянца, вспыхнувшего на моих щеках, да если бы и заметили, то, конечно, не угадали бы причины. Я была «парфеткой», «хорошей ученицей», и поэтому считалось невозможным, чтобы я не прошла всего курса.
        В душе моей было тяжело и непокойно, когда я легла на жесткую институтскую постель; я долго ворочалась, не переставая думать о завтрашнем дне. Тоскливо замирало мое бедное сердце.
        Только под утро я забылась, но не сном, а, вернее, дремотой, полной кошмаров и безобразных видений.
        Я проснулась с тяжелой головой и назойливой, как оса, мыслью: сегодня экзамен по географии!
        В умывальной шла оживленная беседа.
        - Варюша Чикунина!  - крикнула я нашему Соловушке, пользовавшемуся славою гадалки, так как она часто с поразительной точностью предсказывала билеты перед экзаменами.
        - Что тебе, Люда?
        - Предскажи мне билет,  - попросила я ее.
        Она серьезно, пристально взглянула мне в зрачки своими умными, кроткими глазами и отчеканила: «Десятый».
        Я побледнела. Десятый билет я знала хуже прочих и потому немедленно схватилась за книгу и прочла его несколько раз…
        До экзамена оставалось полчаса. Волновавшиеся донельзя девочки (учитель географии Алексей Иванович не отличался снисходительностью) побежали к сторожу Сидору просить его открыть церковные двери, желая помолиться перед экзаменом. Он охотно исполнил наше желание, и я вместе с подругами вошла под знакомые своды.
        Лик Николая Чудотворца - строгий и суровый - глянул на меня из-за золота иконостаса. Я вспомнила, что мама всегда молилась этому святому, и опустилась перед ним на колени.
        Но мне точно не хотелось молиться. Все мои чувства и мысли поражены были страхом перед предстоящим экзаменом - отчаянным, безнадежным страхом, доходящим до тупого уныния.
        Однако, по мере того как я пристально и внимательно вглядывалась в строгие черты святого, я уже не находила в нем того выражения суровости, которое поразило меня вначале. Казалось, глаза угодника ласково и серьезно спрашивали: «Что надо этой маленькой девочке, преклонившей перед ним колена?»
        Я стала молиться или, вернее, просить, всей душой и сердцем просить, умоляя помочь мне, отвести беду. С наивною и робкою мольбою стояла я перед образом, судорожно сжимая руки у самого подбородка, так что хрустели хрупкие маленькие пальцы. Судорога сжимала мне горло. В груди закипали рыдания… Я зажимала губы, чтобы не дать вырваться крику исступления… Мои мысли твердили в пылавшем мозгу: «Помоги, Боже, помоги, помоги мне! Я знаю только первые десять билетов!»
        Не помню, долго ли простояла я так, но когда вышла из церкви, там никого из институток уже не было… Я еще раз упала на колени у церковного порога со словами: «Помоги, Боже, молитвою святого Твоего угодника Николая Чудотворца!» И вдруг как-то странно и быстро успокоилась. Волнение улеглось, и на душе стало светло и спокойно. Но ненадолго; когда коридорные девушки стали развешивать по доскам всевозможные географические карты, а на столе поставил глобус, приготовили бумагу и чернильницы, сердце мое екнуло.
        Но вот появилась начальница, за ней учитель географии, другой учитель, инспектриса, прочли молитву, и экзамен начался.
        Я сидела как к смерти приговоренная и, к ужасу моему, замечала, что экзаменуемые воспитанницы вытягивали билеты из первого десятка. Значит, для меня из этого десятка уже не останется!
        «Что будет, то будет!» - думала я, дрожа, как в лихорадке.
        Положим, если бы я провалилась, мне дали бы переэкзаменовку, но что должна была перечувствовать моя душа, самолюбивая маленькая душа гордой девочки?
        - Какая ты бледная, Люда! Ты боишься?  - прошептала Краснушка, подсевшая ко мне на пустое Нинино место.  - На тебе вот, возьми, это помогает… с Валаама… сунь за платье и, когда будешь подходить к столу вынимать билет, дотронься…
        Она протягивала мне маленький образок… Я взглянула и ахнула: Николай Чудотворец! Поцеловав образок, я его положила на грудь и спросила тихо Краснушку:
        - Ты не знаешь, какие билеты остались?
        - Кажется, последние и двадцатые есть… я отмечала…
        - А из первых?..  - замирая, вырвалось у меня.
        - Кажется, один первый остался…
        Я пропала. Не могла же я вытянуть среди целой кучки оставшихся билетов счастливый первый, единственный, который я знала отлично…
        «Что же это?» - как-то беспомощно мелькнуло в моих мыслях, и слезы обожгли глаза.
        - Влассовская!  - прозвучал в ту же минуту и отдался ударом молота в моей голове голос инспектора.
        Я встала, точно кто толкнул меня сзади, и подошла к зеленому столу, предварительно дотронувшись до спрятанного образка Чудотворца. Сердце стучало, голова горела как в огне.
        Я видела как в тумане чужого учителя-географа старших классов, пришедшего к нам в качестве ассистента, видела, как он рисовал карандашом карикатуру маленького человечка в громадной шляпе на положенном перед ним чистом листе с фамилиями воспитанниц, видела добродушно улыбнувшееся мне лицо инспектора, с удовольствием приготовившегося слушать хороший ответ одной из лучших воспитанниц.
        - Как ты бледна, Влассовская… Что с тобою?  - спросил меня приветливый голос начальницы.
        Я как-то криво улыбнулась… Все завертелось перед моими глазами: зеленый стол, экзаменаторы, карикатура маленького человека в большой шляпе, роковая кучка билетов… и я протянула руку…
        - Который?  - бесстрастно спросил Алексей Иванович, привыкший к экзаменационным «тряскам».
        Я повернула билет и чуть не вскрикнула…
        - Нумер первый!
        Не берусь описать нахлынувшего на меня чувства умиленной благодарности, религиозного восторга и невыразимой бурной радости…
        Первый нумер!.. Я была твердо убеждена, что тут произошло чудо - чудо благодаря образку Николая Чудотворца… Вот она, великая сила детской веры!
        Нужно ли говорить, как сочно,  - да, именно сочно и толково поясняла я, сколько частей света, сколько мысов и их названия, как граничат эти части света! При этом я удивительно точно обводила по карте границы черной лакированной линеечкой.
        О, эта карта с громадной дырой на месте Каспийского моря и кляксой у Нью-Йорка, карта колоссальных размеров, вместившая в себя все пять частей света,  - как я ее полюбила! Да, всех я любила в этот день… не исключая и строгого Алексея Ивановича, которого боялась не меньше других.
        Я кончила.
        - Хорошо, внучка! Молодцом доложила,  - проговорил он, нимало не стесняясь начальства и тут же поставил около моего имени жирное, крупное 12 и тотчас добавил:
        - Крестов не полагается, это не Закон Божий.
        Я хотела было вернуться на место, но Maman поманила меня, и я приблизилась к ее креслу.
        - Ну вот, теперь ты порозовела, а то была бела как бумага,  - трепля меня по заалевшей щечке, ласково проговорила она и потом, поглядев на меня пристально, добавила: - Можешь написать матери, что мы тобой очень довольны!
        Еле держась на ногах от охватившего меня счастья, безумного счастья, неожиданного, вымоленного мною, я пошла на место и тут же вполголоса, все еще сияя, рассказала Краснушке, под большим секретом, чудесный случай со мною.
        - Да, это чудо! Чудо!  - твердила не менее меня восторженная Маруся и, перекрестившись, приложилась к вынутому мною из корсажа маленькому образочку с Валаама.
        - Непременно попрошу маму подарить мне такой же образок Николая Чудотворца!  - решила я тут же.
        В этот вечер за всенощной (это было как раз в субботу) в продолжение целой службы я не спускала со святого угодника сиявших благодарностью глаз и молилась так горячо, беззаветно молилась, как вряд ли умела молиться прежде…

        ГЛАВА XXII
        Болезнь Нины

        К экзамену немецкого языка мы усиленно готовились, не выходя из сада - ароматного и цветущего, когда вдруг молнией блеснуло и поразило нас страшное известие:
        - Княжна безнадежна…
        Дней пять тому назад она еще разговаривала с нами с лазаретной террасы, а теперь вдруг эта ужасная, потрясающая новость!
        Было семь часов вечера, когда прибежавшая с перевязки Надя Федорова, вечно чем-нибудь и от чего-нибудь лечившаяся, объявила мне желание княжны видеть меня.
        Я как безумная сорвалась со скамьи и бегом, через весь сад, кинулась в лазарет. У палаты Нины девушка удержала меня.
        - Куда вы? Нельзя! Там доктор и начальница!
        - Значит, Нина очень больна?  - спросила я с замиранием сердца Машу.
        - Уж куда как плохи! Даже доктор сказал, что надежды нет. Не сегодня завтра помрут!
        Что-то ударило мне в сердце, оттуда передалось в голову и больно-больно заныло где-то внутри.
        - Умрет! Не будет больше со мною! Умрет!..  - беззвучно повторяли мои губы.
        Отчаяние, тоска охватили меня… Я чувствовала ужас, холодный ужас перед неизбежным! Точно что-то упало внутри меня. А слез не было. Они жгли глаза, не выливаясь наружу…
        Дверь из комнаты Нины отворилась, и вышла Maman, очень печальная и важная, в сопровождении доктора. Они меня не заметили. Проходя совсем близко от меня, Maman произнесла тихо, обращаясь к доктору:
        - Утром послана телеграмма отцу… Протянет она дня три-четыре, доктор?
        - Вряд ли, княгиня,  - грустно ответил доктор.
        - Бедный, бедный отец!  - еще тише проговорила начальница и, как мне показалось, смахнула слезу.
        Из всего слышанного я не могла не понять, что часы моей подруги сочтены. И опять ни слезинки. Один тупой, жгучий ужас…
        Не знаю, как я очутилась у кровати Нины.
        Нина лежала, повернув голову к стене. Вся она казалась маленькой, совсем маленькой, с детским исхудалым личиком, на котором чудесно сверкали два великолепных черных глаза.
        Эти глаза своим блеском ввели меня в заблуждение.
        «Не может быть у умирающей таких блестящих глаз»,  - подумала я.
        Но потом мне объяснили, что ей дали для облегчения какое-то особое средство, от которого глаза получают блеск.
        Я подошла к постели Нины совсем близко и хотела поцеловать ее. Помню, меня поразило выражение ее худенького, изнуренного болезнью личика. Оно точно ждало чего-то и в то же время недоумевало.
        - Ниночка, трудно тебе?  - тихо спросила я, стараясь вложить в мой вопрос как можно больше нежности и ласки.
        Она неторопливо отвела от стены свои блестящие глаза и взглянула на меня…
        Умру - не забуду я этого взгляда…
        «За что? За что?» - говорили, казалось, ее глаза, и выражение обиженной скорби легло на это кроткое личико.
        - Трудно, Люда!  - проговорила она каким-то глухим, хриплым голосом.  - Трудно! Я боюсь, что не скоро поеду теперь на Кавказ…
        И опять эти обиженные, страдающие глазки!
        Бедная моя Нина! Бедная подружка!
        Она закашлялась… Из коридора бесшумно и быстро вошла Матенька с каким-то лекарством.
        - Княжна, родненькая, золотая, выкушайте ложечку,  - склоняясь над больною, просящим голосом говорила старушка.
        - Ах нет, не надо, не хочу, все равно не помогает,  - капризно, глухим голосом возразила Нина.
        И вдруг заплакала навзрыд…
        Матенька растерялась и, не решаясь беспокоить княжну, выскользнула из комнаты. Я не знала, как остановить слезы моей дорогой подруги. Обняв ее, прижав к груди ее влажное от слез и липкого пота личико, я тихо повторяла:
        - Нина, милая, как я люблю тебя… люблю… милая…
        Мало-помалу она успокоилась. Еще слезы дрожали на длинных ресницах, но губы, горячие, запекшиеся бледные губы уже старались улыбнуться.
        - Ниночка, ненаглядная, не хочешь ли повидать Иру?  - спросила я, не зная, чем утешить больную.
        Она пристально взглянула на меня и вдруг почти испуганно заговорила:
        - Ах, нет, не надо, не зови…
        - Отчего, дорогая? Разве ты разлюбила ее?
        - Нет, Люда, не разлюбила, а только… она чужая… да, чужая… а теперь я хочу своих… своих близких… тебя и папу… Я просила ему написать… Он приедет… Ты увидишь, какой он добрый, красивый, умный… А Ирочки не надо… Не понимает она ничего… все о себе… о себе.
        Княжна, казалось, утомилась долгой речью. В углах рта накипала розоватая влага. Голова с бледным, помертвевшим лицом запрокинулась на подушку, в груди у нее странно-странно зашипело.
        «Умирает,  - с ужасом промелькнула у меня мысль,  - умирает!»
        И я застыла в безмолвном отчаянии…
        Но она не умирала. Это был один из ее приступов удушья, частых и продолжительных.
        Скоро Нина оправилась, взяла меня за руку своей бледной, маленькой, как у ребенка, ручкой, попробовала улыбнуться и прошептала:
        - Поцелуй меня, Люда!
        Я охотно исполнила ее просьбу: я целовала эти милые изжелта-бледные щеки, чистый маленький лоб с начертанной уже на нем печатью смерти, запекшиеся губы и два огромных чудесных глаза…
        Теперь мне неудержимо хотелось плакать, и я делала ужасные усилия, чтобы сдержаться.
        Мы молчали, каждая думая про себя… Княжна нервно пощипывала тоненькими пальчиками запекшиеся губы… Я слышала, как тикали часы в соседней комнате да из сада доносились резкие и веселые возгласы гулявших институток. На столике у кровати пышная красная роза издавала тонкий и нежный аромат.
        - Это Maman принесла! Добрая, заботится обо мне,  - нарушила Нина молчание и вдруг проговорила неожиданно: - Знаешь, Люда, мне кажется, что я не увижу больше ни Кавказа, ни папы!
        - Что ты! Что ты! Ведь он едет к тебе!  - испуганно возразила я.
        - Да, но я его уже не увижу…  - не грустно, а точно мечтательно произнесла княжна и вдруг улыбнулась светло и печально.
        Так и осталась эта улыбка на ее губах… Мы снова помолчали. Мучительно тяжело было у меня на душе. Я закрыла лицо руками, чтобы не пугать Нину моим убитым видом. Когда я опустила руки, то заметила на губах ее, шептавших что-то чуть внятно, все ту же светлую, странную улыбку. Наклонив ухо, я с трудом услышала ее лепет, поразивший меня:
        - Эльфы… светлые маленькие эльфы в голубом пространстве… Как хорошо… Люда… смотри! Вот горы… синие и белые наверху… Как эльфы кружатся быстро… быстро!.. Хорош твой сон, Люда… А вот орел… Он близко машет крыльями… большой кавказский орел… Он хватает эльфа… меня… Люда!.. Ах, страшно… страшно… больно!.. Когти… когти!.. Он впился мне в грудь… больно… больно…
        Улыбка сбежала с ее лица, и оно как-то сразу сделалось темным и страшным от перекосившей его муки испуга.
        Рыдая, я выбежала звать фельдшерицу.
        - Она умирает!  - вне себя кричала я, хватаясь за голову и трясясь всем телом.
        Прибежала фельдшерица, за ней вскоре начальница, и мне велели уйти.
        Это был второй страшный припадок, кончившийся, однако, более благополучно, нежели я думала.
        Через полчаса меня позвали снова.

        ГЛАВА XXIII
        Прости, родная

        Странно успокоенная лежала Нина, когда я опять склонилась над нею. Ее дыхание со свистом вылетало из груди, и глаза как бы померкли. Увидя меня, она пыталась улыбнуться и не могла.
        - Люда, наклонись ниже…  - расслышала я ее чуть внятный шепот.
        Я поспешила исполнить ее желание.
        - У меня на кресте медальон… ты знаешь… в нем моя карточка и мамина… Возьми этот медальон себе на память… о бедной маленькой Нине!
        На страшной своей худобой грудке блестел этот маленький медальон с инициалом княжны из бриллиантиков. Я не раз видела его. С одной стороны была карточка матери Нины - чудной красавицы с чертами грустными и строгими, а с другой - изображение самой княжны в костюме маленького джигита, с большими, смеющимися глазами.
        Я не решалась принять подарка, но Нина с упрямым раздражением проговорила через силу:
        - Возьми… Люда… возьми… я хочу!.. Мне не надо больше… Я люблю тебя больше всех и хочу… чтобы это было твое… И еще вот возьми эту тетрадку,  - и она указала на красную тетрадку, лежавшую у нее под подушкой,  - это мой дневник, мои записки. Я все туда записывала, все… все… Но никому, никому не показывала. Там все мои тайны. Ты узнаешь из этой тетрадки, кто я… и как я тебя любила,  - тебя одну из всех здесь в институте…
        Тут я не выдержала и горько заплакала, прижимая к губам оба подарка Нины.
        - Бедная Люда, бедная Люда, как тебе скучно будет одной!  - каким-то унылым голосом проговорила она и вдруг, точно виноватая, добавила с неизъяснимым чувством глубокой любви и нежности:
        - Прости, родная!
        Новая тишина воцарилась в комнате. Опять одно только тиканье часов нарушало воцарившееся безмолвие… Прошла минута, другая - прежнее молчание. Я подождала немного - ни звука… Княжна дремала, положив худенькую ручку на грудь, а другою рукой перебирала складки одеяла и сорочки быстрым судорожным движением.
        Я тихо позвала: «Нина!» Ответа не было… Пальцы перебирали все медленнее и медленнее; наконец, рука бессильно упала на постель.
        Она забылась сном, беспомощная и прелестная духовной трогательной красотою…
        Я долго-долго смотрела на нее, а потом на цыпочках вышла из комнаты.
        В эту ночь я спала немного и тревожно, поминутно просыпаясь и вперяя беспокойные взоры в неприятную своей серою мглою майскую теплую ночь.
        Под утро я заснула очень крепко и как-то болезненно ахнула, когда услышала звонок, будивший нас.
        «Что-то Нина?» - мучительно думалось мне.
        Мы сошли в столовую и уже приготовились к молитве, как вдруг неожиданно вошла Maman, бледная, с усталыми и красными глазами.
        - Дети,  - дрожащим голосом проговорила она громко,  - ваша маленькая подруга княжна Нина Джаваха скончалась сегодня ночью!
        Какие-то темные круги пошли у меня перед глазами.
        Я потеряла сознание…
        .
        Она лежала худенькая-худенькая и невероятно вытянувшаяся в своем небольшом, но пышном белом гробу. Ей казалось теперь лет пятнадцать-шестнадцать, этой маленькой одиннадцатилетней девочке.
        Матенька заботливо расчесала роскошные косы княжны и окутала всю ее двумя мягкими волнами черных кудрей. На восковом личике с плотно сомкнутыми, точно слипшимися стрелами ресниц смерть запечатлела свой холодом пронизанный поцелуй.
        Оно было величаво-покойно и как-то важно, это недетское лицо, мертвое и прекрасное новой таинственной красотой. Странно, резко выделялись на изжелта-белом лбу две тонкие, прямые черточки бровей, делавшие строгим, почти суровым бледное мертвое личико.
        Оно было величаво-покойно и как-то важно, это недетское лицо, мертвое и прекрасное новой таинственной красотой. Странно, резко выделялись на изжелта-белом лбу две тонкие, прямые черточки бровей, делавшие строгим, почти суровым бледное мертвое личико.
        Ее перенесли в полдень в последнюю палату, поставили на катафалк из белого глазета серебром и золотом вышитый белый гроб с зажженными перед ним с трех сторон свечами в тяжелых подсвечниках, принесенных из церкви. Всю комнату убрали коврами и пальмами из квартиры начальницы, превратив угрюмую лазаретную палату в зимний сад.
        Мы окружили гроб с милыми останками княжны и, в ожидании панихиды, слушали всхлипывающую Матеньку.
        - Уж так она тихо-тихо отошла, голубка наша белая,  - говорила добрая сиделка плачущим голосом.  - Ни стона, ни жалобы… Только все просила: «Отнеси меня в сад на лужайку, Матенька, я небо хочу видеть». Потом все барышню Влассовскую звала: «Люда, говорит, Люда, приди ко мне…» Все о Кавказе бредила, о горах да о крылышках каких-то… и к утру забылась немного… Ну я, грешным делом, сама тоже вздремнула. Только чувствую, кто-то мне точно в лицо дунул… Гляжу, а княжна-то, голубушка, на постельке сидит, ручки вперед протянула, а лицо такое светлое-светлое у нее. «Прощай,  - шепчет мне, и самое-то чуть слышно,  - за мной мама пришла… на Кавказ едем…» Побледнела как простыня и упала на подушку… Так и скончалась святая душенька ангельская…  - закончила свой рассказ Матенька.
        Наши некоторые заплакали, другие зарыдали навзрыд, а у меня не было слез. Точно клещами сдавило мне грудь, мешая говорить и плакать. Прислонившись к гробу, я судорожно схватилась за его край, едва держась на ногах.
        - Вы бы прилегли малость,  - посоветовала мне Матенька, испуганная моим видом,  - не свалиться бы вам. Ишь ведь, бледные стали… не лучше покойницы!
        Я едва слышала ласковую старушку и не отходила от княжны, впиваясь в лицо покойной сухими, жадными и скорбными глазами. Ужасное, невыразимое, никогда не испытанное еще горе со страшною силою охватило меня.
        «Ее нет, а ты, ты одинока теперь,  - твердило мне что-то изнутри,  - умерла, уснула навсегда твоя маленькая подруга, и не с кем будет делить тебе здесь горе и радость…» «Прости, родная»,  - звучал между тем в моих ушах глухой, болезненно-хриплый голос, полный невыразимой тоски и муки…
        «Прости, родная!..» Что значили эти вещие слова княжны? Предчувствовала ли она инстинктом труднобольной свой близкий конец и прощалась со своей бедной маленькой подружкой или же трогательно-виновато просила у нее прощения за невольно причиняемое ей горе - вечную разлуку с нею, умирающей?
        И вдруг быстрая мысль пронизала мой мозг. Сон об эльфах оказался вещим… Душа Нины высоко поднялась над нами, и прозрачная, чистая, как маленький эльф, утонула она в эфире бессмертия…
        Мои глаза были все так же сухи и в то время, когда дрожащие от волнения голоса старших пропели «Вечную память», когда кончилась панихида и отец Филимон, разжав восковые руки покойницы, положил в них образок святой Нины.
        Чье-то рыдание, надрывающее душу, сухое и короткое, огласило комнату.
        Это плакала Ирочка Трахтенберг, не успевшая проститься с княжной. Maman, с добрыми, покрасневшими глазами, в черном платье и траурной наколке, поднялась на ступени катафалка и, склонившись над своей мертвой любимицей, разгладила ее волосы по обе стороны белого и ровного, как тесемочка, пробора. Крупные, горячие слезы закапали на руки Нины, а губы Maman судорожно искривились, силясь удержать рыдания.
        - Да, дети, это была золотая, благородная, честная душа! На редкость хорошая!  - обратилась она к нам тихим, но внятным голосом.
        «Чистая! Честная! Святая! И лежит здесь без дыхания и мыслей, а мы, ничем не отличающиеся, шаловливые и капризные, будем жить, дышать, радоваться!..» - сверлило мой мозг, и каким-то озлоблением охватило мою детскую душу.
        Четыре дня стояла покойница в ожидании приезда отца, которого уже известили по телеграфу о смерти Нины.
        На пятый день он приехал во время панихиды, когда мы меньше всего ожидали его появления.
        Он вошел быстро, внезапно, еще молодой и чрезвычайно красивый высокий брюнет, в генеральской форме. Он вошел мертвенно-бледный, с судорожно подергивающимися губами под черной полоской тонких, длинных усов и прямо направился к гробу.
        Не решаюсь описать того страшного, мрачного отчаяния, которое я увидела на этом мужественном лице. Я помню только не то крик, не то стон, вырвавшийся из груди отца при виде мертвой дочери… Но это было до того потрясающе-мучительно, что мои нервы не выдержали, и я зарыдала в ответ на этот крик, зарыдала теми благотворными, отчаянными рыданиями, которые смягчают несколько тяжесть горя. А он все стоял, схватившись обеими руками за край гроба и впиваясь мрачно горевшими глазами в лицо своего единственного, навеки потерянного ребенка…
        На другой день ее хоронили.
        Отпевание было в нашей церкви, где столько раз так горячо молилась религиозная девочка.
        Весна, так страстно любимая Ниной, хотела, казалось, приласкать в последний день пребывания на земле маленькую покойницу. Луч солнца скользнул по восковому личику и, ударясь о золотой венчик на лбу умершей, разбился на сотню ярких искр…
        Она еще глубже опустилась за два дня на своем последнем ложе и еще мертвеннее было заостренное личико; темные пятна, проступившие на нем, легли зловещими тенями.
        «Боже мой,  - думала я, мучительно вглядываясь в любимый образ, весь окутанный тонкой и прозрачной дымкой фимиама,  - неужели я уже никогда не услышу ее милого голоса? Неужели все-все кончено?..»
        А в ушах звенело и переливалось на тысячу ладов: «Прости, родная» - последние слова, обращенные ко мне подругой…
        Одна за другой подходили институтки к гробу, поднимались по обитым черным сукном траурным ступеням катафалка и с молитвенным благоговением прикладывались к прозрачной ручке усопшей. Голоса старших едва звучали, задавленные рыданиями…
        В этой безысходной тоске всей тесно сплотившейся институтской семьи видна была безграничная привязанность к маленькой княжне, безвременно вырванной от нас жестокою смертью… Да, все, все любили эту милую девочку!..
        Ее похоронили в Новодевичьем монастыре,  - так далеко от родины, куда она так стремилась последние дни!
        Все время отпевания отец Нины не выпускал края гроба, не отрывал глаз от потемневшего мертвого личика. Когда гроб вынесли, он шел до монастыря не сзади, а сбоку белого катафалка с княжеской короной.
        Прохожие, при виде печальной процессии, маленького гробика, скрытого под массою венков, целой колонны институток, следовавших за гробом, снимали шапки, истово крестились и провожали нас умиленными глазами.
        Но больше всего поражал прохожих вид высокого, статного красавца генерала, идущего у самого гроба без шапки, с глазами блуждающими и страшными…
        В монастырской церкви, при последнем прощании с дочерью, он не застонал и не зарыдал, как это всегда бывает. Все тот же мрачный, блуждающий взгляд, полный отчаяния… Когда начальница отрезала прядь черных кудрей его дочери и подала ему, он тупо посмотрел сначала на нее, потом на прядь, конвульсивно зажал в руке волосы и закрыл лицо рукою.
        Все это я видела как сквозь сон. В ушах моих, заглушая пение и голос институток, звучали только последние слова моей дорогой Ниночки:
        «Прости, родная!..»
        Ее опустили в могилу, забросали землей, сровняли холмик и поставили на нем крест из белого мрамора с надписью:
        Здесь покоится княжна Нина Джаваха-алы-Джамата.

        Наверху креста значилось:
        Спи с миром, милая девочка.

        Князь долго-долго смотрел на холмик, на крест, на надпись, и взор его казался почти безумным.
        Такого глухого, отчаянного горя я еще не видала.
        В тот же день он уехал из Петербурга.

        ГЛАВА XXIV
        Выпуск. Сюрприз

        Потянулись тяжелые дни одиночества. Я тосковала по Нине, мало ела, мало говорила, но зато с невыразимым рвением принялась за книги. В них я хотела потопить мое горе… Два оставшихся экзамена были довольно легкими, но мне было чрезвычайно трудно сосредоточиться для подготовки. Глубокая тоска - последствие бурного душевного потрясения - мешала мне учиться. Частые слезы туманили взор, устремленный на книгу, и не давали читать.
        Я напрягла все свои усилия и выдержала два последних экзамена так же блестяще, как и предыдущие… Помню, как точно во сне отвечала я на задаваемые вопросы, помню похвалы учителей и ласковые слова начальницы, которая, с кончиной ее любимицы, перевела на меня всю свою нежность.
        - Совсем ты изменилась, девочка,  - говорила Маman.  - Привезли тебя румяным украинским яблочком, а увезут хилой и бледной. Знаю, знаю, как тяжело терять близких, и понимаю, как тебе грустно без Нины. Ты ведь ее так любила! Но, милая моя, на все воля Божья: Нину отозвал к себе Господь, а воля Его святая, и мы не должны роптать… Впрочем,  - прибавила Maman,  - Нина все равно долго бы жить не могла; она была такая хилая, болезненная, и та роковая болезнь, которая свела так рано ее мать в могилу, должна была непременно отразиться и на Нине… И потому,  - заключила княгиня,  - не горюй о ней…
        Видя, что мои глаза застлались слезами при воспоминании о милой подруге, Maman поспешила прибавить:
        - А учишься ты прекрасно! Пожалуй, первою ученицей будешь в классе.
        Первой ученицей! Я об этом не думала, но слова Maman невольно наполнили мое сердце самыми честолюбивыми замыслами… В первый раз после смерти Нины я ощущала какое-то сладкое душевное удовлетворение. Быстро подсчитала я мои баллы и не без восторга убедилась, что они превосходят отметки Додо - самой опасной соперницы.
        Спустя дня три нам роздали бюллетени с баллами.
        Ура! Я была первою в классе!
        Меня охватила на мгновение почти шумная радость, но - увы!  - только на мгновение… Какой-то внутренний голос шептал мне зловеще: «Этого не было бы, если б княжна Джаваха не лежала в могиле, потому что Нина была бы непременно первой». И острая боль потери мигом заглушила невинную радость…
        Я написала маме еще до Нининой смерти о моих успехах, потом послала ей телеграмму о кончине княжны, а теперь отправила к ней длинное и нежное письмо, прося подробно написать, кого и когда пришлет она за мною, так как многие институтки уже начали разъезжаться…
        А между тем институтская жизнь обогатилась еще одним событием, происходившим ежегодно в конце мая: наступил день выпуска и публичного акта старших.
        Накануне лучшие ученицы из выпускных, окончивших институт, ездили во дворец получать высшие награды из державных рук Государыни. Мы, младшие, с волнением смотрели на ряд карет, подъехавших к зданию института, в которых наши выпускные в парадных платьях отправились во дворец, и с нетерпением ждали их возвращения. Они вернулись восхищенные, умиленные лаской Августейших хозяев, и показывали покрытые бриллиантами шифры и золотые и серебряные медали, которые рельефно выделялись на голубом бархате футляров, увенчанных коронками.
        В день выпуска была архиерейская служба, мало, однако, подействовавшая на религиозное настроение выпускных. Виновницы торжества поминутно оглядывались на церковные двери, в которые входили их родственники, наполняя церковь нарядной и пестрой толпой…
        После обедни нас повели завтракать… Старшие, особенно шумно и нервно настроенные, не касались подаваемых им в «последний раз» казенных блюд. Обычную молитву перед завтраком они пропели дрожащими голосами. После завтрака весь институт, имея во главе начальство, опекунов, почетных попечителей, собрался в зале. Сюда же толпой хлынули родные, приехавшие за своими ненаглядными девочками, отлученными от родного дома на целых семь лет, а иногда и больше.
        Публичный акт начался.
        Исполнен был народный гимн, после которого девочки поочередно подходили к столу, за которым восседало начальство, низко приседали и получали наградные книги, аттестаты и Евангелие с молитвенником «в память института», как выражалась начальница.
        После раздачи наград начальство обходило выставку ручных работ и рукоделий девочек.
        Тут выделялся портрет самой Maman, мастерски исполненный масляными красками одною из старших.
        Воспитанницы пели, играли в 4, 8 и 16 рук, показывая все свое искусство, приобретенное ими в стенах института.
        Наконец зал огласился звуками прощальной кантаты, сочиненной одною из выпускных и положенной на ноты ее подругой. В незамысловатых сердечных словах, сопровождаемых такою же незамысловатою музыкой, прощались они со стенами института, в которых протекало их детство, резвое, беззаботное, веселое, прощались с товарками и подругами, прощались с начальницей, с доброй матерью и наставницей, с учителями, пролившими яркий свет учения в детские их души.
        Особенно трогательно было прощание подруг между собою, с поминутно прерывающимися звуками кантаты, готовой оборваться каждое мгновение.
        Прощайте, подруги, Бог знает, когда
        Мы с вами увидимся снова…
        Так пусть же почиет над каждой из нас
        Его благотворное Слово…  —

        выводил, усиленно сдерживая рыдания, дружный девичий хор.
        Кантата смолкла…
        Начались слезы, возгласы, рыдания… Молодые девушки прощались, как родные сестры, на вечную разлуку. Боже мой! Сколько было здесь искренних поцелуев, сколько слез горячих и светлых, как сама молодость!
        Прощания кончились…
        К институткам подошли опекуны, начальство… Maman сказала речь, трогательную и прочувствованную, где коснулась наступающих для выпускных новых обязанностей добрых семьянинок и полезных тружениц.
        - Я надеюсь, милые дети,  - так закончила свою речь княгиня,  - что вы, вспоминая про институт, вспомянете раз-другой и вашу Maman, которая была иной раз строга, но душевно вас любила.
        Едва она успела кончить, как все эти пылкие юные девушки окружили ее, со слезами целуя ее руки, плечи, лепеча слова любви, признательности…
        Потом они побежали в дортуар - переодеваться в праздничные наряды, ожидавшие их наверху.
        Я невольно поддалась гнетущему настроению. Вот здесь, в этой самой зале, еще так недавно стояла освещенная елка… а маленькая чернокудрая девочка, одетая джигитом, лихо отплясывала лезгинку… В этой же самой зале она, эта маленькая черноокая грузиночка, поверяла мне свои тайны, мечты и желания… Тут же гуляла она со мною и Ирой, тут, вся сияя яркой южной красотой, рассказывала нам она о своей далекой, чудной родине.
        Где она, милая, чернокудрая девочка? Где он, маленький джигит с оживленным личиком? Где ты, моя Нина, мой прозрачный эльф с золотыми крылышками?..
        Не торопясь последовала я за нашими на церковную паперть, опираясь на руку Краснушки, особенно льнувшей ко мне со смертью моей бедной подружки.
        Маруся Запольская, сердечная, добрая девочка, чутко поняла все происходившее в моей душе и всеми силами старалась меня рассеять.
        Через полчаса на паперть выходили выпускные в воздушных белых платьях, в сопровождении родных и помогавших им одеваться воспитанниц других классов. Они заходили на минутку в церковь, а затем по парадной лестнице спускались в швейцарскую.
        Петр, весь блестевший своей парадной формой, с эполетами на плечах и алебардой в руках, широко распахивал двери перед вновь выпущенными на свободу молодыми девушками.
        И какие они были хорошенькие - все эти Маруси, Раечки, Зои, в их грациозных нарядах, с возбужденными, разгоревшимися, еще почти детскими личиками. Вот идет Ирочка. Она сдержаннее, серьезнее и как бы холоднее других. Ее платье роскошно и богато… Белый шелковый лиф с большим бантом удивительно идет к лицу этой гордой «барышни».
        Ирочка - аристократка, и это сразу видно…
        Не потому ли так любила ее чуткая и гордая Нина?
        Ирочка прошла паперть и готовилась спуститься вниз, но вдруг, обернувшись, заметила меня и быстро приблизилась.
        - Влассовская,  - произнесла она, мило краснея и отводя меня в сторону,  - будущую зиму я приеду из Стокгольма на три сезонных месяца. Вы позволите мне навестить вас в память Нины?.. Я бы так желала поговорить о ней… но теперь ваша рана еще не зажила и было бы безжалостно растравлять ее…
        Я изумилась.
        От Ирочки ли услышала я все это?
        - Вы ее очень любили, mademoiselle Трахтенберг?  - невольно вырвалось у меня.
        - Да, я ее очень любила,  - серьезно и прочувствованно ответила она, и тихая грусть разлилась по этому гордому аристократическому личику.
        - Ах, тогда как я рада вам буду!  - воскликнула я и детским порывом потянулась поцеловать моего недавнего злейшего врага…
        Последние выпускные уехали, и институт сразу точно притих.
        Понемногу стали разъезжаться и остальные классы. Я целые дни проводила в саду с книгой на коленях и глазами, устремленными в пространство, мечтала до утомления, до бреда.
        Однажды в полдень, после завтрака, я одиноко гуляла по задней аллее, где так часто бывала с моей ненаглядной Ниной. Мои мысли были далеко, в беспредельном, голубом пространстве…
        Вдруг в конце аллеи показалась невысокая, стройная фигура дамы в простом темном платье и небольшой шляпе.
        «Верно, к начальнице…» - мелькнуло в моей голове, и, не глядя на незнакомку, я сделала реверанс, уступая ей дорогу.
        Дама остановилась… Знакомое, близкое, дорогое, родное лицо мелькнуло из-под темной сетки вуали.
        - Мама!!!  - отчаянно, дико крикнула я на весь сад и упала к ней на грудь.
        Мы обе зарыдали неудержимыми, счастливыми рыданиями, целуя и прижимая друг друга к сердцу, плача и смеясь.
        - Ах! Как я счастлива, что опять вижу тебя, Людочка, моя дорогая Людочка!.. Покажи-ка, изменилась ли ты… Я уже думала, что никогда тебя не увижу…  - всхлипывая, шептала мама и опять целовала и ласкала меня.
        Я взглянула на нее: почти год разлуки со мною не прошел ей даром. Ее худенькое, миниатюрное личико было по-прежнему трогательно-моложаво. Только новая морщинка легла между бровями да две горькие складки оттянули углы ее милого рта. Небольшая пышная прядь волос спереди засеребрилась ранней сединою…
        - Как ты выросла, Люда, моя рыбка, моя золотая, да и какая же ты бледненькая стала! И кудрей моих нету!..  - говорила мама, оглядывая меня всю широким любящим взглядом, одним из тех, которые не поддаются описанию.
        Мы обнялись крепко-крепко и пошли вдоль аллеи.
        - Мамочка, а как же Вася? Ты решилась оставить его одного?  - спросила я, сладко замирая от прилива нежности.
        Она в ответ только счастливо улыбнулась:
        - Он здесь.
        - Кто? Вася?
        - Ну конечно, здесь, приехал со мною за сестренкой. Он идет сюда с твоими подругами… Я нарочно не взяла его с собою, чтобы не нарушить бурной радости нашего первого свиданья… Да вот и он!
        Действительно, это был он, мой пятилетний братишка, миниатюрный, как девочка, с отросшими за зиму новыми кудрями, делавшими его похожим на херувима. В один миг я бросилась вперед, схватила его на руки, так, что щегольские желтые сапожки замелькали в воздухе да белая матроска далеко отлетела с головы…
        - Милый мой, хороший мой!  - повторяла я как безумная,  - узнал, узнал Люду?
        - Узнал? Конечно, узнал!  - важно сказал мальчик.  - Ты такая зе, только стлизеная.
        Новые поцелуи, смех, шутки окруживших его институток…
        Я была как в чаду, пока сбрасывала «казенную» форму и одевалась в мое «собственное платье», из которого я немного выросла. Сейчас же после этого мы отправились с мамой за разными покупками, потом обедали с мамой и Васей в небольшом нумере гостиницы… Опомнилась я только к ночи, когда, уложив Васю на пузатом диванчике, я и мама улеглись на широкую номерную постель.
        Мы проболтали с ней до рассвета, прижавшись друг к другу.
        На другой день, в 10-м часу утра, мы все трое были уже на кладбище, перед могилкою моего почившего друга. Мы опустились на колени перед зеленым холмиком, покрытым цветами. Мама проговорила со слезами на глазах:
        - Мир праху твоему, незабвенная девочка! Спасибо тебе за мою Люду!
        И она поклонилась до земли милой могилке.
        Я повесила на белый мрамор креста голубой венок незабудок и тихо шепнула: «Прости, родная!» - удивляя брата, не спускавшего с меня наивных детских глазенок.
        А птицы пели и заливались в этом мертвом, благоухающем цветами царстве…
        Мы с мамой встали с колен, вытирая невольные слезы…
        Мне не хотелось покидать дорогую могилу, но надо было торопиться. Вещи оставались неуложенными, а поезд уходил в три часа.
        Я еще раз взглянула на белый крестик и, прижав к груди медальон, подаренный мне Ниной, мысленно поклялась вечно помнить и любить моего маленького друга…
        Возвратившись в гостиницу, я быстро сложила мои книги и тетради. Среди последних была отдельно завернутая дорогая красная тетрадка, которую передала мне перед самою смертью Нина. Я все не решалась приняться за ее чтение. Мама уже знала из моего письма об этом подарке Нины.
        - Приедем домой и вместе примемся за чтение записок твоей подруги,  - сказала она.
        Только что успели мы уложить все наши вещи, как слуга доложил, что меня желает видеть какой-то генерал. И я и мама - обе мы были ужасно удивлены.
        - Просите,  - сказала мама.
        Спустя минуту в комнату вошел пожилой генерал с очень приветливым лицом.
        - Я пришел по поручению моего племянника, генерала князя Джавахи,  - начал он.  - Князь Джаваха просил меня передать вам, милая девочка, его глубокую и сердечную благодарность за вашу привязанность к его незабвенной Нине. Она часто и много писала отцу про вашу дружбу… Князь во время своего пребывания в Петербурге был так расстроен смертью дочери, что не мог лично поблагодарить вас и поручил это сделать мне… Спасибо вам, милая девочка, сердечное спасибо…
        Я не могла удержаться при этом напоминании о моей дорогой, незабвенной подруге и расплакалась.
        Генерал нежно обнял меня и поцеловал.
        Потом он разговорился с мамой, расспрашивал про наше житье-бытье, спросил о покойном папе.
        - Как!  - воскликнул генерал, когда мама сообщила ему о военной службе папы.  - Значит, отец Люды тот самый Влассовский, который пал геройской смертью в последнюю войну! О, я его знал, хорошо знал!.. Это был душа-человек!.. Я счастлив, что познакомился с его женою и дочерью. Как жаль, что вы уже уезжаете и что я не могу пригласить вас к себе! Но надеюсь, вы осенью привезете вашу дочь обратно в институт?
        - Разумеется,  - ответила мама.
        - Ну, так время еще не ушло!  - воскликнул генерал.  - Я ведь буду жить теперь в Петербурге. Когда ваша дочь вернется, я ее часто буду навещать в институте. Надеюсь, что и она будет бывать у нас, а в будущие каникулы, быть может, мы все вместе поедем на Кавказ посмотреть на места, где жила Нина… Пусть ваша дочь считает, что у нее теперь двумя родственниками больше: генералом Кашидзе, другом ее отца, и князем Джавахой, отцом ее безвременно умершей подруги…
        Все это было сказано очень трогательно, искренно. На глазах старика генерала показались даже слезы. Взволнованный, он распростился с нами и обещал в это же лето побывать у нас на хуторе.
        Часов через пять, шумя колесами и прорезывая оглушительным свистом весенний воздух, поезд мчал нас - маму, меня и Васю - в далекую, желанную, родимую Украину…

        Александр Грин
        Алые паруса

        Нине Николаевне Грин подносит и посвящает Автор
        Пбг, 23 ноября 1922 г.

        I. ПРЕДСКАЗАНИЕ

        Лонгрен, матрос «Ориона», крепкого трехсоттонного брига, на котором он прослужил десять лет и к которому был привязан сильнее, чем иной сын к родной матери, должен был, наконец, покинуть службу.
        Это произошло так. В одно из его редких возвращений домой, он не увидел, как всегда еще издали, на пороге дома свою жену Мери, всплескивающую руками, а затем бегущую навстречу до потери дыхания. Вместо нее, у детской кроватки - нового предмета в маленьком доме Лонгрена - стояла взволнованная соседка.
        - Три месяца я ходила за нею, старик,  - сказала она,  - посмотри на свою дочь.
        Мертвея, Лонгрен наклонился и увидел восьмимесячное существо, сосредоточенно взиравшее на его длинную бороду, затем сел, потупился и стал крутить ус. Ус был мокрый, как от дождя.
        - Когда умерла Мери?  - спросил он.
        Женщина рассказала печальную историю, перебивая рассказ умильным гульканием девочке и уверениями, что Мери в раю. Когда Лонгрен узнал подробности, рай показался ему немного светлее дровяного сарая, и он подумал, что огонь простой лампы - будь теперь они все вместе, втроем - был бы для ушедшей в неведомую страну женщины незаменимой отрадой.
        Месяца три назад хозяйственные дела молодой матери были совсем плохи. Из денег, оставленных Лонгреном, добрая половина ушла на лечение после трудных родов, на заботы о здоровье новорожденной; наконец, потеря небольшой, но необходимой для жизни суммы заставила Мери попросить в долг денег у Меннерса. Меннерс держал трактир, лавку и считался состоятельным человеком.
        Мери пошла к нему в шесть часов вечера. Около семи рассказчица встретила ее на дороге к Лиссу. Заплаканная и расстроенная Мери сказала, что идет в город заложить обручальное кольцо. Она прибавила, что Меннерс соглашался дать денег, но требовал за это любви. Мери ничего не добилась.
        - У нас в доме нет даже крошки съестного,  - сказала она соседке.  - Я схожу в город, и мы с девочкой перебьемся как-нибудь до возвращения мужа.
        В этот вечер была холодная, ветреная погода; рассказчица напрасно уговаривала молодую женщину не ходить в Лисе к ночи. «Ты промокнешь, Мери, накрапывает дождь, а ветер, того и гляди, принесет ливень».
        Взад и вперед от приморской деревни в город составляло не менее трех часов скорой ходьбы, но Мери не послушалась советов рассказчицы. «Довольно мне колоть вам глаза,  - сказала она,  - и так уж нет почти ни одной семьи, где я не взяла бы в долг хлеба, чаю или муки. Заложу колечко, и кончено». Она сходила, вернулась, а на другой день слегла в жару и бреду; непогода и вечерняя изморось сразила ее двухсторонним воспалением легких, как сказал городской врач, вызванный добросердной рассказчицей. Через неделю на двуспальной кровати Лонгрена осталось пустое место, а соседка переселилась в его дом нянчить и кормить девочку. Ей, одинокой вдове, это было не трудно. К тому же,  - прибавила она,  - без такого несмышленыша скучно.
        Лонгрен поехал в город, взял расчет, простился с товарищами и стал растить маленькую Ассоль. Пока девочка не научилась твердо ходить, вдова жила у матроса, заменяя сиротке мать, но лишь только Ассоль перестала падать, занося ножку через порог, Лонгрен решительно объявил, что теперь он будет сам все делать для девочки, и, поблагодарив вдову за деятельное сочувствие, зажил одинокой жизнью вдовца, сосредоточив все помыслы, надежды, любовь и воспоминания на маленьком существе.
        Десять лет скитальческой жизни оставили в его руках очень немного денег. Он стал работать. Скоро в городских магазинах появились его игрушки - искусно сделанные маленькие модели лодок, катеров, однопалубных и двухпалубных парусников, крейсеров, пароходов - словом, того, что он близко знал, что, в силу характера работы, отчасти заменяло ему грохот портовой жизни и живописный труд плаваний. Этим способом Лонгрен добывал столько, чтобы жить в рамках умеренной экономии. Малообщительный по натуре, он, после смерти жены, стал еще замкнутее и нелюдимее. По праздникам его иногда видели в трактире, но он никогда не присаживался, а торопливо выпивал за стойкой стакан водки и уходил, коротко бросая по сторонам «да», «нет», «здравствуйте», «прощай», «помаленьку» - на все обращения и кивки соседей. Гостей он не выносил, тихо спроваживая их не силой, но такими намеками и вымышленными обстоятельствами, что посетителю не оставалось ничего иного, как выдумать причину, не позволяющую сидеть дольше.
        Сам он тоже не посещал никого; таким образом меж ним и земляками легло холодное отчуждение, и будь работа Лонгрена - игрушки - менее независима от дел деревни, ему пришлось бы ощутительнее испытать на себе последствия таких отношений. Товары и съестные припасы он закупал в городе - Меннерс не мог бы похвастаться даже коробкой спичек, купленной у него Лонгреном. Он делал также сам всю домашнюю работу и терпеливо проходил несвойственное мужчине сложное искусство ращения девочки.
        Ассоль было уже пять лет, и отец начинал все мягче и мягче улыбаться, посматривая на ее нервное, доброе личико, когда, сидя у него на коленях, она трудилась над тайной застегнутого жилета или забавно напевала матросские песни - дикие ревостишия. В передаче детским голосом и не везде с буквой «р» эти песенки производили впечатление танцующего медведя, украшенного голубой ленточкой. В это время произошло событие, тень которого, павшая на отца, укрыла и дочь.
        Была весна, ранняя и суровая, как зима, но в другом роде. Недели на три припал к холодной земле резкий береговой норд.
        Рыбачьи лодки, повытащенные на берег, образовали на белом песке длинный ряд темных килей, напоминающих хребты громадных рыб. Никто не отваживался заняться промыслом в такую погоду. На единственной улице деревушки редко можно было увидеть человека, покинувшего дом; холодный вихрь, несшийся с береговых холмов в пустоту горизонта, делал «открытый воздух» суровой пыткой. Все трубы Каперны дымились с утра до вечера, трепля дым по крутым крышам.
        Но эти дни норда выманивали Лонгрена из его маленького теплого дома чаще, чем солнце, забрасывающее в ясную погоду море и Каперну покрывалами воздушного золота. Лонгрен выходил на мостик, настланный по длинным рядам свай, где, на самом конце этого дощатого мола, подолгу курил раздуваемую ветром трубку, смотря, как обнаженное у берегов дно дымилось седой пеной, еле поспевающей за валами, грохочущий бег которых к черному, штормовому горизонту наполнял пространство стадами фантастических гривастых существ, несущихся в разнузданном свирепом отчаянии к далекому утешению. Стоны и шумы, завывающая пальба огромных взлетов воды и, казалось, видимая струя ветра, полосующего окрестность,  - так силен был его ровный пробег,  - давали измученной душе Лонгрена ту притупленность, оглушенность, которая, низводя горе к смутной печали, равна действием глубокому сну.
        В один из таких дней двенадцатилетний сын Меннерса, Хин, заметив, что отцовская лодка бьется под мостками о сваи, ломая борта, пошел и сказал об этом отцу. Шторм начался недавно; Меннерс забыл вывести лодку на песок. Он немедленно отправился к воде, где увидел на конце мола, спиной к нему стоявшего, куря, Лонгрена. На берегу, кроме их двух, никого более не было. Меннерс прошел по мосткам до середины, спустился в бешено-плещущую воду и отвязал шкот; стоя в лодке, он стал пробираться к берегу, хватаясь руками за сваи. Весла он не взял, и в тот момент, когда, пошатнувшись, упустил схватиться за очередную сваю, сильный удар ветра швырнул нос лодки от мостков в сторону океана. Теперь даже всей длиной тела Меннерс не мог бы достичь самой ближайшей сваи. Ветер и волны, раскачивая, несли лодку в гибельный простор. Сознав положение, Меннерс хотел броситься в воду, чтобы плыть к берегу, но решение его запоздало, так как лодка вертелась уже недалеко от конца мола, где значительная глубина воды и ярость валов обещали верную смерть. Меж Лонгреном и Меннерсом, увлекаемым в штормовую даль, было не больше десяти
сажен еще спасительного расстояния, так как на мостках под рукой у Лонгрена висел сверток каната с вплетенным в один его конец грузом. Канат этот висел на случай причала в бурную погоду и бросался с мостков.
        - Лонгрен!  - закричал смертельно перепуганный Меннерс.  - Что же ты стал, как пень? Видишь, меня уносит; брось причал!
        Лонгрен молчал, спокойно смотря на метавшегося в лодке Меннерса, только его трубка задымила сильнее, и он, помедлив, вынул ее из рта, чтобы лучше видеть происходящее.
        - Лонгрен!  - взывал Меннерс.  - Ты ведь слышишь меня, я погибаю, спаси!
        Но Лонгрен не сказал ему ни одного слова; казалось, он не слышал отчаянного вопля. Пока не отнесло лодку так далеко, что еле долетали слова-крики Меннерса, он не переступил даже с ноги на ногу. Меннерс рыдал от ужаса, заклинал матроса бежать к рыбакам, позвать помощь, обещал деньги, угрожал и сыпал проклятиями, но Лонгрен только подошел ближе к самому краю мола, чтобы не сразу потерять из вида метания и скачки лодки. «Лонгрен,  - донеслось к нему глухо, как с крыши - сидящему внутри дома,  - спаси!» Тогда, набрав воздуха и глубоко вздохнув, чтобы не потерялось в ветре ни одного слова, Лонгрен крикнул: - Она так же просила тебя! Думай об этом, пока еще жив, Меннерс, и не забудь!
        Тогда крики умолкли, и Лонгрен пошел домой. Ассоль, проснувшись, увидела, что отец сидит пред угасающей лампой в глубокой задумчивости. Услышав голос девочки, звавшей его, он подошел к ней, крепко поцеловал и прикрыл сбившимся одеялом.
        - Спи, милая,  - сказал он,  - до утра еще далеко.
        - Что ты делаешь?
        - Черную игрушку я сделал, Ассоль,  - спи!
        На другой день только и разговоров было у жителей Каперны, что о пропавшем Меннерсе, а на шестой день привезли его самого, умирающего и злобного. Его рассказ быстро облетел окрестные деревушки. До вечера носило Меннерса; разбитый сотрясениями о борта и дно лодки, за время страшной борьбы с свирепостью волн, грозивших, не уставая, выбросить в море обезумевшего лавочника, он был подобран пароходом «Лукреция», шедшим в Кассет. Простуда и потрясение ужаса прикончили дни Меннерса. Он прожил немного менее сорока восьми часов, призывая на Лонгрена все бедствия, возможные на земле и в воображении. Рассказ Меннерса, как матрос следил за его гибелью, отказав в помощи, красноречивый тем более, что умирающий дышал с трудом и стонал, поразил жителей Каперны. Не говоря уже о том, что редкий из них способен был помнить оскорбление и более тяжкое, чем перенесенное Лонгреном, и горевать так сильно, как горевал он до конца жизни о Мери,  - им было отвратительно, непонятно, поражало их, что Лонгрен молчал. Молча, до своих последних слов, посланных вдогонку Меннерсу, Лонгрен стоял; стоял неподвижно, строго и тихо,
как судья, выказав глубокое презрение к Меннерсу - большее, чем ненависть, было в его молчании, и это все чувствовали. Если бы он кричал, выражая жестами или суетливостью злорадства, или еще чем иным свое торжество при виде отчаяния Меннерса, рыбаки поняли бы его, но он поступил иначе, чем поступали они - поступил внушительно, непонятно и этим поставил себя выше других, словом, сделал то, чего не прощают. Никто более не кланялся ему, не протягивал руки, не бросал узнающего, здоровающегося взгляда. Совершенно навсегда остался он в стороне от деревенских дел; мальчишки, завидев его, кричали вдогонку: «Лонгрен утопил Меннерса!». Он не обращал на это внимания. Так же, казалось, он не замечал и того, что в трактире или на берегу, среди лодок, рыбаки умолкали в его присутствии, отходя в сторону, как от зачумленного. Случай с Меннерсом закрепил ранее неполное отчуждение. Став полным, оно вызвало прочную взаимную ненависть, тень которой пала и на Ассоль.
        Девочка росла без подруг. Два-три десятка детей ее возраста, живших в Каперне, пропитанной, как губка водой, грубым семейным началом, основой которого служил непоколебимый авторитет матери и отца, переимчивые, как все дети в мире, вычеркнули раз - навсегда маленькую Ассоль из сферы своего покровительства и внимания. Совершилось это, разумеется, постепенно, путем внушения и окриков взрослых приобрело характер страшного запрета, а затем, усиленное пересудами и кривотолками, разрослось в детских умах страхом к дому матроса.
        К тому же замкнутый образ жизни Лонгрена освободил теперь истерический язык сплетни; про матроса говаривали, что он где-то кого-то убил, оттого, мол, его больше не берут служить на суда, а сам он мрачен и нелюдим, потому что «терзается угрызениями преступной совести». Играя, дети гнали Ассоль, если она приближалась к ним, швыряли грязью и дразнили тем, что будто отец ее ел человеческое мясо, а теперь делает фальшивые деньги. Одна за другой, наивные ее попытки к сближению оканчивались горьким плачем, синяками, царапинами и другими проявлениями общественного мнения; она перестала, наконец, оскорбляться, но все еще иногда спрашивала отца: - «Скажи, почему нас не любят?» - «Э, Ассоль,  - говорил Лонгрен,  - разве они умеют любить? Надо уметь любить, а этого-то они не могут».  - «Как это - уметь?» - «А вот так!» Он брал девочку на руки и крепко целовал грустные глаза, жмурившиеся от нежного удовольствия.
        Любимым развлечением Ассоль было по вечерам или в праздник, когда отец, отставив банки с клейстером, инструменты и неоконченную работу, садился, сняв передник, отдохнуть, с трубкой в зубах,  - забраться к нему на колени и, вертясь в бережном кольце отцовской руки, трогать различные части игрушек, расспрашивая об их назначении. Так начиналась своеобразная фантастическая лекция о жизни и людях - лекция, в которой, благодаря прежнему образу жизни Лонгрена, случайностям, случаю вообще,  - диковинным, поразительным и необыкновенным событиям отводилось главное место. Лонгрен, называя девочке имена снастей, парусов, предметов морского обихода, постепенно увлекался, переходя от объяснений к различным эпизодам, в которых играли роль то брашпиль, то рулевое колесо, то мачта или какой-нибудь тип лодки и т. п., а от отдельных иллюстраций этих переходил к широким картинам морских скитаний, вплетая суеверия в действительность, а действительность - в образы своей фантазии. Тут появлялась и тигровая кошка, вестница кораблекрушения, и говорящая летучая рыба, не послушаться приказаний которой значило сбиться с
курса, и Летучий Голландец с неистовым своим экипажем; приметы, привидения, русалки, пираты - словом, все басни, коротающие досуг моряка в штиле или излюбленном кабаке. Рассказывал Лонгрен также о потерпевших крушение, об одичавших и разучившихся говорить людях, о таинственных кладах, бунтах каторжников и многом другом, что выслушивалось девочкой внимательнее, чем может быть слушался в первый раз рассказ Колумба о новом материке.  - «Ну, говори еще»,  - просила Ассоль, когда Лонгрен, задумавшись, умолкал, и засыпала на его груди с головой, полной чудесных снов.
        Также служило ей большим, всегда материально существенным удовольствием появление приказчика городской игрушечной лавки, охотно покупавшей работу Лонгрена. Чтобы задобрить отца и выторговать лишнее, приказчик захватывал с собой для девочки пару яблок, сладкий пирожок, горсть орехов. Лонгрен обыкновенно просил настоящую стоимость из нелюбви к торгу, а приказчик сбавлял.  - «Эх, вы,  - говорил Лонгрен,  - да я неделю сидел над этим ботом.  - Бот был пятивершковый.  - Посмотри, что за прочность, а осадка, а доброта? Бот этот пятнадцать человек выдержит в любую погоду». Кончалось тем, что тихая возня девочки, мурлыкавшей над своим яблоком, лишала Лонгрена стойкости и охоты спорить; он уступал, а приказчик, набив корзину превосходными, прочными игрушками, уходил, посмеиваясь в усы. Всю домовую работу Лонгрен исполнял сам: колол дрова, носил воду, топил печь, стряпал, стирал, гладил белье и, кроме всего этого, успевал работать для денег. Когда Ассоль исполнилось восемь лет, отец выучил ее читать и писать. Он стал изредка брать ее с собой в город, а затем посылать даже одну, если была надобность
перехватить денег в магазине или снести товар. Это случалось не часто, хотя Лисе лежал всего в четырех верстах от Каперны, но дорога к нему шла лесом, а в лесу многое может напугать детей, помимо физической опасности, которую, правда, трудно встретить на таком близком расстоянии от города, но все-таки не мешает иметь в виду. Поэтому только в хорошие дни, утром, когда окружающая дорогу чаща полна солнечным ливнем, цветами и тишиной, так что впечатлительности Ассоль не грозили фантомы воображения, Лонгрен отпускал ее в город.
        Однажды, в середине такого путешествия к городу, девочка присела у дороги съесть кусок пирога, положенного в корзинку на завтрак. Закусывая, она перебирала игрушки; из них две-три оказались новинкой для нее: Лонгрен сделал их ночью. Одна такая новинка была миниатюрной гоночной яхтой; белое суденышко подняло алые паруса, сделанные из обрезков шелка, употреблявшегося Лонгреном для оклейки пароходных кают - игрушек богатого покупателя. Здесь, видимо, сделав яхту, он не нашел подходящего материала для паруса, употребив что было - лоскутки алого шелка. Ассоль пришла в восхищение. Пламенный веселый цвет так ярко горел в ее руке, как будто она держала огонь. Дорогу пересекал ручей, с переброшенным через него жердяным мостиком; ручей справа и слева уходил в лес. «Если я спущу ее на воду поплавать немного, размышляла Ассоль,  - она ведь не промокнет, я ее потом вытру». Отойдя в лес за мостик, по течению ручья, девочка осторожно спустила на воду у самого берега пленившее ее судно; паруса тотчас сверкнули алым отражением в прозрачной воде: свет, пронизывая материю, лег дрожащим розовым излучением на белых
камнях дна.  - «Ты откуда приехал, капитан?  - важно спросила Ассоль воображенное лицо и, отвечая сама себе, сказала: - Я приехал» приехал… приехал я из Китая.  - А что ты привез?  - Что привез, о том не скажу.  - Ах, ты так, капитан! Ну, тогда я тебя посажу обратно в корзину». Только что капитан приготовился смиренно ответить, что он пошутил и что готов показать слона, как вдруг тихий отбег береговой струи повернул яхту носом к середине ручья, и, как настоящая, полным ходом покинув берег, она ровно поплыла вниз. Мгновенно изменился масштаб видимого: ручей казался девочке огромной рекой, а яхта - далеким, большим судном, к которому, едва не падая в воду, испуганная и оторопевшая, протягивала она руки. «Капитан испугался»,  - подумала она и побежала за уплывающей игрушкой, надеясь, что ее где-нибудь прибьет к берегу. Поспешно таща не тяжелую, но мешающую корзинку, Ассоль твердила: - «Ах, господи! Ведь случись же…» - Она старалась не терять из вида красивый, плавно убегающий треугольник парусов, спотыкалась, падала и снова бежала.
        Ассоль никогда не бывала так глубоко в лесу, как теперь. Ей, поглощенной нетерпеливым желанием поймать игрушку, не смотрелось по сторонам; возле берега, где она суетилась, было довольно препятствий, занимавших внимание. Мшистые стволы упавших деревьев, ямы, высокий папоротник, шиповник, жасмин и орешник мешали ей на каждом шагу; одолевая их, она постепенно теряла силы, останавливаясь все чаще и чаще, чтобы передохнуть или смахнуть с лица липкую паутину. Когда потянулись, в более широких местах, осоковые и тростниковые заросли, Ассоль совсем было потеряла из вида алое сверкание парусов, но, обежав излучину течения, снова увидела их, степенно и неуклонно бегущих прочь. Раз она оглянулась, и лесная громада с ее пестротой, переходящей от дымных столбов света в листве к темным расселинам дремучего сумрака, глубоко поразила девочку. На мгновение оробев, она вспомнила вновь об игрушке и, несколько раз выпустив глубокое «ф-ф-у-уу», побежала изо всех сил.
        В такой безуспешной и тревожной погоне прошло около часу, когда с удивлением, но и с облегчением Ассоль увидела, что деревья впереди свободно раздвинулись, пропустив синий разлив моря, облака и край желтого песчаного обрыва, на который она выбежала, почти падая от усталости. Здесь было устье ручья; разлившись нешироко и мелко, так что виднелась струящаяся голубизна камней, он пропадал в встречной морской волне. С невысокого, изрытого корнями обрыва Ассоль увидела, что у ручья, на плоском большом камне, спиной к ней, сидит человек, держа в руках сбежавшую яхту, и всесторонне рассматривает ее с любопытством слона, поймавшего бабочку. Отчасти успокоенная тем, что игрушка цела, Ассоль сползла по обрыву и, близко подойдя к незнакомцу, воззрилась на него изучающим взглядом, ожидая, когда он подымет голову. Но неизвестный так погрузился в созерцание лесного сюрприза, что девочка успела рассмотреть его с головы до ног, установив, что людей, подобных этому незнакомцу, ей видеть еще ни разу не приходилось.
        Но перед ней был не кто иной, как путешествующий пешком Эгль, известный собиратель песен, легенд, преданий и сказок. Седые кудри складками выпадали из-под его соломенной шляпы; серая блуза, заправленная в синие брюки, и высокие сапоги придавали ему вид охотника; белый воротничок, галстук, пояс, унизанный серебром блях, трость и сумка с новеньким никелевым замочком - выказывали горожанина. Его лицо, если можно назвать лицом нос, губы и глаза, выглядывавшие из бурно разросшейся лучистой бороды и пышных, свирепо взрогаченных вверх усов, казалось бы вялопрозрачным, если бы не глаза, серые, как песок, и блестящие, как чистая сталь, с взглядом смелым и сильным.
        - Теперь отдай мне,  - несмело сказала девочка.  - Ты уже поиграл. Ты как поймал ее?
        Эгль поднял голову, уронив яхту,  - так неожиданно прозвучал взволнованный голосок Ассоль. Старик с минуту разглядывал ее, улыбаясь и медленно пропуская бороду в большой, жилистой горсти. Стиранное много раз ситцевое платье едва прикрывало до колен худенькие, загорелые ноги девочки. Ее темные густые волосы, забранные в кружевную косынку, сбились, касаясь плеч. Каждая черта Ассоль была выразительно легка и чиста, как полет ласточки. Темные, с оттенком грустного вопроса глаза казались несколько старше лица; его неправильный мягкий овал был овеян того рода прелестным загаром, какой присущ здоровой белизне кожи. Полураскрытый маленький рот блестел кроткой улыбкой.
        - Клянусь Гриммами, Эзопом и Андерсеном,  - сказал Эгль, посматривая то на девочку, то на яхту.  - Это что-то особенное. Слушай-ка ты, растение! Это твоя штука?
        - Да, я за ней бежала по всему ручью; я думала, что умру. Она была тут?
        - У самых моих ног. Кораблекрушение причиной того, что я, в качестве берегового пирата, могу вручить тебе этот приз. Яхта, покинутая экипажем, была выброшена на песок трехвершковым валом - между моей левой пяткой и оконечностью палки.  - Он стукнул тростью.  - Как зовут тебя, крошка?
        - Ассоль,  - сказала девочка, пряча в корзину поданную Эглем игрушку.
        - Хорошо,  - продолжал непонятную речь старик, не сводя глаз, в глубине которых поблескивала усмешка дружелюбного расположения духа.  - Мне, собственно, не надо было спрашивать твое имя. Хорошо, что оно так странно, так однотонно, музыкально, как свист стрелы или шум морской раковины: что бы я стал делать, называйся ты одним из тех благозвучных, но нестерпимо привычных имен, которые чужды Прекрасной Неизвестности? Тем более я не желаю знать, кто ты, кто твои родители и как ты живешь. К чему нарушать очарование? Я занимался, сидя на этом камне, сравнительным изучением финских и японских сюжетов… как вдруг ручей выплеснул эту яхту, а затем появилась ты… Такая, как есть. Я, милая, поэт в душе - хоть никогда не сочинял сам. Что у тебя в корзинке?
        - Лодочки,  - сказала Ассоль, встряхивая корзинкой,  - потом пароход да еще три таких домика с флагами. Там солдаты живут.
        - Отлично. Тебя послали продать. По дороге ты занялась игрой. Ты пустила яхту поплавать, а она сбежала - ведь так?
        - Ты разве видел?  - с сомнением спросила Ассоль, стараясь вспомнить, не рассказала ли она это сама.  - Тебе кто-то сказал? Или ты угадал?
        - Я это знал.  - А как же?
        - Потому что я - самый главный волшебник. Ассоль смутилась: ее напряжение при этих словах Эгля переступило границу испуга. Пустынный морской берег, тишина, томительное приключение с яхтой, непонятная речь старика с сверкающими глазами, величественность его бороды и волос стали казаться девочке смешением сверхъестественного с действительностью. Сострой теперь Эгль гримасу или закричи что-нибудь - девочка помчалась бы прочь, заплакав и изнемогая от страха. Но Эгль, заметив, как широко раскрылись ее глаза, сделал крутой вольт.
        - Тебе нечего бояться меня,  - серьезно сказал он.  - Напротив, мне хочется поговорить с тобой по душе.  - Тут только он уяснил себе, что в лице девочки было так пристально отмечено его впечатлением. «Невольное ожидание прекрасного, блаженной судьбы,  - решил он.  - Ах, почему я не родился писателем? Какой славный сюжет».
        - Ну-ка,  - продолжал Эгль, стараясь закруглить оригинальное положение (склонность к мифотворчеству - следствие всегдашней работы - было сильнее, чем опасение бросить на неизвестную почву семена крупной мечты),  - ну-ка, Ассоль, слушай меня внимательно. Я был в той деревне - откуда ты, должно быть, идешь, словом, в Каперне. Я люблю сказки и песни, и просидел я в деревне той целый день, стараясь услышать что-нибудь никем не слышанное. Но у вас не рассказывают сказок. У вас не поют песен. А если рассказывают и поют, то, знаешь, эти истории о хитрых мужиках и солдатах, с вечным восхвалением жульничества, эти грязные, как немытые ноги, грубые, как урчание в животе, коротенькие четверостишия с ужасным мотивом… Стой, я сбился. Я заговорю снова. Подумав, он продолжал так: - Не знаю, сколько пройдет лет,  - только в Каперне расцветет одна сказка, памятная надолго. Ты будешь большой, Ассоль. Однажды утром в морской дали под солнцем сверкнет алый парус. Сияющая громада алых парусов белого корабля двинется, рассекая волны, прямо к тебе. Тихо будет плыть этот чудесный корабль, без криков и выстрелов; на
берегу много соберется народу, удивляясь и ахая: и ты будешь стоять там Корабль подойдет величественно к самому берегу под звуки прекрасной музыки; нарядная, в коврах, в золоте и цветах, поплывет от него быстрая лодка.  - «Зачем вы приехали? Кого вы ищете?» - спросят люди на берегу. Тогда ты увидишь храброго красивого принца; он будет стоять и протягивать к тебе руки.  - «Здравствуй, Ассоль!  - скажет он.  - Далеко-далеко отсюда я увидел тебя во сне и приехал, чтобы увезти тебя навсегда в свое царство. Ты будешь там жить со мной в розовой глубокой долине. У тебя будет все, чего только ты пожелаешь; жить с тобой мы станем так дружно и весело, что никогда твоя душа не узнает слез и печали». Он посадит тебя в лодку, привезет на корабль, и ты уедешь навсегда в блистательную страну, где всходит солнце и где звезды спустятся с неба, чтобы поздравить тебя с приездом.
        - Это все мне?  - тихо спросила девочка. Ее серьезные глаза, повеселев, просияли доверием. Опасный волшебник, разумеется, не стал бы говорить так; она подошла ближе.  - Может быть, он уже пришел… тот корабль?
        - Не так скоро,  - возразил Эгль,  - сначала, как я сказал, ты вырастешь. Потом… Что говорить?  - это будет, и кончено. Что бы ты тогда сделала?
        - Я?  - Она посмотрела в корзину, но, видимо, не нашла там ничего достойного служить веским вознаграждением.  - Я бы его любила,  - поспешно сказала она, и не совсем твердо прибавила: - если он не дерется.
        - Нет, не будет драться,  - сказал волшебник, таинственно подмигнув,  - не будет, я ручаюсь за это. Иди, девочка, и не забудь того, что сказал тебе я меж двумя глотками ароматической водки и размышлением о песнях каторжников. Иди. Да будет мир пушистой твоей голове!
        Лонгрен работал в своем маленьком огороде, окапывая картофельные кусты. Подняв голову, он увидел Ассоль, стремглав бежавшую к нему с радостным и нетерпеливым лицом.
        - Ну, вот …  - сказала она, силясь овладеть дыханием, и ухватилась обеими руками за передник отца.  - Слушай, что я тебе расскажу… На берегу, там, далеко, сидит волшебник… Она начала с волшебника и его интересного предсказания. Горячка мыслей мешала ей плавно передать происшествие. Далее шло описание наружности волшебника и - в обратном порядке - погоня за упущенной яхтой.
        Лонгрен выслушал девочку, не перебивая, без улыбки, и, когда она кончила, воображение быстро нарисовало ему неизвестного старика с ароматической водкой в одной руке и игрушкой в другой. Он отвернулся, но, вспомнив, что в великих случаях детской жизни подобает быть человеку серьезным и удивленным, торжественно закивал головой, приговаривая: - Так, так; по всем приметам, некому иначе и быть, как волшебнику. Хотел бы я на него посмотреть… Но ты, когда пойдешь снова, не сворачивай в сторону; заблудиться в лесу нетрудно.
        Бросив лопату, он сел к низкому хворостяному забору и посадил девочку на колени. Страшно усталая, она пыталась еще прибавить кое-какие подробности, но жара, волнение и слабость клонили ее в сон. Глаза ее слипались, голова опустилась на твердое отцовское плечо, мгновение - и она унеслась бы в страну сновидений, как вдруг, обеспокоенная внезапным сомнением, Ассоль села прямо, с закрытыми глазами и, упираясь кулачками в жилет Лонгрена, громко сказала: - Ты как думаешь, придет волшебниковый корабль за мной или нет?
        - Придет,  - спокойно ответил матрос,  - раз тебе это сказали, значит все верно.
        «Вырастет, забудет,  - подумал он,  - а пока… не стоит отнимать у тебя такую игрушку. Много ведь придется в будущем увидеть тебе не алых, а грязных и хищных парусов: издали - нарядных и белых, вблизи - рваных и наглых. Проезжий человек пошутил с моей девочкой. Что ж?! Добрая шутка! Ничего - шутка! Смотри, как сморило тебя,  - полдня в лесу, в чаще. А насчет алых парусов думай, как я: будут тебе алые паруса».
        Ассоль спала. Лонгрен, достав свободной рукой трубку, закурил, и ветер пронес дым сквозь плетень, в куст, росший с внешней стороны огорода. У куста, спиной к забору, прожевывая пирог, сидел молодой нищий. Разговор отца с дочерью привел его в веселое настроение, а запах хорошего табаку настроил добычливо.  - Дай, хозяин, покурить бедному человеку,  - сказал он сквозь прутья.  - Мой табак против твоего не табак, а, можно сказать, отрава.
        - Я бы дал,  - вполголоса ответил Лонгрен,  - но табак у меня в том кармане. Мне, видишь, не хочется будить дочку.
        - Вот беда! Проснется, опять уснет, а прохожий человек взял да и покурил.
        - Ну,  - возразил Лонгрен,  - ты не без табаку все-таки, а ребенок устал. Зайди, если хочешь, попозже.
        Нищий презрительно сплюнул, вздел на палку мешок и разъяснил: - Принцесса, ясное дело. Вбил ты ей в голову эти заморские корабли! Эх ты, чудак-чудаковский, а еще хозяин!
        - Слушай-ка,  - шепнул Лонгрен,  - я, пожалуй, разбужу ее, но только затем, чтобы намылить твою здоровенную шею. Пошел вон!
        Через полчаса нищий сидел в трактире за столом с дюжиной рыбаков. Сзади их, то дергая мужей за рукав, то снимая через их плечо стакан с водкой,  - для себя, разумеется,  - сидели рослые женщины с гнутыми бровями и руками круглыми, как булыжник. Нищий, вскипая обидой, повествовал: - И не дал мне табаку.  - «Тебе,  - говорит,  - исполнится совершеннолетний год, а тогда,  - говорит,  - специальный красный корабль … За тобой. Так как твоя участь выйти за принца. И тому,  - говорит,  - волшебнику - верь». Но я говорю: - «Буди, буди, мол, табаку-то достать». Так ведь он за мной полдороги бежал.
        - Кто? Что? О чем толкует?  - слышались любопытные голоса женщин. Рыбаки, еле поворачивая головы, растолковывали с усмешкой: - Лонгрен с дочерью одичали, а может, повредились в рассудке; вот человек рассказывает. Колдун был у них, так понимать надо. Они ждут - тетки, вам бы не прозевать!  - заморского принца, да еще под красными парусами!
        Через три дня, возвращаясь из городской лавки, Ассоль услышала в первый раз: - Эй, висельница! Ассоль! Посмотри-ка сюда! Красные паруса плывут!
        Девочка, вздрогнув, невольно взглянула из-под руки на разлив моря. Затем обернулась в сторону восклицаний; там, в двадцати шагах от нее, стояла кучка ребят; они гримасничали, высовывая языки. Вздохнув, девочка побежала домой.

        II. ГРЭЙ

        Если Цезарь находил, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, то Артур Грэй мог не завидовать Цезарю в отношении его мудрого желания. Он родился капитаном, хотел быть им и стал им.
        Огромный дом, в котором родился Грэй, был мрачен внутри и величественен снаружи. К переднему фасаду примыкали цветник и часть парка. Лучшие сорта тюльпанов - серебристо-голубых, фиолетовых и черных с розовой тенью - извивались в газоне линиями прихотливо брошенных ожерелий. Старые деревья парка дремали в рассеянном полусвете над осокой извилистого ручья. Ограда замка, так как это был настоящий замок, состояла из витых чугунных столбов, соединенных железным узором. Каждый столб оканчивался наверху пышной чугунной лилией; эти чаши по торжественным дням наполнялись маслом, пылая в ночном мраке обширным огненным строем.
        Отец и мать Грэя были надменные невольники своего положения, богатства и законов того общества, по отношению к которому могли говорить «мы». Часть их души, занятая галереей предков, мало достойна изображения, другая часть - воображаемое продолжение галереи - начиналась маленьким Грэем, обреченным по известному, заранее составленному плану прожить жизнь и умереть так, чтобы его портрет мог быть повешен на стене без ущерба фамильной чести. В этом плане была допущена небольшая ошибка: Артур Грэй родился с живой душой, совершенно не склонной продолжать линию фамильного начертания.
        Эта живость, эта совершенная извращенность мальчика начала сказываться на восьмом году его жизни; тип рыцаря причудливых впечатлений, искателя и чудотворца, т. е. человека, взявшего из бесчисленного разнообразия ролей жизни самую опасную и трогательную - роль провидения, намечался в Грэе еще тогда, когда, приставив к стене стул, чтобы достать картину, изображавшую распятие, он вынул гвозди из окровавленных рук Христа, т. е. попросту замазал их голубой краской, похищенной у маляра. В таком виде он находил картину более сносной. Увлеченный своеобразным занятием, он начал уже замазывать и ноги распятого, но был застигнут отцом. Старик снял мальчика со стула за уши и спросил: - Зачем ты испортил картину?
        - Я не испортил.
        - Это работа знаменитого художника.
        - Мне все равно,  - сказал Грэй.  - Я не могу допустить, чтобы при мне торчали из рук гвозди и текла кровь. Я этого не хочу.
        В ответе сына Лионель Грэй, скрыв под усами улыбку, узнал себя и не наложил наказания.
        Грэй неутомимо изучал замок, делая поразительные открытия. Так, на чердаке он нашел стальной рыцарский хлам, книги, переплетенные в железо и кожу, истлевшие одежды и полчища голубей. В погребе, где хранилось вино, он получил интересные сведения относительно лафита, мадеры, хереса. Здесь, в мутном свете остроконечных окон, придавленных косыми треугольниками каменных сводов, стояли маленькие и большие бочки; самая большая, в форме плоского круга, занимала всю поперечную стену погреба, столетний темный дуб бочки лоснился как отшлифованный. Среди бочонков стояли в плетеных корзинках пузатые бутыли зеленого и синего стекла. На камнях и на земляном полу росли серые грибы с тонкими ножками: везде - плесень, мох, сырость, кислый, удушливый запах. Огромная паутина золотилась в дальнем углу, когда, под вечер, солнце высматривало ее последним лучом. В одном месте было зарыто две бочки лучшего Аликанте, какое существовало во время Кромвеля, и погребщик, указывая Грэю на пустой угол, не упускал случая повторить историю знаменитой могилы, в которой лежал мертвец, более живой, чем стая фокстерьеров. Начиная
рассказ, рассказчик не забывал попробовать, действует ли кран большой бочки, и отходил от него, видимо, с облегченным сердцем, так как невольные слезы чересчур креп кой радости блестели в его повеселевших глазах.
        - Ну вот что,  - говорил Польдишок Грэю, усаживаясь на пустой ящик и набивая острый нос табаком,  - видишь ты это место? Там лежит такое вино, за которое не один пьяница дал бы согласие вырезать себе язык, если бы ему позволили хватить небольшой стаканчик. В каждой бочке сто литров вещества, взрывающего душу и превращающего тело в неподвижное тесто. Его цвет темнее вишни, и оно не потечет из бутылки. Оно густо, как хорошие сливки. Оно заключено в бочки черного дерева, крепкого, как железо. На них двойные обручи красной меди. На обручах латинская надпись: «Меня выпьет Грэй, когда будет в раю». Эта надпись толковалась так пространно и разноречиво, что твой прадедушка, высокородный Симеон Грэй, построил дачу, назвал ее «Рай», и думал таким образом согласить загадочное изречение с действительностью путем невинного остроумия. Но что ты думаешь? Он умер, как только начали сбивать обручи, от разрыва сердца,  - так волновался лакомый старичок. С тех пор бочку эту не трогают. Возникло убеждение, что драгоценное вино принесет несчастье. В самом деле, такой загадки не задавал египетский сфинкс. Правда, он
спросил одного мудреца: - «Съем ли я тебя, как съедаю всех? Скажи правду, останешься жив», но и то, по зрелом размышлении…
        - Кажется, опять каплет из крана,  - перебивал сам себя Польдишок, косвенными шагами устремляясь в угол, где, укрепив кран, возвращался с открытым, светлым лицом.  - Да. Хорошо рассудив, а главное, не торопясь, мудрец мог бы сказать сфинксу: «Пойдем, братец, выпьем, и ты забудешь об этих глупостях». «Меня выпьет Грэй, когда будет в раю!» Как понять? Выпьет, когда умрет, что ли? Странно. Следовательно, он святой, следовательно, он не пьет ни вина, ни простой водки. Допустим, что «рай» означает счастье. Но раз так поставлен вопрос, всякое счастье утратит половину своих блестящих перышек, когда счастливец искренно спросит себя: рай ли оно? Вот то-то и штука. Чтобы с легким сердцем напиться из такой бочки и смеяться, мой мальчик, хорошо смеяться, нужно одной ногой стоять на земле, другой - на небе. Есть еще третье предположение: что когда-нибудь Грэй допьется до блаженно-райского состояния и дерзко опустошит бочечку. Но это, мальчик, было бы не исполнение предсказания, а трактирный дебош.
        Убедившись еще раз в исправном состоянии крана большой бочки, Польдишок сосредоточенно и мрачно заканчивал: - Эти бочки привез в 1793 году твой предок, Джон Грэй, из Лиссабона, на корабле «Бигль»; за вино было уплачено две тысячи золотых пиастров. Надпись на бочках сделана оружейным мастером Вениамином Эльяном из Пондишери. Бочки погружены в грунт на шесть футов и засыпаны золой из виноградных стеблей. Этого вина никто не пил, не пробовал и не будет пробовать.
        - Я выпью его,  - сказал однажды Грэй, топнув ногой.
        - Вот храбрый молодой человек!  - заметил Польдишок.  - Ты выпьешь его в раю?
        - Конечно. Вот рай!.. Он у меня, видишь?  - Грэй тихо засмеялся, раскрыв свою маленькую руку. Нежная, но твердых очертаний ладонь озарилась солнцем, и мальчик сжал пальцы в кулак.  - Вот он, здесь!.. То тут, то опять нет…
        Говоря это, он то раскрывал, то сжимал руку и наконец, довольный своей шуткой, выбежал, опередив Польдишока, по мрачной лестнице в коридор нижнего этажа.
        Посещение кухни было строго воспрещено Грэю, но, раз открыв уже этот удивительный, полыхающий огнем очагов мир пара, копоти, шипения, клокотания кипящих жидкостей, стука ножей и вкусных запахов, мальчик усердно навещал огромное помещение. В суровом молчании, как жрецы, двигались повара; их белые колпаки на фоне почерневших стен придавали работе характер торжественного служения; веселые, толстые судомойки у бочек с водой мыли посуду, звеня фарфором и серебром; мальчики, сгибаясь под тяжестью, вносили корзины, полные рыб, устриц, раков и фруктов. Там на длинном столе лежали радужные фазаны, серые утки, пестрые куры: там свиная туша с коротеньким хвостом и младенчески закрытыми глазами; там - репа, капуста, орехи, синий изюм, загорелые персики.
        На кухне Грэй немного робел: ему казалось, что здесь всем двигают темные силы, власть которых есть главная пружина жизни замка; окрики звучали как команда и заклинание; движения работающих, благодаря долгому навыку, приобрели ту отчетливую, скупую точность, какая кажется вдохновением. Грэй не был еще так высок, чтобы взглянуть в самую большую кастрюлю, бурлившую подобно Везувию, но чувствовал к ней особенное почтение; он с трепетом смотрел, как ее ворочают две служанки; на плиту выплескивалась тогда дымная пена, и пар, поднимаясь с зашумевшей плиты, волнами наполнял кухню. Раз жидкости выплеснулось так много, что она обварила руку одной девушке. Кожа мгновенно покраснела, даже ногти стали красными от прилива крови, и Бетси (так звали служанку), плача, натирала маслом пострадавшие места. Слезы неудержимо катились по ее круглому перепутанному лицу.
        Грэй замер. В то время, как другие женщины хлопотали около Бетси, он пережил ощущение острого чужого страдания, которое не мог испытать сам.
        - Очень ли тебе больно?  - спросил он.
        - Попробуй, так узнаешь,  - ответила Бетси, накрывая руку передником.
        Нахмурив брови, мальчик вскарабкался на табурет, зачерпнул длинной ложкой горячей жижи (сказать кстати, это был суп с бараниной) и плеснул на сгиб кисти. Впечатление оказалось не слабым, но слабость от сильной боли заставила его пошатнуться. Бледный, как мука, Грэй подошел к Бетси, заложив горящую руку в карман штанишек.
        - Мне кажется, что тебе очень больно,  - сказал он, умалчивая о своем опыте.  - Пойдем, Бетси, к врачу. Пойдем же!
        Он усердно тянул ее за юбку, в то время как сторонники домашних средств наперерыв давали служанке спасительные рецепты. Но девушка, сильно мучаясь, пошла с Грэем. Врач смягчил боль, наложив перевязку. Лишь после того, как Бетси ушла, мальчик показал свою руку. Этот незначительный эпизод сделал двадцатилетнюю Бетси и десятилетнего Грэя истинными друзьями. Она набивала его карманы пирожками и яблоками, а он рассказывал ей сказки и другое истории, вычитанные в своих книжках. Однажды он узнал, что Бетси не может выйти замуж за конюха Джима, ибо у них нет денег обзавестись хозяйством. Грэй разбил каминными щипцами свою фарфоровую копилку и вытряхнул оттуда все, что составляло около ста фунтов. Встав рано. когда бесприданница удалилась на кухню, он пробрался в ее комнату и, засунув подарок в сундук девушки, прикрыл его короткой запиской: «Бетси, это твое. Предводитель шайки разбойников Робин Гуд». Переполох, вызванный на кухне этой историей, принял такие размеры, что Грэй должен был сознаться в подлоге. Он не взял денег назад и не хотел более говорить об этом.
        Его мать была одною из тех натур, которые жизнь отливает в готовой форме. Она жила в полусне обеспеченности, предусматривающей всякое желание заурядной души, поэтому ей не оставалось ничего делать, как советоваться с портнихами, доктором и дворецким. Но страстная, почти религиозная привязанность к своему странному ребенку была, надо полагать, единственным клапаном тех ее склонностей, захлороформированных воспитанием и судьбой, которые уже не живут, но смутно бродят, оставляя волю бездейственной. Знатная дама напоминала паву, высидевшую яйцо лебедя. Она болезненно чувствовала прекрасную обособленность сына; грусть, любовь и стеснение наполняли ее, когда она прижимала мальчика к груди, где сердце говорило другое, чем язык, привычно отражающий условные формы отношений и помышлений. Так облачный эффект, причудливо построенный солнечными лучами, проникает в симметрическую обстановку казенного здания, лишая ее банальных достоинств; глаз видит и не узнает помещения: таинственные оттенки света среди убожества творят ослепительную гармонию.
        Знатная дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так как в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения,  - эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким тоном те самые сердечные пустяки, какие не передашь на бумаге - их сила в чувстве, не в самих них. Она решительно не могла в чем бы то ни было отказать сыну. Она прощала ему все: пребывание в кухне, отвращение к урокам, непослушание и многочисленные причуды.
        Если он не хотел, чтобы подстригали деревья, деревья оставались нетронутыми, если он просил простить или наградить кого-либо, заинтересованное лицо знало, что так и будет; он мог ездить на любой лошади, брать в замок любую собаку; рыться в библиотеке, бегать босиком и есть, что ему вздумается.
        Его отец некоторое время боролся с этим, но уступил - не принципу, а желанию жены. Он ограничился удалением из замка всех детей служащих, опасаясь, что благодаря низкому обществу прихоти мальчика превратятся в склонности, трудно-искоренимые. В общем, он был всепоглощенно занят бесчисленными фамильными процессами, начало которых терялось в эпохе возникновения бумажных фабрик, а конец - в смерти всех кляузников. Кроме того, государственные дела, дела поместий, диктант мемуаров, выезды парадных охот, чтение газет и сложная переписка держали его в некотором внутреннем отдалении от семьи; сына он видел так редко, что иногда забывал, сколько ему лет.
        Таким образом, Грэй жил в своем мире. Он играл один - обыкновенно на задних дворах замка, имевших в старину боевое значение. Эти обширные пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами, были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромнопестрых диких цветов. Грэй часами оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном, подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые бомбардировал палками и булыжником.
        Ему шел уже двенадцатый год, когда все намеки его души, все разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились в одном сильном моменте и тем получив стройное выражение стали неукротимым желанием. До этого он как бы находил лишь отдельные части своего сада - просвет, тень, цветок, дремучий и пышный ствол - во множестве садов иных, и вдруг увидел их ясно, все - в прекрасном, поражающем соответствии.
        Это случилось в библиотеке. Ее высокая дверь с мутным стеклом вверху была обыкновенно заперта, но защелка замка слабо держалась в гнезде створок; надавленная рукой, дверь отходила, натуживалась и раскрывалась. Когда дух исследования заставил Грэя проникнуть в библиотеку, его поразил пыльный свет, вся сила и особенность которого заключалась в цветном узоре верхней части оконных стекол. Тишина покинутости стояла здесь, как прудовая вода. Темные ряды книжных шкапов местами примыкали к окнам, заслонив их наполовину, между шкапов были проходы, заваленные грудами книг. Там - раскрытый альбом с выскользнувшими внутренними листами, там - свитки, перевязанные золотым шнуром; стопы книг угрюмого вида; толстые пласты рукописей, насыпь миниатюрных томиков, трещавших, как кора, если их раскрывали; здесь - чертежи и таблицы, ряды новых изданий, карты; разнообразие переплетов, грубых, нежных, черных, пестрых, синих, серых, толстых, тонких, шершавых и гладких. Шкапы были плотно набиты книгами. Они казались стенами, заключившими жизнь в самой толще своей. В отражениях шкапных стекол виднелись другие шкапы,
покрытые бесцветно блестящими пятнами. Огромный глобус, заключенный в медный сферический крест экватора и меридиана, стоял на круглом столе.
        Обернувшись к выходу, Грэй увидел над дверью огромную картину, сразу содержанием своим наполнившую душное оцепенение библиотеки. Картина изображала корабль, вздымающийся на гребень морского вала. Струи пены стекали по его склону. Он был изображен в последнем моменте взлета. Корабль шел прямо на зрителя. Высоко поднявшийся бугшприт заслонял основание мачт. Гребень вала, распластанный корабельным килем, напоминал крылья гигантской птицы. Пена неслась в воздух. Паруса, туманно видимые из-за бакборта и выше бугшприта, полные неистовой силы шторма, валились всей громадой назад, чтобы, перейдя вал, выпрямиться, а затем, склоняясь над бездной, мчать судно к новым лавинам. Разорванные облака низко трепетали над океаном. Тусклый свет обреченно боролся с надвигающейся тьмой ночи. Но всего замечательнее была в этой картине фигура человека, стоящего на баке спиной к зрителю. Она выражала все положение, даже характер момента. Поза человека (он расставил ноги, взмахнув руками) ничего собственно не говорила о том, чем он занят, но заставляла предполагать крайнюю напряженность внимания, обращенного к чему-то на
палубе, невидимой зрителю. Завернутые полы его кафтана трепались ветром; белая коса и черная шпага вытянуто рвались в воздух; богатство костюма выказывало в нем капитана, танцующее положение тела - взмах вала; без шляпы, он был, видимо, поглощен опасным моментом и кричал - но что? Видел ли он, как валится за борт человек, приказывал ли повернуть на другой галс или, заглушая ветер, звал боцмана? Не мысли, но тени этих мыслей выросли в душе Грэя, пока он смотрел картину. Вдруг показалось ему, что слева подошел, став рядом, неизвестный невидимый; стоило повернуть голову, как причудливое ощущение исчезло бы без следа. Грэй знал это. Но он не погасил воображения, а прислушался. Беззвучный голос выкрикнул несколько отрывистых фраз, непонятных, как малайский язык; раздался шум как бы долгих обвалов; эхо и мрачный ветер наполнили библиотеку. Все это Грэй слышал внутри себя. Он осмотрелся: мгновенно вставшая тишина рассеяла звучную паутину фантазии; связь с бурей исчезла.
        Грэй несколько раз приходил смотреть эту картину. Она стала для него тем нужным словом в беседе души с жизнью, без которого трудно понять себя. В маленьком мальчике постепенно укладывалось огромное море. Он сжился с ним, роясь в библиотеке, выискивая и жадно читая те книги, за золотой дверью которых открывалось синее сияние океана. Там, сея за кормой пену, двигались корабли. Часть их теряла паруса, мачты и, захлебываясь волной, опускалась в тьму пучин, где мелькают фосфорические глаза рыб. Другие, схваченные бурунами, бились о рифы; утихающее волнение грозно шатало корпус; обезлюдевший корабль с порванными снастями переживал долгую агонию, пока новый шторм не разносил его в щепки. Третьи благополучно грузились в одном порту и выгружались в другом; экипаж, сидя за трактирным столом, воспевал плавание и любовно пил водку. Были там еще корабли-пираты, с черным флагом и страшной, размахивающей ножами командой; корабли-призраки, сияющие мертвенным светом синего озарения; военные корабли с солдатами, пушками и музыкой; корабли научных экспедиций, высматривающие вулканы, растения и животных; корабли с
мрачной тайной и бунтами; корабли открытий и корабли приключений.
        В этом мире, естественно, возвышалась над всем фигура капитана. Он был судьбой, душой и разумом корабля. Его характер определял досуга и работу команды. Сама команда подбиралась им лично и во многом отвечала его наклонностям. Он знал привычки и семейные дела каждого человека. Он обладал в глазах подчиненных магическим знанием, благодаря которому уверенно шел, скажем, из Лиссабона в Шанхай, по необозримым пространствам. Он отражал бурю противодействием системы сложных усилий, убивая панику короткими приказаниями; плавал и останавливался, где хотел; распоряжался отплытием и нагрузкой, ремонтом и отдыхом; большую и разумнейшую власть в живом деле, полном непрерывного движения, трудно было представить. Эта власть замкнутостью и полнотой равнялась власти Орфея.
        Такое представление о капитане, такой образ и такая истинная действительность его положения заняли, по праву душевных событий, главное место в блистающем сознании Грэя. Никакая профессия, кроме этой, не могла бы так удачно сплавить в одно целое все сокровища жизни, сохранив неприкосновенным тончайший узор каждого отдельного счастья. Опасность, риск, власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч, лиц, событий; безмерное разнообразие жизни, между тем как высоко в небе то Южный Крест, то Медведица, и все материки - в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном в замшевой ладанке на твердой груди. Осенью, на пятнадцатом году жизни, Артур Грэй тайно покинул дом и проник за золотые ворота моря. Вскорости из порта Дубельт вышла в Марсель шхуна «Ансельм», увозя юнгу с маленькими руками и внешностью переодетой девочки. Этот юнга был Грэй, обладатель изящного саквояжа, тонких, как перчатка, лакированных сапожков и
батистового белья с вытканными коронами.
        В течение года, пока «Ансельм» посещал Францию, Америку и Испанию, Грэй промотал часть своего имущества на пирожном, отдавая этим дань прошлому, а остальную часть - для настоящего и будущего - проиграл в карты. Он хотел быть «дьявольским» моряком. Он, задыхаясь, пил водку, а на купаньи, с замирающим сердцем, прыгал в воду головой вниз с двухсаженной высоты. По-немногу он потерял все, кроме главного - своей странной летящей души; он потерял слабость, став широк костью и крепок мускулами, бледность заменил темным загаром, изысканную беспечность движений отдал за уверенную меткость работающей руки, а в его думающих глазах отразился блеск, как у человека, смотрящего на огонь. И его речь, утратив неравномерную, надменно застенчивую текучесть, стала краткой и точной, как удар чайки в струю за трепетным серебром рыб.
        Капитан «Ансельма» был добрый человек, но суровый моряк, взявший мальчика из некоего злорадства. В отчаянном желании Грэя он видел лишь эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя, как месяца через два Грэй скажет ему, избегая смотреть в глаза: - «Капитан Гоп, я ободрал локти, ползая по снастям; у меня болят бока и спина, пальцы не разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся. Все эти мокрые канаты в два пуда на весу рук; все эти леера, ванты, брашпили, тросы, стеньги и саллинги созданы на мучение моему нежному телу. Я хочу к маме». Выслушав мысленно такое заявление, капитан Гоп держал, мысленно же, следующую речь: - «Отправляйтесь куда хотите, мой птенчик. Если к вашим чувствительным крылышкам пристала смола, вы можете отмыть ее дома одеколоном «Роза-Мимоза». Этот выдуманный Гопом одеколон более всего радовал капитана и, закончив воображенную отповедь, он вслух повторял: - Да. Ступайте к «Розе-Мимозе».
        Между тем внушительный диалог приходил на ум капитану все реже и реже, так как Грэй шел к цели с стиснутыми зубами и побледневшим лицом. Он выносил беспокойный труд с решительным напряжением воли, чувствуя, что ему становится все легче и легче по мере того, как суровый корабль вламывался в его организм, а неумение заменялось привычкой. Случалось, что петлей якорной цепи его сшибало с ног, ударяя о палубу, что непридержанный у кнека канат вырывался из рук, сдирая с ладоней кожу, что ветер бил его по лицу мокрым углом паруса с вшитым в него железным кольцом, и, короче сказать, вся работа являлась пыткой, требующей пристального внимания, но, как ни тяжело он дышал, с трудом разгибая спину, улыбка презрения не оставляла его лица. Он молча сносил насмешки, издевательства и неизбежную брань, до тех пор пока не стал в новой сфере «своим», но с этого времени неизменно отвечал боксом на всякое оскорбление.
        Однажды капитан Гоп, увидев, как он мастерски вяжет на рею парус, сказал себе: «Победа на твоей стороне, плут». Когда Грэй спустился на палубу, Гоп вызвал его в каюту и, раскрыв истрепанную книгу, сказал: - Слушай внимательно! Брось курить! Начинается отделка щенка под капитана.
        И он стал читать - вернее, говорить и кричать - по книге древние слова моря. Это был первый урок Грэя. В течение года он познакомился с навигацией, практикой, кораблестроением, морским правом, лоцией и бухгалтерией. Капитан Гоп подавал ему руку и говорил: «Мы».
        В Ванкувере Грэя поймало письмо матери, полное слез и страха. Он ответил: «Я знаю. Но если бы ты видела, как я; посмотри моими глазами. Если бы ты слышала, как я: приложи к уху раковину: в ней шум вечной волны; если бы ты любила, как я - вс», в твоем письме я нашел бы, кроме любви и чека,  - улыбку…» И он продолжал плавать, пока «Ансельм» не прибыл с грузом в Дубельт, откуда, пользуясь остановкой, двадцатилетний Грэй отправился навестить замок. Все было то же кругом; так же нерушимо в подробностях и в общем впечатлении, как пять лет назад, лишь гуще стала листва молодых вязов; ее узор на фасаде здания сдвинулся и разросся.
        Слуги, сбежавшиеся к нему, обрадовались, встрепенулись и замерли в той же почтительности, с какой, как бы не далее как вчера, встречали этого Грэя. Ему сказали, где мать; он прошел в высокое помещение и, тихо прикрыв дверь, неслышно остановился, смотря на поседевшую женщину в черном платье. Она стояла перед распятием: ее страстный шепот был звучен, как полное биение сердца.  - «О плавающих, путешествующих, болеющих, страдающих и плененных»,  - слышал, коротко дыша, Грэй. Затем было сказано: - «и мальчику моему…» Тогда он сказал: - «Я …» Но больше не мог ничего выговорить. Мать обернулась. Она похудела: в надменности ее тонкого лица светилось новое выражение, подобное возвращенной юности. Она стремительно подошла к сыну; короткий грудной смех, сдержанное восклицание и слезы в глазах - вот все. Но в эту минуту она жила сильнее и лучше, чем за всю жизнь.  - «Я сразу узнала тебя, о, мой милый, мой маленький!» И Грэй действительно перестал быть большим. Он выслушал о смерти отца, затем рассказал о себе. Она внимала без упреков и возражений, но про себя - во всем, что он утверждал, как истину своей
жизни,  - видела лишь игрушки, которыми забавляется ее мальчик. Такими игрушками были материки, океаны и корабли.
        Грэй пробыл в замке семь дней; на восьмой день, взяв крупную сумму денег, он вернулся в Дубельт и сказал капитану Гопу: «Благодарю. Вы были добрым товарищем. Прощай же, старший товарищ,  - здесь он закрепил истинное значение этого слова жутким, как тиски, рукопожатием,  - теперь я буду плавать отдельно, на собственном корабле». Гоп вспыхнул, плюнул, вырвал руку и пошел прочь, но Грэй, догнав, обнял его. И они уселись в гостинице, все вместе, двадцать четыре человека с командой, и пили, и кричали, и пели, и выпили и съели все, что было на буфете и в кухне.
        Прошло еще мало времени, и в порте Дубельт вечерняя звезда сверкнула над черной линией новой мачты. То был «Секрет», купленный Грэем; трехмачтовый галиот в двести шестьдесят тонн. Так, капитаном и собственником корабля Артур Грэй плавал еще четыре года, пока судьба не привела его в Лисе. Но он уже навсегда запомнил тот короткий грудной смех, полный сердечной музыки, каким встретили его дома, и раза два в год посещал замок, оставляя женщине с серебряными волосами нетвердую уверенность в том, что такой большой мальчик, пожалуй, справится с своими игрушками.

        III. РАССВЕТ

        Струя пены, отбрасываемая кормой корабля Грэя «Секрет», прошла через океан белой чертой и погасла в блеске вечерних огней Лисса. Корабль встал на рейде недалеко от маяка.
        Десять дней «Секрет» выгружал чесучу, кофе и чай, одиннадцатый день команда провела на берегу, в отдыхе и винных парах; на двенадцатый день Грэй глухо затосковал, без всякой причины, не понимая тоски.
        Еще утром, едва проснувшись, он уже почувствовал, что этот день начался в черных лучах. Он мрачно оделся, неохотно позавтракал, забыл прочитать газету и долго курил, погруженный в невыразимый мир бесцельного напряжения; среди смутно возникающих слов бродили непризнанные желания, взаимно уничтожая себя равным усилием. Тогда он занялся делом.
        В сопровождении боцмана Грэй осмотрел корабль, велел подтянуть ванты, ослабить штуртрос, почистить клюзы, переменить кливер, просмолить палубу, вычистить компас, открыть, проветрить и вымести трюм. Но дело не развлекало Грэя. Полный тревожного внимания к тоскливости дня, он прожил его раздражительно и печально: его как бы позвал кто-то, но он забыл, кто и куда.
        Под вечер он уселся в каюте, взял книгу и долго возражал автору, делая на полях заметки парадоксального свойства. Некоторое время его забавляла эта игра, эта беседа с властвующим из гроба мертвым. Затем, взяв трубку, он утонул в синем дыме, живя среди призрачных арабесок, возникающих в его зыбких слоях. Табак страшно могуч; как масло, вылитое в скачущий разрыв волн, смиряет их бешенство, так и табак: смягчая раздражение чувств, он сводит их несколькими тонами ниже; они звучат плавнее и музыкальнее. Поэтому тоска Грэя, утратив наконец после трех трубок наступательное значение, перешла в задумчивую рассеянность. Такое состояние длилось еще около часа; когда исчез душевный туман, Грэй очнулся, захотел движения и вышел на палубу. Была полная ночь; за бортом в сне черной воды дремали звезды и огни мачтовых фонарей. Теплый, как щека, воздух пахнул морем. Грэй, поднял голову, прищурился на золотой уголь звезды; мгновенно через умопомрачительность миль проникла в его зрачки огненная игла далекой планеты. Глухой шум вечернего города достигал слуха из глубины залива; иногда с ветром по чуткой воде влетала
береговая фраза, сказанная как бы на палубе; ясно прозвучав, она гасла в скрипе снастей; на баке вспыхнула спичка, осветив пальцы, круглые глаза и усы. Грэй свистнул; огонь трубки двинулся и поплыл к нему; скоро капитан увидел во тьме руки и лицо вахтенного.
        - Передай Летике,  - сказал Грэй,  - что он поедет со мной. Пусть возьмет удочки.
        Он спустился в шлюп, где ждал минут десять. Летика, проворный, жуликоватый парень, загремев о борт веслами, подал их Грэю; затем спустился сам, наладил уключины и сунул мешок с провизией в корму шлюпа. Грэй сел к рулю.
        - Куда прикажете плыть, капитан?  - спросил Летика, кружа лодку правым веслом.
        Капитан молчал. Матрос знал, что в это молчание нельзя вставлять слова, и поэтому, замолчав сам, стал сильно грести.
        Грэй взял направление к открытому морю, затем стал держаться левого берега. Ему было все равно, куда плыть. Руль глухо журчал; звякали и плескали весла, все остальное было морем и тишиной.
        В течение дня человек внимает такому множеству мыслей, впечатлений, речей и слов, что все это составило бы не одну толстую книгу. Лицо дня приобретает определенное выражение, но Грэй сегодня тщетно вглядывался в это лицо. В его смутных чертах светилось одно из тех чувств, каких много, но которым не дано имени. Как их ни называть, они останутся навсегда вне слов и даже понятий, подобные внушению аромата. Во власти такого чувства был теперь Грэй; он мог бы, правда, сказать: - «Я жду, я вижу, я скоро узнаю …»,  - но даже эти слова равнялись не большему, чем отдельные чертежи в отношении архитектурного замысла. В этих веяниях была еще сила светлого возбуждения.
        Там, где они плыли, слева волнистым сгущением тьмы проступал берег. Над красным стеклом окон носились искры дымовых труб; это была Каперна. Грэй слышал перебранку и лай. Огни деревни напоминали печную дверцу, прогоревшую дырочками, сквозь которые виден пылающий уголь. Направо был океан, явственный, как присутствие спящего человека. Миновав Каперну, Грэй повернул к берегу. Здесь тихо прибивало водой; засветив фонарь, он увидел ямы обрыва и его верхние, нависшие выступы; это место ему понравилось.
        - Здесь будем ловить рыбу,  - сказал Грэй, хлопая гребца по плечу.
        Матрос неопределенно хмыкнул.
        - Первый раз плаваю с таким капитаном,  - пробормотал он.  - Капитан дельный, но непохожий. Загвоздистый капитан. Впрочем, люблю его.
        Забив весло в ил, он привязал к нему лодку, и оба поднялись вверх, карабкаясь по выскакивающим из-под колен и локтей камням. От обрыва тянулась чаща. Раздался стук топора, ссекающего сухой ствол; повалив дерево, Летика развел костер на обрыве. Двинулись тени и отраженное водой пламя; в отступившем мраке высветились трава и ветви; над костром, перевитый дымом, сверкая, дрожал воздух.
        Грэй сел у костра.
        - Ну-ка,  - сказал он, протягивая бутылку,  - выпей, друг Летика, за здоровье всех трезвенников. Кстати, ты взял не хинную, а имбирную.
        - Простите, капитан,  - ответил матрос, переводя дух.  - Разрешите закусить этим…  - Он отгрыз сразу половину цыпленка и, вынув изо рта крылышко, продолжал: - Я знаю, что вы любите хинную. Только было темно, а я торопился. Имбирь, понимаете, ожесточает человека. Когда мне нужно подраться, я пью имбирную. Пока капитан ел и пил, матрос искоса посматривал на него, затем, не удержавшись, сказал: - Правда ли, капитан, что говорят, будто бы родом вы из знатного семейства?
        - Это не интересно, Летика. Бери удочку и лови, если хочешь.
        - А вы?
        - Я? Не знаю. Может быть. Но… потом. Летика размотал удочку, приговаривая стихами, на что был мастер, к великому восхищению команды: - Из шнурка и деревяшки я изладил длинный хлыст и, крючок к нему приделав, испустил протяжный свист.  - Затем он пощекотал пальцем в коробке червей.  - Этот червь в земле скитался и своей был жизни рад, а теперь на крюк попался - и его сомы съедят.
        Наконец, он ушел с пением: - Ночь тиха, прекрасна водка, трепещите, осетры, хлопнись в обморок, селедка,  - удит Летика с горы!
        Грэй лег у костра, смотря на отражавшую огонь воду. Он думал, но без участия воли; в этом состоянии мысль, рассеянно удерживая окружающее, смутно видит его; она мчится, подобно коню в тесной толпе, давя, расталкивая и останавливая; пустота, смятение и задержка попеременно сопутствуют ей. Она бродит в душе вещей; от яркого волнения спешит к тайным намекам; кружится по земле и небу, жизненно беседует с воображенными лицами, гасит и украшает воспоминания. В облачном движении этом все живо и выпукло и все бессвязно, как бред. И часто улыбается отдыхающее сознание, видя, например, как в размышление о судьбе вдруг жалует гостем образ совершенно неподходящий: какой-нибудь прутик, сломанный два года назад. Так думал у костра Грэй, но был «где-то» - не здесь.
        Локоть, которым он опирался, поддерживая рукой голову, просырел и затек. Бледно светились звезды, мрак усилился напряжением, предшествующим рассвету. Капитан стал засыпать, но не замечал этого. Ему захотелось выпить, и он потянулся к мешку, развязывая его уже во сне. Затем ему перестало сниться; следующие два часа были для Грэя не долее тех секунд, в течение которых он склонился головой на руки. За это время Летика появлялся у костра дважды, курил и засматривал из любопытства в рот пойманным рыбам - что там? Но там, само собой, ничего не было.
        Проснувшись, Грэй на мгновение забыл, как попал в эти места. С изумлением видел он счастливый блеск утра, обрыв берега среди этих ветвей и пылающую синюю даль; над горизонтом, но в то же время и над его ногами висели листья орешника. Внизу обрыва - с впечатлением, что под самой спиной Грэя - шипел тихий прибой. Мелькнув с листа, капля росы растеклась по сонному лицу холодным шлепком. Он встал. Везде торжествовал свет. Остывшие головни костра цеплялись за жизнь тонкой струёй дыма. Его запах придавал удовольствию дышать воздухом лесной зелени дикую прелесть.
        Летики не было; он увлекся; он, вспотев, удил с увлечением азартного игрока. Грэй вышел из чащи в кустарник, разбросанный по скату холма. Дымилась и горела трава; влажные цветы выглядели как дети, насильно умытые холодной водой. Зеленый мир дышал бесчисленностью крошечных ртов, мешая проходить Грэю среди своей ликующей тесноты. Капитан выбрался на открытое место, заросшее пестрой травой, и увидел здесь спящую молодую девушку.
        Он тихо отвел рукой ветку и остановился с чувством опасной находки. Не далее как в пяти шагах, свернувшись, подобрав одну ножку и вытянув другую, лежала головой на уютно подвернутых руках утомившаяся Ассоль. Ее волосы сдвинулись в беспорядке; у шеи расстегнулась пуговица, открыв белую ямку; раскинувшаяся юбка обнажала колени; ресницы спали на щеке, в тени нежного, выпуклого виска, полузакрытого темной прядью; мизинец правой руки, бывшей под головой, пригибался к затылку. Грэй присел на корточки, заглядывая девушке в лицо снизу и не подозревая, что напоминает собой фавна с картины Арнольда Беклина.
        Быть может, при других обстоятельствах эта девушка была бы замечена им только глазами, но тут он иначе увидел ее. Все стронулось, все усмехнулось в нем. Разумеется, он не знал ни ее, ни ее имени, ни, тем более, почему она уснула на берегу, но был этим очень доволен. Он любил картины без объяснений и подписей. Впечатление такой картины несравненно сильнее; ее содержание, не связанное словами, становится безграничным, утверждая все догадки и мысли.
        Тень листвы подобралась ближе к стволам, а Грэй все еще сидел в той же малоудобной позе. Все спало на девушке: спал;! темные волосы, спало платье и складки платья; даже трава поблизости ее тела, казалось, задремала в силу сочувствия. Когда впечатление стало полным, Грэй вошел в его теплую подмывающую волну и уплыл с ней. Давно уже Летика кричал: - «Капитан. где вы?» - но капитан не слышал его.
        Когда он наконец встал, склонность к необычному застала его врасплох с решимостью и вдохновением раздраженной женщины. Задумчиво уступая ей, он снял с пальца старинное дорогое кольцо, не без основания размышляя, что, может быть, этим подсказывает жизни нечто существенное, подобное орфографии. Он бережно опустил кольцо на малый мизинец, белевший из-под затылка. Мизинец нетерпеливо двинулся и поник. Взглянув еще раз на это отдыхающее лицо, Грэй повернулся и увидел в кустах высоко поднятые брови матроса. Летика, разинув рот, смотрел на занятия Грэя с таким удивлением, с каким, верно, смотрел Иона на пасть своего меблированного кита.
        - А, это ты, Летика!  - сказал Грэй.  - Посмотри-ка на нее. Что, хороша?
        - Дивное художественное полотно!  - шепотом закричал матрос, любивший книжные выражения.  - В соображении обстоятельств есть нечто располагающее. Я поймал четыре мурены и еще какую-то толстую, как пузырь.
        - Тише, Летика. Уберемся отсюда.
        Они отошли в кусты. Им следовало бы теперь повернуть к лодке, но Грэй медлил, рассматривая даль низкого берега, где над зеленью и песком лился утренний дым труб Каперны. В этом дыме он снова увидел девушку.
        Тогда он решительно повернул, спускаясь вдоль склона; матрос, не спрашивая, что случилось, шел сзади; он чувствовал, что вновь наступило обязательное молчание. Уже около первых строений Грэй вдруг сказал: - Не определишь ли ты, Летика, твоим опытным глазом, где здесь трактир?  - Должно быть, вон та черная крыша,  - сообразил Летика,  - а, впрочем, может, и не она.
        - Что же в этой крыше приметного?
        - Сам не знаю, капитан. Ничего больше, как голос сердца.
        Они подошли к дому; то был действительно трактир Меннерса. В раскрытом окне, на столе, виднелась бутылка; возле нее чья-то грязная рука доила полуседой ус.
        Хотя час был ранний, в общей зале трактирчика расположилось три человека У окна сидел угольщик, обладатель пьяных усов, уже замеченных нами; между буфетом и внутренней дверью зала, за яичницей и пивом помещались два рыбака. Меннерс, длинный молодой парень, с веснушчатым скучным лицом и тем особенным выражением хитрой бойкости в подслеповатых глазах, какое присуще торгашам вообще, перетирал за стойкой посуду. На грязном полу лежал солнечный переплет окна.
        Едва Грэй вступил в полосу дымного света, как Меннерс, почтительно кланяясь, вышел из-за своего прикрытия. Он сразу угадал в Грэе настоящего капитана - разряд гостей, редко им виденных. Грэй спросил рома. Накрыв стол пожелтевшей в суете людской скатертью, Меннерс принес бутылку, лизнув предварительно языком кончик отклеившейся этикетки. Затем он вернулся за стойку, поглядывая внимательно то на Грэя, то на тарелку, с которой отдирал ногтем что-то присохшее.
        В то время, как Летика, взяв стакан обеими руками, скромно шептался с ним, посматривая в окно, Грэй подозвал Меннерса. Хин самодовольно уселся на кончик стула, польщенный этим обращением и польщенный именно потому, что оно выразилось простым киванием Грэева пальца.
        - Вы, разумеется, знаете здесь всех жителей,  - спокойно заговорил Грэй.  - Меня интересует имя молодой девушки в косынке, в платье с розовыми цветочками, темнорусой и невысокой, в возрасте от семнадцати до двадцати лет. Я встретил ее неподалеку отсюда. Как ее имя?
        Он сказал это с твердой простотой силы, не позволяющей увильнуть от данного тона. Хин Меннерс внутренне завертелся и даже ухмыльнулся слегка, но внешне подчинился характеру обращения. Впрочем, прежде чем ответить, он помолчал - единственно из бесплодного желания догадаться, в чем дело.
        - Гм!  - сказал он, поднимая глаза в потолок.  - Это, должно быть, «Корабельная Ассоль», больше быть некому. Она полоумная.
        - В самом деле?  - равнодушно сказал Грэй, отпивая крупный глоток.  - Как же это случилось?
        - Когда так, извольте послушать.  - И Хин рассказал Грэю о том, как лет семь назад девочка говорила на берегу моря с собирателем песен. Разумеется, эта история с тех пор, как нищий утвердил ее бытие в том же трактире, приняла очертания грубой и плоской сплетни, но сущность оставалась нетронутой.  - С тех пор так ее и зовут,  - сказал Меннерс,  - зовут ее «Ассоль Корабельная».
        Грэй машинально взглянул на Летику, продолжавшего быть тихим и скромным, затем его глаза обратились к пыльной дороге, пролегающей у трактира, и он ощутил как бы удар - одновременный удар в сердце и голову. По дороге, лицом к нему, шла та самая Корабельная Ассоль, к которой Меннерс только что отнесся клинически. Удивительные черты ее лица, напоминающие тайну неизгладимо волнующих, хотя простых слов, предстали перед ним теперь в свете ее взгляда. Матрос и Меннерс сидели к окну спиной, но, чтобы они случайно не повернулись - Грэй имел мужество отвести взгляд на рыжие глаза Хина. Поле того, как он увидел глаза Ассоль, рассеялась вся косность Меннерсова рассказа. Между тем, ничего не подозревая, Хин продолжал: - Еще могу сообщить вам, что ее отец сущий мерзавец. Он утопил моего папашу, как кошку какую-нибудь, прости господи. Он…
        Его перебил неожиданный дикий рев сзади. Страшно ворочая глазами, угольщик, стряхнув хмельное оцепенение, вдруг рявкнул пением и так свирепо, что все вздрогнули.
        Корзинщик, корзинщик, Дери с нас за корзины!..
        - Опять ты нагрузился, вельбот проклятый!  - закричал Меннерс.  - Уходи вон!
        … Но только бойся попадать В наши Палестины!..  - взвыл угольщик и, как будто ничего не было, потопил усы в плеснувшем стакане.
        Хин Меннерс возмущенно пожал плечами.
        - Дрянь, а не человек,  - сказал он с жутким достоинством скопидома.  - Каждый раз такая история!
        - Более вы ничего не можете рассказать?  - спросил Грэй.
        - Я-то? Я же вам говорю, что отец мерзавец. Через него я, ваша милость, осиротел и еще дитей должен был самостоятельно поддерживать бренное пропитание..
        - Ты врешь,  - неожиданно сказал угольщик.  - Ты врешь так гнусно и ненатурально, что я протрезвел.  - Хин не успел раскрыть рот, как угольщик обратился к Грэю: - Он врет. Его отец тоже врал; врала и мать. Такая порода. Можете быть покойны, что она так же здорова, как мы с вами. Я с ней разговаривал. Она сидела на моей повозке восемьдесят четыре раза, или немного меньше. Когда девушка идет пешком из города, а я продал свой уголь, я уж непременно посажу девушку. Пускай она сидит. Я говорю, что у нее хорошая голова. Это сейчас видно. С тобой, Хин Меннерс, она, понятно, не скажет двух слов. Но я, сударь, в свободном угольном деле презираю суды и толки. Она говорит, как большая, но причудливый ее разговор. Прислушиваешься - как будто все то же самое, что мы с вами сказали бы, а у нее то же, да не совсем так. Вот, к примеру, раз завелось дело о ее ремесле.  - «Я тебе что скажу,  - говорит она и держится за мое плечо, как муха за колокольню,  - моя работа не скучная, только все хочется придумать особенное. Я,  - говорит,  - так хочу изловчиться, чтобы у меня на доске сама плавала лодка, а гребцы гребли
бы по-настоящему; потом они пристают к берегу, отдают причал и честь-честью, точно живые, сядут на берегу закусывать». Я, это, захохотал, мне, стало быть, смешно стало. Я говорю: - «Ну, Ассоль, это ведь такое твое дело, и мысли поэтому у тебя такие, а вокруг посмотри: все в работе, как в драке».  - «Нет,  - говорит она,  - я знаю, что знаю. Когда рыбак ловит рыбу, он думает, что поймает большую рыбу, какой никто не ловил».  - «Ну, а я?» - «А ты?  - смеется она,  - ты, верно, когда наваливаешь углем корзину, то думаешь, что она зацветет». Вот какое слово она сказала! В ту же минуту дернуло меня, сознаюсь, посмотреть на пустую корзину, и так мне вошло в глаза, будто из прутьев поползли почки; лопнули эти почки, брызнуло по корзине листом и пропало. Я малость протрезвел даже! А Хин Меннерс врет и денег не берет; я его знаю!
        Считая, что разговор перешел в явное оскорбление, Меннерс пронзил угольщика взглядом и скрылся за стойку, откуда горько осведомился: - Прикажете подать что-нибудь?
        - Нет,  - сказал Грэй, доставая деньги,  - мы встаем и уходим. Летика, ты останешься здесь, вернешься к вечеру и будешь молчать. Узнав все, что сможешь, передай мне. Ты понял?
        - Добрейший капитан,  - сказал Летика с некоторой фамильярностью, вызванной ромом,  - не понять этого может только глухой.
        - Прекрасно. Запомни также, что ни в одном из тех случаев, какие могут тебе представиться, нельзя ни говорить обо мне, ни упоминать даже мое имя. Прощай!
        Грэй вышел. С этого времени его не покидало уже чувство поразительных открытий, подобно искре в пороховой ступке Бертольда,  - одного из тех душевных обвалов, из-под которых вырывается, сверкая, огонь. Дух немедленного действия овладел им. Он опомнился и собрался с мыслями, только когда сел в лодку. Смеясь, он подставил руку ладонью вверх - знойному солнцу,  - как сделал это однажды мальчиком в винном погребе; затем отплыл и стал быстро грести по направлению к гавани.

        IV. НАКАНУНЕ

        Накануне того дня и через семь лет после того, как Эгль, собиратель песен, рассказал девочке на берегу моря сказку о корабле с Алыми Парусами, Ассоль в одно из своих еженедельных посещений игрушечной лавки вернулась домой расстроенная, с печальным лицом. Свои товары она принесла обратно. Она была так огорчена, что сразу не могла говорить и только лишь после того, как по встревоженному лицу Лонгрена увидела, что он ожидает чего-то значительно худшего действительности, начала рассказывать, водя пальцем по стеклу окна, у которого стала, рассеянно наблюдая море.
        Хозяин игрушечной лавки начал в этот раз с того, что открыл счетную книгу и показал ей, сколько за ними долга. Она содрогнулась, увидев внушительное трехзначное число.  - «Вот сколько вы забрали с декабря,  - сказал торговец,  - а вот посмотри, на сколько продано». И он уперся пальцем в другую цифру, уже из двух знаков.
        - Жалостно и обидно смотреть. Я видела по его лицу, что он груб и сердит. Я с радостью убежала бы, но, честное слово, сил не было от стыда. И он стал говорить: - «Мне, милая, это больше не выгодно. Теперь в моде заграничный товар, все лавки полны им, а эти изделия не берут». Так он сказал. Он говорил еще много чего, но я все перепутала и забыла. Должно быть, он сжалился надо мной, так как посоветовал сходить в «Детский Базар» и «Аладинову Лампу».
        Выговорив самое главное, девушка повернула голову, робко посмотрев на старика. Лонгрен сидел понурясь, сцепив пальцы рук между колен, на которые оперся локтями. Чувствуя взгляд, он поднял голову и вздохнул. Поборов тяжелое настроение, девушка подбежала к нему, устроилась сидеть рядом и, продев свою легкую руку под кожаный рукав его куртки, смеясь и заглядывая отцу снизу в лицо, продолжала с деланным оживлением: - Ничего, это все ничего, ты слушай, пожалуйста. Вот я пошла. Ну-с, прихожу в большой страшеннейший магазин; там куча народа. Меня затолкали; однако я выбралась и подошла к черному человеку в очках. Что я ему сказала, я ничего не помню; под конец он усмехнулся, порылся в моей корзине, посмотрел кое-что, потом снова завернул, как было, в платок и отдал обратно.
        Лонгрен сердито слушал. Он как бы видел свою оторопевшую дочку в богатой толпе у прилавка, зава ленного ценным товаром. Аккуратный человек в очках снисходительно объяснил ей, что он должен разориться, ежели начнет торговать нехитрыми изделиями Лонгрена. Небрежно и ловко ставил он перед ней на прилавок складные модели зданий и железнодорожных мостов; миниатюрные отчетливые автомобили, электрические наборы, аэропланы и двигатели. Все это пахло краской и школой. По всем его словам выходило, что дети в играх только подражают теперь тому, что делают взрослые.
        Ассоль была еще в «Аладиновой Лампе» и в двух других лавках, но ничего не добилась.
        Оканчивая рассказ, она собрала ужинать; поев и выпив стакан крепкого кофе, Лонгрен сказал: - Раз нам не везет, надо искать. Я, может быть, снова поступлю служить - на «Фицроя» или «Палермо». Конечно, они правы,  - задумчиво продолжал он, думая об игрушках.  - Теперь дети не играют, а учатся. Они все учатся, учатся и никогда не начнут жить. Все это так, а жаль, право, жаль. Сумеешь ли ты прожить без меня время одного рейса? Немыслимо оставить тебя одну.
        - Я также могла бы служить вместе с тобой; скажем, в буфете.
        - Нет!  - Лонгрен припечатал это слово ударом ладони по вздрогнувшему столу.  - Пока я жив, ты служить не будешь. Впрочем, есть время подумать.
        Он хмуро умолк. Ассоль примостилась рядом с ним на углу табурета; он видел сбоку, не поворачивая головы, что она хлопочет утешить его, и чуть было не улыбнулся. Но улыбнуться - значило спугнуть и смутить девушку. Она, приговаривая что-то про себя, разгладила его спутанные седые волосы, поцеловала в усы и, заткнув мохнатые отцовские уши своими маленькими тоненькими пальцами, сказала: - «Ну вот, теперь ты не слышишь, что я тебя люблю». Пока она охорашивала его, Лонгрен сидел, крепко сморщившись, как человек, боящийся дохнуть дымом, но, услышав ее слова, густо захохотал.
        - Ты милая,  - просто сказал он и, потрепав девушку по щеке, пошел на берег посмотреть лодку.
        Ассоль некоторое время стояла в раздумье посреди комнаты, колеблясь между желанием отдаться тихой печали и необходимостью домашних забот; затем, вымыв посуду, пересмотрела в шкалу остатки провизии. Она не взвешивала и не мерила, но видела, что с мукой не дотянуть до конца недели, что в жестянке с сахаром виднеется дно, обертки с чаем и кофе почти пусты, нет масла, и единственное, на чем, с некоторой досадой на исключение, отдыхал глаз,  - был мешок картофеля. Затем она вымыла пол и села строчить оборку к переделанной из старья юбке, но тут же вспомнив, что обрезки материи лежат за зеркалом, подошла к нему и взяла сверток; потом взглянула на свое отражение.
        За ореховой рамой в светлой пустоте отраженной комнаты стояла тоненькая невысокая девушка, одетая в дешевый белый муслин с розовыми цветочками. На ее плечах лежала серая шелковая косынка. Полудетское, в светлом загаре, лицо было подвижно и выразительно; прекрасные, несколько серьезные для ее возраста глаза посматривали с робкой сосредоточенностью глубоких душ. Ее неправильное личико могло растрогать тонкой чистотой очертаний; каждый изгиб, каждая выпуклость этого лица, конечно, нашли бы место в множестве женских обликов, но их совокупность, стиль - был совершенно оригинален,  - оригинально мил; на этом мы остановимся. Остальное неподвластно словам, кроме слова «очарование».
        Отраженная девушка улыбнулась так же безотчетно, как и Ассоль. Улыбка вышла грустной; заметив это, она встревожилась, как если бы смотрела на постороннюю. Она прижалась щекой к стеклу, закрыла глаза и тихо погладила зеркало рукой там, где приходилось ее отражение. Рой смутных, ласковых мыслей мелькнул в ней; она выпрямилась, засмеялась и села, начав шить.
        Пока она шьет, посмотрим на нее ближе - вовнутрь. В ней две девушки, две Ассоль, перемешанных в замечательной прекрасной неправильности. Одна была дочь матроса, ремесленника, мастерившая игрушки, другая - живое стихотворение, со всеми чудесами его созвучий и образов, с тайной соседства слов, во всей взаимности их теней и света, падающих от одного на другое. Она знала жизнь в пределах, поставленных ее опыту, но сверх общих явлений видела отраженный смысл иного порядка. Так, всматриваясь в предметы, мы замечаем в них нечто не линейно, но впечатлением - определенно человеческое, и - так же, как человеческое - различное. Нечто подобное тому, что (если удалось) сказали мы этим примером, видела она еще сверх видимого. Без этих тихих завоеваний все просто понятное было чуждо ее душе. Она умела и любила читать, но и в книге читала преимущественно между строк, как жила. Бессознательно, путем своеобразного вдохновения она делала на каждом шагу множество эфирнотонких открытий, невыразимых, но важных, как чистота и тепло. Иногда - и это продолжалось ряд дней - она даже перерождалась; физическое противостояние
жизни проваливалось, как тишина в ударе смычка, и все, что она видела, чем жила, что было вокруг, становилось кружевом тайн в образе повседневности. Не раз, волнуясь и робея, она уходила ночью на морской берег, где, выждав рассвет, совершенно серьезно высматривала корабль с Алыми Парусами. Эти минуты были для нее счастьем; нам трудно так уйти в сказку, ей было бы не менее трудно выйти из ее власти и обаяния.
        В другое время, размышляя обо всем этом, она искренне дивилась себе, не веря, что верила, улыбкой прощая море и грустно переходя к действительности; теперь, сдвигая оборку, девушка припоминала свою жизнь. Там было много скуки и простоты. Одиночество вдвоем, случалось, безмерно тяготило ее, но в ней образовалась уже та складка внутренней робости, та страдальческая морщинка, с которой не внести и не получить оживления. Над ней посмеивались, говоря: - «Она тронутая, не в себе»; она привыкла и к этой боли; девушке случалось даже переносить оскорбления, после чего ее грудь ныла, как от удара. Как женщина, она была непопулярна в Каперне, однако многие подозревали, хотя дико и смутно, что ей дано больше прочих - лишь на другом языке. Капернцы обожали плотных, тяжелых женщин с масляной кожей толстых икр и могучих рук; здесь ухаживали, ляпая по спине ладонью и толкаясь, как на базаре. Тип этого чувства напоминал бесхитростную простоту рева. Ассоль так же подходила к этой решительной среде, как подошло бы людям изысканной нервной жизни общество привидения, обладай оно всем обаянием Ассунты или Аспазии: то,
что от любви,  - здесь немыслимо. Так, в ровном гудении солдатской трубы прелестная печаль скрипки бессильна вывести суровый полк из действий его прямых линий. К тому, что сказано в этих строках, девушка стояла спиной.
        Меж тем, как ее голова мурлыкала песенку жизни, маленькие руки работали прилежно и ловко; откусывая нитку, она смотрела далеко перед собой, но это не мешало ей ровно подвертывать рубец и класть петельный шов с отчетливостью швейной машины. Хотя Лонгрен не возвращался, она не беспокоилась об отце. Последнее время он довольно часто уплывал ночью ловить рыбу или просто проветриться.
        Ее не теребил страх; она знала, что ничего худого с ним не случится. В этом отношении Ассоль была все еще той маленькой девочкой, которая молилась по-своему, дружелюбно лепеча утром: - «Здравствуй, бог!», а вечером: - «Прощай, бог!».
        По ее мнению, такого короткого знакомства с богом было совершенно достаточно для того, чтобы он отстранил несчастье. Она входила и в его положение: бог был вечно занят делами миллионов людей, поэтому к обыденным теням жизни следовало, по ее мнению, относиться с деликатным терпением гостя, который, застав дом полным народа, ждет захлопотавшегося хозяина, ютясь и питаясь по обстоятельствам.
        Кончив шить, Ассоль сложила работу на угловой столик, разделась и улеглась. Огонь был потушен. Она скоро заметила, что нет сонливости; сознание было ясно, как в разгаре дня, даже тьма казалась искусственной, тело, как и сознание, чувствовалось легким, дневным. Сердце отстукивало с быстротой карманных часов; оно билось как бы между подушкой и ухом. Ассоль сердилась, ворочаясь, то сбрасывая одеяло, то завертываясь в него с головой. Наконец, ей удалось вызвать привычное представление, помогающее уснуть: она мысленно бросала камни в светлую воду, смотря на расхождение легчайших кругов. Сон, действительно, как бы лишь ждал этой подачки; он пришел, пошептался с Мери, стоящей у изголовья, и, повинуясь ее улыбке, сказал вокруг: «Шшшш». Ассоль тотчас уснула. Ей снился любимый сон: цветущие деревья, тоска, очарование, песни и таинственные явления, из которых, проснувшись, она припоминала лишь сверканье синей воды, подступающей от ног к сердцу с холодом и восторгом. Увидев все это, она побыла еще несколько времени в невозможной стране, затем проснулась и села.
        Сна не было, как если бы она не засыпала совсем. Чувство новизны, радости и желания что-то сделать согревало ее. Она осмотрелась тем взглядом, каким оглядывают новое помещение. Проник рассвет - не всей ясностью озарения, но тем смутным усилием, в котором можно понимать окружающее. Низ окна был черен; верх просветлел. Извне дома, почти на краю рамы, блестела утренняя звезда. Зная, что теперь не уснет, Ассоль оделась, подошла к окну и, сняв крюк, отвела раму, За окном стояла внимательная чуткая тишина; она как бы наступила только сейчас. В синих сумерках мерцали кусты, подальше спали деревья; веяло духотой и землей.
        Держась за верх рамы, девушка смотрела и улыбалась. Вдруг нечто, подобное отдаленному зову, всколыхнуло ее изнутри и вовне, и она как бы проснулась еще раз от явной действительности к тому, что явнее и несомненнее. С этой минуты ликующее богатство сознания не оставляло ее. Так, понимая, слушаем мы речи людей, но, если повторить сказанное, поймем еще раз, с иным, новым значением. То же было и с ней.
        Взяв старенькую, но на ее голове всегда юную шелковую косынку, она прихватила ее рукою под подбородком, заперла дверь и выпорхнула босиком на дорогу. Хотя было пусто и глухо, но ей казалось, что она звучит как оркестр, что ее могут услышать. Все было мило ей, все радовало ее. Теплая пыль щекотала босые ноги; дышалось ясно и весело. На сумеречном просвете неба темнели крыши и облака; дремали изгороди, шиповник, огороды, сады и нежно видимая дорога. Во всем замечался иной порядок, чем днем,  - тот же, но в ускользнувшем ранее соответствии. Все спало с открытыми глазами, тайно рассматривая проходящую девушку.
        Она шла, чем далее, тем быстрей, торопясь покинуть селение. За Каперной простирались луга; за лугами по склонам береговых холмов росли орешник, тополя и каштаны. Там, где дорога кончилась, переходя в глухую тропу, у ног Ассоль мягко завертелась пушистая черная собака с белой грудью и говорящим напряжением глаз. Собака, узнав Ассоль, повизгивая и жеманно виляя туловищем, пошла рядом, молча соглашаясь с девушкой в чем-то понятном, как «я» и «ты». Ассоль, посматривая в ее сообщительные глаза, была твердо уверена, что собака могла бы заговорить, не будь у нее тайных причин молчать. Заметив улыбку спутницы, собака весело сморщилась, вильнула хвостом и ровно побежала вперед, но вдруг безучастно села, деловито выскребла лапой ухо, укушенное своим вечным врагом, и побежала обратно.
        Ассоль проникла в высокую, брызгающую росой луговую траву; держа руку ладонью вниз над ее метелками, она шла, улыбаясь струящемуся прикосновению.
        Засматривая в особенные лица цветов, в путаницу стеблей, она различала там почти человеческие намеки - позы, усилия, движения, черты и взгляды; ее не удивила бы теперь процессия полевых мышей, бал сусликов или грубое веселье ежа, пугающего спящего гнома своим фуканьем. И точно, еж, серея, выкатился перед ней на тропинку.  - «Фук-фук»,  - отрывисто сказал он с сердцем, как извозчик на пешехода. Ассоль говорила с теми, кого понимала и видела.  - «Здравствуй, больной,  - сказала она лиловому ирису, пробитому до дыр червем.  - Необходимо посидеть дома»,  - это относилось к кусту, застрявшему среди тропы и потому обдерганному платьем прохожих. Большой жук цеплялся за колокольчик, сгибая растение и сваливаясь, но упрямо толкаясь лапками.  - «Стряхни толстого пассажира»,  - посоветовала Ассоль. Жук, точно, не удержался и с треском полетел в сторону. Так, волнуясь, трепеща и блестя, она подошла к склону холма, скрывшись в его зарослях от лугового пространства, но окруженная теперь истинными своими друзьями, которые - она знала это - говорят басом.
        То были крупные старые деревья среди жимолости и орешника. Их свисшие ветви касались верхних листьев кустов. В спокойно тяготеющей крупной листве каштанов стояли белые шишки цветов, их аромат мешался с запахом росы и смолы. Тропинка, усеянная выступами скользких корней, то падала, то взбиралась на склон. Ассоль чувствовала себя, как дома; здоровалась с деревьями, как с людьми, то есть пожимая их широкие листья. Она шла, шепча то мысленно, то словами: «Вот ты, вот другой ты; много же вас, братцы мои! Я иду, братцы, спешу, пустите меня. Я вас узнаю всех, всех помню и почитаю». «Братцы» величественно гладили ее чем могли - листьями - и родственно скрипели в ответ. Она выбралась, перепачкав ноги землей, к обрыву над морем и встала на краю обрыва, задыхаясь от поспешной ходьбы. Глубокая непобедимая вера, ликуя, пенилась и шумела в ней. Она разбрасывала ее взглядом за горизонт, откуда легким шумом береговой волны возвращалась она обратно, гордая чистотой полета. Тем временем море, обведенное по горизонту золотой нитью, еще спало; лишь под обрывом, в лужах береговых ям, вздымалась и опадала вода.
Стальной у берега цвет спящего океана переходил в синий и черный. За золотой нитью небо, вспыхивая, сияло огромным веером света; белые облака тронулись слабым румянцем. Тонкие, божественные цвета светились в них. На черной дали легла уже трепетная снежная белизна; пена блестела, и багровый разрыв, вспыхнув средь золотой нити, бросил по океану, к ногам Ассоль, алую рябь.
        Она села, подобрав ноги, с руками вокруг колен. Внимательно наклоняясь к морю, смотрела она на горизонт большими глазами, в которых не осталось уже ничего взрослого,  - глазами ребенка. Все, чего она ждала так долго и горячо, делалось там - на краю света. Она видела в стране далеких пучин подводный холм; от поверхности его струились вверх вьющиеся растения; среди их круглых листьев, пронизанных у края стеблем, сияли причудливые цветы. Верхние листья блестели на поверхности океана; тот, кто ничего не знал, как знала Ассоль, видел лишь трепет и блеск.
        Из заросли поднялся корабль; он всплыл и остановился по самой середине зари. Из этой дали он был виден ясно, как облака. Разбрасывая веселье, он пылал, как вино, роза, кровь, уста, алый бархат и пунцовый огонь. Корабль шёл прямо к Ассоль. Крылья пены трепетали под мощным напором его киля; уже встав, девушка прижала руки к груди, как чудная игра света перешла в зыбь; взошло солнце, и яркая полнота утра сдернула покровы с всего, что еще нежилось, потягиваясь на сонной земле.
        Девушка вздохнула и осмотрелась. Музыка смолкла, но Ассоль была еще во власти ее звонкого хора. Это впечатление постепенно ослабевало, затем стало воспоминанием и, наконец, просто усталостью. Она легла на траву, зевнула и, блаженно закрыв глаза, уснула - по-настоящему, крепким, как молодой орех, сном, без заботы и сновидений.
        Ее разбудила муха, бродившая по голой ступне. Беспокойно повертев ножкой, Ассоль проснулась; сидя, закалывала она растрепанные волосы, поэтому кольцо Грэя напомнило о себе, но считая его не более, как стебельком, застрявшим меж пальцев, она распрямила их; так как помеха не исчезла, она нетерпеливо поднесла руку к глазам и выпрямилась, мгновенно вскочив с силой брызнувшего фонтана.
        На ее пальце блестело лучистое кольцо Грэя, как на чужом,  - своим не могла признать она в этот момент, не чувствовала палец свой.  - «Чья это шутка? Чья шутка?  - стремительно вскричала она.  - Разве я сплю? Может быть, нашла и забыла?». Схватив левой рукой правую, на которой было кольцо, с изумлением осматривалась она, пытая взглядом море и зеленые заросли; но никто не шевелился, никто не притаился в кустах, и в синем, далеко озаренном море не было никакого знака, и румянец покрыл Ассоль, а голоса сердца сказали вещее «да». Не было объяснений случившемуся, но без слов и мыслей находила она их в странном чувстве своем, и уже близким ей стало кольцо. Вся дрожа, сдернула она его с пальца; держа в пригоршне, как воду, рассмотрела его она - всею душою, всем сердцем, всем ликованием и ясным суеверием юности, затем, спрятав за лиф, Ассоль уткнула лицо в ладони, из-под которых неудержимо рвалась улыбка, и, опустив голову, медленно пошла обратной дорогой.
        Так,  - случайно, как говорят люди, умеющие читать и писать,  - Грэй и Ассоль нашли друг друга утром летнего дня, полного неизбежности.

        V. БОЕВЫЕ ПРИГОТОВЛЕНИЯ

        Когда Грэй поднялся на палубу «Секрета», он несколько минут стоял неподвижно, поглаживая рукой голову сзади на лоб, что означало крайнее замешательство. Рассеянность - облачное движение чувств - отражалась в его лице бесчувственной улыбкой лунатика. Его помощник Пантен шел в это время по шканцам с тарелкой жареной рыбы; увидев Грэя, он заметил странное состояние капитана.
        - Вы, быть может, ушиблись?  - осторожно спросил он.  - Где были? Что видели? Впрочем, это, конечно, ваше дело. Маклер предлагает выгодный фрахт; с премией. Да что с вами такое?..
        - Благодарю,  - сказал Грэй, вздохнув,  - как развязанный.  - Мне именно недоставало звуков вашего простого, умного голоса. Это как холодная вода. Пантен, сообщите людям, что сегодня мы поднимаем якорь и переходим в устье Лилианы, миль десять отсюда. Ее течение перебито сплошными мелями. Проникнуть в устье можно лишь с моря. Придите за картой. Лоцмана не брать. Пока все… Да, выгодный фрахт мне нужен как прошлогодний снег. Можете передать это маклеру. Я отправляюсь в город, где пробуду до вечера.
        - Что же случилось?
        - Решительно ничего, Пантен. Я хочу, чтобы вы приняли к сведению мое желание избегать всяких расспросов. Когда наступит момент, я сообщу вам, в чем дело. Матросам скажите, что предстоит ремонт; что местный док занят.
        - Хорошо,  - бессмысленно сказал Пантен в спину уходящего Грэя.  - Будет исполнено.
        Хотя распоряжения капитана были вполне толковы, помощник вытаращил глаза и беспокойно помчался с тарелкой к себе в каюту, бормоча: «Пантен, тебя озадачили. Не хочет ли он попробовать контрабанды? Не выступаем ли мы под черным флагом пирата?» Но здесь Пантен запутался в самых диких предположениях. Пока он нервически уничтожал рыбу, Грэй спустился в каюту, взял деньги и, переехав бухту, появился в торговых кварталах Лисса.
        Теперь он действовал уже решительно и покойно, до мелочи зная все, что предстоит на чудном пути. Каждое движение - мысль, действие - грели его тонким наслаждением художественной работы. Его план сложился мгновенно и выпукло. Его понятия о жизни подверглись тому последнему набегу резца, после которого мрамор спокоен в своем прекрасном сиянии.
        Грэй побывал в трех лавках, придавая особенное значение точности выбора, так как мысленно видел уже нужный цвет и оттенок. В двух первых лавках ему показали шелка базарных цветов, предназначенные удовлетворить незатейливое тщеславие; в третьей он нашел образцы сложных эффектов. Хозяин лавки радостно суетился, выкладывая залежавшиеся материи, но Грэй был серьезен, как анатом. Он терпеливо разбирал свертки, откладывал, сдвигал, развертывал и смотрел на свет такое множество алых полос, что прилавок, заваленный ими, казалось, вспыхнет. На носок сапога Грэя легла пурпурная волна; на его руках и лице блестел розовый отсвет. Роясь в легком сопротивлении шелка, он различал цвета: красный, бледный розовый и розовый темный, густые закипи вишневых, оранжевых и мрачно-рыжих тонов; здесь были оттенки всех сил и значений, различные - в своем мнимом родстве, подобно словам: «очаровательно» - «прекрасно» - «великолепно» - «совершенно»; в складках таились намеки, недоступные языку зрения, но истинный алый цвет долго не представлялся глазам нашего капитана; что приносил лавочник, было хорошо, но не вызывало ясного
и твердого «да». Наконец, один цвет привлек обезоруженное внимание покупателя; он сел в кресло к окну, вытянул из шумного шелка длинный конец, бросил его на колени и, развалясь, с трубкой в зубах, стал созерцательно неподвижен.
        Этот совершенно чистый, как алая утренняя струя, полный благородного веселья и царственности цвет являлся именно тем гордым цветом, какой разыскивал Грэй. В нем не было смешанных оттенков огня, лепестков мака, игры фиолетовых или лиловых намеков; не было также ни синевы, ни тени - ничего, что вызывает сомнение. Он рдел, как улыбка, прелестью духовного отражения. Грэй так задумался, что позабыл о хозяине, ожидавшем за его спиной с напряжением охотничьей собаки, сделавшей стойку. Устав ждать, торговец напомнил о себе треском оторванного куска материи.
        - Довольно образцов,  - сказал Грэй, вставая,  - этот шелк я беру.
        - Весь кусок?  - почтительно сомневаясь, спросил торговец. Но Грэй молча смотрел ему в лоб, отчего хозяин лавки сделался немного развязнее.  - В таком случае, сколько метров?
        Грэй кивнул, приглашая повременить, и высчитал карандашом на бумаге требуемое количество.
        - Две тысячи метров.  - Он с сомнением осмотрел полки.  - Да, не более двух тысяч метров.
        - Две?  - сказал хозяин, судорожно подскакивая, как пружинный.  - Тысячи? Метров? Прошу вас сесть, капитан. Не желаете ли взглянуть, капитан, образцы новых материй? Как вам будет угодно. Вот спички, вот прекрасный табак; прошу вас. Две тысячи… две тысячи по.  - Он сказал цену, имеющую такое же отношение к настоящей, как клятва к простому «да», но Грэй был доволен, так как не хотел ни в чем торговаться.  - Удивительный, наилучший шелк,  - продолжал лавочник,  - товар вне сравнения, только у меня найдете такой.
        Когда он наконец весь изошел восторгом, Грэй договорился с ним о доставке, взяв на свой счет издержки, уплатил по счету и ушел, провожаемый хозяином с почестями китайского короля. Тем временем через улицу от того места, где была лавка, бродячий музыкант, настроив виолончель, заставил ее тихим смычком говорить грустно и хорошо; его товарищ, флейтист, осыпал пение струи лепетом горлового свиста; простая песенка, которою они огласили дремлющий в жаре двор, достигла ушей Грэя, и тотчас он понял, что следует ему делать дальше. Вообще все эти дни он был на той счастливой высоте духовного зрения, с которой отчетливо замечались им все намеки и подсказы действительности; услыша заглушаемые ездой экипажей звуки, он вошел в центр важнейших впечатлений и мыслей, вызванных, сообразно его характеру, этой музыкой, уже чувствуя, почему и как выйдет хорошо то, что придумал. Миновав переулок, Грэй прошел в ворота дома, где состоялось музыкальное выступление. К тому времени музыканты собрались уходить; высокий флейтист с видом забитого достоинства благодарно махал шляпой тем окнам, откуда вылетали монеты. Виолончель
уже вернулась под мышку своего хозяина; тот, вытирая вспотевший лоб, дожидался флейтиста.
        - Ба, да это ты, Циммер!  - сказал ему Грэй, признавая скрипача, который по вечерам веселил своей прекрасной игрой моряков, гостей трактира «Деньги на бочку».  - Как же ты изменил скрипке?
        - Досточтимый капитан,  - самодовольно возразил Циммер,  - я играю на всем, что звучит и трещит. В молодости я был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке по вечерам, то есть как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, а? Виолончель - это моя Кармен, а скрипка.
        - Ассоль,  - сказал Грэй. Циммер не расслышал.
        - Да,  - кивнул он,  - соло на тарелках или медных трубочках - Другое дело. Впрочем, что мне?! Пусть кривляются паяцы искусства - я знаю, что в скрипке и виолончели всегда отдыхают феи.
        - А что скрывается в моем «тур-лю-рлю»?  - спросил подошедший флейтист, рослый детина с бараньими голубыми глазами и белокурой бородой.  - Ну-ка, скажи?
        - Смотря по тому, сколько ты выпил с утра. Иногда - птица, иногда - спиртные пары. Капитан, это мой компаньон Дусс; я говорил ему, как вы сорите золотом, когда пьете, и он заочно влюблен в вас.
        - Да,  - сказал Дусс,  - я люблю жест и щедрость. Но я хитер, не верьте моей гнусной лести.
        - Вот что,  - сказал, смеясь, Грэй.  - У меня мало времени, а дело не терпит. Я предлагаю вам хорошо заработать. Соберите оркестр, но не из щеголей с парадными лицами мертвецов, которые в музыкальном буквоедстве или - что еще хуже - в звуковой гастрономии забыли о душе музыки и тихо мертвят эстрады своими замысловатыми шумами,  - нет. Соберите своих, заставляющих плакать простые сердца кухарок и лакеев; соберите своих бродяг. Море и любовь не терпят педантов. Я с удовольствием посидел бы с вами, и даже не с одной бутылкой, но нужно идти. У меня много дела. Возьмите это и пропейте за букву А. Если вам нравится мое предложение, приезжайте повечеру на «Секрет», он стоит неподалеку от головной дамбы.
        - Согласен!  - вскричал Циммер, зная, что Грэй платит, как царь.  - Дусс, кланяйся, скажи «да» и верти шляпой от радости! Капитан Грэй хочет жениться!
        - Да,  - просто сказал Грэй.  - Все подробности я вам сообщу на «Секрете». Вы же…
        - За букву А!  - Дусс, толкнув локтем Циммера, подмигнул Грэю.  - Но… как много букв в алфавите! Пожалуйте что-нибудь и на фиту…
        Грэй дал еще денег. Музыканты ушли. Тогда он зашел в комиссионную контору и дал тайное поручение за крупную сумму - выполнить срочно, в течение шести дней. В то время, как Грэй вернулся на свой корабль, агент конторы уже садился на пароход. К вечеру привезли шелк; пять парусников, нанятых Грэем, поместились с матросами; еще не вернулся Летика и не прибыли музыканты; в ожидании их Грэй отправился потолковать с Пантеном.
        Следует заметить, что Грэй в течение нескольких лет плавал с одним составом команды. Вначале капитан удивлял матросов капризами неожиданных рейсов, остановок - иногда месячных - в самых неторговых и безлюдных местах, но постепенно они прониклись «грэизмом» Грэя. Он часто плавал с одним балластом, отказываясь брать выгодный фрахт только потому, что не нравился ему предложенный груз. Никто не мог уговорить его везти мыло, гвозди, части машин и другое, что мрачно молчит в трюмах, вызывая безжизненные представления скучной необходимости. Но он охотно грузил фрукты, фарфор, животных, пряности, чай, табак, кофе, шелк, ценные породы деревьев: черное, сандал, пальму. Все это отвечало аристократизму его воображения, создавая живописную атмосферу; не удивительно, что команда «Секрета», воспитанная, таким образом, в духе своеобразности, посматривала несколько свысока на все иные суда, окутанные дымом плоской наживы. Все-таки этот раз Грэй встретил вопросы в физиономиях; самый тупой матрос отлично знал, что нет надобности производить ремонт в русле лесной реки.
        Пантен, конечно, сообщил им приказание Грэя; когда тот вошел, помощник его докуривал шестую сигару, бродя по каюте, ошалев от дыма и натыкаясь на стулья. Наступал вечер; сквозь открытый иллюминатор торчала золотистая балка света, в которой вспыхнул лакированный козырек капитанской фуражки.
        - Все готово,  - мрачно сказал Пантен.  - Если хотите, можно поднимать якорь.
        - Вы должны бы, Пантен, знать меня несколько лучше,  - мягко заметил Грэй.
        - Нет тайны в том, что я делаю. Как только мы бросим якорь на дно Лилианы, я расскажу все, и вы не будете тратить так много спичек на плохие сигары. Ступайте, снимайтесь с якоря.
        Пантен, неловко усмехаясь, почесал бровь.
        - Это, конечно, так,  - сказал он.  - Впрочем, я ничего. Когда он вышел, Грэй посидел несколько времени, неподвижно смотря в полуоткрытую дверь, затем перешел к себе. Здесь он то сидел, то ложился; то, прислушиваясь к треску брашпиля, выкатывающего громкую цепь, собирался выйти на бак, но вновь задумывался и возвращался к столу, чертя по клеенке пальцем прямую быструю линию. Удар кулаком в дверь вывел его из маниакального состояния; он повернул ключ, впустив Летику. Матрос, тяжело дыша, остановился с видом гонца, вовремя Предупредившего казнь.
        - «Летика, Летика»,  - сказал я себе,  - быстро заговорил он,  - когда я с кабельного мола увидел, как танцуют вокруг брашпиля наши ребята, поплевывая в ладони. У меня глаз, как у орла. И я полетел; я так дышал на лодочника, что человек вспотел от волнения. Капитан, вы хотели оставить меня на берегу?
        - Летика,  - сказал Грэй, присматриваясь к его красным глазам,  - я ожидал тебя не позже утра. Лил ли ты на затылок холодную воду?
        - Лил. Не столько, сколько было принято внутрь, но лил. Все сделано.
        - Говори.  - Не стоит говорить, капитан; вот здесь все записано. Берите и читайте. Я очень старался. Я уйду.
        - Куда?
        - Я вижу по укоризне глаз ваших, что еще мало лил на затылок холодной воды.
        Он повернулся и вышел с странными движениями слепого. Грэй развернул бумажку; карандаш, должно быть, дивился, когда выводил по ней эти чертежи, напоминающие расшатанный забор. Вот что писал Летика: «Сообразно инструкции. После пяти часов ходил по улице. Дом с серой крышей, по два окна сбоку; при нем огород. Означенная особа приходила два раза: за водой раз, за щепками для плиты два. По наступлении темноты проник взглядом в окно, но ничего не увидел по причине занавески».
        Затем следовало несколько указаний семейного характера, добытых Летикой, видимо, путем застольного разговора, так как меморий заканчивался, несколько неожиданно, словами: «В счет расходов приложил малость своих».
        Но существо этого донесения говорило лишь о том, что мы знаем из первой главы. Грэй положил бумажку в стол, свистнул вахтенного и послал за Пантеном, но вместо помощника явился боцман Атвуд, обдергивая засученные рукава.
        - Мы ошвартовались у дамбы,  - сказал он.  - Пантен послал узнать, что вы хотите. Он занят: на него напали там какие-то люди с трубами, барабанами и другими скрипками. Вы звали их на «Секрет»? Пантен просит вас прийти, говорит, у него туман в голове.
        - Да, Атвуд,  - сказал Грэй,  - я, точно, звал музыкантов; подите, скажите им, чтобы шли пока в кубрик. Далее будет видно, как их устроить. Атвуд, скажите им и команде, что я выйду на палубу через четверть часа. Пусть соберутся; вы и Пантен, разумеется, тоже послушаете меня.
        Атвуд взвел, как курок, левую бровь, постоял боком у двери и вышел. Эти десять минут Грэй провел, закрыв руками лицо; он ни к чему не приготовлялся и ничего не рассчитывал, но хотел мысленно помолчать. Тем временем его ждали уже все, нетерпеливо и с любопытством, полным догадок. Он вышел и увидел по лицам ожидание невероятных вещей, но так как сам находил совершающееся вполне естественным, то напряжение чужих душ отразилось в нем легкой досадой.
        - Ничего особенного,  - сказал Грэй, присаживаясь на трап мостика.  - Мы простоим в устье реки до тех пор, пока не сменим весь такелаж. Вы видели, что привезен красный шелк; из него под руководством парусного мастера Блента смастерят «Секрету» новые паруса. Затем мы отправимся, но куда - не скажу; во всяком случае, недалеко отсюда. Я еду к жене. Она еще не жена мне, но будет ею. Мне нужны алые паруса, чтобы еще издали, как условлено с нею, она заметила нас. Вот и все. Как видите, здесь нет ничего таинственного. И довольно об этом.
        - Да,  - сказал Атвуд, видя по улыбающимся лицам матросов, что они приятно озадачены и не решаются говорить.  - Так вот в чем дело, капитан… Не нам, конечно, судить об этом. Как желаете, так и будет. Я поздравляю вас.
        - Благодарю!  - Грэй сильно сжал руку боцмана, но тот, сделав невероятное усилие, ответил таким пожатием, что капитан уступил. После этого подошли все, сменяя друг друга застенчивой теплотой взгляда и бормоча поздравления. Никто не крикнул, не зашумел - нечто не совсем простое чувствовали матросы в отрывистых словах капитана. Пантен облегченно вздохнул и повеселел - его душевная тяжесть растаяла. Один корабельный плотник остался чем-то недоволен: вяло подержав руку Грэя, он мрачно спросил: - Как это вам пришло в голову, капитан?
        - Как удар твоего топора,  - сказал Грэй.  - Циммер! Покажи своих ребятишек.
        Скрипач, хлопая по спине музыкантов, вытолкнул семь человек, одетых крайне неряшливо.
        - Вот,  - сказал Циммер,  - это - тромбон; не играет, а палит, как из пушки. Эти два безусых молодца - фанфары; как заиграют, так сейчас же хочется воевать. Затем кларнет, корнет-а-пистон и вторая скрипка. Все они - великие мастера обнимать резвую приму, то есть меня. А вот и главный хозяин нашего веселого ремесла - Фриц, барабанщик. У барабанщиков, знаете, обычно - разочарованный вид, но этот бьет с достоинством, с увлечением. В его игре есть что-то открытое и прямое, как его палки. Так ли все сделано, капитан Грэй?
        - Изумительно,  - сказал Грэй.  - Всем вам отведено место в трюме, который на этот раз, значит, будет погружен разными «скерцо», «адажио» и «фортиссимо». Разойдитесь. Пантен, снимайте швартовы, трогайтесь. Я вас сменю через два часа.
        Этих двух часов он не заметил, так как они прошли все в той же внутренней музыке, не оставлявшей его сознания, как пульс не оставляет артерий. Он думал об одном, хотел одного, стремился к одному. Человек действия, он мысленно опережал ход событий, жалея лишь о том, что ими нельзя двигать так же просто и скоро, как шашками. Ничто в спокойной наружности его не говорило о том напряжении чувства, гул которого, подобно гулу огромного колокола, бьющего над головой, мчался во всем его существе оглушительным нервным стоном. Это довело его, наконец, до того, что он стал считать мысленно: «Один», два… тридцать…» и так далее, пока не сказал «тысяча». Такое упражнение подействовало: он был способен наконец взглянуть со стороны на все предприятие. Здесь несколько удивило его то, что он не может представить внутреннюю Ассоль, так как даже не говорил с ней. Он читал где-то, что можно, хотя бы смутно, понять человека, если, вообразив себя этим человеком, скопировать выражение его лица. Уже глаза Грэя начали принимать несвойственное им странное выражение, а губы под усами складываться в слабую, кроткую улыбку,
как, опомнившись, он расхохотался и вышел сменить Пантена.
        Было темно. Пантен, подняв воротник куртки, ходил у компаса, говоря рулевому: «Лево четверть румба; лево. Стой: еще четверть». «Секрет» шел с половиною парусов при попутном ветре.
        - Знаете,  - сказал Пантен Грэю,  - я доволен.
        - Чем?
        - Тем же, чем и вы. Я все понял. Вот здесь, на мостике.  - Он хитро подмигнул, светя улыбке огнем трубки.
        - Ну-ка,  - сказал Грэй, внезапно догадавшись, в чем дело,  - что вы там поняли?  - Лучший способ провезти контрабанду,  - шепнул Пантен.  - Всякий может иметь такие паруса, какие хочет. У вас гениальная голова, Грэй!
        - Бедный Пантен!  - сказал капитан, не зная, сердиться или смеяться.  - Ваша догадка остроумна, но лишена всякой основы. Идите спать. Даю вам слово, что вы ошибаетесь. Я делаю то, что сказал.
        Он отослал его спать, сверился с направлением курса и сел. Теперь мы его оставим, так как ему нужно быть одному.

        VI. АССОЛЬ ОСТАЕТСЯ ОДНА

        Лонгрен провел ночь в море; он не спал, не ловил, а шел под парусом без определенного направления, слушая плеск воды, смотря в тьму, обветриваясь и думая. В тяжелые часы жизни ничто так не восстанавливало силы его души, как эти одинокие блужданья. Тишина, только тишина и безлюдье - вот что нужно было ему для того, чтобы все самые слабые и спутанные голоса внутреннего мира зазвучали понятно. Эту ночь он думал о будущем, о бедности, об Ассоль. Ему было крайне трудно покинуть ее даже на время; кроме того, он боялся воскресить утихшую боль. Быть может, поступив на корабль, он снова вообразит, что там, в Каперне его ждет не умиравший никогда друг, и возвращаясь, он будет подходить к дому с горем мертвого ожидания. Мери никогда больше не выйдет из дверей дома. Но он хотел, чтобы у Ассоль было что есть, решив поэтому поступить так, как приказывает забота.
        Когда Лонгрен вернулся, девушки еще не было дома. Ее ранние прогулки не смущали отца; на этот раз однако в его ожидании была легкая напряженность. Похаживая из угла в угол, он на повороте вдруг сразу увидел Ассоль; вошедшая стремительно и неслышно, она молча остановилась перед ним, почти испугав его светом взгляда, отразившего возбуждение. Казалось, открылось ее второе лицо - то истинное лицо человека, о котором обычно говорят только глаза. Она молчала, смотря в лицо Лонгрену так непонятно, что он быстро спросил: - Ты больна?
        Она не сразу ответила. Когда смысл вопроса коснулся наконец ее духовного слуха, Ассоль встрепенулась, как ветка, тронутая рукой, и засмеялась долгим, ровным смехом тихого торжества. Ей надо было сказать что-нибудь, но, как всегда, не требовалось придумывать - что именно; она сказала: - Нет, я здорова… Почему ты так смотришь? Мне весело. Верно, мне весело, но это оттого, что день так хорош. А что ты надумал? Я уж вижу по твоему лицу, что ты что-то надумал.
        - Что бы я ни надумал,  - сказал Лонгрен, усаживая девушку на колени,  - ты, я знаю, поймешь, в чем дело. Жить нечем. Я не пойду снова в дальнее плавание, а поступлю на почтовый пароход, что ходит между Кассетом и Лиссом.
        - Да,  - издалека сказала она, силясь войти в его заботы и дело, но ужасаясь, что бессильна перестать радоваться.  - Это очень плохо. Мне будет скучно. Возвратись поскорей.  - Говоря так, она расцветала неудержимой улыбкой.  - Да, поскорей, милый; я жду.
        - Ассоль!  - сказал Лонгрен, беря ладонями ее лицо и поворачивая к себе.  - Выкладывай, что случилось?
        Она почувствовала, что должна выветрить его тревогу, и, победив ликование, сделалась серьезно-внимательной, только в ее глазах блестела еще новая жизнь.
        - «Ты странный,  - сказала она.  - Решительно ничего. Я собирала орехи.»
        Лонгрен не вполне поверил бы этому, не будь он так занят своими мыслями. Их разговор стал деловым и подробным. Матрос сказал дочери, чтобы она уложила его мешок; перечислил все необходимые вещи и дал несколько советов.
        - Я вернусь домой дней через десять, а ты заложи мое ружье и сиди дома. Если кто захочет тебя обидеть, скажи: - «Лонгрен скоро вернется». Не думай и не беспокойся обо мне; худого ничего не случится.
        После этого он поел, крепко поцеловал девушку и, вскинув мешок за плечи, вышел на городскую дорогу. Ассоль смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом; затем вернулась. Немало домашних работ предстояло ей, но она забыла об этом. С интересом легкого удивления осматривалась она вокруг, как бы уже чужая этому дому, так влитому в сознание с детства, что, казалось, всегда носила его в себе, а теперь выглядевшему подобно родным местам, посещенным спустя ряд лет из круга жизни иной. Но что-то недостойное почудилось ей в этом своем отпоре, что-то неладное. Она села к столу, на котором Лонгрен мастерил игрушки, и попыталась приклеить руль к корме; смотря на эти предметы, невольно увидела она их большими, настоящими; все, что случилось утром, снова поднялось в ней дрожью волнения, и золотое кольцо, величиной с солнце, упало через море к ее ногам.
        Не усидев, она вышла из дома и пошла в Лисе. Ей совершенно нечего было там делать; она не знала, зачем идет, но не идти - не могла. По дороге ей встретился пешеход, желавший разведать какое-то направление; она толково объяснила ему, что нужно, и тотчас же забыла об этом.
        Всю длинную дорогу миновала она незаметно, как если бы несла птицу, поглотившую все ее нежное внимание. У города она немного развлеклась шумом, летевшим с его огромного круга, но он был не властен над ней, как раньше, когда, пугая и забивая, делал ее молчаливой трусихой. Она противостояла ему. Она медленно прошла кольцеобразный бульвар, пересекая синие тени деревьев, доверчиво и легко взглядывая на лица прохожих, ровной походкой, полной уверенности. Порода наблюдательных людей в течение дня замечала неоднократно неизвестную, странную на взгляд девушку, проходящую среди яркой толпы с видом глубокой задумчивости. На площади она подставила руку струе фонтана, перебирая пальцами среди отраженных брызг; затем, присев, отдохнула и вернулась на лесную дорогу. Обратный путь она сделала со свежей душой, в настроении мирном и ясном, подобно вечерней речке, сменившей, наконец, пестрые зеркала дня ровным в тени блеском. Приближаясь к селению, она увидала того самого угольщика, которому померещилось, что у него зацвела корзина; он стоял возле повозки с двумя неизвестными мрачными людьми, покрытыми сажей и
грязью. Ассоль обрадовалась.  - Здравствуй. Филипп,  - сказала она,  - что ты здесь делаешь?
        - Ничего, муха. Свалилось колесо; я его поправил, теперь покуриваю да калякаю с нашими ребятами. Ты откуда?
        Ассоль не ответила.
        - Знаешь, Филипп,  - заговорила она,  - я тебя очень люблю, и потому скажу только тебе. Я скоро уеду; наверное, уеду совсем. Ты не говори никому об этом.
        - Это ты хочешь уехать? Куда же ты собралась?  - изумился угольщик, вопросительно раскрыв рот, отчего его борода стала длиннее.
        - Не знаю.  - Она медленно осмотрела поляну под вязом, где стояла телега,  - зеленую в розовом вечернем свете траву, черных молчаливых угольщиков и, подумав, прибавила: - Все это мне неизвестно. Я не знаю ни дня, ни часа и даже не знаю, куда. Больше ничего не скажу. Поэтому, на всякий случай,  - прощай; ты часто меня возил.
        Она взяла огромную черную руку и привела ее в состояние относительного трясения. Лицо рабочего разверзло трещину неподвижной улыбки. Девушка кивнула, повернулась и отошла. Она исчезла так быстро, что Филипп и его приятели не успели повернуть голову.
        - Чудеса,  - сказал угольщик,  - поди-ка, пойми ее.  - Что-то с ней сегодня… такое и прочее.
        - Верно,  - поддержал второй,  - не то она говорит, не то - уговаривает. Не наше дело.
        - Не наше дело,  - сказал и третий, вздохнув. Затем все трое сели в повозку и, затрещав колесами по каменистой дороге, скрылись в пыли.

        VII. АЛЫЙ «СЕКРЕТ»

        Был белый утренний час; в огромном лесу стоял тонкий пар, полный странных видений. Неизвестный охотник, только что покинувший свой костер, двигался вдоль реки; сквозь деревья сиял просвет ее воздушных пустот, но прилежный охотник не подходил к ним, рассматривая свежий след медведя, направляющийся к горам.
        Внезапный звук пронесся среди деревьев с неожиданностью тревожной погони; это запел кларнет. Музыкант, выйдя на палубу, сыграл отрывок мелодии, полной печального, протяжного повторения. Звук дрожал, как голос, скрывающий горе; усилился, улыбнулся грустным переливом и оборвался. Далекое эхо смутно напевало ту же мелодию.
        Охотник, отметив след сломанной веткой, пробрался к воде. Туман еще не рассеялся; в нем гасли очертания огромного корабля, медленно повертывающегося к устью реки. Его свернутые паруса ожили, свисая фестонами, расправляясь и покрывая мачты бессильными щитами огромных складок; слышались голоса и шаги. Береговой ветер, пробуя дуть, лениво теребил паруса; наконец, тепло солнца произвело нужный эффект; воздушный напор усилился, рассеял туман и вылился по реям в легкие алые формы, полные роз. Розовые тени скользили по белизне мачт и снастей, все было белым, кроме раскинутых, плавно двинутых парусов цвета глубокой радости.
        Охотник, смотревший с берега, долго протирал глаза, пока не убедился, что видит именно так, а не иначе. Корабль скрылся за поворотом, а он все еще стоял и смотрел; затем, молча пожав плечами, отправился к своему медведю.
        Пока «Секрет» шел руслом реки, Грэй стоял у штурвала, не доверяя руля матросу - он боялся мели. Пантен сидел рядом, в новой суконной паре, в новой блестящей фуражке, бритый и смиренно надутый. Он по-прежнему не чувствовал никакой связи между алым убранством и прямой целью Грэя.
        - Теперь,  - сказал Грэй,  - когда мои паруса рдеют, ветер хорош, а в сердце моем больше счастья, чем у слона при виде небольшой булочки, я попытаюсь настроить вас своими мыслями, как обещал в Лиссе. Заметьте - я не считаю вас глупым или упрямым, нет; вы образцовый моряк, а это много стоит. Но вы, как и большинство, слушаете голоса всех нехитрых истин сквозь толстое стекло жизни; они кричат, но, вы не услышите. Я делаю то, что существует, как старинное представление о прекрасном-несбыточном, и что, по существу, так же сбыточно и возможно, как загородная прогулка. Скоро вы увидите девушку, которая не может, не должна иначе выйти замуж, как только таким способом, какой развиваю я на ваших глазах.
        Он сжато передал моряку то, о чем мы хорошо знаем, закончив объяснение так: - Вы видите, как тесно сплетены здесь судьба, воля и свойство характеров; я прихожу к той, которая ждет и может ждать только меня, я же не хочу никого другого, кроме нее, может быть именно потому, что благодаря ей я понял одну нехитрую истину. Она в том, чтобы делать так называемые чудеса своими руками. Когда для человека главное - получать дражайший пятак, легко дать этот пятак, но, когда душа таит зерно пламенного растения - чуда, сделай ему это чудо, если ты в состоянии. Новая душа будет у него и новая у тебя. Когда начальник тюрьмы сам выпустит заключенного, когда миллиардер подарит писцу виллу, опереточную певицу и сейф, а жокей хоть раз попридержит лошадь ради другого коня, которому не везет,  - тогда все поймут, как это приятно, как невыразимо чудесно. Но есть не меньшие чудеса: улыбка, веселье, прощение, и - вовремя сказанное, нужное слово. Владеть этим - значит владеть всем. Что до меня, то наше начало - мое и Ассоль - останется нам навсегда в алом отблеске парусов, созданных глубиной сердца, знающего, что такое
любовь. Поняли вы меня?
        - Да, капитан.  - Пантен крякнул, вытерев усы аккуратно сложенным чистым платочком.  - Я все понял. Вы меня тронули. Пойду я вниз и попрошу прощения у Никса, которого вчера ругал за потопленное ведро. И дам ему табаку - свой он проиграл в карты.
        Прежде чем Грэй, несколько удивленный таким быстрым практическим результатом своих слов, успел что-либо сказать, Пантен уже загремел вниз по трапу и где-то отдаленно вздохнул. Грэй оглянулся, посмотрев вверх; над ним молча рвались алые паруса; солнце в их швах сияло пурпурным дымом. «Секрет» шел в море, удаляясь от берега. Не было никаких сомнений в звонкой душе Грэя - ни глухих ударов тревоги, ни шума мелких забот; спокойно, как парус, рвался он к восхитительной цели; полный тех мыслей, которые опережают слова.
        К полудню на горизонте показался дымок военного крейсера, крейсер изменил курс и с расстояния полумили поднял сигнал - «лечь в дрейф!».
        - Братцы,  - сказал Грэй матросам,  - нас не обстреляют, не бойтесь; они просто не верят своим глазам.
        Он приказал дрейфовать. Пантен, крича как на пожаре, вывел «Секрет» из ветра; судно остановилось, между тем как от крейсера помчался паровой катер с командой и лейтенантом в белых перчатках; лейтенант, ступив на палубу корабля, изумленно оглянулся и прошел с Грэем в каюту, откуда через час отправился, странно махнув рукой и улыбаясь, словно получил чин, обратно к синему крейсеру. По-видимому, этот раз Грэй имел больше успеха, чем с простодушным Пантеном, так как крейсер, помедлив, ударил по горизонту могучим залпом салюта, стремительный дым которого, пробив воздух огромными сверкающими мячами, развеялся клочьями над тихой водой. Весь день на крейсере царило некое полупраздничное остолбенение; настроение было неслужебное, сбитое - под знаком любви, о которой говорили везде - от салона до машинного трюма, а часовой минного отделения спросил проходящего матроса:
        - «Том, как ты женился?» - «Я поймал ее за юбку, когда она хотела выскочить от меня в окно»,  - сказал Том и гордо закрутил ус.
        Некоторое время «Секрет» шел пустым морем, без берегов; к полудню открылся далекий берег. Взяв подзорную трубу, Грэй уставился на Каперну. Если бы не ряд крыш, он различил бы в окне одного дома Ассоль, сидящую за какой-то книгой. Она читала; по странице полз зеленоватый жучок, останавливаясь и приподнимаясь на передних лапах с видом независимым и домашним. Уже два раза был он без досады сдунут на подоконник, откуда появлялся вновь доверчиво и свободно, словно хотел что-то сказать. На этот раз ему удалось добраться почти к руке девушки, державшей угол страницы; здесь он застрял на слове «смотри», с сомнением остановился, ожидая нового шквала, и, действительно, едва избег неприятности, так как Ассоль уже воскликнула: - «Опять жучишка… дурак!..» - и хотела решительно сдуть гостя в траву, но вдруг случайный переход взгляда от одной крыши к другой открыл ей на синей морской щели уличного пространства белый корабль с алыми парусами.
        Она вздрогнула, откинулась, замерла; потом резко вскочила с головокружительно падающим сердцем, вспыхнув неудержимыми слезами вдохновенного потрясения. «Секрет» в это время огибал небольшой мыс, держась к берегу углом левого борта; негромкая музыка лилась в голубом дне с белой палубы под огнем алого шелка; музыка ритмических переливов, переданных не совсем удачно известными всем словами: «Налейте, налейте бокалы - и выпьем, друзья, за любовь»…  - В ее простоте, ликуя, развертывалось и рокотало волнение.
        Не помня, как оставила дом, Ассоль бежала уже к морю, подхваченная неодолимым ветром события; на первом углу она остановилась почти без сил; ее ноги подкашивались, дыхание срывалось и гасло, сознание держалось на волоске. Вне себя от страха потерять волю, она топнула ногой и оправилась. Временами то крыша, то забор скрывали от нее алые паруса; тогда, боясь, не исчезли ли они, как простой призрак, она торопилась миновать мучительное препятствие и, снова увидев корабль, останавливалась облегченно вздохнуть.
        Тем временем в Каперне произошло такое замешательство, такое волнение, такая поголовная смута, какие не уступят аффекту знаменитых землетрясений. Никогда еще большой корабль не подходил к этому берегу; у корабля были те самые паруса, имя которых звучало как издевательство; теперь они ясно и неопровержимо пылали с невинностью факта, опровергающего все законы бытия и здравого смысла. Мужчины, женщины, дети впопыхах мчались к берегу, кто в чем был; жители перекликались со двора в двор, наскакивали друг на друга, вопили и падали; скоро у воды образовалась толпа, и в эту толпу стремительно вбежала Ассоль. Пока ее не было, ее имя перелетало среди людей с нервной и угрюмой тревогой, с злобным испугом. Больше говорили мужчины; сдавленно, змеиным шипением всхлипывали остолбеневшие женщины, но если уж которая начинала трещать - яд забирался в голову. Как только появилась Ассоль, все смолкли, все со страхом отошли от нее, и она осталась одна средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая, с лицом не менее алым, чем ее чудо, беспомощно протянув руки к высокому кораблю.
        От него отделилась лодка, полная загорелых гребцов; среди них стоял тот, кого, как ей показалось теперь, она знала, смутно помнила с детства. Он смотрел на нее с улыбкой, которая грела и торопила. Но тысячи последних смешных страхов одолели Ассоль; смертельно боясь всего - ошибки, недоразумений, таинственной и вредной помехи - она вбежала по пояс в теплое колыхание волн, крича: - Я здесь, я здесь! Это я!
        Тогда Циммер взмахнул смычком - и та же мелодия грянула по нервам толпы, но на этот раз полным, торжествующим хором. От волнения, движения облаков и волн, блеска воды и дали девушка почти не могла уже различать, что движется: она, корабль или лодка - все двигалось, кружилось и опадало.
        Но весло резко плеснуло вблизи нее; она подняла голову. Грэй нагнулся, ее руки ухватились за его пояс. Ассоль зажмурилась; затем, быстро открыв глаза, смело улыбнулась его сияющему лицу и, запыхавшись, сказала: - Совершенно такой.
        - И ты тоже, дитя мое!  - вынимая из воды мокрую драгоценность, сказал Грэй.  - Вот, я пришел. Узнала ли ты меня?
        Она кивнула, держась за его пояс, с новой душой и трепетно зажмуренными глазами. Счастье сидело в ней пушистым котенком. Когда Ассоль решилась открыть глаза, покачиванье шлюпки, блеск волн, приближающийся, мощно ворочаясь, борт «Секрета»,  - все было сном, где свет и вода качались, кружась, подобно игре солнечных зайчиков на струящейся лучами стене. Не помня - как, она поднялась по трапу в сильных руках Грэя. Палуба, крытая и увешанная коврами, в алых выплесках парусов, была как небесный сад. И скоро Ассоль увидела, что стоит в каюте - в комнате, которой лучше уже не может быть.
        Тогда сверху, сотрясая и зарывая сердце в свой торжествующий крик, вновь кинулась огромная музыка. Опять Ассоль закрыла глаза, боясь, что все это исчезнет, если она будет смотреть. Грэй взял ее руки и, зная уже теперь, куда можно безопасно идти, она спрятала мокрое от слез лицо на груди друга, пришедшего так волшебно. Бережно, но со смехом, сам потрясенный и удивленный тем, что наступила невыразимая, недоступная никому драгоценная минута, Грэй поднял за подбородок вверх это давным-давно пригрезившееся лицо, и глаза девушки, наконец, ясно раскрылись. В них было все лучшее человека.
        - Ты возьмешь к нам моего Лонгрена?  - сказала она.
        - Да.  - И так крепко поцеловал он ее вслед за своим железным «да», что она засмеялась.
        Теперь мы отойдем от них, зная, что им нужно быть вместе одним. Много на свете слов на разных языках и разных наречиях, но всеми ими, даже и отдаленно, не передашь того, что сказали они в день этот друг другу.
        Меж тем на палубе у гротмачты, возле бочонка, изъеденного червем, с сбитым дном, открывшим столетнюю темную благодать, ждал уже весь экипаж. Атвуд стоял; Пантен чинно сидел, сияя, как новорожденный. Грэй поднялся вверх, дал знак оркестру и, сняв фуражку, первый зачерпнул граненым стаканом, в песне золотых труб, святое вино.
        - Ну, вот…  - сказал он, кончив пить, затем бросил стакан.  - Теперь пейте, пейте все; кто не пьет, тот враг мне.
        Повторить эти слова ему не пришлось. В то время, как полным ходом, под всеми парусами уходил от ужаснувшейся навсегда Каперны «Секрет», давка вокруг бочонка превзошла все, что в этом роде происходит на великих праздниках.
        - Как понравилось оно тебе?  - спросил Грэй Летику.
        - Капитан!  - сказал, подыскивая слова, матрос.  - Не знаю, понравился ли ему я, но впечатления мои нужно обдумать. Улей и сад!
        - Что?!
        - Я хочу сказать, что в мой рот впихнули улей и сад. Будьте счастливы, капитан. И пусть счастлива будет та, которую «лучшим грузом» я назову, лучшим призом «Секрета»!
        Когда на другой день стало светать, корабль был далеко от Каперны. Часть экипажа как уснула, так и осталась лежать на палубе, поборотая вином Грэя; держались на ногах лишь рулевой да вахтенный, да сидевший на корме с грифом виолончели у подбородка задумчивый и хмельной Циммер. Он сидел, тихо водил смычком, заставляя струны говорить волшебным, неземным голосом, и думал о счастье…

        Жорж Санд
        Консуэло

        Глава 1

        - Да, да, сударыни, можете качать головой сколько вам угодно: самая благоразумная, самая лучшая среди вас - это… Но я не назову ее, так как она единственная во всем моем классе скромница и я боюсь, что, назвав ее имя, я заставлю ее тотчас же утратить эту редкую добродетель, которой я желаю и вам.
        - In nomine Patris, et Filii, et Spiritu Sancto,  - пропела Констанца с вызывающим видом.
        - Amen,  - пропели хором все остальные девочки.
        - Скверный злюка,  - сказала Клоринда, мило надув губки и слегка ударяя ручкой веера по костлявым, морщинистым пальцам учителя пения, словно уснувшим на немой клавиатуре органа.
        - Это вы не по адресу!  - произнес старый профессор с глубоко невозмутимым видом человека, который в течение сорока лет по шести часов в день подвергался дерзким и шаловливым выходкам нескольких поколений юных особ женского пола.  - И все-таки,  - добавил он, пряча очки в футляр, а табакерку в карман и не поднимая глаз на раздраженный и насмешливый улей,  - эта разумная, эта кроткая, эта прилежная, эта внимательная, эта добрая девочка - не вы, синьора Клоринда, не вы, синьора Констанца, и не вы, синьора Джульетта, и, уж конечно, не Розина, и еще того менее Микела…  - Значит, это я!
        - Нет, я!
        - Вовсе нет, я!
        - Я!
        - Я!  - закричало разом с полсотни блондинок и брюнеток, кто приятным, кто резким голосом, словно стая крикливых чаек, устремившихся на злосчастную раковину, выброшенную на берег отхлынувшей волной.
        Эта раковина, то есть маэстро (и я настаиваю, что никакая метафора не подошла бы в большей мере к его угловатым движениям, глазам с перламутровым отливом, скулам, испещренным красными прожилками, а в особенности - к тысяче седых, жестких и остроконечных завитков его профессорского парика),  - маэстро, повторяю я, вынужденный трижды опускаться на скамейку, с которой он подымался, собираясь уйти, но, спокойный и бесстрастный, как раковина, убаюканная и окаменевшая в бурях, долго не поддавался просьбам сказать, какая именно из его учениц заслуживает похвал, на которые он - всегда такой скупой - только что так расщедрился. Наконец, точно с сожалением уступая просьбам, вызванным его же хитростью, он взял свою профессорскую трость, которою обыкновенно отбивал такт, и с ее помощью разделил это недисциплинированное стадо на две шеренги; затем, продвигаясь с важным видом между двойным рядом легкомысленных головок, остановился в глубине хоров, где помещался орган, против маленькой фигурки, сидевшей, скорчившись, на ступеньке. Опершись локтями на колени, заткнув пальцами уши, чтобы не отвлекаться шумом, она
разучивала вполголоса урок, чтобы никому не мешать, скрючившись и согнувшись, как обезьянка; а он, торжественный и ликующий, стоял, выпрямившись и вытянув руки, словно Парис, присуждающий яблоко, но не самой красивой, а самой разумной.
        - Консуэло? Испанка?  - закричали в один голос юные хористки в величайшем изумлении. Затем раздался общий гомерический хохот, вызвавший краску негодования и гнева на величавом челе профессора.
        Маленькая Консуэло, заткнув уши, ничего не слышала из того, что говорилось, глаза ее рассеянно блуждали, ни на чем не останавливаясь; она была так погружена в работу, что в течение нескольких минут не обращала ни малейшего внимания на весь этот шум. Заметив наконец, что она является предметом всеобщего внимания, девочка отняла руки от ушей, опустила их на колени и уронила на пол тетрадь; сначала, словно окаменев от изумления, не сконфуженная, а скорее несколько испуганная, она продолжала сидеть, но потом встала, чтобы посмотреть, нет ли позади нее какого-нибудь диковинного предмета или смешной фигуры, вызвавших такую шумную веселость.
        - Консуэло,  - сказал профессор, взяв ее за руку без дальнейших объяснений,  - иди сюда, моя хорошая, и спой мне «Salve, Regina» Перголезе, которое ты разучиваешь две недели, а Клоринда зубрит целый год. Консуэло, ничего не отвечая, не выказывая ни страха, ни гордости, ни смущения, пошла вслед за профессором, который снова уселся за орган и с торжествующим видом дал тон своей юной ученице. Консуэло запела просто, непринужденно, и под высокими церковными сводами зазвучал такой прекрасный голос, какой никогда еще здесь не звучал. Она спела «Salve, Regina», причем память ей ни разу не изменила, она не взяла ни одной ноты, которая не прозвучала бы чисто и полно, не была бы вовремя оборвана или выдержана столько, сколько требовалось. Послушно и точно следуя наставлениям маэстро и выполняя в точности его разумные и ясные советы, она при всей своей детской неопытности и беззаботности достигла того, чего не могли бы дать и законченному певцу школа, навык и вдохновение: она спела безупречно.
        - Хорошо, дочь моя,  - сказал старый маэстро, всегда сдержанный в своих похвалах.  - Ты разучила эту вещь добросовестно и спела ее с пониманием. К следующему разу ты повторишь кантату Скарлатти, уже пройденную нами.
        - Si, signer professore. Теперь мне можно уйти?
        - Да, дитя мое. Девицы, урок окончен!
        Консуэло сложила в корзиночку свои тетради, карандаши и маленький веер из черной бумаги - неразлучную игрушку каждой испанки и венецианки,  - которым она почти никогда не пользовалась, хотя всегда имела при себе; потом она скользнула за органные трубы, сбежала с легкостью мышки по таинственной лестнице, ведущей в церковь, на мгновение преклонила колени, проходя мимо главного алтаря, и при выходе столкнулась у кропильницы с красивым молодым синьором, который, улыбаясь, подал ей кропило. Окропив лоб и глядя незнакомцу прямо в лицо со смелостью девочки, еще не считающей и не чувствующей себя женщиной, она одновременно и перекрестилась и поблагодарила его, и это вышло так уморительно, что молодой человек расхохотался. Рассмеялась и сама Консуэло, но вдруг, как будто вспомнив, что ее кто-то ждет, она пустилась бегом, в мгновение ока выскочила за дверь и сбежала по ступенькам на улицу.
        Тем временем профессор снова спрятал очки в широкий карман жилета и обратился к притихнувшим ученицам.
        - Стыдно вам, красавицы!  - сказал он.  - Эта девочка, самая младшая из вас, пришедшая в мой класс самой последней, только одна и может правильно пропеть соло, да и в хоре, какую бы какофонию вы ни разводили вокруг нее, я неукоснительно слышу ее голос, чистый и верный, как нота клавесина. И это потому, что у нее есть усердие, терпение и то, чего нет и не будет ни у кого из вас: у нее есть понимание.
        - Не мог не выпалить своего любимого словечка,  - крикнула Клоринда, лишь только маэстро ушел.  - Во время урока он повторил его только тридцать девять раз и, наверно, заболел бы, если б не дошел до сорокового.
        - Чему тут удивляться, если эта Консуэло делает успехи?  - сказала Джульетта.  - Она так бедна, что только и думает, как бы поскорее научиться чему-нибудь и начать зарабатывать на хлеб.
        - Мне говорили, что ее мать цыганка,  - добавила Микелина,  - и что девочка пела на улицах и на дорогах, перед тем как попасть сюда. Нельзя отрицать, что у нее прекрасный голос, но у бедняжки нет и тени ума! Она долбит все наизусть, рабски следуя указаниям профессора, а все остальное довершают ее здоровые легкие.
        - Пусть у нее будут самые лучшие легкие и самый замечательный ум в придачу,  - сказала красавица Клоринда,  - я отказалась бы от всех этих преимуществ, если б мне пришлось поменяться с ней наружностью.
        - Вы потеряли бы не так уж много,  - возразила Констанца, не особенно стремившаяся признавать красоту Клоринды.
        - Она совсем нехороша собой,  - добавила еще одна.  - Желтая, как пасхальная свечка, а глаза большие, но совсем невыразительные. И вдобавок всегда так плохо одета! Нет, бесспорно: она дурнушка.
        - Бедняжка! Какая она несчастная! Ни денег, ни красоты!
        Так девушки закончили свой «панегирик» в честь Консуэло и, пожалев ее, утешили себя за то, что восхищались ею, когда она пела.

        Глава 2

        Это происходило в Венеции около ста лет тому назад, в церкви Мендикаити, где знаменитый маэстро Порпора только что закончил первую репетицию своей музыки к большой вечерне, которою он должен был дирижировать в следующее воскресенье, в день Успения. Молодые хористки, которых он так сурово пробрал, были питомицами одной из тех школ, где девушек обучали на казенный счет, а потом давали пособие «для замужества или для поступления в монастырь», как сказал Жан-Жак Руссо, восхищавшийся их великолепными голосами около того же времени и в этой самой церкви. Ты хорошо помнишь, читатель, все эти подробности и прелестный эпизод, рассказанный им самим по этому поводу в восьмой книге его «Исповеди». Я не стану повторять здесь эти очаровательные страницы, после которых ты, конечно, не пожелал бы снова приняться за мои; я поступил бы точно так же на твоем месте, мой друг читатель. Надеюсь, однако, что в данную минуту у тебя нет под рукою «Исповеди», и продолжаю свое повествование.
        Не все эти молодые девушки были одинаково бедны, и, несомненно, несмотря на всю зоркость администрации, в школу проскальзывали иногда и такие, которые не так уж нуждались, но использовали возможность получить за счет республики артистическое образование и недурно пристроиться. Поэтому-то иные из них и позволяли себе пренебрегать священными законами равенства, благодаря которым им удалось прокрасться на те самые скамьи, где сидели их сестры победнее. Не все также следовали суровым предначертаниям республики относительно их будущей судьбы. Нередко случалось, что какая-либо из них, воспользовавшись даровым воспитанием, отказывалась затем от пособия, стремясь к иной, более блестящей карьере. Видя, что подобные вещи неизбежны, администрация допускала иногда к обучению музыке детей бедных артистов, которым бродячая жизнь не позволяла оставаться надолго в Венеции. К числу таких относилась и маленькая Консуэло, родившаяся в Испании и попавшая оттуда в Италию через Санкт-Петербург, Константинополь, Мексику или Архангельск, а может быть, каким-нибудь другим, еще более прямым путем, доступным лишь для        Однако цыганкой она была только по профессии и по прозвищу, так как происхождения она была не цыганского, не индийского, и, во всяком случае, не еврейского. В ней текла хорошая испанская кровь, и происходила она, несомненно, из мавританского рода, так как отличалась смуглостью и была вся проникнута спокойствием, совершенно чуждым бродячим племенам. Я отнюдь не хочу сказать что-либо дурное по поводу этих племен. Если бы образ Консуэло был выдуман мною, то, весьма возможно, я заимствовал бы его у народа Израиля или из еще более древних времен, но она принадлежала к потомкам Измаила, все ее существо говорило об этом. Мне не довелось ее увидеть, ибо мне не исполнилось еще ста лет, но так утверждали, и я не могу это опровергнуть. У нее не было лихорадочной порывистости, перемежающейся с припадками апатичной томности, характерной для цыганки; не было у нее и вкрадчивого любопытства и назойливого попрошайничанья бедной еврейки. Она была спокойна, как воды лагун, и вместе с тем не менее подвижна» чем легкие гондолы, беспрестанно скользящие по их поверхности. Так как росла Консуэло быстро, а мать ее была
чрезвычайно бедна, то она всегда носила платья, слишком короткие для своего возраста, что придавало этой четырнадцатилетней девочке, привыкшей ходить босиком, особую дикую грацию и делало ее походку такой непринужденной, что глядеть на нее было и приятно и жалко. Была ли у нее маленькая ножка - никто не мог сказать, до того плохо она была обута. Зато ее стан, затянутый в корсаж, слишком тесный и лопнувший по швам, был строен и гибок, словно пальма, но без округлости, без соблазнительности. Бедная девочка об этом и не думала, она привыкла к тому, что все белокурые, белые и полненькие дочери Адриатики вечно звали ее «обезьяной», «лимоном», «чернушкой». Ее лицо, совершенно круглое, бледное и незначительное, никого бы не поразило, если б короткие, густые, закинутые за уши волосы и в то же время серьезный вид человека, равнодушного ко всему внешнему миру, не придавали ей некоторой мало приятной оригинальности. Непривлекательные лица постепенно теряют способность нравиться. Человек, обладающий таким лицом, для всех безразличный, начинает относиться безразлично к своей особе и этим еще более отталкивает от
себя взоры. Красивый следит за собой, прихорашивается, приглядывается к себе, точно постоянно смотрится в воображаемое зеркало. Некрасивый забывает о себе и становится небрежным. Но есть два вида некрасивости: одна, страдая от общего неодобрения, завидует и злобствует,  - это и есть настоящая, истинная некрасивость; другая, наивная, беззаботная, мирится со своим положением и равнодушна к производимому ею впечатлению,  - подобная некрасивость, не радуя взора, может привлекать сердца; такою именно и была некрасивость Консуэло. Люди великодушные, принимавшие в ней участие, на первых порах сожалели, что она некрасива, потом, как бы одумавшись, бесцеремонно гладили ее по голове, чего не сделали бы по отношению к красивой, и говорили: «Зато ты, кажется, славная девочка». Консуэло была довольна и этим, хотя отлично понимала, что такая фраза значит: «Больше у тебя ничего нет».
        Между тем красивый молодой синьор, протянувший Консуэло кропило со святой водой, продолжал стоять у кропильницы, пока все ученицы одна за другой не прошли мимо него. Он разглядывал всех с большим вниманием, и когда самая красивая из них, Клоринда, приблизилась к нему, он решил подать ей святой воды и омочил пальцы, чтобы иметь удовольствие прикоснуться к ее пальчикам. Молодая девушка, покраснев от чувства удовлетворенного тщеславия, ушла, бросив ему стыдливо-смелый взгляд, отнюдь не выражавший ни гордости, ни целомудрия.
        Как только ученицы скрылись за оградой монастыря, учтивый патриций вернулся на середину церкви и, приблизившись к профессору, медленно спускавшемуся с хоров, воскликнул:
        - Клянусь Бахусом, дорогой маэстро, вы мне скажете, которая из ваших учениц только что пела «Salve, Regina»!
        - А зачем вам это знать, граф Дзустиньяни?  - спросил профессор, выходя вместе с ним из церкви.
        - Для того, чтобы вас поздравить,  - ответил молодой патриций.  - Я давно уже слежу не только за вашими вечерними церковными службами, но и за вашими занятиями с ученицами,  - вы ведь знаете, какой я любитель церковной музыки. И уверяю вас, я впервые слышу Перголезе в таком совершенном исполнении, а что касается голоса, то это самый прекрасный, какой мне довелось слышать в моей жизни.
        - Клянусь богом, это так,  - проговорил профессор с самодовольной важностью, наслаждаясь в то же время большой понюшкой табаку.
        - Скажите же мне имя неземного существа, которое привело меня в такой восторг,  - настаивал граф.  - Вы строги к себе, никогда не бываете довольны, но надо же признаться, что свою школу вы сделали одной из лучших в Италии: ваши хоры превосходны, и ваши солистки очень хороши. Однако музыка, которую вы даете исполнять своим ученицам, такая возвышенная, такая строгая, что редко кто из них может передать все ее красоты…
        - Они не могут передать эти красоты так, чтоб их почувствовали другие, раз сами их не чувствуют,  - с грустью промолвил профессор.  - В свежих, звучных, сильных голосах, слава богу, недостатка у нас нет, а вот что касается до музыкальных натур - увы, они так редки, так несовершенны…
        - Ну, во всяком случае, одна у вас есть, и притом изумительно одаренная,  - возразил граф.  - Великолепный голос! Сколько чувства, какое умение! Да назовите же мне ее наконец!
        - А ведь, правда, она доставила вам удовольствие?  - спросил профессор, избегая ответа.
        - Она растрогала меня, довела до слез… И при помощи таких простых средств, так натурально, что вначале я даже не мог понять, в чем дело. Но потом, о мой дорогой учитель, я вспомнил все то, что вы так часто повторяли, преподавая мне ваше божественное искусство, и впервые постиг, насколько вы были правы.
        - А что же такое я вам говорил?  - торжествующе спросил маэстро.
        - Вы говорили мне, что великое, истинное и прекрасное в искусстве это простота,  - ответил граф.
        - Я упоминал вам также о блеске, изысканности и изощренности и говорил, что нередко приходится аплодировать этим качествам и восхищаться ими.
        - Конечно; однако вы прибавляли, что эти второстепенные качества отделяет от истинной гениальности целая пропасть. Так вот, дорогой учитель, ваша певица - одна по ту сторону пропасти, а все остальные - по эту.
        - Это правда и хорошо сказано,  - потирая от удовольствия руки, заметил профессор.
        - Ну, а ее имя?  - настаивал граф.
        - Чье имя?  - лукаво переспросил профессор.
        - Ах, боже мой! Да имя сирены, или, вернее, архангела, которого я только что слушал.
        - А для чего вам это имя, граф?  - строго возразил Порпора.
        - Скажите, господин профессор, почему вы хотите сделать из него тайну?
        - Я вам объясню, если вы предварительно откроете мне, почему вы так настойчиво добиваетесь узнать это имя.
        - Разве не естественно непреодолимое желание узнать, увидеть и назвать то, чем восхищаешься?
        - Так позвольте же мне уличить вас, любезный граф,  - это не единственное ваше основание: вы большой любитель и знаток музыки, это я знаю, но к тому же вы еще и владелец театра Сан-Самуэле. Не столько ради выгоды, сколько ради славы вы привлекаете к себе лучшие таланты и лучшие голоса Италии. Вы прекрасно знаете, что мы хорошо учим, что у нас серьезно поставлено дело и что из нашей школы выходят большие артистки. Вы уже похитили у нас Кориллу, а так как не сегодня завтра у вас ее в свою очередь может переманить какой-нибудь другой театр, то вы и бродите вокруг нашей школы, чтобы высмотреть, не подготовили ли мы для вас новой Кориллы… Вот где истина, господин граф. Сознайтесь, что я сказал правду.
        - Ну, а если бы и так, дорогой маэстро,  - возразил граф улыбаясь, какое зло усматриваете вы в этом?
        - А такое зло, господин граф, что вы развращаете, вы губите эти бедные создания.
        - Однако что вы хотите этим сказать, свирепый профессор? С каких пор вы стали хранителем этих хрупких добродетелей?
        - Я хочу сказать то, что есть в действительности, господин граф. Я не забочусь ни об их добродетели, ни о том, насколько прочна эта добродетель: я просто забочусь об их таланте, который вы извращаете и унижаете на подмостках своих театров, давая им исполнять пошлую музыку дурного вкуса. Разве это не ужас, не позор видеть, как та самая Корилла, которая уже начинала было по-настоящему понимать серьезное искусство, опустилась от духовного пения к светскому, от молитвы - к шутке, от алтаря - на подмостки, от великого - к смешному, от Аллегри и Палестрины - к Альбинони и цирюльнику Аполлини?
        - Итак, в своей строгости вы отказываетесь открыть мне имя этой девушки, несмотря на то, что я не могу иметь никаких видов на нее, не зная еще, есть ли у нее качества, необходимые для сцены?
        - Решительно отказываюсь.
        - И вы думаете, что я его не открою?
        - Увы! Задавшись этой целью, вы его откроете, но знайте, что я со своей стороны сделаю все возможное, чтобы помешать вам похитить у нас эту певицу.
        - Прекрасно, маэстро, только вы уже наполовину побеждены: ваше таинственное божество я видел, угадал, узнал…
        - Вот как! Вы убеждены в этом?  - недоверчиво и сдержанно промолвил профессор.
        - Мои глаза и сердце открыли мне ее, в доказательство чего я сейчас набросаю ее портрет: она высокого роста - это, кажется, самая высокая из всех ваших учениц,  - бела, как снег на вершине Фриуля, румяна, как небосклон на заре прекрасного дня. У нее золотистые волосы и лазоревые глаза и приятная полнота. На одном пальчике колечко с рубином,  - прикоснувшись к моей руке, он обжег меня, точно искра волшебного огня.
        - Браво!  - насмешливо воскликнул Порпора.  - В таком случае мне нечего от вас таить: имя этой красавицы - Клоринда. Идите к ней сейчас же с вашими соблазнительными предложениями, дайте ей золота, бриллиантов, тряпок! Она, конечно, охотно согласится поступить в вашу труппу и, вероятно, сможет заменить Кориллу, так как нынче публика ваших театров предпочитает красивые плечи красивым звукам и дерзкие взгляды возвышенному уму.
        - Неужели я так ошибся, мой дорогой учитель, и Клоринда всего лишь заурядная красотка?  - с некоторым смущением проговорил граф.
        - А что, если моя сирена, мое божество, мой архангел, как вы ее называете, совсем нехороша собой?  - лукаво спросил маэстро.
        - Если она урод, умоляю вас, не показывайте ее мне: моя мечта была бы слишком жестоко разбита. Если она только некрасива, я мог бы еще обожать ее, но не стал бы приглашать в свой театр: на сцене талант без красоты часто является для женщины несчастьем, борьбой, пыткой. Однако что это вы там увидели, маэстро, и почему вы вдруг остановились?
        - Мы как раз у пристани, где обычно стоят гондолы, но сейчас я не вижу ни одной. А вы, граф, куда смотрите?
        - Поглядите вон на того юнца, что сидит подле довольно невзрачной девчушки,  - не мой ли это питомец Андзолето, самый смышленый и самый красивый из наших юных плебеев? Обратите на него внимание, маэстро. Это так же интересно для вас, как и для меня. У этого мальчика лучший тенор в Венеции, страстная любовь к музыке и исключительные способности. Я давно уже хочу поговорить с вами и просить вас заняться с ним. Вот его я действительно прочу для своего театра и надеюсь, что через несколько лет буду вознагражден за свои заботы о нем. Эй, Дзото, поди сюда, мой мальчик, я представлю тебя знаменитому маэстро Порпоре.
        Андзолето вытащил свои босые ноги из воды, где они беззаботно болтались в то время, как он просверливал толстой иглой хорошенькие раковины, которые в Венеции так поэтично называют fiori di mare. Вся его одежда состояла из очень поношенных штанов и довольно тонкой, но совершенно изодранной рубашки, сквозь которую проглядывали его белые, точеные, словно у юного Вакха, плечи. Он действительно отличался греческой красотой молодого фавна, а в лице его было столь часто встречающееся в языческой скульптуре сочетание мечтательной грусти и беззаботной иронии. Его курчавые и вместе с тем тонкие белокурые волосы, позолоченные солнцем, бесчисленными короткими крутыми локонами вились вокруг его алебастровой шеи. Все черты его лица были идеально правильны, но в пронзительных черных, как чернила, глазах проглядывало что-то слишком дерзкое, и это не понравилось профессору. Услышав голос Дзустиньяни, мальчик вскочил, бросил все ракушки на колени девочки, сидевшей с ним рядом, и в то время как она, не вставая с места, продолжала нанизывать их вперемежку с золотистым бисером, подошел к графу и, по местному обычаю,
поцеловал ему руку.
        - В самом деле красивый мальчик!  - проговорил профессор, ласково потрепав его по щеке.  - Но мне кажется, что он занимается уж слишком ребяческим для своих лет делом, ведь ему, наверно, лет восемнадцать?
        - Скоро будет девятнадцать, sior profesor,  - ответил Андзолето по-венециански.  - А вожусь я с раковинами только потому, что хочу помочь маленькой Консуэло, которая делает из них ожерелья.
        - Я и не подозревал, Консуэло, что ты любишь украшения,  - проговорил Порпора, подходя с графом и Андзолето к своей ученице.
        - О, это не для меня, господин профессор,  - ответила Консуэло, приподнимаясь только наполовину, чтобы не уронить в воду раковины из передника,  - это ожерелья для продажи, чтобы купить потом рису и кукурузы.
        - Она бедна и таким путем добывает на пропитание своей матери,  - пояснил Порпора.  - Послушай, Консуэло,  - сказал он девочке,  - когда у вас с матерью нужда, обращайся ко мне, но я запрещаю тебе просить милостыню, поняла?
        - О, вам незачем запрещать ей это, sior profesor,  - с живостью возразил Андзолето.  - Она сама никогда бы не стала просить милостыню, да и я не допустил бы этого.
        - Но ведь у тебя самого ровно ничего нет!  - сказал граф.
        - Ничего, кроме ваших милостей, ваше сиятельство, но я делюсь с этой девочкой.
        - Она твоя родственница?
        - Нет, она чужестранка, это Консуэло.
        - Консуэло? Какое странное имя,  - заметил граф.
        - Прекрасное имя, синьор,  - возразил Андзолето,  - оно означает «утешение»…
        - В добрый час! Как видно, она твоя подруга?
        - Она моя невеста, синьор.
        - Уже? Каково! Эти дети уже мечтают о свадьбе.
        - Мы обвенчаемся в тот день, когда вы, ваше сиятельство, подпишете мой ангажемент в театр Сан-Самуэле.
        - В таком случае, дети мои, вам придется еще долго ждать.
        - О, мы подождем,  - проговорила Консуэло с веселым спокойствием невинности.
        Граф и маэстро еще несколько минут забавлялись наивными ответами юной четы, затем профессор велел Андзолето прийти к нему на следующий день, обещав послушать его, и они ушли, предоставив юношу его серьезным занятиям.
        - Как вы находите эту девочку?  - спросил профессор графа.
        - Я уже видел ее сегодня и нахожу, что она достаточно некрасива, чтобы оправдать пословицу: «В глазах восемнадцатилетнего мальчика каждая женщина - красавица».
        - Прекрасно,  - ответил профессор,  - теперь я могу вам открыть, что ваша божественная певица, ваша сирена, ваша таинственная красавица - Консуэло.
        - Как? Она? Эта замарашка? Этот черный худенький кузнечик? Быть не может, маэстро!
        - Она самая, сиятельный граф. Разве вы не находите, что она была бы соблазнительной примадонной?
        Граф остановился, обернулся, еще раз издали поглядел на Консуэло и, сложив руки, с комическим отчаянием воскликнул:
        - Праведное небо! Как можешь ты допускать подобные ошибки, наделяя огнем гениальности такие безобразные головы!
        - Значит, вы отказываетесь от ваших преступных намерений?  - спросил профессор.
        - Разумеется.
        - Вы обещаете мне это?  - добавил Порпора.
        - О, клянусь вам!  - ответил граф.

        Глава 3

        Рожденный под небом Италии, взращенный волею случая, как морская птица, бедный сирота, заброшенный, но все же счастливый в настоящем и верящий в будущее, Андзолето, этот несомненный плод любви, этот девятнадцатилетний красавец юноша, привольно проводивший целые дни около маленькой Консуэло на каменных плитах Венеции, не был новичком в любви. Познав радости легких побед, не раз выпадавших ему на долю, он бы уже истаскался и, быть может, развратился, если бы жил в нашем печальном климате и если бы природа не одарила его таким крепким организмом. Однако, рано развившись физически, предназначенный для долгой и сильной зрелости, он еще сохранил чистое сердце, а чувственность его сдерживалась волей. Случайно он повстречался с маленькой испанкой, набожно распевавшей молитвы перед изваянием мадонны; и, чтобы поупражнять свой голос, он пел с нею при свете звезд целыми вечерами. Встречались они и на песчаном взморье Лидо, собирая ракушки: он - для еды, она - чтобы делать из них четки и украшения; встречались и в церквах, где она молилась богу всем сердцем, а он во все глаза смотрел на красивых дам. И при
всех этих встречах Консуэло казалась ему такой доброй, кроткой, услужливой и веселой, что он, сам не зная как и почему, сделался ее другом и неразлучным спутником. Андзолето знал в любви пока одно лишь наслаждение. К Консуэло он чувствовал дружбу, но, будучи сыном народа и страны, где страсти довлеют над привязанностями, он не сумел дать этой дружбе другого названия, как любовь. Когда он заговорил об этом с Консуэло, та лишь заметила: «Если ты в меня влюблен, значит, ты хочешь на мне жениться?» На что он ответил: «Конечно, раз ты согласна, мы поженимся».
        С тех пор это было делом решенным. Быть может, для Андзолето любовь эта и была забавой, но Консуэло верила в нее самым серьезным образом.
        Несомненно одно: юное сердце Андзолето уже знало те противоречивые чувства, те запутанные, сложные переживания, которые тревожат и портят существование людей пресыщенных.
        Предоставленный своим бурным инстинктам, жадный до удовольствий, любя лишь то, что давало ему счастье, и ненавидя и избегая всего, что мешает веселью, будучи артистом до мозга костей, жаждая жить и ощущая жизнь со страшной остротой, он пришел к выводу, что любовницы заставляют его испытывать все муки и опасности страсти, не умея внушить ему по-настоящему эту страсть. Однако, влекомый вожделением, он время от времени сходился с женщинами, но скоро бросал их от пресыщения или с досады. А потом, растратив недостойным образом, низменно избыток сил, этот странный юноша снова ощущал потребность в обществе своей кроткой подруги, в чистых, светлых излияниях. Он мог уже сказать, как Жан-Жак Руссо: «Поистине, нас привязывает к женщинам не столько разврат, сколько удовольствие жить подле них». Итак, не отдавая себе отчета в том очаровании, которое влекло его к Консуэло, еще не умея воспринимать прекрасное, не зная даже, хороша она собой или дурна, Андзолето забавлялся с ней детскими играми, как мальчик, но в то же время свято уважал ее четырнадцать лет как мужчина и вел с ней среди толпы, на мраморных
ступенях дворцов и на каналах Венеции, жизнь, такую же счастливую, такую же чистую, такую же уединенную и почти такую же поэтичную, какой была жизнь Павла и Виргинии в апельсиновых рощах пустынного острова. Пользуясь неограниченной и опасной свободой, не имея семьи и бдительной нежной матери, которая заботилась бы об их нравственности, не имея преданного слуги, который бы отводил их по вечерам домой, не имея даже собаки, могущей предупредить их об опасности, предоставленные всецело самим себе, они, однако, избежали падения. В любой час и в любую погоду носились они по лагунам вдвоем, в открытой лодке, без весел и руля; без проводника, без часов, забывая о приливе, бродили они по лиману; до поздней ночи пели на перекрестках улиц, у обвитых виноградом часовен, а постелью им служили до утра белые плиты мостовой, еще сохранившие тепло солнечных лучей. Остановившись перед театром Пульчинеллы, забыв, что еще не завтракали и вряд ли будут ужинать, они со страстным вниманием следили за фантастической драмой прекрасной Коризанды, царицы марионеток. Неудержимо веселились они во время карнавала, не имея,
конечно, возможности по-настоящему нарядиться: он - вывернув наизнанку свою старую куртку, она - прицепив себе на голову бант из старых лент. Они роскошно пировали на перилах моста или на лестнице какого-нибудь дворца, уплетая «морские фрукты», стебли укропа и лимонные корки. Словом, не зная ни опасных ласк, ни влюбленности, они вели такую же веселую и привольную жизнь, какую могли бы вести два неиспорченных подростка одного возраста и одного пола. Шли дни и годы. У Андзолето появлялись новые любовницы, Консуэло же и не подозревала, что можно любить иной любовью, а не так, как любили ее. Став взрослой девушкой, она даже не подумала, что следует быть более сдержанной с женихом. Он же, видя, как она растет и меняется на его глазах, не испытывал никакого нетерпения, не хотел никакой перемены в их дружбе, такой безоблачной и спокойной, без всяких тайн и угрызений совести.
        Прошло уже четыре года с того времени, как профессор Порпора и граф Дзустиньяни представили друг другу своих маленьких музыкантов. Граф и думать забыл о юной исполнительнице духовной музыки. Профессор тоже забыл о существовании красавца Андзолето, так как, проэкзаменовав его тогда, не нашел в нем ни одного из качеств, требуемых им от ученика: прежде всего серьезного и терпеливого склада ума, затем скромности, доведенной до полного самоуничтожения ученика перед учителем, и, наконец, отсутствия какого бы то ни было предварительного обучения. «Не хочу даже и слышать,  - говорил он,  - об ученике, чей мозг не будет в моем полном распоряжении, как чистая скрижаль, как девственный воск, на котором я могу сделать первый оттиск. У меня нет времени на то, чтобы в течение целого года отучать ученика, прежде чем начать его учить. Если вы желаете, чтобы я писал на аспидной доске, дайте мне ее чистой, да и это еще не все: она должна быть хорошего качества. Если она слишком толста, я не смогу писать на ней; если она слишком тонка, я ее тотчас разобью». Одним словом, Порпора хотя и признал необычайные
способности у юного Андзолето, но после первого же урока объявил графу с некоторой досадой и ироническим смирением, что метода его не годится для столь подвинутого ученика и что достаточно взять первого попавшегося учителя, чтобы затормозить и замедлить естественные успехи и неодолимый рост этой великолепной индивидуальности.
        Граф направил своего питомца к профессору Меллифьоре, и тот, переходя от рулад к каденциям, от трели к группетто, довел блестящие данные своего ученика до полного развития. Когда Андзолето исполнилось двадцать три года, он выступил в салоне графа, и все слушавшие его нашли, что он может с несомненным успехом дебютировать в театре Сан-Самуэле на первых ролях.
        Однажды вечером все аристократы-любители и самые знаменитые артисты Венеции были приглашены присутствовать на последнем решающем испытании. Впервые в жизни Андзолето сбросил свое плебейское одеяние, облекся в черный фрак, шелковый жилет, высоко зачесал и напудрил свои роскошные волосы, надел башмаки с пряжками и, приосанившись, на цыпочках проскользнул к клавесину. Здесь, при свете сотни свечей, под взглядами двухсот или трехсот пар глаз, он, выждав вступление, набрал воздуху в легкие и с присущими ему смелостью и честолюбием ринулся со своим грудным до на то опасное поприще, где не жюри и не знатоки, а публика держит в одной руке пальмовую ветвь, а в другой - свисток.
        Нечего говорить, что Андзолето волновался в душе, но его волнение почти не было заметно; его зоркие глаза, украдкой вопрошавшие женские взоры, прочли в них безмолвное одобрение, в котором редко отказывают молодому красавцу; и едва лишь донесся до него одобрительный шепот любителей, удивленных мощностью его тембра и легкостью вокализации, как радость и надежда заполнили все его существо. Андзолето, до сих пор учившийся и выступавший в заурядной среде, в первый раз в жизни почувствовал, что он человек незаурядный, и, увлеченный жаждой и сознанием успеха, запел с поразительной силой, своеобразием и огнем. Конечно, его вкус не всегда был тонок, а исполнение на протяжении всей арии не всегда безупречно, но он сумел исправить это смелостью приемов, блеском ума и порывом вдохновения. Он не давал эффектов, о которых мечтал композитор, но находил новые, о которых никто не думал - ни автор, их намечавший, ни профессор, их толковавший, и никто из виртуозов, ранее исполнявших эту вещь. Его смелый порыв захватил и увлек всех. За один новый оттенок ему прощали десять промахов, за одно проявление индивидуального
чувства - десять погрешностей в методе. Так в искусстве малейший проблеск гениальности, малейшее стремление к новым завоеваниям покоряет людей скорее, чем все заученные, общеизвестные приемы.
        Быть может, никто даже не отдавал себе отчета в том, чем именно вызывался такой энтузиазм, но все были охвачены им. Корилла выступила в начале вечера с большою арией, прекрасно спела, и ей аплодировали. Однако успех молодого дебютанта так затмил ее собственный, что она пришла в ярость. Осыпанный похвалами и ласками, Андзолето вернулся к клавесину, около которого она сидела, и, наклонившись к ней, проговорил почтительно и вместе с тем смело:
        - Неужели у вас, царица пения, царица красоты, не найдется ни одного одобрительного взгляда для несчастного, который трепещет перед вами и обожает вас?
        Примадонна, удивленная такой дерзостью, посмотрела в упор на красивое лицо, которое до сих пор едва удостаивала взглядом,  - какая тщеславная женщина на вершине славы и успеха обратит внимание на безродного, бедного мальчугана? Теперь наконец, она его заметила и поразилась его красотой. Его огненный взор проник ей в душу. Побежденная, очарованная в свою очередь, она бросила на него долгий и многозначительный взгляд, и этот взгляд явился как бы печатью на патенте его новой славы. В этот памятный вечер Андзолето покорил всех своих слушателей и обезоружил самого грозного своего врага, ибо прекрасная певица царила не только на сцене, но и в администрации театра и даже в самом кабинете графа Дзустиньяни.

        Глава 4

        Среди единодушных и даже несколько преувеличенных аплодисментов, вызванных голосом и манерою дебютанта, только один из слушателей, сидевший на кончике стула, сжав колени и неподвижно вытянув на них руки, точно египетское божество, оставался молчаливым, как сфинкс, и загадочным, как иероглиф; то был ученый профессор и знаменитый композитор Порпора. В то время как его учтивый коллега, профессор Меллифьоре, приписывая себе всю честь успеха Андзолето, рассыпался перед дамами и низко кланялся мужчинам, благодаря даже за взгляд, профессор духовной музыки сидел опустив глаза в землю, насупив брови, стиснув губы, словно погруженный в глубокое раздумье. Когда все общество, приглашенное в этот вечер на бал к догарессе, понемногу разъехалось и у клавесина остались только особенно рьяные любители музыки, несколько дам и самых известных артистов, Дзустиньяни подошел к строгому маэстро.
        - Дорогой профессор,  - сказал он,  - вы слишком сурово смотрите на все новое, и ваше молчание меня не пугает. Вы упорно хотите остаться глухим к чарующей нас светской музыке и к ее новым приемам, но ваше сердце невольно раскрылось и ваши уши восприняли соблазнительный яд.
        - Послушайте, sior profesor,  - сказала по-венециански прелестная Корилла, принимая со своим старым учителем ребячливый тон, как в былые годы в scuola - я хочу вас просить об одной милости…
        - Прочь, несчастная!  - с улыбкой воскликнул маэстро, полусердито отстраняя льнувшую к нему неверную ученицу.  - Что общего теперь между нами? Ты больше для меня не существуешь. Дари другим свои обворожительные улыбки и коварное щебетанье.
        - Он уже смягчается,  - проговорила Корилла, одной рукою взяв за руку дебютанта, а другой не переставая теребить пышный белый галстук профессора…  - Поди сюда, Дзото, стань на колени перед самым великим учителем пения всей Италии. Унизься, смирись перед ним, мой мальчик, обезоружь его суровость. Одно слово этого человека, если ты его добьешься, имеет больше значения, чем все трубы, вещающие о славе.
        - Вы были очень строги ко мне, господин профессор,  - проговорил Андзолето, отвешивая ему поклон с несколько насмешливой скромностью.  - Однако все эти четыре года я только и жил мыслью добиться того, чтобы вы изменили свой суровый приговор; и если это не удалось мне сегодня, то я не знаю, где взять смелость появиться еще раз перед публикой под бременем вашей анафемы.
        - Дитя мое, предоставь женщинам медоточивые, лукавые речи,  - сказал профессор, стремительно поднимаясь с места и говоря с такою убедительностью, что его обычно согнутая и мрачная фигура как-то сразу стала и выше и благороднее,  - не унижайся никогда до лести даже перед высшими, а тем более перед человеком, мнением которого ты, в сущности, пренебрегаешь. Какой-нибудь час назад ты сидел там, в углу, бедный, неизвестный, боязливый; вся твоя будущность держалась на волоске, все зависело от звучности твоего голоса, от мгновенного промаха, от каприза твоих слушателей. И вот случай и порыв в одно мгновение сделали тебя богатым, знаменитым, заносчивым. Артистическая карьера открылась перед тобой. Беги же вперед, пока хватит сил! Но выслушай меня хорошенько, так как в первый, а быть может, и в последний раз ты услышишь правду. Ты на плохой дороге, поешь плохо и любишь плохую музыку. Ты ничего не знаешь, ты ничего не изучил основательно. У тебя есть только техника и легкость. Проявляя страсть, ты остаешься холодным. Ты воркуешь и чирикаешь подобно хорошеньким, кокетливым девицам, которым прощают плохое
пение ради их жеманства. Ты не умеешь фразировать, у тебя плохое произношение, вульгарный выговор, фальшивый, пошлый стиль. Однако не отчаивайся: хотя у тебя есть все эти недостатки, но есть и то, с помощью чего ты можешь их преодолеть. Ты обладаешь качествами, которые не зависят ни от обучения, ни от работы, в тебе есть то, чего не в силах у тебя отнять ни дурные советы, ни дурные примеры: у тебя есть божественный огонь, гениальность… Но, увы, огню этому не суждено озарить ничего великого, гениальность твоя будет бесплодна… Я прочитал это в твоих глазах, почувствовал в твоей груди; у тебя нет преклонения перед искусством, у тебя нет веры в великих учителей, нет уважения к великим творениям; ты любишь славу, только славу, и любишь ее исключительно для себя самого. Ты бы мог… ты смог бы… но нет… слишком поздно. Твоя судьба будет судьбой метеора, подобно…
        Тут профессор, быстро надвинув на голову шляпу, повернулся и вышел, ни с кем не простившись, занятый, очевидно, дальнейшим развитием своего загадочного приговора.
        Хотя все присутствовавшие и пытались поднять на смех выходку профессора, тем не менее на несколько мгновений у всех осталось тягостное впечатление чего-то печального, тревожного… Андзолето, по-видимому, первый перестал думать об этом, хотя слова профессора и вызвали в нем радость, гордость, гнев и смятение чувств, которым суждено было наложить отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Казалось, он был всецело поглощен одной только Кориллой и так успел убедить ее в этом, что она не на шутку влюбилась в него с первой же встречи. Граф Дзустиньяни не очень ревновал ее: быть может, у него были основания не особенно ее стеснять. Больше всего он интересовался блеском и славой своего театра,  - не потому, что был жаден к богатству, а потому, что был, как говорится, истым фанатиком изящных искусств. По-моему, это слово определяет весьма распространенное среди итальянцев чувство, отличающееся большой страстностью, но не всегда умением разграничить хорошее и дурное… Культ искусства - выражение слишком современное, неизвестное сто лет тому назад,  - означает совсем не то, что вкус к изящным искусствам. Граф был
человек с артистическим вкусом в том смысле, как это тогда понимали: любитель, и только. Удовлетворение этого вкуса и было главным делом его жизни. Он интересовался мнением публики и стремился заинтересовать ее собою, любил иметь дело с артистами, быть законодателем мод, заставить говорить о своем театре, о своей роскоши, о своей любезности и щедрости. Одним словом, у него была страсть, преобладающая у провинциальной знати,  - показное тщеславие. Быть владельцем и директором театра - это был наилучший способ угодить всему городу и доставить ему развлечение. Еще большее удовлетворение получил бы граф, если бы смог угощать за своим столом всю республику. Когда иностранцам случалось расспрашивать профессора Порпору о графе Дзустиньяни, он обыкновенно отвечал: «Это человек, чрезвычайно любящий угощать: в своем театре он подает музыку совершенно так же, как фазанов за своим столом».
        Около часа ночи гости начали расходиться.
        - Андзоло, где ты живешь?  - спросила дебютантка Корилла, оставшись с ним вдвоем на балконе.
        При этом неожиданном вопросе Андзолето покраснел и тут же побледнел. Как признаться этой блестящей, пышной красавице, что у него нет своего угла? Хотя в этом ему, пожалуй, легче было бы сознаться, чем назвать ту жалкую лачугу, где он ночевал тогда, когда не спал под открытым небом по собственной охоте или по необходимости.
        - Что ты находишь удивительного в моем вопросе?  - смеясь над его смущением, спросила Корилла.
        С необыкновенной находчивостью Андзолето поспешил ответить:
        - Я спрашиваю себя, какой королевский дворец, дворец какой волшебницы достоин принять гордого смертного, который принес бы туда воспоминания о нежном взгляде Кориллы?
        - Что ты, льстец, хочешь этим сказать?  - возразила она, устремляя на него взгляд, самый жгучий из всего ее дьявольского арсенала.
        - Что это счастье мне еще не дано, но что если б я был этим счастливцем, то, упоенный гордостью, жаждал бы жить между небом и морями, подобно звездам.
        - Или подобно cuccali!  - громко смеясь, воскликнула певица.
        Известно, что морские чайки крайне неприхотливы, и венецианская поговорка приравнивает к ним легкомысленного, взбалмошного человека, как французская - к жуку: «Легкомыслен, как жук».
        - Насмехайтесь надо мной, презирайте меня,  - ответил Андзолето, только не отнимайте у меня вашего расположения.
        - Ну, раз ты хочешь говорить со мной одними метафорами,  - возразила она,  - то я увожу тебя в своей гондоле; и если ты очутишься далеко от своего дома, пеняй на себя.
        - Так вот почему вы интересовались, где я живу, синьора! В таком случае мой ответ будет короток и ясен: я живу на ступеньках вашего дворца.  - Ну, так ступай и жди меня на ступеньках того дворца, в котором мы находимся сейчас,  - проговорила Корилла, понизив голос,  - а то как бы Дзустиньяни не остался недоволен снисходительностью, с какой я выслушиваю твой вздор.
        В порыве удовлетворенного тщеславия Андзолето тут же бросился к пристани дворца, а оттуда прыгнул на нос гондолы Кориллы, отсчитывая секунды по быстрому биению своего опьяненного сердца. Но еще до того, как Корилла появилась на лестнице дворца, много мыслей пронеслось в лихорадочно работавшем мозгу честолюбивого дебютанта. «Корилла всемогуща,  - говорил он себе,  - но что, если, понравившись ей, я тем самым навлеку на себя гнев графа? Что, если вследствие моей слишком быстрой победы он бросит свою легкомысленную любовницу и она потеряет свое могущество?»
        И вот, когда раздираемый сомнениями Андзолето, измеряя взглядом лестницу, по которой он мог бы еще уйти, помышлял уже о бегстве, портик вдруг озарился факелами и красавица Корилла в горностаевой пелерине показалась на верхних ступеньках, окруженная кавалерами, состязавшимися между собою из-за чести проводить ее, по венецианскому обычаю, до гондолы, поддерживая под круглый локоть.
        - А вы что тут делаете?  - обратился к растерявшемуся Андзолето гондольер примадонны.  - Входите скорее в гондолу, если это вам дозволено, а не то бегите по берегу: с синьорой идет сам граф.
        Андзолето, не сознавая хорошенько, что он делает, забился внутрь гондолы. Он совсем потерял голову. Опомнившись, он представил себе, до чего будет удивлен и рассержен граф, когда, войдя с возлюбленной в гондолу, увидит там своего дерзкого питомца. Его страх был тем мучительнее, что длился более пяти минут. Синьора, остановившись на середине лестницы, разговаривала, смеялась, спорила со своей свитой относительно какой-то рулады, причем даже громко исполняла ее на разные лады. Ее чистый и звонкий голос реял среди дворцов и куполов канала, подобно