Библиотека / Фантастика / Русские Авторы / ДЕЖЗИК / Колесникова Валентина : " Гонимые И Неизгнанные " - читать онлайн

Сохранить .
Гонимые и неизгнанные Валентина Колесникова
        #
        Колесникова Валентина
        Гонимые и неизгнанные
        Колесникова
        Гонимые и неизгнанные
        Вступление
        Русскому и зарубежному читателю известна лишь в общих чертах такая страница русской истории, как выступление, или восстание, декабристов 14 декабря 1825 года. Это восстание на Сенатской площади в Петербурге правильнее было бы назвать "стоячей военной демонстрацией", которая продолжалась несколько часов и затем была расстреляна картечью правительственных войск. Событие это - выдающееся для XIX века не только само по себе, но и по политическим и экономическим последствиям для России. Событие, как показали минувшие 177 лет, относящееся к разряду исторических парадоксов.
        Суть его такова. Тайные политические организации, члены которых были сыновьями и внуками знатнейших фамилий России, цвет русского офицерства, возникли в России ещё в 1810-х годах, после окончания фанцузской кампании 1812-1814 годов. К 1820-м годам они оформились в тайные Северное и Южное общества (по географии размещения российских армий). Общими целями было свержение самодержавия и уничтожение позорного рабства - крепостного права. Пути - различными: се-веряне ратовали за конституционную монархию, южане за республику. В обоих обществах разрабатывались планы и других социально-политических преобразований, которые должны были отразиться в Конституции страны. Над текстами конституций работали отдельно - северянин Никита Муравьев и южанин Павел Пестель.
        Однако события в России ноября - декабря 1825 года подвигнули руководство и членов тайных обществ на преждевременное выступление наскоро организованное и плохо продуманное: из-за нехватки времени и политического опыта. Этими событиями был редчайший в истории государств-монархий династический кризис. В России он назывался междуцарствием. Оно длилось 19 дней, и 19 дней российский престол пустовал по милости и воле царской фамилии: 19 ноября 1825 года в небольшом южном городке Таганроге, куда царская чета прибыла для лечения императрицы Елизаветы Алексеевны, внезапно скончался российский император Александр I. Он был бездетен и при жизни не объявил, как того требовали правила, имени своего наследника. По закону о престолонаследии 1797 года1 в таком случае императором должен был стать старший из троих братьев императора Константин. Однако только императорская семья и очень узкий круг доверенных царедворцев знали о том, что ещё 16 августа 1823 года Александр I написал манифест, в котором извещал об отречении от престола Константина и назначении наследником престола Николая. Манифест был тайным и отдан
на хранение московскому архиепископу Филарету, а также в Государственный совет и Сенат со строгим уведомлением: вскрыть пакет в случае смерти императора "прежде всякого другого деяния в чрезвычайном собрании".
        Не обнародовал же Александр I свой манифест потому, что до последних дней колебался и не был уверен, что вверяет российский престол в надежные руки. Он не сомневался в отношении Константина - такому человеку не место было на российском троне. Вздорный и жестокий, он, будучи наместником Польши, вел жизнь разгульную и безнравственную. В 1820 году женился на польской дворянке, особе не королевской крови, Ж. Грудзинской. Такие морганатические браки царских особ были нежелательны, да и сам Константин на престол не рвался: он хорошо помнил убийство отца - Павла I - и всю жизнь боялся насильственной смерти. "Задушат, как отца задушили", - говорил он. Видимо, Константин вздохнул с облегчением, когда подписал свое отречение от российского престола по настоянию своего царственного брата Александра I.
        Однако Александр не перестал сомневаться и относительно брата Николая. Тот "был слишком известен в войске грубостью обращения с офицерами, манией разводов и учений, не уступавшей той же мании императора Павла I", - писал Николай Огарев в "Разборе книги Корфа". Наблюдая за младшим братом, Александр убедился, что он жесток, вздорен и самонадеян. "Гвардейцы не любят Николая" - таково было общее мнение. Им можно было бы пренебречь, но не в 20-х годах, когда Европа была охвачена революционным пожаром, а Александр уже имел доносы, говорящие о существовании тайных обществ в России - на юге и в Петербурге. Александр больше всего боялся революционного взрыва, если он через голову законного наследника назначит всеми не любимого Николая. Пророческим можно теперь назвать и другое опасение Александра - он боялся выпускать на историческую арену "джина", потому что видел в брате то, что современники увидели только после воцарения его на престоле.
        Об этом очень точно писал на страницах герценовского "Колокола" русский литератор Николай Сазонов: "Николай в 20 лет внезапно увидел возможность завладеть престолом. Он был ослеплен неожиданной милостью судьбы, и его суровый грубый нрав изменился под влиянием пламенного честолюбия. Престол, который ему был обещан, но в котором он не был ещё уверен, возбуждал в нем все более и более страстное желание. Невежественный и наивный солдат превращался в хитрого царедворца. Он любил власть, как скупой любит золото, - не для того, чтобы им пользоваться, но чтобы его хранить, копить и в нем зарыться".
        Смерть положила конец колебаниям императора. Известие о его кончине доходит до Петербурга только 25 ноября (ведь телеграф ещё не был изобретен). Известие это повергает всех в смятение - всех, кроме вдовствующей императрицы-матери Марии Федоровны, трех младших её сыновей Константина, Николая, Михаила - и нескольких доверенных придворных. Ни общественное мнение, ни двор, ни, тем более, народ не знали волю покойного, не знали, что Константин отрекся, не знали, что первая роль уже отдана Николаю. Не подготовлена к этому и Европа. И царская семья выражает растерянность и неведение. Это походило на хаотическое движение карнавальных масок вокруг опустевшего и как бы самому себе предоставленного престола российского. Удивленная Европа воспринимает и декорации, и сам этот спектакль как монархическую драму, а непосредственные участники всерьез играют комедию, вовлекая в это действо ничего не подозревающую державу.
        Как только Петербург узнает о смерти Александра I, власти и войска начинают приносить присягу Константину. 27 ноября ему присягает и Николай. Константин же, помня о манифесте, присягает Николаю. Из Петербурга в Варшаву и обратно скачут фельдъегери со срочными пакетами-письмами: Николай просит Константина приехать в Петербург и занять престол, Константин отказывается приехать (но не от престола). Так проходят 19 дней, после чего Николай решает занять трон и на 14 декабря назначает переприсягу.
        Этим обстоятельством и пытались воспользоваться декабристы, хотя к выступлению они ещё не были готовы. Главных причин тому две: они уже не могли не выступить - правительство знало о существовании тайных обществ и даже имена их организаторов и активных членов. "Ножны сломаны, и сабель не спрятать", - говорит на последнем совещании 13 декабря Кондратий Рылеев. Другая причина - такая удобная ситуация, как династический кризис, вряд ли может сложиться в обозримом будущем. У декабристов нет времени на детальную проработку плана выступления. В общих чертах он был изложен в "Манифесте к русскому народу" (его автором был полковник лейб-гвардии Преображенского полка князь Сергей Трубецкой, которого избрали "по голосам" диктатором восстания). "Манифест" провозглашал целью выступления декабристов свержение самодержавия и уничтожение рабства. После победы восстания должно было быть создано временное правительство из 2-3 лиц, которое подготовит к весне 1826 года созыв Учредительного собрания (Великого собора). Этот собор должен был решить судьбу России: заменить ли самодержавие республикой или конституционной
монархией. А кроме того, и другой важнейший для России вопрос - как освободить крестьян от рабства: с землей или без земли.
        Манифест, таким образом, имел компромиссный характер - он оставлял до решений Великого собора споры радикально и либерально настроенных декабристов, которые наиболее ярко проявились в текстах готовившихся конституций1.
        Тактический план восстания предполагал собрать главные силы повстанцев на Сенатской площади (у здания Сената). Не допустить сенаторов до переприсяги Николаю и принудить их издать "Манифест к русскому народу". Другие полки тем временем (их должен был возглавить "герой Кавказа" капитан Нижегородского драгунского полка Александр Якубович) должны были захватить Зимний дворец и арестовать царскую семью, участь которой решил бы Великий собор в зависимости от избранной им новой формы правления: республика (в таком случае царская семья была бы изгнана из России) или конституционная монархия (царю вручалась бы исполнительная власть). Декабристы рассчитывали поднять шесть гвардейских полков, общей численностью шесть тысяч человек. Многие из руководителей даже надеялись избежать крови. "Солдаты не будут стрелять в солдат, а, напротив, присоединятся к нам, и все кончится тихо", - считал Кондратий Рылеев. Народ декабристами не принимался во внимание - плоды восстания ему предпо-лагалось вкусить позднее. Но присутствие народа на площади декабристы считали желательным: этакий фон, статисты. Однако статистами, по
сути, должны были быть и солдаты, участвовавшие в выступлении: они не были посвящены в высокие политические замыслы декабристов. Им следовало преподнести результаты победы, но уже с их участием. А знали они лишь то (декабристы сознательно шли на это, считая, что сознание солдата вчерашнего, до армии, мужика-раба - просто не способно было вместить их высокие идеалы), что бунтуют против присяги Николаю, потому что законным императором должен быть Константин.

14 декабря 1825 года в 11 часов утра декабристам удалось вывести на Сенатскую площадь всего три полка, которые расположили в каре вокруг памятника Петру I. Здесь они узнали, что Николай привел всех членов Сената к присяге ещё на рассвете, в 7 часов утра. Мало того, Александр Якубович отказался возглавить захват Зимнего дворца, а назначенный диктатор восстания Сергей Трубецкой даже не явился на площадь. Попытки офицеров-декабристов собрать ещё какие-то силы в помощь бунтующим не дали результатов. Несколько часов стояло каре солдат - три тысячи человек - на Сенатской площади. За это время Николай собрал против мятежников 12 тысяч и подтянул артиллерию. То, во что не верил Рылеев, утверждая преимущества революционной импровизации, свершилось - солдаты начали стрелять в солдат: по приказу нового самодержца российского Николая I стоячая военная демонстрация была расстреляна из орудий.
        Расправа над декабристами вершилась жестоко. К следствию было привлечено 316 человек, как подсчитал по документам декабристовед В. Федоров1. Мятежных солдат били шпицрутенами (многих - насмерть), выживших разослали в штрафные роты. Николай I стремился представить восстание - и прежде всего Европе - как бунт уголовных элементов, доказывая, что в России невозможна революция типа европейских - во Франции или Испании. Именно поэтому монарх российский назначил Верховный уголовный (а не политический) суд из 72 высших чиновников.
        Суду предали 121 декабриста: 61 члена Северного общества и 60 Южного. В их числе - цвет российского дворянства: 8 князей, 3 графа, 3 барона, 3 генерала, 23 полковника или подполковника и даже обер-прокурор Правительствующего Сената (Семен Краснокутский). Первые допросы, очные ставки часто проводил сам Николай I. Как писал позднее исследователь-историк Павел Щеголев, "в это время в России не было царя-правителя: был лишь царь-сыщик, следователь и тюремщик. Вырвать признание, вывернуть душу, вызвать на оговоры и изве-ты - вот священная задача следователя, и эту задачу в конце 1825-го и в 1826 году исполнял русский император с необыкновенным рвением и искусством. Ни один из выбранных им следователей не мог и сравниться с ним. Действительно, Николай мог гордиться тем, что материал, который лег в основу следствия, был добыт им, и только им, на первых же допросах".
        И только его, самодержца, воля, каприз, настроение или какое-то ему ведомое соображение решало судьбу арестованного декабриста (многолетние попытки исследователей-декабристоведов выявить в этом какие-то закономерности оказались безуспешными). Именно это неуправляемое волеизъявление царя (о законности просто не шло речи) из 316 арестованных обрекло на 30-летнюю сибирскую каторгу 121 декабриста. Оно же, руками судей-царедворцев, разделило осужденных на 11 разрядов по мерам наказания, а пятерых - поставленных вне разрядов - осудило на позорную смертную казнь, нарушив и поправ все существовавшие законы (смертная казнь была отменена в России указом императрицы Екатерины II от 29 апреля 1753 года, а кроме того, троих сорвавшихся с виселицы декабристов, вопреки всем человеческим и Божьим законам, повесили снова). Этими мучениками были Павел Пестель, Кондратий Рылеев, Сергей Муравьев-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин, Петр Каховский.
        В декабре 2000 года официальная Россия скромно помянула 175-летие декабристского выступления, хотя чем дальше уходит от нас 14 декабря 1825 года, тем значимее становится эта попытка прорыва абсолютно бескорыстных русских политиков, мыслителей, романтиков и гуманистов из тьмы рабства на просторы свободы.
        Надо сказать, что отношение к декабристам на протяжении всех минувших 177 лет в России постоянно менялось. Декабристам просто фатально не везло как с судьями, так и с критиками.
        Первыми были царские сановники - члены Следственной комиссии и Верховного уголовного суда, которые, угождая Николаю I, называли их цареубийцами и разбойниками и соревновались в осуждении мятежников на самые лютые средневековые казни (самой "излюбленной" было четвертование). Затем в третьей четверти XIX века - наступило время "знакомства" с декабристами с их судьбами, политическими, философскими, теологическими, литературными трудами, мемуарным и эпистолярным наследием. Наметились попытки серьезного анализа роли декабристов в истории России. Начались публикации ряда их произведений, были собраны и частично систематизированы архивные документы. Продолжению этой работы помешали революционные события в России в 1905 году, затем Первая мировая война 1914 го-да, потом Февральский и, наконец, Октябрьский перевороты 1917 года.
        В советской историографии в силу того, что существовала тенденция щедро награждать словом "революция" всякую сколько-нибудь значительную форму общественного или политического протеста, декабристов окружили ореолом хрестоматийной революционности. Отношение к ним определила категоричная оценка Владимира Ленина: "Узок круг этих революционеров, страшно далеки они от народа. Но дело их не пропало. Гром пушек на Сенат-ской площади разбудил Герцена. Герцен развернул революционную агитацию". Эта характеристика стала идеологической установкой для десятков декабристоведов. Она осеняла и укладывала в прокрустово ложе концепции революционности даже самые талантливые их исследования, труды, архивные находки.
        В последнее время декабристов обвиняют в кровожадности, утверждая, что именно они, декабристы, породили плеяду народовольцев и цареубийц - и тем самым повинны в расстреле царской семьи в 1918 году. Новоиспеченные судьи, потеснив и декабристоведов, и декабристоведение, не хотят знать ни декабристов, ни их жизни, ни их трудов, не хотят осмыслить содеянного ими. Эти же "судьи", а вслед за ними и какая-то часть российского современного общества, почему-то чрезмерно возлюбили всех российских монархов, заинтересовались их жизнью, особенно скандальной её стороной. Этих "любознательных" менее всего занимает такой "пустяк": как из гордого, свободолюбивого, талантливого русского (славянского) народа, начиная с XV века, монархам общими усилиями удалось создать государство рабов. То государство, незыблемость которого и попытались пошатнуть декабристы.
        Надо сказать, что вооруженный мятеж, каким было выступление декабристов, как форма низложений царей в России был не внове. Декабрист Михаил Лунин писал: "Перевороты, коими изобилует русская история со времени Петра I, любопытны по многим отношениям и прискорбны для русского"1. Действительно, достаточно вспомнить бунт стрельцов при вступлении на престол Петра I. В 1725 году Меньшиков с ротою гвардейцев выламывает дверь залы совещания и силой провозглашает императрицей Екатерину I, бывшую свою любовницу. В 1741 году российская правительница Анна Леопольдовна и юный император Иоанн Антонович были свергнуты с престола тремястами солдатами Преображенского полка. Переворот 28 июня 1762 года - когда буквально горстка гвардейских офицеров возвела на престол Екатерину Великую. Дворцовый переворот 1 марта 1801 года, совершенный всего несколькими царскими сановниками, лишил жизни царя Павла I...
        Любопытно, что словом "революция" и в начале XIX века обозначался любой переворот. В употребительном ныне смысле слова "революция"2 декабристы революционерами названы быть не могут в силу того, что народ никак не был посвящен в их планы и не принимал никакого участия в их осуществлении. Политическая власть также оставалась в руках одного класса дворянства, даже если бы декабристы одержали победу. У декабристов не было достаточного политического опыта - их организация возникла менее девяти лет перед выступлением 14 декабря. Кроме того, по своим личным свойствам большинство декабристов не соответствовало общепринятому определению "революционер". И прежде всего по главным отличительным свойствам революционеров. Революционер - всегда безбожник. Фанатизм и вера в "прекрасное" далекое будущее, а часто вера и в того, кто олицетворяет для революционера это будущее, заменяет ему истинную веру в Бога. А кроме того, для революционера понятия "честь", "совесть" - относительны: все определяет революционная цель, для достижения которой, он считает, хороши все средства, даже безнравственные: ложь, жестокость,
насилие.
        Декабристы же были в большинстве своем верующими христианами. Те из них - в основном молодежь 20-25 лет, - кто под влиянием чтения трудов французских просветителей были деистами, к концу жизни вернулись в лоно православной христианской церкви. Но среди декабристов не было ни одного атеиста. Понятие же дворянской, офицерской чести, совести, достоинства для них было равно понятию "жизнь".
        Они не были революционерами в полном смысле этого слова, а реформаторами и политиками, политиками бескорыстными и в то же время реалистичными. Они видели гибельность самодержавия, опередили свое время, свой век и общественное российское сознание. Они сумели предвидеть неминуемый крах самодержавия и становящуюся все более реальной угрозу неуправляемого и кровавого народного бунта. Лучшая часть российского дворянства, они, выходя на Сенатскую площадь и решившись поднять руку на самодержавие, не преследовали цель получить что-то для себя. У них было все - богатство, знатность, власть. Теряли же они все - и жизнь тоже, выходя на Сенат-скую площадь и предвидя неуспех выступления. Поступками декабристов двигала святая цель: освободить народ от рабства и самодержавной тирании, дать ему свободу, образование, сделать Россию государством вольным и просвещенным, уничтожить страшные и позорные военные поселения, где ежегодно за малейшие провинности засекали в экзекуциях сотни и тысячи простых солдат.
        На подготовку замысла История выделила им кро-хотный временной кусок: от создания Союза спасения в 1816 году, через Союз благоденствия, к тайным обществам на севере и юге страны - к 14 декабря 1825-го. Менее 10 лет.
        Их поражение - не случайно, вернее - закономерно: видимо, История уполномочила декабристов только разбудить Россию от спячки. Победить не пришло время.
        Но "умысел на цареубийство", который Верховным уголовным судом ставился им в главную вину, был более на словах, умозрительным, следствием молодой горячности и стремления принести себя в жертву ради свободы народа. Ведь у каждого офицера-декабриста, находившегося на Сенатской площади, была абсолютная возможность лишить царя Николая I жизни. Он стоял неподалеку от солдатского каре. Но ничья рука не поднялась для кровавой расправы. Да, они не хотели крови. Они хотели реформ. Хотели, чтобы молодой монарх понял это и начал царствование именно с реформ, которые диктовались самой жизнью после победной для России французской кампании 1812-1815 годов.
        Но кровь пролилась. И не только графа Милорадовича, но и сотен солдат. Вот почему изгнание в Сибирь, 30-летнюю сибирскую голгофу, когда они терпели лишения, теряли близких, променяв чины и высокие звания на достижение благородных целей, многие из них - хотя далеко не все рассматривали как искупление невинной той крови, как свое покаяние. Однако покаяние не перед царем, но перед Богом, перед народом.
        Но тогда, понимаем мы уже в XXI веке, не к топору, крови и революции звал гром пушек на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. Он был подобен набату предостерегающему: не иди, Русь, путем крови, революции! Ибо на крови ничего нельзя построить. Эволюцию нельзя подменить революционным взрывом! России необходимо вызреть в мощное государство и идти путем прогрессивных преобразований. Все для этого есть: как богата она недрами своими, так богата умами, которым дорого её благо и процветание. Революции принесут лишь хаос и разорение и продлят, может, на века рабство. Об этом гремели пушки на Сенатской площади в зимние сумерки 177 лет назад. Эти мысли - во многих письмах и мемуарах декабристов. В них же - и осмысление неуспеха выступления 14 декабря.
        Наиболее четко и прямо выразили мнение о 14 декабря, в частности, декабристы Иван Якушкин, Михаил Лунин, Петр Свистунов - и это было уже выстраданное в Сибири и зрелое мнение.
        И в а н Я к у ш к и н: "Истинное предназначение общества состояло в том, чтобы быть основанием великого здания, основанием подземным, никем не замечаемым. Но мы слишком рано захотели быть на виду, превратив себя из фундамента в карниз".
        П е т р С в и с т у н о в: "Люди, замышлявшие переворот в России, подвергались неминуемой потере всех преимуществ, какими пользовались вследствие положения своего в обществе, поэтому ни в корысти, ни в честолюбии оподозрены быть не могут. При несоразмеримости способов с предназначенной целью люди практические вправе назвать такое громадное предприятие безрассудной мечтой, но чистоту намерений не имеют оснований оспаривать. Не безначалию следует приписать неуспех восстания, а незрело обдуманному и отчаянному предприятию. Будь тут сам Наполеон, что бы он сделал с горстью людей и без пушек против окружающего его со всех сторон многочисленного войска, состоявшего из пехоты, кавалерии и артиллерии".
        М и х а и л Л у н и н (его слова приводит Петр Свистунов в "Отповеди"): "Он был того мнения, что настоящее житейское наше поприще началось со вступлением нашим в Сибирь, где мы призваны словом и примером служить делу, которому себя посвятили" (то есть избрать путь просветительства, служения народу, передачи ему тех огромных знаний, которыми они располагали).
        И декабристы действительно служили своему народу, находясь на поселении. Они открывали в Сибири школы, строили больницы, училища для народа, возводили церкви, лечили сибиряков, учили детей из народа, готовили самых способных из них в российские университеты, просвещали, спасали от притеснений местных властей, от наказаний, смягчали дикие нравы сибирского захолустья. При этом многому учились и сами, духовно совершенствовались.
        Именно поэтому за более чем 175 лет отношение к декабристам народа многих поколений россиян, - вне зависимости от официального, государственно-политического - всегда определялось как любовь, уважение, восхищение. Потому что россияне видели и видят в декабристах не революционный, а высокий нравственный идеал. Потому что считают: декабристы самые бескорыстные реформаторы, они написали самую светлую страницу в российской истории. Любовь народа к декабристам неизменна ещё и потому, что они удивительно современны. Как современен Пушкин. Их волновали те же проблемы, что волнуют и до сих пор россиян: свобода и религия, нравственность, национальные отношения и культура народа, истинная духовность и духовные эрзацы.
        Предлагаемая читателю книга явилась результатом и иллюстрацией вышеизложенных размышлений. Дело в том, что за десятилетия советской власти декабристоведы написали десятки монографий. Но это были в основном рассказы о руководителях, идеологах тайных обществ: Кондратии Рылееве, Никите Муравьеве, Михаиле Лунине, Сергее Волконском, Павле Пестеле, Сергее Трубецком и др. Многие из них были канонизированы как выдающиеся революционеры. О судьбах же рядовых декабристов и до сих пор известно очень мало или вообще неизвестно.
        Интерес именно к Павлу Бобрищеву-Пушкину возник после чтения мемуаров Александра Беляева, Андрея Розена, Николая Басаргина, Николая Лорера, Ивана Якушкина. Не сговариваясь, так как писали они в разные годы и в разных уголках России, декабристы вспоминали о нем как о человеке высокодуховном, посвятившем свою жизнь, занятия и таланты людям (а талантами он наделен был в избытке), как о добром христианине, светлом человеке и прекрасном товарище.
        Однако мемуарных и официальных источников оказалось очень немного, и круг поисков привел в архивы Москвы, Петербурга, Тулы, Красноярска, Иркутска, Екатеринбурга, маленького городка Алексина (в Тульской области). Удалось разыскать 201 письмо Павла Бобрищева-Пушкина к декабристам Михаилу Нарышкину, Ивану Пущину, Михаилу Фонвизину, Евгению Оболенскому, Вильгельму Кюхельбекеру и др. И всего несколько писем к нему: позднее стало понятным, почему писем так мало: известно - опять-таки по архивным сведениям, что имение, где жил Павел с сестрой Марией и братом Николаем по возвращении из Сибири, сгорело. В пожаре погибло не только эпистолярное, но и литературное наследие этого декабриста.
        Так на основе архивных документов, писем, воспоминаний родилось это эксклюзивное исследование, а также была создана частичная реконструкция событий жизни декабриста Павла Бобрищева-Пушкина и его брата Николая, потерявшего рассудок в первые годы сибирской ссылки.
        Павел Бобрищев-Пушкин не оставил мемуаров. Не удалось разыскать текста сделанного им перевода "Мыслей" Блеза Паскаля, хотя известно, что его читал Лев Толстой. Бобрищева-Пушкина можно было бы с полным правом считать первым переводчиком Паскаля на русский язык, если бы рукопись, преодолевая сибирские просторы и царские запреты, вовремя пришла в Петербург. Не дошли до нас и другие его переводы духовной, христианской литературы, как не дошли и статьи, заметки, эссе, басни. Архивы сохранили лишь тексты восьми басен, нескольких стихотворений, начало работы "Изъяснение первой главы Евангелия от Иоанна", а также полный текст - на основе собственного целительского опыта - врачебного пособия "Краткое изложение гомеопатического способа лечения, испытанного во время холеры в городе Тобольске".
        Опыт "Документально-художественного исследования", как обозначили мы подзаголовок книги, убедил: трудным и трагичным был путь искупления и Павла Борищева-Пушкина, и всех его товарищей, томившихся в изгнании в сибирском захолустье 30 лет. Может быть, личная судьба каждого из 121 декабриста не требовала мученической жизни. Но именно через их общие страдания поднималась Россия на новую духовную ступень, а путь декабристов стал первым шагом к самосознанию русского народа.
        Наверно, было бы исторической несправедливостью, если бы не появились на многострадальной Руси эти баловни судьбы, которые благо возлюбленного Отечества и народа поставили выше не только собственных интересов, но даже жизни.
        Предлагая вниманию читателей эту книгу, мы надеялись не только познакомить их с прекрасными и трагическими судьбами лучших русских людей XIX века, но донести главную мысль: декабристы - не российское только явление, но планетарное. Земля редко вырабатывает такой драгоценный духовный сплав, который надолго становится нравственной сокровищницей людей. Но делает, наверное, это для того, чтобы не уснула беспросыпно историческая память людей, населяющих Землю, и у них всегда была бы точка отсчета духовного.
        Глава 1
        "Универитеты" Петропавловской крепости
        Допрос 6-й
        - Итак, на вас, квартирмейстерской части поручика Павла Сергеева сына Бобрищева-Пушкина 2-го, показание есть, что вы принадлежали тайному обществу, - проговорил генерал-адъютант Чернышев с монотонной злой скукой в голосе. - Соблаговолите ответить, что вы об оном знаете, какая цель и план его, с кем были в связи и какой имели круг знакомств. Когда и кем именно вы были приняты в оное?
        Павел, уверенный, что, как всегда, вопросы и ответы, пройдя положенный круг, как бы зависнут перед бездоказательностью обвинений, так же монотонно, но почтительно отвечал:
        - Я не однажды уже показывал, что ни о каком тайном обществе не имею сведения. Следовательно, ничего об оном никогда не слыхал, по той же причине не знаю, где оное возникло и кто его члены и соучастники. По той же причине не знаю ни цели оного, ни плана. Знакомства же я имел со всеми товарищами моими по службе и по корпусу колонновожатых, в котором обучался у генерала Муравьева.
        - Какое ваше было употребление по службе? - спросил вдруг Чернышев.
        - Я находился в школе юнкеров, где читал лекции математические.
        - Знали вы, что брат ваш принадлежит тайному обществу?
        Павел придал лицу удивленное выражение.
        - Я от брата моего ничего не слыхал, могущее мне дать мысль об его участии в тайном обществе.
        Чернышев медленным движением руки взял со стола два листа:
        - 1826 года, марта 16-го дня, от высочайше учрежденного Комитета брату вашему поручику Бобрищеву-Пушкину 1-му сделан дополнительный вопросный пункт. В данных им ответах, исчисляя известных ему членов тайного общества, именует таковым и вас. На вопрос: когда, кем и где именно был принят в общество брат его Пушкин 2-й, пояснил: "Когда, кем и где именно был принят он в общество, не знаю, но, как мне помнится, узнал я об этом от князя Барятинского".
        Не глядя на изумленного Павла, Чернышев положил этот лист на стол и поднес ближе к глазам второй:
        - Того же дня дополнительный вопросный пункт сделан был и штабс-ротмистру князю Барятинскому: "Когда, где и кем именно был принят в тайное общество поручик Пушкин
2-й?"
        Вот его ответ: "Никак не припомню, в котором году он вступил в общество. Но он был в принят в Тульчине мною".
        Второй удар был равным первому. Павел почувствовал, как окаменели все его члены, голова стала не просто пустой и легкой - но как будто отделилась от бесчувственного тела, - все вокруг сделалось нереальным и бесконечно от него удаленным. Потребуй от него Чернышев сейчас ответа, он не только языком, пальцем шевельнуть не сможет. Лишь через минуту-другую - благо Чернышев занялся упорядочением бумаг на столе, - к Павлу вернулась способность соображать. "Брат - как же это, зачем? А Барятинский - в чем ему нужда называть меня?"
        Чернышев не ждал ответа. Нынче был его день - стало ясным главное дело, с которым бились так долго. Однако нужна последовательность, и проверка должна быть верной.
        - Сегодня, апреля 4-го дня, по решительному вашему запирательству в принадлежности к тайному обществу вам дается очная ставка с штаб-ротмистром князем Барятинским...
        Кто бы мог подумать, что после стольких месяцев одиночества, темноты физической и темноты неведения, встреча с товарищем может оказаться таким чудовищным мучительством?
        Павел не знал ещё очень многого. Того, что предстоит каждому из них в отдельности и всем вместе, не знал, сколько продлится следствие и чем оно закончится, и не ведал, как другие ведут себя на допросах. Но сейчас он видел в до неузнаваемости похудевшем, обросшем и, как ему показалось, опустившемся князе Барятинском труса, поправшего закон чести. Он посмотрел на него с нескрываемым презрением и снова все отрицал, а в протоколе № 9 допроса и очной ставки появилась очередная запись за подписью генерал-адъютанта Чернышева:
        "Поручик Бобрищев-Пушкин 2-й отрицается от принадлежности к тайному обществу, утверждая, что князем Барятинским в оное принят не был"1.
        Павел не знал, что на следующий день, 5 апреля, ждет его третий и самый страшный удар, потому что открылось главное, из-за чего он упорствовал все эти месяцы, что скрыть почитал своим долгом, за что готов был поплатиться жизнью.
        Он не знал, что за эти месяцы высочайше учрежденный Комитет опросил сотни людей, привезенных со всех концов России, - всего было привлечено к следствию по делу декабристов около 600 человек (не считая солдат участников выступления на Сенатской площади и Черниговского полка).
        Отделенный не только от всего мира, но даже от всего, что происходило в каменном гробу, называемом Петропавловской крепостью, сырой и беззвучной своей одиночкой, Павел тогда не знал всей изощренности сыска этого "высочайше учрежденного Комитета". В "Записках" декабрист А.В. Поджио пытается, как и многие его товарищи, найти объяснение успешному дознанию Следственной комиссии: "Каким образом пояснить эти признания, эту чисто русскую откровенность, не допускающую коварной, вероломной цели в допросителях? Как объяснить, что люди чистейших чувств и правил, связанные родством, дружбой и всеми почитаемыми узами, могли перейти к сознанию на погибель всех других? Каким образом совершился этот резкий переход в уме, сердце этих людей, способных на все благородное, великодушное? Какие тут затронуты были пружины, какие были пущены средства, чтобы достигнуть искомой цели: разъединить это целое, так крепко связанное, и разбить его на враждующие друг другу части? Употреблялись пытки, угрозы, увещания, обещания и поддельные, вымышленные показания!"1 "Действенным" средством оказались "железа": ручные кандалы
"обрели"
13 самых непокорных, "дерзких" декабристов: Борисов П.И., Башмаков Ф.М., Андреевич Я.М., Якушкин И.Д., Семенов С.М., Щепин-Ростовский Д.А., Арбузов А.П., Бестужев А. ., Якубович А.И., Цебриков Н.Р., Муравьев А.З., Бестужев-Рюмин М.П., Бобрищев-Пушкин Н.С. (14-м был крепостной В.К. Кюхельбекера Семен Балашев). И эти
15-фунтовые "украшения" они носили, не снимая, ровно четыре месяца непрерывные 120 дней и ночей ("железа" сняты были с 12 декабристов 30 апреля 1826 г., с Н.С. Пушкина - 10 апреля).
        Тот же А.В. Поджио объяснил и важный аспект психологического состояния арестованных декабристов: они надеялись на здравомыслие монарха: "Сначала, когда стали на нас злобно напирать и мы пошли было в отпор и держались, насколько было сил, но, когда борьба стала невозможна против истины доносов и самых действий, вы, строгие судьи, оставались в своих кабинетах и легко вам было судить да рядить затворников, отвергнутых и вами и всеми!
        Обещанные расстреливания не состоялись; мы как-то стали свыкаться со своими следователями, взведенные ужасы теряли свое значение, и мы мало-помалу пришли к тому заключению, что дело возникшее должно будет принять оборот более разумный! Казалось, что дело... должно было при новом царствовании утратить свое прежнее назначение и подвергнуться не преследованию, а исследованию, более соответствующему благоразумной цели".
        Надежды эти рассеивались с каждым новым допросом...
        В одиночном покое
        Дверь захлопнулась за ним с каким-то придушенно-ухнувшим звуком. "Будто тяжко вздохнула, - подумал он. - Обо мне вздохнула". Темнота камеры привычно опустилась на плечи, как-то сразу ссутулила всю его высокую стройную фигуру, и теперь он большим вопросительным знаком нависал над убогим топчаном, крошечным столиком и единственным добрым приветом свечкой. Душа его скорбела и страдала, как никогда. Повинен в этом был сегодняшний допрос, так больно и остро напомнивший первый - 16 января 1826 года - и первые часы в камере. И тогда, как сегодня, черная печаль заполнила все его существо, а глаза приковались к свече - маленькому и мужественному живому свету в безнадежности мрака. Тогда, вечером 16 января, в первые минуты его зрение не воспринимало окружающего в каземате - оно ещё не могло освободиться от только что виденного - там, за вздыхающими дверьми: вечерних улиц Петербурга, в котором он очутился впервые в жизни, от сверкающих огнями окон дворцов - обласканные новым монархом придворные устраивали приемы и балы. Сановная столица забыла о них, ещё живых, но уже будто погребенных.
        Путь по анфиладам Зимнего был путем звуков: тяжелого звона в его голове и мерного, уверенного шага с позваниванием шпор сопровождавших офицеров - как и всем доставляемым на допрос, ему завязали глаза.
        Когда же повязку сняли - передним оказались эти немигающие льдистые глаза. Государь с минуту пристально смотрел на него, потом, круто повернувшись, вышел в другую комнату. "В Зимнем - государь с зимними глазами". Павлу даже стало холодно, так отчетливо прошла через мозг и сердце мысль: "Он никого не помилует, у него в глазах смерть". Павел стал отгонять от себя эту мысль, уже зная, что не обманывается, отгонять, чтобы сосредоточиться на том, о чем спрашивал генерал-адъютант Левашов. Когда же картины только что виденного пропали, Павел Бобрищев-Пушкин пригляделся к тому, что окружало его, и что, видимо, должно называться местом его обитания. Сколько времени? Сутки, двое? Может, месяц? Он вспомнил леденящие глаза монарха: "А может быть?.."
        Необъятный Божий мир, существующий для всех, вдруг, в одночасье перестал принадлежать ему, 23-летнему свитскому офицеру, - он будто спрессовался в эти две квадратные сажени его клетки, а отныне - на сколько, не дано ему знать, может быть, до физической смерти - в этом пространстве будет жить не только физическое его тело, но и духовное, умственное, нравственное "я". И не просто жить, а ещё и постоянно готовить себя к единоборству с теми, кто владел правом решать его судьбу и судьбу его товарищей, среди которых, как он знал, лучшие сыны Отечества. И готовность эта должна быть постоянной - неведомо, в какое время суток и в какой день ему повелят предстать перед его судьями, а значит, вступить в единоборство.
        В темнице было сыро и тихо. Вся обстановка этого склепа для живых зеленого цвета деревянная кровать, плоский тюфяк, набитый грубой мочалкой, плоская подушка из той же мочалки - все это обтянуто грязной толстой дерюгой, у кровати столик с оловянной кружкой, в углу деревянная шайка, шесть замазанных краской стекол в окне за железной решеткой, дверь со стеклянной форткой, в которую страж во всякое время суток волен заглянуть, чтобы лишить затворника иллюзий, что может что-то быть вне контроля в теперешней его жизни. Эти первые сутки в одиночке крепости были особенно трудными и мучительными. Павел Пушкин, как и все его товарищи, остро и глубоко пережил их. Самой же страшной была первая ночь заточения. Видения, похожие на реальность, и сны, не приносящие успокоения и не дающие отдыха. А пробуждение после беспокойного прерывистого сна первой казематной ночи особенно жестокое испытание для узника: он осознает каждой клеткой своего существа, что его темница - унизительная и безвыходная реальность. Немалое мужество требовалось даже от самых неизбалованных, чтобы смириться, заставить себя свыкнуться со
множеством вещей, которые называются "тюремным бытом". Так, надо было почувствовать упадок сил до изнеможения, чтобы коснуться топчана - грязного, страшного, с клопами и блохами ложа. Как бы ни пытались оградить себя узники, подкладывая шубы, сюртуки, чтобы преодолеть чувство брезгливости и омерзения, все это становилось гнездом для насекомых. Точно так же надо было приложить немалые усилия воли, чтобы, утоляя голод, примириться с казематским рационом. От декабриста А.В. Поджио узнаем: "Продовольствие было в ведении плац-майора, и деньги на продовольствие определялись по чинам арестантов. Генералу определялось 5 руб. сер. Штаб-офицеру -
3 р. 50 к., обер-офицеру - 2 р. 50 к. Значительная сумма, которую, кажется, по сердолюбию плац-майор умел крайне уравнять и подвести всех под одинаковую отвратительную пищу". Краснощекий, лысый толстяк пожилой плац-майор Подушкин на все вопросы и просьбы затворников отвечал единственной членораздельной фразой: "Сердце царево в руце Божьей". А вопросов, особенно в первые дни заточения, было множество, и одинаково яростно бунтовал здравый смысл каждого из участников.
        "...Не надо забывать, что я взят по одному только подозрению и при своих всех сословных правах! - писал А.В. Поджио.
        Признаюсь, когда стражник мой меня завел в этот хлевок и, не сказав ни одного слова, повернулся и захлопнул дверь, громко повернув два раза ключом, я просто вздрогнул и безотчетно чего-то устрашился!..
        Какая же это сила, спросил я себя, которая так чародейно, мгновенно могла подействовать, чтобы ввергнуть меня в такую пропасть бессилия?
        Каким образом совершается и возможен этот процесс насилия над существом, над человеком, наполненным одними высшими человеческими стремлениями, и этот человек отчуждается от всего мира и заживо погребается! И нет этому политическому лицу огражденья; нет для него ни защиты, ни оправдания; нет суда; он заранее обречен на казнь - казнь будет его кровью и плотью! Такое сознание ничтожности своей, при таких условиях неизбежной гибели есть высшее оскорбление, высшая обида...
        Нет, не страх возмущает, не утрата жизненных условий, положения - нет: здесь задето самолюбие, к добру направленное; здесь глубоко потрясено высокое человеческое достоинство!"
        И Павел Пушкин был во власти этих мыслей. В том апреле 1826 года в покое № 16 - насквозь промокшем каменном мешке, где даже свечка шипит и потрескивает, будто ворча на сырость, усевшись на жесткое свое ложе, он переживал шестой по счету допрос, отстоящий на три месяца от первого, хорошо понимая: сырая, лишенная всяких звуков одиночка должна была и предостеречь, и заставить говорить. Но он молчал. О главном. Вот уже три месяца.
        С отрочества знал он, что его любовь к Отечеству ждет часа ратного подвига. Судьба уготовила ему не воинский, но гражданственный подвиг. Он готов к нему. Известно, что размер цели создает размер возможностей. Прекрасной цели освобождения России от рабства достичь не удалось. Но возможность не предать этой цели и после поражения у него и у его товарищей осталась - молчать, ни в чем не сознаваться. Остаться верным данному слову. Он молчал бы и далее, не будь сегодняшнего, 4 апреля 1826 года, допроса и очной ставки...
        Тайна "Русской правды"
        К марту 1926 года Следственная комиссия имела уже достаточно полную картину заговора декабристов, деятельности Северного и Южного тайных обществ, Общества соединенных славян.
        Не могли найти только политического, идеологического документа декабристов - написанной Павлом Ивановичем Пестелем Конституции "Русская правда".
        Надо сказать, что монарх проявлял к первой республиканской Конституции Российской особый, нетерпеливый интерес; декабристов-южан пристрастно допрашивали о ней, разыскание "тайных бумаг Пестеля", как называли "Русскую правду", велось особенно упорно. С положениями Конституции Никиты Михайловича Муравьева Николай I познакомился: Муравьев, успевший сжечь её перед арестом, по настоянию Следственной комиссии восстановил почти весь текст. В "Русской правде" монарх предполагал прочесть какие-то особые планы цареубийства, которые арестованные скрывают или не знают. Следственная комиссия упорно - почти без вариаций - задавала декабристам-южанам один и тот же вопрос: "Известно ли вам содержание "Русской правды" и где она находится?"
        Другая причина нетерпеливого внимания монарха к Конституции Пестеля состояла в необходимости действовать.
        "Русскую правду" необходимо найти, изъять и, может быть, уничтожить, чтобы не стала она источником новой крамолы и знаменем новой когорты вольнодумцев. Угроза, что Пестелева Конституция пойдет "гулять" по России в списках и станет возмутителем ещё ненаступившего спокойствия, оставалась. Ее следовало вручить в монаршие руки или получить абсолютно точное свидетельство, что "Русская правда" уничтожена. Последовательность разыскания Конституции выстраивается по мемуарам и следственным делам декабристов таким образом: первым, безусловно, был допрошен Пестель, затем Н.И. Лорер. Чернышев на очередном допросе начал угрожать Лореру страшными карами. В "Записках" Лорера читаем: "Долг чести и клятва (заявил декабрист) не позволяют открыть, где "Русская правда". Пусть автор "Русской правды" разрешит меня от клятвы, хоть письменно, и тогда я вам скажу. Чернышев схватил на столе какой-то лист бумаги, подал мне и сказал: "Читайте". Я тотчас же узнал почерк руки Пестеля и прочел: "Русская правда" была отдана в присутствии майора Лорера поручику Крюкову и штабс-капитану Генерального штаба Черкасову1, уложенная в
ящик, чтоб быть зарытой на Тульчинском кладбище". После этих строк я взял перо и подписал внизу: "Действительно так"2.
        Однако с этой информации началась путаница в показаниях, так как поручики Н.А. Крюков и А.И. Черкасов утверждали, что на кладбище "Русскую правду" не закапывали и что она сожжена.
        Штабс-лекарь Ф.Б. Вольф показывал: "Когда уже общество было открыто и все были в смятении, то однажды говорили мы с Юшневским, где бумаги полковника Пестеля. Я говорил, что они, кажется, у Пушкина или Заикина, на что он полагал, что лучше их сжечь, что я и сказал Пушкину и Заикину, а после они мне говорили, что сие исполнили"1. То же утверждал генерал-интендант А.П. Юшневский. С Вольфом они возглавили Южное общество после ареста П.И. Пестеля.
        В свидетельствах других членов Южного общества, особенно Тульчинской управы, единства не было: одни утверждали, что "бумаги" сожжены, другие уверяли, что их кто-то куда-то надежно спрятал.
        Арестованный вместе с Павлом Ивановичем его преданный денщик Степан Савенко, который знал правду, уверял, что вместе с Пестелем он жег много бумаг, а какие те бумаги - не ведает. И даже жестокие побои и закование в "железа" не изменили его показаний.
        Чтобы попытаться раскрыть тайну "Русской правды", необходимо припомнить, что происходило в ноябре - декабре 1825 года в тайном Южном обществе, членами которого были офицеры II-й Южной армии, расквартированной в маленьких городках, местечках, селах Украины (главный штаб её располагался в Тульчине).
        После получения известия о смерти Александра I П.И. Пестель собирает экстренное совещание Тульчинской управы и на нем предлагает новый план восстания (прежде восстание намечалось поднять летом 1826 года во время смотра войскам Южной армии).
        По этому новому плану следовало арестовать начальника штаба Южной армии Витгенштейна, занять "главную квартиру" - штабы 1-й и 2-й армий, захватить военные поселения. Но дать сигнал к восстанию Пестель не успел. Он был вызван 12 декабря в штаб армии и на рассвете 13 декабря при въезде в Тульчин арестован2.
        Как случилось, что главу Южного общества арестовали за день до выступления северян на Сенатской площади? Дело в том, что офицер полка П.И. Пестеля Майборода, член Южного общества, прокутивший казенные полковые деньги, решил спасти "честь" ценой предательства: 25 ноября 1825 года он делает донос на декабристов через генерал-лейтенанта Рота и отправляет донос в императорскую резиденцию в Таганрог на имя Дибича.
        Донос этот был не единственным, и доносчиков было несколько1. Но если до ноября
1825 года сообщения о доносах оставались скорее слухами, глухо доносившимися до Украины, то почти одновременно с сообщением о внезапной смерти государя руководители Южного общества получают известие: доносы на тайные общества есть, но Александр I не успел или не захотел дать им ход.
        Пестель понял: арестов можно ждать с минуты на минуту. Он приглашает подпоручика Николая Заикина к себе в Линцы, где стоял на квартире, и предупреждает, чтобы члены общества вели себя осторожно, а также просит надежно спрятать находящиеся в Немирове у майора Мартынова бумаги, очень важные. Заикин понимает - это "Русская правда".
        Неизвестно, почему Пестель отказался от мысли зарыть ящик с бумагами на Тульчинском кладбище2. Однако известно, что уже в первых числах декабря "Русская правда" находилась в местечке Немирово у майора А. Мар-тынова. И вот теперь Пестель вручает судьбу своего труда едва ли не самому молодому, "необстрелянному" члену Южного общества Николаю Заикину. Видимо, бумаги вызволили из громоздкого ящика и зашили в подушку. Подпоручик отправляется в Тульчин, затем в село Кирнасовку, где квартировал, и вместе с братьями Бобрищевыми-Пушкиными придумывает, как надежно спрятать бумаги. Решили под полом их казенной квартиры. Но сначала, чтобы не пострадали от сырости, бумаги оборачивают в холст, затем упаковывают в клеенку. Временно все успокаиваются. Однако декабрь 1825 года ощутимо тревожен, и тревогу усиливает новое сообщение. 12 декабря князь А.И. Барятинский из Тульчина передает для Пестеля тайное письмо, где сообщает, что из Петербурга прибыл генерал Чернышев с какой-то секретной миссией; генералы Витгенштейн и Киселев уединились для конфиденциального совещания. Как сигнал опасности воспринимает это Павел
Иванович. Вместе с Н.И. Лорером он принимается за разбор бумаг на своей квартире в Линцах: из ящиков стола, шкафов в ярко пылающую печь летит все, что не только прямо касается главы Южного общества, но и как-то связано с его товарищами (именно поэтому обыск, в котором Чернышев участвовал лично, ничего не дал). Сергею Григорьевичу Волконскому удалось навестить Пестеля на тульчинской гауптвахте, и Пестель отдал последние распоряжения. Касались они прежде всего уничтожения всех сколько-нибудь важных бумаг, документов, писем.
        Здесь нужно вспомнить, что известия о поражении декабристов на Сенатской площади в те дни в Тульчин ещё не пришли. Пестель же очень надеялся на победу северян - в этом случае власть в России оказалась бы у избранной тройки верховных правителей, и эта революционная тройка должна была бы обнародовать "Русскую правду" для всеобщего сведения и руководства.
        И.В. Поджио свидетельствовал: "Я слышал, что когда Пестеля арестовали, то князь Волконский с ним виделся. Пестель сказал Волконскому: "Будь спокоен, ни в чем не сознаюсь, хотя бы меня в клочки изрубили, - спасайте только "Русскую правду". Сожгите её только в крайнем случае, - настойчиво, несколько раз повторил он..."
        Ситуация стала критической, когда пришло сообщение о неудаче в Петербурге.
        Юшневский и Вольф, как руководители Южного общества, отправили в Кирнасовку гонца - поручика И.Б. Аврамова с приказом: "Бумаги сжечь!"
        Однако накануне князь Барятинский высказал мысль, что Юшневский и Вольф "крепко трусят и потеряли головы". Вспомнив это, младшие офицеры Заикин, Аврамов, братья Бобрищевы-Пушкины действуют на свой страх и риск, нарушая приказ. Они решают, коль будет это в их силах, спасти "Русскую правду", значимость которой и для движения и для будущего успели постичь они читали её конспективное изложение, которое Пестель отдельной тетрадкой давал членам общества для ознаком-ления.
        О будущем государственном устройстве младшие офицеры знали и из пусть нечастых - бесед с Павлом Ивановичем в Тульчине. Решив бумаг не сжигать, а надежно спрятать, договорились пустить слух, что "Русская правда" сожжена.
        Вот отчего на следствии кто-то из слов Вольфа и Юшневского, сумевших передать эту дезинформацию, совершенно искренне убеждал следствие, что бумаги сожжены, а Николай Заикин, Крюков 2-й, знавшие истину, утверждали то же самое, но уже пытаясь спасти "Русскую правду". Показания других членов в обществе были противоречивы. И не решись Николай Заикин на самоотверженный поступок - взять "сокрытие бумаг Пестеля" на себя, - не выстроилась бы та цепь событий, что сначала запутала следствие, а потом облегчила ему работу: Заикин, не участвовавший в сокрытии, не смог найти их в поле, и тогда прибегли к помощи брата его, 17-летнего прапорщика Федора Заикина, указавшего и место, где были зарыты бумаги, и назвавшего имена главных, непосредственных исполнителей акции, о которой Следственная комиссия не могла дознаться три долгих месяца, - братьев Бобрищевых-Пушкиных.

] ] ]
        Николай Бобрищев-Пушкин задумчиво и неторопливо шел улицей Кирнасовки. События последнего времени поселили в душе тревогу и озабоченность. "Слухи, беспокойство умов, моя любовь - все сразу, - размышлял он. - Скорее, скорее беги, время". Может, Бог даст, в Рождество они с братом поедут к родителям в Егнышевку, надо приготовить все к свадьбе, потом выправить бумаги по его доле наследства - и прощай, холостая квартира и неуютное бытие! А потом брата женит. Хоть это непросто - весь в науках, все ему интересно, а женщин будто и не существует. Ничего, он ещё очень молод!
        Николай так задумался, что вздрогнул, когда с ним поравнялся уже у самых ворот дома всадник.
        - Я к тебе, брат Пушкин, - крикнул, соскакивая с коня, Иван Аврамов.
        - Слушаю, поручик.
        Аврамов привязал лошадь и негромко спросил:
        - Где нам лучше поговорить - в доме или здесь?
        Николай, взглянув на привычно пустынную улицу, ответил:
        - Хочешь чаю, закусить - пойдем в дом...
        - Нет, нет, времени мало. - Аврамов, чуть коснувшись рукой его локтя, сказал тихо и взволнованно: - Я приехал сказать, что бумаги Пестелевы должно сжечь непременно.
        Николай даже отшатнулся:
        - Помилуй! Как можно жечь эдакие бумаги!
        - Что делать, брат, чай, время такое беспокойное, и себя, и бумаги опасности подвергаем, - рассудительно и взволнованно отвечал Аврамов. Однако ж в душе и я, как ты, мыслю.
        - Ну и уговори, чтоб не жгли, - умоляюще заговорил Николай, загораживая Аврамову дорогу.
        - Вот ведь история какая, - улыбнувшись, сказал Аврамов, отвязывая коня. - А знаешь ли что? Едем тотчас к Заикину и брату твоему, вместе легче будет решить...
        Он вскочил в седло и рысью направился к квартире, где жил Заикин с Павлом Пушкиным, - она была примерно в версте, а Николай поспешил за Аврамовым пешком. "Сжечь! - рассуждал он дорогою. - Сразу сжечь! Столько Пестель трудился. И мысли там есть ох какие новые, возвышенные! Не злодей же он какой - для пользы Отечества старался. А просвещение всем разве не нужно? А выборное начало, а свобода слова, печати, а реформа армии - плохо ли?"
        Он смотрел на унылые голые поля, на ряды украин-ских мазанок под соломенными крышами и вспоминал страстные Пестелевы речи о позоре рабства, о свободе всех людей и равенстве - перед Богом, этим небом, этими полями, большой и доброй землей.
        "Ах, кабы так-то в жизни!"
        Брат Павел обрадовался им, а Николая Заикина дома не оказалось - уехал по делам в Тульчин.
        Совещание было коротким и бурным. Все трое сошлись во мнении - бумаг не сжигать. Однако многие члены Тульчинской управы знали, что они спрятаны в заикинском доме.
        - Бумаги надо всенепременно перепрятать, - сказал Николай Бобрищев-Пушкин.
        - Но куда? На всех наших квартирах найдут, - размышлял Аврамов.
        - Мы с Заикиным, гуляючи как-то, почли за удобное местечко недалеко тут в поле, можно туда.
        Павел как бы ставил это на обсуждение.
        - Отчего же, можно и туда. Только не лучше ли за руководителей не решать да все же сжечь бумаги? - опять засомневался Аврамов.
        Рассудительный Павел возразил:
        - А где же и в какое время жечь мы будем эдакую кипу бумаг? В поле, в огороде? Наш костер, пожалуй, из Тульчина видно будет. - Все невесело улыбнулись, и Павел проговорил твердо, будто точку поставил: - Что менее опасно, то и надо делать.
        Судьба бумаг была решена. Бобрищевы-Пушкины их зароют, а слух распустят, что бумаги сожжены.
        ...Аврамову было пора возвращаться в Тульчин. Братья не задерживали они все сделают ночью сами.
        - Напомните Заикину про другие бумаги, открытые, где они и что в них? - Аврамов призадержался было, но братья успокоили:
        - Бумаги у него. Они не так чтоб уж и важные: инструкция - об артиллерийских снарядах, другая - о приеме членов. Ну, эти он сожжет непременно.
        Вытащить пакет из-под пола не составляло труда. Самым сложным делом было выйти из дома с лопатой, да ещё в такую пору, когда уж в селе никто из домов не выходит. Опасались братья Пушкины и чьего-то недоброго глаза в самой Кирнасовке, и поздних путников за околицей.
        Но ночь была темная, и прийти к выбранному месту, не знай они уже три года окрестности, и вовсе бы казалось невозможным. Братья шли быстро, молча. Миновали корчму. Во всех окнах, слава богу, темно. Через несколько поворотов затемнел и мельников двор. Еще сотня саженей по дороге в гору вот и крест придорожный. Они отсчитали 180 шагов от дороги к канаве, давно заброшенной, так, чтобы составился прямой угол с высокой и широкой межой. И на этом пересечении Павел начал копать. Не случайно они облюбовали именно это место: и заброшенное, и естественная возвышенность - бумаги в дождь не намокнут - и найти нетрудно, если знать про прямой угол.
        Землю разровняли тщательно, проверили, не осталось ли следов от сапог.
        Наутро пришлось показать место Федору Заикину - его брат Николай все не возвращался из Тульчина, а случиться каждую минуту могло всякое.
        Мало того, Федору ещё и строго наказали:
        - Если случится, что нас возьмут, это место покажи Лачинову. А уж он придумает, сжечь их или отдать кому по принадлежности.
        Но все было спокойно, дня через два появился Николай Заикин. Его посвятили в тайну, не показав, а лишь объяснив, где зарыты бумаги. Затишье перед массовыми арестами трудно было принять за настоящий покой - сведения о событиях в Петербурге были разноречивыми и неточными, доходили с опозданием. Невеселым и тревожным вышло завершение 1825 года. Не обещал быть иным и приближающийся новый, 1826 год...
        В архив, а не в огонь!
        Апрельский 1826 года допрос потряс Павла Бобрищева-Пушкина (а несколькими днями ранее Николая). Вот что дал ему прочитать генерал-адъютант Чернышев и чего он не мог понять и простить ни брату, ни товарищам своим: "1826 года, апреля 5 дня, в присутствии высочайше учрежденного Комитета по решительному запирательству поручика Бобрищева-Пушкина 2-го, подтвержденному им на очной ставке с князем Барятинским, что он к тайному обществу никогда не принадлежал, дана ему, Пушкину, очная же ставка с подпоручиком Заикиным, который показывал: а) поручик Бобрищев-Пушкин 2-й был действительно членом помянутого общества, б) по поручению Крюкова 2-го, ездивши в м. Линцы к полковнику Пестелю с известием о болезни блаженной памяти Государя императора, на обратном пути он, Заикин, в Немирове взял у майора Мартынова бумаги, принадлежащие Пестелю, одни - зашитые в холсте, а две - открытые, кои по приезде в Тульчин показывал Бобрищевым-Пушкиным 1-му и 2-му, в) согласившись с обоими братьями Пушкиными, означенные бумаги все трое увезли в село Кирнасовку, где из оных бывшие в холсте зашили в клеенку и спрятали в своей
квартире под полом, а открытые две он, Заикин, положил у себя особо, г) после сего братья Пушкины, желая вернее сберечь бумаги Пестеля, зашитые в клеенку, ночью зарыли их в землю в поле недалеко от селения. Место, где оные были сокрыты, указал ему, Заикину, Бобрищев-Пушкин 2-й, д) недели через две Пушкин 1-й, пришед к нему, Заикину, вспомнил о двух открытых бумагах Пестеля и, прочитав с ним оные, тут же сожгли, е) хотя штабс-лекарь Вольф, по поручению Юшнев-ского, и другие тульчинские члены неоднократно напоминали, чтобы все бумаги Пестеля истребить, но братья Пушкины и он, Заикин, почитая их важным сочинением в политическом отношении, желали сохранить оное и для того, бывая в Тульчине не один раз, распускали между членами слухи о мнимом сожжении бумаг Пестеля и ж) он, Заикин, желая спасти братьев Пушкиных от ответственности за означенные бумаги и полагаясь на память свою, объявил положительно, что найдет их, но, прибыв на место, указывал оное ошибочно и только с помощью брата своего Федора Заикина успел отыскать настоящее место, где те бумаги и взяты посланным от правительства чиновником".
        "Бумаги найдены и взяты, бумаги найдены и взяты", - билась среди частых ударов сердца мысль. "Все, все напрасно! Зачем же они, а?" И пришло в душу опустошение, и будто померкло сознание. С Павлом Пушкиным сделался тот приступ тупого равнодушия, какой бывает в минуту самого сильного потрясения у людей глубоких, цельных, бескомпромиссных.
        Единственно, что сделал он осознанно и твердо, отказался от очной ставки с Заикиным. Павел видел в нем предателя, погубившего дело, и не желал снисходить до лицезрения его.
        И дополнительный вопросный пункт в этот день завершился такой записью: "Поручик Бобрищев-Пушкин 2-й после сделанных ему внушений и объявления вышеозначенных показаний, не допуская до очной ставки с Заикиным, изъявил, наконец, признание, что к тайному обществу он принадлежал и принят был в оное князем Барятинским".
        Все случившееся - раскрытая тайна, найденные бумаги - тем сильнее сокрушали сердце П. Пушкина, что он впервые ощутил себя пешкой в руках судьбы и чужой несдержанности. Только много позже вспомнит он последний пункт из показаний Николая Заикина. Тот, желая спасти их с братом, решил все взять на себя. Сказал, что и прятал "Русскую правду", и слухи распускал он один. Задумается и поймет Павел Пушкин, что стояло за этим поступком Николая, и пожалеет, что отказался от очной ставки с ним - надо было увидеть и, может, поддержать друга. А у самого Павла от благородства Заикина, как и у старшего брата, потеплеет на сердце, и взбодрится он духом. Ему не суждено было узнать невеселую историю терзаний и злоключений Николая Федоровича Заикина в Петропавловской крепости. Не дано было в то время знать и какую короткую - всего в 32 года, - полную лишений жизнь предстояло Николаю Заикину прожить. За все время пребывания в крепости они увиделись - но вряд ли сумели обменяться словами - единственный и последний раз 13 июля 1826 года во время исполнения приговора Верховного уголовного суда.
        Недлинная и грустная история Н.Ф. Заикина и отыскания "бумаг Пестеля" такова. Арестованный в Тульчине, 14 января Заикин был отправлен в Петербург. После двух допросов объявил, что он один зарыл "Русскую правду" у с. Кирнасовки, и даже нарисовал план. 31 января 1826 года из № 30 Кронверкской куртины, где по цар-скому распоряжению "посажен по усмотрению и содержан строго", Николая Заикина отправляют для совершения тайной миссии. При этом повелевалось: "по закованию в ручные железа, снабдив теплою для дороги одеждою для отправки в Тульчин, сдать Слепцову". Н.Ф. Заикина посылали в Кирнасовку, чтобы он на месте показал место "зарытия бумаг".
        Подробности этой экспедиции содержатся в рапорте штабс-ротмистра Слепцова: "Заикин не смог показать точно места, где зарыта "Русская правда", - копали в трех местах безуспешно. Выяснилось, что зарывали бумаги Бобрищевы-Пушкины, а он только слышал, где они были зарыты. Вспомнив, что братья Пушкины место это показывали брату, подпрапорщику Федору Заикину, он посылает ему записку, в которой просит открыть тайну человеку, вручающему записку.
        "Не упорствуй, - убеждает старший брат, - ибо иначе я погибну".
        Так с помощью Федора Заикина найдены были бумаги. Надо сказать, что весь поиск проводился в величайшем секрете. Ф. Заикин думал, что записку привезли из Петербурга, и не подозревал, что брат находится рядом в Кирнасовке.
        Землекопы и даже официальный свидетель - земский исправник И. Поповский не знали, что ищут и что нашли. "Вырыто что-то, - писал исправник, - закрытое в клеенки темного цвета, испортившееся в некоторых местах от сырости".

13 февраля Н.Ф. Заикина снова водворили в Петропавловскую крепость, а "Русскую правду" Следственный комитет, не распечатывая, передал Николаю I. Заикин же, тяжело переживая и свое признание, и раскрытие тайны "бумаг Пестеля", пытался покончить с собой.

25-летнего декабриста Н.Ф. Заикина, осужденного за то, что "участвовал в умысле бунта с принятием поручений от общества и привлечением одного товарища", Верховный уголовный суд отнес к 8-му разряду и приговорил к ссылке в Сибирь бессрочно (указом монарха от 22 августа 1826 года определил 20-летний срок поселения - но, как свидетельствует судьба Н.С. Бобрищева-Пушкина и немногих декабристов 8-го разряда, которые останутся в живых через двадцать лет, этот указ был только на бумаге).

27 июля 1826 года тайная ночная дорожная коляска увозила Николая Федоровича из Петербурга и фактически из жизни, хотя умер он ровно через 7 лет (23 июля 1833 года) на поселении в Витиме Иркутской губернии.
        Тогда, в апреле 1826 года, Павел Бобрищев-Пушкин более всего жалел, что не сошелся близко с Пестелем - человеком, как он понимал, исключительным, хотя истинную значимость П.И. Пестеля для истории, равно как и созданной им "Русской правды", он поймет уже там, в Сибири, когда декабристы будут скрупулезно анализировать и события неудавшегося восстания, и идеологические, политические установки "Русской правды" и Конституции Никиты Муравьева.
        Павел Пушкин не знал, что в печальный этот апрель 1826 года "Русская правда" была уже царской узницей - только заключил её монарх не в каземат, а в архив. И вот почему. Когда Николай I и Следственная комиссия, бегло просмотрев сочинение Пестеля, не обнаружили в нем ни цареубийственных планов, ни каких-то "эффектных" подробностей, которые изобличали бы творца "Русской правды" как изверга и погубителя, они сразу же утратили к ней интерес. Знакомить же общественность России и Европы с этим документом монарх, естественно, не желал. Вот почему "Русская правда" была надежно запечатана в секретном архиве (только в 1906 году освободили Конституцию из заточения и состоялась первая её публикация),
        Михаил Лунин в "Разборе донесения тайной Следственной комиссии государю императору в 1826 году" писал: "Комиссия величается, что она отрыла Конституцию Пестеля ("Русскую правду") из земли близ неизвестной деревушки. Но она совершила сей подвиг, дабы вернее укрыть "Русскую правду" от народа, предав её забвению архив(а). Об Конституции Пестеля в Донесении сказано несколько слов (в примечании), изобличающих более осмотрительность членов Комиссии, нежели заблуждения сочинителя"1.
        Следует подчеркнуть такой важный момент. Спустя два месяца после начала арестов "Русскую правду" монарх и "следователи" просматривали, по сути, уже как знакомый им документ, так как его содержание стало известно по показаниям многих декабристов и самого Пестеля. Они лишь, что называется, "сличили" их с подлинником. Да и самодержец к этому времени несколько успокоился, подавил свой страх: всех зачинщиков бунта и рядовых членов надежно укрыли своды казематов Петропавловской крепости.
        Однако что было бы, расскажи Бобрищевы-Пушкины о сокрытии ими "Русской правды" и окажись Конституция Пестеля в руках монарха в первые дни января 1826 года?
        Вряд ли имели бы мы сейчас текст "Русской правды", а написанный рукой П.И. Пестеля тем более. Скорее всего, "Русскую правду" уничтожили бы. Произошел нередкий в истории случай, когда сознательное невыполнение поспешного приказа принесло победу сражению.
        Братья Бобрищевы-Пушкины, 25и 23-летний по-ручики, скромные свитские офицеры, нарушившие приказ о сожжении "Русской правды" и тем спасшие её, потом спасли Конституцию и во второй раз, скрыв её местонахождение от следствия. Молчанием своим спасли. Для истории российской, для будущего спасли. "Русскую правду" отправили в архив, а не в огонь!
        Полюбить не успел...
        Павел Пушкин, с детства очень любивший брата и подражавший ему во всем, сейчас, в апреле 1826 года, в каземате, вспоминал об их последней поездке домой, в Егнышевку, год назад в отпуск1.
        Для Николая и Павла, хотя вряд ли они говорили об этом между собой, эти нечастые приезды в родовое имение, радость свидания с отцом, матушкой, младшими братьями и сестрами, пешие и конные прогулки по окрестностям таким непередаваемо красивым, неспешное, наполненное милыми домашними и недомашними подробностями житье были событиями в их жизни особыми.
        Лишь в эти, так скоро пролетающие 2-3 месяца, они обретали ни с чем не сравнимое чувство родного дома, тепла и уюта, которых лишила их жизнь с отрочества. Души их воспаряли от всеобщей любви и ласки, малых, но таких значимых знаков внимания, от обожания младших. Родители старались "побаловать" своих старшеньких, и это трогало до слез.
        Их последний приезд был особым для Николая - влюбленного и любимого: он приехал получить согласие и благословение на его брак с тульчинской дворянкой Дашенькой М.
        Павлу было чуть-чуть грустно: у старшего брата начиналась своя, не совпадающая с его, Павла, жизнью. Он любил и гордился Николаем - старшего брата нельзя было не любить. Высокий красавец с густыми вьющимися волосами, рыцарственный и бесконечно добрый человек, философ, умница, поэт, в глазах которого всегда светилось радостное упоение жизнью, счастьем. Родители - Сергей Павлович и Наталья Николаевна - и согласие дали, и порадовались: их первенец с Божьей помощью определился в службе, а теперь вот обзаведется и семьей.
        То, последнее перед вечной его разлукой с родителями утро, началось в доме с радостной кутерьмы и хлопот - Николашу благословили, и нынче он ехал в Тульчин, где должно быть обручение. Сам Николаша волновался ужасно, и от волнения похохатывал, встряхивая непослушной своей гривой, чуть не до полудня бродил по комнатам, потом долго одевался, пошел к maman, которая с ним о чем-то пошепталась, и уж только потом в гостинной зале родители благословляли на дорогу и крестили Николашу.
        Нянька, стоя с радостно улыбающейся прислугой, беззвучно плакала, промакивая глаза большим платком, а когда совсем потерявшийся от общей любви и внимания Николаша двинулся наконец к выходу, все принялись крестить его вслед. Но на крыльцо нянька прислугу не пустила - она знала, какой её старшенький добрый и чувствительный, и боялась, что он может расплакаться. Хоть уж и офицер, и 25 ему, а ведь дите - сердце золотое. Таким Павел, ещё остававшийся больше месяца дома, и запомнил перед почти семилетней разлукой - да ещё какой разлукой! - брата: нарядного, напомаженного и так переволновавшегося, что, казалось, слегка сердитого - он, запахивая шубу, садится в сани, коротко машет рукой, лошади трогают, а они - отец, матушка и он - стоят на крыльце, и в сердце их одинаковые и радость и грусть...
        Какой наполненный, интересный, в привычных армейских занятиях и непривычных разговорах, встречах, спорах прожили они этот 1825 год!
        ...30 декабря 1825 года по приезде из Тульчина в Кирнасовку Павел не застал брата на его квартире. Денщик сказал, что Николай все три дня пробыл по делам в штабе, гостил у своей невесты, и сегодня там. Павел поехал на свою квартиру. Не было дома и Заикина - уехал в штаб. "Точно нарочно нет никого!" - досадовал Павел. На душе было тяжело: в штабе армии от друзей узнал, какой мощной волной прошли аресты в Петербурге. Сомнений уже не оставалось - волна эта вот-вот накроет и их, южан.
        Рассказали и о Сергее Муравьеве-Апостоле: арестованного 19 декабря главу восставшего Черниговского полка в Трилесах освободили его сподвижники-офицеры Кузьмин, Сухинов и Щепилло. И хотя восставшие черниговцы отчаянно сражались, Павел Пушкин не был уверен в их победе - без поддержки Петербурга и 2-й армии им не выстоять...
        Денщик рассказывал про Николая. "Там уже все слажено, свадьбе скоро быть", - радостно гудел он, ловко хлопоча над самоваром. Тимофей толково и коротко доложил, кто из господ офицеров "изволил справляться" о Павле, что передать велено. А велено было поручиком Аврамовым передать, что нынче-завтра быть офицерской пирушке, чтобы он готов был! То был сигнал тревоги.
        Павел, притомившись с дороги, хотел отдохнуть, но, услыхав про пирушку, решил только испить чаю покрепче и приняться перебрать, хоть и невинные, бумаги. Он допивал уже второй стакан, когда послышался колокольчик, громкий хрип-фырканье с лету остановившихся лошадей и сразу же тяжелый топот многих сапог в сенях...
        Обыск длился часа два, хотя в их с Заикиным казенном пристанище, кроме книг да белья и сменного мундира, почитай, и не было ничего.
        Поначалу он попытался урезонить ретивых жандармов:
        - Господа, зачем же подушки вспарывать?
        Однако "господа" не взглянули даже, только ещё ретивей орудовали штыками, так что пух из перин и подушек так и носился по комнатам, пока взламывали шкафы, полы, даже стены. Это бессмысленное разрушительство, как ни странно, успокоило нервную дрожь в ногах. Он сносно перенес и личный обыск, с самого начала внушив себе здравую мысль: "Разве мы не были готовы к этому?"
        А по дороге в управу, где снимали с него первый допрос, страдал душевно только от того, как подействует на брата его арест и вид разгромленной обыском квартиры - от него жандармский наряд отправился к Николаю.
        "И это - по возвращении от невесты! После такой-то душевной радости ох как тяжело ему будет!"
        И вдруг Павел почувствовал, как где-то в глубине души, будто робкий и тихий музыкальный аккорд, прозвучала мысль: "А я и полюбить не успел!.."
        В разных одиночках № 16
        Будто невиданное бедствие свершилось в природе - закружились, ложась на столы начальства самого нелепого и страшного заведения в России Петропавловской крепости, - бесчисленные печальные бумажные листы. Больше месяца шла эта круговерть. Написанное в листах было обстоятельно, буднично и деловито.
        "№ 279 Секретно
        Господину Военному министру
        При высочайших Его императорского величества повелениях ко мне от 16-го сего генваря присланные свиты Его императорского величества по квартирмейстерской части поручики Бобрищевы-Пушкины 1-й и 2-й для содержания во вверенной мне крепости, мною приняты и посажены каждый порознь в арестантские покои1, а 1-й по заковании в ручные железа. О чем должным считаю Ваше высокопревосходительство иметь честь уведомить.
        Генерал-адъютант Сукин2.
        С. - Петербургская крепость

17 генваря 1826"3.
        Как и брат, Николай Бобрищев-Пушкин был арестован 30 декабря 1825 года, и на первом допросе в Тульчине 31 декабря категорически отказался от своей принадлежности к тайному обществу.
        Братья были отправлены в Петербург 8 января 1826 года, и 16 января предстали порознь перед генерал-адъютантом Левашовым. Трудно предположить, чтобы почти в течение целого месяца, ожидая ареста не только со дня на день, но и с минуты на минуту - особенно после ареста Пестеля, - они не продумывали линии своего поведения на допросах или способа защиты. И если продумывали, то она, естественно, должна была быть одинаковой.
        Тем не менее уже на первом допросе в Зимнем дворце братья ведут себя по-разному. Павел все отрицал. Он держался с почтительной уверенностью и достоинством, и неторопливая обстоятельность его ответов на вопросы, лично до него касающихся, - о рождении, воспитании, службе и т. д. - до того времени, пока не собраны были серьезные улики и показания против него, думается, даже склоняли следствие к мысли о его непричастности.
        Впечатлительный же, гордый и легко ранимый Николай Пушкин отвечал на вопросы Левашова с исключительной смелостью, которую тот нашел невиданной дерзостью. Так же расценил поведение арестованного и монарх.
        Николай заявил: "В 1819 году я был принят в тайное общество, кем же был принят, назвать не хочу. Членов назвать я не могу.
        Намерением общества было введение в государстве ограниченной власти. Средство достижения оного сказать не могу по неизвестности".
        Трудно решить, чего больше было в этом ответе: присущего ему максимализма, твердой уверенности, что, независимо от ответа, ждет его скорое "расстреляние" или столь же скорое освобождение, так как заговорщики никакого действия не успели произвести (думается, так поначалу считали все декабристы).
        Действительность же преподнесла то, к чему готовы они не были. Путь их после допроса из Зимнего лежал в одиночные казематы Петропавловской крепости. Каждого сопровождала собственноручная записка государя, обрекавшая на тот вид существования, который все же назывался жизнью. Условия этого существования были в прямой зависимости от того, как вел себя арестованный на допросе, от настроения государя или других, только ему ведомых причин. О соблюдении каких-то юридических норм или законе речи просто не шло в течение всего следствия, а потом и расправы над декабристами. И букву закона, и закон в целом заменила воля монарха непредсказуемая, жестокая, мстительная.

] ] ]
        Николая Пушкина сопровождала такая монаршая записка:
        "Присылаемого Пушкина 1-го заковать в ручные железа и посадить и содержать строго".
        Об исполнении было незамедлительно доложено:
        "При высочайшем Его императорского величества повелении присланный ко мне Пушкин
1-й для закования в ручные железа и строгого содержания во вверенной мне крепости мною принят и по заковании его посажен в Кронверкской куртине в арестантской покой
№ 16, где он ни с кем никаких непозволенных сношений иметь не будет. О чем Вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу.
        Комендант генерал-адъютант Сукин.
        С. - Петербургская крепость

16 генваря 1826-го".
        Поведение Николая Сергеевича на первом допросе вкупе с железами и мрачной, сырой одиночкой сделали невозможным его поединок со следствием (как это было у Павла Пушкина). Каждый из последующих его допросов был новым нажимом и психологической атакой следователей. И все же Николаю Пушкину до конца марта удается "сокрытие бумаг Пестеля" - в его положении это было равносильно подвигу.
        На втором допросе, 19 января 1826 года, ему вручаются вопросные листы из четырех пунктов, требование ответить на которые сопровождается угрозой, что отказ признаться "есть новое преступление, усугубляющее признанную вами вину, и влекущее за собою строжайшее взыскание, не за одно уже соучастие в злоумышленном обществе, но и за дерзостное упорство в раскрытии истины, которая совершенно известна"1.
        Николай Сергеевич вынужден отвечать, объясняя свой прежний отказ давать показания: это было бы противно его "чистой, христианской нравственности, заставляющей скорей лишиться своего, нежели отнять у другого, повелевающей любить ближнего, как самого себя, и носить бремени друг друга".
        Он сообщает, что "был принят в тайное общество в Тульчине в конце 1820-го или в начале 1821 года", что принял его "старший адъютант 2-й армии гвардии поручик Басаргин".
        Причины, "вовлекшие в сие общество", объясняет так: "решился вдаться в сию опасность с единственным намерением, причитаясь к какому-нибудь соединению, получить через то самую возможность в случае нужды быть полезным моему Отечеству, каким бы ни случилось особам и лицам, и моей вере, потому что полагал, что Отечество не в одном сражении требует пожертвования собою"1.
        Перечисляет Бобрищев-Пушкин 1-й и те программные установки, которые руководство Южного общества пропагандировало среди рядовых своих членов: "способствовать введению в России правления, ограниченного посредством народной депутации, для чего предполагалось доставить свободу и помещичьим крестьянам. Защищать неприкосновенность господствующей веры, но обеспечить веротерпимость и прочих христианских исповеданий. Всеми силами не позволять раздробления государства, если бы некоторые области, воспользовавшись переменою, захотели отделиться". Акцентировалась необходимость держать в тайне свою принадлежность к обществу: "Принимаемому не сказывать никак ничьего имени, кроме своего, и сообщаться посредством того, кто принял"2.
        О средствах достижения цели общества Николай Пушкин не знал и делал упор на бездействие членов Южного общества, и свою в частности.
        Следственный комитет, несмотря на довольно обстоятельные ответы, не поверил в полноту "чистосердечных" его признаний. Вот почему, пока продолжалось следствие - а оно шло теперь в направлении розысков "Русской правды", - Николая Пушкина оставили "дозревать" в душной его темнице, где, как он писал, он "умирал всякий из этих 90 дней".
        Два месяца не вызывали Николая на допросы, будто забыв о его существовании. Когда
29 марта 1826 года после тьмы, мрака, сырости, оглушающего одиночества, похожего на погребение заживо, с глаз его снимают повязку и он оказывается в ярко освещенной, теплой, заполненной говорящими, смеющимися людьми зале, вряд ли, наверное, сразу смог Николай включиться в процесс допроса, - ему нужно было освоиться с мыслью, что в природе ещё существует естественная жизнь.
        Безусловно, именно зов жизни, попытка выйти из казематского небытия была одной из причин, которая заставила его обнаружить "в показаниях откровенность". Другой причиной стало чтение показаний Николая Заикина, с которыми познакомил его Чернышев.
        Николай Сергеевич логически стройно изложил свою систему взглядов на возможность революционного взрыва во всяком государстве, и в России в частности; о силах, этот взрыв вызывающих; о невозможности произвести этот взрыв волею одного или нескольких людей: "Какого числа было общество, долго не знал. Наконец узнал, что в нем около трехсот человек.
        Таковое число почел я каплею в море и с тех пор начал весьма сомневаться, чтобы из этого что-нибудь произошло, кроме того, что это наведет на нас со стороны правительства погибель, а со стороны света то, что нас почтут просто за шалунов, мальчишек.
        Я достаточно читал для того, чтобы думать, что в эдаком необъятном пространстве, какова Россия, могло произвести что-нибудь такое малое число, и притом разметанное в разных сторонах".
        Николай Пушкин, познакомившись с членами Южного общества, с огорчением увидел, что некоторые из них "увлечены заблуждениями атеизма". Он попытался "образумить" их, но словесные убеждения оказались бессильны, и тогда "для удостоверения в непременной необходимости существования Бога и будущей жизни я нарочно перевел из сочинений аббата Кондильяка статью, показывающую оное, и другую, показывающую естественные начала человеческой нравственности.
        Относительно доказательств религии я совершенно согласен с Паскалем, что надобно в рассуждении оной проникать посредством сердца в рассудок, а не посредством рассудка в сердце.
        Я не смел и не смею ни у кого предполагать испорченность в сердце, и заблуждения атеизма во многих приписываю неосторожному чтению книг, заключающих ложные мнения".
        Тогда, в 1824-1825 годах, активная борьба Николая Пушкина за религию, веру, нравственность как основу политического движения результатов не принесла.
        "Этот дух, просто деизм или, по крайней мере, равнодушие, были господствующими в Тульчине вообще, несмотря на внешность и обряды", сокрушался Николай Сергеевич.
        Ему не суждено было знать, что многие из его товарищей - атеистов и деистов - придут к глубинному постижению христианства и веры в казематах крепостей (Петропавловской, Кексгольмской, Шлиссельбургской) уже в 1826-1827 годах.
        Николай Сергеевич четко определяет главную "триаду", без которой невозможно, по его мнению, никакое прогрессивное движение: "политика нравственность - религия": "Все образы правлений вообще без нравственной силы, для которой полезны были даже языческие веры, - не только христианская, показавшая чистейший образец нравственности, - ничего сами по себе хорошего сделать не могут. Правление и государство состоит из людей, которые, будучи хороши, и произведут все хорошее". И развивает эту мысль, выстраивая её в логическую цепь законов и следствий так: "Я мыслил и после держался этой мысли, что если те, которые желают одного блага Отечеству, без всякого своекорыстия, хотя бы оно и было прикрыто обольстительною одеждою честолюбия, и те, которые уважают святую нашу веру, будут устраняться тайных обществ, которые рано или поздно, но могут и воздействовать, то выйдет, что на сцене появятся одни бездельники и люди без всякой религии, которые наварят такую кашу, что веками не расхлебаешь, и по равнодушию или даже презрению к религии истребят всякую святыню, как то и случилось во Франции, ибо никакая земная
сила не достаточна для того, чтобы истребить навсегда то, что рука Божия навеки постановила".
        В 1821-1825 годах Николай Пушкин много читал, пользовался всякой возможностью общения со старшими офицерами. Особое место в его размышлениях, как и брата Павла, других младших офицеров, занимает Павел Иванович Пестель - это нашло отражение в его показаниях Следственной комиссии. И неудивительно, потому что Пестель был неотрывен от Южного общества - и как глава, и как движущая, энергическая сила этого общества, и как человек исключительный во всех отношениях. Но видимо, даже не совсем осознанно, Николай Сергеевич подвергает многие действия и мысли Пестеля критике, "порывно" забывая на какие-то минуты, кому пишет свои показания, и будто продолжает спорить с ним на темы политические. Слово "продолжает" не совсем верно с точки зрения внешних отношений полковника и поручика, старшего и младшего - человека и члена тайного общества. Пушкин 1-й ни разу не позволил себе противиться или не соглашаться с Пестелем "наружно".
        Но, как явствует из показаний Н. Пушкина следствию, внутренний спор его с Пестелем начался в по-следние год-полтора перед 14 декабря.
        Первое и главное несогласие с главой южан лежало в сфере религиозной.
        "Когда бы меня несколько Пестелей уверяли, чем им угодно, что произойдет именно то, которого им хочется, то я бы им не поверил, ибо эти вещи делаются в мире не как кто хочет, а как Бог велит, который сам располагает происшествиями мира и которому никто из людей ни указать, ни воспротивиться не в силах".
        Н. Пушкин пытается объяснить свое молчание о сокрытии "бумаг Пестеля" тем, что у Николая Заикина "не хотел отнять средства к своему оправданию, а также и брата, ибо не знал, решатся ли они объяснить прямо или нет".
        Собственные благородство, мужество и верность слову, дружбе Николай Сергеевич считает естественными, но какой чистой и светлой должна была быть душа его, чтобы с такой признательностью и благодарностью воспринять проявление тех же свойств у товарища! Когда ему Чернышев сообщает, что Николай Заикин, пытаясь спасти братьев Бобрищевых-Пушкиных от "ответственности за означенные бумаги", всю вину брал на себя, Николай Сергеевич был так потрясен, что даже в своих показаниях написал: "Подпоручик Заикин возвратил мне более, нежели жизнь. Он своим братским попечением вывел меня из такого припадка меланхолии, которая вела меня прямо к сумасшествию и была несравненно мучительнее приближающейся смерти".
        Кто мог бы предположить тогда, в 1826 году, сколь пророческими были эти ощущения тогда здорового Николая Пушкина и что мучительство его "меланхолии" продлится четыре с половиной десятка лет?!
        После того как 4 апреля 1826 года Следственный комитет ознакомился с показаниями Н.С. Пушкина 1-го и нашел, что оказанная им "откровенность" дает право на ходатайство перед монархом, следует такое распоряжение:
        "Коменданту С. - Петербургской крепости господину генерал-адъютанту Сукину
        По всеподданнейшему докладу Государю императору комитета о злоумышленном обществе, что содержащийся во вверенной вашему высокопревосходительству крепости поручик Бобрищев-Пушкин 1-й, закованный за упорное запирательство в ручные железа, оказал ныне в показаниях своих откровенность - его Императорское Величество высочайше повелеть соизволил его Бобрищева-Пушкина разковать.
        О сей величайшей воле имею честь сообщить вашему высокопревосходительству для зависящего от вас распоряжения.
        Военный министр Татищев.

№ 585

10 апреля 1826-го"1.
        Так после 3-месячного ношения "железных рукавичек" Николай Сергеевич впервые почувствовал некоторое облегчение не только на руках, но и в строгости прежнего содержания в одиночке2.
        Внимательное чтение следующих документов3 - дополнения к прежним ответам - приводит к мысли, что в Николае Сергеевиче уже наметился некоторый психический надлом: строгая логичность и ясность доводов и умозаключений первых показаний (включая и 29 марта) сменяется витиеватостью и невнятностью изложения. Он часто теряет главную мысль, или мысль эта трудно понимаема из-за множества незначительных и ненужных подробностей. Однако не заметят этого тогда, в апреле - июне 1826 года, и жертвой монарха будут считать его с мая 1827 года, когда явно и грозно явится уже необратимое психическое расстройство и немалое беспокойство причинит Н.С. Бобрищев-Пушкин множеству людей.
        Ничего не знал о судьбе и муках старшего брата Павел Пушкин.

] ] ]
        Показания же - весьма поздние, апреля 1826 года - Павла Пушкина не содержат и намека не теоретизирование, но во многом дополняют сообщенное братом с точки зрения фактов и событий их жизни, службы, вступления в тайное общество и "внутреннего уклада" во 2-й Южной армии.
        Павел Сергеевич сообщил, что в тайное общество был принят в 1822 году князем А.П. Барятинским и практически участия в его деятельности не принимал. Младшие офицеры, принятые в Южное общество, считали "его до самого конца существующим только в мыслях и на словах, но ничего не значащим в исполнении".
        Описал Пушкин 2-й и подробности принятия в общество:
        "Мы зимой жили в местечке Немирово, в 70 верстах от Главной квартиры. Уединенное сие место сдружило нас как братьев и расположило способности наши, которые только что начинали развертываться, единственно к книжным занятиям. Сперва устремились все к военным наукам и смеялись над Крюковым 2-м, который, будучи уже заражен политическими мнениями, хвалил занятия такого рода и восхищался хорошим тульчинским обществом. Сперва мы смеялись над ними и называли их тульчинскими политиками.
        А потом я, ездивши довольно часто в Тульчин, нашел людей, которые гораздо выше нас своим образованием, и стал получать к ним уважение и доверенность. А именно про Пестеля и Юшневского в это время повторялось единогласно, что "они умнейшие и образованнейшие люди на свете".
        Наезды Павла в Тульчин становились все чаще, он участвует уже и в политических дискуссиях - правда, наиболее невинного свойства. Как определил он сам - в разговорах и жалобах на "худой порядок вещей". Видимо, не столько стремясь ускорить начинающееся социальное прозрение молодого офицера, сколько следуя необходимости пополнения не очень многочисленного Южного общества, князь Барятинский в один из приездов Павла в Тульчин предложил ему стать членом этого общества.
        "Князь Барятинский совсем для меня неожиданно сказал:
        - Что ж, худое можно исправить, - и предложил мне вступить в политическое общество. На это я от-ветил:
        - Я не могу вступить, не зная цели оного.
        На сие он сказал мне:
        - Цель откроется после, когда вступишь, а в удостоверение, что она хороша, скажу, что твой брат там, Пестель и Юшневский.
        Я, привыкнувши с малолетства подражать во всем брату и видя, что всеми превозносимые Пестель и Юшнев-ский находятся в обществе, нимало не колеблясь, дал клятву быть их членом. После сего он объяснил мне коротко цель общества - переменить монархическое правление".
        Как и брат, Павел Пушкин верен слову, клятве и хочет быть полезным обществу. Это проявилось не только в последующем "сокрытии бумаг Пестеля". Интересен, как иллюстрация самоотверженности и верности долгу, такой эпизод из показаний П.С. Пушкина:
        "Полковник Пестель, бывший раз в Тульчине, спрашивал у нас, кого ещё можно принять из свитских офицеров. Ему говорили, что можно принять барона Черкасова, Заикина и Загорецкого. Я же, будучи очень дружен с бароном Черкасовым и любя его более всех моих товарищей, видя, что рано или поздно он будет принят в общество, боялся, чтобы кто-нибудь из старых членов его не принял, дабы в случае открытия общества он не был близок к более известным членам - ибо тогда уже изредка носились слухи, что правительство подозревает существование общества, - решился принять его сам, хотя не имел на то права. Поехав раз в Немиров и пошедши с ним гулять в поле, открыл ему о существовании тайного общества и взял с него слово быть в нем участником". Это усугубит вину Павла Сергеевича и станет причиной отнесения его к
4-му разряду осужденных. А полное определение его вины сформулировано было так: "Знал об умысле на цареубийство и участвовал в умысле бунта принятием на сохранение бумаг Пестеля и привлечением в тайное общество одного члена".
        А судьи кто?
        Без ответа на этот вопрос - пусть самого краткого, трудно представить то судилище, за которым стояло поправшее закон действо: "расправа над декабристами". Ступени его: Следственный комитет - Верховный уголовный суд - Разрядная комиссия - вели к трону российскому. На нем - ох как неуверенно с 14 декабря 1825 года и в первые месяцы 1826-го1 - восседал новый монарх, 29-летний Николай I.
        Но чем многолюднее становилось в казематах Петропавловской крепости, чем резвее и сноровистее катились возки, санки и кареты в разные пределы империи, чтобы возвратиться с новыми жертвами, которых по своей "методе" круглосуточно "обрабатывала" бессонно-неутомимая Следственная комиссия, воплощая указующую его непреклонную волю, тем покойнее и удобнее становился для него трон, тем ощутимее крепли за его спиной крылья хищного орла Российской империи. И тем большую гордость и довольство собой испытывал молодой царь. Ведь основной следственный материал на первых же допросах добыл именно он - незаурядный сыщик и следователь.
        И видимо, это был единственный "талант", которым наградило его Провидение.
        Следственный комитет
        Дата основания - 17 декабря 1825 года. Полное название - "Высочайше учрежденный 17 декабря 1825 года Тайный комитет для изыскания соучастников злоумышленного общества, открывшегося 14 декабря 1825 года"1. Однако официальному его созданию предшествовала работа громадная: аресты участников восстания на Сенат-ской площади начались уже в ночь с 14-го по 15 декабря 1825 года. И число арестов увеличивалось - не с каждым днем, а с каждым часом.
        Из дневника флигель-адъютанта Н.Д. Дурново:
        "16 декабря. Не проходит минуты, чтобы не находили и не сажали в тюрьму кого-либо из заговорщиков.

20 декабря. Так как петербургские казематы не в состоянии более вмещать арестованных, то многие из них были отправлены в Шлиссельбург и Кронштадт".
        Первые допросы велись в Зимнем дворце генерал-адъютантом К.Ф. Толем и самим монархом. Непрерывные допросы с 14-го на 15 декабря шли в течение 17 часов. И уже тогда установился тот порядок следствия, которым руководствовался Тайный комитет во все месяцы своего существования: снимавший показания с арестованных шел с опросными листами в кабинет Николая I, читал ему ответы (или монарх допрашивал сам). Император писал записки Сукину, передавал их Башуцкому2 и отдавал приказ вести в крепость. Затем следующий допрос. И снова: царский кабинет, записки Сукину, допрос. В этой упорядоченности: допрашивал - шел - читал - писал - передавал приказывал - посылал - был не только ритм механизма, но и лестный слуху монарха-фрунтомана ритм шагистики, близкая его сердцу обстановка плаца...
        Уже первые допросы показали, что речь идет о достаточно широком политическом заговоре, который ставил своей целью социально-политические преобразования в России, а не о простом бунте. Именно поэтому Николай I отказывается от первоначального намерения предавать широкой гласности ход ведущегося следствия. И ему, следствию, отдает монарх всего себя. Уже вечером 14 декабря он составляет собственноручную записку с перечислением членов тайного Следственного комитета. 15 декабря военному министру А.И. Татищеву, назначавшемуся председателем, Николай I распорядился подготовить проект указа о создании комитета. Текст указа составил А. . Боровков, бывший в должности военного советника при военном министре. 17 декабря Николай I подписал проект указа, задачей которого было: "Принять деятельные меры к изысканию соучастников сего гибельного общества, внимательно, со всей осторожностью рассмотреть и определить предмет намерений и действий каждого из них ко вреду государственного состояния, постановить свое заключение и представить как о преступлении с виновными, так и о средствах истребить возникшее
злоупотребление". Указ этот не был опубликован в печати, ничего не сообщалось и о тайном Следственном комитете.
        Достоянием гласности - 22 декабря 1825 года - стал лишь манифест от 19 декабря
1825 года, написанный М.М. Сперанским, главная мысль которого сводилась к тому, что "правосудие запрещает щадить преступников" и потому все они понесут заслуженное наказание - "каждый по делам своим".
        И лишь 5 января 1826 года в "Санкт-Петербург-ских ведомостях" и в "Journal de Saint-Pйtersbourq" (органе Министерства иностранных дел) была помещена короткая информация, сообщавшая об учреждении Следственного комитета, который занимается расследованием заговора, направленного на "истребление всей императорской фамилии, грабеж, расхищение имуществ, убиение не принадлежащих к мятежническому их сообществу граждан"1.
        Пытаясь успокоить общественное мнение и как-то оправдать аресты, в статье делался такой акцент: "Показания тех, кои пойманы с оружием в руках, и открытие Тайного общества, издавна готовившего себя к возмущению, принудили правительство взять под стражу многих более или менее известных людей"; непричастным к заговору будет "немедленно возвращена свобода", а "главных, истинно злоумышленных мятежников ожидает примерное наказание". Целью публикации было утверждение, что "заговорщики" - это "грабители" и "цареубийцы", т. е. дискредитация декабристов, а также подготовка общественного мнения России и Европы к той жестокой расправе, которая ждала участников восстания.
        В состав Следственного комитета после ряда перестановок вошли военный министр А.Н. Татищев (председатель), петербургский генерал-губернатор П.В. Голенищев-Кутузов, действительный статский советник А.Н. Голицын (единственный штатский член комитета), дежурный генерал Главного штаба А.П. Потапов, генерал-адъютанты А.Х. Бенкендорф, И.И. Дибич, В.В. Левашов, А.И. Чернышев, великий князь Ми-хаил Павлович. Правителем дел комитета был назначен военный советник военного министра А.Д. Бор-овков. Помощниками правителя дел (они не были членами комитета) назначались флигель-адъютант полковник В.Ф. Адлерберг и чиновник 9-го класса (титулярный советник) А.И. Карасевский (он ведал всей исходящей и входящей перепиской комитета).
        Первое заседание Следственного комитета состоялось 17 декабря 1825 года "пополудни
61/2 часов".
        "Слушали: Именный Высочайший Указ, данный на имя военного министра в 17-й день декабря об учреждении Тайного комитета для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества к нарушению государственного спокойствия.
        Положили: приступить немедленно к исполнению сей высочайшей воли".
        Так был запущен состоящий из сановной и военной аристократии следственный механизм1. "Особенной задачей Комитета, - писал впоследствии декабрист А.М. Муравьев, - было представить нас всех царе-убийцами: этим бросался намек хулы в настроение толпы, которая слушает, а не рассуждает".
        Общую характеристику членам Следственного комитета дал другой декабрист - А.В. Поджио: "Эти люди были людьми своего русского времени; люди, взросшие, созревшие под влиянием узкого, одностороннего, государственного тогда военного духа. Они служили верным отпечатком того времени, вместе славного и жалкого! Все являли в себе все противоположности, все крайности образовавшихся тогда характеров об-щественных. Одностороннее, исключительное, поверхностное военное образование, при условии непременной отчаянной храбрости, второстепенного честолюбия, грубого обращения с низшими и низкопоклонства с старшими".
        Пожалуй, ни одно из воспоминаний декабристов не обошел горький и гневный рассказ о том, как вел следствие "высочайше учрежденный комитет", который они определили полузабытым, да и не бытовавшим на Руси словом "инквизиция". В.И. Штейнгейль: "Слуги нового властителя всегда бывают чрезмерно усердны в угодливость порывам гнева его: и рвать готовы. В XIX веке Комитет генерал-адъютантов, вмещавший царского брата, принял обряды инквизиции".
        Рассказывает М.А. Фонвизин:
        "Обвиняемые содержались в самом строгом заточении, в крепостных казематах и беспрестанном ожидании и страхе быть подвергнутыми пытке, если будут упорствовать в запирательстве. Многие из них слышали из уст самих членов Следственной комиссии такие угрозы. Против узников употребляли средства, которые поражали их воображение и тревожили дух, раздражая его то страхом мучений, то обманчивыми надеждами, чтобы только исторгнуть их признания.
        Ночью внезапно отпиралась дверь каземата, на голову заключенного накидывали покрывало, вели его по коридорам и по крепостным переходам в ярко освещенную залу присутствия.
        Тут по снятии с него покрывала члены комиссии делали ему вопросы на жизнь и на смерть и, не давая времени образумиться, с грубостью требовали ответов мгновенных и положительных, царским именем обещали подсудимому помилование за чистосердечное признание, не принимали никаких оправданий, выдумывали небывалые показания, будто бы сделанные товарищами.
        Кто же не давал желаемых им ответов по неведению им происшествий, о которых его спрашивали, или из опасения необдуманным словом погубить безвинных, того переводили в темный и сырой каземат, давали есть один хлеб с водою и обременяли тяжкими ручными и ножными оковами.
        Медику крепостному поручено было наблюдать, в состоянии ли узник вынести ещё сильнейшие телесные страдания".
        Фонвизина дополняет декабрист А.М. Муравьев:
        "Секретный комитет был инквизиторским трибуналом, без уважения, без человеческого внимания, без тени правосудия или беспристрастия - и при глубоком неведении законов. Все эти царедворцы, не имея другой цели для своего существования, кроме снискания благоволения своего господина, не допускали возможности политических убеждений иных, чем у них, - и это были наши судьи! Среди них особенным озлоблением против нас выделялись Чернышев и Левашов; они предъявляли ложные показания, прибегали к угрозам очных ставок, которых затем не производили. Чаще всего они уверяли пленника, что его преданный друг во всем им признался; обвиняемый, затравленный, терзаемый без пощады и милосердия, в смятении давал свою подпись. Когда же его друга вводили в зал заседаний, то не мог ни в чем признаться, так как ничего не было. Обвиняемые бросались друг к другу в объятия, к великому веселию членов Комитета. Случалось, что эти господа из Комитета говорили наивно-весело: "Признавайтесь скорее - вы заставляете нас ждать, наш обед простынет".
        Было бы неверно "методу" дознания Следственного комитета, как бы жестока и цинична она ни была, считать единственной формой сыска или сам процесс его представлять упрощенно, однолинейно. Это была система разветвленная и гибкая - морального, физического, психического и психологического, духовного воздействия на арестованных. Допросы комитета "подпитывались" лицедейством монарха и увещеваниями, посулами; "железами" и угрозой пыток; одиночками крепости и скверными условиями, дурной пищей; беседами священника и других лиц; обещаниями переписки и свидания с родными и т. д.
        А.М. Муравьев добавляет: "Император посылал раз в месяц одного из своих генерал-адъютантов посещать узников, приказывая им говорить, что он принимает живое участие в их судьбе. Под видом подобной внимательности скрывался умысел выведать убеждения заключенных и в то же время отвести глаза нашим бедным родственникам.
        Пища была отвратительная. Деньги, назначенные для нашего содержания, воровали чиновники и - во главе их - старый плац-майор. Часть заключенных находилась на хлебе и воде. У многих на руках и ногах были оковы. Сам император по докладу Следственного комитета предписывал этот диетический режим, так же как и увеличение тяжести заключения. Пытки нравственные были применены. Заключенные получали иногда раздирающие сердце письма от своих несчастных родственников, которые, будучи обмануты внешними любезностями, воздавали громкую хвалу великодушию того, кто его никогда не проявлял.
        Многие из узников лежали больные, многие потеряли рассудок, некоторые покушались на свою жизнь".
        Вчитываясь в следственные дела, записки декабристов и воспоминания некоторых из судей, ловишь себя на мысли, что наблюдаешь сотни поединков жестоких, неравных и нечестных: одного, абсолютно бесправного и не ведающего о своем будущем ни во времени - увидят ли они нынешний вечер или завтрашний день, грядущий месяц, год или десятилетие, - ни в пространстве одиночка крепости, сибирский рудник или позорная плаха, - "вот на этого, поверженного самовластной рукой узника в нежданные часы дня и ночи набрасывается десяток вопрошающих - сытых, циничных судей; в час, казалось бы, затишья, расслабленности, а то и слабости подстерегает его то вкрадчиво бередящая душу беседа духовного отца, то доверительная убедительность посланника монарха, как скорбит его радетельное за Россию сердце".
        Безусловно, в этих поединках, в этой борьбе, которую многие вели до конца, были и поверившие в милосердие самодержца, в его горячее желание добрых перемен для России.
        Декабрист Д.И. Завалишин пишет: "Мы были уверены, что по раскрытии всего дела будет объявлена амнистия. Говорят, что государь даже высказался, что удивит Россию и Европу".
        Были телом и духом ослабевшие. Были взывавшие к милосердию монаршему. Были и дававшие откровенные показания, вредившие своим товарищам. Но это было на первом этапе борьбы - там, в Петропавловской крепости, в январе мае 1826 года. Тогда ещё не наступило их нравственное, а во многом и политическое прозрение. Июль года
1826-го сделал зрячими всех. Они предстали перед новым судилищем, о существовании которого не подозревали.
        Верховный уголовный суд
        Верховный уголовный суд "для суждения злоумышленников, открывшийся 14 декабря 1825 года", был учрежден манифестом Николая 1 июня 1826 года. Монарх издал указ Сенату о составе суда из 72 человек: 18 членов Государственного совета, 36 - Сената, 3 - Синода и 15 высших военных и гражданских чинов. Это были особо доверенные и приближенные к царю лица, представители титулованной знати и высшей бюрократии - "без лести преданные" монарху, ревностно исполнявшие его волю.
        Из дневника сенатора П.Г. Дивова, члена Верховного уголовного суда:
        "3-го июня. Начались заседания Верховного уголовного суда. Все собрались в одну из зал Сената. Нас было 66 человек: часть Государственного совета, весь Сенат, 2 митрополита, 1 архиепископ и несколько военных.
        Были прочитаны имена и чины всех тех, кто участвовал в заговоре. Наконец были прочитаны показания Трубецкого, Рылеева и князя Оболенского, которые признавали себя виновными в самых ужасных преступлениях против государства и царской фамилии.

4-го июня. Продолжилось чтение показаний, данных преступниками.

5-го июня. Продолжалось чтение показаний до № 69.

6-го июня - четвертое заседание. Продолжалось чтение показаний до № 98. Пятое заседание. Окончилось чтением № 117. Затем приступили к выбору1... Из Совета выбраны: граф Ливен, Балашов, князь Салтыков; из сенаторов: Баранов, Болгарский, Ламберт и Бороздин.

7-го июня. Шестое заседание. Утвердили членов Комитета2 и разошлись.

10-го июня. Седьмое заседание, в котором избрана комиссия для распределения виновных по разрядам. В неё избраны из Совета: граф Толстой, Васильчиков и Сперанский, из посторонних лиц: Кушников, барон Строганов, граф Комаровский и сенаторы: граф Кутайсов, Баранов и Энгель".
        Документы архива III отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии дают возможность заглянуть в "святилище", где решалась судьба декабристов.
        В пухлом томе пронумерованных бумаг с грифом "Секретно" обозначено: "Производство Верховного уголовного суда". Здесь все протоколы судебных заседаний (№ 6-23) с 10 июня по 12 июля. Желание узнать, как решалась судьба П.С. Бобрищева-Пушкина и его товарищей, отнесенных к 4-му разряду, привело к протоколу заседаний 29 июня 1826 года. Их было два - утреннее и вечернее. На утреннем председатель предложил обсудить следующие вопросы:
        "1. Утверждает ли Верховный уголовный суд число разрядов, предлагаемое комиссиею?

2. Какому наказанию подлежат подсудимые, коих вины, собственным их признанием обнародованные, по особенному свойству их и степени, не входят в общие разряды?

3 и 4. Какое наказание следует за преступление по I разряду; по II разряду?"
        На заседании в этот день присутствовало 68 членов, и 36 из них согласились и утвердили предложенное Разрядной комиссией число разрядов 11, отклонив предложение других членов деление на 5, 4 и 3 разряда. Спокойно и деловито решился первый вопрос утреннего заседания. Зато обсуждение второго вопроса вызвало бурные и горячие споры.
        Кажется непостижимой горячность, которую обнаружили военные и гражданские сановники, представители громких и именитых русских и немецких фамилий, среди которых преобладали люди весьма почтенного возраста. Горячность в решении судеб молодых и совсем юных - нередко их близких и дальних родственников. Однако в этой горячности было не стремление защитить или оправдать кого-то из них, найти смягчающие обстоятельства или факты. Нет, судьями руководила единственная цель: изобрести или вспомнить самую жестокую казнь.
        Из протокола (решение по второму вопросу заседания):
        "44 члена полагают четвертовать.

19 членов - поступить по 1-му пункту Сентенции 1775 года о Пугачеве, т. е. четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по 4 частям города, положить на колеса, а после на тех же местах сжечь. Большинством голосов (63) положено было - четвертовать". На полях протокола добросовестный писец-секретарь начертал имена этих 19, так настойчиво ратовавших за лютую, средневековую казнь: "Казадаев, Мансуров, В. Хвостов, Дубенский, Полетика, Болгарский, Сумароков, Корнилов, Мертенс, Гладков, Ададуров, Фенш, Бистром, Башуцкий, Еммануель, Бороздин, граф Ланжерон, граф Ламберт, граф Головкин"1.
        Судьба осужденных по 1-му и 2-му разрядам Верховным уголовным судом решилась также не без споров, но одинаково - "казнить смертью".
        Однако вечернее заседание этого дня прошло в ещё больших прениях, нежели утреннее: определялись наказания для осужденных с 3-го по 11-й разряд. И здесь не раздалось ни одного голоса в защиту, не было и предложения пригласить хотя бы для видимости законного судопроизводства кого-то из осуждаемых - для оправдания или защиты.
        Вряд ли П.С. Пушкин или кто-то из его товарищей не только в году 1826-м, но и позднее подозревал, что предметом горячих дискуссий в Верховном уголовном суде была лишь степень жестокости наказания для них.
        Много позднее - кто в Сибири, кто только по возвращении на родину узнали декабристы подробности "деятельности" Верховного уголовного суда и личную позицию его членов. С.Г. Трубецкой в "Записках" указывал: "15 генералов, в числе которых были Головин и Башуцкий, ездили просить государя, чтобы большее число было осуждено на смерть".
        Небезынтересна и позиция Святейшего Синода как в отношении пятерых, "внеразрядно" осужденных, так и в отношении тех, кому дарована была жизнь способом медленной смерти.
        Эту позицию раскрывает самый короткий из документов Верховного уголовного суда:
        "1826 года июля 5 дня нижеподписавшиеся Святейшего Синода члены, слушав в Верховном уголовном суде следствие о государственных преступниках Пестеле, Рылееве и других их сообщниках, умышлявших на цареубийство и введение в России республиканского правления и видя собственное их во всем признание и совершенное обличение, согласуются, что сии государственные преступники достойны жесточайшей казни, а следовательно, какая будет сентенция, от оной не отрицаемся, но поелику мы духовнаго чина, то к подписанию сентенции приступить не можем.
        Серафим - митрополит Новгородский и Петербургский.
        Евгений - митрополит Киевский и Галицкий.
        Авраам - архиепископ Ярославский и Ростовский".
        Декабрист А.В. Поджио пророчески писал:
        "Перед судом истории Николай стоять будет не один, стоять будут и все эти государственные чины, присутствовавшие при зарождении его на царство".
        Время этого суда пришло, но наше сознание, озабоченное проблемами скоротечного, деформированного - духовно, нравственно, социально - сегодня, времени спорадического припадания к историческим аналогиям, припадания нервического, плохо осмысленного и понятого, наше сознание - увы! - не готово судить то, 1825-1826 годов судилище. Нашему веку дано только понять, что злодейство этих судей - более духовное, нежели физическое, несмотря на обречение ими на мученическую казнь пятерых и медленную смерть 121 декабриста. И ещё понимаем мы, что их неспособность и нежелание понять, чем было для их века и для всей России 14 декабря и какой это поразительный феномен - декабристы - свидетельствует об одном: они были духовно мертвы или дух их беспробудно спал всю их биологическую жизнь.
        Мы опускаем рассказ об оглашении приговора и исполнении монаршей сентенции на кронверке Петропавловской крепости на рассвете 13 июля 1826 года и снова отсылаем читателя к превосходному исследованию В.А. Федорова.
        Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин осужден был по 4-му разряду на восьмилетнюю каторгу и после неё - на вечное поселение в Сибири. Брат его Николай Сергеевич осужден по 8-му разряду, что означало двадцатилетнюю ссылку в Сибирь (но только "означало", так как в Сибири этот потерявший рассудок человек пробыл 30 лет).
        Лики масок государя
        Вряд ли до 14 декабря 1825 года знала Россия такую четко отлаженную, разветвленную и скоростную машину сыска, успешную работу которой определял прежде всего и преимущественно человек, только что занявший российский трон. В ряде "Записок" декабристов и публикаций о декабристах приводятся сцены допросов Николаем П.И. Пестеля, И.Д. Якушкина, братьев Бестужевых, Н.М. Муравьева, С.Г. Волконского.
        Заглянем в декабрь 1825 года во внутренние покои Зимнего дворца, отведенные для допросов, где непрерывно - ночью и днем - идет неутомимая сыскная работа. Ведется дознание Михаила Федоровича Орлова. Рассказывает об этом, а заодно и об "отношении" к Михаилу Федоровичу сам самодержец:
        "Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию - он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых щастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав, что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главою заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, Орлов жил в обществе как
человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло повеление об арестовании, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам. Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоить будет сказать слово, чтобы снять с себя и тень участия в деле.
        Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтобы мог вполне оправдаться, что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора сказать мне откровенно, что знает. Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения.
        Дав ему говорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:
        - Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения, отвечайте моему к вам доверию искренностью.
        Тут он рассмеялся ещё язвительнее и сказал мне:
        - Разве общество под названием "Арзамас" хотите вы узнать?
        Я отвечал ему весьма хладнокровно:
        - До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш государь, отвечайте прямо, что вам известно.
        Он прежним тоном повторил:
        - Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.
        Тогда я встал и сказал генералу Левашову:
        - Вы слышали? Принимайтесь же за ваше дело. - Обратясь к Орлову: - А между нами все кончено".
        Надо отдать должное монарху: он не переигрывает, как только понимает, что Орлов не поверил маске "старый товарищ". Он мгновенно сбрасывает эту маску, и перед нами - жандарм-сыскник, который предлагает другому жандарму заняться привычным "ремеслом" и "потрудиться" над тем, кому он только что демонстрировал "дружескую доверительность". А так как "Записки" Николая предназначались и для членов царской семьи, и для близких ко двору людей, царь был уверен, что лицемерное покрывало, наброшенное им на сцену, где "неблагодарный" Орлов жестокосердно оскорбил и его, самодержца, и "товарищеские" его чувства, скроет его страх и почти патологическую ненависть к блистательному Михайле Орлову - национальному герою минувшей Отечественной войны, ученому, философу, выдающемуся человеку своего времени.
        И снова слово П.Е. Щеголеву:
        "Без отдыха, без сна он допрашивал в кабинете своего дворца арестованных, вынуждая признания, по горячим следам давал приказы о новых арестах, отправлял с собственноручными записками допрошенных в крепость, и в этих записках тщательно намечал тот способ заключения, который применительно к данному лицу мог привести к обнаружениям, полезным для Следственной комиссии".
        Мы ещё раз прервем рассказ П.Е. Щеголева, который ценен удивительной психологической точностью портрета монарха, чтобы познакомиться с несколькими записками царя, сопровождавшими декабристов в Петропавловскую крепость и адресованными коменданту крепости генерал-адъютанту Сукину: "Присылаемого Трубецкого содержать наистрожайше", "Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа, поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея" (позднее в своих "Записках" В.И. Штейнгейль расскажет, как, ожидая допроса, он увидел через дырочку в ширмах одного из своих "товарищей страдания", который содержался строго, - с завязанными назад ру-ками и с наножным железным прутом, так что он едва мог двигаться); "Присылаемого Бестужева посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест". О М.А. Фонвизине: "Посадить, где лучше, но строго, и не давать видеться ни с кем". "Бестужева по присылке, равно и Оболенского и Щепина велеть заковать в ручные железы". О Н.И. Лорере: "Содержать под строжайшим арестом" и т. д.
        Около 150 таких записок направил Николай Сукину во время следствия.
        Вернемся к рассказу П.Е. Щеголева: "За ничтожными исключениями все декабристы перебывали в кабинете дворца, перед ясными очами своего царя и следователя. Иногда государь слушал допросы, стоя за портьерами своего кабинета. Одного за другим свозили в Петербург со всех концов России замешанных в деле и доставляли в Зимний дворец. Напряженно, волнуясь, ждал их в своем кабинете царь и подбирал маски, каждый раз для нового лица. Для одних он был грозным монархом, которого оскорбил его же верноподданный, для других - таким же гражданином Отечества, как и арестованный, стоявший перед ним, для третьих - старым солдатом, страдавшим за честь мундира, для четвертых - монархом, готовым произвести конституционные заветы, для пятых - русским, плачущим над бедствиями Отчизны и страшно жаждущим исправления всех зол. А он на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим: он просто боялся за свое существование и неутомимо искал всех нитей заговора с тем, чтобы все эти нити с корнем вырвать и успокоиться".
        И действительно, Николай участь главных деятелей восстания определил в первые же дни. Его переписка и высказывания - свидетельство тому.
        Из писем брату Константину

15 декабря 1825 года
        "Речь идет об убийцах, их участь не может быть достаточно сурова".

4 января 1826 года
        "Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка".
        Из беседы с французским послом в Петербурге П.Л. де Лаферроннэ, 20 декабря 1825 года
        "Проявлю милосердие, много милосердия, некоторые даже скажут, слишком много, но с вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады. Закон изречет кару, и не для них воспользуюсь я принадлежащим мне правом помилования. Я буду непреклонен, я обязан дать этот урок России и Европе".
        Уже в этой беседе Николай обнаруживает черты, которые останутся неизменными во все
30 лет его мрачного царствования: лицемерие, злобу, умственную недалекость и почти сладострастную жестокость. Эти же свойства в каждой строчке его письма к брату - великому князю Михаилу Павловичу.

12 июля 1826 года
        "Осуждены на смерть не мной, а по воле Верховного суда, которому я предоставил их участь, пять человек: Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев, Пестель и Бестужев-Рюмин, все прочие на каторгу, на 20, 15, 12, 8, 5 и 2 года. Итак - конец этому адскому делу! 14 числа молебен с поминкой на самом месте бунта, все войска, бывшие в деле, - в ружье, а стоять будут случайно почти так, как в этот день".
        Лицемерие и жестокость настолько естественны для Николая, что именно эти черты в себе он почитает как понятия справедливости и долга и, не стесняясь, обнаруживает их в письмах к матери и брату, рассказывая о буднях сыска и комментируя допросы декабристов. В этих рассказах звучит и нота наслаждения своей властью, только что обретенной: "Упомяну об порядке, как допросы производились, они любопытны. Всякое арестованное - здесь ли или привезенное сюда - лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Дежурный флигель-адъютант доносил об этом генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Допросы делались как в первую ночь - в гостиной. В комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня. Всегда начиналось моим увещеванием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная наперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.
        Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал, малозначащих оставлял генералу Левашову, в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто и самим писать свои первоначальные признания. Когда таковые были готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление генерал-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать - строго ли, секретно или простым арестом.
        Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные. Но было несколько весьма замечательных, об которых упомяну. Таковые были Каховского, Никиты Муравьева, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, Сергея Волконского и Михайлы Орлова.
        Пестель был привезен в оковах, по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз, в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве, я полагаю, что редко найдется подобный изверг"1.
        Здесь нельзя не обратить внимания, сколь самодержец не стесняется в "категорических" определениях: "дурак", "дурак набитый", "злодей" и т. д. по отношению к тем декабристам, кто разглядел его "маскарадные" ухищрения или, зная хорошо прежде особенности характера великого князя Николая Павловича, не поверил ни в одну из примеряемых им масок. Показателен и слог монарха.
        Ни в воспоминаниях современников, ни в многочисленных позднейших исследованиях даже отдаленно не связываются понятия "гуманный, доброжелательный" с личностью царя Николая I. Никогда. С первого дня царствования, когда ему было 29 лет, до последнего его дня - через тридцатилетие.
        Есть в литературе о Николае и его эпохе одно, на наш взгляд, интересное исследование, к которому мы не однажды обратимся. Оно называется "Правда об императоре Николае". Написал его русский литератор Н.И. Сазонов1. Он дает глубокий психологический и политический портрет царя: "Наружность его, так же как и духовный склад, последовательно прошла через три фазы. Сначала - это молодой честолюбивый солдат, весь словно из одного куска, левша, неуклюжий, с ввалившимися злыми глазами, бледным цветом лица, бесцветными сжатыми губами.
        Затем - могущественный император, сильный с виду, тяжелый, но полный достоинства в движениях, крепко затягивающий живот, чтобы лучше подпирал грудь. Суровость взгляда смягчена привычкой к любезности, цвет лица свеж, на губах охотно появляется улыбка, но жесты остаются сухими и резкими даже в том случае, когда они служат сопровождением льстивым речам.
        Еще позднее - теперь уже старик, забывающий молодиться, распрощавшийся с хохлом, который осенял его голову, уже 20 с лишком лет седую, почти слоновая тучность и спина, сгибающаяся под тяжестью каски, рот вновь приобрел злобное выражение, но взгляд потонул в заплывших жиром веках и дышит удовлетворенным тще-славием"2.
        Мы не ставим своей задачей проанализировать николаевское царствование, но хотим заглянуть в ранний его период, чтобы понять, как мог сформироваться к двадцати девяти своим годам палач декабристов.
        Первое мнение о нем - отца, Павла I.
        "Старшие сыновья у меня - баре; Николай и Михаил - это мои гренадеры". (Двое младших сыновей родились с годичным промежутком, а от двух старших Александра и Константина - их отделяло 15 лет.)
        "Подобный прогноз, - замечает Н.И. Сазонов, - оправдался для Николая, который так и не смог стать дворянином, оказавшись императором".
        Павлу, убитому царедворцами-заговорщиками в 1801 году, когда Николаю было всего пять лет, не довелось увидеть, как взрослел его сын-гренадер. Известно это из записей придворного историка Н.К. Шильдера и главного воспитателя великих князей барона М.А. Корфа. И они, и все воспитатели отмечали посредственные способности будущего императора, давали и общую характеристику его черт, свойств, проявлений.
        "Парадомания, экзерцицмейстерство, насажденные в России с таким увлечением Петром III и под тяжелою рукою Павла, пустили в царственной семье глубокие и крепкие корни. Александр Павлович, несмотря на свой либерализм, был жарким приверженцем вахтпарада и всех его тонкостей. О брате его Константине и говорить нечего: живое воплощение отца, как по наружности, так и по характеру, он только тогда и жил полной жизнью, когда был на плацу, среди муштруемых им. Ничего нет удивительного, что наследственные инстинкты проявились и у юных великих князей. Воспитатели Николая Павловича не были способны направить ум своего воспитанника к преследованию других плодотворных идеалов, и потому им не удалось победить врожденные наклонности и отвлечь его от проявившейся в нем страсти ко всему военному"1.
        Императрица Мария Федоровна противилась увле-чению сыновей военным делом, но "с ними занимались им", - это было естественным "для царствовавшего воспитательного хаоса". Сначала в военных играх, а потом "и вне военных игр манеры и обращение Николая Павловича сделались вообще грубыми, заносчивыми и самонадеянными". В журналах воспитателей с 1802-го по 1809 год постоянные жалобы на то, что "во все свои движения он вносит слишком много несдержанности, в своих играх он почти всегда кончает тем, что причиняет боль себе или другим", что ему свойственна "страсть кривляться и гримасничать", он необщителен.
        К "недостаткам и шероховатостям" характера великого князя, помимо грубого обращения не только с приближенными ("кавалерами") и прислугой, но и со своим братом - и даже с сестрою, относится "наклонность сознаваться в своих ошибках лишь тогда, когда он бывает принужден к этому силою, охотно принимает тон самодовольства, когда все идет хорошо и ни в ком не нуждается более", воспитатели единодушны: Николай обладает весьма ограниченными способностями, но поучал учителей в том, чего не знал.
        Характерная черта детства - постоянное стремление принимать на себя в играх первую роль, представлять императора, начальствовать и командовать".
        А вот что позднее писал сам Николай о своем учении: "На лекциях наших преподавателей мы или дремали, или рисовали их же карикатуры, а потом к экзаменам выучивали кое-что вдолбяжку, без плода и пользы для будущего". "Греческий и латинские языки с трудом давались великому князю. Николай Павлович, сделавшись уже императором, неоднократно говорил о своей ненависти к латинскому языку, о вынесенных им мучениях при изучении его и совершенно исключил этот язык из программы воспитания своих собственных детей".
        Весьма любопытна позднейшая иллюстрация этой ненависти: "В начале 1851 года князь Волконский сообщил барону Корфу, тогдашнему директору публичной библиотеки, высочайшее повеление о том, что к нему в библиотеку переданы будут из Эрмитажа все вообще книги на латинском языке.
        - Что это значит? - спросил Корф.
        - То, что государь терпеть не может латыни с тех ещё пор, когда его мучили над нею в молодости, и не хочет, чтобы в новом музее (так называли вначале вновь отстроенный Эрмитаж) оставалось что-нибудь на этом ненавистном ему языке.
        Встретив затем барона Корфа и заговорив о передаче латинских книг из Эрмитажа, император Николай сказал:
        - Терпеть не могу вокруг себя этой тоски".
        В записках А.Х. Бенкендорфа сохранился иного свойства рассказ о Николае I. "Государь, - говорит граф, описывая гвардейские маневры 1836 года, - был неутомим, целый день на коне под дождем, вечером у бивачного огня, в беседе с молодыми людьми своей свиты или в рядах войск, окружавших его маленькую палатку, он большую часть ночи проводил за государственными делами, которых течение нисколько не замедлялось от этого развлечения государя со своими войсками, составляющего, по собственному его признанию, единственное и истинное для него наслаждение".
        Н.И. Сазонов продолжает рассказ о становлении и развитии характера будущего самодержца российского: "Он посвящал себя исключительно военному делу в той части, которая наиболее казенна и наименее одухотворенна, жесткий в выправке, ограниченный в мыслях, краткий и сухой в разговоре, он заслужил того, что его брат Михаил наделил его прозвищем Николая Палкина"1 (заметим, что и декабристы потом называли его так же).
        Предстоящая женитьба на прусской принцессе Шарлотте заставила Николая овладеть некоторыми манерами, присущими особе из царской семьи: он заново учился двигаться, говорить, носить горностаевую мантию и учтиво, величественно кланяться - учился всему, что помогло смягчить хотя бы внешне солдафонскую резкость. "Лицемерие, являющееся отличительной чертой его характера, способствовало тому, что мир поверил в его превращение, несмотря на то что он всегда, по существу, оставался гренадером, как окрестил его отец".
        Эти черты, а вместе с тем отвращение и неспособность ко всякой интеллектуальной работе были истоком одной из коренных черт его характера "злобы и ненависти, которой император преисполнен ко всякому вообще проявлению умственного и нравственного превосходства".
        Николай "любил власть, как скупой любит золото, - продолжает Н.И. Сазонов, - не для того чтобы им пользоваться, но чтобы его хранить, копить и в нем зарыться. Ничто не подготовило его царствовать достойно, ни серьезное образование, ни плодотворные размышления; он думал, что одолевавшего его честолюбия достаточно, чтобы добиться верховной власти. Когда же он её достиг, он решил, что сохранение власти само по себе узаконяет обладание ею.
        Он не останавливался ни перед самым бесстыдным насилием, ни перед самой злой хитростью, чтобы сохранить и возвысить авторитет, которым наградил его случай. Запачкав кровью престол, царь надел на свое желчное и истощенное в то время лицо маску лицемерия, с которой уже не расставался.
        Каждый год его царствования развивал в нем каким-то роковым образом новый порок: сперва он стал лицемерным, потом обладание неограниченной властью, связанное с лицемерием, породило в его душе непомерную спесь, гордость сатаны, заставлявшую его ненавидеть и преследовать своим гневом всех людей, не склоняющихся перед его всемогуществом.
        Черствый от природы, Николай со времени вступления на престол искоренил в себе все человеческие чувства и дошел до такой степени изуверства в нравственных убеждениях, что, единственный из всех современных государей, часто отягчал приговоры военных судов. Все служило для него предлогом к тщеславию - законодательство, управление, армия, флот, финансы, искусство и наука".
        Экскурс литературный
        В феврале 1878 года Лев Николаевич Толстой приехал из Ясной Поляны в Москву, чтобы собрать материалы о декабристах для задуманного о них романа. Он встречается и долго беседует с оставшимися в живых декабристами П.Н. Свистуновым и А.П. Беляевым1.
        Писателю помогают самые разные люди, и вскоре он знакомится с письмами А.А. Бестужева-Марлинского, "Записками" М. Бестужева, В. Штейнгейля, читает статьи о Г. . Батенькове, К.Ф. Рылееве.
        В некрологе, опубликованном по смерти М.И. Му-равьева-Апостола, В.Е. Якушкин писал: "Когда гр. Л.Н. Толстой собирался несколько лет тому назад писать роман о декабристах... он приходил к Матвею Ивановичу для того, чтобы расспрашивать его, брать у него записки его товарищей и т. д. И Матвей Иванович неоднократно тогда высказывал уверенность, что гр. Толстой не сможет изобразить избранное им время, избранных им людей: "Для того чтобы понять наше время, понять наши стремления, необходимо вникнуть в истинное положение тогдашней России; чтобы представить в истинном свете общественное движение того времени, нужно в точности изобразить все страшные бедствия, которые тяготели тогда над русским народом; наше движение нельзя понять, нельзя объяснить вне связи с этими бедствиями, которые его и вызвали; а изобразить вполне эти бедствия гр. Л.Н. Толстому будет нельзя, не позволят, даже если бы он и захотел. Я ему говорил это". Л.Н. Толстой обратился в III отделение, которое в 1878-1880 годах возглавлял А.Р. Дрентельн с просьбой допустить его к архивным материалам. Но из III отделения на имя графини А.А.
Толстой пришел такой ответ: "Допущение графа Л.Н. Толстого в архиве III Отделения представляется совершенно невозможным". Это была одна из главных причин прекращения Л.Н. Толстым работы над романом о декабристах.
        Однако интерес к декабристам у Толстого никогда не угасал: он продолжал общаться с П.Н. Свистуновым, М.И. Муравьевым-Апостолом, Д.И. Завалишиным. Во второй половине
1902 года писатель работал над XI главой "Хаджи-Мурата", посвященной Николаю I. Вот одна из редакций характеристики монарха: "Царствование его началось ложью о том, что он, играя роль, уверял при всяком удобном и неудобном случае, что он не знал того, что Александр назначил его наследником, и что он не желает престола. Это была ложь.
        Властолюбивый, ограниченный, необразованный, грубый и потому самоуверенный солдат, он не мог не любить власти и интересовался только властью, одного желая - усиления её. Его присяга Константину, из которой он и его льстецы сделали потом подвиг самоотвержения, была вызвана страхом. Не имея в руках акта о престолонаследии и не зная решения Константина, провозглашение себя императором подвергало его опасности быть свергнутым, убитым, и он должен был присягнуть Константину. Когда же Константин опять отказался, вспыхнул мятеж, состоящий в том, что люди хотели облегчить то бремя, которое будто бы так тяготило его. И на это он ответил картечью, высылкой и каторгой лучших русских людей. Ложь вызвала человекоубийство, человекоубийство вызвало усиленную ложь".
        Толстой - Стасову: "Окончил статью о войне и занят Николаем I и вообще деспотизмом, психологией деспотизма, которую хотелось бы художественно изобразить в связи с декабристами.
        "Документ Николая"
        Во время одной из встреч В.В. Стасов дает Толстому один любопытный документ - копию с подлинника "Записок" Николая I, хранящегося у его приятеля.
        "Это какое-то утонченное убийство", - сказал Лев Николаевич, прочитав его, и, поблагодарив В.В. Стасова за возможность познакомиться с этим документом, добавил, что у него теперь "ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь". Л.Н. Толстой делает свою копию, сохраняя орфографию подлинника, и озаглавливает: "Документ Николая".
        Судьба подлинника "Записки" неизвестна. В печати его не обнародовали.
        П.Е. Щеголев упоминает об этом в книге "Николай I и декабристы": "Существует один любопытный документ. Это - составленный и собственноручно написанный Николаем с многочисленными помарками обряд, по которому должна была быть совершена казнь и экзекуция над декабристами".
        Первая публикация, в которой рассказана и предыстория нахождения текста "Записки", и дан полный её текст, сделана была в журнале "Новый мир" Е. Серебровской1.
        Интересен при этом исторический парадокс: подлинник "Записки" принадлежат поэту Арсению Аркадь-евичу Голенищеву-Кутузову - внуку графа Павла Васильевича Голенищева-Кутузова, который был в 1825-1830 годах петербургским генерал-губернатором. Однако и для современников, и в памяти потомков его имя навсегда связано с палачеством: он, один из убийц Павла I, спустя четверть века, снова, по сути дела, выступает в роли убийцы, будучи активнейшим членом Следственной комиссии, осудившей декабристов. Это его имел в виду Павел Иванович Пестель, когда на допросе, обвиняемый и царем, и членами Комитета в кровожадности, в том, что он изверг и цареубийца, заявил: "Я ещё не убил ни одного царя, а среди моих судей есть и цареубийцы!"
        Именно ему, Голенищеву-Кутузову, адресовал монарх для исполнения свою "Записку", писанную в одночасье, не стесняясь своей плохой грамматики, помарок и исправлений, которые ещё более откровенно обнажают и его жестокость, и животный страх, и нетерпение в ожидании скорой кровавой расправы (даже сейчас "Записка" поражает обстоятельностью бездушия).
        И хотя Арсений Аркадьевич Голенищев-Кутузов вряд ли стремился обнародовать документ, связанный и с позорной страницей истории самодержавия и с именем своего деда (да и публикация была невозможна - на троне был старший сын Николая I - Александр II), однако, разрешая приятелю своему В.В. Стасову скопировать подлинник, вряд ли сомневался, что рано или поздно этот документ получит огласку.
        Приведем этот документ полностью, придерживаясь орфографии подлинника:
        "В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними щитая по два на одного. Когда все будет на месте то командовать на караул и пробить одно колено похода потом Г. генералам командующим экс. и арт. прочесть приговор после чего пробить 2 колено похода и командовать на плечо тогда профосам сорвать мундир кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то вести их тем же порядком в кронверк тогда взвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом.
        Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй докуда все не кончится после чего зайти по отделениям на право и пройти мимо и разспустить по домам".
        "Николай, не задумываясь ни о том веке, в котором живет, ни о своей стране, выбирал себе один за другим образцы среди великих государей, стараясь не только не подражать, но превзойти их, подобно лягушке из басни, - пишет Н.И. Сазонов. - Сперва его любимым героем был Наполеон. Потом он взял за образец короля-политикана, дипломата и правителя - Людовика XIV. Николай определенно стал находить в себе задатки современного Людвика XIV и, быть может, мечтал о создании нового Версаля, когда случился пожар его дворца...
        Одержимый тщеславием, далекий от того, чтобы покровительствовать литературе, Николай получал удовольствие, преследуя её. Николай преследовал Пушкина, Лермонтова и других, он стал осыпать милостями Нестора Кукольника и Гоголя.
        Нестор Кукольник - драматург на редкость плодовитый, обладающий весьма посредственным талантом.
        Что касается Гоголя, действительно гениального человека, то расположение к нему Николая можно объяснить лишь случайной необычайной причудой, одной из гримас судьбы".
        Николай не узнал себя в Хлестакове и, как пишет Сазонов, "позволил высмеять себя и сам первый хохотал над собственной карикатурой, показанной публике. Хохотал при этом вполне чистосердечно - вот насколько слепо тщеславие!"1.

] ] ]
        Этот портрет самодержца дорисовывается другим современником Николая I, но уже находящимся в непосредственном окружении монарха. Это А.Ф. Тютчева автор книги "При дворе двух императоров".
        "Мне было 23 года, когда я была назначена фрейлиной двора великой княгини цесаревны, супруги наследника русского престола. Это было в 1853 году.
        В ту эпоху русский двор имел чрезвычайно блестящую внешность. Он ещё сохранял весь свой престиж, и этим престижем он был всецело обязан личности императора Николая. Никто лучше, как он, не был создан для роли самодержца. Он обладал для того и наружностью, и необходимыми нравственными свойствами. Его внушительная и величественная красота, величавая осанка, строгая правильность олимпийского профиля, властный взгляд - все, кончая его улыбкой снисходящего Юпитера, все дышало в нем земным божеством, всемогущим повелителем, все отражало его незыблемое убеждение в своем призвании. Никогда этот человек не испытывал тени сомнения в своей власти или в законности её. Он верил в неё со слепой верою фанатика, а ту безусловную пассивную покорность, которой требовал он от своего народа, он первый сам проявлял по отношению к идеалу, который считал для себя призванным воплотить в своей личности, идеалу избранника Божьей власти, носителем которой он себя считал на земле.
        Как у всякого фанатика, умственный кругозор его был поразительно ограничен его нравственными убеждениями. Он не хотел и даже не мог допустить ничего, что стояло бы вне особого строя понятий, из которых он создал себе культ. Повсюду вокруг него в Европе под влиянием новых идей зарождался новый мир, но этот мир индивидуальной свободы и свободного индивидуализма представлялся ему во всех своих проявлениях лишь преступной и чудовищной ересью, которую он был призван побороть, подавить, искоренить во что бы то ни стало.
        Николай I был Дон-Кихотом самодержавия, Дон-Кихотом страшным и зловредным, потому что обладал всемогуществом, позволявшим ему подчинить своей фантастической и устарелой теории и попирать ногами самые законные стремления и права своего века. Вот почему этот человек... мог быть для России в течение своего 30-летнего царствования тираном и деспотом, систематически душившим всякое проявление инициативы и жизни.
        Этот человек, который был глубоко и религиозно убежден в том, что всю жизнь посвящает он благу родины, который проводил за работой восемнадцать часов в сутки, трудился до поздней ночи, вставал на заре, спал на твердом ложе, ел с величайшим воздержанием, ничем не жертвовал ради удовольствия и всем ради долга и принимал на себя больше труда и забот, чем последний поденщик из его подданных.
        И вот когда наступил час испытания, вся блестящая фантасмагория этого величественного царствования рассеялась как дым. В самом начале Восточной войны эта армия, столь хорошо дисциплинированная с внешней стороны, оказалась без хорошего вооружения, без амуниции, разгромленная лихоимством и взяточничеством начальников, возглавляемая генералами без инициативы и без знаний. Оставалось только мужество и преданность её солдат, которые сумели умирать, не отступая там, где не могли победить вследствие недостатка средств обороны и наступления"1.
        Крымскую войну 1853-1856 годов декабристы восприняли как трагедию родины и народа, как прямой результат бездарной, реакционной политики внутренней и внешней - Николая I и поражение в Крымской кампании рассматривали не как поражение России, а как крах самодержавной политики монарха. Например, декабрист Н.В. Басаргин излагает такую точку зрения на самодержавие, на монарха российского, подытоживает
30-летнее царствование Николая I: "Неудачи в Крымской войне, - подчеркивал декабрист, - выявили настоящее лицо самодержца, развенчали его социально-политическую, экономическую и военную политику: Николай I обнаружил отсутствие той твердости, которая спокойно смотрит на события, не падает духом, а управляет кормилом государства так же хладнокровно, как в хорошее время. (Монарх же, в боязливом ожидании дурных известий с театра военных действий, заперся во дворце.) То, что он сам считал в себе твердостью и в чем многие, подобные, ошибались, было скорее упрямство, необдуманность, настойчивость, нежели твердость характера, раздражительность и преувеличенное о себе понятие мешали ему видеть настоящую сторону, иметь настоящую точку зрения в вопросах государственного управления.
        Наконец, его сильные физические начала не выдержали всех нравственных потрясений, всех разочарований, он не дожил до конца вызванных им самим событий, покинул этот мир, оставив в наследство преемнику своему борьбу с целой Европой, армию хотя и многочисленную, но худо устроенную, сокращенную поражениями и жертвами, истощенную страну, недостаток в полководцах и государственных людях"1.
        Глава 2
        По 30-летнему сибирскому тракту
        Путь в острог
        Заканчивался январь 1827 года. Истек год одиночного заточения П.С. Пушкина в Петропавловской крепости. Как провел его Павел Сергеевич, нет упоминания ни в архивах, ни в мемуарах, ни в письмах. Неизвестно даже, был ли по исполнении сентенции 13 июля 1826 года определен он в прежнюю камеру № 16 между бастионами Екатерины I и Трубецкого или, как большинство декабристов, переведен в другой каземат.
        Неизвестно также, разрешили ли ему свидание с отцом или с кем-то из родственников. Архивы сохранили лишь реестр личных вещей, бывших при братьях Бобрищевых-Пушкиных при аресте, денежные суммы и расписка их отца Сергея Павловича о выдаче всего, сыновьям принадлежащего, датированная 16 сентября 1826 года. За исключением самого необходимого, которое оставили у узников, всем родственникам декабристов в том сентябре были возвращены вещи и деньги, изъятые при аресте. Из мемуаров известен изматывающий однообразием день затвор-ников Петропавловской крепости. Темнота, сырость, бесшумные и безмолвные надзиратели, короткая прогулка на пронизывающем ветру кронверка, пища трижды в день, которая проглатывалась механически, без ощущения запаха и вкуса, усталый короткий сон, отступающий перед всегда бодрыми полчищами насекомых, и снова день, в который перестали приходить надежды. Никто из декабристов не знал, что ждет его.
        Как без суда были они судимы, точно так же только воля или каприз монарха, взявшего на себя роль провидения, решали их судьбу. О чем думал, что чувствовал
24-летний Павел Пушкин в последние месяцы перед отправкой на поселение? Чем заполнял он безнадежное разнообразие дней?
        Картину психологического состояния молодых узников удалось нарисовать в своих "Записках" А.В. Поджио:
        "Были дни невыносимо тяжелые, но эти дни падали прямо на сердце исключительно и не касались того умственного достояния, которого меня хотели лишить...
        Я чувствовал приближение решительного нравственного распадения и как-то, устыдя самого себя, стал обращаться, прибегать к силам и не собственно моим, которых я не находил, а к силам внешним".
        А.В. Поджио искал в русской истории "для себя образцов" и не обрел их. "Русское наше общество не развивалось по особенным законам, а стояло недвижно на своей славянско-татарской почве, не заявляя никаких потребностей, стремлений народных...
        Владыки русские обычному заточению предпочитали "ссылку в отдаленнейшие остроги, обители, если только не подвергались преступники четвертованию, колесованию, отрезыванию языка, вырыванию ноздрей, клеймению, пытке, правежу, ломке членов, наказанию кнутом, батогом, плетями и проч. И как мужественно выносили несчастные все эти наказания; но мужество это не по мне, как неприменимое к причинам, его вызывающим, - и я, не находя себе образцов в былом, стал их допрашивать, доискиваться вокруг себя! Здесь, по обок меня томятся так же, как и я, страдальцы по темницам. По длинному каземату, разделенному на кельи, я мог пересчитать затворы каждой из них и убедиться, что здесь полуживые мои товарищи-друзья переживают, а может быть, доживают последние дни... Я не один! Здесь сотня избранных, и нам ли унывать!"1
        Безусловно, и Павел Пушкин искал для себя образцы мужественности и подвига. И для него утешительной была мысль, что он не один в своей мрачной темнице. Но это было, так сказать, внешнее проявление чувств. Темница не гасит, но возжигает огни духа и мысли. И чем меньше пространство для движения человеческого тела, тем на больший простор и ширь вырывается дух его. Мысль ломает преграды из стен, замков и стражи - она вольна и свободна. Но видимо, лишь тогда, когда обретает она внутреннюю точку опоры, ей не страшны более условия заточения. Может пострадать или даже умереть тело, но душа продолжает мыслить.
        И горе человеку в темнице, если не найдет и не обретет он этой опоры (первыми жертвами монарха в Петропавловской крепости стали И.Ю. Поливанов, впавший в умственное расстройство и скончавшийся 2 сентября 1826 года, и А.М. Булатов, умерший в Военно-сухопутном госпитале 10 января 1826 года).
        П.С. Бобрищев-Пушкин нашел такую точку опоры. Ею стала вера в Бога. Единственной книгой, которую позволялось иметь узникам, была Библия. С чтения её начался новый духовный путь Павла Пушкина, который считал себя атеистом и исповедовал культ разума, философию французских просветителей. Как шла его духовная эволюция, можно лишь догадываться. Объяснение ей уже в 50-х годах пытался дать Е.И. Якушкин - сын декабриста И.Д. Якушкина:
        "Когда человек, сколько-нибудь образованный и сколько-нибудь умный, устанет думать, а между тем ему надо иметь какую-нибудь точку опоры, он приходит непременно к мистицизму - ищет опоры в религии". О духовных поисках П.С. Пушкина свидетельствует упоминание в его письме к Н.Д. Фонвизиной в феврале 1838 года, что он "лишь в 24 года познал Бога", а также воспоминания Якушкина и Францевой.
        И.Д. Якушкин: "Во время своего заточения он оценил красоты Евангелия и вместе с тем возвратился к поверьям своего детства, стараясь всячески осмыс-лить их"1.
        М.Д. Францева: "Заключение в каземате, как рассказывал нам сам Павел Сергеевич, имело превосходное влияние на развитие его духовной стороны. Он только там вполне постиг всю пустоту суетной мирской жизни и не только не роптал на перемену своей судьбы, но радовался, что через страдание теперешнего заточения Господь открыл ему познание другой, лучшей жизни. Внутреннее перерождение оставило навсегда глубокий след в его душе. Находясь в каземате, он радовался и воспевал хвалу Господу за его святое к нему милосердие"2.
        Позднейшие письма Павла Сергеевича, прежде всего к очень близким ему духовно Н.Д. Фонвизиной, Е.П. Обо-ленскому и А.Л. Кучевскому, позволяют предположить, что годичное его пребывание в Петропавловской крепости было временем серьезнейшего изучения Библии и осмысления вероучительных основ. И чем глубже становились его познания, тем спокойнее дух. Павел Сергеевич на собственном примере убеждался, что лишь просветленное сердце и разум, озаренный этим светом, может явиться надежным путеводителем при чтении Священного Писания.
        А.О. Смирнова-Россет в своих "Воспоминаниях" приводит любопытное размышление поэта А.С. Пушкина: "Мне кажется, мертвые могут внушать мысли живым... Иезикииля я читал раньше; на этот раз текст показался мне дивно прекрасным, я думаю, что лучше его понял. Так всегда бывает со Священным Писанием: сколько его ни перечитывай, чем более им проникаешься, тем более все расширяется и освещается. Но я никогда не читаю подряд: я открываю книгу наудачу и читаю, пока это доставляет мне удовольствие, как всякую другую книгу. Я раскрыл Евангелие и напал на текст: "возьмите иго мое, ибо оно благо и бремя мое легко есть".
        Прочтя этот текст, я подумал: богатые и бедные, счастливые и несчастные во всем, аристократы и демократы, великие и малые, все мы несем бремя жизни, иго нашей человечности, столь слабой, столь подверженной заблуждению; и это иго, это бремя - уравнивает все.
        Он велит нам взять иго, которое благо, бремя, которое легко, - это Его иго, Его бремя, которое поможет нам нести наше собственное до конца, если мы будем помогать ближнему поднять и нести иго, под которым он изнемогает. Вот и весь закон в нескольких словах, и здесь нет места ни для аристократа, ни для демократа. Здесь только одна-единственная великая сила - любовь"1. Эти мысли великого однофамильца - или похожие - несомненно, волновали Павла Сергеевича в Петропавловском каземате. Позднее они органично влились в его мировидение.
        Думается, факт бесспорный, что П.С. Пушкин в постижении христианского учения шел путем ортодоксального православия. Он не подозревал, что 26 января 1827 года - последний день пребывания его в Петропавловской крепости и что из Инспекторского департамента Главного штаба за № 26 уже пришло повеление: "Господину ко-менданту С. - Петербургской крепости. Государь император высочайше повелеть соизволил из содержащихся в С. - Петербургской крепости преступников: Лорера, бывшего майора, Аврамова, бывшего полковника, Бобрищева-Пушкина, бывшего поручика, и Шимкова, бывшего прапорщика, отправить по назначению сего генваря 27 числа прежним порядком. Извещая о сем ваше высокопревосходительство, покорнейше прошу означенных преступников завтрашний день по наступлении ночи сдать по заковании в кандалы тому фельдъегерю, который будет за ними прислан с жандармами из Инспекторского департамента, а по отправлении оных меня уведомить.
        Военный министр".
        А вслед за повелением и такое сообщение Сукину:
        "Имею честь уведомить его высокопревосходительство, Александр Яковлевич, что сего числа назначен для препровождения преступников фельдъегерь Подгорный, коему и приказано явиться с жандармами к вашему высокопревосходительству".
        О том, как происходила отправка из Петропавлов-ской крепости, рассказывается во многих мемуарах декабристов. Она была доведена до автоматизма - и по времени, и по процедуре.
        Воспользуемся воспоминаниям Н.И. Лорера: "Мы вошли в комендантский дом, который был освещен, как бы ожидая каких-нибудь гостей. В зале я застал одного фельдъегеря, с любопытством на меня поглядывавшего. Подушкин скрылся и вскоре явился с другим ссыльным, прежним моим товарищем полковником Аврамовым... После первых взаимных приветствий после долгой разлуки я спросил его, как он думает, куда нас отправят? "Разумеется, не в Крым", - отвечал он мне с некоторою досадою. Этот ответ, несмотря на торжественность минуты, меня сильно рассмешил. Через несколько минут привели Бобрищева-Пушкина, офицера Генерального штаба 2-й армии. Этот также был болен, бледен и едва передвигал ноги. Даже фельдъегерь, увидев эту новую жертву, пожал плечами и, вероятно, подумал: "Не довезть мне этого до места назначения". Скоро к нам присоединился поручик армии Шимков. Показался, наконец, адъютант военного министра в шарфе, а за ним и весь причт крепости, разные плац-майоры и плац-адъютанты. Сукин не замедлил появиться в зале. Мы встали, он остановился на середине комнаты и торжественно провозгласил: "Я получил высочайшее
повеление отправить вас к месту назначения закованными". Повернулся и ушел. Признаюсь, этого последнего слова, произнесенного с таким ударением, я не ожидал. Принесли цепи и стали нас заковывать.
        Наконец, мы встали, и цепи загремели на моих ногах в первый раз. Ужасный звук. Не умея ходить с этим украшением, мы должны были пользоваться услугой прислужников при сходе с лестницы. У крыльца стояло пять троек и пять жандармов, и мы стали размещаться. На гауптвахте крепости караул вышел к ружью. "Трогай!" - крикнул фельдъегерь, и полозья заскрипели. На башне било 2 часа. Проехали Неву и городом ехали шагом. Во многих домах по-старому горели ещё свечи, перед подъездами стояли экипажи, и кучера, завернувшись в попоны, спали на своих козлах.
        Мы узнали о строгой инструкции, полученной фельдъ-егерем насчет нас. Вот главные её пункты: две ночи ехать, на третью ночевать; не позволять нам иметь ни с кем ни малейшего сообщения; кормить нас на деньги, отпущенные правительством, на каждого по 75 рублей ассигнациями; не давать нам отнюдь никакого вина, ни даже виноградного, в каждом губернском городе являться к губернатору и в случае болезни кого-либо из нас оставлять больного на попечение губернатора..."1
        А едва выехал за ворота крепости санный поезд, пошло по назначению донесение за №
43:
        "27 генваря
        Господину военному министру
        Выполнение высочайшего, Его императорского величества повеления, сообщенного мне в отношении Вашего сиятельства от 26-го сего генваря № 26-го из числа содержащихся во вверенной мне крепости преступников, не отосланных ещё в Сибирь в каторжную работу: Лорер - бывший майор, Аврамов бывший полковник, Бобрищев-Пушкин - бывший поручик и Шимков - бывший прапорщик, по заковании их в ножные железа сего 27 генваря пополудни в 11-м часу дня для препровождения по назначению сданы присланному за ними из Инспекторского департамента Главного штаба Его императорского величества фельдъегерю Подгорному с жандармами, о чем должным щитаю Ваше сиятельство иметь честь уведомить.
        Комендант С. - Петербургской
        Петропавловской крепости Сукин".
        Волею "исходящей (от неукротимой воли монарха) бумаги" отправилась очередная декабристская четверка студеным сибирским трактом - для Н.И. Лорера и П.С. Пушкина длиной в 30 лет, а для полковника, бывшего командира Казанского пехотного полка Павла Васильевича Аврамова и прапорщика Саратовского пехотного полка Ивана Федоровича Шимкова - всего в 9 лет (оба умерли на поселении в Иркутской губернии, первый - в крепости Акше, второй - в Батуринской слободе в 1836 году).
        "Записки" Н.И. Лорера - не только прекрасный образец декабристской мемуаристики, но и живое свидетельство стойкости духа, неистощимого жизнелюбия и жизнерадостности, безграничной доброты светлого этого человека.
        Благодаря Николаю Ивановичу стали известны нам и подробности "путешествия" в Сибирь Павла Пушкина.
        Итак, конец января - начало февраля 1827 года. Пятеро саней в соответствии со строгими инструкциями несутся так быстро, как пристало это курьерам его императорского величества. Каждый из "государственных преступников" находится под бдительнейшим прицелом двух пар жандармских глаз и под недреманным оком и нещедрою волею фельдъегеря. Все вперед, все вперед, не зная конечного пункта, будто цель их - избороздить необъятную Сибирь, "бездонную бочку", как называли её потом декабристы.
        Из "Записок" Н.И. Лорера:
        "Никогда не забуду впечатления, произведенного на меня Сибирью, которую я узрел впервые после ночлега, проведенного в Перми, которая стоит у подошвы Урала. Когда мы утром тихо тянулись по подъему верст 20 до станции, стоящей одиноко, уныло на самом гребне хребта, и когда нам с вершины открылось необозримое море лесов, синих, лиловых, с дорогой, лентой извивающейся по ним, то ямщик кнутом указал вперед и сказал: "Вот и Сибирь!"
        Товарищ наш Бобрищев-Пушкин, выехав из каземата не совсем здоровый, дорогой сильно расклеился, и Подгорный хотел его оставить где-то в городе, в России еще; но, не исполнив этого, довез кое-как до Сибири. Пушкин до того ослабел, что часто на станциях, когда он долго не выходил из саней, мы и сами уже думали, не умер ли он. Однажды, где-то вечером, мы пили чай, а Пушкин лежал в избе слабый, больной, не принимая ни в чем никакого участия, и Подгорный объявил нам, что в первом городе его оставит в госпитале; но тогда Аврамов, стукнув своим допитым стаканом об стол, сказал:
        - Нет, Пушкин. Уж ежели тебе суждено умереть, то мы же тебе закроем глаза и собственными руками выроем тебе могилу.
        Слава богу, до этого не дошло. Морозы были сильные; я отдал Пушкину свою волчью шубу, и мы все так за ним ухаживали, что, подъезжая к Иркутску, ему стало гораздо лучше.
        Вот мы и за Байкалом, а все не знаем, где мы окончательно остановимся.
        Мы воспользовались на одной станции сознанием пьяного чиновника и опять приступили с вопросом: куда же нас везут? Ведь этак можно заехать в Китай.
        - Я-то знаю, - вдруг ответил наш страж, - в подорожной сказано: в Нерчинск, а словесно и в инструкции приказано явиться в читинский острог, к коменданту, ну а дальше уж не знаю что будет.
        Наконец, после разных метаморфоз, то на санях, то на колесах, поднимаясь, опускаясь, мы очутились в прекраснейшей, обширной равнине, земле бурят. По ту сторону Байкала климат заметно мягче, теплее, и лучи солнца уже греют; зато пустота страшная, и оседлой жизни ни признака, и русского поселянина не встретишь нигде.
        За один переезд до Читы мы ночевали на станции, чтоб торжественнее утром узреть место нашего вечного заточения. Грустно провели вы вечер, дурно провалялись ночь и утром [про]мчались [через] последнюю станцию.
        Еще издали увидали мы деревянную с колокольней церковь, переправились вброд чрез р. Стрелку, въехали в улицу и подкатили прямо к низенькому комендантскому домику. Судьбе угодно быо устроить так, что товарищи наши в это же время, в железах, окруженные цепью чсовых, шли с работы со всевозможными орудиями и не могли, узнавши нас, выйти из рядов, а удовольствовались только киваниями головы и другими знаками приветствия. Тут же выбежал из комендантского дома какой-то инвалидный офицер и велел нам следовать за собою в острог. Ворота настежь - и мы в черте нашего заключения! Легко себе вообразить, как радостно мы были встречены, расцелованы, обнимаемы..."1
        На календаре было 17 марта 1827 года.
        Друг, товарищ и сострадатель
        "Вряд ли кто из наших столько перенес, сколько он, - где он не был и чего с ним не делали", - пи-сал П.С. Пушкин М.А. Фонвизину 24 января 1840 го-да о брате Николае.
        Действительно, "высокомонарший гнев", как обозначил гнев самодержца Николай Сергеевич в показаниях Следственному комитету, оказался для осужденных по 8-му разряду "далекомонаршим" и много страшнее, чем для приговоренных к каторге с 1-го по 7-й разряд и собранных в остроге вместе. Тринадцать декабристов рассеяли поодиночке по бескрайней Сибири. "Список ссылаемых в Сибирь" из архива III отделения дает представление о "географии" поселения: Краснокутский - Верхоленск; Андреев 2-й - Жиганск; Веденяпин 1-й - Верхневилюйск; Чижов - Олекминск; Голицын - Киренск; Назимов - Верхнеколымск, Бобрищев-Пушкин 1-й - Среднеколымск; Заикин Гижигинск; Шаховской - Туруханск; Фохт - Березов; Мозгалевский - Нарым; Шахирев - Сургут, Враницкий - Пелымск.
        Декабрист А.Е. Розен рассказывал: "Участь этих несчастных товарищей была самая ужасная, хуже каторги, потому что вместо того, чтобы согласно с приговором отправить их прямо на поселение, в менее отдаленные места Сибири, их разместили поодиночке в самой скверной северной её полосе от Обдорска до Колымска, где не произрастает хлеба, где жители, по неимению и дороговизне хлеба, вовсе не употребляют его в пищу. Иные и вовсе не имели там ни хлеба, ни соли, потому что местные жители их не употребляли.
        Притом после 10-12 тысяч верст переезда были содержимы под строжайшим арестом в местах своего за-ключения, в холодной избе, не имея позволения выходить из нее...
1
        Вспомним, что в сибирском одиночестве каждый из 13 обреченных на поселение оказался после 8-месячного одиночества в Петропавловской крепости. После допросов и очных ставок. После совершения над ним обряда унизительной политической и гражданской казни. После того как через кровь и мозг прошла мысль: прежняя жизнь ушла навсегда. Впереди Сибирь. Но может быть, не такая она и страшная? И может быть, 20 лет этой Сибири - лишь устрашение, и молодой монарх ограничится преподнесением недолгого урока? Эта надежда сначала жила почти у всех декабристов. А вот теперь реальная, действительно страшная правда пристально глядела им в очи. И было ясно такой же будет её взгляд и через пять, и десять, и два-дцать лет.
26-летний поэт Н.С. Бобрищев-Пушкин, гордый и неукротимый, чуткий и легкоранимый, непримиримый и рыцарственный, оказался в условиях, которые превзошли самые худшие предположения. Несколько юрт, дом исправника, церковь и казарма инвалидной команды - таким предстал Среднеколымск. Захолустье, которое страшно не количественным, но качест-венным малолюдством. В окружавших его людях от беспробудного пьянства, ничегонеделания, отупляющей карточной игры, оголенной, животной чувственности почти ничего человеческого не оставалось. А в дополнение - девятимесячная зима, жесточайший мороз, никогда не оттаивающая тундра.
        Николай Сергеевич решает бежать. Не важно куда, но бежать. От мертвящего ужаса окружающего. Он не знает тундры, тайги, дорог, он плохо одет и запас еды у него в лучшем случае на день-два. Не думает он и о последствиях побега. И здесь нельзя не припомнить, что некоторый психический надлом у Н.С. Пушкина произошел ещё в Петропавловской крепости, когда он был закован в железа на три месяца, и суровых условий содержания в одиночной камере. Но это ещё не болезнь. И надлом не стал бы болезнью, попади Николай Сергеевич если не в благоприятные условия, то хотя бы вместе с братом Павлом и товарищами. Но воля монарха отдала его на расправу снежной пустыне.
        Три дня блуждает Николай Пушкин, голодный, плохо одетый. Когда же выходит к почтовой станции на Алдане, то теряет сознание прямо на её пороге. Когда его, закованного, отправляют в Якутск, а потом в Туруханск, болезнь окончательно завладевает рассудком Николая...
        В Туруханске Николай Сергеевич на короткое время обретает друга - Ф.П. Шаховского. Они встретились в мае 1827 года. Николая Сергеевича отправили в Туруханск из Среднеколымска, Федор Петрович Шаховской к этому времени был уже туруханским "сторожилом" - сюда он был "переселен" прямо из Петропавловской крепости в начале сентября 1826 года. Осужденные по 8-му разряду, оба декабриста вряд ли были дружны прежде, хотя, видимо, нередко встречались у князя Ф.А. Щербатова, двоюродного брата Шаховского и родни Николая Сергеевича по матери, а также однокашника по училищу колонновожатых.
        Нет, наверно, святее и крепче дружбы, чем дружба двух изгнанников, духовно и нравственно близких. Более полугода жили князь Федор Шаховской и Николай Бобрищев-Пушкин вместе, деля кров, пищу, сострадая душевным мукам друг друга (а Шаховской сострадал и начавшейся болезни Н. Пушкина) и впервые со времени ареста испытывая радость душевного и духовного общения.
        Николай Сергеевич поведал Шаховскому о хождениях по кругам своего ада, о тоске по любимому брату. А от Федора Петровича услышал о его изменчивой судьбе...
        Славно и счастливо складывалась она для юного князя Шаховского! Родившийся за 4 года до наступления века XIX, он успел возмужать к концу французской кампании:
18-летний прапорщик участвовал в военных действиях на территории Франции до взятия Парижа. Получив прекрасное домашнее образование и завершив его в московском пансионе Жакино, Ф.П. Шаховской, может быть, и не совсем осознанно, готовил себя к общественно-научной службе Отечеству. Уже будучи в Семеновском полку, слушал курс политических наук у профессора Х.А. Шлецера. И видимо, отпусти ему судьба долгую земную жизнь, военная карьера казалась бы ему только счастливой возможностью послужить возлюбленному Отечеству и данью юной энергии, обогатившей его впечатления. Внутренняя работа его души, мозга, интеллекта подводила к поприщу ученого, исследователя. Внешние же события развивались так, чтобы помочь этой работе: военная карьера, пройдя все нужные этапы и поэтапно же возвышая его звания, привела к отставке в 1822 году в чине майора. Счастьем наполнилась и личная его жизнь: княжна Натали Щербатова, которую природа одарила не только красотой, умом, но и чутким сердцем, сумела увидеть и оценить сразу и горячо полюбившего её Федора Шаховского. В письме к брату И.Д. Щербатову в августе 1819 года она так
определила будущего мужа: "Много ума, возвышенная душа, превосходное сердце". Их свадьба состоялась 12 ноября 1819 года. Спустя полтора года родился Дмитрий, второму их сыну Ивану не суждено было увидеть отца - он появился на свет в октябре 1826 года, когда князь Шаховской был уже в Петропавловской крепости. Радость отцовства, пусть омраченная, согревала Федора Петровича в самые холодные безнадежные дни сибирской его неволи1.
        В общем же строе досибирской жизни Ф.П. Шахов-ского было нечто, объединявшее внешние и внутренние её стороны, сближавшее будущего ученого и человека общественного, гражданина, скрытое тайной и как родник питающее: он был одним из учредителей Союза спасения, а потом и Союза благоденствия, участник московского заговора 1817 года. Именно тогда князь Федор Шеховской сказал, что для блага Отечества и избавления народа от рабства он "сам готов посягнуть на жизнь государя". Эту юношескую пылкую готовность вменили ему в вину в 1825 году члены Следственной комиссии и царь, так как в делах тайного общества 20-х годов Ф.П. Шаховской, к этому времени удалившийся в новгородское имение жены и занявшийся его устройством, не принимал участия.
        Недолго пробыли вместе Ф.П. Шаховской и Н.С. Бобрищев-Пушкин. И "повинен" в этом был Федор Петрович - не умел он быть глухим и сторонним в чужой беде: из присланных женою отдал он 300 рублей для уплаты недоимок туруханским жителям - те пострадали от неурожая. И возникло целое следствие: на гражданского губернатора А. . Степанова III отделение грозно прикрикнуло: недопустимо-де ссыльных декабристов снабжать большими суммами, а перепугавшийся губернатор заодно запретил Федору Петровичу лечить и обучать детей местных жителей. Видимо, ещё зорче стали следить и за всем, что писал князь, хотя и понять они были не в силах. "Описания" его ботанических и зоологических наблюдений, заметки о способах ведения сельского хозяйства крестьянами Туруханского края, результаты его сельскохозяйственных экспериментов - все это вошло затем в его "Записки" о Туруханском крае.
        Шаховской не много успел - ведь и года его туруханскому заточению не миновало, - но оставил потомкам уверенность, что зрел в Федоре Петровиче большой ученый.
        После следственного переполоха все успокоилось реляцией А.Х. Бенкендорфа: "Написать губернатору по высочайшему повелению, что следует изменить место поселения Шаховского; пусть он назначит город, который сочтет подходящим, хороший город, чтобы он не пострадал от переселения".

14 сентября 1827 года Федора Петровича отправляли в Енисейск.
        Что означало заботливое "не пострадал" на языке Бенкендорфа? В переводе на язык сибирской ссылки, дальше которой шли только "белые географические пятна", сие значило: отрывали от товарища и обрекали снова на одиночество - беспросветное, безнадежное. Друзья расставались, видимо, навсегда. Можно только на мгновение представить муку этого расставания, потому что если это мгновение продлить, даже сейчас, через почти 180 лет, можно задохнуться от боли...
        Они успели потом обменяться, видимо, несколькими письмами. Обнаруженное - пока единственное - письмо Николая Сергеевича Пушкина к Федору Петровичу Шаховскому датировано 5 апреля 1828 года.
        "Не знаю, получил ли ты письмо мое, любезный и почтенный мой товарищ по Туруханску Федор Петрович, которое я послал к тебе какого числа не знаю, но только на прошедшей почте или, по крайней мере, на той, которая была перед нею. Теперь снова обязываюсь тебя благодарить за то, что не позабыл своего друга, помогши ему чем только мог, несмотря на то что он прежде, быть может, тебе и досадил, не принимал или, пожалуй, не сохранил вещей твоих, а для чего, я объяснил это в первом письме, которое тебе должно было показать, что я в этом случае не имею ничего у себя на совести, и более ничего, как только и сам сожалею, что по особенным обстоятельствам, для тебя непонятным и которые растолковать трудно и не к чему, я принужден был поступить, по-видимому, не очень деликатно1. Чтобы же доказать тебе, что когда время, то и попросить у приятеля - такого, как ты, - я умею, то хочу тебе вспомнить о том, что ты мне обещал прислать. Кажется, что эдак, разве я во сне видел? В таком случае прошу извинить, но едва ли во сне. А именно ты мне говорил, что супруга твоя прислала для меня краски, которые не присланы к тебе
енисейским гражданским правительством: если бы ты мог прислать их ко мне теперь, то много бы меня одолжил. Вероятно, что ты не послал их мне потому, что опять по рассказам подумал, что я снова умом рехнулся и не буду заниматься рисовкою, но ей-ей, ни прежде, ни после я не терял рассудка, а на все есть свои причины.
        Теперь же они бы очень были для меня нужны, дабы занять себя чем-нибудь в свободное время. Прошу также тебя, сделай одолжение, подари мне одну десточку порядочной бумаги - тебе легко её достать в Енисей-ске, а здесь насилу имею то, на чем пишу к тебе, - отчего не прогневайся на это.
        Перешли это все, если будет тебе то угодно, с сим посланным Василием Седельниковым - сыном, я думаю, тебе известного Алексея Седельникова. Они оба верные люди. Скорее дойдет, кажется, через Туруханскую контору, впрочем, как хочешь. Желаю тебе всякого блага, твоей возлюбленной супруге, твоим детям и всем, которые тебе любезны.
        Остаюсь друг твой, товарищ и сострадатель
        Николай Бобрищев-Пушкин, все ещё государственный преступник, несмотря на то что от
18 000-й версты у меня бока заболели, что переломили шпагу, сожгли сертук, лишили брата, отца - всего, что было любезного в свете, и, наконец, последнего друга Федора Петровича.

1828 года, апреля 5 дня.
        P.S. По моему мнению, такое наказание заглаживает уже имя преступника, каково бы преступление ни было..."
        Всего одно удалось найти и письмо Ф.П. Шаховского к Н.С. Бобрищеву-Пушкину (вернее, черновик письма, сохранившийся в архиве Шаховских). Оно не датировано, но совершенно очевидно, что не является ответным и написано до послания Николая Сергеевича:
        "Любезный друг Николай Сергеевич!
        С душевным прискорбием слышу, что чрезмерная тоска и расстроенное здоровье твое привели опять в то положение, в котором ты прибыл в Туруханск. Разлучась с тобою, я чувствовал и до сего времени ощущаю большую утрату в сердце моем. Ясные и откровенные беседы наши, молитвы, соединившие нас под мирным кровом нашей хижины, и гласы, вознесшиеся к престолу в дому Божием, навек останутся впечатлены в душе моей.
        Молюсь с умилением и слезами, да облегчит Бог милосердием своим участь друга моего. Верь, что чистая вера меня приблизила к тому восторгу, где являются чудеса Божии, и я благословляю мое заключение. Молю Всевышнего, да продлит оное. Судьба сего милосердного отца определила удалить меня от семейства моего, и сколько событий счастливых, зависящих от моего удаления, излилось на главу вдовы и детей моих!
        К чудесам, явленным щедрою десницею Бога Спасителя, я причисляю и посланное обстоятельство поступившего после покойного отца моего имущества. Если бы оно досталось мне как наследнику, то все желания и пожертвования мои не могли спасти меня от раздоров семейственных при разделе. Что же, друг мой? Быв удален от суеты мира сего, - сирые дети мои остались законными наследниками, и опека сохранила все выгоды их. Не рука ли Божия удалила меня для блага семейства моего и спокойствия моего духа?
        Если желание твое жить в монастыре не исполнилось, то должно скоро совершиться. Формы остаются те же, с именем государственных преступников, которое нам оставили, ты будешь все находиться под присмотром местного начальства, с тою только разностью, что о поведении твоем будет извещать настоятель монастыря, который, верно, тебе зла не пожелает.
        Радуюсь, друг мой, что давнее желание твое совершается. Любя тебя от всей души моей и считая обязанностию христианина сохранить всю откровенность сердца моего, наполненного верою и упованием, я приступаю к изложению чувств и желаний моих относительно положения, в котором ты находишься. Убежденный в том, что спокойствие души и чистые чувства веры много зависят от физического состояния и телесного здоровья, я возвращаюсь к тем причинам, которые способствовали к просветлению твоего сердца. Ужасная болезнь, овладевшая тобою, лишает тебя средства восстановить дух твой. Друг мой! Выполни наставления, начертанные рукою дружбы: употребление холодной воды и содержание тела в чистоте и движении есть не только верное средство для удаления болезни и черных мыслей, которых невольное действие обращается в отягощение и обиду ближнего, но чистота сия входит и в обязанность.
        С некоторого времени жена моя наделяет меня большими суммами, которые остаются у меня втуне. Прими, друг мой, от усердия моего к тебе и от избытков моих посланные тебе вещи через начальство наше, которое, быв движимо внимательным расположением, принимает на себя труд вернее доставить тебе посылки. Вещи сии, без роскоши, будут служить к способу исполнения дружеских моих советов. Чистота и опрятность с большим употреблением холодной воды и частым умовением тела возвратят тебе, друг мой, то спокойствие духа, о котором я молюсь Богу моему с слезами умиления и с полным упованием, что Он ниспослет на тебя духа утешителя и осенит душу твою светом мирного спокойствия. Зная, как ты отстал от светских обычаев, я посылаю тебе несветское платье, 3 рубахи, 30 ар. холста для нижнего платья и для простыни, кожу и три пары подошв, думаю, что ты найдешь порядочного сапожника, который их скоро сделает. Между тем посылаю также теплые сапоги и рукавицы и несколько денег, которые ты употребишь на уплату за работу, на награждение добрых твоих хозяев и на покупку себе шубы, а остальные советую тебе, друг мой, сберечь
для других надобностей, могущих случиться в краю столь отдаленном и в том положении, где самая дружба может изливать чувства свои, пользуясь благосклонным расположением доброго начальства, и, следственно, очень редко.
        Кланяйся всем туруханским нашим знакомым, особенно добрым твоим хозяевам, я очень горевал, узнав о болезни Арины, и радуюсь, что она излечилась. Бабушке Анисье Семеновне посылаю 5 рублей на память. Молись о друге твоем
        Ф. Шаховском".
        Когда могло быть написано письмо Федора Петровича?
        Анализ дат и событий позволяет утверждать, что наиболее вероятная дата - декабрь
1827 года. И значит, письмо Николая Сергеевича от 5 апреля 1828 года было ответным, между же декабрем 1827 года и апрелем 1828 года переписки не было (это исключал период буйного течения болезни Н. Пушкина). Но если к этим датам добавить ещё одну - печальную, неизбывную - июнь 1828 года, известившую о психическом заболевании и Федора Петровича, а также тот факт, что улучшение у Николая Сергеевича было временное и болезнь окончательно завладела его рассудком, то становится очевидным: эти два письма в их переписке последние, перед тем как сознание обоих декабристов окончательно погрузилось во мрак и иллюзорность.
        Сердечные эпистолии друзей уже 19 сентября 1828 года заменила обстоятельно-бездушная реляция неутомимого тюремщика Чернышева:
        "Вследствие донесения Енисейского гражданского губернатора я имел честь доводить до сведения вашего сиятельства запискою от 7 минувшего июля, что сосланный на поселение в г. Енисейск государственный преступник Шаховской впал в сумасшествие, но что он весьма тих и ведет себя благопристойно".
        Чернышев сообщал также, что оба декабриста, потерявшие рассудок, помещены в енисейскую "городовую больницу", и к ним приставлен там "надлежащий караул из городовых казаков".
        Увиделись ли друзья в енисейском доме скорби? Позволила ли болезнь узнать им друг друга? Бог весть. Нежные друзья и мужественные товарищи были теперь только сострадателями. В енисейской больнице под неусыпной охраной казаков одновременно они были недолго. На этот раз пути их расходились навсегда: Николая Сергеевича отправляли в Спасский монастырь под Енисейском. Жена же Федора Петровича добилась, наконец, перевода больного мужа почти на родину - в суздальскую Спасо-Ефимьевскую обитель, где, как и Николаю Сергеевичу, душевнобольному Федору Петровичу стража из двух казаков должна была напоминать о неизменном его звании государственного преступника.
        Тогда, в сентябре 1828 года, из декабристских рядов выбыло ещё два воина, хотя физическая смерть настигла их позднее: Ф.П. Шаховского в 1829 году, Н.С. Бобрищева-Пушкина спустя 42 года после кончины друга, товарища и сострадателя - в
1871 году.
        Однако урон понесло не только декабристское воинство. Погибли два талантливых русских человека - поэт и ученый, и нам не дано измерить величину этой потери. Статьи Ф.П. Шаховского, о которых мы упоминали, это скорее наброски работ, у которых отняли будущее. Н.С. Бобрищев-Пушкин успел заявить о себе, опубликовав в журналах "Вестник Европы" и "Сын Отечества" всего несколько стихотворений и стихотворных переводов, а также литературоведческое эссе "О еврейской поэзии", напечатанное, когда автору не было и 17 лет, в журнале "Вестник Европы" (в № 1 за
1817 год).
        Не дошел Николай Сергеевич Бобрищев-Пушкин до поэтической своей вершины. Не по своей воле не дошел...
        Далекомонарший гнев
        Когда друзей разлучают, Н.С. Пушкин пишет прошение об определении его в монастырь. Дальнейший шестилетний его путь по Сибири до года 1833-го, когда он соединяется с братом Павлом в Красноярске, прослеживается лишь по официальной переписке. Эта переписка, её адресаты, думается, представляют известный интерес...
        Генерал-губернатор Восточной Сибири - графу А.Х. Бенкендорфу
        "Милостивый государь Александр Христофорович,
        Енисейский гражданский губернатор представляет мне, что из числа осужденных Верховным уголовным судом преступников перемещенный из Среднеколымска в упраздненный город Туруханск Бобрищев-Пушкин 1-й на место назначенного ему поселения 23 марта сего года доставлен; причем замечено, как доносит исправляющий должность Туруханского отдельного заседателя, что преступник сей находится в помешательстве ума. О сем долгом считаю уведомить ваше превосходительство...
        Александр Лавинский

20 мая 1827
        Иркутск".
        "Синодальному прокурору князю Мещерскому
        "Енисейский гражданский губернатор донес государю императору, что находящийся в Туруханске государственный преступник Бобрищев-Пушкин желает поступить в монастырь, что на берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска. Вследствие сего его величество высочайше повелеть соизволил разрешить сему преступнику вступление в монастырь, буде точно имеет он к тому побуждение и желание, но с тем что сие не должно изъять его от надзора полицейского.
        Сообщая вашему сиятельству сию высочайшую волю для зависящего от вас распоряжения по духовному ведомству, имею честь уведомить, что об оной известил я вместе с сим и Енисейского гражданского губернатора.

4 ноября 1827 года
        Начальник главного штаба граф Дибич".
        "Министерство юстиции
        Департамент

№ 12370
        Ноября 8-го 1827
        Г. обер-прокурору Журавлеву
        Рекомендую вашему превосходительству без огласки приказать приобщить к имеющемуся в архиве правительствующего Сената секретному производству о государственных преступниках, прилагаемое при сем в засвидетельствованном списке отношение ко мне г. начальника главного штаба его императорского величества от 6-го сего ноября за
№ 1351 о последовавшем высочайшем соизволении разрешить находящемуся на поселении в Турухан-ске государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину поступить в монастырь, что на берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска, буде точно иметь он к тому побуждение и желание. Об исполнении сей высочайшей воли сделано уже надлежащее распоряжение.
        Управляющий Министерства юстиции".
        "Святейшему правительствующему Синоду
        ПРЕДЛОЖЕНИЕ
        Честь имею изложить при сем Святейшему Синоду полученное мною от г. начальника главного штаба отношение с изъяснением высочайшего повеления разрешить вступление в монастырь находящемуся в Туруханске государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину.

10 ноября 1827 г.
        Обер-прокурор князь Мещерский".
        "По указу его императорского величества Святейший правительствующий Синод слушали предложение г. синодального обер-прокурора и кавалера князя П.С. Мещерского, при коем предлагает Святейшему Синоду полученное им от г. начальника главного штаба его императорского величества отношение с изъяснением высочайшего повеления о разрешении находящемуся в Туруханске государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину поступить в монастырь, что на берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска, буде точно иметь он к тому побуждение и желание, но с тем, что сие не должно изъять его от надзора полицейского, о каковой высочайшей воле извещен от него г. начальник главного штаба и Енисейский гражданский губернатор и по учиненной справке приказали: о сей высочайшей его императорского величества воле преосвящен-ному Тобольскому дав знать указом, предписать, что, когда означенный государственный преступник Бобрищев-Пушкин препровожден будет в Туруханский Троицкий монастырь, то, испытав его, чрез кого удобнее и надежнее будет, искреннее ли он имеет побуждение и желание к монастырской жизни, содержать его в оном сообразно тем
распоряжениям, какие приняты будут от гражданского начальства к наблюдению за ним, Пушкиным, во время пребывания его в монастыре, и о поведении его рапортовать Святейшему Синоду пополугодно, но, ежели по испытании его, Пушкина, не представится в нем искреннего побуждения и желания к пребыванию в монастыре, в таком случае немедленно донести о том Святейшему Синоду. О каковом распоряжении Святейшего Синода предоставить г. синодальному обер-прокурору и кавалеру князю Петру Сергеевичу Мещерскому уведомить и начальника Главного штаба его императорского величества.
        Подлинно подписали 18 ноября 1827 г.
        Серафим, митрополит Новгородский
        Филарет, митрополит Московский
        Филарет, архиепископ Рязанский
        Григорий, епископ Калужский
        Духовник Павел Криницкий
        Протоиерей Николай Музовский
        Обер-секретарь Алексей Дружинин
        Секретарь Яков Пеновский".
        Графу Дибичу, 26 ноября 1827 года
        "Получив отношение вашего сиятельства от 4 текущего ноября с изъяснением высочайшего повеления о дозволении вступить в монастырь, что на берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска, государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину, я предлагал оное для надлежащего исполнения Святейшему Синоду. Святейший Синод на основании такового высочайшего повеления предписал Тобольскому преосвященному, что когда преступник Бобрищев-Пушкин прислан будет в Туруханский Троицкий монастырь, то, испытав чрез кого следует искреннее желание и побуждение его к монастырской жизни, содержать его там сообразно тем распоряжением, какие приняты будут от гражданского начальства к наблюдению за ним во время пребывания его в монастыре, и о поведении его доносить пополугодно Святейшему Синоду, но, если по испытании не будет замечено в нем, Пушкине, искреннего желания и побуждения к пребыванию в монастыре, в таком случае немедленно донести Святейшему Синоду...

26 ноября 1827 года
        Князь П. Мещерский".
        "В Святейший правительствующий Синод
        Михаила, архиепископа Иркутского,
        РАПОРТ
        Сего декабря 29 дня получив при отношении от преосвященного архиепископа Тобольского... из Святейшего правительствующего Синода... указ о разрешении... государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину поступить в монастырь. И во исполнение оного Святейшего Синода указа предписал я от 31-го дня сего декабря Туруханского Троицкого монастыря настоятелю, игумену Аполлосу с братиею и казначею иеромонаху Роману, первому о принятии означенного Бобрищева-Пушкина в монастырь и о содержании его в оном сообразно тем распоряжениям, какие приняты будут от гражданского начальства, а последнему в особенности о испытании его, Пушкина, искреннее ли он имеет побуждение и желание к монастырской жизни. О чем Святейшему правительствующему Синоду благопочтеннейше рапортую с таковым донесением, что о том, ежели по испытании его, Пушкина, не представится в нем искреннего побуждения и желания к пребыванию в монастыре, особенным рапортом имею долг донести в свое время.
        Вашего сиятельства нижайший послушник Михаил, архиепископ Иркутский.

31 декабря 1827, Иркутск".
        "Его императорскому величеству
        Енисейского гражданского губернатора
        ВСЕПОДДАНЕЙШИЙ РАПОРТ
        Вашему императорскому величеству имею счастие донести, что по последнему рапорту, мною полученному из Туруханска, от 1-го числа ноября месяца минувшего 1827 года, государственный преступник Бобрищев-Пушкин снова впал в жестокое сумасшествие, признаки которого заключаются в упорном молчании, в речах бессвязных, изъявляющих религиозное исступление, и, наконец, даже в поступке дерзком против хозяина.
        При сем осмеливаюсь всеподданейше также донесть вашему императорскому величеству, что как из представлений о государственном преступнике Бобрищеве-Пушкине, последовательно мною получаемых, открываются в болезни его частые изменения, то едва ли можно будет признать действительным желание его поступить в Троицкий монастырь и тогда если бы припадки сумасшествия прекратились на время, несколько продолжительное, в случае же возобновления их в монастыре нет возможности, исключая особенного казачьего караула, иметь за ним полицейский надзор, ибо в Туруханске находится один полицейский чиновник в качестве отдельного заседателя, который нередко отлучается к Тазу, к Анабару и к устью Енисея, иногда более чем за две тысячи верст на чрезвычайно продолжительное время, а притом обитель Троицкая, стоящая в пустыни за 30 верст от Туруханска, не имеет ни достаточной ограды, ни значительного числа монашествующих, кроме одного игумена и трех человек братии, ни удобной кельи для заключения преступника в припадках его сумасшествия.
        Гражданский губернатор Степанов.
        Генваря 11 дня 1828 г."
        III отделение - Енисейскому гражданскому губернатору:
        "Государь изволит полагать, напротив - что в монастыре именно более средств к присмотру за сумасшедшим, но естьли монастырь Троицкий не представляет к тому способа по малолюдству и прочим недостаткам, в таком случае снестись с князем Мещерским - чтобы он избрал другой монастырь по близости мест тех.

13 февраля".
        "Вашему императорскому величеству имею счастие всеподданейше донести, что по последнему рапорту, полученному мною из Туруханска, от... генваря месяца сего 1828 года, припадки сумасшествия государственного преступника Бобрищева-Пушкина прекратились. Он ведет себя благопристойно.
        Февраля 15 дня 1828 г.
        Гражданский губернатор Степанов".
        Обер-прокурору Синода кн. Мещерскому:
        "...Государственный преступник Бобрищев-Пушкин, изъявивший желание поступить в Троицкий монастырь близ Туруханска, бывает подвержен припадкам сумасшествия, и что по сей причине нет возможности иметь за ним полицейский надзор в обители Троицкой, которая, находясь в пустыни за 30 верст от Туруханска, не имеет ни достаточной ограды, ни значительного числа монашествующих, кроме одного игумена и трех человек братии, ни удобной кельи для заключения преступника в припадках его сумасшествия.
        Государь император, находя, что монастырю более может быть средств к присмотру за Бобрищевым-Пушкиным в припадках его помешательства, нежели в том месте, где он ныне находится, высочайше повелеть соизволил: естьли Троицкая обитель для сего неудобна, то поместить Бобрищева-Пушкина в другом монастыре поблизости Туруханска, по назначению духовного начальства...

22 февраля 1828 г.
        Начальник Главного штаба граф Дибич".
        "Вследствие объявленного мне по воле г-на Енисей-ского гражданского губернатора и кавалера Степанова через посредство Туруханского земского начальства требования от меня собственноручного и даже самим мною сочиненного подтверждения мне относительно того - действительно ли я остаюсь при намерении, прежде мною объявленном отдельному туруханскому заседателю г-ну Сапожникову, вступить в монастырь, честь имею чрез сие свидетельствовать, что и теперь, как прежде, я остаюсь при том же намерении находиться при монастыре каком бы то ни было, для исполнения по моей возможности во всей их подробности духовных обязанностей христианских, которые в монастыре исполнять несравненно удобнее, нежели в другом месте, где человек большею частию связан обстоятельствами и отклоняется от оных посторонними для спасения души предметами, находиться при оном при известном положении духовного регламента, изданного блаженныя памяти Всероссийского императора и самодержца Петра I-го, в части III-й в статье о монахах, пункты 11,
12, 13 и 14, где назначен для желающих принять на себя монашеские обязанности трехгодовый срок искуса под руководством настоятеля, после чего как само духовное начальство по вышесказанным узаконениям да благоволит засвидетельствовать годность мою для принятия монашеского звания, с благословения преосвященного владыки, так и я обязан буду, собственным опытом удостоверяя свою совесть, возмогу ли я возложить на себя и нести это звание, если Господу Богу будет то угодно, объявить об этом высшему начальству, так что впредь о последующем за сим времени и по совести и по узаконениям ничего отвечать не могу.
        Удостоверяя в этом всепочтеннейше гражданское правительство Енисейской губернии подписуюся
        Николай Бобрищев-Пушкин.
        Туруханский Троицкий монастырь,

1828 года марта 21 дня".
        "Святейшему правительствующему Синоду
        ПРЕДЛОЖЕНИЕ
        Господин товарищ начальника Главного штаба уведомляет меня, что государственный преступник Бобрищев-Пушкин, коего С. Синод назначил поместить в Енисейском Спасском монастыре вместо Троицкого Туруханского, ведет ныне себя благопристойно и припадки сумасшествия, коими он одержим был прежде, уже прекратились. Енисейский гражданский губернатор сверх того уведомил, что Бобрищев-Пушкин по желанию своему вступил уже в Троицкий монастырь и обязался собственноручною подпискою о непременном намерении своем быть в монастыре...
        Обер-прокурор кн. Мещерский.

13 июля 1828 г."1
        Это дело слушали в Синоде 23 июля 1828 года и одобрили решение Николая Сергеевича поступить в монастырь.
        В Троицком монастыре судьба столкнула с его настоятелем игуменом Аполлосом.
        Основан монастырь был иноком Тихоном в 1660 году. Находился на правом берегу Енисея в 30 верстах от Туруханска, близ устья Нижней Тунгунски. Вокруг - пустынная местность и рядом - только одно село Монастырское. Грустную картину являл этот монастырь в 20-х годах XIX века: он не имел ни ограды, ни сносных келий, разбрелась его братия. Из неё остались только трое да человек семь послушников. Бедность была такой ужасающей, что даже многотерпеливая братия не выдержала - подала прошение епархиальному начальству, жаловалась на пыль, грязь и ветхость келий, в которых нельзя было жить ни зимой, ни летом.
        В этом крайнем упадке и запущении монастыря во многом был виноват его настоятель игумен Аполлос. В архиве Иркутской духовной консистории сохранилось несколько дел, из которых видно, насколько непривлекательна была эта личность.
        Игумен Аполлос происходил из духовного звания, но ни в каких школах не обучался. Духовную карьеру начал с причетника. Овдовев, принял монашество. А затем в течение
18 лет переходил, видимо за дела не богоугодные, из одного сибирского монастыря в другой. Наконец, в 1822 году его назначили игуменом Троицкого монастыря. Несмотря на то что в 1827-1828 годах игумену уже было под 70 лет, его обвиняли во многих позорящих его сан, монашеское звание да и преклонные лета деяниях. В формуляре его, например, значится, что Аполлос бил жену служителя Пономарева в келье до крови, сажал её в ножные цепи; сек лозами и бил нещадно служителей; обругал вдового священника А. Пляскина и благочинного протоиерея А. Петрова канальей, бестией и "еще всячески" с угрозами и размахиванием кулаками. Кроме того, обвиняли его (и по этому поводу даже производилось следствие) в присвоении монастырского имущества и братских доходов. Но и этим не завершался постыдный этот перечень: Аполлос постоянно пьянствовал "в поле и у знакомых", дрался и сквернословил, а по ночам любил ходить к крестьянам в село играть в "пешки" (шашки) и карты; при этом к нему "каждодневно, неизвестно для какой нужды, ходила одна крестьянская женка и оставалась у него в келье подолгу".
        Но видимо, именно Пушкину судьба уготовила задачу подвести плачевный итог под "деятельностью" человека, надругавшегося над священным своим саном. Николай Сергеевич, несмотря на болезнь, вероятно, хорошо понимал "проказы" игумена, видел нищенство и постоянное унижение братии, и у него, глубоко верующего человека, Аполлос вызывал самые недобрые чувства, которые вылились в происшествие крайнего свойства. Об этом в середине августа в Синод приходит бумага из Сибири:
        "Михаила, архиепископа Иркутского, РЕПОРТ":
        "Туруханского Троицкого монастыря казначей иеромонах Роман репортом от 4 июня мне донес, что поступивший в оный монастырь 4 февраля текущего года государственный преступник Бобрищев-Пушкин, на основании Высочайшего повеления по указу Святейшего Правительствующего Синода 14 марта сего 1828 года, в Енисейский Спасский монастырь назначенный, во время 4-х месячного пребывания в Туруханском монастыре не оказал ни безропотного послушания, ни скромного обращения в общежитии, ни благоговения в церкви, а настоятель оного монастыря игумен Аполлос таковым же репортом от 5 июля донес, что 26-го числа июня, после утрени, Бобрищев-Пушкин, когда он, игумен, зашедши в келью его, просил повестить к себе монастырского служителя, сказавши игумену: "Я тебя не слушаю", сперва ударил чугунным пестом в его голову; прошиб оную до крови, потом тем же пестом ударил в левую его руку, сделал на ней синее пятно так, что пест сей с великим усилием мог он вырвать из рук Бобрищева-Пушкина, которого он, игумен, по действиям сим заметив тогда в припадке умопомешательства, во избежание опаснейших для монастыря последствий отослал
под надзор земской полиции...
        Вашего святейшества нижайший послушник Михаил, архиепископ Иркутский.

4 августа 1828 года, Иркутск".
        Нельзя не заметить, что архиепископ Михаил пытается спасти "честь мундира", изображая Аполлоса бедной жертвой грозного "государственного преступника". Но пропущенная без вопросов через обычную цепочку: гражданский губернатор Восточной Сибири - Синод - весть "о побитии игумена Аполлоса" в последнем и главном звене дает, что называется, осечку. Разумеется, не из сострадания к несчастному больному или "прибитому" игумену. Сей больной - государственный преступник особого рода, он из "друзей" монарха по 14 декабря. Что стоит за этим побитием? Что, если это не факт болезни, а акт политический?
        Назначается следствие. В одном из архивных дел указывается, что это следствие (к сожалению, не указано, когда и кем оно велось) обвинило настоятеля Аполлоса "во взаимной драке с государственным преступником Бобрищевым-Пушкиным", а также ещё в одном неблаговидном деянии: все время пребывания в монастыре Николай Сергеевич питался вместе с братией, но его деньги - казенное пособие в 57 рублей 14 2/7 копейки серебром - игумен присваивал себе, и на следствии братия обвинила его в том, что он держит нахлебников на "братственном коште".
        Для Аполлоса следствие закончилось далеко не так плачевно, как могло бы: поначалу епархиальное начальство - в 1829 году - на основании духовных и светских законов признало его подлежащим лишению священства и изгнанию из монастыря с отсылкою в светское ведомство на его рассмотрение. Но из уважения к его прежнему "беспорочному долговременному" служению и старости низвело в иеромонахи и оставило в числе братства Троицкого монастыря.
        Нам же архивный этот документ ценен установлением точного срока пребывания Н.С. Пушкина в Туруханском Троицком монастыре, так как в рапортах он указан неверно. Бедная же, голодная монастырская братия, вынужденная по воле Аполлоса делить с Николаем Сергеевичем и без того скудную трапезу, высчитала прожитое им время до дня: 5 месяцев и 5 дней - с 4 февраля по 10 июля 1828 года.
        В Енисейский Спасский монастырь Н.С. Пушкин отправился 10 июля 1828 года, о чем, читая сообщения енисейского гражданского губернатора июля и августа 1828 года, в Петербурге ещё не знали. Это разъяснилось только после сентябрьского донесения иркутского архиепископа Михаила.
        ...Светом и добром осветилась жизнь Николая Сергеевича в Спасском монастыре. Спокойствие, мир, доброжелательство и милосердная трогательная забота окружали теперь его. Видимо, никто не ограничивал его передвижения внутри и вне монастыря, никто не настаивал на строгом соблюдении монастырского режима жизни и культовых отправлений.
        Настоятелем Спасского монастыря с 1823 года был архимандрит Ксенофонт. Основан этот монастырь - один из старейших в Сибири - примерно в 1642 году. Он считался третьеклассным. Но видимо, хорошим хозяином был игумен Ксенофонт, так как и монастырские постройки были в порядке, поля и скот ухоженные, и братия сытая, в вере ревностная. Было в то время архимандриту 45-46 лет, и для Николая Бобрищева-Пушкина олицетворял он свет и добро. Даже в закованных в строгий регламент фразах донесений игумена в Синод сквозит его сострадание и участие к больному, измученному государственному преступнику. Мало того, политический образ мыслей своего подопечного архимандрит Ксенофонт скрывает и говорит лишь о психическом расстройстве, объясняя им все поступки Николая Сергеевича. И этим предотвращает как возможные осложнения ситуации, так и возможное наказание Н.С. Пушкина. И это при том, что для монастыря пребывание там Николая Сергеевича было серьезной обузой во всех отношениях - и для игумена, и для братии - на протяжении трех с лишним лет.
        О Ксенофонте известно совсем немного.
        Он - выпускник Тобольской семинарии, которая дала ему достаточно широкое образование. Местные преосвященные хвалили его познания в латинском языке, философских и богословских науках и характеризовали так: "Способностей отличных, поведения похвального, прилежания неусыпного". Жаль, что и до сих пор ни в одной из официальных бумаг не полагается писать о том, какое сердце у человека, посвящающего свою жизнь служению - Богу, людям, делу. Способно ли оно, сердце, сопереживать и чувствовать боль ближнего, способно ли стать опорой в чужой беде, способно ли отогреть застылые на холодных жизненных ветрах сердца человеческие, как бы много их ни было?
        Большое сердце было у игумена Спасского монастыря Ксенофонта. Облегчилась и участь Н.С. Пушкина, передохнул он перед новыми испытаниями в Краснояр-ском доме скорби.
        "Николаю I - граф Чернышев:
        Сосланный по приговору Верховного уголовного суда в упраздненный город Туруханск государственный преступник Бобрищев-Пушкин по изъявленному им желанию поступить в монастырь с высочайшего разрешения помещен был в Троицкий монастырь, но так как он, Бобрищев-Пушкин, по временам подвержен бывает сумасшествию, то по неимению в означенном Троицком монастыре удобного для него помещения по высочайшему повелению переведен был в Енисейский Спасский монастырь. Когда же в феврале сего года он впал снова в сумасшествие, то и помещен до выздоровления в тамошнюю городскую больницу.
        Ныне получено от Енисейского гражданского губернатора донесение от 27 марта, что находящийся в Енисейской городской больнице преступник Бобрищев-Пушкин по наблюдению лекаря оказался в полном рассудке и возвращен в монастырь, причем Бобрищев-Пушкин объявил, что он давно уже желает проситься из монастыря, ибо дознал опытом, что соблюсти все правила монастырской жизни есть выше душевных его сил.
        Всеподданнейше донося о сем вашему императорскому величеству, осмеливаюсь испрашивать высочайшего разрешения, не благоугодно ли будет повелеть означенного преступника Бобрищева-Пушкина, освободя из монастыря, оставить на поселение близ Енисейска, дабы он в случае оказавшихся в нем вновь припадков сумасшествия мог быть тотчас отправлен по-прежнему в Енисейскую городовую больницу.
        Генерал-адъютант граф Чернышев.

11 мая 1829-го".
        Сверху запись:
        "Собственною Его величества рукою написано карандашом:
        "Оставить в монастыре".
        Варшава, 13 июля 1829 г.
        Генерал-адъютант Адлерберг".
        Менее года спустя Синод получает такой "Михаила - архиепископа Иркутского репорт":
        "Сего мая 18 дня Енисейского Спасского монастыря настоятель архимандрит Ксенофонт репортом донес мне, что находящийся в оном монастыре государственный преступник Бобрищев-Пушкин живет, как и прежде жил, честно и тихомирно, только ревность его к хождению в церковь совершенно почти в нем погасла, так что и во всю неделю Св. Пасхи приходил в оную не более четырех раз, а ныне и совсем не ходит, а занимается днем и ночью единственно писанием чего-то, как сам говорит, самонужнейшего к государю императору.
        Между тем просит убедительно уволить его из монастыря, говоря, что просился он в монастырь на временное только богомолье, по причине тогдашнего расстройства его в душевных и телесных своих способностях, а чтобы быть в монастыре навсегда, того он никогда и в мысли не имел, и что тогда, когда выходит за монастырь, он чувствует в душе своей большее утешение, нежели пребывая внутри оного.

29 мая 1829 года, Иркутск".
        Последующие рапорты - по установленной государем цепочке и им же внимательно читаемые, когда они на последнем своем этапе оказываются в III отделении Собственной Его Величества канцелярии, - мало отличаются от этого "репорта".
        Так проходит весь 1829-й, 1830-й, пять месяцев 1831 года. И снова из ряда тоскливой и безнадежной повседневности выводящий поступок больного Николая Сергеевича. Снова приводится в ускоренное движение чиновничья машина, снова снуют в присутствиях разного ранга бумаги с грифом "секретно" и многажды повторяемым именем "Государственный преступник Николай Бобрищев-Пушкин".
        Енисейский гражданский губернатор - графу Бенкендорфу
        "Находящийся в Енисейском Спасском монастыре государственный преступник Бобрищев-Пушкин с самого поступления его в Енисейскую губернию подвергался по временам сумасшествию и наконец совершенно потерял рассудок.
        В последнее время он явился в дом Енисейского окружного начальника с требованием подорожны на проезд в Россию и, не получив, как следует, на просьбу свою удовлетворения, с бешенством нанес ему кулаком неожиданный удар. Обстоятельство сие вынудило меня предписать окружному начальнику впредь до разрешения Вашего высокопревосходительства приставить к монастырской келье Бобрищева-Пушкина надежный караул из тамошних городовых казаков и ни под каким видом не выпускать его из оной, дабы в сумасшествии не мог сделать какого вреда себе и другим.
        Донеся о сем Вашему высокопревосходительству, осмеливаюсь представить о необходимости перевесть Бобрищева-Пушкина для лучшего надзора за ним из Енисейского Спасского монастыря в дом умалишенных, построенный для сей цели со всей удобностию в городе Красноярске...
        Енисейский губернатор Степанов.

21 мая 1831 г."
        Бенкендорф - исполняющему должность
        Енисейского гражданского губернатора
        "Бывший Енисейский губернатор г. Степанов... просил моего разрешения на заключение Бобрищева-Пушкина в находящийся в г. Красноярске дом умалишенных. Вследствие сего представил я всеподданнейше государю императору докладную записку, на которой Его величество собственноручно отметить изволил следующее: "Если по свидетельству лекаря окажется умалишенным". Долгом считаю объявить Вам, милостивый государь, сию высочайшую волю, для надлежащего исполнения.
        Генерал-адъютант А. Бенкендорф

8 июля 1831".
        Два следующих донесения почти дублируют друг друга, но для нас ценны оба, т. к. за жесткой проформой каждого обозначаются подробности страдальческого пути Николая Сергеевича - от печальной монастырской обители к ещё более печальному дому скорби в Красноярске.
        Енисейский гражданский губернатор - графу Бенкендорфу
        "Во исполнение Его императорского величества воли, объявленной мне предписанием Вашего высочества от 6 минувшего июля... я предписывал Енисейскому городничему немедленно сделать законное распоряжение об освидетельствовании государственного преступника Бобрищева-Пушкина 1-го чрез медицинского чиновника, действительно ли находится он умалишенным.
        По свидетельству лекаря оказалось, что Бобрищев-Пушкин действительно лишился здравого рассудка и одержим беспрерывным сумасшествием, доходящим иногда до бешенства. Вследствие чего Бобрищев-Пушкин 28-го сего сентября доставлен в г. Красноярск и помещен в дом умалишенных...

29 сентября 1831 г.
        Енисейский губернатор".
        "В Святейший правительствующий Синод
        Мелетия, архиепископ Иркутского,
        ПОКОРНЕЙШИЙ РЕПОРТ
        Настоятель енисейского третьеклассного Спасского монастыря архимандрит Ксенофонт от 25 сентября минувшего 1831 года № 13 репортом Иркутской консистории донес, что находящийся в оном монастыре государственный преступник Николай Бобрищев-Пушкин, тамошнею общею городовою управою, во исполнение высочайшего его императорского величества воли, изъясненной в отношении иной управы от 23 сентября, со всем общим при нем имуществом того же сентября 24 числа взят и отправлен в Красноярск, для помещения в дом умалишенных...

9 генваря 1832 г., Иркутск".
        И только одно-единственное свидетельство о Н.С. Бобрищеве-Пушкине, не из канцелярских недр извлеченное, а живое, говорящее о сострадающем и скорбящем сердце, оставило нам время - рассказ декабриста А.Е. Розена (он навестил Николая Сергеевича в доме скорби в Красноярске в 1833 году по дороге из Иркутска к месту ссылки - в г. Курган):
        "Мы были соседями по казематам Кронверкской куртины Петропавловской крепости, но в Красноярске увиделись в первый раз; я передал ему вести о родном брате его Павле Сергеевиче, с которым я особенно сдружился в Чите и душевно уважал и полюбил его. Он слушал с видимым наслаждением и восторгом, только изредка прерывал мою речь, замечая: "За что же моего младшего и лучшего брата наказали строже меня?" До слез он был растроган, когда передал ему в подробности жизнь деятельную и духовную этого любимого брата, но вдруг ни к селу ни к городу стал он убеждать меня в необходимости завоевания Турции и рассказывал, как всего легче взять Константинополь...
        Бедный расстроенный человек понес такую чепуху, заговорил стихами"1.
        Глава 3
        "Изгнанные за правду"
        Каземат соединил
        "Вам, конечно, кажется странным: для чего лицам, осужденным по законам в каторжную работу, следовательно, долженствующим быть разосланным по заводам, - этим лицам строят казематы, назначают коменданта, его огромный штат канцелярии и проч. и проч. Да, это странным покажется всякому, не посвященному в таинства нашей администрации. Ларчик открывался просто: боялись общего бунта всей Восточной Сибири.
        Когда генерал-губернатор Лавинский был в Петербурге, - а это было как раз по окончании нашего дела, - то государь спросил его: ручается ли он за безопасность края, когда нас разместят по заводам.
        - Я не могу ручаться, ваше величество, - отвечал Лавинский, - когда каждый завод разъединен от других и каждый имеет отдельное управление.
        - Так как же ты полагаешь?
        - Я полагаю, ваше величество, лучше их всех соединить вместе, тогда над ними можно иметь лучше надзор.
        Эта-то конференция и была зародышем той мысли, которая выразилась казематом, комендантом и проч. и проч. Но тут невидимо был перст Божий, внушивший Лавинскому подобный ответ"1.
        Так писал о физическом спасении декабристов в 1826 году М.А. Бестужев, отвечая на вопросы историка М.И. Семеновского уже в 60-х годах. М.А. Бестужев составил список осужденных декабристов и подсчитал: в Читинском остроге обитало "82 живых существа" (среди них было 9 "недекабристов" - 2 поляка и 7 русских офицеров).
        "Если бы мы были разосланы по заводам, - писал он далее, - как гласил закон и как уже было поступлено с семью из наших товарищей1, то не прошло и десяти лет, как мы бы все наверное погибли, или пали бы морально под гнетом нужд и лишений, погибли бы под гнетом мук, или, наконец, сошли с ума от скуки и мучений"2. Ему вторит Н.В. Басаргин: рассредоточь их правительство по заводам, "могло бы случиться, что большая часть из нас, будучи нравственно убиты своим положением, без всяких материальных средств, не имея сношения с родными и находясь ещё в таких летах, когда не совсем образовался характер, когда нравственное основание не так прочно, а ум легко подчиняется страстям и прелести воображения, легко могло бы случиться, говорю я, что многие потеряли бы сознание своего достоинства, не устояли бы в своих правилах и погибли бы безвозвратно, влача самую жалкую, недостойную жизнь"3. Правоту Н.А. и М.А. Бестужевых и Н.В. Басаргина подтверждает трагическая арифметика. С 1828-го по 1848 год из 27 здоровых, полных сил и энергии молодых людей, осужденных с 8-го по 11-й разряд - то есть разбросанных поодиночке, в
лучшем случае по двое, по просторам Сибири, ушли из жизни: Б.А. Бодиско, А.И. Шахирев - 1828 год, Ф.П. Шаховской - 1829 год, П.П. Коновницын - 1830 год, А.Н. Андреев - 1831 год, В.И. Враницкий 1832 год, Н.Ф. Заикин - 1833 год, А.Ф. Фурман -
1835 год, Н.П. Кожевников 1837 год, С.Г. Краснокутский, П.А. Бестужев - 1840 год, М.Д. Лаппа - 1841 год, И.Ф. Фохт - 1842 год, Н.О. Мозгалевский - 1844 год, А.В. Веденяпин 1847 год, Н.А. Чижов - 1848 год - т. е. 16 человек.
        В каземате же за весь срок каторги - с 1826-го по 1839 год - умер только А.С. Пестов от заражения крови в 1833 году.
        Однако соединение декабристов под одной крышей спасло их не только от физической смерти. М.А. Бестужев предельно точно обозначил это спасением духовным, интеллектуальным, нравственным, политическим: "Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге и, наконец, через наших ангелов-спасителей, дам, соединил нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью, соединил нас с родными, дал нам охоту жить, чтобы не убивать любящих нас и любимых нами, наконец, дал нам материальные средства к существованию и доставил моральную пищу для духовной нашей жизни. Каземат дал нам политическое существование за пределами политической смерти..."1
        Итак, когда П.С. Пушкин вместе с Н.И. Лорером, П.В. Аврамовым и И.Ф. Шимковым 17 марта 1827 года прибыл в Читинский острог, большая часть "населения" его уже обживала казематы.
        Чита тех лет была маленькой деревней, очень живописной. На горе располагалась деревянная церковь с колокольней и десятка два домов, а внизу, под горой, и далее в пределах видимости змеилась речка Чита, которая и деревне дала свое имя, стремясь в двух верстах от села влиться в полноводную Ингоду. В конце деревни стоял старый острог с тремя постройками казарменного типа, обнесенный высоким частоколом. Особенностью этого уголка Сибири был благодатный климат, прекрасная природа, цветущая растительность.
        "Все, что произрастало там, достигало изумительных размеров", - писал Н.В. Басаргин.
        В течение 1827 года всё прибывали "четверки" - это были осужденные с 1-го по 7-й разряд. Сроки их каторги - от одного до 20 лет с последующим поселением в Сибири. Поселенский же срок не указывался - для монарха разумелось: навечно.
        Читинский острог, хотя декабристы прожили здесь почти четыре года, был временным и совсем не готов к такому многолюдью: к апрелю 1827 года здесь было около 70, а к зиме - 82 человека. И всем им пришлось поначалу разместиться в двух домах. Один - "большой каземат" - был разделен на три комнаты: в первой - "аршин восемь на пять", как описывал Н.В. Басаргин, жило 16 человек, столько же - во второй, чуть меньшей комнате, в совсем маленькой, третьей комнате - 4 человека. Второй, меньший домик поместил остальных, и там было ещё теснее. Трудно сказать, когда теснота эта была ощутимее. Ночью на нарах каждому доставалось пространство для сна в 3/4 аршина1, и невозможно было, переворачиваясь на другой бок, не толкнуть соседа, а так как ножные цепи и на ночь не снимались2, то всякое движение, особенно неосторожное, причиняло боль себе или соседу и производило шум. Днем для прогулок пространства не было, поэтому и сходить с нар некуда. Разре-шалось только в определенное время днем выйти из каземата во двор. Впрочем, вскоре последовало разре-шение выходить в этот небольшой, обнесенный высоким частоколом двор
во всякое время дня до пробития зари, т. е. - до девяти часов вечера.
        Пища, видимо, в течение всего первого года в Чите3 готовилась в доме горного начальника Читы Смолянинова или "где и как ни попало", так как не было посуды и удобного помещения, и была "прескверной" (М.А. Бестужев). В каземат её приносили в ушатах. Так как столовая отсутствовала, то ели в той же комнате, где спали. В комнате устанавливались козлы, на которые клались доски, их покрывали скатертями или салфетками, кушанье клали и разливали по тарелкам. Обед был общим и состоял, как правило, из супа или щей и из каши с маслом. На ужин давался кусок мяса с хлебом. Ели, как вспоминают декабристы, кто где мог: сидя на нарах, у "стола" или стоя - за столом места не хватало. Безусловно, тех нескольких копеек1 и двух пудов муки (на месяц), что правительство отпускало ссыльным, даже на пищу, не говоря о содержании, не хватало. Деньги, привезенные некоторыми декабристами (они хранились у коменданта), делились на всех - так было положено начало артельным средствам. Они расходились на общие нужды (прежде всего на табак, чай, сахар). На ночь узников запирали - в 9 часов вечера. Свечи иметь не позволялось. Но и
ложиться спать так рано было непривычно. Как вспоминал А.Е. Розен, они беседовали в потемках или слушали рассказы Кюхельбекера2 о кругосветных его путешествиях, или Корниловича - о событиях из отечественной истории, которой он прилежно занимался, так как был издателем журнала "Русская старина", или ещё кого-либо из занимательных рассказчиков.
        Все мемуаристы единодушно утверждают: в каземате все постоянно были заняты чем-нибудь - чтением, ручным трудом, нередко беседы и споры заменяли множество книг. О Павле Сергеевиче Пушкине сообщается, что он всегда старался быть полезен как в самом остроге, так и вне его.
        Очень скоро узники составили хор из отличных певцов. Особенно любили пение С.И. Кривцова. Воспитанник университетского пансиона (до 1816 года), он продолжал учебу в Швейцарии в Земледельческом институте Фелленберга близ Берна, был питомцем знаменитого швейцарского педагога И.Г. Песталоцци (1746-1827). В Россию вернулся в
1821 году и поступил на военную службу юнкером. Был членом Южного общества...
        - Сергей Иванович, публика в нетерпении. Извольте что-нибудь из русского репертуара, - чуть дурачась, просит Лорер.
        Никому не удавалось петь с таким проникновением и задушевностью, как Кривцову.
        - Слушаюсь, - в тон ему отвечает Сергей Иванович.
        Он шаркает ногой в огромном сапоге, вызывая улыбки, присаживается на край нижней нары и запевает: "Я вкруг бочки хожу" или "Матушка, сударыня-матушка", или "Степь" - песен он знал множество. И исчезал каземат, и уносились все в дали неведомые - только русская душа умеет так растворяться в народной своей песне. И может, чтобы не расплакаться принародно, начинали шутить.
        - Как, откуда он только знает все эти песни? - подивится кто-нибудь.
        - Помилуйте, у него 300 душ. Если с каждой по песне... - с улыбкой констатирует другой.
        - Ну кто поверит, что он в кандалах и в остроге? - восхищается А.В. Ентальцев.
        - Не скажите, Андрей Васильевич, его сам Песталоцци выучил русским песням, - объясняет под общий хохот Михаил Кюхельбекер...
        Реже всего удавалось музицировать. И хотя в каземате царил дух самого уважительного отношения к занятиям и увлечениям друг друга, добавить к царившему в Читинском остроге шуму ещё и звуки музыки считалось невозможным. А.Е. Розен вспоминал: "Некоторые желали играть на скрипке, на флейте, но совестно было терзать слух товарищей: по этой причине я избрал для себя самый скромный, тихий, но и самый неблагодарный инструмент чекан; с помощью печатного самоучителя разобрал я ноты и каждый вечер употреблял на то условные полчаса. На этом инструменте учился со мной Фаленберг"1.
        Систематические музыкальные занятия начались с постройкой в 1828 году во дворе острога двух домиков, один из которых (во втором установили станки для ремесел) отвели для музицирования: сюда поставили рояль и фортепьяно. Часы занятий музыкой строго распределили между музыкантами, а их было немало. Ф.Ф. Вадковский превосходно играл на скрипке, П.Н. Свистунов - на виолончели, А.П. Юшневский был пианистом-виртуозом. Играли также на флейте и гитаре.
        Весной 1828 года узникам разрешили во дворе тюрьмы разбить клумбы, сделать дорожки, посадить цветы. В центре этого маленького сада они соорудили круглую насыпь, обложенную дерном, на которой разбили цветник, а посреди него - солнечные часы на каменном столбе. Всем этим занимались в свободное время и в праздники.
        "Казенной" же работой с ранней весны было сооружение большого каземата, закончить который торопились к следующей зиме: декабристы копали канавы для фундамента, а так как земля была ещё мерзлой, прорубали лед и землю кирками. Когда летом за постройку принялись плотники, казематское общество ежедневно водили на работу: они чистили казенные хлевы и конюшни, мели улицы. Вскоре декабристов отправили зарывать овраг в конце селения его назвали Чертовой могилой. Но надо сказать, что работа эта была не очень обременительна.
        И здесь нельзя обойти молчанием человека, в чью полную власть и волю отданы были декабристы и о котором с благодарностью и теплым чувством отзывались многие из них, - коменданта Читинского острога Станислава Романовича Лепарского1. Монарх назначил его комендантом Нерчинских рудников, и номинально Лепарский был им, но почти постоянно находился в Чите, с декабристами, т. к. при назначении он выговорил "себе ограничение наблюдать только за политическими преступниками... - писал Н.И. Лорер. - С самого начала понимая всю несообразность собрать нас... в Нерчинске и смешать с толпой в 2000 человек каторжников (варнаков), он решился приехать в Читу, за 700 верст ближе Нерчинска, и здесь собирал нас по мере присылки из Петербурга"2.
        Тот же Н.И. Лорер рассказал о поведении Станислава Романовича на заседании комитета, который под председательством Дибича, при участии Чернышева, Бенкендорфа и других, собрался для обсуждения вопроса о содержании "государственных преступников". Все склонялись к строгим мерам, лишениям. Лепарский же отважился возразить:
        - Для сохранения здоровья этих людей нужен медик, аптека, священник.
        Дибич грубо оборвал почти 70-летнего человека:
        - Вы приглашены сюда слушать, а не рассуждать!
        Лепарский встал и вышел. Комитет разработал инструкции без него. Вручал их ему монарх, напутствуя так:
        - Смотри, Лепарский, будь осторожен, за малейшей беспорядок ты мне строго ответишь, и я не посмотрю на твою сорокалетнюю службу. Я назначил тебе хорошее содержание (Лепарский получал 22 тысячи ассигнациями в год), которое тебя обеспечит в будущем. Инструкции, кто бы у тебя ни потребовал, никому не показывай. Прощай, с Богом!
        Декабристы-мемуаристы нарисовали выразительный портрет своего коменданта:
        "Генерал был человек образованный, знал иностранные языки, воспитание получил в иезуитском училище. Он был кроток, добр и благороден в высшей степени, но крепко боялся доносчиков и шпионов, которых называл шпигонами" (Н.И. Лорер).
        "Несмотря на преклонность своих лет и на странность приемов, он был человек очень неглупый, и ум его ещё был свеж, а что и того лучше, сердце у него было совершенно на месте и нисколько не стариковское" (И.Д. Якушкин).
        "Все осыпали коменданта упреками, иногда очень жестокими, и он, с обычною добротою, снисходил вспыльчивой щекотливости затворников: "Браните меня, упрекайте меня, но только по-французски, потому что, видите ли, служащие могут услышать и донести". Или иногда говорил: "Позвольте, мне теперь некогда. Приходите лучше ко мне: мы затворим двери, и тогда браните меня, сколько вам угодно". Добрый старикашка! Мы его звали: "не могу", потому что все ответы его на просьбы начинались этою фразою, но почти всегда ответы его кончались тем, что он соглашался. Но согласие он давал после долгой комбинации (его фраза) с инструкцией или с законами, которые он расправлял или прилаживал на ложе Прокруста" (М.А. Бестужев).
        М.А. Бестужев подчеркнул главную заслугу С.Р. Лепарского: не поступаясь служебным своим долгом, он нимало не поступался и гуманными своими принципами и добротой сердца. Ему удалось то, что вряд ли было под силу кому-либо другому. Несмотря на многие послабления, режим содержания узников был достаточно строг, особенно в первый год в Читинском остроге ("метла строгостей была нова"). Согласно инструкции, декабристы летом исполняли земляные работы. В октябре, когда в Сибири практически начинается зима, Лепарский (в силу той же инструкции) придумал мукомольные работы. В особенном теплом сарае было поставлено 20 ручных жерновов, и узники должны были в течение дня намолоть три пуда1 муки (полтора пуда утром и столько же после обеда). "Так как многие из нас и этой простой работы не понимали, то Лепарский приставил к нам двух сильных мужиков из каторжников, которые почти одни справлялись с этим делом и с нас получали плату", - вспоминал Н.И. Лорер.
        Неизменно, раз в несколько дней, солдаты охраны проверяли прочность замков на кандалах у каждого узника - декабристы так привыкли к унизительной этой процедуре, что продолжали заниматься каким-то делом, когда шла проверка. Никогда, во все годы казематской жизни, не исключен был обыск - по положению ли инструкции или по особому повелению из Петербурга. Почти два года нельзя было иметь перьев и бумаги - писали на грифельной доске. Переписка с родными была запрещена, и связь стала возможной только с помощью "ангелов-хранителей", - жен декабристов1. Письма жен неукоснительно просматривались комендантом, прежде чем шли по почтовым каналам через III отделение. Из каземата в другой каземат можно было перейти только с разрешения дежурного офицера. После снятия желез строгости уменьшились, но внешнему следованию инструкции С.Р. Лепарский был верен до конца (позднее в Петровском заводе работали те же ручные мельницы, хотя, как писал И.Д. Якушкин, "мука нашего изделия была только пригодна для корма заводских быков").
        Думается, чем лучше комендант Лепарский узнавал своих подопечных, тем более теплое чувство к ним испытывал. И хотя в "Записках" никто из мемуаристов по известным соображениям не пишет об этом - без сомнения, не однажды "остужал" Станислав Романович горячие молодые головы, может быть, предотвратил не одну беду, которая грозила юной беспечности его "питомцев". Старый служака, человек своего времени - то есть прежде всего долга, Станислав Романович сумел сохранить сердце - зоркое и доброе. В своих затворниках он, видимо, разглядел личности исторические, понял их значимость. Многие уступки его "после комбинации" с инструкцией - это не просто нежелание, чтобы он именовался "тюремщиком и притеснителем". И его боязнь "шпигонов" - не за себя, но за них боязнь: лично ему доносы не были так уж страшны. Но за доносами могла последовать его отставка, а следовательно, они могли оказаться во власти человека, которого имели несчастие узнать в Благодатском руднике восемь декабристов - начальника Нерчинских заводов Т.С. Бурнашева1 или подобного ему.
        Вот почему, создавая для декабристов режим благоприятствования, внешне Лепарский соблюдал видимость строгостей: положенным порядком в окружении солдат охраны шли узники на земляные работы к Чертовой могиле. Но там работали "по силам" или вовсе не работали, а читали, беседовали, играли в шахматы. И.Д. Якушкин точно определил: "это было каким-то представлением, имеющим целью показать, что государственные преступники употребляются нещадно в каторжную работу". То же - с мельницей, о которой мы упоминали, и с просьбой Лепарского бранить его по-французски, а всего лучше приходить к нему беседовать при закрытых дверях. Безусловно, декабристы хорошо понимали эту "двойную бухгалтерию" своего коменданта, были за это безмерно признательны и платили любовью.
        Полюбили Станислава Романовича и дамы - "чрезвычайно полюбили", подчеркивал Н.И. Лорер и объяснял: "Уж ежели пригласят они коменданта к себе, то чтоб попросить что-нибудь для мужа, а Лепарский ни разу не позволил себе преступить законов тонкой вежливости и постоянно являлся к ним в мундире, а когда однажды Муравьева заметила ему это, он простодушно отвечал:
        - Сударыня, разве я мог бы явиться к вам в сюртуке в вашу гостиную в Петербурге?
        Лепарский всех наших дам уважал, кроме того, старался не замечать их щекотливого положения, и часто в шутку говаривал, что желает иметь дело с 300 государственными преступниками, чем с 10 их женами.
        - Для них у меня нет закона, и я часто поступаю против инструкции"...
        А.Е. Розен рассказывал:
        "Юшневский вместе со Свистуновым, Вадковским, Крюковым 2-м (Николаем Александровичем. - Авт.) составляли отличный квартет, который 30 августа, когда у нас было шестнадцать именинников, в первый раз играл для всех нас в большом остроге, где взгромоздили кровати, очистили комнату для помещения оркестра и слушателей".
        Готовясь к концерту, декабристы не знали о "подарке" не только шестнадцати своим именинникам...
        До начала концерта оставалось немного времени, когда в залу неожиданно вошел комендант Лепарский в сопровождении двух офицеров, а караульного офицера послал собрать все казематское общество. Станислав Романович был в мундире и при оружии. Все поняли - будет официальное сообщение.
        - Господа, - торжественно начал он, - с радостию поспешил я, чтобы сообщить вам: получено высочайшее повеление снять с вас оковы!"1
        По словам И.Д. Якушкина, за этим последовало глубокое молчание. Комендант приказал присутствовавшему тут караульному офицеру снять со всех железа, пересчитать их и принести к нему.
        Видимо, такой была первая реакция декабристов - ведь объявлялась первая (за три почти года) царская милость. Но не могло быть молчания, когда начали железа снимать. И сквозь шум, звон кандалов конечно же прорывались шутки:
        - Господа, моя святость под угрозой: чего я стою без моих вериг?!
        - А я оглохну! Почти два года божественной музыки - и теперь тишина!
        - Ах нет, мы все сейчас воспарим. Затворите окна - можно улететь, а это сочтут побегом.
        - Господин комендант, железа не должны кануть в Лету. Извольте оставить каждому на память кольцо из дорогого нам украшения!
        - Помилуйте, господа. Ну можно ли так ребячиться?..
        Может быть, шутки эти были более горькими. Несомненно - об этом упоминают все мемуаристы, - что позднее появилась возможность "добывать эти железа по частям на разные поделки" (И.Д. Якушкин)1. Несомненно и другое. Праздничный, именинный концерт этого дня - 30 августа 1828 года - впервые за почти два каторжных года состоялся без железных ножных кандалов2.
        Артель-община
        Знакомство с внешними условиями заточения декабристов помогает понять внутренний уклад их жизни. Пребывание в каземате началось с налаживания хозяйственно-материальной её стороны: имевшие средства делились с товарищами. Организовали дежурства по уборке помещений, мытью посуды и т. д. Но прежде чем возникла декабристская артель, определились и были всеми приняты гласные и негласные главные нравственные принципы, которые начинались с отрицания "не".
        Не произносить никаких упреков, не допускать никаких взаимных обид, даже замечаний, которые касались бы следствия и поведения на нем, - и это при том, что многие из них оказались в каземате благодаря показаниям их товарищей - по недостатку твердости или желанию облегчить свою участь. Как вспоминал Н.В. Басаргин, они будто условились все недоброжелательные мысли оставить в казематах крепостей, а в Сибири иметь друг к другу только расположение и приязнь.
        Не играть в карты. Видимо, от этого тюремного порока было нелегко отказаться именно в первое время заточения в Чите: теснота и шум не давали возможности заниматься чтением и науками.
        Не бездельничать. Русская поговорка "Лень - мать всех пороков" в тюрьме обретала особый, зловещий по последствиям смысл.
        Трудно сказать, в какой степени сыграла роль сознательная коллективная воля декабристов, а в какой были то уроки деятельности тайных обществ, но им удалось избежать "вождизма". Не было лидера, руководителя - разумное решение принималось всеми после общих обсуждений, споров, размышлений. Безоговорочным оставался только авторитет коллективного разума.
        Администрацией казематской артели был совет из трех лиц, которые ежегодно избирались большинством товарищей: хозяин, закупщик и казначей. Хозяин руководил всем хозяйством артели1. Главнейшей его обязанностью была забота о продуктах и о возможно лучшем питании. Есть все основания считать, что Павел Сергеевич, которого хозяином артели избрали в 1829 году, положил начало ещё одной обязанности главы артели - экономному хозяйствованию. Как писал много позднее И.И. Пущин, только П. . Пушкин владел искусством "при малых средствах сводить концы с концами". Суммы, которые хозяину удавалось сэкономить, шли в фонд Малой артели, а значит, увеличивались пособия отправлявшимся на поселение.
        Практическая деятельность артели в Чите в течение почти четырех лет была обобщена и закреплена в Уставе артели, написанном уже в Петровском заводе. Он обсуждался всеми и после внесения поправок и дополнений был принят, а значит - узаконен. И здесь нельзя не подчеркнуть важнейшей особенности Устава декабристской артели. Он узаконивал преимущественно три основные цели: во-первых, организованное и рачительное ведение казематского хозяйства; во-вторых, обеспечение средствами неимущих товарищей, отправляемых на поселение, - хотя бы на первое время; в-третьих, создание фонда Малой артели1, которая была должна существовать так долго, пока будет необходимость во взаимопомощи, где бы каждый из них ни жил.
        Из Устава артели:
        "I. Цель учреждения артели.

1. Опыт нескольких лет удостоверил нас в необходимости иметь всегда налицо определенную сумму денег, которая могла бы служить как для обеспечения общественных издержек, так и для удовлетворения потребностей каждого лица. ...

22. В хозяйственной комиссии хозяин есть блюститель хозяйственных общественных выгод, закупщик - частных, а казначей - посредник между ими обоими".
        Однако и Устав, и цели его остались бы лишь на бумаге как свидетельство благих намерений, если бы декабристское содружество не основывалось на высокой духовности и нравственности. В то же время ошибочно было бы представлять декабристский коллектив неким идеальным сообществом людей. Безусловно, они - лучшие люди своего времени. Также безусловно и то, что прекрасные свойства их натуры сосуществовали с недостатками. Видимо, в годы неволи случались неудовольствия и обиды, недоразумения и капризы. Случались столкновения диаметрально противоположных индивидуальностей. Мог оборачиваться не лучшей своей стороной быт, особенно в пору скученности и общего жития в Читин-ском остроге. Не исключались, видимо, "явления" сословно-иерархического толка. Отголосок этого последнего сохранился в необычном документе: "Из Хозяйственной книге артели" за февраль 1832 года:
        "№ 7.
        Временная комиссия, взяв в рассуждение, что ныне участники артели за 7-ми дневное дежурство на кухне не избавляются от работы, предлагает: чтобы лица, которые по сей день не несли сей тягости, снова разделили оную с прочими.
        П. Беляев.

1832-го года, февраля 14 дня".
        Вероятно, что постановление вызвало горячую дискуссию, так как лист под этим текстом разделен на две графы: "Согласен" и "Не согласен". Большинство было согласно с общей кухонной повинностью и в графе "Согласен" писали ещё и свои соображения, почему так считают. "Несогласные" также обосновывали свою точку зрения.
        Сохранилось замечание Бобрищева-Пушкина: "Нахожу справедливым (включая И.С. Швейковского), а согласие мое ничего не значит, если не будут согласны те, до которых это касается".
        Предложение об уравнении кухонной повинности обсуждалось довольно долго. Следующее постановление Временной комиссии обязывало всех равно исполнять хлопотные и не очень приятные кухонные работы:
        " 12.
        Временная комиссия извещает сим общество:

1. что по причине большого числа оговорок и замечаний, сделанных на предложение об уравнении кухонной повинности, ей невозможно было извлечь положительного числа голосов.

2. что она находит законным и справедливым относиться ко всем только (как) к целому обществу: законным: потому что на основании правил, ей предписанных в Уставе, она иначе и поступить не может; справедливым: потому что в предложенном вопросе сохранение доставленных выгод одним составит несправедливую тягость для других, а посему и решение сего вопроса должно подлежать тем и другим.
        Вследствие чего Временная комиссия вторично предлагает: чтобы, за исключением г-на Швейковского, ходившего на кухню без всякого вознаграждения, все прочие участники артели несли эту повинность по валовой очереди".
        П. Беляев.

1832-го года, февраля 23 дня".
        Многих других бытовых подробностей жизни декабристов в казематах Читы и Петровского теперь не узнать в силу того, что они считали их делом сугубо внутренним, не подлежащим обнародованию вследствие правил этических. А помимо этого любая конфликтная ситуация была явлением скоропреходящим, так как в основание их сообщества изначально заложен был дух приязни и доброжелательства.
        Мемуарное и эпистолярное наследие декабристов убеждает также в том, что их коллектив не был некой данностью, но живым организмом. Каждый член содружества обогащался знаниями, учился какому-либо труду, испытывал влияние кого-то из товарищей, и все содружество в целом так же росло и совершенствовалось. Общепринято называть казематское общество артелью. Однако как форма кооперации декабристская артель далеко не исчерпывает достаточно сложную общественно-психологическую, нравственную, духовную, интеллектуальную структуру этого общества. Термин "артель" был в то время достаточно распространен: в армии - офицерская, солдатская артели; в деревне - крестьянская; ремесленные артели и т. д. Думается, артелью декабристское сообщество правомерно называть, имея в виду лишь хозяйственный аспект казематской жизни.
        Но существовали ещё академия ("каторжная академия") - как интеллектуальный институт - и община - как духовно-нравственный организм.
        Вполне вероятно, отыщется в русском языке емкое слово, которое наиболее полно передаст суть того вида, типа сообщества, который сформировался в каземате: ведь декабристы создали, может быть, и не самую совершенную, но качественно новую модель коллектива, притом в условиях несвободы. Мало того, модель эта действовала и тогда, когда казематский коллектив перестал существовать. Разбросанные по Сибири (потом часть декабристов оказалась на Кавказе), они продолжали обмениваться литературной периодикой, всякого рода интеллектуальной информацией. Они были в курсе семейных, бытовых, материальных проблем друг друга. И каждый из них знал а такое знание дорогого стоит - есть Малая артель: она их надежный материальный помощник, а в 50-60-х годах, когда декабристов оставалось все меньше, она стала символом их братства, их готовности прийти на помощь друг другу во всякой житейской ситуации.
        Малой ещё в Чите артель назвали для отличия от общеказематской Большой. Временем её основания следует считать 1828 год, когда шла первая отправка на поселение осужденных по 7-му разряду. Позднее, в 1831 году, в 69 Устава Большой артели было закреплено то, что практиковалось и раньше: "Каждому из отъезжающих лиц артель обязывается выплатить все, что, за исключением употребленных на него издержек, останется от полного годового содержания". А в 8 обозначено: назначение "Экономической суммы", т. е. фонда артели, - "на хозяйственные артельные обороты и частью для выдачи отъезжающим из тюрьмы"1.
        И здесь нельзя не отметить: Малая артель помогала не только членам казематского общества, но и немущим поселенцам, а также сосланным лейб-гвардии солдатам2. В
1830 году было, например, "послано Загорецкому 75 руб., Веденяпину - 75 руб., лейб-гвардии солдатам 80 руб. Бобрищеву-Пушкину (Н.С. - Авт.) - 100 руб., Лисовскому - 200 руб., Аврамову - 200 руб."3
        Взносы в Малую артель (и в каземате, и на поселении) делались "в соответствии с возможностями каждого". Например, Глебов вносит 30 р., Волконский - 200, Нарышкин - 200. Сколько и когда вносил П.С. Пушкин неизвестно. Однако в первые годы в остроге, хотя и не регулярно, но присылались из дома небольшие суммы (в нескольких письмах об этом есть упоминание), в 40-х годах помощи от отца уже не было. М.Н. Волконская, что явствует из документов, с 1829-го по 1837 год внесла в артельную кассу 15 519 р. 57 к.
        Пособия от Малой артели постоянно получали декабристы И.В. Киреев, Н.С. Мозгалевский, П.И. Фа-ленберг, братья Борисовы, А.А. Быстрицкий, И.И. Гор-бачевский, А.Ф. Фролов, позднее - вдовы и близкие умерших декабристов: жена и дети В.К. Кюхельбекера, сестра К.П. Торсона, дети В.А. Бечаснова и другие. Феномен декабристского братства состоит не только и не столько в материальной, физической, сколько духовной поддержке друг друга. Какие-то чрезвычайные обстоятельства - чаще всего внезапная смерть кого-то из товарищей - постоянно врывались в декабристские ряды. И именно они, эти обстоятельства, были жестокой, но верной проверкой крепости и чистоты их нравственного кодекса.
        П.С. Бобрищев-Пушкин в сентябре 1841 года получает письмо от Н.Ф. Лисовского, который сообщил о внезапной смерти декабриста И.Б. Аврамова (с ним тот жил на поселении в Туруханске) и о бедственном положении жены и сирот Аврамова. История помощи им - в письмах.
        "Письмо ваше, любезный Павел Сергеевич, от 12 декабря 1840 года я теперь только получил. Все то, что вы слышали о смерти доброго нашего друга Ивана Борисовича, к несчастью, справедливо. Я потерял его, а с ним - все, в полном смысле слова. Я знаю, вы его любили, прошу вас вместе со мною плакать о нем и молиться. Смерть его тем более горька, что он скончался в дороге и так внезапно, что даже не успел написать ни одной строчки, а этим привел меня в самое затруднительное положение.
        Из прилагаемой копии с письма моему к брату Андрею Борисовичу вы увидите все события несчастной его кончины1, но я до сих пор не получил от родственников покойника никакого известия и не знаю, дошло ли мое письмо к ним или нет.
        Проживши столько лет вместе с добрым моим Иваном Борисовичем, мы ничем не делились, а теперь у меня все описали в пользу его наследников, и я остался с сиротами почти без насущного, притом три тысячи долгу, и в довершение всего кредиторы наши начинают уже меня беспокоить. Еще в 39 году ноября 26-го покойный Иван Борисович просил брата своего Андрея Борисовича, как распорядителя имением, о высылке полутора тысяч рублей на уплату долга из капитала, который отец его отделил на его часть, но деньги эти не были получены, и долг остался. Вот каково мое положение, и неужели родственники покойного захотят воспользоваться бедными крохами, добытыми тяжкими нашими трудами?
        Я прошу вас, добрый Павел Сергеевич, если вы знакомы с его братом или отцом, употребить ваше у них ходатайство, опишете положение, в котором я нахожусь, попросите о высылке нужных бумаг на получение мне конфискованного нашего имения и о заплате хотя половины долга, а другую я принимаю на себя; упомяните также и о детях его, которые остались теперь на моих руках; их трое, два мальчика и девочка. Старшему 9 лет, а младшему нет ещё и года.
        Если найдете нужным, отправьте копию Борису Ивановичу с моего письма к ним, потому что, я думаю, они его не получили. Помогите мне в этом обстоятельстве, добрый Павел Сергеевич, и вы сделаете доброе дело для того, который всегда останется вам благодарным. Поручаю себя вашему расположению и прошу уведомить преданного вам
        Николая Лисовского.
        P. S. Дети целуют вашу ручку и не хотят верить, чтобы вы были не Иван Борисович - ваше письмо они сочли за его".
        Какой была реакция на это сообщение Павла Сергеевича и всей тобольской колонии декабристов, узнаем из его писем к И.И. Пущину.
        "22 сентября 1841 года
        Наконец, получил я ответ Лисовского, любезный друг Иван Иванович. Прилагаю копии с обоих писем. Это невероятно, что мое письмо, писанное в декабре, Лисовский получил только в июле месяце. А между тем он, бедный, с сиротами в самых затруднительных обстоятельствах. Я пошлю все это к отцу Аврамова через батюшку - его деревня от нас только 100 верст. Но вот в чем затруднение, что я не знаю, какого звания бедные малютки, потому что дельным образом братьям Аврамова должно написать доверенность Лисовскому в такой силе, что он вверяет ему часть покойника в пользу таких-то малолетних, ибо хотя Лисовский человек хороший, но он смертный. И сироты могут в таком случае остаться без куска хлеба. Кажется, насколько мне помнится, мать их казачка, и потому мальчиков нет никакой возможности исключить из этого сословия. Девочку Прасковья Егоровна хочет взять к себе на воспитание. Только не может ещё придумать, как это сделать. Если бы кто-нибудь взял и мальчиков, например, вы с Оболенским, до поступления их на службу или в казацкое училище, хорошо бы это, но нет никакого способа в этакой дали распоряжаться. Надобно
просить графа Бенкендорфа - самый простой способ, но надобно знать наперед, согласна ли будет на это мать.
        Не знаю, застанет ли ещё мое письмо Оболенского в Красноярске - я напишу ему туда, чтобы он, по крайней мере, распорядился обо всем этом получить достоверные сведения. Хочу также копии с писем Лисовского пустить с этою почтою к Сергею Григорьевичу (Волконскому. - Авт.), не соберут ли они теперь чего для Лисовского - с такою мелкотою, вероятно, он в этот год совершенно разорился.
        До брата Аврамова, как вы видели, кажется, не дошло его письмо, ибо он не имеет ответа. Да и недавно тоже спрашивали из Москвы Наталью Дмитриевну, не знает ли она что об Аврамове, потому что до отца его дошли неверные слухи, будто он умер, а писем от него больше года старик не имеет. Все это ужасная путаница. А между тем я думаю собрать здесь хоть сколько-нибудь, чтобы им послать на первый раз - может быть, им всем и перекусить нечего. Михайло Александрович, Степан Михайлович, может быть, на днях здесь будет Свистунов, я, Барятинский, верно, и Анненков, с вас тоже с Басаргиным, не дожидаясь ответа, я возьму пошлину по 25 рублей из ваших денег, соберем рублей хоть 250 и пошлем на ближайшей почте.
        P. S. Вы с своей стороны тоже пишите в Иркутск, там более имеют средств и помочь, и действовать около генерал-губернатора. Напишите и ко мне, если что придумаете. Беда в нашем положении заводиться детьми, особенно безымянными".
        "14 октября
        Письма ваши, любезные друзья, Иван Иванович и Евгений, я получил. В четверг пошлю и остальные 150 рублей, к Лисовскому, которые вы назначили. А прежние, которых набралось 350 рублей (ибо подъехал Свистунов и дал 100 р.) пошли недели 2 тому назад. Всего с западной стороны будет 500, хорошо, если бы с востока отправили столько же. Я сам написал к Сергею Григорьевичу, а послав копии с писем Лисовского к Оболенскому и Спиридову вместе с Красноярск, просил их передать все эти подробности всем восточным капиталистам.
        К отцу Аврамова я писал уже и просил их выслать доверенность в такой силе, что они вверяют ему в полное распоряжение оставшееся после покойника до времени распоряжения, в пользу кого они назначат следующую им по наследству часть, а между тем я, узнавши, сообщу им имена и звание малолетних".
        "28 мая 1842 года
        От батюшки на прошедшей почте я получил письмо с приложением ко мне письма от брата Аврамова. Он прислал мне копии с того, что он писал тотчас же по уведомлении от Лисовского о передаче Лисовскому всего оставшегося имения после брата, доверяя ему вполне устроить все касательно сирот и их матери и сверх того просит и его и меня уведомить подробно об их фамилии и именах, чтобы и впредь самому по возможности помогать им. Одним словом, молодой человек поступил по-братски..."
        Хорошо известно, что бессменным декабристским старостой и Большой и Малой артели был И.И. Пущин. После его смерти в апреле 1859 года нелегкие обязанности старосты принял на себя Евгений Иванович Якушкин - сын к тому времени уже покойного И.Д. Якушкина. Сохранившиеся три письма П.С. Пушкина к Е.И. Якушкину показывают, что Иван Иванович ещё в 1858 году готовил Евгения Ивановича к этой работе. Кроме того, приоткрывается и ранее неизвестное: П.С. Пушкин, видимо, многие годы на поселении был одним из казначеев артели, продолжал им быть и по возвращении на родину, ведал рассылкой денег нуждающимся товарищам. Вот несколько фрагментов из этих писем:
        "...Посылаю вам три билета Московской сохранной казны... Все вместе образуют сумму в три тысячи шестьсот пятьдесят пять рублей пятьдесят копеек серебром. Проверьте расчет, а меня и Ивана Ивановича с первою же почтою не поленитесь уведомить о получении, ибо денежные дела требуют неотлагательной аккуратности..."
        "11 февраля 1859 года
        ...По делам Малой артели к вам явится после субботы Казанский. Вы ему отдадите следующую сумму 600 р. для доставления ко мне, хотя бы и следовало 700, но на днях был у меня Нарышкин и внес 100 рублей. Эти деньги я разошлю: Горбачевскому - 150, Кирееву - 150, Фаленбергу - 150, детям Мозгалевского и Тютчева - 150 и Торсновой -
100. Итого 700. Пересылка - мое дело. Остальные все удовлетворены за весь год..."
        "9 сентября 1859 года
        Возвратившись домой, нашел несколько писем, два из Сибири. Одно от Ивана Ивановича Горбачевского из Петровского завода - это ответ на мое уведомление о кончине общего друга нашего Пущина, другое - от Ивана Васильевича Киреева из Минусинска. Оба горюют о невозвратимой потере. Оба остаются на определенное время на своих местах. Первый и не думал трогаться, второй, по совету моему и Пущина, решился тоже не перебираться в Россию с сибирскою семьею на шее ввиду верного пристанища. Об обоих говорю как о нуждающихся в обычном пособии. Третий из недостаточных людей - Петр Иванович Фаленберг - тоже пишет ко мне из своего нового места пребывания: Подольской губернии, Проскуровского уезда с. Иванковцы - вот его адрес на случай посылки к нему пособия. Он именно пишет, что оно входило в расчет при его решимости оставить Красноярскую губернию. И теперь недоумевает, будет ли оно продолжаться после смерти И.И.? Я его на этот счет успокоил и обещал вас уведомить о его новом месте. Он, по рекомендации Говена, получил место управляющего у г-жи Куликовской за 400 рублей с своим содержанием. Трудно семейному человеку
с этими деньгами тянуться при теперешней дороговизне.
        Об Фролове Александре Филипповиче свежего известия не имею, но полагаю, что он все в Керчи. Также о бароне Соловьеве Вениамине Николаевиче, но полагаю, что он все в Рязанской губернии. Адрес его был записан..."1
        Жизнь Малой артели продолжалась и после смерти многих декабристов дети их и даже внуки помогали друг другу как и чем могли. Известно, что аккуратнейшим и щедрым вкладчиком в кассу артели были сын Волконских Михаил Сергеевич, дочь декабриста Н. . Муравьева Софья Никитична и её муж племянник декабриста М.И. Муравьева-Апостола - М.И. Бибиков, дочь декабриста С.П. Трубецкого Зинаида Сергеевна Свербеева и другие. Их детство прошло в Сибири, и, как высоко ни возносила потом их судьба, в них всегда жило чувство принадлежности к "сибирской декабристской семье", и, значит, бескорыстной товарищеской взаимопомощи, заботы друг о друге. "Наши детские и потом юные годы в ссылке нас навек соединили в горе, в несчастье, и в блиiзи и в разлуке, всегда сердце сердцу отзовется", - писала в 1860 году дочь Трубецкого, общая любимица Нелинька - З.С. Свербеева (Трубецкая).
        А в 1882 году один из последних оставшихся в живых декабристов А.Ф. Фролов сообщал: "Артель эта существует и до сих пор под управлением оставшихся в живых и детей умерших, и посильно помогает нуждающимся как отцам, так и детям"1.
        ...Как знать, не была ли созданная декабристами модель общественной жизни приоткрытием истины, что когда-нибудь мир станет единой мировой общиной?
        При среднем уровне сознания человечества считается неизбежным, что в тесном замкнутом общежитии возникает тенденция к уравнению, а всякое уравнение неминуемо растворяет талант в ничтожество, что ведет к понижению уровня цивилизации, т. е. к опрощению и к следующей стадии - к огрубению. Декабристы жизнью своей показали широкое и жизненное понимание общины, или кооперации, - как единение в духе и проявление духа сотрудничества и дружелюбия в жизни каждого дня и при всяких условиях, бережного отношения друг к другу и самой большой чуткости и отзывчивости к особенностям каждого. Именно это помогло декабристскому братству вырастить нравственное, духовное "ego".
        И потому, когда воля монарха рассеяла их по Сибири, это "ego" было всегда повернуто к людям в незыблемости нравственного своего закона: помогать ближним, нести свет - будь то устройство школ, помощь местным беднякам, шефство, репетиторство или материальная поддержка каких-то семей, воспитание и т. д.
        В этом же - и секрет того влияния, которое имели они на сибиряков. Вокруг декабристов, где бы они ни оказались, шло подражание им сознательное или несознательное, вольное или невольное. Люди старались жить мирно, хорошо относиться друг к другу, содержать в чистоте жилище и тело, одежду, не быть грубыми и т. д., быть такими, как они. Вокруг декабристов создавалась особая атмосфера, будто невидимый огонь зажигался в сердцах людей. Причем это происходило не за счет их особого положения: господа, которые по не совсем понятным сибирякам причинам оказались среди них в качестве поселенцев. Это могло бы возбудить лишь кратковременное любопытство. Нет, не извне пришел этот интерес к декабристам в Сибири. Он творился на всем протяжении их жизни там - сочетанием работы их рук и широких разносторонних знаний, их духовного, нравственного богатства и той созидательной пространственной мысли, которая не могла не иметь своих преемников, не могла не давать добрых всходов на сибирской ниве.
        Академия
        Адмирал Н.С. Мордвинов, председатель департамента экономии Государственного совета1, один из виднейших государственных деятелей своего времени, подал Николаю I записку, в которой предлагал использовать во благо России знания и высокую образованность декабристов:
        "Они обладают всеми необходимыми данными для того, чтобы опять стать людьми, полезными для государства, а знания, которыми они обладают, помогут им овладеть другими, ещё более полезными. Большинство из них занималось поэзией, отвлеченными политическими теориями, метафизическими науками, которые развивают одно воображение, вводят в обман разум. Сибирь не нуждается в этих науках. Механика, физика, химия, минералогия, металлургия, геология, агрокультура - положительные науки, могут способствовать процветанию Сибири, страны, которую природа щедро наградила своими дарами. Можно было бы образовать из них Академию, при условии, чтобы члены её занимались лишь вышеназванными науками и чтобы в библиотеке Академии находились только книги, посвященные положительным знаниям".
        Записка эта писалась между 1-13 мая 1826 года, когда Следственная комиссия практически закончила работу, а монарх участь арестованным уже уготовил, и ему не терпелось насладиться победой над "своими друзьями по 14 декабря". Предложение Н. . Мордвинова было отвергнуто.
        Однако без монаршего и всякого иного соизволения в Читинском, а потом Петровском каторжном остроге возникла академия - вольная, без ограничений лишь "положительными науками", без "недреманного ока" властей, Академия, которую декабрист А.П. Беляев назвал "чудесною умственною школою как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философическом отношениях", "школой мудрости и добра".
        Были у этой академии особенности, которым могли бы позавидовать лучшие учебные заведения мира: кроме часов сна, она работала круглосуточно. Помимо этого, в ней все были одновременно и преподавателями и учениками. Безусловно, совершенную, разноплановую форму академия приняла не сразу: в Читинском остроге конца 1826 - первой половины 1827 года чтение (когда книг было ещё не много), занятия друг с другом различными науками напоминали интеллектуальную робинзонаду и были скорее спасением от "губительности праздной жизни". Декабристы единодушны в оценке почти всего первого года пребывания в Читинском остроге. М.А. Бестужев назвал его "периодом нашего хаотического существования" и объяснил: "Читать или чем бы то ни было заниматься не было никакой возможности, особенно нам с братом или тем, кто провел годину в гробовом безмолвии богоугодных заведений (в том числе и П.С. Бобрищев-Пушкин. - Авт.): постоянный грохот цепей, топот снующих взад и вперед существ, споры, прения, рассказы о заключении, о допросах, обвинения и объяснения - одним словом, кипучий водоворот, клокочущий неумолчно и мечущий брызгами
жизни. Да и читать первое время было нечего..."1
        Планомерно "заработала" академия, по-видимому, после постройки большого каземата, когда стало менее тесно, появилась зала для собраний, а "метла строгостей" поредела - зимой 1828 года. Из "Записок" Н.И. Лорера узнаем об одном из её направлений:
        "Между нами устроилась академия, и условием её было: все, написанное нашими, читать в собрании для обсуждения. Так, при открытии нашей каторжной академии Николай Бестужев, брат Марлинского, прочитал нам историю русского флота, брат его, Михаил, прочел две повести, Торсон - плавание свое вокруг света и систему наших финансов, опровергая запретительную систему Канкрина и доказывая её гибельное влияние на Россию. Розен в одно из заседаний прочел нам перевод Stunden der Andacht (часы молитвы)2, Александр Одоевский, главный наш поэт, прочел стихи, посвященные Никите Муравьеву как президенту Северного общества. Корнилович прочел нам разыскание о русской старине, Бобрищев-Пушкин тешил нас своими прекрасными баснями"3.
        Другое направление работы академии "образовательное". Интересен рассказ декабриста А.Ф. Фролова4.
        "В среде наших товарищей были люди высокообразованные, действительно ученые, а не желавшие называться только такими, и им-то мы были обязаны, что время заточения обратилось в лучшее, счастливейшее время всей жизни. Некоторые, обладая обширными специальными знаниями, охотно делились ими с желающими. Не могу отказать себе в удовольствии назвать тех дорогих соузников, которые, делясь своими знаниями, своим искусством, не только учили, доставляли удовольствие, но и были спасителями от всех пороков, свойственных тюрьме. Никита Михайлович Муравьев, обладавший огромной коллекцией прекрасно исполненных планов и карт, читал по ним лекции военной истории и стратегии. П.С. Бобрищев-Пушкин - высшую и прикладную математику. А.И. Одо-евский - историю русской литературы. Ф.Б. Вольф - химию, физику и анатомию. Спиридов - свои записки (истории средних веков) и многие другие как свои собственные, так и переводные статьи"1. А.П. Беляев добавлял: "Это устройство было самою счастливою мыслью достойно образованных и серьезных людей, и она давала настоящую работу тем, которые принимали на себя чтение какого-нибудь
предмета"2 - то есть преподаватели немалое время тратили на подготовку к лекции, продумывая её план, читая, делая выписки. При этом взаимообмен знаниями не ограничивался лекциями. Во всякое время обращались к "лекторам" их слушатели: некоторые становились "приватными учениками", а большинство занималось самостоятельно, прибегая к помощи учителей в самых трудных ситуациях. Довольно скоро выявились наиболее популярные среди узников науки. Какие именно - определяла "потребность души" каждого. Но всеми владело убеждение: на земле нет выше цели общего блага. Их, декабристов, конкретную цель определил в своих "Записках" Д.И. Завалишин: "Если мы, находясь в каземате, не можем действовать с пользою для общества, то ничего не мешает тому, чтоб готовиться к этому действию, если снова представится случай к общественной деятельности"3. Это были математика и физика, биология, зоология и химия, минералогия, медицина, история, военные науки, философия, теология и т. д. Очень много занимались языками, особенно члены Общества соединенных славян. Надо сказать, что к середине 1827 года "книжный голод" декабристов был
утолен. Огромную роль сыграли здесь жены декабристов, особенно А. . Муравьева, М.Н. Волконская, Е.И. Трубецкая. По их просьбе родные из Петербурга присылали множество книг по различным отраслям знаний, а также необходимые периодические журналы и газеты русские и зарубежные. Из книг и периодических изданий уже в Чите составилась большая казематская библиотека. В Петровском заводе она значительно пополнилась. Это позволяло декабристам быть в курсе событий в России и за рубежом, получать научную, техническую информацию, знать о культурной, политической жизни мира. Например, в 1828 году, а потом в 1833 году М.Н. Волконская просила родных о присылке книг, периодических изданий по химии, физиологии, медицине. М. Бестужев отмечал, что в Петровском заводе декабристы получали в числе прочих английские и французские издания по механике и технологии, минералогии и горному делу. Особое, едва ли не главенствующее место занимала в занятиях декабристов математика. "Без неё нельзя было знать основательно механики и физики", - объяснял свои серьезные математические занятия в одном из писем брату А.О. Корнилович.
"Страстно" занимался математикой и И.Д. Якушкин.
        В "Записках" А.Е. Розена, Н.И. Лорера, А.П. Беляева, А.Ф. Фролова П.С. Бобрищев-Пушкин называется единственным, кто читал в академии курс высшей и прикладной математики. А.П. Беляев уточняет: "по Франкеру". Лекции Павла Сергеевича пользовались особым успехом: известно, например, что братья Беляевы лекции эти записывали, а потом на поселении использовали, когда стали преподавать в минусинской школе.
        Однако П.С. Пушкин не только читал курс математики, но еще, видимо, занимался с кем-то из товарищей индивидуально. Параллельно писал басни и стихи, читал их на "регулярных собраниях", готовил к публикации. Но, вне всякого сомнения, и сам учился - вряд ли знал он историю, русскую словесность, медицину, химию, морское дело и т. д. так, как читавшие эти курсы его товарищи. И здесь нельзя не вспомнить, что казематское об-щество состояло из людей разных возрастов. "Все мы, - отмечал И.Д. Якушкин, имели между собой много общего в главных наших убеждениях; но между нами были 40-летние, другим едва минуло 20 лет. При нашем тогда образе существования никто внутри каземата не был стеснен в своих сношениях с товарищами никакими светскими приличиями. Личность каждого резко выказывалась во многих отношениях"1. Возрастное это отстояние даже в пять, а не только в 10, 15, 18 лет означало не просто принадлежность к разным поколениям: старших и младших разделял огромный исторический рубеж Отечественная война 1812 года и заграничные походы
1813-1815 годов. Сорокалетние в 1827-1828 го-дах декабристы - это знаменитые "дети
12-го года": С.Г. Волконский, М.А. Фонвизин, И.Д. Якушкин, М.С. Лунин, С.П. Трубецкой, Н.М. Муравьев, И.С. По-вало-Швейковский, М.И. Муравьев-Апостол, А.Ф. Бригген, В.Л. Давыдов, С.Г. Краснокутский, М.Ф. Митьков, А.З. Муравьев, В.С. Норов, А.Г. Непенин, К.П. Торсон, Н.П. Репин, И.Ф. Фохт, П.И. Фаленберг, В.К. Тизенгаузен и др. Ореол воинской доблести не переставал сиять над ними до конца их земного пути.
        Это они несли идею свободы родины от рабства. Младшее поколение - в основном дети поместных дворян - уступало им во всем. Чаще всего относительно хорошее домашнее образование сменял частный или университетский пансион, военное училище, общество офицеров-сверстников, достаточно изолированное в местах расквартирования полков и армий, книжный опыт вместо жизненного - это то их прошлое, что стояло перед 14 декабря.
        Н.В. Басаргин дал очень точную характеристику своим товарищам - членам Южного общества: "С намерениями чистыми, но без опытности, без знания света, людей и общественных отношений, они принимали к сердцу каждую несправедливость, возмущались каждым неблагородным поступком, каждою мерою правительства, имевшую целью выгоду частную, собственную - вопреки общей". Они "были добрые, большею частию умные и образованные люди, горячо любившие свое отечество, желавшие быть ему полезными и потому готовые на всякое пожертвование"1. Выступление на Сенатской площади оборвало едва начавшееся их политическое образование, не дало, за редкими исключениями, в полной мере раскрыться их деятельности и инициативе в тайном обществе (история "зарытия бумаг Пестеля" братьями Бобрищевыми-Пушкиными, в частности, убеждает в этом). Свои "университеты" прошли они за год одиночного заключения в крепостях - Петропавловской, Кекс-гольмской, Шлиссельбургской и др. Их академией стали каторжные казематы. Многие декабристы младшего поколения, в том числе П.С. Пушкин, А.П. Беляев, в письмах, мемуарах уверяли: "Если б мне теперь
предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я предпочел бы эту ссылку". Вероятно, действительно, сложись их жизнь благополучно, пойди накатанным путем, вряд ли была бы она такой предельно напряженной умственно, интеллектуально, такой богатой духовно и эмоционально, вместила бы такое количество интереснейших и образованнейших людей как людей близких, друзей душевных, товарищей заботливейших и надежнейших.
        Как мудра и прозорлива Природа! Веками в недрах земных без устали накапливает она на бессчетное время запасы угля и нефти, металлов и минералов. И, от-давая человеку, надеется на его разум и сознание, но предостерегает: "Будь бережлив и деликатен. Тратя в настоящем, помни о будущем!" Но не зорок беспечный человек.
        То же совершает Провидение. Сколько веков неустанной работы понадобилось ему, чтобы на земле - и не где-нибудь, а в рабской России вывести, выпестовать такую породу людей, которая способна была бы сделать такие громадные духовные накопления для будущих поколений. Их хватило россиянам почти на два века. И до сих пор черпаем мы из декабристской духовной сокровищницы. Но, наконец, начинаем понимать: запасы эти не бесконечны. Пришла пора и нам думать: "Что оставляем будущему?" В нелегкое время задаем мы себе этот вопрос, но не было у России эпох легких, победить же мы можем только устремлением духовным.
        Великие Учителя Востока советовали: "Почитай будущее. Стоя в защите прошлого, устреми взгляд на восход!"...
        Жизнь в Читинском остроге после постройки нового дома обрела тот порядок и ритм, который сохранялся потом и в Петровском заводе, тем более что строгости первых полутора лет исчезли: вместе с потоком книг и периодики во всякий почтовый день появились, наконец, перья, бумага, чернила. Грифельная доска, которая долго служила декабристам листом бумаги, стала реликвией. Узники получили возможность собираться все вместе в большой зале, которая соседствовала с кухней (что тоже было доброй новинкой), была столовой и залой собраний разного рода: по артельным делам, для академических лекций, публичных чтений - своих литературных произведений или исследований по различным отраслям знаний. Мемуары декабристов рассказали о мировоззренческих различиях в годы каторги. И.Д. Якушкин писал:
        "Мало-помалу составились кружки из людей более близких между собой, писал Якушкин, - по своим понятиям и влечениям. Один из этих кружков, названный в насмешку "конгрегацией", состоял из людей, которые по обстоятельствам, действовавшим на них во время заключения, обратились к набожности; при разных других своих занятиях они часто собирались все вместе для чтения назидательных книг и для разговора о предмете, наиболее им близком. Во главе этого кружка стоял Пушкин, бывший свитский офицер, имевший отличные умственные способности". Его дополняет Н.В. Басаргин: "Каждое воскресенье многие из нас собирались по утрам читать вслух что-нибудь религиозное, например, собственные переводы знаменитых иностранных проповед-ников, английских, немецких, французских, проповеди известных духовных особ русской церкви, и кончали чтением нескольких глав из Евангелия, Деяний апостолов или Посланий".
        О религиозно-философских аспектах жизни в каземате подробно писал и А.П. Беляев:
        "Иногда не принадлежавшие к конгрегации приходили послушать. Эти воскресные чтения были весьма отрадны. Равным образом 12 Евангелий в Великий четверг тоже читалось Бобрищевым-Пушкиным. Пушкин своею верою и истинно христианскою жизнью вполне уподоблялся первым христианам. Он в нашем заключении вел жизнь по образцу первых христиан. Так, он неделю работал (я уже упомянул прежде, что он был отличный закройщик, портной и превосходный столяр), в субботу же в вечерню он складывал все свои орудия, зажигал лампадку перед образом и занимался чтением Библии и других религиозных книг, или благочестивою беседою, или молитвой. Понятно, что в обществе, состоявшем с лишком из ста человек, в огромном большинстве из людей с высоким образованием, в ходу были самые занимательные, самые разнообразные и самые глубокомысленные идеи.
        Без сомнения, при умственных столкновениях серьезных людей первое место всегда почти занимали идеи религиозные и философические, т. к. тут много было неверующих, отвергавших всякую религию; были и скромные скептики, и систематически ярые материалисты, изучившие этот предмет по всем известным тогда и сильно распространенным уже философическим сочинениям. С другой стороны стояли люди с чистыми христианскими убеждениями, также хорошо знакомые со всеми источниками материалистического характера, обладавшие и философским знанием, и знанием истории, как церковной, так и светской. Конечно, начало этих прений имело поводом насмешечки над верою, над соблюдением праздников, таинств, постов, над церковною обрядностью и т. д. Когда же противники, ознакомившись с силами один другого, увидели, что религия Христа имеет на своей стороне не только историю, но и здравую философию, то прения оживились до того, что во всех уголках наших уже слышались разговоры религиозно-философического содержания. В этой борьбе представителями христианства были Павел Сергеевич Пушкин, Н. Крюков, Нарышкин, Оболенский, Завалишин; много
было и других верующих (А.Е. Розен, Н.В. Басаргин, А.И. Одоевский, братья Беляевы, И.Ф. Шимков, Н.О. Мозгалевский. - Авт.), но более всех выдавался Пушкин, истинный и достойный поборник христианства, как по своей прекрасной жизни, по силе своей веры, так и по силе своей логики".
        И конечно, не случайно возник тот горячий, на многие годы запомнившийся декабристам диспут о происхождении человеческого слова, о котором А.П. Беляев рассказал подробнее других:
        "Материалисты проводили ту идею, что ското-человек, происшедший тогда ещё из глины, а теперь от обезьяны, силами материи, как и все другие животные, сам изобрел язык, начав со звуков междометия, составляя его из звуков односложных, двусложных и т. д. Пушкин поддерживал, без сомнения, сотворение человека непосредственно божественным действием, необходимым следствием чего было то, что человек получил дар слова вместе с разумною душою в тот момент, когда она была вдохнута в него Божьим духом. Много доводов приводилось за и против этого сотворения по откровению, и споры длились бесконечно. При этом общем настроении Пушкин написал обширную статью о происхождении человеческого слова, которая была прочитана всеми и признана всеми, даже индифферентными, победоносною по силе логических доводов в верности исторических данных. Но конечно, она не могла ещё убедить людей, привыкших следовать противоположным идеям, и вот Барятинский написал статью в опровержение статьи Бобрищева-Пушкина на французском языке, вероятно, потому, что он знал лучше французский язык, нежели свой природный. Хотя Барятинский был очень
умный и ученый человек, но опровержение его вышло слабое, что подтвердили даже те, которые разделяли его мнение"1.
        Видимо, отражением этих споров стало стихотворение, которое П.С. Бобрищев-Пушкин назвал "Подражание XIII главе 1-го послания Коринфянам святого апостола Павла".
        В нем он четко изложил свое духовное кредо.
        Пусть злые люди венец сплетают,
        Оставим их самих с собой;
        А наши души возлетают
        К небесной истине святой!
        Пролейся в сердце, огнь небесный!
        Коснись, настрой псалтырь мою
        На голос, музам неизвестный,
        Любви Христовой песнь пою!
        Но что мне в песне голосистой,
        Хотя б в ней ангельский был глас,
        Когда огонь любви сей чистой
        В душе моей совсем угас.
        Мне песнь не даст той жизни вечной,
        Которая любовь дает,
        Как звук кинвала скоротечный,
        Так песнь раздастся и умрет.
        Что пользы в разуме высоком?
        Что мне в познании небес?
        К чему мне зреть премудрым оком
        Всю связь бесчисленных чудес?
        Что без любви все созерцанья?
        К чему мне знать судеб закон?
        Без ней высокие познанья
        Суть только призрак, прах и сон!
        Хотя б чрез мощной веры силы
        Я камни в воду претворял,
        Хотя бы мертвых из могилы
        По гласу веры вызывал,
        Хотя бы гор хребты высоки
        Единым словом колебал,
        Иль, обращая вспять потоки,
        Я солнца бег остановлял!
        Но что мне в том, коль огнь любовный
        В последний оный день суда
        Не воскресит мой тлен греховный
        К небесной жизни навсегда!
        Хотя б стяжания презритель
        Богатства нищим расточал!
        Иль веры своея ревнитель
        В оковы тело заточал!
        Нравственная атмосфера казематского содружества поддерживала здоровье декабристов лучше хорошего климата. Они содержали в чистоте свои мысли, между ними не было лжи, грубости и насмешек - а это лучшая дезинфекция и тоническое средство. Они духом усвоили: их община подобна химическому соединению - из любви, проникновения, понимания, созидания, взаимовлияния; и она немыслима без дисциплины и свободы. Они не знали устали от трудов физических и умственных - а ведь сад духа вырастет не из праздности, а от смены вида труда. Декабристы в течение короткого времени выработали сознание "все могу" - это не было хвастовством, но пониманием совершенства своего духовного и мыслительного аппарата. Именно духовные основы вызвали к жизни тот взрыв творчества, который становится возможным, когда из жизни изгнаны запреты.
        "Литературные произведения были очень многочисленны. Не говоря уже о переводах, было много и самостоятельных творений. Поэтические произведения Одоевского и басни Бобрищева-Пушкина заняли бы с честию место во всякой литературе. Корнилович и Муханов занимались изысканиями, относившимися к русской старине и пр. Занятия политическими, юридическими науками были общие, но и по этим предметам написано было много статей"1, - вспоминал Д.И. Завалишин.
        Председателем литературного казематского общества стал Петр Александрович Муханов. Он был не только страстный любитель и компетентный ценитель русской литературы, но и сам литератор: до ареста его статьи печатались в "Сыне Отечества", "Северном архиве", "Московском телеграфе"; вместе с П.Н. Араповым он написал либретто к опере Алябьева "Лунная ночь, или Домовые"; был близок к К.Ф. Рылееву, который посвятил Петру Александровичу свою думу "Ермак".
        П.А. Муханов стал инициатором еженедельных литературных вечеров. На них читались как собственные сочинения, так и наиболее интересные из напечатанных в периодике. Разрастающееся литературное наследие подвигнуло Муханова на смелую идею: из произведений декабристов создать альманах поэзии и прозы. Его символически назвали "Зарница". Загоревшись идеей, Муханов предпринимает попытки вывести альманах "в свет" - просит некоторых дам (жен декабристов) написать в Петербург и спросить, не будет ли позволено напечатать сочинения декабристского литературного кружка, объясняя, что они "весьма дельные по всем отраслям литературы". Дамы не замедлили написать родным и близким в Петербург. А пока в Петербурге просили, ходатайствовали, хлопотали о "Зарнице", сам Петр Александрович сумел нелегально передать в Москву письмо к приятелю своему поэту П.А. Вяземскому (датированное 12 июля 1829 года):
        "Вот стихи, писанные под небом гранитным и в каторжных норах. Если вы их не засудите - отдайте в печать. Может быть, ваши журналисты Гарпагоны дадут хоть по гривенке за стих. Автору с друзьями хотелось было выдать альманах Зарница в пользу невольно заключенных. Но одно легкое долетит до вас - не знаю, дотащится ли когда-нибудь подвода с прозой. Замолвите слово на Парнасе: не подмогут ли ваши волшебники блеснуть нашей Зарнице? Нам не копить золота - наш металл железо. И цель желание заработать. Впрочем, воля ваша..."
        Вместе с письмом Муханов переслал Вяземскому тетрадь со стихами Одоевского. Некоторые из них удалось напечатать в следующем, 1830 году, в "Литературной газете", остальные появились в альманахе "Северные цветы" за 1831 год - в обоих случаях анонимно. Это единственные публикации из "Зарницы". Но ни самого сборника, ни даже того, что ещё предполагалось включить в "Зарницу", обнаружить теперь не удастся.
        Дело в том, что П.А. Муханов не оставил мысли о публикации1 "Зарницы" - тем более что даже само название было значимо - декабристы мечтали, чтобы ярко, как зарница, сверкнули в русской литературе их произведения и напомнили бы соотечественникам, что ни их идеалы, ни талант не иссякли. Выходя в 1832 го-ду на поселение, Петр Александрович взял с собой все рукописи товарищей для "Зарницы", надеясь, что там ему будет легче прибегнуть к помощи своих московских и петербургских друзей и осуществить задуманное. Однако вскоре по доносу местного чиновника на его квартире был произведен обыск. Видимо, чудом удалось ему уничтожить заветные тетради (он даже сумел тайно предупредить товарищей, оставшихся в каземате Петровского завода, и они тоже успели до обыска уничтожить черновые варианты своих творений)...

] ] ]
        Множество исследований посвящено академии декабристов в Чите и Петровском заводе. И все же каждое новое исследование выявляет какие-то новые грани её деятельности, хотя то, что архивы открывают недра и поиск приводит к находкам, воспринимается как чудо. Совершенно очевидно, что объем и глубина духовной жизни декабристов "казематского периода" известны далеко не полностью в силу условий их заточения: постоянная угроза обысков, достаточно жесткие тюремные запреты и т. д. "Черновую рукопись я истребил по случаю бывшего тогда тюремного осмотра. Нельзя было сохранить эту контрабанду: чернила были запрещены", - в этих словах И.И. Пущина объяснение того, почему так много из написанного в казематах исчезло. И хотя со временем декабристы обрели конспиративные возможности и пути передачи корреспонденции, пользовались различными добрыми оказиями, они не переставали осторожничать, и можно сказать, их информация о занятиях в каземате была весьма избирательной.
        "То была самая цветущая эпоха стихотворений, повестей, рассказов и мемуаров", - писал М.А. Бестужев о казематском периоде.
        Безусловно, среди стихотворений А.П. Барятинского, А.И. Одоевского, В.Л. Давыдова, Ф.Ф. Вадков-ского, В.П. Ивашева были басни и стихи П.С. Бобрищева-Пушкина. Как много их было - остается только гадать, но, видимо, немало. Кроме того, в некоторых мемуарах глухо упоминается, что начиная с последних лет пребывания в Читинском остроге многие декабристы начали набрасывать записки для будущих воспоминаний, но вынуждены были сжечь их накануне обысков. Вполне возможно, что одним из них был и Павел Сергеевич Пушкин...
        Думается, что П.С. Пушкин на поселении все реже возвращался к своим басням, руководствуясь теми же соображениями, что и Н.А. Бестужев: "Рука не движется, когда знаешь, что твой труд осужден будет на вечное затворничество в том столе, на котором он родился".
        Тем не менее не перестает поражать объем интеллектуального труда декабристов и неисчерпаемость их интересов, разносторонность и глубина духовной жизни. Литератор С.И. Черепанов, которому в 1834 году довелось побывать в Петровском заводе и познакомиться с декабристами, сообщал: "Могу сказать, что Петровский завод составлял для меня нечто похожее на академию или университет с 120 академиками или профессорами".
        Следует добавить: монарху российскому не удалось исключить декабристов ни из жизни, ни из русского общества. Именно благодаря созданной ими академии, несмотря на социальную, политическую и физическую изоляцию, они были включены, притом активно, в культурный, научный, духовный процесс современности - не только российский, но и мировой.

1104 часа по земному шару
        Конец лета 1830 года ознаменовался немаловажным событием - читинским узникам предстояло перебраться в новую, специально для них построенную тюрьму, в 700 верстах1 от Читы - в Петровском заводе, что недалеко от Верхнеудинска. Собирались не без удовольствия: было известно, что каждый получит отдельный каземат, и значит, можно в тишине и покое заниматься любимым делом, наукой, чтением. От шума и тесноты общей жизни все устали. Из Читы выступили хмурым, в моросящем дожде утром 7 августа 1830 года. Шли двумя партиями с интервалом в один переход. И хотя при каждой партии было до 30 подвод с вещами и слабым физически можно было ехать, все дружно решили совершить этот переход пешком. Ежедневно проходили 20-25 километров, на третий день останавливались на дневку. И погода, кроме первого ненастного дня, стояла на редкость ясная, теплая.

46 дней - а это 1104 часа (включая и сон) - длился переход из Читинского острога в Петровский завод. После трех с лишним лет малого замкнутого пространства Читинского острога это воспринималось как 1104 часа шествия по земному шару, 1104 часа видимости свободы; 1104 часа воздуха, солнца, вечерних костров и биваков, бесед - то неспешных, то бурных. 1104 часа того сладостного слияния с природой, счастье постижения которого доступно, наверное, во всей полноте только узникам.
1104 часа впитывания в себя красоты земной, когда они ещё здоровы, веселы, оптимистичны. Через 30 лет те немногие, что останутся живы, совершат этот путь в сторону родины, уже будучи стариками, хотя их старость - большинству едва за 50 лет определит не природа, а изгнание, Сибирь, тоска по свободе и отчему дому.
        Иллюзию свободы поддерживали воспоминания. А.П. Беляев писал, что эти переходы многим из заслуженных воинов напоминали их боевые походы, а молодым переходы и передвижения маневров. Маршрут проходил через малонаселенные места, и, значит, сибирская природа почти на 700 верст была в полном распоряжении путешественников. Несколько дней пути лежали через долины, окруженные со всех сторон горами. Путники встречались лишь с бурятскими табунами да конными пастухами с ружьями, луками и стрелами, двухколесными арбами с войлочными юртами, женами и детьми пастухов. Буряты-кочевники попадались им и на степных участках пути. Вскоре показались красивые и величественные берега Селенги. Вот так описывает эти места А.Е. Розен:
        "Представьте себе реку широкую, берег с одной стороны окаймлен высокими скалами, состоящими из разноцветных толстых пластов, указывающих на постепенное свое образование от времен начальных, допотопных. Гранит красный, желтый, серый, черный сменяется со шпатом, шифером, известковым камнем, меловым и песчаным. В некоторых извилинах дорога проложена по самому берегу реки; слева - вода быстро текущая, прозрачная, чистейшая, а справа - высятся скалы сажень на шестьдесят, местами в виде полусвода над головою проезжающего, так что неба не видать. Далее вся скалистая отвесная стена горит тысячью блестками всех цветов. По обеим сторонам реки - холмы перерезывают равнину, на равнине издали видны огромные массы гранита, как бы древние замки с башнями.
        Вероятно, эти массы подняты были землетрясением, извержением огня; берега Байкальского озера подтверждают такое предположение. В самом озере, называемом также Святым морем, есть места неизмеримой глубины. Паллас, знаменитый путешественник в царствование Екатерины Великой, описывает эту страну и ставит её с Крымом в число самых красивых и самых величественных из всех им виденных"1.
        Надо сказать, что подготовка к переходу стоила немалых трудов С.Р. Лепарскому - коменданту повелено было вести узников через места ненаселенные, где кочевали лишь буряты, что затрудняло организацию ночлега для узников и сопровождавшей их команды. Решилась эта задача просто: бурят-кочевников обязали выделить войлочные юрты - по 10 для партии и столько же для караула и "начальствующих". "Долго старик Лепарский, вспоминал И.Д. Якушкин, - обдумывал порядок нашего шествия и, вспомнив былое, распорядился нами по примеру того, как во время конфедератской войны он конвоировал партии пленных поляков. Впереди шел авангард, состоявший из солдат в полном вооружении, потом шли государственные преступники, за ними тянулись подводы с поклажей, за которыми следовал арьергард. По бокам и вдоль дороги шли буряты, вооруженные луками и стрелами. Офицеры верхом наблюдали за порядком шествия"1.
        Одну партию возглавил сам комендант - С.Р. Лепарский, другую - его племянник, плац-майор О.А. Лепарский. В каждой партии был свой артельный хозяин - пе-ред походом состоялись его выборы на артельном собрании.
        - Господа, перед нами нелегкий выбор, - открыл собрание Н.А. Бестужев. - Мы идем двумя партиями, значит, нужны два хозяина. Как председательствующий, я должен спросить общество, нет ли изъявляющих желание заведовать хозяйством?
        Таковых не было.
        - Трудность состоит в том, - продолжал Николай Александрович, - что, если мы изберем незнакомых с хозяйством артели, то может повториться год 1827-й: будет много стараний и скверный стол. В дальнем же нашем пути это может принесть болезни.
        - Но в обществе уж есть мнения, - крикнул Е. Оболенский.
        - Я с ними знаком, - спокойно уверил Бестужев. - Но в таком случае мы должны не выбирать, а просить взять на себя сии обязанности.
        - И какое же мнение? Почему нужно просить? - как всегда чуть брюзгливо спросил Д. . Завалишин.
        - Большинство общества желало бы, чтобы хозяева были Павел Сергеевич Пушкин и Андрей Евгеньевич Розен.
        - Да, да, - дружно поддержали Бестужева.
        - А просить потому, - объяснил Бестужев, - что обязанности сии в пути много труднее и хлопотнее, чем в каземате. Павел Сергеевич, Андрей Евгеньевич, общество покорно просит взять на себя этот труд. Мы понимаем, что это противу правил - вы недавно исполняли сии должности. Вы вправе отказаться.
        - Нет, отчего же, - раздумчиво произнес Павел Сергеевич. - Почту за честь, раз общество решило.
        - И мне не остается иного, коли Павел Сергеевич согласен, откликнулся Розен.
        - Общество признательно вам - и добавлю: располагайте каждым из нас в случае надобности...
        Главной обязанностью хозяина партии были закупка продуктов, затем приготовление ужина до прихода на ночевку партии. В день дневки это было ещё и приготовление обеда. Декабристы отмечали, что во время перехода еда была вкуснее казематской. Дополнительной обязанностью хозяина, когда предполагался ночлег в населенной местности (избежать сел на всем маршруте было невозможно), вместе с квартирьерами найти избы для постоя. В силу этих непростых задач хозяин ехал на много километров впереди партии. При малой охране за ним следовали его помощники - повара, квартирьеры.
        И вероятно, были у артельного хозяина П.С. Пушкина дни хлопотные, так что не хватало сил на вечерние беседы и прогулки перед сном. Но были и такие, когда выдавалось время на неспешную езду и размышления: кучер тоже погружался в свои думы, не подгонял лошадей, повозка ехала будто сама собой, неслышно кралось за ними время. Полюбились Павлу Сергеевичу одинокие эти выезды впереди всех. Ему внове были степные просторы, незнакомы и удивительные ощущения: зелено-бурые травы, сине-голубое небо, легкие прикосновения ветерка. Сердце разрасталось до размеров планеты, оно улетало куда-то, а тело - легкое, молодое - будто купалось в нерусских этих травах, голова чуть дурманилась незнакомыми терпкими запахами, исчезало время и действительность. Оставалось радостное чувство необъятно-го пространства, полета, стремления куда-то в непостижимое.
        Внове были ему и узкие долины, окруженные горами: горы видел он впервые в жизни, дивился их красоте и величию, но поражали они только глаза, сердце почему-то осталось безучастным. Когда же незнакомые пейзажи сменились дорогой среди густого бора, сердце вздрогнуло и гулко забилось: все в нем унеслось на родину. Воспоминания затолпились, вытесняя друг друга, торопясь, требуя быть узнанными...
        Сколько ему тогда было - восемь, девять? Едва папенька выехал за ворота - нынче он ехал в летней коляске с одним кучером ненадолго в Алексин, - они с Николенькой пробрались на хозяйственный двор. Учителю своему Облингеру после утреннего чаю сказали, что будут трудиться над давешним переводом с немецкого не в классной, а в своей комнате. Он теперь сидел с маменькой в гостиной и читал ей вчерашние газеты. А пока он их дочитает, дело уж будет сделано, решили они с братом.
        Едва появились у конюшни, выскочил Федотка:
        - Баричу, сегодни никак нельзя садиться на Казбека!
        - Что за фантазии? - строго спросил Николенька.
        - Сегодни барин Милашку запрег, - заговорщицки сообщил Федотка.
        - Ну, так что? - Николенька уже почти не слышал сына конюха: он протянул радостно всхрапнувшему Казбеку сначала кусок булки, потом сахар. Павлуша подходил к нему с такими же дарами.
        - Что ж что, баричу. У них же ить любовь сделалася!
        - Какая любовь? - Николенька поглаживал шею жеребца, чуть отступив, чтобы его покормил Павлуша.
        - Так у Казбека с Милашкой!
        - Ах, все фантазии. - Николеньке нравилось матушкино любимое чуть-чуть бранное слово. - Послушай, Федотка, сегодня немного покатается только Павлуша. У нас трудный урок и папенька скоро может вернуться.
        - Дык я ж говорю... - зачастил Федотка, но Николенька уже выводил на задний двор Казбека, ловко перекидывая уздечку... Павлуша, четыре раза катавшийся на Казбеке без седла - Николенька уверял, что это особое искусство, а в седле всякий сумеет скакать, - подошел к невысокому забору и довольно проворно вскарабкался на спину жеребца. Казбек внимательно посмотрел, будто удостоверяясь, что мальчик уселся, обошел двор вдоль забора, шумно втягивая ноздрями воздух, и вдруг, без разбега, плавно взмыл вверх, перемахивая забор, и, едва касаясь земли, понесся по дороге.
        Мальчики не успели даже испугаться.
        Павел Сергеевич и сейчас мог бы поклясться, что Казбек "держал спину", будто помогая ему не упасть, несмотря на бешеную скачку. А тогда он, забыв про уздечку, обхватил руками шею жеребца, прильнул головой, плечами к гриве, закрыл глаза и слышал только резвый топот копыт. Вдруг Казбек резко замедлил бег и остановился. Павлуша услышал знакомый голос кучера:
        - Тпру... нечистая сила!
        Мальчик сначала прижмурился, как всегда, когда по утрам не хотел сразу просыпаться и вставать, а потом широко открыл глаза: Казбек стоял рядом с Милашкой, ласково потряхивая мордой, и норовил куснуть её в шею. А Милашка, ничуть не застыдившись, подставляла ему красивую свою шею и косила довольным глазом на Казбека.
        Павлуша оторвался от Казбечьей гривы и в ужасе уставился на коляску: опираясь на спину кучера дрожащими руками, с неестественно белым лицом из неё выходил папенька.
        - Папенька, я хотел... - и Павлуша заплакал, потому что увидел в глазах Сергея Павловича боль и страх.
        Папенька подошел к Казбеку, не обращавшему никакого внимания на своих хозяев, протянул руки, снял сына с лошади и, крепко прижав к себе, почти простонал:
        - Мальчик мой!..
        А потом они ехали в Алексин. Папенька так и держал его у себя на коленях, то гладя, то целуя золотые его волосы, - одна из немногих ласк детства досталась тогда Павлуше.
        Перепрягать лошадей до Алексина не стали: их так и везла Милашка, а влюбленный Казбек маялся сзади, привязанный к коляске. Зато какой стрелой летели они домой из Алексина, когда их перепрягли! Да, очень похожи эти леса на тульские! Павел Сергеевич пытался вспомнить, как избежали они тогда с отцом гнева маменьки. Не вспомнил и только вздохнул; ему представился всегда озабоченный и добрый взгляд папеньки, не умевшего наказывать детей...
        А казематское дружество, вырвавшееся на ширь земного простора, откровенно радовалось жизни.
        "Несмотря на переход в 15, 20, иногда и 25 верст, перед сном многие прохаживались ещё перед юртами, другие составляли сидящие и стоящие группы в оживленных разговорах. Это бодрствование ночью продолжалось, впрочем, на конце дневки, потому что выступали ещё до солнечного восхода и надо было запастись силами", - вспоминал А.П. Беляев. М.А. Бестужев добавлял, что записные книжки, которыми все запаслись перед походом, остались чистыми - и не дневная усталость тому виной, а бесценные малые радости - полакомиться ягодами в пути, полюбоваться прекрасными цветами или пейзажами, поиграть в шахматы с товарищами или с бурятами, которые хорошо знали эту игру.
        Сколько смеха и шуток звучало на дневках, привалах и в пути, какой радостный жизнеобмен шел между этими каторжниками и природой!
        Вспоминает Н.В. Басаргин:
        "Поход был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием. Я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Мы сами помирали со смеху, глядя на костюмы наши и на наше комическое шествие. Оно открывалось почти всегда Завалишиным, в круглой шляпе с величайшими полями и в каком-то платье черного цвета своего собственного изобретения, похожем на квакерский кафтан. Будучи маленького роста, он держал в одной руке палку гораздо выше себя, а в другой книгу, которую читал. За ним Якушкин в курточке б l'enfant; Волконский в женской кацавейке; некоторые в долгополых пономарских сюртуках, другие в испанских мантиях, иные в блузах; одним словом, такое разнообразие комического, что если б мы встретили какого-нибудь европейца, выехавшего только из столицы, то он непременно подумал бы, что тут есть большое заведение для сумасшедших, и их вывели гулять..."1
        Новая тюрьма в Петровском заводе поразила декабристов.
        А.Е. Розен с присущей ему точностью описал и эту тюрьму, и разочарование, которое они испытали: "В широкой и глубокой долине показалось большое селение, церковь, завод с каменными трубами и домами, ручей, а за ручьем виднелась длинная красная крыша нашей тюрьмы; все ближе и ближе, и наконец увидели мы огромное строение, на высоком каменном фундаменте, о трех фасах; множество кирпичных труб, наружные стены - все без окон, только в середине переднего фаса было несколько окон у выдававшейся пристройки, где была караульная, гауптвахта и единственный выход. Когда мы вошли, то увидели окна внутренних стен, крыльца и высокий частокол, разделяющий все внутреннее пространство на восемь отдельных дворов; каждый двор имел свои особенные ворота, в каждом отделении поместили по 5-6 арестантов. Каждое крыльцо вело в светлый коридор, шириною в четыре аршина. В нем, на расстоянии двух сажень дверь от двери, были входы в отдельные кельи. Каждая келья имела семь аршин длины и шесть ширины. Все они были почти темные оттого, что свет получали из коридора через окно, прорубленное над дверью и забитое железной
решеткой. Было так темно в этих комнатах, что днем нельзя было читать, нельзя было рассмотреть стрелки карманных часов. Днем позволяли отворять двери в коридор, и в теплое время занимались в коридоре, но продолжительно ли бывает тепло? - в сентябре начинаются морозы и продолжаются до июня, и поэтому приходилось сидеть впотьмах или круглый день со свечкою. Первое впечатление было самое неприятное, тем более что было неожиданное. Как могли мы предполагать, что, прожив четыре года в Чите, где хотя и было тесно, но было светло, мы попадем в худшую тюрьму!"1
        Надо добавить: с недостатком света хоть в какой-то степени справиться удалось. Здесь снова помогли "ангелы - жены" - они отправили родным в Петербург письма с описанием казематов - темных нор. Дальнейшее, как вспоминают декабристы, выглядело так: в столице стали громко обвинять правительство в бесчеловечном обращении с узниками - об этом Бенкендорф сообщил монарху, тот, якобы не осведомленный2 о казематах без окон, тотчас же разрешил окна прорубить. "Но как? - вспоминал Н.И. Лорер. - Окна были сделаны узкие и под самым почти потолком, а решетки все же много отнимали света. Бестужев срисовал наше печальное жилище, и рисунки его рассеялись по всей России..."3
        С другими недостатками - перекошенными дверями и стенами, плохо сделанными, дымящими в камерах печами - также удалось справиться.
        Не под силу оказалось болото, на котором выстроили тюрьму. Дело в том, что комендант С.Р. Лепар-ский, кому "доверили" найти место для "тюремного замка", решительно отказался строить его в гибельном Акатуе.
        Поиски привели в Петровский завод. Осматривая его окрестности с горы, Лепарский увидел в низине огромный, покрытый изумрудной зеленью большой луг и решил, что лучшего места для тюрьмы придумать нельзя.
        Трудно обвинять 70-летнего старика, что не прошелся он по этому "лугу", - Петровскому болоту почти все декабристы обязаны ревматизмом и болезнью ног...
        И швец, и жнец
        Граф Ф.В. Растопчин стал знаменит остротой, которую произнес, узнав о событиях 14 декабря на Сенатской площади: "Мне понятно, что французские сапожники, когда бунтовали в 1789 году, хотели стать аристократами. Но зачем русские аристократы захотели стать сапожниками?"
        Ядовитый этот каламбур, которому аплодировали сановные Москва и Петербург, обернулся истиной. Русские аристократы, отторгнутые обществом себе подобных, на сибирской каторге и в ссылке не только захотели, но и стали сапожниками и портными, столярами и слесарями, краснодеревщиками, рыбаками, агрономами, садоводами, огородниками, овладели навыками крестьянскими: всего и не перечислишь. Многие - по горькой нужде. Однако для них было неожиданным открытие в себе способностей, о которых они и не подозревали. К жизни их вызвали общие, артельно-общинные интересы.
        О Павле Бобрищеве-Пушкине мемуаристы сообщают, что он "по математике" дошел до искусства кроить, стал классным закройщиком, а потом и портным. Произошло это тогда, когда одежда, обувь всех узников Читинского острога износилась. В захолустной Чите портные и сапожники были плохие, хотя за работу требовали немалых денег. Поняв, что эти ремесла можно освоить, Павел Сергеевич привлекает желающих. По воспоминаниям А.П. Беляева, явилась артель мастеровых, "состоящая из следующих товарищей: закройщик Павел Сергеевич Пушкин, потом брат мой (Петр Беляев. - Авт.), Оболенский, Фролов, Загорецкий, Кюхельбекер. Работа закипела".
        Примерно то же произошло и с другими ремеслами: столярным, переплетным, слесарным. И также - для пользы общей.
        В 1828 году, пишет А.Е. Розен, декабристам "позволили выстроить во дворе два домика: в одном поместили в двух половинах станки - столярный, токарный и переплетный: лучшими произведениями по сим ремеслам были труды Бестужевых, Бобрищева-Пушкина, Фролова и Борисова 1-го (Андрея Ивановича. Авт.).
        Надо сказать, что имена братьев Бестужевых, особенно Николая Александровича, в декабристских мемуарах нередко соседствуют с именем П.С. Пушкина. Тогда, когда выражается восхищение их удивительной способностью сделать все, за что бы ни принимались их руки. Однако талант Н.А. Бестужева был настолько многогранен, перечень его умений и ремесел так длинен, что кажется за чертой доступного человеку. Именно ему низко кланяются потомки за "портретную галерею" декабристов и бывших с ними в изгнании жен, детей, за многочисленные пейзажи Читы, Петровского завода, мест каторги и ссылки, портреты сибиряков, общественных деятелей, оставивших добрую память у декабристов. Из уважения к этим постоянным занятиям по решению артели Николай Александрович был освобожден от общественных должностей.
        Размеры деятельности Павла Сергеевича были несколько скромнее. Да и не было никого, способного состязаться с "человеком-университетом", как прозвали Н. Бестужева. Однако имя П.С. Пушкина - в числе первых умельцев. Мало того, все быстро оценили его организаторские способности.
        В 1829 году Павла Сергеевича избрали хозяином артели. И хотя его предшественнику А.Е. Розену удалось несколько справиться с "хаотическим хозяйством" артели 1827 года, достичь такого процветания общины, как в году 1829-м, ни до, ни после Пушкина не удалось никому.
        Как писал И.Д. Якушкин, глава артели П. Пушкин и его помощник огородник М. Кюхельбекер "пристально занялись в Чите огородом". Вряд ли свитский офицер, а тем более воспитанник Морского кадетского корпуса, лейтенант гвардейского экипажа, имели прежде хоть какое-нибудь представление об огороде, почвах, овощах - о сельском хозяйстве вообще. Вряд ли также принялись бы они за земледельческие работы, не познакомившись серьезно с трудами по агрономии, например популярного в то время Теера. Книжные знания, добросовестная помощь товарищей ("Мы всякий день по нескольку человек ходили туда работать", - писал И.Д. Якушкин), прекрасный климат Читы и неизвестно откуда взявшаяся интуиция земледельцев принесли плоды.
        Все лето хозяин артели П. Пушкин в казематский - заметно повкусневший и улучшенный - рацион добавлял свежую зелень и овощи с огорода. Н.В. Басаргин вспоминал, что никогда ещё декабристы "не пользовались таким отменным здоровьем", как в тот год. Но осенний сбор превзошел самые радужные ожидания. Даже сдержанный на высокие оценки И.Д. Якушкин не мог не восхититься: "Урожай был до того обильный, что Пушкин, заготовив весь нужный запас для каземата, имел ещё возможность снабдить многих неимущих жителей картофелем, свеклой и прочим. До нашего прибытия в Чите очень немного было огородов и те, которые были, находились в самом жалком положении".
        Непостижимой кажется способность Павла Сергеевича и большинства его товарищей овладеть теми ремеслами, которые и привыкшему работать руками человеку, неленивому и неглупому, далеко не всегда удаются. Что это, спрашиваем мы в нашем XXI веке, свойство просвещенного ума, вынужденного обстоятельствами дать работу физическим своим возможностям? А может, это дремавшие гены русского мужика пробудились, и руки, не знавшие никогда труда, Бог знает из какой глуби веков вспомнили то, что умели когда-то?
        И наверно, там, в каземате, наблюдая, как ставшие ловкими и проворными их руки точали сапоги и шили платья, хлопотали над столярными и переплетными станками, трудились над посевами и деревьями, не могла им не прийти почти физически осязаемая мысль: до какой же степени они близки со своим народом.
        Думается, были, не могли не быть у них разговоры об этом. И скорее всего, как их следствие русская речь начала преобладать над французской даже у самых именитых аристократов. Изменится и характер их писем: куртуазное многословие уступит место лапидарной и емкой фразе, заботливая сердечность вытеснит только светскую обходительность. И в речи и в письмах появятся русские пословицы и поговорки, даже юмор потеряет французские оттенки. Изменится и отношение к одежде: большинство удобное платье предпочтет модному, щегольскому. Но все это не станет так называемым опрощением. Это будут внешние черты сложного эволюционного процесса, имя которому - осознание своих народных истоков.
        ...Скверный климат Петровского завода, когда туда переселились, не позволил декабристам заниматься огородом - да и нужды в том не было: из соседних сел в избытке привозились овощи и все необходимые продукты. Физическая работа сменилась прогулками "для поддержания здоровья". Ремесленные же труды П.С. Пушкин продолжал и в Петровском. Заложенный в Читинском остроге ритм его деятельности и жизни был четок и многообразен: "ручные" занятия - столярные, слесарные, переплетные, портняжные - сменяло литературное творчество. Чтение математиче-ских лекций в академии перемежалось с работой над переводами, а также прогулками, беседами с товарищами. Субботы он посвящал чтению Священного Писания, религиозных книг и духовным беседам.
        Обязательным для всех было знакомство с периодикой; приходившие журналы, газеты читались строго по очереди - на это отводился день, иногда два.
        ...Павел Сергеевич, отгоняя тревогу за брата, отгоняя мысли о будущем, радуясь редким письмам из дома от батюшки, с усердием трудился в мастерских. Увлекал товарищей математическими лекциями. Его лицо, с обычным своим выражением тихой грусти, с мягкой полуулыбкой, которая пряталась среди аккуратно расчесанных бакенбардов, с большими темными глазами, выражавшими доброту и понимание, напоминало иконописный лик. При чтении же лекций - а он читал их живо, образно, занимательно - лицо преображалось: щеки розовели, глаза излучали почти магнетический свет. Голос, обычно чуть глуховатый, крепчал, обретал силу и богатство баритональных оттенков. Он был само одухотворение. Так читать математический курс мог только поэт. Вечера Павла Сергеевича и принадлежали поэзии.
        Его Муза - проворная и зоркая - преподносила ему плоды дневных наблюдений, услышанные разговоры, споры, мнения. Его делом было лишь отобрать самое интересное, подметить в частном общечеловеческое. И он отбирал, обдумывал, смеялся и грустил, хандрил и насмешничал над собой. А через несколько дней уже тешил товарищей очередной басней...
        Время донесло до нас всего восемь басен П.С. Бобрищева-Пушкина. Четыре из них были напечатаны в литературном сборнике Московского университетского пансиона "Каллиопа" в 1816-1817 годах, когда автору было 14-15 лет: "Слепой и зеркало", "Крестьянин и смерть", "Волк и две лисицы", "Лисица-секретарь". Четыре других датированы условно и во многих случаях ошибочно в публикациях разных лет. Лишь о двух баснях, текст которых хранится в ОПИ ГИМа (отделе письменных источников Государственного исторического музея), - "Брага", "Кляча, дрова и дровни" - можно с уверенностью сказать, что они написаны в 1827-1831 годах, то есть в Читинском и Петровском острогах. Думается, что и две другие басни - "Дитя и пятнышко", "Шахматы" - написаны в годы каторги скорее всего, в Петровском заводе. О судьбе множества других басен, которые написал П.С. Пушкин, а также его стихов, перевода "Мыслей" Паскаля, трактата о происхождении человеческого слова и переводов многих зарубежных теологов, которые он делал в годы ссылки, можно лишь догадываться. Наиболее обоснованным кажется такое объяснение. Его литературный и эпистолярный
архив вернулся вместе с ним на родину, в Коростино. Он оставался в коростинском доме и после его кончины. Добрая сестра его Марья Сергеевна, сама будучи уже нездорова и имея на руках больного Николая Сергеевича, не нашла, вероятно, ни сил, ни времени заняться разбором этих бумаг.
        Видимо, архив Павла Сергеевича нашел приют в каком-нибудь старом сундуке - в чулане или на чердаке. Бумаги пережили смерть Марьи Сергеевны в 1868 году, затем Николая Сергеевича в 1871-м, а потом и младшего брата Петра Сергеевича в конце
70-х годов. Бумаги продолжали смирно лежать и когда коростинский дом заполнили многочисленные племянники и племянницы дети, а потом и внуки брата Михаила Сергеевича. Полувековое молчание декабристского архива нарушили сердитые и обиженные люди - коростинские крестьяне. Откуда было им знать в тот 1905 год, год русской революции, куда и на кого направить свой гнев. И прежде чем запылал помещичий дом в Коростине, вынесли они из него все, что понравилось. Заметили, верно, и сундук. Обнаружив там вместо богатств бумаги, решили, что сгодятся и они.
        Так и обуглились в самокрутках коростинских мужиков в баснях изложенные мысли Павла Сергеевича Пушкина, которые им же, мужикам, в назидание и были написаны, надежда, вера его и товарищей-декабристов, что будут они, мужики, свободны и счастливы...
        Приведем здесь сохранившиеся басни П.С. Бобрищева-Пушкина.
        СЛЕПОЙ И ЗЕРКАЛО
        Услышавши слепой,
        Что можно в зеркале увидеть образ свой,
        Обрадовался он тому
        И зеркало купить тотчас послал слугу
        Вот зеркало купили;
        Слепой наш смотрится в него;
        Но все по-прежнему не видит ничего.
        "Так, видно, сущий вздор об нем мне говорили",
        Вскричал брюзгливец наш слепой.
        И, рассердясь, вдруг толк его ногой.
        Подобные слепцы в делах людских бывают.
        КРЕСТЬЯНИН И СМЕРТЬ
        Крестьянин на спине однажды нес дрова
        Да ноша ноше рознь; а эта такова,
        Что двум лишь только вмочь поднять.
        Он с нею шел и утомился
        И на траве лег отдыхать.
        Немного полежал и в путь опять пустился;
        Но скоро так опять устал,
        Что смерть с досады звал,
        А смерть, к несчастию, как будто тут случилась;
        "Зачем ты звал меня?" - свирепая спросила.
        "Чтоб ношу мне поднять ты пособила:
        Благодарю за то, что скоро так явилась",
        Ответ со страху был его.
        Хоть как ни худо жить, а смерть тошней того.
        ВОЛК И ДВЕ ЛИСИЦЫ
        Две хитрые лисы у мужика
        Вдвоем стянули петуха;
        Но что ж? тут нечему дивиться,
        Ведь надо чем-нибудь лисицам поживиться;
        Да вот беда,
        Как дело-то дошло до дележа;
        А уж когда делят, не только у лисиц,
        И у людей бывают споры,
        И брань, и ненависть, и драка, и раздоры.
        Ну так и каждая из этих двух лисиц
        Кусочек пожирней, побольше взять хотела.
        И словом, каждая про свой желудок пела.
        Повздорили оне о петухе,
        Но проку кумушки не сделали себе;
        А дело чтоб привесть к концу, пошли к судье.
        Волк был тогда судьей,
        Который наблюдал прибыток больше свой,
        И только что пришли, перед судьею стали,
        Он тотчас закричал, чтоб петуха подали.
        Лишь взял и тотчас съел,
        А кумушкам в ответ идти назад велел.
        ЛИСА-СЕКРЕТАРЬ
        Лев приказание однажды дал лисице,
        Законы толковать великой мастерице,
        Скорее написать о том,
        Чтоб длиннохвостые из царства вышли вон.
        Лисица принялася,
        И ну писать!
        И титул и число исправно написала,
        А там и стала
        Верть так и сяк хвостом, не знает, что начать.
        В законе-то она хоть толк довольно знала,
        Да с ней случилась беда:
        Когда бы не было у ней самой хвоста,
        Тогда б другое дело.
        Однако ж хитростью она кой-как успела
        И снова за письмо, на цыпочках присела,
        И тут уж ну валять...
        В минуту кончила, кой-что переменила;
        Не хвост в наказ, рога вклеила
        И подвела такой закон,
        Чтобы рогатых выгнать вон.
        Лев на лисицу полагался.
        Уж дело предо львом,
        А секретарь в чести - так дело и с концом,
        Махнул и подписался.
        Лисица в стороне, а бедные козлы,
        Быки, бараны и волы
        Принуждены от леса отказаться
        И от скотов скорее убираться.
        БРАГА
        Крестьянин молодой
        По древнему обыкновенью дедов
        Весеннею порой
        Собрался угостить своих соседов
        На праздник храмовой
        И для того сварил, недели за две, браги
        Две полные корчаги
        И, в бочку влив, закупорил гвоздем.
        С той мыслью, чтоб она путем
        Ко праздничному дню остыла.
        Ан вышло не по нем, как на беду, все дело,
        И словно как над ним лукавый подшутил;
        Во-первых, солоду в неё переложил,
        А во-вторых, вина и то, что слишком много
        Он в бочку чересчур налил
        И что закупорил он слишком строго,
        Не сделавши нигде отдушин в ней.
        Но как бы ни было, не знаю сколько дней,
        Пробывши в заперти так, брага забродила,
        Что удали такой и пиву б впору было;
        А как насперся дух и набралася сила,
        Стесненная со всех сторон,
        Гвоздь вышибла она из бочки вон
        И, клубом пеняся, в отверстье побежала!..
        Увидев то, крестьянин мой:
        "Постой же, - говорит, - я справлюся с тобой,
        На гвоздь один надежды, видно, мало!"
        Сказав, по-прежнему закупорил гвоздем,
        А сверх того ещё для подкрепленья
        Он бочку обтянул железным обручем.
        "Теперь не вырвешься, прошу прощенья",
        Сказал он, отходя от бочки прочь.
        Но дело не по нем сбылося снова.
        Он и не ждал несчастия такого:
        Перестоявши ночь,
        Сильнее прежнего зашевелилась брага,
        Вспузырилась, сперлась и, весь собравши дух,
        Отколь взялась отвага,
        Вон вышибла не гвоздь, а целый круг,
        И потекла по погребу ручьями!..
        Крестьянин ахнул мой, всплеснув руками,
        Когда, пришед поутру навестить,
        Увидел в погребе такое разрушенье.
        А некого бранить...
        На праздниках без угощенья
        Остался он по милости своей.
        А если бы крестьянин был умней,
        И сколько надобно дал браге бы свободы,
        И сам бы с брагой был для праздничных он дней,
        И бочки разрывать не довелось бы ей.
        Свое всегда возьмет закон природы.
        ДРОВНИ
        Крестьянин зимнею порою,
        Ранехонько перед зарею,
        Большой с дровами воз
        В столичный город для продажи
        На тощей кляче вез.
        А кляча чуть дыша, а более от клажи
        Так уморилася, хоть стать
        Чтоб кляче отдых дать,
        Мужик пустил её по воле;
        А сам, отстав шагов десятков пять, не боле,
        Шел полегонечку за возом вслед.
        Приметя, что кнута позади больше нет,
        Клячонка в разговор пустилася
        С дровнями.
        "Возможно ль, - говорит, - меня несчастней быть?
        Вам хорошо лежать,
        Попробовали б сами,
        Вас, лежней эдаких, мне каково тащить
        Вишь, растаращились,
        Как по снегу покойнее,
        И шагу не хотят без лошади ступить,
        Да, как же - барины - им
        Видишь, непристойно
        Самим ходить.
        Я проучила б вас, когда б в моей бы воле!.."
        "Что ты! Рехнулась, что ли?
        Тут дровни заскрипели ей,
        Нашла завидовать! Мы с должностью твоей
        Свою охотно б поменяли.
        Вишь телепней каких
        Почти лежмя наклали.
        Ты тащишь только их,
        А нас они так давят!
        Вот их так подлинно
        Завидная судьба.
        И горя нет, лежат себе,
        Как господа.
        И нас с тобою в грош не ставят.
        Умели б эдак мы и сами лечь!"
        "Безумные, - тут им бранчливо пробренчали,
        Дрова, прослышав их завистливую речь.
        Вы, видно, горя не видали!
        Вы знаете, зачем везут нас? Жечь!"
        ШАХМАТЫ
        Однажды шахматы по воле игроков
        По шахматной доске, болтая вздор, слонялись
        И между прочих пустяков
        Друг перед дружкой величались:
        Слон
        Хвастался, что он,
        Вблизи царя и ферзи стоя,
        Не знает ни на час себе покоя,
        Трудясь для общего добра,
        И что одним
        Лишь им
        Вся держится игра.
        Ладья кричит всем без умолку,
        Что, окромя её, ни в ком нет толку,
        А конь - старинный хват
        Кричит, как будто на подряд,
        Что он ни в чем, нигде препятствия не знает,
        Что, говоря нередко "мат",
        По головам и ферзей и слонов шагает.
        И словом, все - и пешки, и кони,
        Слоны, и ферзи, и ладьи
        Без всякой совести свои
        Друг перед дружкою заслуги выставляли
        И верно б так кричали
        И спорили до сей поры,
        А может быть, без дела стоя
        На шахматной доске, крик подняли б и втрое,
        Но, к счастию, с концом игры
        Хозяин кончил их и хвастовство пустое,
        А вместе с ними дал и добрый нам урок:
        Он положил их всех в один мешок.
        ДИТЯ И ПЯТНЫШКО
        Дитяти маменька в награду за урок
        Купила платьице ко празднику в обновку.
        Надевши на него и причесав головку,
        Промолвила: "Смотри же, мой дружок,
        Чтоб это платьице ты у меня берег,
        Чтоб к вечеру его снял так же ново!"
        И подлинно сказать, ребенок соблюдал,
        Как должно, маменькино слово.
        Чиннехонько ходил, чиннехонько играл;
        И в утро целое не знал, что есть проказа.
        Он платьице свое берег, как глаза.
        Но на кого беда на свете не живет?
        И мой Николенька забылся,
        Разбегался и расшалился,
        И платьице свое он как-то запятнал.
        Увидевши беду, заплакал, зарыдал.
        Потом, как водится, от слез своих унялся,
        Но утешение сбылося не к добру.
        Уже Николенька не так, как поутру,
        Обновку замарать боялся.
        Считая про себя, что будет все равно,
        Увидят ли на нем одно
        Пятно,
        Пятна ли два или десяток.
        Так думая, шалить стал без оглядок.
        Что ж вышло из того? Что, тряся об столы,
        Об печки, об полы,
        Обновку замарал хоть брось мой Николаша!
        Толк басни сей таков:
        Дитя есть всяк из нас, а платье - совесть наша.
        До первой слабости у всякого она
        В своей невинности хранится.
        И счастлив то дитя, который умудрится
        Не сделать первого на платьице пятна.

] ] ]
        В конце зимы 1831 года творческим обиталищем Павла Сергеевича стала столярная мастерская. Он оставил все другие дела и сначала долго трудился над чертежом, потом тщательно строгал и обтачивал детали, обраба-тывал, полировал, примеривал и прилаживал. Даже А.Ф. Фролову и А.П. Беляеву, которые всегда были в курсе его столярных фантазий и идей, не открывал он своей тайны, работая в мастерской в неурочное время.
        Однажды утром столярная артель, войдя в мастер-скую, изумленно ахнула: посреди комнаты стояло большое в стиле ампир кресло, красивое и изящное, продумана каждая деталь, одна с другой словно состязались в совершенстве. Не передаваемая словами, была в этом кресле какая-то игривость и грациозность одновременно - виделась сидящая в нем прелестная женщина. Об этом и сказали Павлу Сергеевичу, когда он, посмеиваясь довольный, вошел в мастерскую.
        - Оно и предназначено прелестной женщине, - сказал Пушкин.
        - Какой, Павел Сергеевич?.. - в дружном вопросе слышалось удивленное любопытство.
        - Нет, нет, господа, - рассмеялся он. - Это подарок мой Елисавете Петровне Нарышкиной. 3 апреля - именины ее...
        ...Теплым апрельским полднем 1844 года вернулись в свое имение Высокое, что под Тулой, Михайло Михайлович Нарышкин и супруга его Елизавета Петровна. Почти 20 лет ждало их Высокое. После Читинского и Петровского острогов последовала четырехлетняя ссылка в Курган, затем был Селенгинск. С середины 1837-го по март
1844 года местом ссылки Михаила Михайловича стал Кавказ. Его счастливо миновали пули горцев и болезни того края. Как знать, может, это потому, что рядом была его любящая Лизхен, как звали её в Сибири декабристские жены. Ангел-хранитель, другиня, отважная дочь доблестного русского генерала, героя Отечественной войны
1812 года П.П. Коновницына.
        Едва отдохнули супруги Нарышкины после трудного пути в весеннюю распутицу, как начались визиты родственников и близких декабристов тульских уроженцев: Киреева и Чижова, Бодиско и Голицына, Непенина и братьев Крюковых, Черкасова и Лихарева, Аврамова и Загорецкого. Что мог сказать им Михайло Михайлович, если видел товарищей своих 12, а кого и все 15 лет назад? Но принимал ласково, заботливо, волнуясь и сострадая. Понимал: их утешает даже просто встреча с ним. Для отцов и матерей время остановилось на декабре 1825-го - январе 1826 года, а он был там, с дорогими их сердцу в самое трудное время - в крепости и на каторге.
        И только одному - отцу Павла Бобрищева-Пушкина Сергею Павловичу - им было что не только рассказать, но и показать. После долгой беседы Елизавета Петровна, сердцем поняв душу исстрадавшегося Сергея Павловича, осторожно готовила 75-летнего старика к своему известию.
        - А что, любезнейший Сергей Павлович, как вам показалось кресло, в котором я сижу? - Она встала и неторопливо отодвинула его от стола.
        Сергей Павлович недоуменно взглянул на Елизавету Петровну:
        - Помилуйте, сударыня, у вас все в доме отменно красиво и изящно!
        - А знаете ли, кто мне исполнил его?
        Сергей Павлович решительно смутился, боясь отвечать, чтобы не обидеть хозяйку, и смотрел несколько растерянно.
        - А исполнил его, добрейший Сергей Павлович, - протяжно проговорила Нарышкина, - сын ваш, Павел.
        Такой реакции Елизавета Петровна не ожидала: старик несколько секунд непонимающе переводил взгляд с неё на кресло, потом встал порывисто и вдруг, опустившись на плохо гнущиеся колена перед креслом, зарыдал, опустив руки и голову на сиденье.
        Страшен безнадежностью плач стариков над собственной бедой, но ещё более потрясает горе отцовское, когда вырывается оно из долгого заточения. И не выдержали Нарышкины. Стоя рядом с Бобрищевым-Пушкиным и не пытаясь поднять его, плакали тоже, может быть вспомнив своих ушедших родителей, а может - ощущая и его своим отцом, плакали не стесняясь, как плачут в детстве, освобождая душу от тяжести, горечи, обид, от так долго и стойко переносимых испытаний...
        Нарышкины не отпустили Сергея Павловича в тот день, пообещав отвезти в Егнышевку назавтра. Он и не настаивал. Елизавете Петровне пришлось сесть в другое кресло, - старик, примостившись на край стула, держал "Павлушино кресло" за подлокотник и поглаживал спинку, сиденье, все резные украшения, вглядывался, будто хотел разглядеть сына в его очертаниях. После вечернего чая перед отходом ко сну заговорил умоляюще:
        - Лисавета Петровна, Михайло Михайлович, благодетели, родные, подарите, а то продайте мне кресло сына!
        Не было сил ни смотреть в его детски умоляющие глаза, ни отказать, ни уступить. Нужна была правда.
        - Не буду лукавить, мой добрый Сергей Павлович. Мне дорого, очень дорого это кресло. Сын ваш подарил мне его ещё в Петровском остроге, ко дню именин. Тяжелое было время. Я ужасно страдала нервическими припадками. Всех поразил такой подарок и удивило искусство Павла Сергеевича. Но я, когда первый раз села в кресло, уразумела: сын ваш подарил мне здоровье. Елизавета Петровна остановилась, потому что Сергей Павлович снова плакал, но уже беззвучно, боясь пропустить хоть слово. Быстрые крупные слезы текли по щекам, и он отирал их большим платком. - С той поры я стала спокойнее, а если случались прежние приступы, скорее садилась в кресло - Павел Сергеевич доброту сердца рукам своим передал. Вот она и лечила меня. Доброта сына вашего лечила, милый Сергей Павлович. Вместе с нами кресло это было на поселении в Сибири, затем на Кавказе и домой приехало. Это лекарство мое.
        Казалось, сердце старика впитывало каждое слово Нарышкиной.
        - А знаете ли, что я придумала, добрейший Сергей Павлович? предупредила его вопрос Елизавета Петровна. - Давайте-ка сделаем такой уговор: когда я умру, кресло перейдем вам. А когда умрете вы, пусть кресло снова передадут в мой род. Согласны?
        Что он мог ответить? Он знал, что земной его срок вот-вот кончится, а у этой молодой женщины впереди ещё много дней - и пусть не иссякнет в ней благодарность к доброте сына, дай Бог и ему, как Нарышкиным, покинуть суровые места мук и скорби.
        Старый Сергей Павлович оказался прав: ему оставалось быть на земле всего трехлетие, а Е.П. Нарышкиной предстояли спокойные и счастливые, хотя и не очень здоровые 23 года.
        Глава 4
        В стране поселенской
        Прощай, каземат!
        Первый день Рождества, 25 декабря, был морозным, солнечным. Всеми владело умиротворенное, тихо-торжественное настроение. Чай пили по отделениям, не торопясь, много вспоминали о рождественских праздниках дома - и более всего в детские свои годы. Не торопясь и расходились, чтобы сойтись потом группами, с неизменными чубуками, в казематах или в коридорах у топящихся печей, дверцы которых не закрывали, чтобы видеть веселый, живой огонь. Не торопясь курили, и не было в этот день споров, громких разговоров - не сговариваясь, будто ограждали тишиной праздничный свет в душе. Все принарядились, многие собрались на рождественский обед в дома к женатым. Рождественские кушанья ждали и остающихся в остроге.
        Благостный настрой утра в одночасье нарушился посланным от коменданта Лепарского офицером. Бесстрастным, озабоченным голосом тот оповещал каждую группу:
        - Пожалуйте в большую залу!
        Значить это могло все, что угодно, - мгновенно все глаза наполнились тревогой и беспокойством.
        - Господа, я имею честь огласить указ его императорского величества Правительствующему Сенату от 8 ноября 1832 года, - торжественно произнес Станислав Романович, когда все собрались.
        Он читал - в неспешной своей манере, будто сначала прожевывал, а потом уже проговаривал слова, и сегодня это раздражало - хотелось скорее узнать, в чем состоит указ.
        "Ныне, по случаю восприятия от святой купели новорожденного четвертого любезнейшего сына нашего, великого князя Михаила Николаевича, желая явить новый опыт милосердия нашего к участи помянутых государственных преступников, всемилостивейше повелеваем... - Лепарский сделал многозначительную паузу, глянул на слушателей, но, столкнувшись с нечеловеческим напряжением в их глазах, почти "галопом" прочитал "повеления": осужденным на 20 лет по 1-му разряду срок каторги сокращался до 15 лет, осужденным на 15 лет - до 10, "Муханова, Фонвизина, Фаленберга1, Иванова, Мозгана, Лорера, Аврамова, Бобрищева-Пушкина 2-го, Шимкова, Александра Муравьева, Беляева 1-го, Беляева 2-го, Нарышкина и Александра Одоевского, оставленных в работе 8 лет, освободив от оной, обратить на поселение в Сибирь".
        Вместе с ними на поселение определялись и три члена из Общества военных друзей: А. . Вегелин, К.Г. Игельстром, М.И. Рукевич2, а также В.П. Колесников3, отбывавшие вместе с декабристами каторгу.
        ...Как передать их радость - эту верную спутницу надежды? Однако была она недолгой, ибо в сердце каждого пришло осознание: не на родину отправляются их товарищи, а сокращение срока каторги на пять лет - так уж ли улучшает их судьбу? Если Богу угодно будет уберечь их жизни и через 10, и через 15 лет, за ними - те же сибирские дали. А кроме того, царская милость означала ещё и разлуку - может быть, навсегда. Об этом в одном из писем сообщал А.И. Вегелин:
        "Нам прочли указ его величества, согласно которому 18 из заключенных получили свободу; первый момент, как вы можете хорошо себе представить, был преисполнен одним всеобщим ликованием, но понемногу мысль о разлуке с людьми, столь близкими нашему сердцу, в сильной степени его смутила; нам был дан срок до 12 января, чтобы приготовиться к дороге".
        Итак, новый, 1833 год Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин последний раз встретил со всеми товарищами своими. Каким он был, их прощальный Новый год? Скорее всего, веселым и грустным одновременно. И видимо, возродила все же царская милость надежды на скорые добрые перемены для всех.
        Они перестали надеяться лишь к началу 40-х годов - стало очевидно, что Николай никогда не перестанет считать их серьезными своими врагами. Много позднее, в середине 50-х годов, М.А. Бестужев горько сыронизирует над монаршими милостями: "Незабвенный, удивляясь нашей живучести, начал морочить Россию милостивыми манифестами, не приносящими нам ровно никакого облегчения, как сказал поэт:
        При нем случилось возмущенье,
        Но он явился на коне,
        Провозглашая всепрощенье.
        И слово он свое сдержал,
        Как сохранилося в преданьи:
        Лет сорок сряду все прощал,
        Пока все умерли в изгнаньи"1.
        Итак, на поселение велено было отправляться 18 узникам. Отправлялись 16. Двое - М. . Фонвизин и А.М. Муравьев - как о милости просили остаться в Петровском заводе. Первый был тяжело болен и не мог ехать (на поселение в Енисейск он прибыл лишь год спустя, в феврале 1834 года). Александр Муравьев просил оставить его в каземате до окончания срока каторги брата Никиты Михайловича Муравьева, осужденного по 1-му разряду (они вместе отправились на поселение в с. Урик Иркутской губернии в 1839 году).
        Дни перед отъездом заполнились приготовлениями: упаковывалось нехитрое имущество, в артели шла счетная работа - каждому отъезжающему выделялась сумма в 600-800 рублей на обзаведение и главные нужды.
        На поселение комендант отправлял их с тем же "почетом", с каким везли на каторгу: неизменными "четверками", с неизменным же жандармским сопровождением.
        Путь всех 16 лежал в Иркутск, где от губернатора им предстояло узнать о месте поселения каждого. Однако царский указ запрещал отправлять всех одновременно. Вот почему первую группу - К.Г. Игельстром, А.И. Одоевский, П.А. Муханов, П.И. Фаленберг - комендант С.Р. Лепарский отправил в самом начале января, а вторую - почти через две недели. Об отъезде второй "четверки" писала жена декабриста А.П. Юшневского Мария Казимировна: "17 числа сего месяца проводили ещё четырех: Рукевича, Мозгана, Иванова и ещё одного молодого человека, Колесникова, который так плакал, прощаясь со всеми, остающимися в тюрьме, что всех растрогал"1.
        Павел Сергеевич Пушкин оказался в третьей четверке: с Н.И. Лорером и братьями Беляевыми - Александром и Петром. Точной даты отъезда установить не удалось. Они, видимо, выезжали 20-25 января; так как четвертая партия А.И. Вегелин, П. Аврамов и Шимков отправилась в самом конце января (несколькими днями позже уехал и М.М. Нарышкин).
        Невыразимой была боль и тягость прощания отъезжающих с остающимися товарищами.
        Мария Казимировна писала: "Родные братья не могут расставаться с большей нежностью, так несчастие и одинаковость положения сближают. Все в слезах, и все огорчены душевно. И мы тут же плачем, как сестры, провожающие своих братьев"1.
        В "Записках" даже никогда не унывающий, как звали его друзья, "веселый страдалец" Николай Иванович Лорер и спустя 35 лет не нашел сил подробно описать это прощание (он работал над мемуарами в 1862-1867 годах):
        "Невыразимая тоска сосала душу", - будто через сдерживаемые рыдания пробивается пронзительная фраза.
        Из Петровского завода даже самые молодые уезжали 30-35-летними мужами. За плечами каждого шестилетняя каторга, груз страданий и ценой их полученный опыт. В неприкосновенности сохранили они верность молодым своим идеалам. Да и сама молодость - будто спасенная условиями заточения и полнотой их духовной жизни, взаимного духонасыщения - ещё жила в них энергической своей жизнью, то и дело прорываясь, искала выхода.
        ...Изба была большая, солнечная, чистая. До желто-матовой основы выскобленные широкие лавки расходились из красного угла под темными образами вдоль обеих стен, на широкие же и тоже чистые полати наброшено было цветное самотканое рядно. Цветные половики застилали весь из толстых сосновых половиц пол. Печь - широкая, русская, была по-сибирски ещё и высокая, с двумя лежанками по бокам. Она очень хорошила всю избу свежей побелкой. Будто строгим взглядом остановила она жандармов, двинувшихся было в горницу, не обтерев ног. Служба службой, а, видно, помнили они крестьянское свое детство, почтение к материнскому труду в избе, а может, и накрученное строгой рукой ухо. Вслед за первыми постояльцами в мундирах, отряхнув снег с валенок, шуб, сняв шапки, вошли в нарядную эту горницу и те, кого мундиры сопровождали.
        И не хватило у избы простора и света - стало шумно, тесно, исчезли желтосолнечные краски лавок, погрустнели цветные половики. Люди заполнили собою все вокруг. Но изба повеселела вместе с ними, когда расселись они вокруг стола, на котором кипел самовар, а шутки, смех очень грустных, как казалось сначала, людей снова поселили в доме опрятность и солнечность.
        После ужина они долго сидели за столом - маленький скол большой артели. О чем говорили они, что чувствовали, оказавшись впервые вне стен каземата? Вряд ли о предстоящем, его не знал никто, хотя в глубине души каждого тревога уживалась с надеждой. Тогда, в 1833-м, ещё надеялись, что монарх, исчерпав свою ненависть, высочайше соизволит вернуть их на родину. А может, отдохнув с дороги, принялись спорить о недоспоренном? Одно можно утверждать с уверенностью: не было тоски, печали и угрюмости за тем вечерне-ночным столом у самовара. В первую некаторжную их ночевку...
        Ночь почти заканчивалась: затихали на полу, лавке, дремал даже неугомонный Лорер. Вдруг вслед за коротким стуком раздалось радостное, прямо-таки восторженное, хоть и хрипловатое "Ку-ка-реку!". Все подскочили, кто-то зажег свечу, ища злого шутника. А он - красивый, важный, белый, отчего изумрудно-голубое оперение хвоста и головы было ещё роскошнее, стоял у печи, у нижней заслонки, и набирал силы для нового радостного клича. Немая сцена сменилась чьим-то полувопросом:
        - Как он здесь, откуда?
        Н.И. Лорер с серьезной миной пояснил, указывая на дверь соседней комнатки, где спали жандармы:
        - Это наши стражи выставили стража, а он перестарался!
        Когда смех утих, Николай Иванович заявил:
        - Я волею своей отменяю твое усердие, Петруша, - и стал пробираться к печке.
        В ответ раздалось ещё более самодовольное "Ку-ка-реку!". Взрыв хохота не остановил Лорера. Он благополучно достиг печи, но "Петруша" не намеревался ни покидать свой пост, ни даваться в руки. В минуту изба превратилась в некое существо из смеха, движения и придушенного "Ку-ка-реку". Упирающегося "Петрушу" общими силами затолкали под печь, плотно закрыли заслонку и приперли кочергой и ухватом. Постепенно все успокоилось, сон сморил всех в одночасье.
        Новый грохот был ещё оглушительнее - летели железная кочерга и ухват, заслонка подобно пушечному ядру отлетела к двери. "Ку-ка-реку!" было не только радостным, но и злорадным, - мол, не остановить наступления утра. Четыре пары осоловелых со сна глаз уставились на белое "чудо", отдыхающее после ора и снисходительно на всех взирающее.
        - Господа, я homo humanus, но этой твари я иду сворачивать голову, - в голосе Лорера звучала убежденность живодера.
        И снова смех, возня, снова надежное петушиное заточение, а затем неизменное "Ку-ка-реку", едва избу заполняло сонное дыхание людей. Петух мучил их до самого рассвета. Сердиться было бессмысленно, но Николай Иванович всякий раз изобретал какие-то словесные кары пернатому и веселил всех ужасно, а уже утром, впервые за ночь рассмеявшись сам, заключил:
        - А ведь Петруша похож на нас. Мы его в заточение, а он "Ку-ка-реку!", и мы опять его в заточение, а он опять "Ку-ра-реку". Наш брат - каторжный.
        Только позвольте, господа, - спохватился вдруг Лорер, - выходит, что мы-то с вами исполняли ролю Никса?
        Ответом был хохот просто оглушительный. И за утренним чаем не было конца шуткам и смеху.
        Н.И. Лорер, умевший осветить добрым юмором самое грустное настроение (в каземате утвердилось то ли прозвище, то ли клич "Лорер, утешай меня"), вероятно, глазами души разглядел, как близки слезы у всегда приветливого и спокойного Павла Пушкина.
        Хозяйка, крепкая, румяная и улыбчивая крестьянка, поставила на стол большую миску с румяными - только из печи - сибирскими шанежками. Увидев, как аппетитно справляется с ними Павел Сергеевич, Лорер сделал постно-строгое лицо, вздохнул и произнес глубокомысленно:
        - И Астральному духу1 не чужда бренная материя!
        И снова хохот, и заулыбался, и чем-то в ответ рассмешил всех Павел Сергеевич.
        Нынче все было смешно - и не смешное. Они доживали последние крохи своей юности, молодости, они наслаждались согревающим душу чувством братства, нечеловеческим усилием воли отбрасывали - хотя бы на быстротечные эти сутки дороги - мысли о самом близком будущем. Каждому будто хотелось насмеяться впрок. Через несколько дней, знали они, беспощадные слова "навсегда" и "никогда" обретут силу действия. Может быть, навсегда поглотит их Сибирь. Может быть, никогда не доведется им больше увидеться.
        Для осужденных по 4-му разряду - полковника Павла Васильевича Аврамова, подпоручика Павла Дмитриевича Мозгана (Мазгана), штабс-капитана Петра Александровича Муханова, бухгалтера Ильи Ивановича Иванова, прапорщика Ивана Федоровича Шимкова - силу закона и судьбы обрели оба эти слова: никогда не довелось им увидеть друзей и близких на родине, навсегда присвоила их Сибирь.
        Село - город на карте
        Неутомимая месть монарха удивлять перестала. Но боль приносила, и немалую. Особенно когда начался разъезд на поселение. Надо сказать, что и здесь монарх продумал "процедуру": освобождаемых с каторги отправляли не прямо на место поселения, а, как было сказано, доставляли сначала в Иркутск, пред очи генерал-губернаторские. Н.И. Лорер в "Записках" рассказывает, как объяснил царские реляции о расселении генерал-губернатор Восточной Сибири А.С. Лавин-ский1, когда очередные четыре декабриста 4-го разряда, отправленные на поселение, прибыли к нему:
        - Господа, я должен был бросить жребий между вами, чтоб назначить, кому где жить. Ежели б правительство предоставило мне это распоряжение, я, конечно, поместил бы вас по городам и местечкам, но повелением из Петербурга мне указывают места. Там совсем не знают Сибири и довольствуются тем, что раскидывают карту, отыщут точку, при которой написано "заштатный город", и думают, что это в самом деле город, а он вовсе и не существует. Пустошь и снега. Кроме этого, мне запрещено селить вас вместе, даже двоих, и братья должны быть разрознены. Где же набрать в Сибири так много мест для поселения?..
        В 4-м разряде тысячами километров Сибири отделяли братьев Беляевых мичманов гвардейского экипажа. Александру Петровичу повелевалось жить в Илгинском винокуренном заводе Иркутского округа, Петру Петровичу местом поселения был определен Минусинск. Очень друживших и глубоко привязанных друг к другу братьев разлучали впервые в жизни, и не было надежды, что они встретятся. Пронзительной печалью было их прощание для всех.
        Путь Александра Беляева в Илгинский завод лежал через Верхоленск, который обозначили местом ссылки Павлу Бобрищеву-Пушкину. Судьбе было угодно, чтобы добрый и близкий сердцу Павла Сергеевича товарищ и попутчик в жизнь поселенскую Александр Беляев стал и единственным человеком, рассказавшим о первом ссыльном жительстве П. . Пушкина.
        Именно на такие места, как Верхоленск, досадовал А.С. Лавинский: то, что на карте обозначалось городом, было большим селом Верхоленское. Около полугода прожил здесь Павел Сергеевич, и, видимо, после годового заключения в Петропавловской крепости это были самые трудные дни его жизни. В казематском обществе за шесть лет несколько утихла боль его разлуки с отцом, родными, любимым братом. Общая чаша горя, но и общие беседы, споры, общий смех, артельный труд, чтение, общие занятия в академии деятельно заполняли дни. Дружба, приязнь, уважение, а нередко и восхищение душевными качествами и огромными познаниями товарищей, терпимость к слабостям друг друга и открытый протест тому, что терпимым быть не может, соединил узников в единый организм, а их сердца - в одно большое сердце. А теперь будто жадная и жестокая птица отклевывала от этого сердца по кусочку, и оно болело и кровоточило.
        В отличие от многих своих товарищей, рвавшихся из Петровского каземата, чтобы вдохнуть воздух свободы, надеясь на добрые перемены в судьбе, Павел Сергеевич отчетливо провидел свое будущее: на поселении нетерпеливо поджидала его бедность, если не нищенство. На помощь из дома, он знал, рассчитывать бессмысленно. Денег, выделенных из Малой артели на обзаведение, хватит ненадолго, а "быть тягостью добрым людям", как он писал позднее, то есть постоянно пользоваться помощью Малой артели, было неловко.
        Но видимо, Павел Сергеевич и представить себе не мог, с какой силой сдавит сердце, душу, мозг свинцовое одиночество, как только скроются из глаз сани, увозящие в Илгинский завод последнего его товарища А.П. Беляева. "Господи, укрепи меня, пошли силу жить", - был смысл долгой его молитвы, перемежавшейся слезами. Только они и могли как-то облегчить боль души.
        Грусть печатью легла на весь облик его в верхоленское полугодие. Однако зов жизни был мощным и безотлагательным: рядом жили те, кому было ещё тяжелее и горше. Помочь этим беднякам он мог и должен был. А. Беляев подводит итог жизни П. Пушкина в Верхоленске следующими словами: "Жил, делая добро, ухаживал за больными, помогал, чем мог, нуждающимся, беседуя о царствии Божьем, и, вероятно, эта жизнь его была плодотворна".
        Рассказал Александр Петрович и о таком случае из верхоленского быта П.С. Бобрищева-Пушкина.
        Павел Сергеевич, как истинно верующий, часто посещал церковь, нередко беседовал со священником. Тот узнал, что П. Пушкин выразительно читает священные тексты, и стал поручать ему читать на клиросе для прихожан.
        Чтения в процессе богослужения много всегда, особенно в Великий пост. Однако привилегия эта задела местного дьячка - то ли зависть заговорила, то ли увидел в этом ущемление своих прав, то ли показалось обидным предпочтение священника. Сделался дьячок лютым врагом Павла Сергеевича, вредя ему как только мог. "Пушкин с радостью бы перенес все эти наветы и клеветы, - поясняет А.П. Беляев, - но его сокрушало дурное и опасное состояние ближнего, и вот, вспомнив божественные слова Спасителя: "Добром побеждайте всякое зло", он во время говенья, перед исповедью упал к нему в ноги, прося простить его и не питать на него злобы. Враг его, зная, что Бобрищев-Пушкин человек благородного, "нежного", как народ выражается, воспитания, умный, ученый, кланяется ему в ноги, был так поражен этим смирением и побежден, что с этой минуты до самого отъезда Пушкина был искренно ему предан"1.
        Надо сказать, что случай этот отразил завершившуюся в Павле Сергеевичу духовную работу, которая началась в Петропавловской крепости и смысл которой он определил как служение людям. Однако в служении этом помощь советом, делом, как бы значима она ни была, все же вторична. Главной задачей своей почитал он лечить души человеческие, не давать завладевать ими темным и низменным силам, нести свет добра и любви. Верхоленское поселение было как бы пробой духовных сил, испытанием правильности избранного пути. С него Павел Сергеевич уже не сойдет никогда, несмотря на то что самого его плотным кольцом окружали невзгоды - бедность, расшатанное уже здоровье, духовное одиночество и беспросветность будущего.
        В письмах П.С. Пушкина 40-х годов не однажды встречается фраза: "Беда в нашем положении обзаводиться детьми". Этот рефрен звучит, когда приходит известие о смерти кого-то из товарищей, у кого оставались вдова и дети без средств к существованию. Однако, думается, именно в Верхоленске, обдумав и взвесив, окончательно определив свой путь на земле как путь служения, решился Павел Сергеевич отказаться от личного счастья, семьи, детей. В немалой степени помогли этому решению религиозные его устремления.
        Павел Сергеевич нашел утешительную для себя истину в вопросе о браке в Первом послании апостола Павла к Коринфянам: аскетическая жизнь невозможна для всех христиан, она лишь для избранных: "Каждый имеет свое дарование от Бога, один так, другой иначе" (1 Кор., VII, 7).
        Об этом же и письма П.С. Пушкина к Е.П. Оболенскому 40-х годов. В одном из них (от
9 августа 1940 года) Павел Сергеевич пишет, имея в виду свой аскетизм: "Таковы пути Божии; он мертвит и живит, низводит в себе и возводит, а потому и я не отчаиваюсь, но, оставаясь в руках Божиих, как есть, буду ожидать его силы..." Он считает, что "призван быть странником" и потому неправомерны мечты его "о семейном круге, из которого, может быть, Господь и вырвал нас рукою крепкою и мышцею высокою, чтобы взять на свою часть. То, что может отклонить от Господа, есть уже некоторого рода уклонение. Помнишь ли, что сказал Господь: "Не все могут снести это, но те, кто может нести, тот неси" (Мф.: 19, 11)1.
        И все же отказ от земного счастья был хотя и сознательной, но жертвой, а аскетизм - мужественным, но горьким. Осталась для Павла Сергеевича до конца дней болевой точкой несостоявшаяся его личная жизнь, особенно то, что не имел он детей.
        Их он любил страстно, и они платили ему тем же (в 30-50-х годах в письмах его много рассказов о детях - священника Петра Попова, декабриста П.Н. Свистунова, дочери И.И. Пущина Аннушке и т. д.). Вера помогала ему справляться с душевной болью, была опорой, утолением печалей его души. Восхождением к духовным вершинам стала вся последующая его жизнь.
        Материальная сторона жизни если не радовала, то и не печалила Павла Сергеевича в то полугодие: он научился довольствоваться малым. Неизменным отношение к материальному останется на всю жизнь - 5 ноября 1839 года он писал Е.П. Оболенскому:
        "Во внешней моей жизни я не терпел до сих пор недостатка - отсюда да оттуда - каким-то образом все убыв, опять наполняется прибылью, - вероятно, будет так и впредь. Для меня более не надо. Для брата малая прибавка тоже не сделала бы никакой разницы. Большие и очень большие средства, конечно, могли бы быть употреблены к его успокоению, но это невозможно, и я не умел бы ими распорядиться".
        В том, 1833 году для П. Пушкина самой саднящей болью оставалась болезнь брата Николая. Едва прибыв в Верхоленск, он посылает прошение на имя енисейского гражданского губернатора, в котором просит "о соединении с бедным и больным братом" в одном городе - Красноярске, где тот пребывает в доме скорби, и надеется "принесть несомнительную пользу в несчастном его состоянии".
        Высочайшее повеление "о дозволении двум братьям Бобрищевым-Пушкиным жить вместе", т. е. на частной квартире, последовало в сентябре 1833 года. А несколькими месяцами ранее было разрешено жить вместе и братьям Беляевым.
        Сопровождавшему жандарму из Илгинского завода повелевалось довезти А.П. Беляева до Верхоленска, а там взять П.С. Бобрищев-Пушкина и ехать вместе в Иркутск.
        И снова - через полгода - встретились друзья.
        "При выходе из судна мне показали квартиру Бобрищева-Пушкина, куда я и отправился. Крепко мы обнялись с ним и от сердца возблагодарили Господа", пишет Александр Петрович. И добавляет: "Правда, радость Пушкина была отравлена; он просился туда, чтобы взять на свое попечение сумасшедшего своего брата, переведенного в Красноярск для пользования, но все же он мог облегчить его положение и мог надеяться привести его в сознание"1. Был июнь 1833 года.
        Никогда больше не побывает Павел Сергеевич в большом этом селе Верхоленске. А его будут помнить - те, кому помогал и кого безвозмездно лечил, для кого находил слова ободрения и поддержки, кого врачевала его доброта, участие, понимание. И будут рассказывать о нем детям и внукам своим. А в том, 1833-м, как писал А.П. Беляев, "когда мы ехали улицей большого села, то нас постоянно останавливали выбегавшие из домов жители и прощались с ним горячими объятиями. Все почти плакали, расставаясь с ним..."2.
        Не сохранилось документов о переезде Павла Сергеевича в Красноярск. Известен только маршрут: Верхоленск - Иркутск, там выполнение формальностей и новое путешествие по трассе Иркутск - Красноярск.
        Видимо, не ранее июля оказался П. Пушкин в Красноярске. И потрясением - гораздо большим, чем он думал, - стало первое его свидание с братом в доме скорби, впервые после семи лет, что они не виделись. Думается, что боль душевная и бесконечная жалость, которую испытал Павел Сергеевич, увидев Николая, заставили его с ещё большим нетерпением ждать ответа из Петербурга о разрешении поселиться вместе на частной квартире. Он надеялся, что его любовь, заботы, нежность и бережность вернут брату рассудок. Если же излечение невозможно, думал он, он должен и сумеет облегчить страдания Николая.
        П. Пушкин торопил время. А оно будто остановилось, потому что между январем и сентябрем, не казавшимися в Петербурге длинными временными расстояниями, лежали не столько тысячекилометровые пространства наезженной трассы Сибирь - Петербург, сколько все та же неутомимая работа бумаги. В четком треугольнике: сибирское правительство - III отделение - монарх скользили листки прошений, реляций, уточнений, предложений, объяснений, рапортов, донесений. Донесением, решившим, наконец, судьбу братьев Пушкиных жить вместе, было такое:
        "В исполнение высочайшей государя императора воли, объявленной мне Вашим сиятельством (графом Бенкендорфом. - Авт.) в предписании от 26 минувшего апреля, государственные преступники Беляев 1-й и Бобрищев 2-й, находившиеся на жительстве в Иркутской губернии, переведены на поселение в Енисейскую губернию: первый в город Минусинск, а последний в Красноярск. Уведомляя о сем вас, милостивый государь, честь имею довести при том до сведения вашего о просьбе государственного преступника Бобрищева-Пушкина 2-го, принесенной им Енисейскому гражданскому губернатору и состоящей в том, чтобы брату его, государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину 1-му, находящемуся в доме умалишенных в Красноярске, дозволено было жить с ним вместе на частной квартире, ибо он надеется поправить чрез то расстроенное его здоровье, к удовлетворению каковой просьбы Бобрищева-Пушкина 2-го по местным обстоятельствам препятствий я не предвижу.
        Генерал-губернатор Восточной Сибири
        Лавинский".
        На докладной записке графа Бенкендорфа, излагавшей просьбу П.С. Пушкина, монарх начертал: "Согласен".
        Генерал А. Мордвинов - военному министру
        "Государь император по всеподданнейшему докладу г. генерал-адъютантом графом Бенкендорфом отношения к нему г. генерал-губернатора Восточной Сибири всемилостивейше дозволил находящемуся в Красноярске в доме умалишенных государственному преступнику Бобрищеву-Пушкину 1-му жить на частной квартире вместе с родным братом его, государственным преступником Бобрищевым-Пушкиным 2-м, находящимся в Красноярске на поселении.
        Генерал А. Мордвинов.

25 сентября 1833 г."
        Шли хмурые 30-е
        "Что касается до моего здоровья, о котором Вы желаете знать, любезный Михайла Александрович, то оно благодаря Господа моего по наружности хорошо, ибо вполне от Него зависит, а по внутренности, поскольку зависит от меня, постольку и худо. Брат находится все в том же положении, как вы его видели, - и во всей жизни нашей, как Вы видели прошлого года1, так и до сей поры, даже и квартира все та же - а теперь даже та самая неделя, на которой прошлого году мы с Вами виделись. Желая вам обоим всего лучшего, готовый к вашим услугам и всегда вам усердный
        Павел Пушкин".
        Такую хмурую приписку сделал Павел Сергеевич в письме С.Г. Краснокутского к М.А. Фонвизину 11 марта 1835 года.
        Семен Григорьевич Краснокутский - обер-прокурор Сената, как член Союза благоденствия и тайного Южного общества, участник подготовки восстания на Сенатской площади, был осужден по 8-му разряду и приговорен к 20-летнему поселению. Он побывал в Верхоянске и Минусинске, прежде чем оказаться в 1831 году в Красноярске (не сумел добраться до Туркинских минеральных вод, лечиться на которых выхлопотали ему родственники, - паралич поразил его ноги). Он был единственным ссыльным декабристом в Красноярске, когда приехали туда братья Бобрищевы-Пушкины.
        Красноярск с 30-х до 50-х годов был небольшим губернским городом, возведенным в это звание только в 1822 году, и в 1830 году насчитывал всего три тысячи населения, занимавшегося преимущественно земледелием. Несмотря на свое положение на большой трактовой дороге, Красноярск большого торгового значения не имел, и жизнь в нем шла спокойно и однообразно. Купечество его было немногочисленно и невлиятельно, и тон в обществе задавала небольшая группа губернских чиновников, большинство которых приехало сюда из Европейской России, или, как тогда говорили, просто "из России"... Сибирское чиновничество этих времен отнюдь не отличалось добродетелями, и самые широкие полномочия генерал-губернаторов не могли побороть взяточничества и произвола. Умственные интересы чиновников были вполне под стать их добродетелям, и в городе не было ни книжной лавки таковая имелась на всю Сибирь одна (в Иркутске), ни культурных развлечений, и только хождение в гости с выпивкой и закуской, да иногда с танцами и сильнейшие сплетни оживляли существование красноярского высшего класса.
        В городе выписывались, особенно со времени развития золотопромышленности, журналы и книги русские и иностранные, а все это, вместе взятое, заметно повышало культурный уровень красноярского общества и могло сделать пребывание в его среде в достаточной степени сносным, а положение на большом сибирском тракте облегчало сношения с внешним миром и приводило в соприкосновение с проезжавшими культурными людьми.
        В то же время и местная администрация, "хотя и остерегаясь центральной власти и зная её суровости, чтобы не сказать более, по отношению к декабристам, однако, не оставляла ссыльных без поддержки и участия", писал И.Г. Прыжов1.
        Павел Сергеевич сразу же взял на себя многие заботы Краснокутского, в том числе и переписку. "П.С. Пушкин здоров, он пишет всегда от Семена Григорьевича и от себя - первый так слаб, что с трудом подписывает свое имя", - сообщал М.А. Фонвизин из Енисейска И.Д. Якушкину в Ялуторовск.
        Сохранилось всего несколько писем Краснокутского к Фонвизину, написанных рукой П. . Пушкина, и одна короче другой приписки Павла Сергеевича от себя. Это самые ранние и самые грустные его письма, которые удалось обнаружить.
        Безусловно, на них печать того болезненного периода, через который прошли все декабристы и который сыграл немалую роль в их судьбах, перехода от казематского положения к поселенскому. Письма, заметки, воспоминания, записки, писанные ими в разное время и из разных мест поселения, удивительно похожи. Павел Сергеевич, сохранись его письма 1833-1836 годов, видимо, написал бы то же, что и И.И. Пущин, определенный на поселение в г. Туринск в 1839 году: "Верите ли, что расставания с друзьями, более или менее близкими, до сих пор наполняют мое сердце и как-то делают не способным настоящим образом заняться" (лицейским друзьям И.В. Малиновскому и В.Д. Вольховскому, через 10 дней после приезда); "В продолжение всего этого времени хлопочу и хвораю. Странное положение: ничего нет особенно значительного, а сам не свой. Нездоровье во всем мешает, и все делаешь нехотя и оттого неудачно" (Е.П. Оболенскому через два месяца после приезда). И ему же, спустя год. "Пожалуйста, приезжай - вместе нам будет легче, если не должно быть совсем хо-рошо, что очень трудно в нашей жизни, испещренной различными
необыкновенностями. С тобой возвратится ко мне спокойствие духа, которое - важное условие в болезни моей".
        Очень похожее состояние было у Н.И. Лорера, которого направили в Мертвый Култук, населенное тунгусами, бурятами и поселенцами место, где стояло с десяток шалашей и одна изба: "Мрачные мысли стали мною овладевать. Скоро я потерял аппетит: ни одна книга меня не занимала, и шепот и урчание кипящего самовара одно развлекало меня".
        В письмах Николая и Михаила Бестужевых к родным те же ощущения: "В первые минуты нашего водворения в здешнем селении, после разлуки с добрыми товарищами, с которыми после 14-летней жизни и дружбы мы не увидимся, может быть, вовеки, по новости положения и по грусти, не могу отыскать ни в голове, ни на сердце ни одной мысли, ни одного слова, даже чтобы просто сказать о нас самих. Невозможность выезжать, невозможность иметь сношения с самыми близкими соседями иначе, как через Петербург, связывают руки и отнимают охоту ото всего, тогда как деятельный человек с небольшими способами, но имея свободу действий, тотчас становится полезен своему краю".
        У Павла Сергеевича этот период, видимо, затянулся, вот почему он говорит о хорошем и плохом, соотнося их с внешней и внутренней сторонами своей жизни.
        О том, какой она была "по наружности", оставил воспоминания - под псевдонимом Н. Г-ий - красноярский старожил И.Ф. Парфентьев: "Не припомню, в котором именно году, то ли в 1834 или 1833-м, были возвращены из каторги некоторые из декабристов. Четверо из них были поставлены на квартиру в дом моей бабушки, жившей в Красноярске. Я помню двоих, а именно Павла и Николая Сергеевичей Пушкиных. При них находились два жандарма.
        Павел так мне врезался в память, что и по сие время для меня памятно его чрезвычайно ласковое со мной обращение.
        Высокий, с бледным лицом, худощавый, со впалыми глазами, всегда задумчивый, он вел религиозную жизнь. Я прислуживал нашим дорогим квартирантам при столе и исполнял разные их мелкие поручения.
        Комната, где они обедали, была украшена портретами царской фамилии. Однажды, накрывая на стол, я был свидетелем такой сцены. Внизу всех портретов находился портрет наследника, потом императора Александра II, в казачьем мундире. Николай Сергеевич взял со стола вилку и в присутствии всех ткнул ею в один глаз наследника, отчего все окружающие пришли в большое недоумение. Один из жандармов, не говоря ни слова, скрылся, и через какие-нибудь четверть часа прибыл жандармский офицер в сопровождении городничего, которые взяли Н.С. и увезли, посадив его в сумасшедший дом.
        Приласканный Павлом Сергеевичем, я ходил к нему на квартиру, подле Благовещенской церкви.
        Комнатка, занимаемая им, была небольшая и вся обставлена шкафами с книгами его библиотеки. Я спрашивал у него книг для чтения, хотя бы божественных, но он мне отказывал, говоря, что мне ещё рано читать, и при этом всегда рассказывал вкратце содержание какой-нибудь книги, постоянно вразумлял меня о христианской здешней и загробной жизни.
        Вообще П.С. был человек религиозный; в Великий пост, как я от бабушки слыхал, он питался только просфорой и святой водой. Приобщался Святых Тайн в великую субботу, а большею частию в светлое воскресение, чему я сам был очевидец. Подходя к таинству, он всегда плакал. После совершения таинства я подходил к нему христосоваться и поздравлял его с двойным праздником, и он уделял мне часть просфоры.
        Платье Павлу Сергеевичу присылалось из Петербурга, и потому фрак и все прочее сидело на нем, как на скелете, так он был сильно истощен.
        В одно время с переездом декабристов из каторги на поселение был переведен в Красноярскую Благовещенскую церковь священник о. Петр Попов, служивший в Нерчинском заводе. О. Петр, впоследствии преосвященный Павел, человек в высшей степени религиозный, кроткий и добродетельный, вполне заслуживал те теплые чувства, которые питали к нему декабристы.
        Павел Сергеевич был с ним особенно дружен. Он в первый день Пасхи после ранней обедни отправлялся к отцу Петру и с ним вместе уезжал в тюрьму, где о. Петр служил канон (часы) Св. Пасхи, затем они христосовались с заключенными и раздавали им привезенные П. Сер. чай, яйца, белье и т. п. Арестанты не могли нарадоваться такому христианскому об них попечению и заботливости, а Павел Сергеевич при этом говаривал им про себя, что он сам ссыльный каторжный, испытавший тоже много горя.
        Так же точно помню, что П.С. говаривал бабушке, что он никакого злодейского умысла не имел и ничего не знал, а только лишь хранил замкнутый портфель с бумагами своего командира...
        Николай Сергеевич содержался в сумасшедшем доме, должно быть, около года и затем был выпущен, т. к. помешательство было тихое. Бывало, в 36 или 37 гг. идешь из училища домой обедать часов около 11 утра и встречаешь всегда Н.С., который в это время имел обыкновение прогуливаться. Повстречавшись с ним, поклонишься ему, он дружелюбно потреплет по щеке; ходил он всегда, сложивши руки назади и держа в них большой красный шелковый платок, другой конец которого всегда волочился по земле; он постоянно бормотал что-то себе под нос. Он мне всегда говаривал: "Милый Ванечка, не связывайся с баловными мальчишками", которые, кстати сказать, доводили его до исступления, дергая за конец платка и за полы сюртука сзади. Я жаловался на это учителю, и крутая мера последнего против шалунов удержала их от дальнейших насмешек над больным Н.С.
        В церковь он ходил постоянно во все воскресные и праздничные дни, крестился одним указательным перстом и всегда что-то бормотал про себя.
        В церкви он стоял зимой у левого клироса, и его никто никогда не стеснял. Недалеко от него всегда стоял губернатор. В церковь Н.С. приходил поздно и, если заставал кого-либо на своем месте, то тихонько отстранял, а Павел Сергеевич приходил всегда раньше, стоял на клиросе, читал часы и вообще всю службу относил как псаломщик.
        Чтение его отличалось всегда замечательною отчетливостию и продолжительностию: так, часы он читал всегда почти час. После обедни П. Серг. уходил в алтарь и читал там до разоблачения духовенства.
        Пав. Серг. был в величайшем уважении не только у своих товарищей-декабристов, но и у всех граждан г. Красноярска. Когда помер мой дедушка, в мае месяце 1836 г., Пав. Серг находился у его постели 3-е суток, не отлучаясь, подавал ему лекарства, наконец, видя его безнадежное положение, распорядился послать за мною в училище. Получая последнее благословение дедушки, я сильно плакал; Пав. Серг. утешал меня, напоминая при этом о прежних своих беседах о жизни загробной. Были зажжены свечи и Пав. Серг., став на колени, начал читать отходные молитвы. По кончине дедушки П.С. обмывал тело его, одевал и первые сутки читал по усопшем Псалтырь"1.
        Не обходилось во "внешней" жизни Павла Сергеевича и без курьезов. Об этом тоже сохранилось воспоминание - А.П. Беляева: когда они с братом в 1840 году по пути на Кавказ проезжали Красноярск (Бобрищевы-Пушкины тогда были уже в Тобольске), живший там на поселении декабрист М.Ф. Митьков рассказал забавный случай.
        Павел Сергеевич устроил в городе на одном удобном месте солнечные часы. Провел меридиональную линию около солнцестояния, распределил все правильно, по вычислению. Через некоторое время приходит к Краснокутскому тамошний батальонный командир и, встретив у него Бобрищева-Пушкина, говорит:
        - Ну, Павел Сергеевич, как я вам благодарен за часы! Только они стояли не на месте, и я перенес их против обвахты. Тут самое место для них.
        - Что же вы сделали? - поразился Павел Сергеевич. - Ведь теперь надо снова проводить меридиональную линию!
        - А зачем? Я ведь их переносил бережно и, как стояли, так и поставил, - простодушно удивился тот.
        П.С. Пушкину ничего другого не оставалось, как провести снова меридиональную линию. Часы долго служили красноярцам эталоном точности. По ним ежедневно проверял свое время и декабрист М.Ф. Митьков - до самого последнего своего часа 23 октября
1849 года.
        К сожалению, воспоминания не проливают света на многие стороны жизни и занятия Павла Сергеевича в 1833-1837 годах. Много позднее, в 1857 году, в письме к Н.Д. Фонвизиной он скажет, что был в эти годы в "аскетическом сосредоточенном состоянии". Что стояло за этим определением?
        Безусловно, П. Пушкин оставался верен нравственному своему кредо: бескорыстно помогал, чем мог; хлопотал и заступался за обиженных властями (это делал он во все поселенские годы, в некоторых письмах позднейшего времени упоминает об этом), врачевал и очищал души человеческие, ибо познал, что должно протягивать руку помощи там, где сердце это подсказывает, помня закон соизмеримости, ибо помощь в духе есть наивысшая. Но в эти годы, думается, духовная сторона жизни Павла Сергеевича как никогда трудно сопрягалась с материальной. И это понятно: то был период выхода в "открытую жизнь", когда он должен был - каким угодно способом обеспечить хлебом насущным не только и не столько себя, но больного брата. Видимо, Павел Сергеевич долго размышлял над этим.
        Надежды декабристов на прощение угасали, а с ними вероятность и возможность служить Отечеству - на военном ли, гражданском или общественном поприще. Единственная - и последняя - возможность мелькнула через почти 12 лет заточения. По высочайшему повелению, объявленному военным министром 21 июня 1837 года, некоторым декабристам было разрешено отправиться рядовыми в Кавказский корпус: М. . Нарышкину, Н.И. Лореру, братьям А.П. и П.П. Беляевым, А.И. Одо-евскому, М.А. Назимову, С.И. Кривцову, В.Н. Лихареву (многим же было отказано).
        П.С. Бобрищев-Пушкин тоже раздумывал, не попроситься ли на Кавказ: "Если братнино состояние в Тобольске не поправится и я буду иметь надежды своим солдатством выручить его из Сибири и возвратить к батюшке, то по времени, если Богу будет угодно, и я, может быть, принужден буду наконец на то решиться, несмотря на то, что военная служба совсем не по моему вкусу", - писал он Н.Д. Фонвизиной 23 января
1840 года. И может быть, так случилось бы, не помешай Павлу Сергеевичу собственное нездоровье.
        Семейные обстоятельства отца в это время - сыновья, один за другим подрастая, определялись в службу, обзаводились семьями и получали свою долю наследства, - были плачевнее, чем когда бы то ни было. И значит, на помощь, даже незначительную, они с братом отныне рассчитывать не могли. Пособия, вы-деленного им казной только с 1840 года, - по 54 руб-ля 2/7 копейки серебром в год, - в лучшем случае хватало на несколько месяцев, имея в виду и оплату прислуги, которая ухаживала за больным Николаем Сергеевичем, когда он был не в доме скорби. Без помощи Малой декабристской артели обойтись не удавалось. Но Пушкин старался скрыть "свои тягости" и только в крайних случаях прибегал к этой помощи, так как знал - есть товарищи в ещё большей нужде.
        Размышлял, без сомнения, Павел Сергеевич и о литературном труде. Скорее всего, он сразу отказался от него как средства к существованию: во-первых, потому что был чрезвычайно строг к себе и не считал свои басни произведениями литературы, да и печататься где бы то ни было декабристам было запрещено. Кроме того, Павел Сергеевич понимал, что литературное творчество не является для него всепоглощающей идеей. Это не значит, что он не продолжал писать стихи и басни, хотя утверждать это с уверенностью почти невозможно - свидетельств нет ни в его переписке, ни в письмах товарищей. За допуском "почти" - робкая надежда: Павел Сергеевич, доводящий всякое дело до конца, не мог исчерпать темы своих басен, особенно познакомившись с жизнью захолустного, а потом губернского города Сибири. И может быть, что-то из на-писанного им не сгорело ни в страшном пожаре в Красноярске в
1881 году, ни в пожаре, от которого погиб дом в Коростине, и до сих пор хранится в чьем-то альбоме, папке, старых бумагах, - а владелец даже не подозревает имени автора.
        Материальная сторона жизни так и "зависла" в каждодневье лет - как-то перебивался П.С. Пушкин "малыми своими средствами". Всепоглощающей же стала идея "помощи страждущему человечеству". Нередко шла она, видимо, и каким-то материальным "шляхом". Ремесленные умения Павла Сергеевича использовали все - и его товарищи, и местные жители. Павел Сергеевич учил также ребятишек бедняков (он упоминает об этом в письмах 40-х годов), репетиторствовал. "Математическая его голова" и широкие знания всегда были в распоряжении ближних, но, безоглядно делясь ими с людьми, он врачевал души людские.
        Павел Сергеевич был, как и в последующие годы, верен принятому в Верхоленске решению: пройти по жизни странником.
        Жить сердцем - оно обитель Бога, но открыть его всем страждущим, выполнить завет Христа: "Нет больше любви той, как если кто положит душу за други своя". Терпимость и великодушие, милосердие, верил он, не могут не прорасти в сердце ближнего, если ты искренне, от сердца несешь их людям. И это было следованием завету Спасителя: "Вера без дел мертва есть".
        Без сомнения, в эти годы Павел Сергеевич много читал, и круг его чтения был достаточно широк. Возможность иметь хорошие книги и читать периодику определяли не только условия губернского города. П. Пушкин пользовался, без сомнения, богатой библиотекой С.Г. Краснокутского, который не был стеснен в средствах, - родные присылали ему массу книг и журналов. М.А. Фонвизин, например, в письме И.Д. Якушкину в марте 1835 года сообщает, что получил от Краснокутского "хорошенькие повести Бальзака" и русские журналы. Во все годы ссылки декабристы по возможности обменивались книгами и журнальной периодикой - как далеко бы ни отделяла их Сибирь. И значит, Павел Сергеевич не испытывал книжного голода, как было это, вероятно, в Верхоленске.
        Из писем П.С. Пушкина 1838 года узнаем, что, помимо регулярной переписки с родными, переписывался он в эти хмурые свои годы и с товарищами, которые уже вышли на поселение (с Беляевыми, Н. Крюковым, И.В. Киреевым), и с находящимися ещё в казематах Петровского завода декабристами - Е.П. Оболен-ским, И.И. Пущиным. Писала ему и Е.И. Трубецкая. Однако это не восполняло острый недостаток общения с духовно близкими ему людьми. Разумом он понимал, что вступивший на путь светлого служения никогда не одинок духовно. Но ему нужен был духообмен и духонасыщение - хотя бы часть того, что имел он в казематском обществе.
        Наверно, в силу этого жизнь Павла Сергеевича в Красноярске 1833-1837 годов видится хмурой и менее деятельной, чем в последующие годы.
        "Друзья мои сердечные"
        "Красноярск довольно большой, красивый город, с замечательными живописными окрестностями и изобилием флоры... Зимы там жестокие, до 40 градусов мороза, но без снега. Постоянный сильный ветер, дующий в ущелье, сносит совершенно снег. На Рождестве часто приходилось ездить по замерзшей земле на колесах... Так как Красноярск губернский город, то и состав чиновников был более порядочен и образованный. Жизнь там была более приятная, чем в уездных городах", - так писала М.Д. Францева о Красноярске 1836-1838 годов, куда из Енисейска перевели её отца - Дмитрия Ивановича Францева (он был исправником, потом советником Тобольского губернского правления, в последние годы жизни - тобольским губернским прокурором).
        П.С. Бобрищев-Пушкин, безусловно, оценил и красоту пейзажа, и суровость климата, хотя ни в одном из обнаруженных - даже позднейшего времени - письме он не написал о своем восприятии города и окрестностей, как и его жителей. Может быть, повинно в этом все то же аскетическое его состояние.
        Но примерно с конца 1836 года, как определяется по письмам, горизонт хмурого его мировидения начинает проясняться. Совпадает выход из аскетического состояния с пополнением декабристского братства: в декабре 1836 года из с. Олхинского Иркутского округа переводят в Красноярск бывшего полковника лейб-гвардейского Финляндского полка Михаила Фотиевича Митькова, а ещё раньше из Енисейска переселяется Михаил Александрович Фонвизин с женой Натальей Дмитриевной. С этими последними добрая приязнь постепенно перерастает в крепкую дружбу, а духовное родство, обнаружившееся в Красноярске, станет на всю оставшуюся - каждому из них разносрочную - жизнь драгоценнейшим даром.
        Потеплело и заголубилось небо для Павла Сергеевича - он обрел друзей, любовь, понимание. "Друзья мои сердечные", - станет обращаться он к Фонвизиным, а на языке прямодушного Павла Сергеевича каждое из этих слов полновесно и значимо. Вот самый короткий рассказ о супругах Фонвизиных1.
        Михаил Александрович Фонвизин (1787-1854) - племянник автора "Недоросля" Д.И. Фонвизина и двоюродный брат Марьи Павловны Фонвизиной матери Натальи Дмитриевны. Свою двоюродную племянницу - уже не ребенка, а юную девушку, своеобразная красота которой была тем более притягательна, что она была умна, разносторонне образованна, поражала глубиной и оригинальностью суждений, - М.А. Фонвизин,
33-летний генерал-майор, увидел в 1820 году. За его плечами2 было Аустерлицое сражение (1805 год), участие в военных действиях в Финляндии во время войны со Швецией 1809-1810 годов (Аландские острова), служба в качестве адъютанта у генерал-майора А.П. Ермолова, участие в Отечественной войне 1812 года (маршруты этой войны: Витебск, Смоленск, Бородино, Малоярославец, Красное, Березина. Отметины войны: ранение под Смоленском, орден Владимира 4-й степени с бантом, орден Анны 2-й степени, золотая шпага за храбрость). Участие в заграничных походах (здесь - награды: алмазные знаки ордена Анны 2-й степени, прусский орден "За заслуги" и Кульмский крест).
        Михаил Александрович, богатый жених, красавец, "светский лев", завидная партия для многих дворянских дочерей, влюбляется в 16-летнюю Натали страстно, впервые в жизни. Он делает ей предложение и встречает отказ - деликатный её и бурный её родителей. Причин тому две: близкое родство и большая возрастная разница. Не привлекает и богатство, хотя к этому времени Дмитрий Акимович Апухтин - отец Натали - разорился и семья вынуждена была удалиться в костромское свое имение Давыдово, пытаясь, как позднее вспоминала Наталья Дмитриевна, "ложным великолепием" прикрыть "настоящую нищету".
        Неожиданно для всех через год Натали дает согласие на брак с М.А. Фонвизиным. Не любовь, но долг был её советчиком. "Надобно было отца из беды выручать", - много лет спустя признается она сибирскому своему духовнику.
        Еще почти год не дает Синод согласия на этот брак - из-за той же родственной близости. Наконец, в сентябре 1822 года состоялась свадьба. Михаил Александрович выходит в отставку. Светлым сном для обоих пролетают три года. В августе 1824 года рождается их первенец Дмитрий, Натали носит под сердцем второго сына - Михаил рождается в феврале 1826 года, через месяц после ареста Михаила Александровича.
        Дальнейшая жизнь обоих - мужество и самоотречение, страдания и горе, верность долгу и испытания. Наталья Дмитриевна последовала за мужем в Сибирь, как только немного подросли и окрепли сыновья. В 1828 году она оставила их на попечении родителей без надежды увидеть когда-либо. Сибирские её маршруты - декабристские пути: Чита, Петровский завод, Енисейск, Красноярск, Тобольск. В изгнании дважды рухнули её надежды на счастливое материнство: в 1832-м и 1834 годах рождались и в течение года-двух умирали дети. Все годы ссылки переписывались Фонвизины с оставшимися на родине сыновьями. Все годы жила в их душах надежда на свидание с ними. Разбились и эти мечты: один за другим (в 1850-м и 1851 годах) умирают
25-летний Дмитрий и 24-летний Михаил...
        Всю жизнь Михаил Александрович и Наталья Дмитриевна помогали бедным и страждущим. Предельно насыщена духовно, интеллектуально их жизнь. Гостеприимный дом Фонвизиных был средоточием культурной жизни - и в Красноярске, и в Тобольске. П.С. Пушкин, как это видно по письмам М.А. Фонвизина, становился ближе им с каждым годом, их духовное родство обнаруживалось все явственнее.
        С годами духовная близость неразрывно соединит Павла Сергеевича с Е.П. Оболенским, П.Н. Свистуновым, И.И. Пушиным. И все же до конца дней его самым близким, родным останется "сердечный друг" Наталья Дмитриевна.
        Безусловно, переписка декабриста была во много раз обширнее. Но время разбросало архивы по городам и весям. Пока удалось обнаружить чуть более двухсот писем - с
1835-го по 1862 год. Эти письма сохранились в архивах адресатов и свидетельствует, что переписка Павла Сергеевича была большой и систематической и в годы сибирской ссылки, и по возвращении на родину. Он перепи-сывал с М.И. Муравьевым-Апостолом, В.И. Давыдовым и А.Л. Кучевским, В.К. Кюхельбекером и И.Д. Якушкиным, Е.П. и М.М. Нарышкиными, с А.П. Беляевым и И.В. Киреевым, с А.В. и А.Е. Розенами...
        Наибольшее число обнаруженных писем - 105 - адресованы И.И. Пущину: они образуют "кусты" писем 1841-1843 годов и 1854-1858 годов и сохранились в знаменитых пущинских тетрадях, переплетенных по годам (кстати, часть тетрадей переплетал для друга П.С. Пушкин).
        Надо сказать, что отношения Пушкина и Пущина в годы каторги были, видимо, дружеские, но не близкие. И лишь в первые поселенские годы Пущина думается, с того тяжелого для него 1841-го, когда Павел Сергеевич настоял на том, чтобы Пущин приехал в Тобольск лечиться у Г.М. Дьякова, началось их постепенное сближение.
        Шли годы, переписка между И. Пущиным и П. Пушкиным была постоянной и активной, их отношения теплели с каждым годом. Обращает на себя внимание, что предупредительно-уважительное 30-40-х годов "любезный друг Иван Иванович" сменяется у П. Пушкина на уверенно-определенное "любезный друг мой" и обращение на "ты". Их дружба 50-х годов - это скорее сердечное братство. К тому же П.С. Пушкин оказывается вершителем судьбы не только И.И. Пущина, но и другого своего близкого друга - Н.Д. Фонвизиной.
        Вот такие письма
        Они написаны Павлом Пушкиным в 1838 году самым близким ему духовно Н.Д. Фонвизиной, М.А. Фонвизину и Е.П. Оболенскому и, думается, не нуждаются в комментарии.
        Н.Д. Фонвизиной

22 января
        Тяжело, мне очень тяжело, что письмо мое ещё больше вас встревожило. Что же делать, голубка моя, нельзя было навсегда оставлять вас в заблуждении, не сказав вам всей правды. Но я уверен, что если оно вас и встревожило, то встревожило к вашей пользе. Чувство ваше уже теперь, ничего не видя, сделалось святее, хотя оно ещё так жгуче, что заглушает любовь к Богу. Но зато столько уже бескорыстно, что вы забываете себя для спасения другого...
        Господь, умудряющий слепцов, научит и меня сделать это как можно для обоих вас полезнее. Ваша твердая решимость освободиться от этого тяжкого греха и получить в нем церковное разрешение уже вперед вас от него освобождает.
        Н.Д. Фонвизиной

26 января
        Любезная моя, горькая, безотрадная! Письмо ваше вчера я в волнениях и нетерпении прочел с единою болью сердечною. А сегодня облил его слезами. Подлинно искушение ваше таково, что я не читал ему ничего подобного. Но мне отрадно ещё видеть, что под грудою всего этого пепла - залог любви Христовой хранится как искра в вашем сердце. О моя голубушка, воспряньте, отрясите этот сон с очей ваших, разрушьте это неестественное очарование. Что это за страсть, что это за мучительство! Сделайте хоть малый шаг, просите Бога, чтобы он отнял от вас хотя ту часть этой страсти, которая вас жжет, удаляет от Бога и мучит. Неужели самые эти муки вам ещё не надоели? Я, право, этого не понимаю.
        Умоляю вас детьми вашими, которых вы носили в своей утробе, а теперь забываете, умоляю вас тем лицом, для которого вы все это делаете. Умоляю, наконец, моею к вам дружбою, которая так сильна, что я не имел её в такой степени ни к одной из родных сестер моих. Положите вечную и непримиримую вражду с врагом Бога вашего.
        Страсть ваша сама по себе хотя есть несчастное и виновное заблуждение, но она более достойна плача, нежели осуждения, ибо сама собой наказывается, делаясь для вас нестерпимою мукою. Сам Господь смотрит на вас с состраданием, он это показал на блуднице, которая зашла далее, нежели вы.
        Посмотрите, как вы легкомысленны и как враг вас обманывает. Не говорили вы: "Только бы мне остаться до лета, то я бы серьезно принялась бороться с собою"? Я вам предлагаю самое легкое - лечитесь через того, кем ушиблись. А вы это откладываете, боитесь потерять любовь человека, а не боитесь потерять любви Божьей. Если бы это был человек, нисколько к вам не расположенный, то надо быть извергом, чтобы не принять участие. Вы толкуете также о погибели, и все это одни слова и обман лукавого. Если бы вы знали, что значит погибель, то все кости бы в вас задрожали - и этого спасительного страха достаточно было бы затушить всякую страсть.
        Знаете ли, что погибель есть вечное отсутствие Божества, отсутствие всякого доброго и отрадного чувства, отсутствие всего доброго и благого. Воля ваша, вам надо опомниться. Что это? Сидите, ничего не делаете и предаетесь помыслам. Чувствуете свой пожар и сами раздуваете пламя. Толкуете о смерти и думаете, что она вас от всего избавит. Смерть избавляет только от телесных страданий, и то когда приходит по воле Божьей. А душевные вместе с душою и переходят; от них надо исцеляться здесь, а не там.
        Вам не смерти надо просить у Бога, а жизни и исцеления, чтобы он обратил ваше сердце опять к себе, утвердил закон спасения и упрочил возможность быть вместе с теми, кого вы любите. Ибо души одних спасаемых будут вместе, а души грешных будут лишены и сего утешения. Это не мои слова, а святого Афанасия Великого и других святых, которые то же утверждают.
        Даже лишены будут того утешения, чтобы представить себе хотя образ любимого, потому что та способность воображения, через которую это делается, вместе с разлучением души от тела уничтожается. Она составляет связь души с телом. Эта связь порывается, ибо дана нам как необходимое оружие, пока мы находимся в образном мире. Если бы представления эти переходили с нами туда, то и сребролюбец имел бы некоторое утешение. Он мысленно и там бы пересчитывал свои червонцы. Но нет, болезнь души, томление останется, а удовлетворения и утешения не будет. Это лучше Тантала, который сгорает от жажды, но не видит воды.
        Простите меня, моя голубушка, если письмо мое вместо утешения ещё более умножит вашу скорбь. Я долго не решался говорить вам всего этого, потому что мне вас страх жалко, но подумал, что истинное никогда не может быть вредно, - тем более что, может быть, в вашем положении, где все представляется вам не так, как есть.
        Н.Д. Фонвизиной

1 февраля
        Начну к вам письмо, моя любезная Наталья Дмитриевна, словами одного из святых отцов. "Смотри, - говорит он, - если ты получишь от кого духовную пользу, то враг тебе всячески будет клеветать на него, чтобы тем поколебать твою доверенность и удалить от него". Вы теперь находитесь в этих обстоятельствах, несмотря на то что я грешный человек и немощный, но знаю по свидетельству моей совести, что мои советы вам были и, надеюсь, будут впредь иметь одну цель - спасение вашей души.
        Привязанность моя к вам начинает меня беспокоить. Она до сих пор такого рода, что я не ношу укоризны в совести и готов и впредь сказать Господу моему, что я уже несколько раз говорил в молитве: "Господи, Ты знаешь мою немощь, и Ты сам привел меня к обязанности помогать этой душе, Ты сам и сохрани чувства мои здравыми и прости меня, если я не могу удержать их в строгих пределах". И знаю также, что привязанность моя к вам не есть нечистая, а духовная. Я люблю вашу душу и желаю всем сердцем, чтобы она спаслась.
        Я вам говорил уже, что у меня такой характер, что я не мог рисовать иконостасов без того, чтобы они меня всего не занимали. А потому вы на счет мой не пужайтесь. Молите Господа Бога всегда обо мне, чтобы Он не поспустил меня увлечься далее и быть как можно в самой заботливости сердца в мире; но уверяю вас, что вы не заменяете мне Господа моего, на которого я уповаю, и надежда спасения, которую я в нем имею, не оставляет меня.
        Если вы и сами заметили, в письмах моих и в других моих действиях с вами, признаки страстной привязанности, благодарю вас всею моею душою, что вы мне это сказали. Ибо это знак, что вы любите меня в Боге, если страшитесь опасности души моей. Делайте это и вперед. Вы ничем лучше не заплатите мне за мою готовность все для вас сделать.
        Я не только не боюсь, пиша к вам, предаваться всей полноте чувства, которое я мог когда иметь, но ещё старался сосредоточить оное, ибо вы были в таком положении, что вы бы не приняли ничего от холодного рассудка. Не думайте, однако, любезный друг, чтобы это также было лицемерие. Нет, говорю вам: что вы читали со слезами, то и писано было со слезами.
        Я старался сосредоточивать всю нежность сердца, чтобы им заменить порывы скорби. Главная моя цель - к которой я стремлюсь, и чего прошу у Бога, чтобы увидеть вас совершенно с здоровою душою. Эти усилия действовать на вас посредством чувства и беспрестанная о вас заботливость, святая по цели и суетливая по немощи, была причиною худого на меня действия, в том, что я не могу ни о ком другом с усердием молиться, как о вас.
        Я знал мою немощь с первой минуты моего с вами сближения, начал ограждать себя опасением, чтобы не увлечься туда, куда не должно. Но если бы собственная моя опасность была и более, то неужели меня не сохранит Господь Бог, видя, что оставить вас одних было бы непростительным для меня грехом. Я должен вас поддерживать хотя словом полезным - даже одним дружеским участием. Вот вам что я говорю теперь по сознанию моей совести перед Богом.
        Вы не сделали ещё никакого преступления, и никто другой с вами. За увлечение чувств может осуждать только один Бог, а не люди. Увлечение вашего сердца - есть немощь всем нам общая.
        Я уже вам несколько раз говорил и опять повторяю, что крест ваш и страдания ваши для вас бесполезны, потому что вы сами всему этому причиною. Вы тревожились вчера и третьего дня - зачем вы мне сказали, что враг обо мне нашептывал?
        Мысль избежать стыда временного (который не имеет места, ибо вы преступного ничего не сделали) посредством крайней гибели души - да будет вам так чужда и ненавистна, как сам диавол - это и мой вам совет.
        Н.Д. Фонвизиной
        февраля 4, 5 и 6
        Не все мне принимать вашу исповедь, примите и вы мою, любезная Наталья Дмитриевна. Я сегодня согрешил непростительно и чувствую, что много прогневал Бога. Мне очень хотелось нынче с вами побеседовать, частию по доброй о вас заботливости, а частию увлекаясь просто удовлетворить своему желанию, ибо немудрено, что собеседования мои с вами могут обратиться в некоторую привычку, тем более что с одними вами я имею только духовные беседы и разговор прямо искренний. Но дело не в этом, а в том, что в эту минуту сделалось это желание нетерпеливым - а необходимость пробыть с братом по принуждению в соборе во время свадьбы, необходимость с ним тащиться медленно по улице, потом хлопотать, чтобы напоить его чаем, и проч. так меня взволновали, что я вышел из терпения - и вместо того, чтобы иметь в виду успокаивать его болезненную раздражительность, разными упреками и досадительными словами возмутил и его и привел в досаду.
        Сверх того, осмелился дерзновенно произнести решительный суд на людей, о которых имею самое неосновательное понятие, и даже вопреки собственным опытам и убеждениям. Я по себе знаю невозможность, горячо принимая заботливость о ком-нибудь одном, заботиться в это время о других. Теперь буду умолять вас, милая моя, возлюбленная Наталья Дмитриевна, чтобы вы более не откладывали вашей исповеди далее понедельника и раскрыли бы ваше сердце вполне. Сделайте для меня эту жертву - вы не только заплатите мне сим за мою к вам дружбу - но дадите мне новую жизнь - ибо ваше нерешительное состояние такую мне приносит муку, что я не знаю, когда я дождусь, чтобы увидеть вас вне этой силы вражеской, которая вас давит и связывает вашу волю.
        Вы теперь для меня все. Вы теперь для меня отец, и мать, и сестра, ибо я ни об ком другом не могу теперь помнить, пока вы находитесь в таком состоянии. Вы, которая цените так высоко всякого рода любовь, хотя бы она вела к пагубе, не оскорбляйте святого дружества, не ругайтесь над сердцем, которое о вас болит.
        Вы сами говорите, что вы не любите середины, но всегда хотите, чтобы у вас было все или ничего. Соберите же всю вашу волю, станьте выше малодушного человекоугодия, уничижите себя совершенным исповеданием. Это уничижение есть самое лучшее место, на котором душа человеческая может только находиться.
        Если вам трудно будет многое выговорить словами, то напишите на бумаге - это будет гораздо легче, - но только все, ради Бога, все, не таите ничего. Может быть, у вас есть и ещё что-нибудь, в чем вы и мне не признались, что, впрочем, для меня удивительно, что вы до сих пор не уверитесь, что вы можете говорить со мною, как говорите с собою.
        Ваша болезнь для меня то же, что моя собственная, или ещё более, ибо я знаю, что ваш сосуд ещё немощнее и слабее, по слову Апостола. Я не осужу вас, друг мой, но помогу, но теперь дело не в том, сколько вы нагрешили, а в том, чтобы вырваться из-под власти диавола, воспринять свет очей и освободить свою волю из пленения.
        И чего вы страшитесь? Взгляните на всю вашу прошедшую жизнь. Не представляются ли вам все люди, которые с вами в ней встречались, как тени, которые прошли мимо вас. Их уже нет, а вы остались сами с собою. Так промелькнут и все другие. Никого не унесешь с собою. Каждый несет свое бремя, каждый явится один на судилище Божие.
        Н.Д. Фонвизиной
        февраля 11
        Вот ваше нерешительное положение наконец решилось. Что же будем делать, друг мой любезный? Знаю, что это вам тяжело и горько - сужу по себе, ибо и я лишаюсь в вас единственного сокровища, в котором я находил отраду для моего сердца. Но что же, говорю, будем делать? Неужели будем роптать на промысел Создателя? Нет, милая моя, добрая моя Наталья Дмитриевна. Прославим лучше Его святое имя - и душою, и сердцем, и устами.
        Пространство и время не могут разлучить союза душ. Не забывайте и меня в молитвах ваших, а я думаю, что никогда вас не забуду. Душа ваша будет для меня столько же драгоценна, как своя собственная. Я со слезами с вами разлучаюсь, но буду надеяться, что с радостию вас встречу. В залог нашей дружбы я не хочу от вас ничего вещественного, ничего земного. Мне оно не надобно. Я буду спокоен и утешен и разлучусь с вами в полной надежде на свидание, если получу от вас верное обещание хранить даже до последнего вздоху ту же веру и то исповедание, в которых душа моя надеется обресть жизнь вечную.
        Верьте в милосердие Божие. Вверяйте все его святому промыслу, вашу жизнь, вашу душу, ваши чувства, ваше спасение, вашу кончину.
        Будьте в руках Божьих как младенец - будьте довольны всем, что случится, - верьте, что все, что не от вас зависит, приходит от Бога и есть самое для вас лучшее, что только может случиться. Но ропщите на людей, которые наперекор вашей воле на вас действуют - они орудия Божьи в отношении к вам, и потому вы должны на них смотреть святым оком, вы обязаны за них молиться, потому что через них Бог доставляет вам иногда большую пользу, нежели через друзей.
        Старайтесь возвратить сердце ваше ко всем святым обязанностям, которые возложены на вас по теперешнему вашему состоянию. Не чуждайтесь обязанностей непорочного брака - это не мои слова, а апостольские: жена, отдавай мужу должное. Тем, что вы будете исполнять это по послушанию к Богу, получите награду жены, которой обещано спасение за непорочное чадорождение. Когда приедете в Тобольск, выберите себе духовника, помолившись усердно Богу, с осторожностью. Для сохранения постов и других уставов церкви - постарайтесь мало-помалу, не нарушая послушания к мужу, своею ласкою и кротким поведением извлечь из него добровольное на то согласие - вы будете иметь тогда от этого двойную пользу. Не тяготитесь повиновением, когда привыкнете к нему, то оно заменит вам многие добродетели. Старайтесь избегать светского знакомства, по к которому приведут вас обстоятельства вашей жизни будьте терпеливы, не отказывайтесь подарить им некоторую часть времени, только из угождения к ним, не поддевайте их насмешкам над другими (это давно мне в вас не нравится, хотя оно более происходит в вас от детскообразного нрава). Лучше
вам в таком случае помолчать и показаться нелюбезными - тем скорее вас оставят, которые не будут одного с вами духа, а может быть, и сами переймут ваше доброе молчание.
        Я вам давно говорил, что главная ваша болезнь - в изнеженности воображения. Вы и сами это чувствуете. Я выпишу вам наставления из опытов святых отцов - которыми вы можете воспользоваться в свое время. Говейте непременно всяким постом - от этой обязанности никакие внешние обстоятельства вас не удержат. Чтобы получить на это согласие мужа, то это так важно, что оно стоит того, чтобы и у ног у него валяться.
        Вам горько, чувствую это и знаю, всею душою моей чувствую, потому-то и хочу, чтобы вы искали облегчения там, где его только найти можно. Дайте мне на все это обещание и требуйте от меня всего, что я могу для вас сделать. Во-первых, я обещаю вам делать все, чтобы с ним сблизиться ещё более и употребить все мои силы ему на пользу.
        Во-вторых, если Богу будет угодно устроить положение брата, я буду молить Бога, чтобы он устроил, если это будет полезно для вас, мне путь в Тобольск. У меня давно лежит к нему сердце, а с тех пор как вы будете там, он будет для меня отрадным местом. Итак, Христос с вами.
        Н.Д. Фонвизиной
        февраля 15
        Что это вы, моя милая Наталья Дмитриевна, имея живую веру - и опыт в том, что молитва все может сделать, если будем просить чего себе и другим на благо, - имея все это в своих руках, вы сами себя мучаете понапрасну. Вы имеете сильную привязанность - и вас никто не заставляет изгонять её вон, обратите только её в вечную, а не временную - употребите всю вашу горячность на молитву о спасении той души, и она будет ваша, если в этой жизни она вам ещё не откликнется, то в будущей, куда мы так должны живо переноситься, как бы уже были там, она оценит во всей полноте все, что вы для неё сделаете.
        Мы узнаем тогда все, что друг для друга делали, - тогда мы не так будем судить, как судим теперь, теперь мы по неразумию услуги телесные или ласки изнеженной плоти иногда предпочитаем всему прочему.
        Там молитвы, которые мы приносим друг за друга втайне, будут иметь в глазах наших единственную цену - ибо верьте, что ни один вздох, ни одна слеза, которую мы принесем Владыке нашему Богу за других, не пропадет напрасно. Молящийся за другого с любовью прежде сам насыщает себя сим небесным чувством.
        Старайтесь сделать это чувство для себя постоянным - и вы нигде не почувствуете разлуки, и чем сокровеннее будут ваши о сем моления, тем душа ваша будет увереннее в утешении.
        Все наши изъявления любви по плоти суть только одни бездушные звуки, которые теряются в воздухе.
        Святое внутреннее общение душ в молитве, когда мы любезное нам вверяем Вечному и Благому Богу со всею уверенностью, которую сам Он отдает нам в то время, что Он от нас приемлет его, чтобы осветить и возвратить нам его в свое время, гораздо полнее, существеннее, питательнее удовлетворят душу, нежели внешнее обращение, которое как скоро прекращается, тот же час оставляет в сердце какую-то томительную пустоту и скуку; оно иначе и быть не может, ибо душа наша, будучи существо духовное, может только насыщаться духовною любовью к Богу и в Боге.
        Если когда-либо о ком вспомните с любовью - об отошедших или ещё на земле странствующих, - сейчас обращайте это чувство в молитву: сим вы не только сделаете из него самое лучшее и святое употребление, но и упрочите его для себя - потому что Господь, видя, что вы употребляете его на пользу, преисполнит вас такою же ко всему любви, что сосуд ваш не только будет всегда полон, но от переизбытка своего будет переливать и в других ту воду жизни, которою вы сами будете насыщены.
        Когда вспомните и обо мне, помолитесь, чтобы врачество, которое я вам предлагаю, чаще употреблял и сам, ибо мои немощи весьма похожи на ваши потому, может быть, я их так и понимаю. Вот и теперь я вам советую, а сам тоскую, что разлучаюсь с вами, а потому и в отношении отъезда вашего по чувству я пристрастный для вас советчик. Но по уму, предпочитающему выше всего вашу пользу, скажу вам одно: если вы имеете довольно уже преданности и силы искать существенного для вас утешения в Боге и можете вырваться отсюда без отчаянной печали, то чем скорее вы удалитесь от видимости, тем легче вам будет привести в должные пределы томящее вас чувство. Но если чувствуете себя, что вы ещё на это слабы, то подождите еще, пока не почувствуете, что преданность к Богу и молитва сделаются для вас ощутительнее.
        Только не начинайте никогда и вперед ничего опрометчивого, по какой-то минутной вспышке, не помолясь и не попрося благословения Божия. Это для вас вредно - на что это похоже: то давай ехать, то опять валяться в ногах "батюшка мой, останься", как вы делали. Впрочем, не осуждая вас это говорю, голубушка моя милая, ибо знаю, что вы не знаете, куда кинуться, чувствую это и понимаю. Однако эти романтические вспышки вы бы, кажется, имели уже довольно сил оставить, тогда как вы раз уже нашли, что вам должно радоваться.
        Что же касается до ваших романтических бредней и щекотливостей, которые вы заимели из поганых книг, - то вам уже непростительно при вашей вере, что переносите их и на небеса и думаете, что там ходят все парочками, как голубчики. Выкиньте, пожалуйста, из головы весь этот вздор.
        Перед тою любовью, которая таит в себе все то, что мир называет любовью, есть такая грязь, на которую и взглянуть вам не захочется. Здесь мы все как узники - каждый сидит в своей телесной подвижной тюрьме, - и только в окошки, т. е. через чувства друг на друга поглядываем. И там и самобытность каждого не уничтожится, и разделение прекратится.
        Прибавлю ещё к утешению вашему и то, что чем менее получим мы взаимности здесь за свою полезную горячность от другого, тем более получим её тогда, как все тайное сделается явным, и сокровенные наши воздыхания и слезы, известные теперь одному Богу, обнаружатся.
        Желаю, чтобы слова мои приносили вам какое-нибудь утешение.
        Н.Д. Фонвизиной
        февраля 25
        Любезная моя Наталья Дмитриевна, неужели вы думаете, что меня с вами сблизили привлекательные в вас качества? Доказательством тому, что это неправда, служат два с половиною года, которые я провел в одном с вами городе и считал вас одною из верных рабынь Христовых - хотя иногда внутренне и скорбел, видя некоторые беглые в вас недостатки.
        И чем более был убежден, что вы идете и без меня надежным путем, тем менее был расположен с вами сближаться, ибо из одного только утешения, которое доставляет христианское общение, я бы никогда и теперь не осмелился с вами сблизиться, чтобы не подпасть произвольному искушению врага превратить небесное в земное. Но вы сами знаете, что печальное совсем для меня обстоятельство показало мне, что вы находитесь в таком горестном, безотрадном и, что всего важнее, опасном состоянии, что надо было быть не христианину, а отступнику, чтобы не принять полного участия в вашем положении.
        И потому, милая Наталья Дмитриевна, знайте, что я ищу вас не потому, что вы хороши, но именно потому, что вы худы, - и чем более увижу в вас худого, тем неутомимее буду искать вас. Поставьте и вы себя на мое место. Если бы кто-нибудь заставил меня по принуждению перед вашими глазами идти около такой пропасти, в которую я всякое мгновение мог бы свалиться и погибнуть. Неужели бы вы могли хладнокровно отойти прочь и остались бы спокойны, не дождавшись того времени, как моя опасность бы миновала нас быть этого не может.
        Как же вы хотите, чтобы я имел в виду одно только свое спасение отошел от вас прочь. Нет, я этого не могу сделать. Если я столько несчастлив, что при всем моем старании не могу приобрести вашей доверенности и помочь вам, то хотя бы со слезами на глазах буду смотреть на вас и ожидать от Господа моего Иисуса Христа милости, когда Он пронесет эту беду мимо вас. И чего же я от вас прошу, милая моя Наталья Дмитриевна, друг мой любезный? Ничего для себя - мне ничего вашего не нужно. Мне только одно нужно, одно только меня может утешить, одно обрадовать, одно успокоить, когда я увижу вас во вражде с дьяволом и в союзе с святыми силами у ног Отца моего небесного.
        Когда я это увижу, тогда я оставлю вас - тогда соглашусь расстаться с вами на 1000 лет. Ибо буду уверен, что могу наконец быть всегда с вами. Если я был столько грешен и бессилен, чтобы помочь вам, то хотя одною неотступностию и докучливостию, наконец, вас тронул - возвратил вас на тот путь, на котором вы были гораздо далее, нежели я, ибо вы с самого малолетства Его познали, а я только на 24-м году возраста и то как раб, принужденный Его взыскать, под оковами и замками.
        Я хотел было ещё вам написать, но оставлю до другого раза - более не успею, хочу идти к вам, а уже восьмой час.
        Христос с вами, моя милая. Будьте снисходительны ко мне грешному - не бойтесь моей опасности. Господь, видя, что я ищу, сохранит меня и помилует, а вы с намерением, я уверен, не захотите губить меня.
        Н.Д. Фонвизиной
        февраля 26
        Воображение наше есть та утонченная способность нашего организма, которая составляет связь души с телом, или, лучше сказать, тела с душою. Оно граничит с умом и чувством души.
        А потому-то враг, действуя на воображение со стороны ума, может представлять нам свои богомерзкие мысли, так, как бы они были наши, а действуя со стороны чувства, своими распалительными мечтами и действиями на чувства телесные, представляет нам, будто мы уже имеем это в душе.
        Знайте и вообще, что какого бы рода ни возбуждались мысли, которые не одобряет совесть, не надо на них останавливаться и пугаться ими - они не составляют греха, ибо уверьтесь навсегда один раз, что они не наши и в них столько же мы не виноваты, как и в худых словах, которые мы невольно принуждены были слушать.
        Страсть гнева, которая нам естественна, для того только нам и дана, чтобы мы пользовались ею как оружием противу диавола, и грехи которой есть его порождение. В разговорах своих смотрите, будьте осмотрительны, когда говорите со мною. Говорите, как перед лицом Божьим, не пускаясь в празднословие и шутки, ибо знайте, что как скоро разговор из духовного, клонящегося на пользу души переходит в просто человеческий, особливо в шутливый, - благодать Божия сей час отступает.
        Н.Д. Фонвизиной

7-е и 8 марта
        Ваше расположение сегодня, милая моя Наталья Дмитриевна, так меня огорчило, так опечалило, так встревожило, что я не умею вам выразить. Вы меня терзаете и раздражаете мое сердце.
        Милая моя, любезная моя Наталья Дмитриевна, голубушка моя, у ног ваших прошу вас, умоляю вас, заклинаю вас, требую от вас, если вы имеете какое-либо ко мне чувство, не останавливайтесь на этой мысли, в каком бы виде она вам ни представилась. Как вы можете доходить до такой слепоты, чтобы не видеть, что это обольщение дьявольское.
        Но если уже не видите, поверьте мне, я это ясно вижу и чувствую. Вы стали было на прекрасное место, решившись все терпеть, ожидая помощи Божьей, что бы враг вам ни говорил и ни внушал. Останьтесь на этом месте, оно самое святое.
        Будем друг за друга молиться и дорожить спасением друг друга и своим собственным - и Господь, видя это, подаст нам, наконец, свою всесильную помощь.
        Н.Д. Фонвизиной

23 июля
        Как ни грустно мне было с вами проститься1, но ещё тоскливее было войти в ваш опустевший дом, в котором я почти безвыходно проводил с вами последнее время. Теперь я совершенно осиротел и не могу найти для себя места.
        С М.Ф.2 я не так близок, все другие здешние господа, может быть, и хорошие люди, но вы знаете, что у меня ни к кому из них не лежит сердце. Один только отец Петр остался, с которым я всякий день вижусь - или у него, или у меня. Мы беседуем с ним о вас, рассчитываем, что вы сейчас делаете, и единодушно сожалеем, что вас уже нет в Красноярске. С нетерпением ожидаем от вас известий из Ачинска и Томска.
        На другой же день, как я с вами простился, т. е. в понедельник вечером, приехали наши Анненковы и очень жалели, что не застали вас здесь. Они сегодня собираются, но не знаю, выедут ли, потому что вчера один из малюток сильно захворал. Бедная Прасковья Егоровна, возится с ними в дороге, как квочка с цыплятами. Она мне понравилась: кажется, добрый, чувствительный и живой человек. В последнем случае - разительная противоположность с Иваном Александровичем, который все тот же сонливый флегма - два часа собирается пересесть со стула на стул...
        Вы сами их увидите, и они вам расскажут, как живут наши в Урике. Отец Петр пишет к вам сам и посылает вам в подарок Новый завет на немецком языке, а чтобы выдержать свой характер не последнего в свете чудака, прилагает ещё книжку под заглавием "почти духовное" - не знаю, где он выкапывает для вас этого рода книжки. Я пишу эти строки и хохочу воображая, как и вы с любовью к его добродушию посмеетесь над ними вместе со мною. Эти книжки уложены в ящике, который вместе с письмом передаст вам Прасковья Егоровна.
        Все ваши знакомые здоровы. Прощайте, Наталья Дмитриевна. Хотел было сказать дорогая или любезная Наталья Дмитриевна, но вы как-то мне говорили, что ваше имя и без того хорошо и вы не любите прибавочных к нему эпитетов.
        М.А. Фонвизину

28 июля
        Вот уже завтра неделя, как мы с вами расстались, почтенный и любезный Михайла Александрович. Но ваше дружеское и родственное обращение, с которым вы меня принимали всегда, останется в памяти моего сердца. Особенно в последнее время, когда мы с вами более познакомились...
        Брат все находится в том же положении - не слишком раздражительном, но говорит беспрестанно вздор и сильно желает, чтобы его выпустили. Но этого, кажется, долго нельзя будет сделать, ибо никак нельзя поручиться, чтобы он не стал опять делать того же, что он делал, а с другой стороны, и жизнь в этом доме его много расстраивает в уме, хотя несколько и смиряет его гордость. Великое это мне горе. Но видно, на одного Господа, как и во всем, должно возложить свое упование...
        Н.Д. Фонвизиной

4 сентября
        Я хотел было послать фасад Благовещенской церкви, который у меня уже для вас сделан, но рассудил лучше подождать вернейшей оказии. Сверх того вы получите и эту записку, вероятно, не прежде трех месяцев, тогда как все новости Красноярска будут старее старухи Шацкой, моей приятельницы.
        Аннушка1 все так же мила, лепечет, но только не выговаривает слова, носится с какой-то табакерочной крышечкой, на которой нарисован генерал, и воображает, что это мой портрет. Если меня нет и спросят у нее: "Где Павел Сергеевич?" - она тотчас бежит и отыскивает крышечку от табакерки. Видите ли, что и я без вас стал похож на храброго генерала.
        При этой шутке я вспомнил, как меня раз рассмешил Лунин, изображая вкус русских фабрикантов, что они на ситцах соединяют вместе петуха и храброго генерала Баговута.
        Вот и вам горожу какой вздор, может быть, вы посмеетесь, а это иногда нехудо, особенно у кого бывает хандра. Я сам давно уже не смеялся. Вы же бывали, как я помню, не последняя хохотушка.
        Поручаю себя вашим молитвам. Не забывайте человека, который беспрестанно о вас вспоминает и предан вам всею душою.
        Н.Д. Фонвизиной

16 октября

26-го после обедни в памятный для меня день ваших именин у меня нечаянно собрались все-таки гости, которые вас сердечно любят: сестры Серапиона и Александра1 и отец Петр. Мы поговорили о вас и потужили, что вас нет с нами.
        Благодарю вас, милая моя Наталья Дмитриевна, за дружеское расположение, с которым вы ко мне пишете. Можете быть уверены, что и я обоих вас люблю всем сердцем, как самых близких родных. Особенно последнее время мы совершенно сроднились с вами душою - и теперь мне без вас страх грустно и скучно.
        Братнино положение также меня убивает - он все более расстраивается. От батюшки долго не имел известий. Но 16 числа имел... Он весьма грустит о нашем положении, но, кажется, не решается просить. Все это вместе... и внутреннее ослабление души так на меня действует, что я весьма расстроился духом.
        Н.Д. Фонвизиной

30 сентября
        После вас я получил письма от Катерины Ивановны2 и Евгения Петровича3. У них все по-старому - они ожидают конца своему сроку и каждый мечтает о месте нового жительства согласно со своими расположениями.
        Здешние знакомые ваши все живы и здоровы, все вас помнят и жалеют, что вас здесь нет. Аннушка все так же мила и все так же меня любит - бегает из угла в угол и радуется, когда я приду. Я сделал ей красивую зеленую колясочку, и она беспрестанно просится в ней кататься. Батюшка с Николаем, вы знаете, любит её баловать; и сам катает её и бегает с нею по двору, а Заремка, которая меня всегда с визгом встречает как знакомого ей человека, тут же усаживается.
        Теперь скажу вам о брате. Он, бедный, находится все в том же доме. Я к нему хожу почти аккуратно всякий день. У него один только теперь и разговор и направление мыслей - чтобы вырваться из этого ужасного дома.
        Н.Д. Фонвизиной

29 октября
        Письмо ваше от 5 сентября, милая Наталья Дмитриевна, я получил как драгоценный подарок на день Иоанна Богослова - храмовый праздник нашей Благовещенской церкви. Рано поутру, когда я ещё спал, слышу, кто-то стучит в дверь - отворяю, и можете себе вообразить, как я рад был увидеть знакомого мне казака, который провожал Анненковых...
        ...После самых близких родных, я ни с кем не имел случая так близко ознакомиться, и никто не оказывал мне столько дружеского, не заслуженного мною расположения и доверенности, как вы...
        Я очень понимаю, как для вас отягчающе желание тобольских дам мучать вас своими церемонными знакомствами. Но что же делать, это какое-то общее ярмо, которое несут почти все люди, живущие в мире, и от которого трудно освободиться. Все на это жалуются и в свою очередь, в отношении других делают то же. А для нас это кажется такою казенною надобностию, что они и вообразить себе не могут, как можно без визитных знакомств обойтись, и не понимают, что человек иногда дал бы дорого за возможность сидеть с самим собою. Для прогнания скуки, а частию по необходимости содержать себя, при возвышающейся с каждым днем дороговизне по причине вторичного неурожая, я нанялся в чертежную к здешнему землемеру и рисую у него часов около пяти в день за 41 рубль в месяц. Это делается, однако, негласным образом чертежная нанимается во флигеле - и казенное жалованье будет выписываться на другое лицо, ибо нашего высокого чина говорить нельзя.
        От батюшки я давно не имел писем, боюсь, что известие о брате его совсем убьет. Сестра и без того писала, что они оттого к нам редко пишут, что боятся об этом напомнить папеньке - ибо всякий раз, когда он к нам пишет, несколько дней после того бывает расстроен.
        Извините меня, милая Наталья Дмитриевна, что письмо мое так грустно. Я охотно бы хотел с вами посмеяться - но что-то не смеется. Позвольте мне хотя с вами и хотя издали побеседовать откровенным сердцем...
        Обыкновенная картина, которую я часто вижу: отец Петр держит на руках Аннушку и Заремку; одна как снег беленькая, другая как смоль черненькая...
        Н.Д. Фонвизиной

19 ноября
        Вот и опять добрая наша Агния Ильинична (монахиня. - Авт.) пускается в дальнее путешествие - при своих летах и при своем здоровье. И не столько для сбора она взялась за это, как для того, чтобы в этой жизни ещё вас увидеть. Меня это страх тронуло... Быть уверенной в искренней привязанности такого человека - не последнее утешение в этом холодном мире, где все мишура и слова без жизни.
        Я воображаю себе, как её будут таскать из дома в дом в Москве, если вы адресуетесь к Надежде Николаевне (Шереметевой. - Авт.). Знаете ли, что она тоже не без мечтаний. Она думает добраться и до наследника, уже его раз и во сне видела, как она будет с ним и разговаривать. И представьте себе, что, не видав его прежде портрета, видела его таким похожим на его портрете, который она после увидела...
        М.А. Фонвизину

29 ноября
        Не могу не воспользоваться такою верною оказиею - писать к вам, любезный Михайло Александрович. Впрочем, извините, что не дождался ваших ответов. Бомбардирую вас своими письмами. Но я не с тем пишу, чтобы обременять вас ответами на мои бредни..
        я пишу к вам так же, как, бывало, привык к вам ходить - когда вздумается, когда всгрустнется, когда соскучится или когда случится со мною что-либо доброе или худое.
        Я к первым вам в таком случае обращался. Так и теперь я уверен, что вы в простоте сердца прочтете, что я попросту, не думая много, намараю. А для меня с вашей стороны и того довольно, если вы хотя двумя строками уведомите меня, что вы и Наталья Дмитриевна здоровы.
        Я хотя и хожу здесь туда и сюда, но отъезд ваш для меня и до сей поры чувствителен. Везде для меня пахнет холодною Сибирью. С М.Ф. у нас все как-то не клеится. У него все в рюмочках, и всему свое время и своя полочка, а у меня и в голове и в сердце такой же беспорядок, как в моей горнице, которая стоит иногда по три дня не выметена. Если кто на меня за это не в претензии, с тем мне как-то и легче и свободнее, ибо для меня в сердце лучший порядок, который похож на порядок, в каком мы, помните, упаковывали Натальи Дмитриевнины бесконечные шкатулки. Чего хочешь, того и просишь: вместе с лентами - курительные порошки, с кружевными оборками розовая кашка. Вот это совершенно на мой лад. По крайней мере, видно, что тут вперед ничего не придумано.
        Потрудитесь... сообщить генералу Фалькенбергу о Петине1, что он получил решительный отказ от генерал-губернатора. Я вам тогда сказывал, что Руперт делал Францеву запрос вследствие слов генерала Фалькенберга, а тот, имея возможность городить что хотел, ибо дело шло по секрету, нагородил, разумеется, все не в выгоду Петина. Тот представил этот отзыв к военному министру, и министр решил, чтобы Петину не давать ничего из этой суммы, как не могущему ею благоразумно распорядиться, а дозволить ему пользоваться одними процентами. И бедного человека теперь совершенно расстроили и лишили всякой надежды, тогда как нынешний год у нас и для достаточных людей тяжело по дороговизне.
        Что до меня касается, то я все продолжаю рисовать с Шабановским, и уже с 30-ть маленьких планов вышло из моих рук - на земли, отведенные нашей братии и полякам по губернии.
        Н.Д. Фонвизиной

29 мая
        Много и премного благодарю вас, милая и любезная Наталья Дмитриевна, за приятное письмо ваше от 12 мая... Вот и вы, милая Наталья Дмитриевна, по какой-то воле или неволе пустились в большой свет - пожалуйста, только не пляшите (разве с такими милыми детьми, как Аннушка, с которой и я часто прыгаю)...
        Это хорошо, что ваш новый дом светел - я сужу по себе, на меня светлая или темная погода или комната большое имеют влияние. Только я воображаю себе, как М.А. искосу посматривает на вашего светского приятеля, который так игриво смотрит в ваши большие окошки. Это живо напоминает мне прошедшую незабвенную весну, в которую я имел случай узнать вас обоих покороче и оценить качество ваших душ в глубине собственной души своей, хотя и ничтожной, но постоянной в своих расположенностях и привязанностях.
        Напрасно вы редко посещаете церковь, потому что вам там плакать хочется, тут ничего нет страшного, разве для людей без чувства и без веры. Ибо в этом мире столько причин к слезам, что где и проливать их, как не в церкви.
        Впрочем, может быть, я говорю это потому, что я, как ваша няня, сам великий плакса. Поклонитесь ей от меня и скажите, что я её за это страх люблю...
        Заремка ваша здорова, и великая у них с Аннушкой радость, когда я приду...
        Н.Д. Фонвизиной

16 сентября
        Вы, вероятно, с нетерпением ожидали увидеть Катерину Ивановну (Трубецкую. - Авт.), милая Наталья Дмитриевна. Но все сделалось иначе. Может быть, это и будет, но разве после, а теперь они остались в Оёке. Их собралось около Урика целая орава. Это, по-моему, не хуже, чем в городе, если не лучше. Со своими они могут часто видеться, а до посторонних... вероятно, мало дела.
        Пущин так спешит, что нет никакой возможности, некогда собраться с мыслями, чтобы побольше написать к вам, к тому же эти 2 дня за разные его протекции, о которых он вам сам расскажет, его везде кормят на убой, а как у нас привычка ходить гурьбами, то и моему желудку также много досталось.
        Завидую его участи, что он вас скоро увидит, а в моих предначертаниях ещё до сих пор нет успеха... Вот теперь есть у вас случай подарить меня своими строчками с казаком Пущина. Потом Барятинского и, наконец, Швейковского, которому Пущин пророчествует ехать не менее года в огромной фуре с пирогами и вареньями.
        Мы теперь дожидаемся Давыдовых, зато семейство прокурора, которое составляло единственный наш круг знакомства, прокладывает себе дорогу в Россию. Но вашего дружеского расположения, конечно, уже для меня никто не заменит, да и не всегда есть случай сойтись с людьми покороче.
        Я жил с вами 3 года, но совершенную узнал вам обоим цену в последнее полугодие. Давыдовым, кажется, хочется навязать на меня учить их Ваку. Трудно будет от этого отказаться, но учить ребят просто беда. Я так много по этой части возился, что мне это надоело. Играть с ними я готов, ибо надо быть очень избаловану ребенку, чтобы я его не любил. Отец Петр вам кланяется...
        Посылаю вам давно обещанный фасад церкви, а иконостас немного не докончил, я после его пришлю...
        Будьте здоровы и благополучны...
        Е.П. Оболенскому

5 ноября
        Прости и прости меня, милый друг Евгений, что я так давно с тобой не беседовал.
        С тех пор, друг мой, как мы с тобою расстались, многое, многое для меня и во мне переменилось - по внешности в худшее, а по сущности, которую один Бог знает, может быть, и к лучшему...
        Для меня со вчерашнего дня блеснула опять надежда - может быть, и я получу помощь, чтобы идти вперед, а не катиться назад под гору - как доселе было...
        Тебя, может быть, интересует также положение брата. Он в горьком состоянии. По духу, который в нем проявляется, я иногда судил о нем, но теперь ничего не сужу. Бог один все знает - но вообще можно только сказать о всех действиях человеческих, что, ежели бы не было гордости в людях, не было бы и бедствий, не было бы грехов.
        О наших друзьях в Минусинске не могу тебе сказать ничего основательного. Полагаю, что Господь и их ведет каждого сообразным для его особенности путем.
        От Беляевых и Крюковых я давно не имею писем. Киреев иногда пишет. Да поможет ему Господь - он также, бедняга, бедствует и горюет, горюет и опять бедствует, как и я...
        С тех пор, как уехали Фонвизины, мне особенно стало грустно; перед самым этим временем брата отделили от меня, да и с ними я так сроднился и так к ним привык, что и до сей поры чувствую их лишение. Вот уже с год употребляю все старания, чтобы переселиться в Тобольск, но не имею никакой ещё положительной надежды. Авось ли бы перемена места и на брата имела бы какое-нибудь действие, а для меня это была бы великая отрада.
        Теперь здесь Давыдовы, которые тебя любят без памяти, они оба с прекрасным сердцем люди. Но для сближения душ нужны особенные столкновения и общие элементы, которые бы могли породить отрадное дружество. Если будешь иметь случай ко мне писать, уведомь между прочим, будет ли рад или нет А.Л.1, если бы я к нему написал - я уверен, что он меня помнит и любит, но, может быть, душа его требует такого уединения, для которого всякое человеческое общение делается тягостным.
        Не сетуй на меня, мой друг, - может быть, вперед не удастся и мне к тебе долго писать, совсем не по вышесказанной причине. Мое молчание другого рода - когда в душе мрачно, грустно и совершенный хаос, не знаешь, что сказать и с лучшим другом, сидишь в каком-то расслаблении душевных и телесных сил у моря и ждешь погоды. Вот теперь я к тебе охотно пишу, вчера же утром мне бы не выбить из себя и молотом десятой доли того, что я теперь намарал.
        Пущин ваш, которого я с радостию увидел и не без скорби проводил, 15 октября выехал из Тобольска - пишет, что Одоевский скончался от болезни, уцелев от пуль, а про Басаргина - что он женился.
        Ты просил уведомить Василия Львовича1, получил ли я "Путешествие в Иерусалим" - получил тогда же, но все откладывал и не мог тебя до сей поры уведомить. Можешь бить меня за это, сколько хочешь, когда увидимся, - и не за это только, за многое.
        Пущин мне говорил от тебя и от себя, нельзя ли мне заниматься с твоими учениками, т. е. с детьми Давыдовыми. Они же сами мне ничего не говорят, и я этому очень рад - неприятно было бы отказывать, не имея к этому других причин, кроме внутреннего неспокойствия души, которую не всякому можно сделать понятною, да и незачем. А при таком расположении духа - и ручным трудом не можешь заниматься. К тому же я себе не прочу здесь остаться, и при нетерпеливости моего характера живу я год как на ночлеге, хотя и без того вся наша жизнь не что иное, как ночлег - более или менее удобный...
        Прощай же, мой друг милый Евгеньюшка, Христос с тобой. Когда Господь даст тебе с любовью обо мне вспомнить, молись о моей душе немощной, робкой и унылой. Я же, друг мой, охотно бы по-прежнему за тебя и за всех мне близких молился, а то вся моя молитва, когда она и бывает, заключается в вопле из какой-то бездны, темного плена души, к Отцу света...
        Преданный тебе душою и дорожащий твоего дружбою и любовью твой друг П. Пушкин.
        О получении этого письма уведомь скорее официально, сказав: "Если будешь писать к Аврамову, поклонись ему".
        Я, кажется, писал к тебе, что матушка моя в одно почти время скончалась с твоим отцом, а добрый старичок - мой батюшка - ещё жив и с нежностию о нас горюет.
        Барятинский тебе кланяется - он с неделю здесь, насилу добрался до Красноярска полуживым - у меня на квартире - и помаленьку оправляется, не знаю, как дотащится до Тобольска. Сам бы приписал, но ещё слаб.
        И.И. Пущину

27 ноября
        Благодарю вас, мой любезный друг Иван Иванович, за ваше дружеское письмо от 11 октября и за исполнение моих поручений. Я был уведомлен, что Гов. писал к Е.Г. о переводе Петина и чтобы я обратился о себе с письмом к Фалькенбергу. Я это сделал. Не знаю, что будет, но мне все что-то мало надежды. Мое правило, если хлопотать, то уже хлопотать со всех сторон. А потому, если и вы что можете сделать в этом случае, через неусыпную в такого рода хлопотах сестрицу, то напишите к ней: не может ли и она замолвить два слова...
        Спиридов со своим Петром Васильевичем поставили вверх дном свой и соседний огороды, выстроили теплицу, выкопали мильон парников. А результат покуда тот, что у Спиридова из 1000 руб. осталось 100, а 900 он получит на будущий год, когда продаст пикули, жаль только, что ещё в уксусе третий месяц гнездо не заводится, а то все бы пошло хорошо.
        Мне жаль, что вы не видели моего хозяина, он бы вам, верно, понравился. По расчетливости он вроде вас - ему тоже бывает совестно, когда купец отдает ему за 8 рублей сапоги, которые стоят пять. Он вскоре после вас возвратился из тайги - жаль только, что и без золота, и без денег.
        Все наши около Иркутска живы и здоровы. Ездили всею семьею к Фед. Алекс., обедаем, ужинаем, играем на бильярде. Не правда ли, что это весело?
        Будьте здоровы и по возможности счастливы и не забывайте человека, который умеет ценить свою и вашу дружбу.
        Н.Д. Фонвизиной

27 ноября
        Можете вообразить, какое впечатление произвело на меня письмо ваше, милая и любезная Наталья Дмитриевна. Я уже грустил, давно не знаю, что с вами делается, тогда как по последнему письму вашему видно было, что прежние ваши припадки возобновились. Но, благодарение Богу, которого милосердная рука, видимо, над вами - подает нам живую надежду увидеть вас в лучшем положении. Я говорю нам, ибо вы, верю, не сомневаетесь, что все, до вас касающееся, и меня столько же или огорчает, или радует, как и людей, самых вам близких.
        Благодарю вас, что и вы, зная это, не замедлили меня утешить и успокоить тою переменою, какая с вами случилась...
        Я же о себе ничем не могу вас порадовать. И во мне - худо, и около меня тоже худо.
        Брат мой несчастный, будет ли по крайней мере спасена душа его - один Бог знает. Но что мне говорить о себе и о нем - я только наведу грусть и на себя и на вас. Лучше поговорим о другом.
        Вы слагаете на одного М.А., будто он один удивляется, как я попал в дом Катерины Петровны Лопатиной (во-первых, почему Катерина Петровна, а не Александр Николаевич? Разве потому только, что дом на её имя куплен?), и велите мне написать об этом подробно для любопытства мужского и подробнее конечно, для женского.
        Простите мне, что я посмеюсь над вами - я знаю, что вы на меня за это не рассердитесь. А к Пущину, если вы или М.А. будете писать, скажите ему, что я ему отомщу за его сплетни. Но пора к делу.
        Во-первых, я писал вам об этом. С Лопатиным я познакомился у Фед. Алекс. Он такой милый по душе, каких, верно, мало, а здесь и ни одного нет. Он как-то меня полюбил и стал меня посещать. Разумеется, и я его. Вне дома он был тогда строгий, а по домашности, как и я: и кузнец, и плотник, и живописец, и все, что хотите. На последнем, т. е. на живописи (которая хотя мне никогда не давалась), мы на первый раз остановились и принялись малярить от скуки.
        Я далеко не ходил, принялся прямо за свой портрет, нарисовал его водными красками, довольно похоже. Потом масляными - и ещё похожее - так, по крайней мере, все нашли. Он уже и поехал к батюшке. Но дело в том, что мы более ещё через это с ним познакомились. Он стал просить меня неотступно, чтобы я перешел к нему жить, предлагая мне с дружеским радушием все готовое. Я не соглашался, так это и шло. Наконец, обстоятельства принудили его выйти в отставку и определиться на золотом прииске. Он должен был ехать - и оставить дом без хозяина, тогда как жена его почти всегда нездорова. Вот он и стал требовать от меня как одолжения перейти к нему и, по-сибирски сказать, домовничать.
        Я не мог в этом отказать ему, когда он действительно имел в этом нужду. Вот каким образом все это случилось. Теперь уверились вы, что я живу в доме Александра Николаевича, а не Катерины Петровны? Впрочем, скажу вам и о ней, что она предобрая и прескромная женщина, вроде Александры Ивановны Давыдовой. Теперь не может выезжать из дома и возится со своим Колюшкой, которому 10 месяцев.
        Вот уже я у них живу с 15 июня. Я передам Катерине Петровне ваш поклон. Она тоже вам кланяется, хотя видела вас только один раз, но не может без восхищения об вас вспоминать, так вы ей понравились.
        Отец Петр, вы знаете, у него в характере есть много ещё ребяческого, он говорит про вас: "Удивительный она человек", а не видит, что удивительный и он человек.
        Благодарю вас, милая Наталья Дмитриевна, за намерение ваше попросить Фалькенберга о нашем переводе, но, если бы можно было заставить сказать об этом Бенкендорфу два слова, когда он будет в Петербурге, это было бы ещё надежнее.
        Но, вероятно, он уже уехал. Пущин хлопотал тоже об этом, в Омске. Вследствие его поручения Фалькенберг велел меня уведомить, чтобы я написал к нему письмо. Я отослал его через жандармское начальство. Оно должно было ещё его застать. Но, несмотря на все это, я мало имею надежды, чтобы мое желание исполнилось, ибо нужно ещё было послать мое письмо к Бенкендорфу через Руперта. В нем было выставлено, что брат лишен здесь медицинских пособий - это могло его раздосадовать. И мне сдается, что он или совсем не отправил моего письма, или, по крайней мере, отправил со своим замечанием, ибо странно, что не дали никакого ответа.
        Что-то Бог даст теперь - а я живу все как на ночлеге - и так привык к мысли быть в Тобольске, что эта неудача меня бы страх огорчила.
        Вы как-то мне говорили, что хотели бы прочесть жизнь св. Терезии. Я тогда вам не успел передать маленькую книжку, где есть сокращенная её жизнь и некоторые из её сочинений. Примите её от меня на память. В ней много есть хорошего и сообразного с вашими чувствами. Футляр я сделал нарочно сам, чтобы было что-нибудь тут и моей работы.
        Не поленитесь отвечать мне с урядником Шошиным, который провожал Барятинского. Барятинский отправляется отсюда, прожив со мною в одном доме более месяца.
        Давыдовы наши уже 3-й месяц здесь - они предобрые люди, и я у них довольно часто бываю. Малютки их премиленькие. Сашенька, которую вы оставили младенцем, прехорошенький ребенок - и собой, и характера ангельского.
        У нас прошли слухи, будто Нарышкин ранен в последней экспедиции. Напишите, пожалуйста, не знаете ли вы чего об этом. Если это правда, то мне очень прискорбно - бедная Лизавета Петровна будет в отчаянии...
        Полюбил!
        ...Он ещё раз перечитал последние строчки её письма. Встал и принялся ходить по комнате - по диагонали, как привык ходить за год по своей одиночке в Петропавловской крепости. Почему-то зазвучала шекспировская фраза - "Нет повести печальнее на свете". "Нет?" - спросил вслух и продолжал вслух же рассуждать: "Да, это печально, погибли два юных существа. А мы? Уже не юные. Не погибли. Мы заживо похоронены в Сибири. Любим. Впервые в жизни. И навсегда. И не можем быть вместе. Что печальнее? Что печальнее?"
        Он подошел к столу, взял перо, задумчиво повертел в руках, бросил и, схватив письмо Натали, осыпал его поцелуями, потом приложил к лицу и пробормотал сквозь слезы: "Любимая, единственная! Что, что нам делать? Что есть у меня, кроме моей любви? Я нищ - и не только сейчас, всегда. У меня нет будущего - только бедность и безумный мой брат. Что могу дать я тебе? Ты бежала от бедности в брак с Михайлой Александровичем. Зачем же опять убегать тебе в бедность? И он! Если б только богат! Но ведь добр, благороден, умен, любит тебя без памяти. И он друг мой!"
        Павел мечется по комнате, потом, обессиленный, падает на колени перед иконами:
        "Господи, вразуми её, дай силы мне!"
        Он долго то вслух, то беззвучно молится. Потом, успокоенный, поднимается и долго пишет ответ любимой. Складывает листки и тихо, будто душа вздохнула, будто само сердце обрело голос, произносит:
        "Есть повести печальнее..."
        Видимо, после этого для всех, и прежде всего для нее, Натали, надел он на свою любовь строгие одежды верной дружбы и никогда, в течение 20 лет, не позволял себе снимать их - до марта 1857-го. А 28 марта 1857 года посылает он Наталье Дмитриевне письмо-исповедь, первое и единственное признание в любви. В нем - и история его чувства, и объяснение многих поступков.
        "С первого взгляда, как ты проезжала через Красноярск в Енисейск (это было в 1834 году. - Авт.) ты уже мне показалась чем-то отличным для меня. Но я был в таком аскетическом настроении, что на этом не останавливался".
        ..."Какая нездешняя женщина, - подумал он тогда и испугался: - Что значит нездешняя?" Не нашел и не стал искать ответа. Но несколько дней после этого в самые неожиданные моменты вдруг наплывали на него эти огромные глаза - они грустили и смеялись, вопрошали и звали куда-то.
        "Что это со мной?" - недоумевал он. И пожалуй, впервые в жизни подумал о том, что ни одна женщина до сих пор не привлекала его внимания. В годы учения в Муравьевском училище они с братом часто бывали в свете. Он знал, что нравится, и относился к этому как к должному. Павел любил балы. Вся сановная Москва вывозила на них своих дочерей - и он понимал, что для него, хоть и небогатого жениха, непременно сыщется всей большой родней та, что станет его женою. Может быть, он даже влюбится. Но случится это или нет, брак все равно заключается на небесах, и он только подчинится воле Всевышнего. И ему даже в голову не приходило хлопотать об этом предмете.
        Он любил самую атмосферу бала: какая-то прилежность и налаженность бальной суеты сливалась в образ праздника, в единый живой организм, уносящий его на несколько часов в беспредметные дали, в сверкающее бездумье и беззаботность. И почему-то тут же представил её - в белом платье - и лицо, из одних этих огромных, выманивающих его душу из заточения глаз.
        "Когда вы переехали в Красноярск (в конце 1835 года. - Авт.), я уже с увлечением беседовал с тобою, и раз, когда ты рассказывала о каком-то архимандрите Павле, невольно проговорилась, что будешь тем же для меня. Все это скользнуло без особой остановки, ибо духовное состояние мое было ещё слишком сосредоточено"...
        Его душа просыпалась долго и недоверчиво, её пробудилась сразу. Видимо, пришло её время полюбить. Чувство - страстное, бурное, неудержимое - находило выход лишь в письмах: Натали, безошибочно увидев притягательное родство их душ, так же зорко разглядела и то, что чувственная его природа ещё спит, неопытная и невинная, и Бог весть, как откликнется на прямой её зов. И Наталья Дмитриевна пишет Павлу Сергеевичу письма-исповеди о поразившей её сердце любви, не называя имени любимого. Павел Пушкин ошеломлен. Твердыня его понятий о таинстве и святости брака зашаталась. Он почитает это настоящим горем для нее.
        "Когда мне пришлось вмешаться в твое горе, то не самонадеянность одна, а какая-то несознательная радость, что я могу безгрешно помогать человеку, в котором я так ясно видел печать Божию, меня увлекла, как вихрем".
        Когда Наталья Дмитриевна, наконец, признается, что предмет её любви он сам, Павел Пушкин повергнут - не только этим признанием, но и тем, что понимает: его собственные чувства вырвались из заточения. Радость, недоумение, бессильная попытка прикрикнуть на свою и её любовь, слезы умиления и слезы боли, мольбы к Богу о помощи и вразумлении - все вместили торопливые строчки писем февраля и марта 1838 года. В письме-исповеди 1857 года, когда без этой любви Павел Сергеевич уже не мыслит существования, а страсть вошла в более спокойное русло, он так объяснит тогдашнее свое состояние:
        "Последующее уже было перемешано - тут была и борьба, и увлечение, и угождение твоей увлекающей, как быстрина потока, природе. Тут я не только уже невольным чувством, но и волею усиливал свою привязанность, чтобы дать привал увлекавшему тебя чувству. Таким образом, запуталось так, что уже сердцу не было иного выхода, как переходить от невольного к произвольному увлечению. Весь мир для меня исчез. Одно только существо было для меня дорого, его счастье, и спокойствие, и возвращение к Богу были моею молитвою и желанием".
        В 1838 году М.А. Фонвизина переводят на поселение в Тобольск. Натали и остающийся в Красноярске Павел, подстегивая себя напоминаниями о чувстве долга, надеются на спасительность разлуки. В письмах этого года он прибегает к менторству, потому что Натали мечется, затягивает отъезд, придумывая для мужа какие-то причины. Но оно, это менторство, намеренно, оно сквозь слезы:
        "Только не начинайте ничего опрометчивого, по какой-то минутной вспышке. Это вредно для вас - на что это похоже: то давай ехать, то опять валяться в ногах "батюшка мой, останься", как вы делали. Впрочем, не осуждая вас говорю, голубушка моя милая, ибо знаю, что вы не знаете, куда кинуться, чувствую это и понимаю. Однако эти романтические вспышки вы бы, кажется, имели уже довольно сил оставить".
        Трудным был этот год для Натальи Дмитриевны, безутешным для Павла Сергеевича - это понятно даже по очень сдержанным фразам его в письмах из Красноярска сентября
1838-го - начала 1839 года.
        "Я стал гораздо рассеяннее и много переменился, вы это сами уже давно заметили. И знаете также, что для меня это не радость. Внутренняя потеря не вознаграждается ничем внешним. Рассеянность заглушает только на короткое время тоску души, которая с тем большим прискорбием чувствует свое уклонение, а пересилить уже не может" (30 сентября 1838 года).
        "Есть положения, что и взгляд на самого себя так бывает тяжек, что бегаешь туда и сюда, чтобы заглушить вид своего внутреннего опустошения. Горько познавать все это на опыте, но в путях Божьих, кто знает, может, и это нужно, чтобы узнать цену даров Божьих, может быть, бывает нужно их лишиться - дай Бог, чтобы только не навсегда" (29 октября 1838 года).
        "Последнее письмо ваше я читал, и мне страх было грустно видеть, что вы все хвораете. Да и хандра ваша, кажется, не проходит - вы все постоянны в своей ненависти к Тобольску. Желаю, чтобы вы были так же постоянны в ваших дружеских расположениях к людям, которые дают нам высокую цену" (11 января 1839 г.).
        В феврале 1840 года они снова встречаются - братья Бобрищевы-Пушкины тоже переведены в Тобольск. Но все изменилось.
        "Я тут только увидел, - пишет Павел Сергеевич в исповеди 1857 года, что ты перешла пропасть, а я за нею или чуть ли не в ней и до сих пор остался. Я летел как на крыльях, чтобы застать тебя в Тобольске. Твой прием, дружеский, но совсем в другом роде, меня озадачил. Духом я благодарил Бога о твоей перемене, но собственное мое чувство тем сделалось сознательнее. Возвращение к чувственным искушениям ввергло меня в совершенное уныние и ропот. Твоя помощь оставалась моею единственною надеждою, твоя невольная, под влиянием Божьим, иногда суровость заставляла часто на тебя сердиться. Но в самом сердце скрывалась глубокая, неискоренимая привязанность, потому что один ласковый взгляд или слово - и все забывается. Последующие немощи твои опять сделали мне тебя доступнее, хотя они и причиняли мне сердечное горе, но сближение твоей нищеты с моею воскрешали воспоминания благие. Одним словом, в других только фазах, но тут и там ты одна была сосредоточением всей моей внутренней жизни. Для меня люди существовали и теперь существуют только в отношении к тебе".
        Так было во все 13-летие жизни их в Тобольске. Редкий день не бывал Павел Сергеевич в фонвизинском доме. И не угасала его любовь. А для Натальи Дмитриевны, преодолевшей её во имя долга, он так и остался - тоже на всю жизнь - духовным братом, другом, к которому она - первому и единственному обращалась за советом, помощью, поддержкой, кому открывала тайники души своей.
        Фонвизины ранее других декабристов в 1853 году получили разрешение вернуться на родину. А через год Михаила Александровича не стало. Тяжело пережила его смерть декабристская семья. Когда боль утраты ослабела, не мог, вероятно, не помышлять о союзе с любимой П.С. Бобрищев-Пушкин. Но узнает, что другая любовь уже завладела пылким сердцем Натальи Дмитриевны к И.И. Пущину. Любовь взаимна, но так уж устроена Н.Д. Фонвизина, что не может жить без этакого романтического виража. Она пишет в Сибирь длинные письма, но нередко адресат получает их после прочтения и одобрения П.С. Пушкина. Наталья Дмитриевна не решается на брак с Пущиным без благословения Павла Сергеевича. Ее терзают размышления о поздних её и Ивана Ивановича летах, болезнях и т. д. Эти письма-терзания перемежаются с пылкими, "юными" посланиями. То готова идти под венец, то ревнует, то уверена в необходимости принести в жертву Пущину свою свободу, то бичует себя раскаянием. Большой Жанно на этих гигантских эмоциональных качелях чувствует себя беспомощно, как ребенок. Павлу Сергеевичу не остается иного, как прийти им на помощь.
        "Вид твой, сестра моя любезная, очернен и умален, но господин души твоей когда-нибудь придет и оденет тебя в прежнюю красу твою. Насчет Ивана мое мнение, как прежде, так и теперь, - одно и то же. Прежде твоих борений ведь ты была уверена, что жребий относился к нему. Предайся воле Божьей, и ты успокоишься".
        Он хлопочет о соединении друзей. С его благословения Н.Д. Фонвизина в 1856 году предпринимает тайную - не только для властей, но и для друзей - и небезопасную поездку в Сибирь, навестить декабристов, главное же повидаться с Пущиным. Но и после этого следует год терзаний, надежд и неуверенности Натальи Дмитриевны. Павел Сергеевич умиротворяет, обнадеживает, успокаивает и любимую, и Ивана Ивановича. Не собственное чувство, но счастье друзей ему важнее всего.

7 мая 1857 года он пишет Пущину: "В полулистке от 11 апреля ты говоришь, что знаешь мою сильную к ней привязанность.
        В письме от 22-го ты спрашиваешь опять, есть ли мое сердечное на ваш союз благословение.
        Друг мой любезный, мое сердечное благословение на всем, что только касается до этого дорогого мне человека. Мне самому, уверяю тебя, ничего тут не надобно. Если во всем этом исполняется воля Божия и есть надежда возможного на земле успокоения после стольких бурь, могу ли я, который о её благе только и думаю и молюсь, отказать ей в моем сердечном благословении, а тебе, мой великодушный и добросовестный друг, и подавно, когда я знаю, что ты её не столько для себя, как для нее, и она тебя не столько для себя, как для тебя любит.
        Возникала во мне иногда, каюсь тебе, особенно сначала, борьба и с той гадкой стороны: где лежит собака на сене - сама не ест и людям не дает. Но я отмаливался от нее, как от недуга болезненного. Богу и мне самому гадко и противно. В этом грехе прости и ты меня, друг мой сердечный.
        Но дело не в том - все это ветер дующий и преходящий, - а глубиною воли моей я там, на что есть воля Божия. Если ему угодно исполнить ваше предположение и благословить вас счастием, то оно, конечно, будет и моим счастием..."
        И.И. Пущин и Н.Д. Фонвизина венчались 22 мая 1857 года. То была воля Провидения:
        Любовь П.С. Пушкина не удовольствовалась преданностью - она потребовала самоотречения. Вряд ли узнали бы мы, как страдало и мучилось его сердце, не будь его исповеди. Того факела, что зажгла Натали в душе его почти два десятилетия назад, хватило на всю жизнь, но 28 марта 1857 года, за два месяца до брака любимой с другом, силы временно изменили ему - выше этих, только человеческих, сил было последнее испытание его любви: "Зачем я, несчастный и обреченный на вечное одиночество человек, увлекся теперь несбыточным и совершенно ни с чем не сообразным увлечением сердца? Забыл и о духовном родстве, которое, может, ставит непреодолимую преграду между нами, забыл, что я, может быть, тебя оскорбляю и унижаю своими дерзкими мечтами. Забыл, что ты уже почти соединена союзом с человеком, который, по моему сознанию, искренне тебя любит и которого, по моему глубокому сознанию, я мизинца не стою. Забыл все это, и увлекся, и запутался, как птица, в сети летящая. Но какое бы произвольное ни было это увлечение или невольное - произвольное потому, что я питал его и им услаждался, невольное потому, что в этого рода
страстях и произвольное делается невольно - в одном себя упрекаю: зачем высказался".
        И как крик отчаяния: "Только ты меня не покидай, а то для меня это будет невыносимое горе. У меня, одинокого, только и приюта, что твоя дружба".
        И двух лет не длился брак его друзей. Иван Иванович умер 3 апреля 1859 года.
        Видимо, дружба Натальи Дмитриевны и Павла Сергеевича в последние годы больше походила на родственные отношения двух пожилых людей. П.С. Бобрищев-Пушкин часто приезжал из своего Коростина к Наталье Дмитриевне в Москву, в её дом на Малой Дмитровке, и подолгу гостил. Здесь настиг и последний час его - он умер на руках женщины, которую боготворил всю жизнь, и как знать, не было ли в рыцарственном этом чувстве мужчины ещё и детской привязанности к матери, ласки которой Павлу Сергеевичу не довелось знать с 12 лет? П.С. Бобрищев-Пушкин умер с той же надеждой, о которой писал в своей исповеди: "Я все-таки уверен, что никто меня так глубоко и чисто не любит, как ты, которой принадлежит все живущее во мне и существующее".
        ...Цельные натуры, видимо, одинаково видят в любви три её ипостаси: любовь-долг, любовь духовную и любовь земную. Для Натальи Дмитриевны они соотнеслись с тремя разными людьми. Для Павла Сергеевича все три сосредоточились в ней, единственной его Натали.
        "Мой друг, сестра моя единственная и неоценимая, я от тебя ничего телесного и земного не желаю и не требую. Но будем вечными, неизменными друзьями..."
        Безответность земного чувства не только не обеднила его душу, но возвысила её до самоотречения.
        Глава 5
        Годы 40-е, деятельные
        Подробности - в письмах
        Для Павла Сергеевича Пушкина наиболее активными и деятельными были 40-е годы - века и его жизни. Они совпали с биологически самыми зрелыми и плодотворными годами, когда на какие-то короткие земные мгновения встречаются мудрость умелой зрелости и возможности энергической юности. Пришлись эти годы и на относительно благоприятный духовно-материальный период. Сбылись надежды и желания Павла Сергеевича: рядом, всего через несколько улиц, жила любимая, друг, духовная сестра. И прежнее казематское дружество окружало его - к этому времени окончательно сложилась их декабристская тобольская колония. Кроме М.А. Фонвизина, С.Г. Краснокутского, в 1841 году в Тобольск перебрались Анненковы, в 1842-м П.И. Свистунов с женой, позднее А.П. Барятинский, С.М. Семенов, Ф.М. Башмаков. Недалеко от города жил М.М. Спиридов. В 1845 году, после смерти Н.М. Муравьева, в Тобольск переехали А.М. Муравьев с женой и детьми и Ф.Б. Вольф. До 1843 года в Тобольске жил В.И. Штейн-гейль, затем был переведен в Тару, а с 1853 года снова обосновался в Тобольске.
        Надо сказать, что декабристская артель, разбросанная в 30-х годах по Сибири на расстояния, недоступные общению, постепенно - через длительные "миграции" и бесконечные хлопоты близких - сбивалась к 40-м годам в "колонии".
        Иркутская - одна из многочисленных - объединила живших в самом городе и ближних окрестностях Волконских, Юшневских, Трубецких, М.С. Лунина, братьев А.И. и П.И. Борисовых, Н.А. и М.А. Бестужевых, Н.М. и А.М. Муравьевых, Ф.Б. Вольфа, братьев А. . и И.В. Поджио.
        В начале 40-х годов к ялуторовским колонистам И.Д. Якушкину, М.И. Муравьеву-Апостолу, Н.В. Басаргину, А.В. Ентальцеву, В.К. Тизенгаузену присо-единились Е.П. Оболенский и И.И. Пущин.
        Менее многочисленные колонии расположились в Кургане, Красноярске. Немало одиноких поселенцев по разным причинам не смогли воссоединиться с товарищами. Крайняя бедность заставила, например, остаться в Петровском заводе И.И. Горбачевского.
        Места проживания определились для всех. Но в таком мирном для других понятии "оседлая жизнь" был для декабристов неизбывный трагический смысл: жизнь на одном месте в неволе, в звании государственных преступников. Шли годы, выстраиваясь в колонны по десятилетиям, и не виделось конца мрачным этим редутам. А тем временем декабристские ряды заметно - с каждым годом редели. В письме Д.И. Завалишину от 24 апреля 1848 года И.И. Пущин писал с горечью: "Мы не на шутку заселяем сибирские кладбища".
        В 20-х годах не стало Ф.П. Шаховского, А.И. Шахирева, Б.А. Бодиско, И.Ю. Поливанова. 30-е - унесли 15 товарищей; их поделили ненасытный Кавказ и необъятная Сибирь.
        Траурный список 40-х годов открыли С.Г. Краснокутский и Н.А. Бестужев, И.Б. Аврамов, В.Н. Лихарев, Я.М. Андреевич, В.П. Ивашев. А всего в нем 29 декабристов. Осиротела декабристская семья М.С. Луниным и Н.М. Муравьевым, В.К. Кюхельбекером и А.П. Юшневским, А.И. Якубовичем и А.З. Муравьевым, И.В. Поджио и А.В. Ентальцевым. .
        Впереди был такой же многочисленный смертный "покос" - годы 50-е унесли ещё 23 декабриста. Среди них М.А. Фонвизин, братья А.И. и П.И. Борисовы, Н.А. Крюков, В. . Норов, В.Л. Давыдов...
        Каждый год уносил все новые жизни. Но самыми скорбными стали 1837-й и 1839 годы: погибли три воина, любившие Отечество больше жизни; три стражника, не дававшие погрузиться ему в сон; три поэта, воспевшие Отечество и будившие духовные силы его. Три Александра погибли в эти два года - Пушкин, Бестужев-Марлинский и Одоевский1.
        Безнадежность неволи остающихся (к 40-м уже не ждали монарших милостей) ещё больше сближала сибирских затворников. Достаточно познакомиться с их перепиской 40-50-х годов, чтобы понять, какой теплой заботливостью о здоровье и делах, детях, семьях, а потом и вдовах товарищей одаривали они друг друга, какими близкими и родными стали слова "на-ши", "наше", за которыми единый смысл - "наша декабристская семья". О том, как жила эта семья в годах 40-х, - письма П.С. Бобрищева-Пушкина. А несколько фрагментов из воспоминаний о нем современников и писем декабристов - скупой комментарий к его собственной жизни.
        М.Д. Францева писала: "В Тобольске его не иначе звали, как другом человечества". Эта оценка - не преувеличение.
        Трудами были заполнены дни его. И эти труды, и время, и занятия принадлежали не ему - людям. Павел Пушкин имел большую врачебную практику, занимался ремеслами. Более года (1842-1843) вынужден он был служить в Тобольской строительной комиссии. Вместе с М.А. Фонвизиным переводил труды швейцарского богослова Ж.Ф. Остервальда, главным образом его книгу "Размышления о Священном Писании" (Женева, 1723). Продолжал Павел Сергеевич писать басни и стихи. Много времени отдавал хлопотам по Малой декабристской артели - он был одним из казначеев, распределял и пересылал деньги нуждающимся товарищам во все концы Сибири.
        Однако важнейшими из множества дел и занятий П.С. Бобрищева-Пушкина, видимо, были перевод "Мыслей" Б. Паскаля и врачебная практика. Письма и воспоминания декабристов и их друзей-сибиряков в дополнение к письмам самого Павла Сергеевича дают достаточно полное об этом представление, как и о жизни его в годах 40-х.
        И.И. Пущину

7 мая 1840 года, Тобольск
        Из письма Ивашева и Басаргина вижу, любезный друг Иван Иванович, что вы что-то расхворались не на шутку. Нам всем страх эта новость неприятна, тем более что Басаргин пишет, что у вас нет в Туринске ни одного медика, который хорошо знал бы свое дело. По всем признакам, которые Басаргин обозначил, мы с Барятинским обращались к здешнему отставному медику Дьякову, который и мне и многим кажется смыслящим хорошо свое дело.
        Он полагает, что биение сердца у вас геморроидальное, он вам советует строгую диету - не только в количестве, но и в качестве.
        (Павел Сергеевич перечисляет подробно все лечебные средства, процедуры и строго диетический режим и состав питания. - Авт.)
        В.Л. Давыдову

10 мая 1840 года, Тобольск
        Письмо ваше от 6 апреля, любезный Василий Львович, живо перенесло меня в Красноярск, где я прожил более 6 лет. Хотя я доволен, что меня перевели сюда, но с удовольствием воспоминаю и о Красноярске.
        Что же вам сказать о себе? Я, слава Богу, здоров.
        От Басаргина и от Пущина имеем свежие известия. Они все здоровы, кроме бедного Пущина, который сурьезно хворает, так что, по словам Басаргина, исчезла вся его обыкновенная веселость. Это страх нас всех огорчило - и помочь в Туринске некому. Я советовался здесь по описанию болезни с довольно искусным медиком и послал ему на прошедшей почте наставления и рецепты.
        На нынешней почте я послал от Бриггена к Мозгалевскому в Минусу 200 р. денег. Уведомьте, пожалуйста, когда они получатся в Красноярске, ибо от них долго ждать ответа.
        Прощайте, мой любезный и почтенный Василий Львович. Обнимаю вас от всего сердца и целую ручки у добрейшей Александры Ивановны. Васю, Сашу, Ваню и Леву (именно тогда, как великая баловница Александра Ивановна будет убаюкивать) прошу расцеловать.
        Е.П. Оболенскому

9 августа 1840 года
        Письмо твое, милый друг Евгений Петрович, я получил уже не в Красноярске, а в Тобольске, куда переселился 14 февраля вместе с братом. Эта милость была мне сделана по просьбе батюшки. Я год этого желал и ожидал, и вот Господь исполнил мое желание. Хотя я самого себя привез сюда, но все-таки я был доволен своим новым положением во многих отношениях.
        Во-первых, потому, что соединился опять с людьми, которых люблю. Во-вторых, в Красноярске со всяким днем возвышалась такая дороговизна, что при моих способах надо было или голодовать, или отягощать добрых людей своею тягостию.
        Ты пишешь, любезный друг, что тебе приятно воспоминать меня таким, каким ты меня знал. Что сказать тебе на это? Конечно, и теперь и всегда и я, и ты, и все мы в руках Божиих.
        По твоим письмам, которые я читал у Пущина, вижу, любезный друг, что ты скучаешь и тяготишься своим положением, хотя в твоем письме ко мне этого ещё не было заметно. Мудреного тут ничего нет; иногда один порыв ветра столкнет с места самый покойный корабль, который мечтал быть уже в пристани, если Богу угодно, чтобы он носился. И чем восприимчивее его паруса для хорошего ветра, тем скорее увлекается и бурею. Но моряки говорят: кто не бывал на море во время бури, тот не моливался; а я скажу: кто не стаивал на краю погибели, тот ещё не знает о безусловной преданности Богу. А кто не принужден был решиться погибнуть по воле Божией, в том Бог ещё не царствует, ибо у него есть ещё собственная воля.
        Первое я отчасти испытываю на самом себе, второе видел своими глазами и прославил силу Божию, которая в немощи совершается. Хотя я не в том нахожусь состоянии, чтобы видеть все ясно, однако не могу не видеть, любезный друг, что душа твоя соскочила с прежнего места.
        И.И. Пущин - Е.П. Оболенскому

4 сентября 1840 года
        Барятинский давно собирается к тебе писать. Положение его совершенно то же, что и прежде: безгласен, как буква "ъ". Финансовые его обстоятельства также не в блестящем виде. Живет вместе с Бобрищевым-Пушкиным, который хозяйничает за него и за себя: при малых своих способах он всегда умеет сводить концы с концами. Не всем нам дано это искусство, как я убеждаюсь из собственного своего опыта.
        П.С. Бобрищев-Пушкин - И.П. Пущину

20 генваря 1841 года
        Воображаю себе впечатление, которое сделало на вас в Ялуторовске известие о смерти Ивашева, любезный друг Иван Иванович. Вы как будто это почувствовали, когда собирались ехать до праздника, вы бы тогда за-стали еще. Вероятно, приближение дня кончины Камилы Петровны играло тут также немалую роль. Одним словом - бедные малютки, хотя у них и остались добрые тетки, но все это не отец и не мать. Насчет же их необходимо выбраться отсюда, мне кажется, Марья Петровна1 должна бы и со своей стороны просить прямо, кроме хлопот со стороны родственников.
        Барятинский просил меня, чтобы я ему сказал, когда буду к вам писать. Но я теперь наскоро пишу у Михайлы Александровича, а квартира наша далеко. Совестно посылать, да и теперь он, верно, спит, потому что близко 6 часов.
        Вы, может быть, удивитесь, что я сказал далеко наша квартира. Точно, далеко - за Абрамовым мостом. Нас купившая прежний дом вдова-протопопица выжила, как выживают в такие морозы одних тараканов, и мы вчера переехали на другую квартиру, в которой нет ни одной большой комнаты, но все клетки только довольно уютно расположенные.
        Благодарю за Архипова, без вас, вероятно, он никогда бы не явился. Он теперь у нас, доволен, да и нам за один гривен не найти такого слуги, который может служить по привязанности, а не из одной корысти.
        И.И. Пущину

14 февраля
        Вот и опять надо оставить свою лень и написать к вам с добрым Дмитрием Ивановичем несколько строк, любезный друг Иван Иванович. Книги ваши я получил после письма ден через шесть. Теперь они уже у Петрашкевича, за исключением половины газет, которые читает Барятинский.
        Паскаль у меня приходит к концу, т. е. в переписке, но ещё надо перевести две большие главы, как скоро кончу, перешлю к вам. Наталья Дмитриевна вам писала, должно прийти письмо через монахиню, которая поехала в Ирбит. Барятинский сам хотел к вам написать с Францевым - наше хозяйство в том же виде. Алексеем я покуда очень доволен. Главное, что все делает по доброму желанию и не бывает пьян.
        В понедельник после масляницы нас перепугал пожар соседнего дома, так что мы было стали выбираться. Но его затушили, кончилось одним большим сараем с сеном и мукою, который, однако, успел сгореть. Главное, я боялся, чтобы этот случай не разохотил брата бродить по улицам, ибо и он был на пожаре. Однако, слава Богу, это не обратил в привычку - и он по-старому сидит дома, а я разношу пуки стихов в Симбирск и к прочим.

13 мая
        Узнал, что Лунина увезли в Нерчинск, вероятно за его бравады в письмах. Каким-то образом тут потерпели ксендз и какие-то два учителя. Якубович просится на прииски.

26 мая
        Мы получили ответ из Омска. Пишет Штубендорф1, что действительно был запрос К., нет ли препятствия перевести (в письме стоит пробел, вероятно, потому, что Штубендорф позабыл фамилию Оболенского), в Туринск. Так как вас нельзя перевести в Туринск, следовательно, дело идет об Оболенском, потому что Михайло Александрович ни о ком другом их не спрашивал.
        Скажите Анненкову, что деньги его будут непременно отправлены к нему завтра, я уже видел предписание к казначею, который их не задержит. Ноты ваши отданы по принадлежности. Только вы бедную Ольгу Ивановну ввели ими в страшное положение. Когда разрезали посылку и увидели ноты, то спросили у нее, давно ли она играет на фортепианах. Она так потерялась, что говорит: "Это не для меня, для моей дочери". - "А, так ваша дочка нынче играет на фортепианах?" Бедная старуха говорит, что она от стыда не помнит, как вышла из почтамта.
        Такого рода вещи лучше было бы адресовать на имя поэта. Стихи с нотами гармонируют, а ноты с Аленой Ивановной в такой дисгармонии, что хоть кому покажется странным.
        Вы напрасно на меня дуетесь и не хотите писать особых писем. Во-первых, я не сочиняю к вам писем, а говорю, как на ум взбредет. Не помню порядочно, что вас могло озадачить. Помню только, что я говорил вам что-то под влиянием мысли, при которой я представил себя на вашем месте с необходимостью писать во все стороны, а совсем не в том дело, чтобы переписка с вами меня тяготила. Если бы это было так, я бы сказал об этом попроще, а не окольными дорогами.
        Слава Богу, что детям выходит позволение ехать. К какому-то сословию их припишут? Вероятно, по случаю этой просьбы собирают теперь сведения о всех детях государственных преступников. Хотят, конечно, ими распорядиться. Только бы не причислили к кантористам. Чего доброго?
        Наталья Дмитриевна будет вам писать после, а теперь кланяется дружески, равно и Михайло Александрович, который сейчас отправился по духовной части хлопотать за какого-то мальчика о принятии в семинарию, а я у него пишу.
        Е.П. Оболенскому

29 мая 1841 года
        Спешу, любезный друг Евгений Петрович, уведомить тебя поскорее о том, что я недавно узнал касательно вашего соединения с Пущиным. С месяц тому назад или недели три был запрос к нашему генерал-губернатору, нет ли какого препятствия о переводе тебя в Туринск. Разумеется, князь отвечал, что нет, - следовательно, месяца через два или три мы можем с тобою увидеться. Когда меня переводили сюда, то спрашивали в конце ноября, а бумага обо мне пришла в Иркутск в конце генваря. Одним словом, кажется, ты можешь уже исподволь приготовляться к отъезду, а Пущин встретит тебя - я уже уведомил его. Ему эта новость будет приятна, но не столько, как если бы вас соединили под Иркутском: Восточная Сибирь ему больше нравится. Вот, любезный друг, после двух с половиною лет и мы с тобою хоть ненадолго, а увидимся.
        Вероятно, тебя везде будут держать сколько возможно: около Иркутска, в Красноярске; да и к нам когда попадет эта птичка, то нескоро из рук наших вырвется.
        К Александру Лукичу я давно не писал, обними его за меня, когда его увидишь. Мир раздирает его теперь на части. Но Господь с людьми своими и свое строит, и свое попускает часто, очень часто непостижимое для ума.
        И.И. Пущину

3 июня
        Спешу воспользоваться ещё этою почтою, любезный друг Иван Иванович, чтобы уведомить вас о том, что позволение детям получено из Омска третьего дня, но губернатор не спешит посылать его, ибо оно нисколько вперед не подвинет бедных малюток. Дело вот в чем. К. пишет Лад.1: "Прошу В.П. объявить детям о позволении им выехать к родным, причислив их к податному состоянию. Но как вы, вероятно, затруднитесь отпустить их бабушке, о которой мне ничего не дано знать, то извещаю вас, что я вошел об этом в сношение с графом Бенкендорфом". Видите ли, что я прав. Я писал вам и советовал Марье Петровне самой о себе хлопотать. Дети безгласны, а ей следовало подать самой голос. Если она не написала еще, то нехудо ей обратиться как можно скорее с просьбою. К. может ускорить дело, а иначе оно может ещё протянуться месяца два-три.
        Если до вас не дошли ещё слухи о прошениях, то скажу вам, что из нашей губернии 10 поляков совсем прощены. В Тобольске Шредуч, Ерновский и Звонковский. У вас никого. Петрашкевичу с компаниею позволено вступить по Сибири в службу. И многим русским чиновникам, которые были здесь не по политическим делам, позволено возвратиться. В том числе 80-летнему грузинскому священнику, который так слаб, что вряд ли доедет.

16 июня
        Вы, я думаю, получили уже неделю тому назад официальное уведомление о детях (Ивашева. - Авт.), и Анненков о своем причислении к губернскому совету.
        Петрашкевич определился в приказ, обрил уже усы и, кажется, будет получать 300 р. жалованья, покуда не более. Об Оболенском ещё ничего нет. Ожидаем другой месяц генерала Фалькенберга. Авось либо объяснит что-нибудь о Лунине, о котором мог узнать не только сам по себе, но и от Руперта1, который недавно проехал из Москвы в Иркутск.
        Мы опять на новой квартире - недалеко от Сыромятникова дома. Большой дом, 8 комнат, и совершенно на две половины живем: мы с Алексеем и Пугачевчихой, которая переменилась, Барятинский - с двумя стариками. Комнаты у нас славные, а цена та же - 200 р. в год, так что можно бы принять вас или Оболенского в случае проезда, если бы брат не стал досаждать "доставлением куда следует".
        Барышни2 третьего дня уехали с Покровского и вам кланяются. Ершов3 написал им на дорогу стихи, которые перешлет вам Наталья Дмитриевна в свое время. А я теперь вожусь - разбираю дело Алексея Архипова. Мне хочется его освободить от осуждения совершенно беззаконного. К будущей почте приведу это в порядок и пришлю к вам на ревизию копию с прошения Смоленской уголовной палаты, которая действует вроде Шемякина суда, выписку из приводимых законов. Приведите просьбу в законный вид и дайте совет, кого просить - прямо ли Сенат, или графа Бенкендорфа, или министра юстиции.
        Родные наши примолкли - и, кажется, никто ничего не смеет просить. Басаргина и деточек обнимите. Анненковым кланяюсь.
        И.И. Пущину

14 июля
        Скажу вам с этою почтою несколько слов, любезный друг Иван Иванович. Во-первых, теперь будет с кем и на словах посоветоваться о деле Архипова. Вчера прикатил к нам Степан Михайлович1 в советники губернского правления на место Серебрянникова. Если придет теперь ко мне, то заставлю его приписать к вам хотя две строки. Об Оболенском точно был запрос князю, а не об вас туда. Но почему медлится его перевод, непонятно. Столько же, как и причина, по которой он не получает ваших писем и на мои не отвечает.
        П.Н. Свистунову

27 генваря 1842 года
        Поздравляю вас от всего сердца, любезный Петр Николаевич, с началом новой для вас жизни и желаю искренно и от всей души, чтобы оно было началом счастья для вас на земле и посевом для жизни будущей.
        В самый тот день, как, по последнему вашему извещению, должна была быть ваша свадьба, т. е. 25 числа, я принял в свое ведение нанятой вами дом. Скарлетовы
25-го отправились, а сего дня у меня уже пошла в доме работа. Плотники рубят, а печники уже месят глину.
        Напишите заранее, когда вздумаете выехать, чтобы можно было протопить дом хорошенько, хотя я полагаю и всегда его протапливать понемногу, чтобы совсем не остыл.
        Наши все здоровы. На свадьбу Анненковы не поехали к вам, потому что надобно решить в несколько минут или часов, а ему надо на это несколько дней. Время же было коротко. А сверх того, он возится со своим домом, бьется с работниками, которые ни шьют, ни порют.
        М.А. Фонвизин - И.И. Пущину
        Июль 1842 года
        Несмотря на то что от министра вышло разрешение гимназии всякий год посылать в Казанский университет по 6 воспитанников: четырех для приуготовления к гражданской службе и двух для звания педагогов, но в нынешнем году гимназия, к стыду своему, посылает только двух, и то по настоянию Ершова, - а все от недостаточных математических знаний. Одного из посылаемых в нынешнем году Павел Сергеевич по моей просьбе приготовляет. Зовут его Лыткин - молодой человек, очень способный и прекрасно учившийся по всем предметам, кроме математики, и то по вине преподавателя. Павел Сергеевич хвалит его способности и в две недели надеется пройти с ним весь курс.
        П.С. Пушкин - И.И. Пущину

23 июля
        Воображаю вашу неожиданную радость, любезный друг Иван Иванович, после 16 лет увидеться с братом1. Теперь надо так устраивать, чтобы он вас застал на обратном пути в Тобольске или, по крайней мере, в Ялуторовске, ибо слышно, что К. был запрос об этом последнем месте. Вы маху дали в ваших премудрых письмах с Евгением, просясь надвое, - разумеется, сделают меньшее, чтобы большее осталось на другой раз впереди.
        Для икон напрасно вы ожидаете искусства. Кто, например, писал образы для Натальи Дмитриевны или моего Спасителя?
        Второе поручение состоит в том, чтобы найти такого живописца, разумеется из хороших, который бы взялся за работу целого иконостаса для старухи Менделеевой, о которой вы, вероятно, слыхали. Ей хочется, чтобы живописец приехал сюда. Стеклянный завод её, где строится церковь, в 25 верстах от Тобольска. Если же такого охотника не найдется, то она согласна порядиться заочно по прилагаемому списку - доски будут доставлены. Опросите, любезный друг, кого следует и уведомьте меня, согласен ли кто будет взяться на том или другом условии и какую кто из них объявит цену за всю работу. Рисунки некоторых образов будут присланы отсюда. Наталья Дмитриевна теперь с ними возится.
        Е.П. Оболенскому, И.И. Пущину

22 декабря
        Любезные друзья Евгений и Иван Иванович!
        Во-первых, от души поздравляю вас с великим праздником. Мы на этой неделе говели, т. е. Михайла Александрович, Наталья Дмитриевна. Никола1 сейчас отправился впятером с учениками к отцу на вакацию. Матвей Иванович, который дружески вас обнимает со всею любезною его душою, вероятно, пробудет ещё недели три.
        Третьего дня получил я из дому письмо, в котором сестра моя пишет, друг Евгений, что она очень дружна с твоей сестрой Прончищевой. Для меня это приятная новость. Я не знал, что они не очень далеко живут от нас.
        Ко мне вниз переходит Шенявский с товарищами. С Молодкиными2 не знаю что делать. Им, кажется, не будет пансиона. Надо их отправить в Россию. Не знаю, как это устроить, - у них ни шуб, ни денег, ни куска хлеба.
        И.И. Пущину

27 сентября 1843 года
        В хлопотах забыл было о кисточках - хорошо, что вы напомнили в последнем письме, любезный друг Иван Иванович. И немудрено, что я их до сей поры не купил, потому что я днем редко бываю в городе. Одна заря меня за валом встречает, другая провожает. Хорошо, хоть недаром трудимся - дело шло успешно и почти на полторы версты воздвигнут огромный вал. Скоро надеюсь все окончить. Тогда опять могу исполнять аккуратно ваши комиссии, а до тех пор не ручаюсь.
        Когда работают от 40 до 100 поденщиков - ленивых, как бывает обыкновенно, надобно распорядиться, чтобы они не даром брали по 60 и по 40 рублей в день.

11 октября 1843 года
        Вы спрашиваете, с чем поехал Штейнгейль1: в денежном отношении он, кажется, не должен нуждаться. Он получал от откупа чуть ли не по 2 тысячи за свои там занятия. Да, кажется, и в Таре будет иметь подобное место. Тарский откуп под тем же управлением. Старик поехал довольно спокойно. Участие, которое все в нем приняли, ему было чрезвычайно приятно. Мы все получили от него по эпистолии. Перо его не притупилось. Кажется, и к вам теперь дошел его листок. Забываю послать вам для прочтения переведенную мною небольшую брошюрку.
        П.Н. Свистунову

2 сентября 1844 года
        По письму вашему, любезный Петр Николаевич, все было исполнено. Евгения Андреевна была принята, как у себя дома. Экипаж, стол - все было готово. Люди у вас все в порядке и дом также. Татьяны Александровны приказание передал няне - она по возможности исполнит его.
        Вы, я думаю, уже видели из письма моего к Пущину о кончине Барятинского, который разнемогался во время вашего отъезда. 19-го числа он кончил жизнь. Признаюсь, я с радостью похоронил давнишнего своего приятеля, ибо верю, что это была самая благая минута для его приятия. Теперь скажу вам, что без вашего согласия - я от вашего лица положил в общий сбор на похороны его 30 р. - сумму, предназначенную на нынешний год ему в пособие, т. е. то, что вы дали бы ему без того за октябрь, ноябрь и декабрь.
        Теперь надо будет общими силами устроить учиться бедного мальчика (внебрачного сына А.П. Барятинского. - Авт.), который покуда гостит у прокурора. Дай Бог ему здоровья - он во всем этом участвовал, как близкий родной и товарищ.
        М.А. Фонвизин - брату И.А. Фонвизину
        декабрь 1844 г.
        Посылаю бумаги отцу архимандриту Макарию в Болхов. Передай ему следующий отчет:

1) перевод содержаний глав и размышлений, порученный мне о. Макарием, почти кончен: посылаю переписанные приложения к 4-м книгам Моисеевым остальные не замедлю доставить. Сначала перевод был буквальный, но, по совету Павла Сергеевича и с ним вместе, мы, избегая монотонности, сократили, выкинув повторения одной и той же мысли в некоторых местах. При том некоторым кальвинистским воззрениям автора старались мы придать православную окраску - частию по собственному чувству и убеждению (например, там, где касалось святейшего таинства евхаристии), частию же и потому, что ныне православие так называемое est б l'ordre du jour (в порядке дня), и цензура не пропустит ничего такого, что бы отзывалось Западом, хотя бы оно было и в духе христианском.

2) П.С. (Пушкин. - Авт.) посылает о. Макарию приложения к Евангелию от св. Матфея. Его перевод ещё менее буквален, нежели мой, и, мне кажется, лучше подлинника. Он переводит теперь приложения к Евангелию от св. Иоанна. Так как в приложениях к Евангелиям Марка и Луки у Остервальда поставлены почти те же размышления, что и на Евангелии от св. Матфея, то П.С. испрашивает у о. Макария благословения написать самому, что ему Господь положит на сердце.
        П.С. Пушкин - М.И. Муравьеву-Апостолу

16 генваря 1845 года
        Обращаюсь к вам с маленькою докукою, любезный Матвей Иванович. Вот в чем дело. Вы, я думаю, слышали, что племянник Василия Карловича Тизенгаузена Отто Густавович Тизенгаузен по причине болезни, продолжавшейся более полугода, был отставлен в апреле 1844. После того здоровье его восстановилось, но комиссарскому начальству неловко уже было опять принять его на службу, представив болезнь его неизлечимою. Между тем он с тех пор без места и без жалованья. В ноябре или октябре он подал просьбу к князю об определении его по гражданскому ведомству. Князь спрашивал комиссариатское начальство. Оно отозвалось с хорошей стороны. Вследствие этого управляющий губернией представил его в ревизоры поселения на место одного чиновника Лазаревского, просившего отставки. Но как по новому положению Лазаревского до 1 генваря не могли отставить, то дело и затянулось. Между тем г. управляющий губ., по-видимому, расположился представить на это место другого, но по просьбе прокурора обещал, отъезжая теперь в Тюмень, при свидании с князем представить опять Тизенгаузена на то же место. Но как на это вынужденное обещание вполне
нельзя положиться, то бедный молодой человек снова может остаться как рак на мели. Поговорите Бибикову, не может ли он в этом деле помочь. Его два-три слова Владимирову дадут заметить, что Тизенгаузеном интересуются. А потом, если может, попросить и самого князя, объяснив, что человек лишился пропитания невольно по одной болезни. Это будет доброе дело. И об этом довольно. Теперь скажу вам, что все наши, слова Богу, здоровы. Один Свистунов хилеет - за него принялся Дьяков. Авось либо несколько его поправит с помощью Божию.
        С Востока приехал Казадаев и привез вести - но давнишние, ибо он жил два месяца в Томске. Сказывает, что Митьков опять поправился. Видел Лунина, который по обыкновению весел, но он не совсем верит этому наружному изъявлению - приметно, говорит, что положение его тягостно. Однако прощайте, любезный друг Матвей Иванович, прошу поцеловать ручку у Марьи Константиновны. Поклонитесь всем нашим.
        А.Л. Кучевскому

7 марта 1845 года
        Давно, давно не писал к вам, мой любезный Александр Лукич. Хотелось что-нибудь послать, но собственные недостатки не допускали, и теперь бы не имел чем поделиться из иждиваемого мною, если бы сам небесный Распорядитель, которому принадлежит все и всё, не представил мне указания послать вам пятьдесят рублей ассигнациями. А потому и примите их не как от меня, но от Него, заботящегося о всех, а особенно о душах, через веру ему принадлежащих.
        Давно ничего не знаю о вас, мой любезный, но уповаю, что Господь вас никогда не оставит и во всех состояниях сохранит залог жизни во всех, кому он дал.
        Что же сказать вам о себе - право, ничего нет доброго, а греховного много, и даже тяжело греховного. Но и что же тут удивительного: земля всегда земля и прах всегда прах. Но Господь всегда и везде тот же, он так же свят, правосуден и милосерд. Милосердие ли его или правосудие прославится и в отношении моей грешной души. Я должен быть равно доволен. Говорю должен, потому что не чувствую ещё в себе этой бескорыстной готовности принимать одинаково волю Божию во всех её направлениях. Понимаю, что так надобно любить Господа, и между тем люблю только свое я - мерзкое и грешное.
        Брат мой все в одном положении, но тих и спокоен, и за сие слава Богу. 75-летний старик мой батюшка ещё жив, а матушка ещё скончалась в 37-м году. Четыре брата продолжают служить. Один по болезни, похожей на болезнь здешнего брата Николая, года три живет в отставке дома, и единственная оставшаяся сестра девица успокаивает теперь отца старика.
        Затем прощайте, мой возлюбленный Александр Лукич. Христос с вами. Остаюсь много любящий вас П. Пушкин.
        О Беляевых, Крюкове Н. и Кирееве давно ничего не знаю. Оболенский живет тою же жизнью в Ялуторовске. Петр Николаевич Свистунов, который стал мне близок по вере, вам кланяется.
        В.К. Кюхельбекеру

22 апреля 1845 года
        (Приписка в письме П.Н. Свистунова к Кюхельбекеру)
        Христос воскрес! Любезный друг Вильгельм Карлович, поздравляю с тем же приветствием Дросиду Ивановну и всех наших. Малюток ваших целую. Два листка ваши получил, но писать теперь нет время - вдруг случилась эта оказия - у казаков лошади готовы, и надо кончить. Обнимаю вас, мой милый друг. Христос с вами. Будьте здоровы и благополучны. Любящий и уважающий вас
        П. Б. - Пушкин

20 июня
        (Приписка в письме М.А. Фонвизина к Кюхельбекеру)
        Не сетуйте на меня, любезный друг Вильгельм Карлович, что я так долго молчал. С самой Пасхи хворал. Около Николина дня было поправился, но по неосторожности простудился. Возвращение болезни в новом виде чуть-чуть не отправило меня на тот свет. Нервическая скрытная лихорадка совершенно было меня задавила. Теперь, слава Богу, брожу, пользуюсь воздухом, но все ещё прежнее здоровье не возвратилось - остатки спазматического кашля все ещё теснят ослабевшую грудь.
        "Ижорского" вашего привезли в самое то время, как я был в самом плохом состоянии. Свистунов тоже лежал врастяжку от спинной боли, и мы вдвоем представляли настоящий лазарет, а Татьяна Александровна сестру милосердия. Вот почему мы не успели прочесть вашего "Ижорского", тем более что на третий же день представился случай отправить его к Ивану Ивановичу, к которому он был адресован. Вы пришлете его нам после, а может быть, Бог даст, что и сами скоро к нам переселитесь. Болезнь моя причиною, что я до сей поры и не приготовился ещё исполнить ваше желание прислать вам нечто из моего маранья. Все наши теперь здоровы, Наталья Дмитриевна только иногда прихварывает. Дружески приветствую Дросиду Ивановну и малюток ваших целую. Обнимите за меня Басаргина и поклонитесь Александру Федоровичу. Дружески жму вам руку и обнимаю от всей души. Преданный вам П. Б. - Пушкин.
        А.Л. Кучевскому

5 марта 1846 года
        Давно ничего не знаю о вашем житье-бытье, любезный Александр Лукич. Давно и сам не писал к вам. По-следнее письмо ваше, в ответ на мое, получил ещё в начале лета при выздоровлении от тяжкой болезни, которая едва не сделалась последнею. Что же сообщить вам о себе? С прибавлением лет чаще посещают и хворости. А о сокровенном человеке не знаю, что и сказать вам, не знаю, умер ли он и проходит сень смертную - ничего не ведаю. О Евгении сообщу вам, что он женился в Ялуторовске на простой девушке, и, как видно, не без указания Божия. Дай Бог счастия этой доброй душе. По его распоряжению посылаю вам 50 рублей, примите и от моей скудости лепту. Всего вы получите семьдесят пять рублей, необходимых на ваши крайние нужды.
        Христос с вами, мой любезный во Христе отец и брат. Обнимаю вас от всей души, поручаю себя вашим молитвам и, поздравляя с приближающимся великим праздником, остаюсь многолюбящий и почитающий вас слуга П. Б. Пушкин.
        Глазами души современников
        Авторы этих воспоминаний - сибиряки. Они знали П.С. Пушкина с детства и были общими воспитанниками декабристов, много сделавших для их образования и духовного воспитания. Павла Сергеевича они, как и все дети, знавшие этого удивительного человека, любили более всех, потому что хорошо чувствовали добрую, чистую, детски доверчивую христианскую душу. Через всю жизнь пронесли они светлое и доброе о нем воспоминание, и уже в зрелые годы память сердца подсказала им идею написать - пусть короткие - мемуары. Они тем бо-лее дороги, что это одни из немногих воспоминаний о П.С. Бобрищеве-Пушкине.
        М.С. Знаменский
        ТОБОЛЬСК В 40-Х ГОДАХ
        ...Я остановился среди улицы, обратив свое внимание на странную массу, двигавшуюся ко мне: это был экипаж Павла Сергеевича Пушкина, товарища по ссылке ялуторовских моих друзей. Павел Сергеевич Пушкин был механик, столяр, шорник, портной, маляр, доктор и проч. и проч., и продукты всех этих его разнообразных талантов двигались теперь ко мне, стоящему среди улицы. Ближе всего ко мне находилась маленькая мухортая лошадка, прозванная Коньком-Горбунком. В прежнее время Горбунок этот возил воду, но нашел на него горький час - захворал. Неблагодарный водовоз решился продать общего поильца и честного своего кормильца татарам на съедение, но явился Павел Сергеевич, и превращение коня во вкусные пельмени отложилось на не-определенное время.
        Пушкин купил больную лошадь вместе со сбруей. Первую вылечил, вторую починил; затем он принялся сооружать себе экипаж, задавшись при сооружении двумя задачами: доставить легкость Горбунку и удобство себе. Достиг ли он первого - не знаю, но что касается до удобства, то качка действительно была умилительная. Если бы Павел Сергеевич сколько-нибудь дорожил тобольским общественным мнением, то задался бы ещё третьей задачей: сделать экипаж свой менее эксцентричным. Но Пушкин об общественном провинциальном мнении не заботился и предоставил всякому сколько душе угодно острить над высокой качающейся машиной, влекомой маленькой лошадкой.
        - Что, Миша, сражаться хочешь? - обратился он ко мне, кладя вожжи на колено, причем Горбунок мгновенно остановился и вопросительно смотрел на меня, словно желая повторить вопрос хозяина.
        - Нет... Я не хочу... В нас вон гимназисты...
        - Ну, тут и без тебя справятся, - добродушно улыбнулся он мне, садись-ка, ты ещё не катался на Горбунке.
        Уцепившись за его большую руку, взмостился я на высокую тележку, и двинулись мы далее, умилительно покачиваясь.
        - Ну что, мой оратор, как идет наука?
        - Наука идет ничего...
        - Ну а латынь?
        Касательно латыни счел долгом позамяться и молчать...
        В таком-то катехизически-вопросительном духе мы совершили свою поездку и прибыли к воротам нашего дома. Павел Сергеевич поцеловал меня и помог спуститься с своей колесницы.
        - Ну что, принимаете крупинки? - обратился он к раскланивающейся в окно моей тетке.
        - Да, кажется, меньше болят... Вчера уж выдернуть хотела.
        - Погодите выдергивать... Я завтра заеду.
        И Конек-Горбунок, плавно покачивая, повез далее массивную фигуру милейшего Павла Сергеевича...
        "А интересно знать, чья взяла?" - думал я о битве и от битвы перехожу к экипажу Пушкина, мысленно следуя за ним, вхожу в маленькую комнатку Павла Сергеевича, в которой едва помещается кровать, комод, два стула и два стола, заваленные разными разностями: тут книги, клей, краски, стамески, пилки, игрушечный домик с садиком, изготовленный им Машурке, воспитаннице своих товарищей Фонвизиных...

] ] ]
        - Вот наш Кит едет, - заметил Попов...
        Передо мной красивый вид разбросанных домов, мостов и церквей нижней части города, перед домом - спуск в эту часть Тобольска, и оттуда показывается и растет по мере приближения, колоссальный гриб. Это не что иное, как Павел Сергеевич Пушкин, прозванный у Фонвизиных Китом, на высоте своей оригинальной колесницы, прикрывшийся по случаю жаркого полдня красным зонтом и таким образом уподобивший ансамбль своего движимого имущества гигантскому мухомору, подъезжающему к воротам фонвизинского дома. У крыльца, без всякого намека со стороны хозяина, Горбунок остановился, дал время спуститься своему хозяину на землю, свернуть свой зонт и уложить в тележку. На все эти хозяйские манипуляции он смотрел без всякого нетерпения, повернув свою голову набок. Когда же увидел, что Павел Сергеевич двинулся на крыльцо, он счел себя вправе поворотить направо за оранжерею, где всегда находил приготовленное для него сено.
        - Ну, здравствуй, Машурка. - И Пушкин принялся целовать выбежавшую встречать его Машурку.
        - Здравствуйте, - и такое же целование с другими.
        - А, Филипьевна, друг мой, приехала? - И маленькая женщина совсем скрылась в его колоссальных объ-ятиях...
        Покончив свои приветствия поцелуем с Наташенькой, Павел Сергеевич отправляется в кабинет хозяина...
        - ...Ведь Свистунов болен... Я не спросила, как он себя сегодня чувствует? - Вопрос этот Наталья Дмитриевна как-то вяло адресует к Пушкину.
        - Ему хуже, - отвечает коротко и мрачно Павел Сергеевич...
        Нисколько не интересным показалось мне письмо, полученное во время обеда Пушкиным от председателя Вольдемарова, в котором гомеопатический пациент Вольдемаров интересовался знать у своего гомеопатического доктора Пушкина, не холера ли у него, или простое последствие употребленных им вчера грибов. Для большего уяснения этого вопроса Вольдемаров приложил рисунки, изображающие вещи, не принятые изображать. Рисунками этими завладел Анненков и желал знать у хохочущей и отвернувшейся от рисунков к Татьяне Филипьевне Наташеньки, есть ли у почтенного Вольдемарова способность рисовать с натуры? Он же, Анненков, полагал, что при большой практике из Вольдемарова выйдет замечательный художник, хотя и специальный, процедил он и возвратил бережно листок Пушкину...
        Обед кончился, и Пушкин, тотчас же собравшийся домой, ссылаясь на необходимость быть около больного Свистунова, дал и мне предлог проститься.
        - Поедем вместе, Горбунок тебя довезет, - остановил меня Павел Сергеевич в передней и снова обратился к провожающей его Наталье Дмитриевне: - Я говорю, что он болен, серьезно болен; вам следует его навестить.
        - Мне следует его навестить, - говорит Наталья Дмитриевна, отбивая такт своим словам серебряным лорнетом... - Это Господь его наказывает (удар лорнетки по ладони). Он в последнее время совсем Бога забыл. - Ударившаяся лорнетка раскрывается. - Я молилась, горячо молилась, чтобы Господь напомнил ему о себе. Моя молитва услышана.
        - Так вы не навестите его, если он и умирать будет? - спрашивает грустно Пушкин взволнованным, дрожащим голосом.
        - Теперь от этой болезни он умирать не будет... Я знаю...

] ] ]
        У окна за своим письменным столом сидит она (Н.Д. Фонвизина) с пером в руках. Ее решительный профиль, напоминающий красивого мужчину, сегодня ещё более поражает отсутствием женственности. Наталья Дмитриевна положила перо и с выражением не то тоски, не то боли схватилась руками за голову, склонилась к столу и оперлась на него локтями. Лицо её уже не поражало мужественной решительностью - это было страдальческое лицо женщины.
        Такое необычное её выражение встретилось с не менее необычным выражением суровости и взволнованности на благодушном лице Павла Сергеевича, поднявшегося снизу.
        - Здравствуйте... Что?
        - Что это вы делаете?
        - Пишу письма.
        - Не то, не то, - заговорил он, волнуясь. - Что вы вообще делаете? Что вы со Свистуновым делаете? Вы убили его...
        Он остановился. Перед ним, словно статуя, поднятая пружиной, стояла бледная Наталья Дмитриевна с выражением испуга в широко открытых глазах.
        - Он умер? - прошептала она бледными губами.
        - Слава Богу, нет... Но ему хуже... доктора потеряли надежду.
        - А, доктора! - вздохнула она, словно после обморока, и тихо опустилась на свой табурет. - Доктора... Маловер вы, маловер! Я знаю, что я делаю. Да, знаю. Вы думаете, мне это легко, но я делаю, делаю для спасения души его. Для вас страдание тела выше, больше значит, чем смерть его бессмертной души.
        Павел Сергеевич вздыхал, на его глазах были слезы. Тяжело было его мягкой душе делать кому-либо укоры, тем более своему нежно любимому другу, но он превозмог себя, и между Пушкиным и Натальей Дмитриевной завязался спор: укоры в жестокости к ближнему встретились с укорами в губительной поблажке телу в ущерб душе.
        Минут через пятнадцать ступеньки лестницы, ведущей из мезонина вниз, грустно скрипели под шагами грустного Пушкина, идущего в кабинет Михаила Александровича, с которым он, перебросившись несколькими фразами и отказавшись от чаю, простился и пошел к Горбунку, удивленному таким коротким визитом и недовольному, что его оторвали от такого душистого сена, которого он, однако, захватил изрядный клок...
        ...Калистов рылся в своем древлехранилище, со дна которого достал... тетрадь, взвеселившую меня с первой же страницы: вся она была зарисована... знакомыми лицами: ректор с тростью, инспектор с своим длинным носом... Архип Иванович в шапке с длинной кисточкой - все это было и очень похоже, и очень смешно.
        - Неужели это ты рисовал?
        - Я, а что?
        - Да как славно!
        - Ну, много ты смыслишь... Вот мне надо знать, как учатся рисовать...
        - Ты дай мне тетрадь, я Пушкину покажу, он сам рисует и расскажет, как надо...
        - Нет, не дам, смеяться будут надо мной.
        - Пушкин-то будет смеяться? Он никогда ни над кем не смеется...
        Я отправился домой, мечтая о том, как заявлюсь к Пушкину и как серьезно буду толковать с ним в интересах одного инкогнито, желающего посвятить себя артистическому поприщу...
        В раннее утро вступил на подъезд свистуновского дома, в котором Павел Сергеевич Пушкин занимал маленькую комнатку. В передней я застал пушкинских посетителей: на полу, на окне и на рундуке сидели крестьяне и крестьянки. Это были пациенты Павла Сергеевича, имевшие большую веру в его маленькие медикаменты. Сидели они в ожидании своей очереди рассказать ему про свои лихие болести. Миновав этих страждущих, я вошел в кабинет врачующего и застал хозяина толкующим с пациенткой, обвязанной тряпками. Толковал он ей, как, в чем и когда она должна принимать предлагаемые ей миниатюрные крупинки. Больная женщина, казалось, застыла: полуоткрытый рот и несмигивающие глаза ясно говорили о том внимании, с которым она глотала каждое слово гомеопата.
        Уселся я на кровать Пушкина, и в то время, как он толковал со своими пациентами, входящими к нему один после другого, я занялся рассматриванием окружающего. Много труда потребовалось бы от человека, пожелавшего привести эту комнату в порядок, классифицировать разнообразную её начинку: здесь палитра с засохшими красками изолировала сапог от коллекции пил, долот и стамесок, служивших вместо пресс-папье для большой книги строительных чертежей, покоящейся на старой жилетке. И таких вещественных пластов в этой гомеопатической комнатке было очень много, и все они не походили друг на друга.
        - Ну что, мой оратор, у тебя что болит? - проводив последнего пациента и садясь около меня, обращается ко мне Пушкин с такою готовностью снабдить меня крупинками, что мне решительно сделалось совестно за свою натуру, не требующую никакого лечения. Я поспешил пробормотать, что я о другом.
        У меня была заготовлена речь для изъяснения моего прихода, но она вся испарилась, так как составлена она была при желании говорить о предмете так, как говорят взрослые со взрослыми, при взгляде же на закурившего сигару Пушкина я почувствовал, что меня слушает менее взрослый, чем многие из моих сослуживцев по ораторскому искусству, и начал я, как умел, излагать о цели моего прихода.
        - Ты бы мне его рисунки показал или ещё бы лучше сделал, если бы его самого привел ко мне.
        - Я просил их у него... да он не дает, говорит, смеяться будете.
        - Отчего же ты не объяснил ему, что это вовсе не худое дело и смеяться над этим нечего. Да как его фамилия?
        Я взглянул в лицо Павла Сергеевича, и мысль сохранить инкогнито моего друга показалась мне немыслимою. Я сообщил, что зовут его Василием Калистовым.
        - Это твой приятель-то, шалунишка-то! Ты просто возьми его и притащи ко мне, а рисунки-то возьми сегодня же и принеси к Фонвизиным, это и их немного развлечет. Мы там посмотрим, оригиналов ему выберем. Копировать надо с хороших оригиналов, вот и научится... Ну а у тебя, мой оратор, охоты к рисованию нет?
        - Нет.
        - К чему же у тебя особенная охота?
        Я оглядывал весь его технический отдел в тщетной надежде почувствовать пристрастие к какому-нибудь инструменту.
        - Не хочешь ли быть доктором? Тут кстати бы и латинский язык пригодился. - Он улыбнулся.
        Я восстал против медицинской карьеры, сопряженной с латинским языком.
        - Но ведь, однако, он у тебя ничего, как-нибудь идет, латинский-то язык?
        - Как-то-нибудь он идет.
        Звон в церквах к обедне положил конец нашей беседе, и мы дружески расстались...
        В антрактах между лекциями я дозубривал какой-то урок, как ко мне подошел Калистов.
        - Знаешь, что у меня Пушкин был?
        - Да, он хотел заехать.
        - Ну, я их считал какими-то особенными людьми. Он как все, или, впрочем, и тем он не похож на всех. Знаешь ли, я ведь с ним разговаривал.
        - А с другими ты не разговариваешь?
        - Ах ты, лукошко! Да пойми, я с ним говорил, как вот с тобой говорю.
        - И лукошком его назвал?
        - Ну. - Калистов встал и пошел на свое место, но с половины дороги воротился и снова сел на свою скамью. - Нет, вот в чем штукенция-то. Он велел мне завтра к нему зайти, хотел познакомить с живописцем Барашковым, у которого я буду учиться рисовать. Так пойдем вместе, одному как-то... с тобой лучше.
        Я дал слово, и Калистов повеселел.
        - А знаешь, когда Пушкин ушел, меня хозяйка два раза Василием Васильевичем назвала, а сегодня утром лепешку испекла, вот как.
        Условившись о часе нашего визита к Пушкину, мы разошлись. На другой день в четвертом часу вечера я зашел к Калистову и застал его в глубоком размышлении над тремя манишками, лежавшими на столе.
        - Послушай, - встретил он меня, - я не заметил, какие они манишки носят?
        Я понимал, кто они, и отвечал, что они манишек совсем не носят.
        - Это хорошо, да как же без манишки?..
        Надев с круглыми воротничками манишку и припомадив непокорные свои космы, Калистов был готов.
        Едва успевая, следовал я за Калистовым по разным переулкам и закоулкам города, но лишь только вступили на Архангельскую улицу и на углу показался дом Свистунова, как я, не умеривший шага, быстро очутился впереди своего друга, который при виде большого дома спасовал и объявил, чтобы я шел один, а он завернет к Пушкину завтра.
        - Да ведь он сегодня просил тебя, там теперь, вероятно, и Барашков.
        Мои убеждения подействовали, и мы двинулись вперед, хотя не с прежней стремительностью храбрых воинов, идущих на штурм неприятельского батальона, а на манер двух очень солидных господ, делающих моцион после солидного обеда. Из окон свистуновского дома несутся звуки рояля и скрипки. Калистов объявляет мне решительно, что завтрашний день более удобен для визита, так как Павлу Сергеевичу теперь решительно некогда.
        - Сам ты слышишь, там музыка играет, а тут мы вдруг мешать ему придем.
        - Играют не у него - у Свистунова. Он ведь сам велел, Барашков ждет.
        Я снова осыпал его аргументами. Они ли подействовали на Калистова, или на него нашла вдруг отчаянная храбрость и решимость покончить все одним разом: дескать, двух смертей не будет, одной не миновать, только он порывисто ринулся на крыльцо и стал ломиться в запертую дверь. Убедив его оставить бесполезную трату сил и ознакомив с употреблением звонка, я дернул за ручку колокольчика. Лишь только человек Свистунова снял крючок и приотворил дверь, как был озадачен порывистым прыжком краснощекого, курчавого и могучего малого, бросившегося на него с единственной целью схватить и потрясти его руку с тою энергиею, с какою пожимают её у давно не виденного друга. Успокоив выпучившего на нас глаза лакея сообщением, что мы, собственно, к Павлу Сергеевичу, я направил шаги Калистова в гомеопатическую комнату Пушкина.
        Здесь Калистов с неостывшей энергией одной рукой вытирал со лба пот, а другой потрясал руки хозяину, артисту Барашкову и трущемуся около малолетнему отпрыску барашковского рода. Добродушная приветливость и ласковое обращение хозяина скоро привели Калистова в нормальное состояние его духа, и он принялся всматриваться во все и во всех, очевидно, с целью изобразить все это впоследствии на бумаге.
        - Вот, - обратился Павел Сергеевич к Калистову, - Иов Ионыч Барашков, наш почтенный живописец. Он согласен вас учить, мы уже с ним об этом переговорили. Вы выберите свободных три дня в неделю и ходите к нему.
        Калистов начал что-то бормотать, но Павел Сергеевич взял его за руку, пожав её, и тем положил конец его несвязным благодарностям.
        - Великое это дело, - обратился к новопосвященному артисту Иов Ионыч с поучением. - Да, это великое дело. Вот, даст Господь, будет потом изображать лики Божии, угодников Его. Главное - чистота тут душевная нужна, ну и старание, а паче всего - молитва. - Голос Барашкова делался с каждым словом таинственнее, и Калистов, заподозрив, что этот подбор хороших слов не что иное, как приступ к сообщению первого урока, навострил уши.
        Павел Сергеевич отвлек глаза и внимание Калистова от наставника-артиста, предложив нам на рассмотрение французскую иллюстрацию и обратив его внимание на похождение Гриптогама как произведение, подходящее к жанру калистовского таланта.
        - Так в какие дни вы свободны? - спросил Павел Сергеевич. Калистов свободен после обеда в четверг, субботу и во все праздники. Так и порешили, что в эти дни Калистов будет посещать мастерскую Барашкова.
        В передней раздался звонок. Фонвизину заинтересовало, кто это мог бы навестить их, так как тобольский бомонд в последнее время прекратил с ними, как с зачумленными, всякие сношения. Сойдя вниз, она нашла в гостиной Татьяну Филипьевну, Михаила Александровича и Петра Николаевича Свистунова...
        - Вчера, - сообщает Наталья Дмитриевна, - заявлялся ко мне полицмейстер с сочиненными князем правилами.
        - На цензуру он их к вам привозил, что ли? - шутит Свистунов.
        - Нет. Хотел их читать мне.
        - И что же?
        - Я думаю, что князь для того эти правила и выдумал, чтобы при чтении их полицмейстер бранил нас в глаза. Я, разумеется, не допустила его читать, именно потому, что жажду какого-нибудь ответа из Петербурга. В этих правилах он называет нас женами государственных преступников, тогда как недавно, по предписанию из Петербурга, с нас взяли подписку, чтобы мы не смели так называться.
        - Что это, чин, что ли, какой? - мрачно спрашивает нахохлившаяся Татьяна Филипьевна.
        - Какой чин?
        - Да вот, что вам преступниками-то запретили называться. Чин, что ли, это - государственный преступник?
        Михаил Александрович хотел объяснить ей причину этого запрещения, но вошел Пушкин со мной, и калистовская тетрадь дала другое течение беседе. Рисунки Калистова всех заинтересовали, и все решили, что у мальчика талант.
        - Будущий и недюжинный портретист, - говорит Михаил Александрович.
        - А по-моему, - говорит Свистунов, - это будущий русский Гранвиль. Посмотрите, в каждом его наброске чуется сатирическая жилка, без смеха невозможно смотреть.
        - Вот я нынче, - замечает Фонвизин, - из обер-прокурорского отчета узнал, что в петербургской семинарии устроены классы рисования. Завтра же пойду к архиерею и буду хлопотать, нельзя ли его туда на казенный счет отправить. Это я надеюсь устроить.
        Так как Фонвизины собирались за город, то я, взяв от Натальи Дмитриевны оригиналы для рисования, а у Михаила Александровича хорошей бумаги и карандашей, простился, и Пушкин, по моему указанию, довез меня до калистовской квартиры.
        - Ну, теперь я знаю, - говорит он, помогая мне спуститься с его колесницы, - где твой шалунишка живет. На днях сам к нему заверну1.
        Воспоминания М.Д. Францевой
        (ФРАГМЕНТЫ)2
        С Свистуновыми жил один из товарищей, декабрист Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин, у него был брат Николай Сергеевич, умственно расстроенный, с которым сначала они жили вместе, но раздражительность последнего, наконец, дошла до такой степени, что не было никакой возможности с ним жить, иногда случалось, что он в припадке бешенства, несмотря на всю любовь свою к брату, при малейшем его противоречии бросался на него и замахивался тем, что попадалось ему под руку; однажды он пришел в такое раздражение, что бросился на брата, изломал об него чубук от трубки, которую курил в то время. Свистунов, будучи дружен с П. Сер., предложил ему комнату у себя в доме. Николай же Сергеевич остался в отдельной квартире. Личность Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина была замечательна по его глубоко религиозному чувству; он в полном смысле был христианин и словом и делом; вся жизнь его была одним выражением любви к ближнему и посвящена была на служение страждущему человечеству. Он был не женат, светских удовольствий удалялся, избегал новых, не подходящих к его душевному настроению людей, хотя и не чуждался никого. Он, как
человек хорошо воспитанный, старался сохранить приличия общественной жизни; но никогда им рабски не покорялся, казался даже в некоторых случаях оригиналом, одевался несколько своеобразно. Будучи слабого здоровья, очень боялся холода, почему и сочинял себе иногда особенные костюмы; но, несмотря на его уклонения от светских обычаев, его все любили, как богатые, так и бедные, высокопоставленные и низко стоящие люди. Родители его были почтенные и очень благочестивые помещики Тульской губернии, особенно отец его был необычайно стойкого и благородного характера, глубоко верующий и строгих правил человек, всеми уважаемый, имея много детей, воспитывал их в благочестии; двое из его сыновей, Николай и Павел Сергеевичи, вступив в тайное общество, разделили общую участь своих товарищей в Сибири. Заключение в каземате, как рассказывал нам сам П. Серг., имело превосходное влияние на развитие его духовной стороны. Он только там вполне постиг всю пустоту суетной мирской жизни и не только не роптал на перемену своей судьбы, но радовался, что через страдание теперешнего заточения Господь открыл ему познание другой,
лучшей жизни. Внутреннее перерождение оставило навсегда глубокий след в его душе. Находясь в каземате, он радовался и воспевал хвалу Господу за Его святое к нему милосердие. Посвятив свою жизнь на служение ближнему, он старался во многом изменить свои привычки, любил читать Св. Писание, которое знал не хуже настоящего богослова, вел жизнь почти аскетическую, вырабатывая в себе высокие качества смирения и незлобия, ко всем был одинаково благорасположен и снисходителен к недостаткам других. В Тобольске он занимался ещё изучением гомеопатии и так много помогал своим безвозмездным лечением, что к нему постоянно стекался народ, особенно бедный. П. Сер. так, наконец, прославился своим гомеопатическим лечением, что должен был завести лошадь с экипажем, чтоб успевать посещать своих пациентов. Лошадь у него была маленькая, которую мы прозвали "Конек-Горбунок", летний экипаж вроде тюльбери, на четырех колесах, а зимний - одиночные сани. В них укладывались гомеопатические лечебники, аптечка, выписанная из Москвы, запасная одежда на случай внезапной перемены погоды, зимой лишняя шуба, а летом теплая на вате
суконная шинель, которая никогда не покидала своего хозяина в его экскурсиях (тобольский климат был очень изменчив, случалось, в один и тот же день то холод, то сильная жара); когда было все уложено, то выходил и садился в экипаж сам Пав. Сергеевич, плотно укутанный не только зимой, но даже и летом, брал вожжи в руки и отправлялся на помощь больным. Всюду, куда он только ни приезжал, везде его встречали с радостью, всем и каждому подавал он утешение добрым словом, сердечным участием, хорошим советом. Он был очень развитого ума, начал свое образование в Москве в дворянском пансионе, закончил же его в известном заведении Николая Николаевича Муравьева, где готовились в офицеры Генерального штаба. П.С. был при случае и архитектором, и столяром, и закройщиком. Нужно ли кому план составить обращаются к П.С.; дом ли построить или сделать смету - он своею математическою головою разочтет все верно до последней копейки. Он был в особенности дружен с Фонвизиными, Свистуновыми и с нашим семейством. Мы, бывши ещё детьми, так любили его, что, когда выросли, смотрели на него как на самого близкого родного. Бывало,
захворает ли кто из нас, сейчас шлем за П.С., и он тотчас же катит на своем Коньке-Горбунке.
        Отец мой очень любил и уважал П.С. и удивлялся его постоянному самоотречению. Он отлично знал всю службу церковную, часто в церквах читал за всенощной шестопсалмие, читал всегда отчетливо, с большим выражением и чувством, так что каждое слово невольно запечатлевалось в слушателях.
        Когда в Тобольске, в 1848 году, была холера, то П.С., забывая себя, помогал своею гомеопатией всем и каждому. Только, бывало, и видишь, как в продолжение дня разъезжал Конек-Горбунок с одного конца города на другой со своим неутомимым седоком. Потребность в помощи была так велика, что даже Фонвизины и Свистуновы, по наставлению П.С., лечили в отсутствие его приходящих к нему больных в эту тяжелую годину. Холера в Тобольске была очень сильна, и смертность страшная; постоянное зрелище встречающихся похорон и стоящих по нескольку за раз гробов в церквах наводило на всех ужас и уныние. Так как смерть поражала людей внезапно, то нельзя было без страха отлучиться из дома.
        Несмотря на то что больным, начиная с господ, все подавали помощь, М.А. и П.С. сами растирали окоченевшие и почерневшие их члены, сами сажали в ванну, и никто из них не заразился. Вообще, они оказали много деятельной помощи во время этой ужасной болезни, записывали всех приходящих к ним больных и потом подводили итоги, по которым оказалось около 700 человек, получивших излечение от них гомеопатией...
        Молодые годы моей жизни, проведенные в Сибири, останутся навсегда неизгладимыми в моей памяти; они полны воспоминаниями самыми светлыми от сближения с детства моего с людьми не только даровитыми и развитыми умственно, но и глубоко понимающими высокую цель жизни человека на земле...
        Не могу пройти молчанием ещё одной из ряда выходящей личности, нашей общей любимицы, так называемой Татьяны Филипповны. Она была простая крестьянка, в молодости сбившаяся было с истинного пути, но, познакомившись с одним молодым чиновником-землемером, привязалась к нему страстно и вышла потом за него замуж и изменила совершенно свою прежнюю жизнь. Муж её оказался очень дурным человеком, вечно пьяный, буйный, или, как называют подобных людей, "озорник". Сначала он был с ней хорош, а потом стал дерзко обращаться, бил и мучил её ужасно. Она увидела в этом карающую руку Божию за её прежнюю дурную жизнь, смирилась, покаялась и так прилепилась любовью к Господу, что с великой радостью стала переносить разные истязания от мужа, которого не переставала любить, молиться за него и прощать все наносимые ей обиды. Господь, видя смиренную покорность её сердца, вскоре освободил её от него, и она, оставшись бездетною вдовой, посвятила себя окончательно на служение Богу, удалилась в свою родную деревню Подрезово, верстах в 25 от Тобольска, выстроила у своего брата на конце огорода маленькую избушку в 3 аршина
длины и ширины (сама собственными руками рубила и возила лес), украсила её иконами и разными святыми изображениями, приобрела себе Евангелие и Псалтырь, вместо постели имела деревянную скамью с войлоком, начала подвизаться и иногда проводила целые ночи в молитве; но в ней не было ни малейшего ханжества, напротив, она всегда оставалась веселой и довольной и никогда не унывающей. Живя совершенно одиноко, далеко от людей, она ничего не боялась, хотя в Сибири и небезопасно от беглых, но она даже на ночь никогда не запирала дверь. Имея простую, детскую веру в Господа, она находила, что Он сумеет её охранить от всех встречающихся бед. Случайно познакомившись с Фонвизиными и со всеми нами, она очень скоро внушила к себе любовь и стала часто из деревни приходить в город и всегда останавливалась и гостила по нескольку недель у кого-нибудь из нас. В деревне, где она жила, не было храма, что её очень огорчало, и вот она задумала с Божьей помощью и добрых людей по-строить храм, много молилась об этом и, наконец, решилась. "Как же ты будешь строить его, не имея ни копейки денег?" - говорили ей все её знакомые. "А
у Господа разве мало их, захочет, так и даст! расположит сердца, и явятся жертвователи!" - отвечала она с горячей верой. Архиерей, узнав, что у неё нет запасного капитала для построения церкви, не давал на то разрешения, но М.А. Фонвизин сообщил преосвященному о её глубокой вере и выпросил у него разрешение. И точно, её вера вскоре оправдалась: по её живому настоянию все приняли большое участие в этой постройке... Кто чем мог, тем и помогал: Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин сделал смету, составил план, сам следил за работами и был настоящим архитектором; Н.Д. Фонвизина написала сама иконы масляными красками для иконостаса, многие же другие жертвовали разными необходимыми вещами для церкви. Отец мой взял на себя самую трудную обязанность сбора денег, и Господь, видимо, помогал ему, жертва росла не по дням, а по часам; собрано было в короткое время тысяч пять ассигнациями (тогда ещё в Сибири считали на ассигнации), так что через год церковь была окончена. Татьяна Филипповна радовалась и прославляла Бога. Наконец, желанный час для неё настал, назначили день освящения церкви. Фонвизины, Свистуновы,
Бобрищев-Пушкин, наше семейство - все мы накануне освящения храма отправились водою по Иртышу в большой нанятой лодке за 25 верст в деревню Подрезово. Завидев издали блестевший на солнце крест над вновь воздвигнутой общими трудами церковью в далеком захолустье, невольно у всех радостно забилось сердце. Вся деревня вышла нам навстречу и восторженно нас приветствовала.
        Мы разместились на ночлег в избах братьев Татьяны Филипповны. Наконец, была отслужена всенощная с певчими, а на другой день состоялось и самое освящение; торжество было очень трогательное, народу собралось со всех окружных деревень множество; все со слезами на глазах благодарили жертвователей и соорудителей храма в столь отдаленной местности. (В Сибири, по огромному её пространству, большой недостаток в церквах; приход тянется иногда на протяжении 200 верст, так что часто дети умирали некрещеными и умерших погребали без отпевания, и только когда приезжал священник в деревню, то отпевал всех похороненных над могилами общим отпеванием.)
        Попытка - как пытка
        Нечасто на протяжении 30-летия сибирского своего изгнания обращались декабристы к царю или в его III отделение с просьбами. Обычно делали это их близкие и родственники. Монарх внимательнейшим образом знакомился с прошениями, но независимо от характера ответа никогда не мог отказать себе в деле излюбленном - пытке надеждой. От чего зависело, что пытка эта была большей или меньшей длительности, никто не мог бы сказать с уверенностью: положения ли в свете, заслуг родственников или от внезапного каприза, какого-то воспоминания. Не было тут закономерности, как не было её и при определении вины и сроков наказания его "друзей по 14 декабря"...
        Первое прошение Сергея Павловича Бобрищева-Пушкина - отца декабристов - на имя А. . Бенкендорфа датировано 31 декабря 1838 года. Минуло ровно 13 лет со дня ареста его сыновей. В каждой строчке прошения - не утихнувшее с годами отцовское горе. Бедам, которые одна за другой опускаются на плечи старого человека, помимо скорбной судьбы старших детей, кажется, нет конца. Но и мужество его безмерно - оно прочитывается в безыскусной его просьбе:
        "Неоднократные примеры беспристрастного внимания Вашего сиятельства к участи злосчастных подали мне смелость обратиться с сею просьбою, может быть, по-следнею в моей жизни, ибо я на краю уже оной. Уделите единую минуту милостивого Вашего внимания к усильной просьбе престарелого и дряхлого отца семейства, убитого горькою участью двух старших сыновей моих Николая и Павла Бобрищевых-Пушкиных, учинившихся жертвою неосновательной молодости в 1825 году. Вот уже двенадцать лет страдаю потерею их, и, несмотря на уверенность мою в их полном раскаянии, я не осмеливался и не осмеливаюсь пасть к стопам всемилостивейшего нашего монарха; но по долгу чувств отца нахожу себя в крайней необходимости, по причине совершенного лишения ума старшего из сих сыновей моих Николая, умолять Ваше сиятельство исходатайствовать перемещение сего сына моего Николая для лечения.
        Он был всемилостивейше соединен в городе Красноярске с меньшим братом Павлом, но по усилившейся болезни правительство нашло нужным отделить его опять от брата в помещение, где средства к облегчению его болезни и состояния по отдаленности края слишком ограничены: а к сему же и по расстройству домашних обстоятельств моих при малом состоянии лишен возможности посылать сим сыновьям моим достаточно денежного пособия. Пятеро сыновей моих на службе его императорского величества, из коих один майором в инженерах путей сообщения, а четверо в артиллерии, я же одинок без подпоры с двумя дочерьми, лишился не вдавне друга жены, а пред сим и старшей дочери, жертвы горести; с такими потерями старость моя злополучна, томительна! Облегчите, Ваше сиятельство, предпоследние дни её Вашим предстательством, доверша оное тем, чтобы по крайности до Тобольска проводил бы несчастного сына моего Николая злосчастный же сын мой Павел, которому позволить милостиво и остаться в Тобольске и тем сблизить хотя несколько со мною для письменного моего с ним сношения, единственной отрады в столь скорбной разлуке".
        Эта попытка облегчить участь сыновей стоила Сергею Павловичу многомесячной пытки: надежды и отчаяния, веры и разочарований. Видимо не дождавшись ответа от Бенкендорфа, решается отставной полковник на новую просьбу: в сентябре 1839 года.
        К главе III отделения обращается сын его - майор Сергей Сергеевич Бобрищев-Пушкин с просьбой перевести его братьев в Тобольск.
        Просьба сына менее радикальна, нежели отцовская, и граф Бенкендорф приводит в действие послушную ему машину. 10 октября 1839 года он запрашивает губернатора Западной Сибири князя П.Д. Горчакова: "Находите ли вы оную (просьбу) уважительною и не представляется ли с Вашей стороны каких-либо местных препятствий к удовлетворению сей просьбы".
        После ответа князя П.Д. Горчакова - "Я не нахожу с своей стороны никаких препятствий на перемещение в город Тобольск находящихся ныне в Красноярске государственных преступников Николая и Павла Бобрищевых-Пушкиных" - следует приказ от 11 декабря 1839 года о переводе братьев в Тобольск. 20 февраля 1840 года генерал-губернатор Восточной Сибири В.Я. Руперт доносит Бенкендорфу, что братья Бобрищевы-Пушкины отправлены в Тобольск.
        Пройдет ещё шесть лет, и почти за два года до кончины, в ноябре 1845 года,
75-летний Сергей Павлович сделает последнюю попытку увидеть сыновей своих и обратится в III отделение, к новому - с 1844 года - главе его, шефу жандармов графу А.Ф. Орлову1.
        "Умоляю, - пишет С.П. Бобрищев-Пушкин, - о помиловании несчастных сыновей моих: Николая как больного и умалишенного, для общего семейного попечения, в родительском доме, ему уже и срок 20-летней ссылки истекает, но для старости и дряхлости моей и час дорог. Второго же, Павла, по общему с ним чувству, я ревностно желал бы, чтобы он посвятил всю жизнь свою на службу его императорского величества"...
        Думается, через надежную оказию сумел Павел Сергеевич дать отцу совет, как написать прошение, - за долгие годы декабристы усвоили невеселую науку: чтобы получить малое, проси большее. Надеясь облегчить участь хотя бы одного Николая, напоминал старик отец об окончании срока ссылки сына и законном праве вернуться домой. Эта просьба казалась менее значительной на фоне несбыточной - о прощении Павла. Но монарх и III отделение наглухо "забыли" об истекающем 20-летии изгнания государственных преступников 8-го разряда. Их к 1845 году оставалось в живых лишь четверо из 15: А.В. Веденяпин, В.М. Голицын, М.А. Назимов и Н.С. Бобрищев-Пушкин. Надежды не оправдались для обоих сыновей Сергея Павловича.
        Архив III отделения сохранил черновик ответа С.П. Бобрищеву-Пушкину. Интересен он тем, что содержит два текста. В одном - истинная причина отказа. Добросовестный чиновник-канцелярист отвечал со слов Орлова, всего год наследующего "хозяйство" А. . Бенкендорфа: "Граф Орлов изволит отозваться, что считает невозможным входить о сем с докладом, потому что подобных монарших милостей не было даровано никому из состоящих в Сибири по одному с сыновьями вашими делу". Текст этот зачеркнут и написан тот ответ, что получил Сергей Павлович за подписью Л.В. Дубельта1: "Генерал-лейтенант граф Орлов не изволил признать возможным входить со всеподданейшим докладом означенной вашей просьбы".
        Не озарились радостью встречи со старшими сыновьями последние дни Сергея Павловича Бобрищева-Пушкина. Но светлое имя его, беспорочная служба Отечеству и всеобщее к нему уважение - человеку, отцу семейства, воину, гражданину - через 10 лет все же помогли сыновьям вырваться из Сибири, пусть и не намного раньше товарищей.
        Участие своих сыновей "в деле 14 декабря" Сергей Павлович - бесконечно далекий от политической жизни - воспринял как огромное несчастье. Скорее всего, он не одобрял их поступков, но, видимо, уважал образ мыслей. Всего в двух из обнаруженных писем говорит о нем сын Павел, но как весомы скупые эти строчки: "Жизнь отцов наших есть след корабля, который готов уже скрыться... Я давно приучил себя к этой мысли, и всякое письмо, которое получаю от отца месяца через три, принимаю как подарок: жизни и человека, которого не только люблю, но и уважаю"1.
        К сожалению, не удалось разыскать ни одного письма Павла Сергеевича к отцу и Сергея Павловича к сыновьям. В Тульском государственном областном архиве сохранились только расписки отставного полковника о получении из Сибири писем
1830-1832 годов от "г-жи Нарышкиной" или "госпожи Розен" тогда Павел Сергеевич ещё был на каторге, лишен права переписки, и за него писали "ангелы-жены" товарищей. Раз, иногда два в месяц аккуратно подшивались они в папку секретной канцелярии Тульского военного губернатора...
        Бегут по дешевой голубой бумаге торопливые неровные строчки. Дрожит рука
70-летнего полковника. Не от старости дрожит, а от волнения, от нетерпения скорее прочитать письмо сына. А сделать это можно, только написав эту, буквой чиновничьего закона установленную расписку, да ещё угостив исправника или присланного им человека и любезно поговорив с ним о том, что вовсе неинтересно...
        "РАСПИСКА.

1831 года сентября 9 дня доставленное мне от г-на Алексинского исправника Протопопова присланное к нему при предписании господина Тульского военного губернатора, полученное им из III-го Отделения Собственной Его императорского Величества канцелярии на мое имя письмо г-жи Нарышкиной от 13 июня сего года я получил, в чем и даю сию расписку.
        Полковник Сергей Павлов сын Бобрищев-Пушкин".
        Уже по возвращении на родину Павел Сергеевич, высоко ценя нравственное наследство, оставленное отцом ему, братьям и сестре, напишет: "Печать, которою связал нас всех наш добрый отец, служит для нас всех неизгладимым залогом верной дружбы. Все мы так глубоко его любили и уважали, что, и не зная друг друга в подробности, были соединены, а сестра наша добрая между нами как старческий его посох, которым он подпирался в свое восьмидесятилетие"1.
        После кончины Сергея Павловича - в 1849 году - за хлопоты о братьях принялась сестра - Мария Сергеевна. Она родилась в 1806 году. Когда в 1815 году они уехали в Москву учиться, ей было всего 9 лет. Как часты и длительны были их наезды домой до
1822 года, судить трудно. А начиная с 1822 года благодаря сохранившимся формулярным офицерским спискам известно, что ежегодный приезд братьев в отпуск длился 2-3 меся-ца - к положенным 28 дням они добавляли месяц-другой "по болезни". Известно, что последняя встреча Марьи Сергеевны - тогда почти 19-летней - состоялась с братьями в январе-марте 1825 года. В "Семейной хронике" М.А. Крамер2 читаем:
        "Марья Сергеевна замужем не была. Всю жизнь отдала она братьям. В семье была образцом самоотвержения и любви. Брала на воспитание деревенскую девочку, потом выдала её замуж".
        Хлопоты о братьях Марья Сергеевна предпринимала в конце 40-х - начале 50-х годов, но планомерно, не отступая, начала "осаду" монарха и графа Орлова с конца 1853 года. Подвигнуло её на это возвращение - по высочайшей воле - из Сибири М.А. Фонвизина, с которым она вскоре познакомилась, и поддержка Натальи Дмитриевны Фонвизиной. Любовь и сострадание к братьям обречет и её на многолетнюю пытку надеждой - будут прошения и многократные поездки в Петербург, хождения по присутствиям III отделения, долгие ожидания ответов и снова прошения, снова неизбывная надежда.
        В письме в Тобольск Н.Д. Фонвизина уведомляет: "Мы с Марьею Сергеевной придумали, чтобы прошение к царю передать через наследника, и сочинили общими силами два письма - к тому и другому: оба дельные и написаны с чувством. В октябре или в начале ноября Михаилу Сергеевичу1 надо будет ехать в Петербург - и Марья Сергеевна с ним отправится"2. Видимо, позже было решено подать прошение на высочайшее имя и в III отделении графу Орлову (тексты их очень схожи).
        "Августейший монарх, Всемилостивейший государь!
        Повергаясь к священным стопам Вашего императорского величества, умоляю о милости двум родным братьям моим Николаю и Павлу Бобрищевым-Пушкиным; оба они в 1826 году заслужили справедливый гнев Вашего императорского величества и кару законов за свое за-блуждение и находятся теперь в г. Тобольске на поселении. Старший, осужденный на 20 лет на поселение, лишившись ума при самом начале своего изгнания, влачит горькую жизнь свою помощию и попечением младшего брата, который также от горя и труда потерял здоровье, сверх того, почти лишился зрения, требует теперь сам поддержки и попечения, но по отдалению и малому моему состоянию подавать им помощь отсюда не могу. Только такое безотрадное, сокрушенное положение их, без всяких средств к жизни, и полное убеждение в глубоком, постоянном раскаянии, подтверждаемом безукоризненным поведением в продолжение всего время изгнания, осмелили меня молить слезно Вас, Всемилостивейший государь, о великодушном дозволении возвратиться им на родину ко мне. Не отриньте сердечной моей просьбы, государь, доставьте нам отраду в болезненной старости поддержать друг друга и делить
последний кусок хлеба, благословляя и моля Господа за августейшего благотворителя и весь царствующий дом.
        С чувством глубочайшего благоговения осмеливаюсь именоваться
        Вашего императорского величества
        Верноподданнейшая дочь полковника девица Марья Сергеевна Бобрищева-Пушкина".
        "22 февраля 1854 г." - написано в верхнем правом углу 1-го листа прошения, видимо рукой чиновника, принимавшего его.
        "Господь милостив, я крепко надеюсь на успех", - как заклинание несколько раз повторяет в своем письме Н.Д. Фонвизина. На успех уповала вся декабристская семья. "Дай Бог успеха", - говорит и Павел Сергеевич в одном из писем И.И. Пущину, но, пожалуй, единственный провидит неудачу.
        Канцелярские недра архива III отделения позволяют проследить путь и судьбу прошения М.С. Пушкиной.
        Сверху на нем карандашом написано: "Высочайше повелено сделать справки и доложить".
        Справки были составлены - отдельно на каждого из братьев. Их сопровождала "Записка" на высочайшее имя:
        "О государственных преступниках Николае и Павле Бобрищевых-Пушкиных. Ваше императорское величество изволили передать мне всеподданнейшее прошение проживающей в Тульской губернии дочери полковника девицы Бобрищевой-Пушкиной, которая, представляя горестное положение сосланных в 1826 году в Сибирь двух родных братьев её Николая и Павла Бобрищевых-Пушкиных, из коих старший вскоре после ссылки его лишился рассудка, а второй, находясь в работах, потерял здоровье и зрение, просит всемилостивейшего Вашего императорского величества дозволения возвратиться к ней на родину, во внимание к настоящему положению её братьев, требующему особенного попечения.
        Представляя Вашему императорскому величеству справки о сих преступниках, обязываюсь всеподданнейше доложить, что из лиц, осужденных по делу 14 декабря 1825 года Верховным уголовным судом, удостоились всемилостивейшего дозволения возвратиться из Сибири на родину Фонвизин и Александр Муравьев, осужденные в каторжную работу на 12 лет, и Тизенгаузен, приговоренный к работе на 2 года.
        Подписал: генерал-адъютант граф Орлов.
        Скрепил: генерал-лейтенант Дубельт.

24 февраля 1854 года".
        На полях этой "Записки" состоялась любопытная "карандашная беседа".
        Монарх Николай I начертал карандашом:
        "Полагаешь ли возможным согласиться?"
        Генерал-адъютант А.Ф. Орлов - карандашом же - отвечал:
        "Не угодно ли будет дозволить до некоторого времени отложить?"
        "Переговорим", - соглашался царь.
        Л.В. Дубельт, тоже карандашом, резюмировал: "Оставить впредь до приказания. 1 марта 1854 года".
        Так и не суждено было братьям Бобрищевым-Пушкиным отправиться на родину в том 1854 году.
        Просил за братьев, указывая на бедственное их положение, и князь Андрей Михайлович Голицын. На его прошении сверху карандашом написано: "Еще рано". А официальный ответ Дубельта от 10 апреля князю А.М. Голицыну был таким: "Я докладывал г. генерал-адъютанту графу Орлову, но его сиятельство изволил отозваться, что признает неудобным в настоящее время утруждать государя императора докладом по означенному предмету".
        А в начале осени этого года с прошением к Л.В. Дубельту обращался Я.Д. Казимирский:1
        "Милостивый государь Леонтий Васильевич!
        Приемлю честь почтеннейше представить благоусмотрению Вашего превосходительства в подлиннике полученное мною письмо от находящегося в Тобольске государственного преступника Павла Бобрищева-Пушкина. При сем обязанностию считаю доложить Вашему превосходительству, в бытность мою недавно в Тобольске, я лично удостоверился, что старший брат Бобрищева-Пушкина действительно находится в помешательстве ума и, находясь на попечении своего брата, тоже часто подвергающегося болезненным припадкам при преклонных летах его, ещё более усиливает тягость его положения, как получаемое ими от казны содержание, выдаваемое всегда по истечении года, не только не покрывает самых необходимых нужд их, но весьма часто доводит до нищеты; а потому, принимая в уважение отличительно-кроткую жизнь Бобрищевых-Пушкиных, засвидетельствованную мне местным начальством и самыми жителями города, осмеливаюсь всепокорнейше просить милостивого ходатайства Вашего превосходительства о облегчении участи их дозволением остаток жизни докончить под призрением родной сестры их...

8 сентября 1854 года".
        Я.Д. Казимирский подключился к хлопотам о братьях Бобрищевых-Пушкиных, безусловно, по просьбе всей декабристской колонии. И Тобольск он навестил явно для того, чтобы согласовать действия и продумать, какой текст напишет на его имя П.С. Пушкин и каким будет его прошение к Дубельту. Убеждает в этом, помимо дружеских чувств Казимирского к декабристам, логическая и временная согласованность обоих посланий. Текст прошения П.С. Пушкина таков:
        "Ваше превосходительство, милостивый государь Яков Дмитриевич!
        Благосклонное внимание Ваше, с которым Вы лично изволили вникнуть в мое положение, дает мне повод вверить его и на письме ходатайству Вашему.
        Вам небезызвестно, что больной брат мой в 1846 году, когда миновал двадцатилетний срок, ему назначенный, быть в Сибири на поселении, не воспользовался никаким изменением в своей участи. Я не смел и не должен был утруждать об этом начальство, потому что был ещё в силах на себе выносить всю тяготу его плачевной болезни. Но теперь собственная моя хворость, со всяким годом умножающаяся, вынуждает меня выставить положение наше перед Вами, как перед местным представителем заботливой попечительности Его сиятельства графа Александра Федоровича, о всех вверенных его исключительному покровительству. И я на это решаюсь в смелой уверенности, что доброта сердца его сиятельства, вследствие Вашего ходатайства, может низвести на нас и с высоты престола милосердного монарха высочайшую милость в дозволении окончить нам остальные дни нашей старости под попечением единственной родной сестры нашей, которая в Тульской губернии имеет небольшое поместье и готова разделить с нами последний кусок хлеба.
        С глубоким почтением и совершенною преданностью честь имею быть
        Вашего превосходительства нижайший слуга
        Павел Бобрищев-Пушкин.

27 августа 1854 года, г. Тобольск".
        Марья Сергеевна тоже не успокаивалась. Потерпев неудачу в марте, она снова приезжает в Петербург в июне 1854 года и подает прошение на имя генерал-лейтенанта Л.В. Дубельта.
        На полях этого прошения начертано карандашом: "Оставить. Надобно повременить не менее года".
        Марья Сергеевна "временит" только пять месяцев. В конце года она снова в Петербурге и 7 декабря подает два новых прошения - снова на высочайшее имя и на имя графа Орлова, напоминая, что ответом на её августовское прошение было предложение "немного обо-ждать". На докладной по поводу этого нового прошения карандашом написано: "Не время", а в ответе Марье Сергеевне от 3 января 1855 года - короткая отповедь: "Просьба не может быть исполнена".
        Видимо, даже у неутомимой Марьи Сергеевны на какое-то время опустились руки: хлопоты она возобновляет только к концу 1855 года. В России наступило новое царствование. На престол вступил Александр II - сын почившего в бозе в феврале
1855 года Николая I. Теперь надежды М.С. Пушкиной ожили, и она решает действовать через тульского уездного предводителя дворянства А.Н. Арсеньева, человека либерально настроенного, который не только с пониманием и сочувствием отнесся к положению семьи Бобрищевых-Пушкиных, но и лично обратился с прошением к главе III отделения графу А.Ф. Орлову:
        "28 декабря 1855 года, Тула
        Милостивый государь Алексей Федорович!
        Помещица Тульской губернии Марья Сергеевна Бобрищева-Пушкина имела счастие подать лично покойному императору всеподданнейшее прошение о возвращении к ней двух её братьев, находящихся на поселении в Тобольске, старший из них Николай уже более 28 лет лишен ума, второй, Павел, изнемогает под бременем болезни и почти лишился зрения. По приказанию покойного государя прошение её было передано дежурному флигель-адъютанту Воейкову в г. Гатчин, прошение это осталось без последствий.
        Разделяя с нею надежду на милосердие и великодушие ныне царствующего императора и всегдашнюю готовность Вашего сиятельства оказать облегчение страждущему, я почел себя обязанным довести о сем до сведения Вашего сиятельства, испрашивая Вашего высокого покровительства семейству Бобрищевых-Пушкиных, тем более что покойный отец Марьи Сергеевны пользовался общим уважением дворянства Тульской губернии, был в достопамятном 1812-м году начальником Тульского ополчения и всегда ревностно служил государю и Отечеству.
        Возвращение же на родину детей его Николая и Павла, понесших справедливое тридцатилетнее наказание, не только что не будет вредно обществу, но, напротив, ещё более воспламенит в нас чувство благодарности и благоговения к великодушию и милосердию монарха нашего, которые он так щедро на нас изливает.
        В надежде, что Ваше сиятельство не откажете в нашем ходатайстве по этому делу, имею честь быть Вашего сиятельства покорным слугою
        А. Арсеньев".
        В ответ на прошение А.Н. Арсеньева последовало новое движение бумаг в канцелярии III отделения. Снова были составлены справки об участии братьев Бобрищевых-Пушкиных в деле 14 декабря 1825 года, как близнецы похожие на справки
1854 года. Но на этот раз их препровождала "благоприятная записка" графа Орлова:
        "В 1854 году почивший в бозе государь император изволил получить всеподданнейшее прошение помещицы Тульской губернии, дочери полковника Бобрищева-Пушкина, которая, представляя горестное положение сосланных в 1826 году в Сибирь двух родных братьев её, Николая и Павла Бобрищевых-Пушкиных, из коих один уже давно лишился рассудка, а последний, находясь в каторжной работе, потерял здоровье и зрение, просит о всемилостивейшем дозволении им вернуться к ней на родину.
        По сей просьбе я входил тогда с всеподданнейшим докладом, и блаженныя памяти государь император, снисходя к положению братьев просительницы, соизволил сделать мне вопрос: "Как я полагаю?", и согласно моему мнению высочайше повелено было повременить исполнением этой просьбы.
        Ныне Тульский губернский предводитель дворянства возобновляет ходатайство о них, представляя, что отец их, быв в 1812 году начальником Тульского ополчения, пользовался общим уважением тамошнего дворянства и что возвращение на родину детей его не только не будет вредно обществу, но, напротив, ещё более воспламенит в нем чувство благодарности и благоговения к великодушию и милосердию Вашего императорского величества.
        Имея в виду, что государственные преступники Фонвизин и Муравьев, более виновные по делу 14 декабря 1825 года, нежели Бобрищевы-Пушкины, удостоились всемилостивейшего разрешения возвратиться на родину, я обязываюсь доложить Вашему императорскому величеству о выше сказанном ходатайстве, всеподданнейше представляя, что я полагал бы ныне возможным удовлетворить оное, с тем, однако, чтобы Бобрищевы-Пушкины оставались под строгим надзором местного начальства.
        Подписал: генерал-адъютант граф Орлов.
        Скрепил: генерал-лейтенант Дубельт.

11 января 1856 года".
        На подлинном (докладе) рукою генерал-адъютанта графа Орлова написано карандашом: "Высочайше соизволил. 11 января 1856 года".
        На этом можно было бы и закончить историю почти 20-летней пытки надеждой, ожиданием, верой в справедливость и милосердие, если бы Марью Сергеевну и вернувшихся, наконец, в марте 1856 года её братьев не ждало ещё одно испытание - этакий "довесок" почти в год к минувшим испытаниям. Помилованные братья Пушкины были ещё в дороге из Сибири на родину, а генерал-губернатор Западной Сибири Гасфорт шлет министру внутренних дел запрос, следует ли взыскать прогонные из Тобольска в Тульскую губернию деньги в сумме 546 рублей 92 3/4 копейки серебром с государственных преступников Бобрищевых-Пушкиных или "принять помянутый расход на счет казны".
        И зашуршали опять бумаги в канцеляриях III отделения, министерства внутренних дел, военного губернатора Тульской губернии, генерал-губернаторской канцелярии в Тобольске. И опять запестрели в этих бумагах имена Бобрищевых-Пушкиных - братьев Николая и Павла, сестры их Марьи Сергеевны, которая без устали объясняет, что состояние её малое, недостаточное, что неурожаи последних лет почти разорили её, что ей не под силу уплатить требуемую сумму, что братья её в сибирском их заточении именно по недостаточности состояния получали пособие от казны. Препирательствам её с чиновниками, кажется, нет конца. Наконец, по истечении восьми месяцев бесплодных её попыток добиться принятия прогонных на счет казны, она пишет скорее гневное, чем умоляющее письмо министру внутренних дел Ланскому, в котором заявляет, что если бы "возвращение братьев предоставлено было попечению её самой", то она "ограничилась бы сколь возможно умеренными на то расходами и не издержала бы прогонов на две тройки, как это сделано было по случаю отправления братьев с казаками, а только на одну пару лошадей и не утруждала бы начальство о
сопровождении их казаками, а следовательно, не было бы надобности в отпуске кормовых денег для казаков и в прогонах на обратный переезд сих последних".
        Трудно сказать, какой из аргументов Марьи Сергеевны оказался решающим, но министр Ланской хлопотал за нее, и 30 ноября 1856 года, наконец, последовало благосклонное резюме III отделения, которое "полагало бы возможным исходатайствовать Высочайшее повеление о сложении с Бобрищевой-Пушкиной помянутого взыскания" и повлекло за собой это милостивое высочайшее повеление.
        Никогда более не делали попыток просить о чем бы то ни было власти предержащие декабристы Николай и Павел Бобрищевы-Пушкины и добрая сестра их Марья Сергеевна.
        Любимый Паскаль
        "Человек бесконечно превосходит человека".
        "Величие человека составляет мысль".
        Даже если бы только эти суждения оставил будущему великий Блез Паскаль, они не дали бы уснуть разуму землян. Он же в наследство людям оставил много больше истин о них самих, их назвали "Мысли".
        Один из современных западных исследователей творчества Паскаля заметил: "На свете великое множество тех, кто любит Паскаля". Добавим: "и любил". В России XIX века, вероятно, не было ни одного выдающегося человека, кого Паскаль оставил бы равнодушным и кто не выразил бы своего восхищения, любви и признательности гениальному французу.
        В начале прошлого века историк западной литературы Н. Стороженко объяснил эту непреходящую любовь к Паскалю:
        "Мысли" Паскаля заключают в себе массу глубочайших наблюдений над жизнью и людьми, и притом выраженных таким слогом, что легко удерживаются в памяти. Стараясь определить сущность человеческой природы, Паскаль должен был невольно сделаться моралистом, и высказанные им мысли о человеке составляют едва ли не половину всех его "Pensйes". Подобно тому как в древней трагедии один говорит за весь хор, выражая общие всем хоревтам чувства, так и в истории изредка появляются люди, носящие на себе бремя общей скорби и в силу этого получающие право говорить за все человечество. К числу таких избранников нужно отнести и Паскаля. Его "Мысли" будут бессмертны, пока загадка человеческого существования не будет разрешена, пока каждый из нас не перестанет видеть в его словах более сильное выражение того, что смутно бродит в нашей собственной душе".
        К XIX веку "Мысли" на русский язык переведены не были. Судьбе было угодно, чтобы этим переводом первым занялся в далекой Сибири Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин. И не будь монаршего запрета на публикацию литературных и научных трудов декабристов, этот перевод появился бы в России ещё в начале 30-х годов. К великой печали русской культуры, это далеко не единственное, что отнял у неё русский царь Николай I.
        Более всего в "Мыслях" Паскаля занимали Павла Сергеевича размышления великого философа о несовершенстве человеческой природы, нищете и греховности человека. Отголоски этих размышлений - в письмах 30-х годов.

25 марта 1835 года - Фонвизиным (имея в виду самого себя, как объект изучения): "поистине есть вместилище всех Богу мерзких страстей и всякой скверны". Н.Д. Фонвизиной, 29 ноября 1838 года: "в мире... все обман и наружность"; 29 октября
1838 года: "Взгляд на самого себя так бывает тяжек, что бегаешь туда и сюда, чтобы заглушить вид своего внутреннего опустошения".
        И в то же время он всецело разделял систему мыслей Паскаля о величии человека: человек - самый слабый в природе тростник, "но этот тростник мыслит"; человек - не просто мысль, он - волящая мысль. Именно она приводит человека к истинной вере, дающей вдохновение свыше, без которого невозможно пробуждение глубинных основ внутреннего мира человека - воли и сердца. А только в чистом сердце, утверждал Паскаль, пробуждается совершенная и истинная любовь. Она абсолютное основание нашего бытия, и именно она выводит человека к новой преображенной реальности.
        Близки П.С. Пушкину и размышления Б. Паскаля об общечеловеческих категориях и понятиях (добро и зло, справедливость, сила, самолюбие, гордыня, истина, благо, счастье, мораль и т. д.), сущностных аспектах бытия. И доiроги. Не только схожестью, но и подтверждением правильности пути и той формы жизни, которую в условиях несвободы избрал он, ссыльный декабрист, - пути духовности и служения страждущим, бедным, нуждающимся в помощи словом и делом. Пути, которым более двух столетий назад прошел его духовный брат и руководитель, "великий Блез".
        Гений Паскаля, видимо, не мог помешать П.С. Пушкину заметить не только поразительное сходство мыслей, но и похожесть их человеческих судеб: у обоих рано обнаружились математические способности, короткий период их светской жизни заканчивается обстоятельствами такого свойства, которые приводят их к добровольному монашеству, сознательному отказу от семьи, оба посвящают себя служению людям, Богу, в мировидении обоих теология окрашена в отчетливо мистический цвет.
        Главное же - земной их путь был путем к Богу, истине, труднейшим духовным путем...
        Когда Павел Сергеевич начал перевод, доподлинно неизвестно, но скорее всего - ещё в остроге, закончил же, видимо, в Красноярске. Известно лишь из письма И.И. Пущина к Е.А. Энгельгардту (апрель 1845 года), что в 1840 году у П.С. Пушкина уже были готовые "черновые тетради" переведенного текста.
        И скорее всего, Павла Сергеевича посетила та же мысль, что и Л.Н. Толстого, - в тысячах душ могут отозваться Паскалевы "Мысли", а для этого нужно их воспроизведение на русском языке. И видимо, не в Чите и Петровском, а уже на поселении пришла идея осуществить этот перевод для печати. Останавливало одно: публикация. Напечататься можно только под псевдонимом, а для этого необходим издатель, который бы пошел на риск.
        Размышления об этом предмете обрели реальность неожиданно: в 1840 году И.И. Пущин получил разрешение приехать в Тобольск из Туринска, где отбывал ссылку, на лечение. В эти "лечебные" месяцы, видимо, и родилась мысль, закончив перевод и переписав набело, отправить в Петербург к лицейскому директору и другу Пущина Е.А. Энгельгардту, чтобы тот попытался опубликовать "Мысли".
        Далеко не сразу, видимо, включился в "переводное дело" Пущин. Скорее всего, он был знаком с "Мыслями". Однако к рассуждениям французского философа о религии атеистически настроенный Пущин в лучшем случае был индифферентен. В одном из писем Павел Сергеевич упоминает, что они с Пущиным совершают длительные прогулки по Тобольску, много говорят - о разном. Вероятно, постепенно беседы о "Мыслях" становятся Ивану Ивановичу все более интересными...
        - Я давеча перечитал рассуждения Паскаля о внутреннем мире человека, говорил Павел Пушкин. Они шли вдоль стены Софийского собора, которая хотя и была много ниже, но так напоминала стену Московского Кремля. - Как глубока мысль великого Блеза, что внутренний мир человека вмещает два "я": Паскаль называет их центростремительное и центробежное. Не в терминах суть. "Я" первое - любит себя в бытии, это самолюбивое "я". И это "я" - только часть, поверхность психики; самолюбие направлено на видимость: "я" - король, "я" писатель, "я" - ученый и т. д. и гордость титулами, наградами, талантами... "Я" второе - вмещает всю глубину души, в ней следы общечеловеческой судьбы, но людей-то друг с другом роднит именно эта судьба, корни бытия. Прискорбно, что в поступках людей преобладает именно "я" первое внешность, видимость, самость. А как трудно увидеть просто человека в короле и "в султане, окруженном в своем серале сорока тысячами янычар", нелегко разглядеть под элегантным нарядом потрепанное тело, а под блестящим корсетом разговора - пустые мысли и дряблую душу.
        - Или вовсе её отсутствие, как у нашего Никса, - подтвердил Пущин.
        - Афористичный Паскаль под сим рассуждением такую черту подводит: "Наш разум вечно бывает обманут непостоянством внешних признаков". Да, только сердце прозорливо.
        - Ой ли, Павел Сергеевич, - засмеялся Пущин. - А как же случается любить нам вздорных, пустых, жестокосердных, но красивых женщин? - Он явно поддразнивал П. Пушкина.
        - Помилуйте, Иван Иванович, мы же сейчас не о том толкуем!
        - Не о том, но и о том тоже. Можно ли отделить философию от жизни, то бишь природу от философии?
        - Вы в иную плоскость поставили прежние рассуждения. И теперь вы толкуете уже о категории счастья у Паскаля. И тут все верно. Он пишет, что все люди, без исключения, ищут счастья; какие бы различные способы они ни употребляли, все стремятся к этой цели. Воля человека никогда не делает ни малейшего шага иначе, как по направлению к этому предмету. Любопытно, как Паскаль отвечает на вопрос, что есть счастье. Счастье - это привязанность к части, доставляющей наибольшее удовольствие и заполняющей все способности человека, это стремление к покою в обладании определенной частью.
        - Да, это весьма любопытно. Но, признаться, внимание мое после наших прежних разговоров обратилось к противоречиям в рассуждениях Паскаля.
        - В чем же?
        - Вот, например, христианин Паскаль противоречит Писанию. - Пущин уже не поддразнивал Павла Сергеевича. - Он говорит: "Нет ничего невыносимее для человека, как быть в полном покое, без страсти, без дела, без развлечения, без употребления своих сил. Он чувствует тогда свое ничтожество, свою беспомощность, свою зависимость, бессилие, пустоту. И тотчас же он извлечет из глубины своей души скуку, мрачность, печаль, грусть, досаду, отчаяние..." или еще: "Я могу хорошо представить себе человека без рук, ног, головы, но я не могу представить человека без мысли: это был бы камень или животное".
        А Писание отстаивает противоположное: "Блаженны нищие духом"!
        - Помилуйте, любезный Иван Иванович. Где ж тут противуречие? Хорошо ли поняли вы слова Священного Писания? "Блаженны нищие духом" - это те, кто отказался в сознании или духе своем от стяжательства, собственности, от любви к вещам преходящим, а также те, кто исторг из себя самодовольство и самомнение, кто смирен в самоотвержении своем, потому что любовь его выше всякой мишуры мирской.
        - Вот как вы повернули!
        - А это и не моя только мысль. У Паскаля же оно и есть: "Полное величие человека заключается в том, что он знает о своей нищете. Дерево не сознает себя ничтожным. Сознавать себя ничтожным значит быть ничтожным; но, с другой стороны, сознавать, что я ничтожен, значит быть великим. Сознание этого самого ничтожества и доказывает величие"!
        - Признаться, Павел Сергеевич, увлекаете вы меня своим Паскалем. Я глубоко так не вникал в него.
        - А вы вникните. Поразительные истины откро-ются...
        В какую-то из этих прогулок и родилась мысль издать перевод. Думается, идеей этой скорее загорелся Пущин. Видимо, он же и предложил П.С. Пушкину свою помощь в переписке и редактуре уже переведенного текста. Уезжая из Тобольска в Туринск, он взял часть перевода. Павлу Сергеевичу, помимо переписки, оставалось ещё перевести несколько глав. Почти в каждом письме к Пущину - а это не менее чем в десяти из обнаруженных писем - с декабря 1840-го по апрель 1841 года - П. Пушкин рассказывает о ходе работы над переводом "Мыслей". Работа эта идет не гладко и не быстро: ведь помимо переводческого труда на П.С. Пушкине заботы о брате, ежедневно ждут его и пациенты.
        Вот несколько фрагментов из большой переписки о переводе Паскаля, не удавшегося в итоге предпри-ятия.
        П.С. Пушкин - И.И. Пущину

24 февраля 1841 года
        Сегодня отыскал двух товарищей, которые взялись переписывать, но вряд ли они больше двух листов каждый напишет в день. Следовательно, ден десять пропишут. Да мне остается две большие главы, которые также надо будет переписать. Дай Бог, чтобы в две недели все сделать. Что же делать? Бедный Паскаль ожидал этого знаменитого перевода с 1665 года1, можно ему подождать ещё две-три недели.

22 апреля 1841 года
        Скажу вам, любезный друг Иван Иванович, что наконец вы скоро получите Паскаля. Хотел было отправить его с нынешнею почтою, но ещё нашлись поправки: лист-другой надо переменить. Вы сами виноваты - сбили меня с толку, присоветовали отдать переписывать. Нагородили вранья, и некоторые части так неразборчиво и пестро переписали, что я решился употребить в дело наш собственный экземпляр, который был бы лучше, если бы я не надеялся на переписку другими, писал его хотя медленнее, а потщательнее.
        Перечтите все, особенно мною написанное, и поправьте ошибки правописания и знаков препинания, которые, вероятно, есть, и если что найдете в слоге. После скобления надо только и потереть бумагу белым воском или распущенным квасцом. Распоряжайтесь отправлением. Можете написать, к кому пошлете, чтобы, если будет нужно, адресовались к Андрею Муравьеву1 от моего имени, что я прошу его по старой приязни похлопотать о издании в пользу, доверяя ему делать и поправки, как мастеру в своем деле. Продавать книгопродавцу мне бы не хотелось, лучше бы напечатать по подписке, а если бы и продавать, то на одно издание, а не навсегда.
        Вы хотите, чтобы я определил цену - как же я могу? Если бы 2 тысячи выручить, конечно, хорошо бы. Это могут вернее определить там. Перевод не изящный, но довольно отчетливый.
        И.И. Пущину

29 апреля 1841 года
        Вот вам, наконец, и Паскаль, читайте и расправляйтесь с ним как хотите, любезный друг Иван Иванович. Перечищайте слог, только не истребляйте мыслей подлинника...
        И.И. Пущин - Е.П. Оболенскому

16 мая 1841 года
        Мы кончили Паскаля - теперь он уже в переплете. Я кой-где подскабливаю рукопись и недели через две отправлю в Петербург. Вероятно, она вознаградит труды доброго нашего Павла Сергеевича. Между тем без хвастовства должен сказать, что без меня вряд ли когда-нибудь это дело кончилось. Немного ленив наш добрый оригинал1.
        Е.А. Энгельгардту

6 июня 1841 года
        Постарайтесь напечатать этот перевод товарища моего изгнания, Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина. Он давно трудился над этим переводом, и общими силами кончили его в бытность мою в последний раз в Тобольске. Вам представляется право распорядиться, как признаете лучшим: может быть, эту рукопись купит книгопродавец; может быть, захотите открыть подписку и сами будете печатать? Главная цель - выручить денег, потому что Бобрищев-Пушкин с братом больным не из числа богатых земли. Чем больше им придется получить, тем лучше.
        Мы не знаем положительно, являлся ли Паскаль на нашем языке. Справлялись со всеми возможными каталогами, и нигде его нет. Значит, что если и был когда-нибудь этот перевод в печати, то очень давно и, вероятно, исчез. Может быть, и трудность этой работы останавливала охотников приняться за старика (как говаривал наш профессор Галич). Нетерпеливо жду вашего мнения и о переводе, и о надежде к изданию...
        И.Д. Якушкину

17 ноября 1841 года
        Энгельгардт возится с нашим Паскалем и никак не может вывести его в люди. Я советую Бобрищеву-Пушкину обратиться к прусскому королю - авось он, для чести русской словесности, напечатает эту рукопись.
        Эпилог этой истории - в двух фрагментах из писем П.С. Бобрищева-Пушкина к И.И. Пущину.

10 мая 1843 года
        Не читали ли вы, между прочим, кажется, в 42-м но-мере "Московских газет" об издании Паскаля, но только не нашего перевода - Ивана Бутовского (переводчика "Крестовых походов" Мишо)? Я сначала полагал, не хитрость ли это, но тут переведены все мнения Паскаля и об других предметах, о геометрии и даже жизнь Паскаля. Что делать, что наш перевод опоздал?1 Все-таки я рад, что будет издана эта книга, которую я люблю...

1 ноября 1843 года
        Если я не говорил вам своего мнения о переводе Бутовского, то, конечно, не по скромности, а так - не пришлось. Перевод очень плох и хуже нашего. Жизнеописание недурно, и потому, может быть, что Бутовский занялся им сам. А перевод решительно принадлежал какому-нибудь школьнику, переводившему с печатного листа.
        Через 13 лет после смерти П.С. Пушкина, в 1878 го-ду, ещё раз вспомнилась история его перевода "Мыс-лей" Б. Паскаля - в переписке его друга декабриста П.Н. Свистунова и Л.Н. Толстого.
        Как известно, Лев Николаевич задумал написать роман о декабристах.
        Видимо, Лев Николаевич в этой связи заинтересовался и личностью П.С. Бобрищева-Пушкина, его религиозным мировоззрением и подвижнической жизнью, его литературным творчеством, и в частности переводом "Мыслей" Паскаля, а также трактатом о происхождении человеческого слова. Свидетельство тому переписка Л.Н. Толстого с П.Н. Свистуновым1. Известно, что Толстой отказался от мысли напечатать перевод П.С. Пушкина, так как в свет уже вышли "Мысли" под редакцией П. Фожера, затем Ш. Луандра, позднее П. Перова, через четыре года - С. Долгова (1892).
        История перевода П.С. Пушкиным Паскалевых "Мыслей" интересна не только как значимая страница его жизни и творчества, но и как важный этап его духовного становления. Он будто соприкоснулся с родной душой, близким ему духовным миром и обрел единомышленника, друга, опору.
        "Вот Паскаль умер двести лет тому, а я живу с ним одной думой, - что может быть таинственнее этого? Вот эта мысль (которая была переведена из Паскаля. - Авт.), которая меня переворачивает сегодня, мне так близка, точно моя!.. Я чувствую, как я в ней сливаюсь душой с Паскалем. Чувствую, что Паскаль жив, не умер, вот он!.. И так через эту мысль он соединяется не только со мной, но с тысячами людей, которые её прочтут".
        Это слова не П.С. Пушкина, а Л.Н. Толстого. Их записал секретарь В. Булгаков в
1910-м - последнем году жизни писателя.
        Какая это была мысль? Может быть, такая: "Все тела, небесная твердь, звезды, земля и её царства не стоят самого ничтожного из умов, ибо он знает все это и самого себя, а тела не знают ничего.
        Но все тела, вместе взятые, и все умы, вместе взятые, и все, что они сотворили, не стоят единого порыва милосердия - это явление несравненно более высокого порядка".
        Думается, Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин безоговорочно подписался бы под словами Л.Н. Толстого, так как всякая из Паскалевых мыслей передавала суть его философских, религиозных, этических устремлений, а в целом "Мысли" отражали духовное его кредо. Павлу Сергеевичу не суждено было прочитать "Идиота" Ф.М. Достоевского (роман вышел через три года после его смерти - в 1868 году), не дано было узнать, что князь Мышкин выскажет его заветную мысль: "Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества". Но если бы и прочитал, то понял, что это отголосок мысли Б. Паскаля. А мы, в своем XXI веке, вопрошаем: явился бы герой Достоевского именно таким, не будь встречи на каторге Федора Михайловича с декабристами и их женами?..
        Гомеопат
        Иван Иванович Пущин, в котором до конца дней не старел озорной лицеист Jeannot (Жанно-Иванушка), даже по лицейским меркам был большим мастером придумывать прозвища. Они прочно "прирастали" к человеку, потому что в них уживались веселое добродушие и меткость. Некоторых товарищей по изгнанию он также "одарил" прозвищами: П.Н. Свистунов - Лебедь, А.И. Якубович - Бабака, Е.П. Оболенский - Рюрик и т. д.
        П.С. Пушкин оказался "богаче" всех: Иван Иванович дал ему целых три прозвища. Они соотнеслись с разными периодами жизни Павла Сергеевича. В казематские, а затем первые поселенческие годы, когда, погруженный в религию, он соблюдал все церковные установления, и особенно посты, усугублявшие природную худобу, Пущин нарек его Астральным духом. В письмах Пущина того времени то и дело мелькает это прозвище.
        "Конечно, мне и Евгению (Е.П. Оболенскому) хотелось бы быть с Фонвизиными и Астральным духом, но не в губернском городе", - писал И.И. Пущин И.Д. Якушкину 21 августа 1842 года, когда хлопотал о переводе из Туринска в другой город на поселение.
        В конце красноярской ссылки Павел Сергеевич стал полнеть. Он считал, что это "от тоски", как писал Н.Д. Фонвизиной уже в 50-х годах. В письме к В.Л. Давыдову в Красноярск 10 мая 1840 года П.С. Пушкин так передает впечатление от нового своего облика по приезде в Тобольск: "Все здешние нашли, что вы меня, как быка, в Красноярске откормили. Наталья Дмитриевна, увидев меня, просто расхохоталась, что я заплыл жиром. Здешние хлеба тоже идут мне впрок, сохрани только Бог от такого брюха, как у Артамона Захаровича..."1
        Стремительная полнота П.С. Пушкина стала предметом удивления и шуток декабристов: "П.С. здоров и все продолжает тучнеть..."
        "П.С. вам кланяется - он здоров и ещё потолстел" (М.А. Фонвизин - И.И. Пущину, март - апрель 1841 года).
        "Наш добрый оригинал неимоверно потолстел. Странно видеть ту же фигуру в виде Артамона" (И.И. Пущин - Е.П. Оболенскому, 16 мая 1841 года).
        Но думается, не тоска и не пища были тому причиной: вступила в силу "ее величество" наследственность. Примерно в это же время стал полнеть и Николай Сергеевич. М.А. Крамер в "Семейной хронике", перечисляя родовые признаки мужчин Бобрищевых-Пушкиных, отмечает и полноту, даже тучность в зрелые годы, приходящую на смену худобе юных лет.
        И.И. Пущин не преминул придумать другу новое прозвище - Кит: "...Заветное дело сердечное недоступно для других. Это как будто какой-то тайник отрадный, боящийся чужого дыхания. До сих пор он только Киту доступен" (Фонвизиной, 22-29 октября
1856 года). "Наш Кит" - даже друзья-сибиряки величали его так - ласково и одновременно почтительно.
        События конца 40-х годов утвердили третье и окончательное прозвище Павла Сергеевича - Гомеопат.
        В 1848 году в Тобольске вспыхнула эпидемия холеры. "Павел Сергеевич, забывая себя, помогал своею гомеопатией всем и каждому", - писала М.Д. Францева. Ей вторил и И. . Пущин: "В Тобольске наши помогали больше патентованных медиков, к которым неохотно идут вообще. Особенно Пушкин многих очень спас. Спасибо, что пригодились в это трудное время".
        Так узнаем, что многочисленные таланты П.С. Пушкина в середине 30-х начале 40-х годов пополняются ещё и лекарскими его способностями. М.Д. Францева отмечает, что гомеопатией он стал заниматься именно в Тобольске. Думается, однако, что началось изучение медицины, и более всего гомеопатии, много раньше. А.П. Беляев упоминает, что уже в Верхоленске - месте первого поселения П.С. Пушкина, а это 1833 год, он успешно врачевал местных жителей. Но тогда врачевал от случая к случаю. Видимо, всерьез занялся изучением медицины в Красноярске. Причем теоретические курсы он постигал по медицинским пособиям, книгам, лечебникам. Скорее всего, и способом приготовления гомеопатических лекарств овладел с помощью книг. При этом не случаен выбор Павлом Сергеевичем гомеопатии. Ведь на лечение патентованными средствами ни у Павла Сергеевича, ни у его - в большинстве бедных пациентов средств не было. Гомеопатический же способ лечения - хотя была сложной для Павла Сергеевича технология приготовления лекарств - не требовал больших материальных затрат, богатейшая флора Сибири - настоящая фитолаборатория. Скорее всего,
какие-то местные жители, может быть дети, заготавливали для П.С. Пушкина лекарственные травы.
        И все же, как ни талантлив был Павел Сергеевич, думается, без помощи опытного и хорошего врача-наставника он вряд ли отважился бы на постоянное практическое врачевание.
        Надо сказать, что некоторые декабристы ещё в казематах Читы и Петровского завода навыками врачевания овладевали с помощью единственного профессионального медика среди декабристов Ф.Б. Вольфа. Он в "каторжной академии" читал курс лекций по медицине. Его прилежными учениками в практической медицине были А.Ф. Фролов, А.З. Муравьев. Практическим - самым необходимым - навыкам обучал Фердинанд Богданович и других: все понимали, что на поселении им придется - в большей или меньшей степени - заниматься врачеванием, и видели в этом не только необходимость, но и гражданский долг. "В Сибири, - писал декабрист А.Е. Розен, - мало докторов, по одному на округ в 40 тысяч жителей, на пространстве 500 верст".
        В книге "Декабристы-туляки" (Тула, 1977) высказывается достаточно определенная мысль, что Павел Сергеевич учился врачебному делу именно у декабриста Ф.Б. Вольфа, талантливого врача, услугами которого пользовались не только товарищи, но и комендант острога С.Р. Лепарский, и местное население, и все, кому нужна была его помощь (в 1836 году по выходе из острога ему даже было разрешено ввиду недостатка в крае медиков заниматься врачебной практикой).
        Декабристы пользовались богатой библиотекой Вольфа, состоящей из книг по медицине, биологии, фармакологии, химии. Регулярно ему доставляли периодические русские и зарубежные журналы. В том, что такая библиотека появилась, "повинны" прежде всего "ангелы-жены" - М.Н. Волконская и А.Г. Муравьева (позднее, уже в годы поселенские, библиотеку эту пополнял Никита Михайлович Муравьев, с которым Ф.Б. Вольф жил вместе в Урике, - у самого Фердинанда Богдановича средств на книги не было).
        Однако все говорит за то, что прослушанным общим курсом Вольфа медицинские познания Павла Сергеевича в казематский период и ограничились. Учителем его в гомеопатии был не Вольф. И вот почему. В те пять лет, что Вольф и Пушкин были одновременно в каземате (то есть с 1827-го по 1832 год), Павел Сергеевич был занят, как мы знаем, преподаванием математики, литературным творчеством, рукодельным мастерством, хозяйством декабристской артели. Когда же П.С. Пушкин уезжал на поселение в 1832 году, Фердинанд Богданович, осужденный по 2-му разряду, как один из руководителей Южного общества, оставался в каземате Петровского завода до 1835 года, а затем вместе с братьями Никитой и Александром Муравь-евыми поселился в с. Урик Иркутской губернии и жил там до 1845 года. То есть П.С. Пушкин и Ф.Б. Вольф не видятся более 10 лет, и нет никаких доводов в пользу того, что они в эти годы переписывались. Только после смерти Н.М. Муравьева Ф.Б. Вольф в феврале
1845 года переезжает в Тобольск.
        А к этому времени Павел Сергеевич уже не только освоил гомеопатию, но и прославился успешным врачеванием. Кроме того, нет свидетельств, что Ф.Б. Вольф кого-либо пользовал гомеопатическими средствами. Нет, не Вольф был лекарским учителем П.С. Бобрищева-Пушкина. Тогда кто же? В Верхоленске такого врача быть не могло, видимо, способ лечения (когда обстоятельства и глушь заставили Павла Сергеевича исцелять больных) определился сам. Он сам не верил в химические препараты и не пользовался ими (об этом есть несколько упоминаний в его письмах).
        Скорее всего, планомерное изучение медицины пришлось на времена красноярского поселения. Сама же врачебная практика сначала вряд ли носила регулярный характер, хотя от помощи ближним, особенно неимущим, он никогда не отказывался.
        Следовательно, ещё до переезда в Тобольск Павел Сергеевич приобрел теоретические знания и практические навыки. В Тобольске он очень подружился с доктором Гаврилой Марковичем Дьяковым. И думается, именно у Дьякова учился. Талантливый врач, прекрасный диагност и целитель, Гаврила Маркович привлекал П.С. Пушкина ещё и необыкновенной добротой, глубиной и разносторонностью познаний, даже милой чудаковатостью.
        Позднее, в 1841 году, Павел Сергеевич вместе с Фонвизиными помогал доктору устроиться городским лекарем в Омске - в силу каких-то интриг Дьякову было отказано в этом месте.
        С именем Г.М. Дьякова связана любопытная история врачевания И.И. Пущина, освобожденного с каторги в 1839 году. Его отправили на поселение в Туринск. Город этот решительно не понравился Ивану Ивановичу, да и первый год, как у всех декабристов, вышедших на поселение, был нелегким - он отчаянно хандрил и хворал. Павел Сергеевич, узнав о нездоровье Пущина, велел подробно описать симптомы болезни, убеждая, что в Тобольске есть врач, который непременно ему поможет. И действительно, заочно Дьяков поставил точный диагноз, прописал и даже составил сам ему лекарства, но главное - велел соблюдать жесточайшую диету. С ребяческим упрямством не желал Пущин следовать этим предписаниям, не веря ни в искусного лекаря, ни в его снадобья. "Думаю подождать с порошками, присланными Павлом Сергеевичем, я не большой охотник до заочного лечения", - писал он М.А. Фонвизину
14 июня 1840 года.
        Павел Сергеевич же с настойчивостью взрослого, который решил переупрямить непокорного ребенка, в каждом письме спрашивал, начал ли Пущин лечение. Эти препирательства длятся несколько месяцев: Пущин даже жалуется друзьям на настойчивость Павла Пушкина и все пытается "отвертеться" от жестокой для него, любителя хорошего стола, диеты: "Он уверен, что я вполне чувствую и ценю его дружеское участие, не будет на меня сердиться, что я по вторичному его настоянию не начинаю ещё предлагаемого курса лечения", пишет он в том же письме. Но в конце июня болезнь заставляет его сдаться на милость Павла Сергеевича и Дьякова. "Для излечения прошусь на время в Тобольск. Там, по словам Бобрищева-Пушкина, есть опытный хороший доктор, который, может быть, найдет возможность помочь мне чем-нибудь", - сообщает он в письме Е.П. Оболенскому 27 июня 1840 года. Г.М. Дьяков не только "помог чем-нибудь" - он вылечил И.И. Пущина. Не однажды врачевал Гаврила Маркович и самого Павла Сергеевича, для которого процесс лечения был не только избавлением от недугов, но и наглядной медицинской практикой.
        И хотя они жили в одном городе чуть более полутора лет (Дьяков уехал в Омск в начале ноября 1841 года), П.С. Пушкин, видимо, пользовался всякой возможностью поучиться у Гаврилы Марковича, консультировался по различным медицинским вопросам, так как именно в это время гомеопатическая практика самого Павла Сергеевича становится уже регулярной.
        Упоминания о врачебной деятельности П.С. Пушкина в мемуарах самих декабристов нет. Это прежде всего потому, что в их среде врачевание не было делом исключительным: местных жителей лечили почти все декаб-ристы и их жены: А.Е. Розен и его жена Анна Васильевна, А.В. Ентальцев, А.З. Муравьев, И.Ф. Фохт, П.А. Муханов, А.И. Вегелин, М.И. Муравьев-Апостол, Ф.П. Шаховской, А.Ф. Фролов, братья Н.А., А.А. и М.А. Бестужевы и др. А.Е. Розен писал: "Моя домашняя аптечка всегда имела запас ромашки, бузины, камфоры, уксусу, горчицы и часто доставляла пользу. Жена моя лечила весьма удачно: её лекарство, предписания пищи и питья излечивали горячки и труднейшие болезни". Ему вторит И.И. Пущин: "Масса принимает за лекарей всех нас и скорее к нам прибегает, чем к штатному доктору, который всегда или большею частью пьян и даром не хочет пошевелиться".
        Самоотвержение врачей во времена лихолетья всегда было нравственным уроком для сограждан и почти всегда влекло за собой "подобрение" общества.
        Опыт же врачевания и жизни декабристов в Сибири был каждодневным таким уроком. Они не ходили и не входили в народ. Они жили среди народа "благородного, нежного воспитания люди" не гнушались прийти в дом к беднейшему из жителей, помочь, лечить, не думая об опасности для себя, спасти от притеснений местных властей, избавить от незаслуженного наказания и незаконных поборов и т. д.
        Однако не только сотни спасенных стали итогом той тобольской эпидемии. Павел Сергеевич обобщил свои наблюдения, систематизировал симптомы и проявления болезни и написал пособие для медиков, которое озаглавил: "Краткое изложение гомеопатического способа лечения, испытанного во время холеры в г. Тобольске".
        Ценна эта методическая разработка Павла Сергеевича не только тем, что описывает способы врачевания, дающие безусловный лечебный эффект, но и тем, что обнаруживает глубокое понимание природы человеческого организма.
        Фрагмент из "Изложения", который мы приводим, следует за очень обстоятельным и строго систематизированным анализом наиболее типичных проявлений и течения болезни:
        "...Лечение по правилам гомеопатии слишком разнообразно, чтобы его здесь описывать. Ибо припадок полной холеры обыкновенно превращается после реакции в доброкачественную или злокачественную нервную горячку, которая уже не имеет того быстрого хода и требует помощи опытного врача. Впрочем, надобно заметить, что в злокачественной тифозной горячке мало есть надежды на выздоровление, особенно если показались уже пятна, а в доброкачественной, без руководства опытного медика, лучше иногда предоставить окончательное излечение благодетельной природе, чем многосоставному действию наугад употребляемых аллопатических приемов, которых по большей части не может вынести потрясенный до основания организм.
        Гомеопатические лекарства должно сохранять в таком месте, где бы ничего не находилось пахучего, т. е. духов, табаку и прочего; также и при употреблении их надобно непременно избегать этого; в противном случае они не будут иметь силы для действия..."
        Сам же себя Павел Сергеевич, как писал в одном из писем И.И. Пущину, уже в 50-х годах, по скромности природной почитал лишь "обыкновенным практикантом". Суровая самооценка не мешала ему успешно врачевать и по возвращении на родину - родных, знакомых, крестьян.
        Размышляя над успехами гомеопатического лечения Павла Сергеевича, приходишь к мысли, что коренятся они не только в медицинских его познаниях, умелом приготовлении и использовании лекарственных средств. Был во врачевании его тот главный элемент, без которого ни гомеопатический и никакой другой способ не может излечить недуг. Он постиг духовную, нравственную науку исцеления. А она построена на законе любящего понимания. Главное воздействие не в словах, но в качестве и напряженности внутреннего огня целителя, врачевателя. Если слова врачующего не гробовой гвоздь, а луч света, если лекарь внушает и вызывает в человеке благие мысли, его лучшую сущность или удерживает его от порока, если самим им движет любовь к человеку, его врачевание не может не быть благотворным. Бескорыстное служение и сердечная преданность Павла Сергеевича людям были главными его лечебными средствами, гомеопатические же препараты - помощниками.
        Вирш Бобрищева-Пушкина
        В рамки хронологии первых лет сибирского изгнания Николая Сергеевича Пушкина плохо вписывается такая информация из книги "Декабристы-туляки":
        "Город" Среднеколымск состоял из нескольких юрт, церкви, дома исправника и казармы инвалидной команды. Попав в эту заполярную глухомань, Николай Бобрищев-Пушкин старался не падать духом и даже прислал брату бодрое письмо со стихами:
        Вы не печальтесь обо мне,
        Друзья мне сердцем и душою,
        Я незнаком ещё с тоскою,
        Живя изгнанником в стране..."1
        Дата письма и стихов не указывалась, первоисточник тоже. Однако, зная несколько бесспорных фактов, можно попытаться эту дату определить. Известно, что о болезни Николая Сергеевича читинские узники узнают в 1828 году - то есть спустя почти год после её начала, а донесение генерал-губернатора Лавинского о сумасшествии Бобрищева-Пушкина датировано 20 мая 1827 года. Известно также, что Павел Сергеевич, которого из Петропавловской крепости отправляют 27 января, в Читинский острог прибывает 17 марта 1827 года.
        Таким образом, было менее двух месяцев, когда Николай мог бы написать брату. Но Павел, как известно, права переписки был лишен, да Николай и не знал, где находится брат, точно так же, как не знали этого родители. А они первую весточку из Читинского острога ("от госпожи Нарышкиной") получили, видимо, не ранее апреля - мая 1827 года. Николай же, который только от родителей мог узнать место пребывания Павла, к тому времени уже был болен.
        Не исключено, что в какие-то периоды просветления, как тогда, когда он писал Ф.П. Шаховскому или родителям1, он мог бы написать и брату, но стихи исключались2.
        Авторы сборника ссылались на книгу известного декабристоведа В.Г. Базанова "Очерки декабристской литературы" (М.; Л., 1961). Но там был почти дословно тот же текст, что в книге "Декабристы-туляки", и ссылки на первоисточник также нет3.
        Это могло означать: факт давным-давно известен или, что нередко в издательской спешке, источник забыли указать.
        И здесь, что также факт не исключительный, дорога поиска увела в сторону: вместо разысканий уже опубликованного, начались разыскания архивные. Прежде всего писем. Письма в архивах Москвы, Петербурга удалось найти в основном Павла Сергеевича, но ни в одном из них нет и намека на письмо Николая или его стихи. Поиск ничего не дал. Да и не мог дать, потому что не фрагмент, а полное стихотворение, без названия, начинавшееся словами "Друзья! есть наше счастье...", спокойно дожидалось своего времени в антологии "Поэзия декабристов", изданной к 125-летию восстания декабристов (Л., 1950).
        Друзья! есть наше счастье
        Не в здешнем мире в телесах,
        А в страждущих живет душах.
        Пройдет мгновенное ненастье,
        Чтоб нам явить светлее день,
        Когда дойдет до жданной меты,
        Как редкая в картинах тень
        Бросает живость на предметы
        И краски выдает ясней.
        Итак, друзья мои любезны,
        Оставим ропот бесполезный,
        У дародателя людей
        Попросим к подвигам терпенья,
        Надеждой души оживим,
        Доколе в вечные селенья
        Душой свободной не взлетим.
        Блажен, кто в сей земле страстей
        На нивах сердца сеял слезы,
        Тому ни бури, ни морозы
        В день жатвы той не повредят,
        Но к новой жизни возродят
        В скорбях посеянные слезы.
        Вы не печальтесь обо мне,
        Друзья мне сердцем и душою,
        Я незнаком ещё с тоскою,
        Живя изгнанником в стране.
        Благодарю судьбу стократно,
        Не жажду в мире ничего
        И предаюся безвозвратно
        Я в милосердие её.
        И лишь о вас души тревога,
        Лишь одного прошу, немного
        Чтобы спокойны были вы.
        А я из дальней сей страны
        Исполняся святой отваги,
        Одушевлю сей лист бумаги,
        Сыновьим чувством напою,
        На милу родину пошлю.
        Там, усладив разлуку нашу,
        И в вашу горестную чашу
        Хоть каплю радости волью.
        Однако ни письма, ни ссылки на него в антологии не было. Под стихотворением стояли загадочные обозначения времени и места написания: "Чита, 1827 г., Высокое" - и вызывали новые вопросы.
        Как известно, Николай был осужден по 8-му разряду. В 1827 году он был на поселении сначала в Среднеколымске, затем в Туруханске. В Чите же он не только в 1827-м, но вообще никогда не был. По 4-му разряду осужден был Павел, и это он находился в Читинском остроге в этом году. Может быть, Туруханск ошибочно назван Читой? Но Высокое? Какая связь между Читой, отстоящей от неё на тысячи километров Тулой и
1827 годом? Ведь Высокое это село в Тульской губернии, где находилось имение М.М. и Е.П. Нарышкиных. До ареста Нарышкины и Бобрищевы-Пушкины не только дружны, но и знакомы вряд ли были. И значит, братья Пушкины могли быть там только по возвращении из Сибири на родину. В 1856 году! Объяснения загадки не было. Однако комментарий к стихотворению называл, наконец, первоисточник: сборник "Рух декабристiв на Украiнi" (Харьков, 1926). На странице 116, предваряя только что приведенный текст стихотворения, короткая заметка - "Вирш декабриста Н.С. Бобрищева-Пушкина". Подписана она так: "Передал А.А. Рябинин-Скляревский".
        Так как у "передавшего" оказалась "легкая рука" и его информация 20-х годов повторилась в трех изданиях 50-70-х годов, нужно, видимо, познакомить с фрагментами заметки и читателя.
        "Николай Сергеевич Бобрищев-Пушкин был членом тайного Южного общества. После восстания декабристов его осудили по 4 разряду государственных преступников на 10 лет каторги, а потом на поселение... Стихотворение "К друзьям..." он написал в Чите, на каторге, в 1827 году... Вернувшись из Сибири после 30 лет изгнания, он написал это стихотворение в альбом Веры Николаевны Артемьевой (сестра Веры Николаевны - Любовь Николаевна - была замужем за братом декабриста Петром) в 1856 году в селе Высоком, в доме декабриста Нарышкина..."
        Так вот почему под одним и тем же, далеким "сибирским" годом стоят Чита и тульское имение Высокое.
        Однако появились новые сомнения и вопросы: "Почему ни слова не говорится о болезни Николая Сергеевича? Может быть, прежние предположения неверны? Николай Пушкин вполне мог написанное 30 лет назад, тогда ещё здоровым, воспроизвести в альбоме в период болезненного, но спокойного своего состояния?" (И потому казались извинительными погрешности в русском языке в начале стихотворения.)
        Автор заметки точно датирует запись в альбоме: 1856 год. И снова несовпадения. В
1856 году Николай Сергеевич в имении Нарышкиных Высоком был всего один раз - в день приезда на родину из Сибири по дороге в имение сестры Коростино, 30-31 марта. Однако кажется абсолютно нереальным, чтобы именно в этот день он мог что бы то ни было записать. Его больной рассудок был занят трудным вопросом: "Как по дороге в Красноярск "случились Нарышкины" и что это за станция, на которой они встретились?
        Позднее, обосновавшись в Коростине у сестры, много раз в течение 1856 года в Высоком бывал Павел Серге-евич, но никогда не брал с собой брата приступы непредсказуемого буйства представляли опасность для окружающих. А кроме того, в письмах 1856-1857 годов П.С. Пушкин постоянно упоминает, что Николай не оставил своей "дикой идеи" вернуться в Красноярск. Возвращение на родину, как на то надеялся Павел Сергеевич, не сделало добрых перемен в его болезненном состоянии, и бредовые идеи уживались с реальностями, которые были как бы отражениями бреда. Мир иллюзорный накладывался на реальный так, как диктовала это болезнь. И в этом случае говорить о возможности для Николая Сергеевича полноценной творческой работы (или даже воспроизведения когда-то ему известного) неправомерно.
        Был и ещё один вопрос, на который можно ответить, лишь сопоставляя поэтические творения Н.С. Пушкина, написанные до ареста, со стихотворением "Друзья!..". Бросалось в глаза, что последнее написано в несвойственной ему поэтической манере, иной весь поэтический строй, образная система, вся архитектоника стиха, который к тому же ниже его возможностей стихотворца.
        Николай Сергеевич начал печататься рано: в 1817 году в "Вестнике Европы" было опубликовано первое его стихотворение. Оно называлось "Бессмертие". А ещё раньше, в 1816 году, стихотворные переводы Николая Пушкина печатались в литературном сборнике университетского пансиона "Каллиопа"1. Это была кантата Ж. - Ж. Руссо "Цирцея" и перевод из Флориана "Счастие уединенной жизни", а также оригинальные стихотворения Николая Пушкина: "Довольство и спокойствие", "Утро в деревне". Профессор С.А. Венгеров так писал о литературном дебюте Николая Сергеевича: "Николай Бобрищев-Пушкин выгодно выделяется среди своих товарищей - сотрудников "Каллиопы". Между именами тридцати с лишком юных прозаиков и поэтов, принимавших участие в этом сборнике, не найдется ни одного, сколько-нибудь серьезно себя заявившего в дальнейшей литературной деятельности. Да никто из этих литературных дебютантов и не подавал надежду. Исключением явился только Николай Бобрищев-Пушкин. Он, во всяком случае, обладал из-вестной фактурой. Вот, например, начало перевода из Горация:
        Царей Этрурии потомок, Меценат,
        И светлое вино, и чаши круговые,
        С венками роз, и мастей аромат,
        Тебе на кудри золотые
        И все, все ждет тебя. Спеши, спеши скорей!
        Всегда ли Тибура рассматривать равнины,
        Далекий склон Эзулии полей
        И Тускуланские вершины?..
        Для сравнения вспомним и фрагмент оригинального стихотворения Николая Пушкина "Бессмертие", поражающего неюношеской мудростью и глубиной анализа тех жизненных путей, что 17-летний автор видит перед собой, а также категорическим утверждением своего кредо - быть честным, а значит нравственным гражданином Отечества.
        Куда стремитесь вы в несчастном заблужденьи,
        Ума и чувствий в упоеньи,
        Враги своей великия судьбы?
        Один, презрев грозу пучины разъяренной,
        Плывет через моря за золотым песком;
        Другой, в шуму торжеств, богатством ослепленный,
        Забыл и божество в тщеславии своем;
        Иной искать честей летит на бой кровавый,
        А тот колеблет трон и рушит мир граждан!..
        Безумцы гордые! что громы вашей славы?
        Без добродетели никто не оправдан!..
        Величье, нищета, гремящее названье,
        Бессилие и власть, невежество и знанье
        За гробовой доской один конец найдут.
        И вечный судия, таинственный свидетель
        Всех помыслов людей, не зрит на блеск пустой:
        И в храм бессмертия под кров приемлет свой
        Тебя единую, святая добродетель!
        Разность образного, речевого, стилистического и ритмического рисунка этого стихотворения и "Друзья! есть наше счастье..." налицо, но это не вариации одного и того же поэтического голоса. Это голоса двух, хотя и очень близких по мировосприятию поэтов. Еще больше убеждает в этом лирическое стихотворение Николая Пушкина "Утро в деревне". Вот фрагмент из него:
        В блистательной красе прозрачная река,
        Медлительно течет, чуть плещет в берега;
        Сверкает из-за гор, - и, новыми красами
        Гордясь, любуется окрестными лугами.
        Дрожащие лучи бесчисленных огней,
        Как злато, движутся по зеркалу зыбей.
        Великолепная, приближась полосою,
        Катится - и легла серебряной дугою
        До мест, где близний бор, удвоившись в струях,
        Нахмуренным челом склонился на водах...
        Нет, не Николай Бобрищев-Пушкин автор стихотворения "Друзья!..".
        Совпадения времени написания и времени занесения стихотворения в альбом, указание разряда осуждения, география убеждают: А.А. Рябинин-Скляревский перепутал имена братьев Бобрищевых-Пушкиных.
        Это Павел Сергеевич бодрился, свыкаясь с казематской жизнью в первый год заточения, и написал это стихотворение - притом адресовал его не только и не столько друзьям, сколько родителям и братьям. Думается, что тогда он так и не смог переслать свои вирши в Тулу. Ведь до выхода из каземата на поселение он, как и все осужденные на каторгу, не имел права переписки. Известно, что за узников писали "ангелы-жены" товарищей. Все одиннадцать женщин, последовавших в изгнание за мужьями, разделили между собой труд писать родным и близким узников, их имена служили адресатами и стояли лишь в начале письма и в подписи, содержание же переписывалось с черновиков писем декабристов или писалось под диктовку.
        За Павла Сергеевича Пушкина попеременно писали Е.П. Нарышкина и А.В. Розен. Об этом свидетельствуют расписки о получении писем Сергея Павловича Бобрищева-Пушкина в 1829-1832 годах, хранящиеся в архиве Тульской области. Не исключено, что в одном из несохранившихся писем в 1826 году стихотворение "Друзья!.." и воспроизводилось. А может быть, не послал его домой Павел Сергеевич ни в этом году, ни выйдя на поселение - могла помешать скромность, а может, считал он это поэтическое послание юношеским порывом. В Вы-соком же, при встрече с родственницами брата Петра, зашел, видимо, какой-то разговор, впрямую касающийся до его стихотворства. Тогда и записал он в их альбом свое 30-летней давности сочинение, со всегдашней обстоятельностью обозначив время, место написания и воспроизведения - "Чита 1827 год, Высокое".
        Повторение же ошибки А.А. Рябинина-Скляревского в позднейших изданиях не только извинительно, но и оправдано: ни творчеством, ни биографиями Бобрищевых-Пушкиных никто из декабристоведов специально не занимался. Потому вполне закономерно, что сведения о рядовых декабристах, какими были братья Бобрищевы-Пушкины, черпались поначалу из "Записок", "Воспоминаний" декабристов. А в них (особенно у А.Е. Розена, А.П. Беляева) не однажды упоминается, что в Чите и Петровском заводе Павел Сергеевич писал басни, а также что в этом жанре он писал ещё в университетском пансионе. С именем же Николая Бобрищева-Пушкина связывалась юношеская лирическая и гражданственная поэзия. Видимо, в силу этого - все, кроме басен, принадлежит перу Николая Сергеевича - и стихотворение "Друзья!.." было принято на веру как его вирши. Этот принцип определил и характер публикации в антологии "Поэзия декабристов", о которой мы упоминали: за биографической справкой о Павле Сергеевиче Пушкине следуют басни: "Лисица-секретарь", "Волк и две лисицы", "Брага"1, "Дитя и пятнышко". А биографический очерк Николая Сергеевича предшествует стихам:
"Утро в деревне", "К Меценату" (перевод из Горация) и "Друзья! есть наше счастье...".
        Но даже если бы авторство Павла Сергеевича стихотворения "Друзья!.." не было так очевидно, есть ещё один аргумент в его пользу. А.Е. Розен, может быть, слегка преувеличивая, как, впрочем, и все товарищи, литературный дар Павла Сергеевича, называл его "вдохновенным поэтом", который "сочинял замысловатые басни, звучными стихами передал псалмы и чудное послание апостола Павла о любви". Фрагмент из этого послания важен для сравнения со стихотворением "Друзья!..".
        Мне песнь не даст той жизни вечной,
        Которую любовь дает.
        Как звук кимвала скоротечный,
        Так песнь раздастся и умрет.
        Что пользы в разуме высоком?
        Что мне в познании небес?
        К чему мне зреть премудрым оком
        Всю связь бесчисленных чудес?
        Что без любви все созерцанья?
        К чему мне знать судеб закон?
        Без ней высокие познанья
        Суть только призрак, прах и сон!..
        Думается, сходство поэтической манеры, рифма, ритмика, образная структура обоих произведений несомненны.
        Итак, истина восстановлена. Однако поставить на этом точку не удалось - такая, видно, судьба у этого стихотворения и такой путь исследования. Когда архивные поиски успеха не принесли, начались разыскания в периодических журналах 60-80-х годов XIX века. И тогда...
        В журнале "Русская старина" (№ 7 за 1873 год) было обнаружено стихотворение "Изгнанник к своим родителям" и примечание: "Стихотворение это принадлежит декабристу Бобрищеву-Пушкину 2-му (скончался 13 февраля 1865 г. в Москве) и весьма обязательно сообщено товарищем его несчастия, бароном А.Е. Розеном. Другое стихотворение, того же автора, было напечатано в "Русской старине" изд. 1871 года т. III" ("Подражание XIII главе 1-го послания коринфянам")".
        Мало того, оба эти стихотворные произведения и басни П.С. Бобрищева-Пушкина вошли в двухтомное "Собрание стихотворений декабристов", изданное И.И. Фоминым в
1906-1907 годах.
        Когда в декабристоведческой литературе образовалась эта "развилка" первоисточников - публикация в "Русской старине" и сообщение А.А. Рябинина-Скляревского - сказать трудно, да и вряд ли это нуждается в уточнении.
        Но наши заблуждения в процессе исследования были не бесплодны: помимо безоговорочного установления авторства Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина, стихо-творение - по отношению к упоминавшимся публикациям 50-70-х годов обрело первоначальное свое название: "Изгнанник к своим родителям".
        Сверка же текстов в обоих первоисточниках обнаружила разночтения - в первых трех строчках стихотворения.
        Текст из альбома, как мы помним, начинается так:
        Друзья! есть наше счастье
        Не в здешнем мире в телесах,
        А в страждущих живет душах.
        А вот начало стихотворения, сообщенного А.Е. Розеном и опубликованного в "Русской старине":
        Друзья! есть Бог, есть наше счастье
        Не в здешнем мире - в небесах,
        Бог в страждущих живет душах.
        Смысл, что очевидно, искажен корявой передачей мысли в "альбомном варианте". Как возникло это разночтение?
        Безусловно, оригинальный вариант - тот, что опубликован в "Русской старине". В этом убеждает прежде всего соответствие настроения стиха внутреннему состоянию Павла Сергеевича в годы каторги - состоянию углубленного богоискательства, и именно оно продиктовало и прямолинейную назидательность, и дважды повторенное, как в молитве, слово "Бог".
        Кроме того, Павел Пушкин, тонко чувствовавший слово, даже если предположить, что спустя 30 лет, делая запись в альбоме, запамятовал начало стихотворения, мгновенно уловил бы стилистическую несообразность мысли. Ему были органически несвойственны корявость или небрежность поэтической речи.
        Значит, остается предположить, что А.А. Рябинин-Скляревский, видимо, по памяти, а не с текста в альбоме воспроизводил стихотворение. Это тем более убедительно, что он допустил уже упоминавшиеся значимые ошибки: перепутал имена братьев, срок и место каторги.
        Итак, стихотворение Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина "Изгнанник к своим родителям" начинается так:
        Друзья! есть Бог, есть наше счастье,
        Не в здешнем мире - в небесах,
        Бог в страждущих живет душах.
        Две тысячи верст - с зашторенными окнами
        Высочайшее повеление о возвращении на родину государственных преступников Павла и Николая Бобрищевых-Пушкиных последовало 11 января 1856 года. Долгожданная эта весть быстро облетела все декабристские колонии, будто сибирские расстояния сократились в тысячи раз: её передавали устно, с оказией, уведомляли письмами. Все радовались за Павла Сергеевича, зная, как нечеловечески устал он за два с половиной десятилетия от "ноши" - безумия брата.
        И.И. Пущин писал 13 февраля 1856 года Н.Д. Фонвизиной:
        "Письмо из Тобольска. Вскрываю и бросаюсь на шею Казимирскому. Он просто чуть не упал. "Что такое?" - "Бобрищев-Пушкин освобожден!!! Понимаешь ли ты, как я обниму нашего Гомеопата в доме Бронникова?.."
        Однако к радости примешивалось и негодование. В.И. Штейнгейль писал О.В. Андронниковой 2 февраля 1856 года: "Вообразите, что и о Павле Серге-евиче, об этом святом человеке, уважаемом целым городом, сказано: "отправить в Тульскую губер-нию "под строжайший надзор"!"
        И вся постаревшая и поредевшая декабристская семья дружно молилась, чтобы благополучно совершилось непростое путешествие в тысячи верст с больным, у которого тихие, умиротворенные периоды без всякой видимой причины сменялись как ураган налетающими приступами буйства. Очевидцы утверждали, что в такие минуты Николай Сергеевич не однажды ломал чубук трубки о голову или спину младшего брата, которого любил бесконечно, нежно и слушался, как никого. Но была ещё одна причина, отчего прорвалось однажды у Павла Сергеевича в письме к Н.Д. Фонвизиной опасение: "По воображению я не могу себе представить, как я совершу путешествие с моим здоровьем и с обузою, на мне лежащею. Но если Бог устроить позволит, то устроит и исполнение. Я и останавливаюсь на этой мысли".
        Это было в 1854 году, в период неустанных хлопот сестры Марьи Сергеевны. Ситуация не изменилась и в 1856 году.
        Дело в том, что много лет больным Николаем Сергеевичем владела idee fixe - вернуться в Красноярск. Ни одно из обнаруженных писем Павла Сергеевича не объясняет, отчего родилась эта "дикая", как он писал, идея. Наиболее вероятной кажется такая версия. Увозимый из Красноярского дома умалишенных Павлом Сергеевичем, Николай мог посчитать, что брат сделал это незаконно, втайне от властей, и потому постоянно твердил "о доставлении куда следует". Но могла это быть и простая привязанность к городу, где впервые - после среднеколымского и туруханского безлюдья, монастырского заточения и одиночества - свободно в тихие свои периоды он ходил по улицам, знал каких-то людей и вступал с ними в разговоры. И рядом любимый брат. Кроме того, в Красноярске он был почти на два десятилетия моложе, болезнь настолько же менее длительной, и впечатления тех лет оставили глубокий и добрый след. Но какой бы ни была исходная точка идеи, Павел Сергеевич ясно понимал невозможность сказать брату правду: больной мозг Николая не воспринял бы, не понял этой правды.
        Любовь и сострадание подсказали Павлу Сергеевичу выход: убедить, что они возвращаются в Красноярск.
        Так и видишь - катит по длинным заснеженным сибирским трактам вместительная повозка с зашторенными плотно оконцами. На очередной станции из неё поспешно, насколько позволяет высокий рост и полнота, выпрыгивает пожилой человек в длинной шубе и направляется к стоящим на крыльце станционному смотрителю и жандарму:
        - Господа, я везу душевно больного брата. Вот наша подорожная. Прошу вас, господа, говорить, что станция эта называется Канск, а не Казань и что мы на пути в Красноярск.
        Подходят сопровождающие братьев казаки и просят о том же. И так на каждой станции - до подмосковных Бронниц, Марьина - имения Фонвизиных, затем тульского - Высокого - имения Нарышкиных и даже Коростина - имения сестрицы их Марьи Сергеевны, где отныне они будут жить.
        Подробности этого "путешествия наоборот" сохранились в письмах Павла Сергеевича к П.Н. Свистунову и к И.И. Пущину. Надо заметить, что за все время пребывания в Сибири город Ялуторовск был первым, где Павел Сергеевич оказался не поселенцем, а как бы свободным путешественником. И впервые за десятилетия сибирского изгнания принимала его у себя дружная ялуторовская декабристская колония, дорогие сердцу его Е.П. Оболенский, И.И. Пущин, И.Д. Якушкин, М.И. Муравьев-Апостол, которые ждали братьев с нетерпением и тревогой.
        И.И. Пущин писал Н.Д. Фонвизиной 2 марта 1856 го-да: "Все ждали нашего Кита, но его до сих пор нет. Подождем, все преодолевается терпением. Это добродетель русских..."
        И эта добродетель вознаградила их долгожданной встречей.
        Приведем здесь ещё несколько писем П.С. Пушкина и И.И. Пущина с описанием этого путешествия.
        П.С. Пушкин - П.Н. Свистунову
        Добрые друзья мои Петр Николаевич и Татьяна Александровна. Среди шума всех собирающихся на чай наших ялуторовских друзей беру перо, чтобы сказать вам несколько слов.
        Дороги ужасные, бураны занесли все - ехали и пятеркой и шестеркой и наконец доехали в 2 часа ночи до Бронникова дома. Еще на дороге смутили подозрения, что доставят не туда, куда следует. Но теперь это волнение успокоилось уверением, что буран занес все другие дороги и Ялуторовск случился на пути к Красноярску - он очень доволен встречею со всеми и требует обозначения, что доставят куда следует.
        Немного с дороги мы оба устали и, приехавши в два часа, разбудили Пущина, с час болтали с братом, наконец еле уложили. А мы, не ложась, болтали, пока рассвело и ставни раскрыли. Тут опять напились чаю и понемногу начали приходить все наши. Потом обед - и после обеда соснули только часа полтора, и теперь опять шутки и разговоры.
        Повозка у нас прекрасная, препокойная, иначе мы в буран пропали. Одно теперь заботит - несколько станций, и опять станет ориентироваться при первом названии города и пойдут нарастать рацейки. Я было пробовал говорить о родных - ничего не свернет его. Но Господь, устроивший наше возвращение, устроит и остальное - будем продвигаться с помощию Божьею вперед. Думаю выехать в понедельник после обеда и на Тюмень, чтобы держаться предполагаемого тракта.

5 марта 1856 года
        Завтра утром, друзья мои добрые Петр Николаевич и Татьяна Александровна, думаю выехать, простившись на зауральскую разлуку с нашими ялуторовскими однокашниками. И радостно и грустно. Впереди улыбается свидание с родными и заветными друзьями, а позади остается неопределенная разлука с другими друзьями, с которыми делил радости и печали за одною кашею три-дцать лет. В этом числе стоите и вы не на последнем плане, мои девятилетние кормильцы.
        Крепко, крепко вас обнимаю ещё раз по сию сторону Урала с надеждою обнять вас, может быть, и в этом ещё году и по ту его сторону. Передайте такой же дружеский привет Ивану Александровичу и Прасковье Егоровне, Владимиру Ивановичу и Флегонту Мироновичу и молодежи. Об домашних моих гомеопатических детках и говорить нечего - целую их в глазки и в щечки, Вавку моего милого притом благословляю.
        Всем домашним мой дружеский поклон, а когда увидите и некоторых друзей, скажите им, что я, уезжая с Урала, приязнь их долговременную увожу с собою и прошу их также когда-нибудь написать ко мне писульку о себе. Тобольское радушное ко мне расположение многих будет всегда мне памятно.
        Без даты (предположительно 4 марта,
        Ялуторовск)
        В брате все здешние нашли большую перемену - он всякой день с утра до ночи в здешней шумной семейной компании и, кроме вырывающихся по временам речитативов, совершенно со всеми гармонирует. Здоровье его, слава Богу, поддерживается. Только сегодня, вероятно, оттого, что много ходит и немного больше пил вина, маленькая раночка немножко раскрылась без боли. Надеюсь, что в дороге при лежачем положении это не будет иметь последствий. Но заботы убаюкивать его, его мысли, что едем в Красноярск, когда будем проезжать Шадринск, Екатеринбург и другие города, которые от него не укроют, лежат на плечах.
        Недоумение, как это уладится, волнует, а надежда, что Бог все это устроит, как и не думаешь, не оставляет. Однако прощайте на этот раз, друзья мои сердечные. Христос с вами.
        И.И. Пущин - П.Н. Свистунову

12 марта 1856 года
        Поезд двинулся от меня 6 марта. При выезде была маленькая тревога, но дело обошлось мирно. К счастью, тут случился Тизенгаузен - и его сопровождение на две станции убедило нас, что везут на восток, а не на запад. А то уже было заявление ко мне, как хозяину дома и члену верховной думы Тайного республиканского общества, что справится с двумя казаками. Я, разумеется, поднял голос и объявил, что вместо двух явится сотня татар, следовательно, бой не равен! Это несколько тоже подействовало. Прочие дни он был и мил и любезен с нашими дамами на обедах и вечерах. Разумеется, принимал их за девиц и не допускал, что Ольга Ивановна - жена Басаргина, а просто актриса Медведева. Просто смех и горе, но душа болит за нашего друга Павла. С ним я просиживал ночи, на прощание наговорились. Брат проводил ночи во флигеле, иначе не было бы возможности молвить слово.
        Вот вам листок, полученный мною сейчас из Екатеринбурга. Едут хорошо; дай только Бог, чтобы было спокойно и благополучно.
        П.С. Пушкин - И.И. Пущину

16 марта, Нижний
        С братом и смех и горе. Не доезжая Шадринска, было разволновался, и теперь сам спорит со всеми, что не так на таблицах написано и на столбах, что Канск называют Казанью и прочее. Не скажу, друг, чтобы путешествие было для меня приятным препровождением времени. Проехал почти 2000 верст и ровно ничего не видал. Он сажает меня непременно прежде, боясь, чтобы как-нибудь одному не остаться. На станциях и везде верчусь как на иголках. Затруднительное положение, но слава Господу и за то, что дело как-нибудь уладится.
        П.С. Пушкин - П.Н. Свистунову

1856 год, 31 марта, с. Коростино
        Добрые друзья мои Петр Николаевич и Татьяна Александровна. Наконец, по милости Божией, сегодня в четыре часа пополудни мы добрались до места. Путешествие было не очень легкое и для меня приятное. Я должен был сидеть в своем возке, как в кибитке, чтобы обращением своего внимания на разные города не возбудить внимание брата, и на каждой станции предупреждать всех станционных смотрителей и ямщиков, чтобы говорили о Красноярске. Таким образом, Казань пошла за Канск, Нижний - за Колывань, Муром - за Томск. Наконец, мы встретились нечаянно с Францевыми в гостинице. Наталью Дмитриевну мы не за-стали. Она поехала в Костромскую деревню и на дороге в маленьком городке Судиславле сильно занемогла лихорадкою. Пролежала на этой станции с неделю и даже приобщалась - это известие сразило меня при въезде в Марьино 23 числа, а 25 утром успокоило нас её письмо от 12-го к Марье Дмитриевне, но от 15 к Петровне уже из Давыдова, что она поправилась несколько и прибыла в свою деревню с намерением скорее распорядиться делами и возвратиться домой. Этим путем 25 вечером, повидавшись с Евгением Якушкиным, который приезжал
ко мне в Марьино, отправился я далее и 27 приехал в Высокое к Нарышкиным, где добрая сестра наша нас ожидала. Нечего говорить о свидании. Эта добрая сестра просто без памяти от радости. Брата встреча эта немного озадачила. Он по Нарышкину только уверился, что это именно Маша. Но сначала ему показалось, что это какая-то самозванка выдает себя за сестру - в окрестностях Красноярска. Но потом полюбил её, расспрашивал о всех соседях и домашних людях, и говорит: точно, это Маша, потому что никто другой не может знать эти обстоятельства.
        От Нарышкиных, которые вам очень кланяются, он ехал вместе с сестрою, а я в дормезе1.
        Братья встретили нас на дороге: сперва один, потом другой, и он им, видимо, обрадовался. Теперь хотя толкует о доставлении куда следует, но, по крайней мере, без раздражения и с согласием отдохнуть на этой станции, которую не хочет признать за Коростино1.
        Вот вам, друзья мои, несколько слов на первый раз. Все спят, а я хочу воспользоваться отсылкою в Тулу нарочного.
        Затем обнимаю вас, любезные друзья, крепко, крепко и горячо. Помню вашу драгоценную для меня дружбу. Машурку, Вавку и Катю целую. Всем домашним вашим - свой усердный поклон.
        И.И. Пущин - П.С. Бобрищеву-Пушкину

1856 год

2 апреля
        Пора отыскивать тебя, добрый друг Павел Сергеевич, в Алексине, пора приветствовать тебя на родине. Спасибо за частые весточки с дороги - я своевременно получал их, и они передавались из рук в руки, даже посылал Петру Николаевичу. 29 марта пришло твое письмо из Нижнего. Душевно рады, что Марья Александровна и Аннушка полюбились тебе - они просто с восхищением говорят о встрече с тобой и с братом. Все слава Богу!
        Я сегодня пишу к тебе именно потому, что воображаю тебя на месте, отдыхающего от трудов и волнений дорожных, среди добрых родных. Пожалуйста, заочно познакомь меня с ними. Недавно получил от Константина Ивановича письмо из Кронштадта. Он говорит, что часто там видается с твоим братом, который очень тебя напоминает. Они близко друг от друга живут.
        Свербеев говорит, что ты здоров и весел. Он у нас погостил 12 часов. Наталья Григорьевна... благодарит, что я тебя с нею познакомил. Первый посетитель после тебя был Брокман, - он отправился к Екатеринбург торговать или не знаю что делать. Сообщил нам известие о свадьбе Жозефины Адамовны с Мейеровым, которая должна была совершиться в первое воскресенье великого поста. Я тогда послал от Терпугова просьбу из Консистории, адресовал её Петру Николаевичу... Писал и к Барсукову о Козлове - ниоткуда ничего не знаю. От друга (Н.Д. Фонвизиной. - Авт.) было письмо, начатое в Костроме, конченное в Судиславле. Она захворала и говорила, что не может сама дописать. Это письмо я пометил 19 марта - ты можешь понять, что оно сильно меня перевернуло, хотя сказано, чтоб не тревожиться, что там какое-то повреждение, но не опасное. Между тем призывала священника и приобщалась. До сих пор не имею письма после этого.
        Как-то неловко, надеюсь на Бога, вооружаюсь терпением - на беду, теперь почты опаздывают. Ее письмо, о котором я говорю, начато 26 февраля, а дописано 4 марта. При этом я был уверен, что никак все наши сообщения и маршруты не уладят твоей встречи с нею. Видимо, что и сестра твоя не успела написать в Нижний, а ей адресы я послал 13 февраля. Но не в том дело. Лишь бы ты добрался благополучно, а потом добрался до Марьина. Если туда заехал и не застал её дома, то ещё удобнее было действовать насчет избавления от плена домашнего. Все это ты мне расскажешь - я не умею сказать, как доволен, что ты в 100 верстах от Марьина. Это всегда можно перелететь.
        У нас спрашивали: где находится семейство и из кого состоит. Отобрали и с нас... показания - и тотчас отправили. Увидим, что будет. Мне сдается, что, наконец, отпустят. Где-нибудь, Бог даст, встретимся. Обнимаю тебя крепко, обними и брата за меня... Сегодня послал барону не 20, а 10-ть целковых...
        Прощай покамест. Много писали - писали из Марьина, писал Юшневский, от (нрзб.) было горькое письмо из Киева. Отрадно, что она додумалась до ответа. Обними соседей, когда будешь у них. Все у нас здоровы, только я с надутыми губами... - навязался флюс. Все наши тебя дружески обнимают.
        Твой Иван Пущин.

13 апреля
        Не думал к тебе писать сегодня, любезный друг Павел Сергеевич, но получил из Тобольска прилагаемый пакет знакомого почерка - и спешу его переслать по принадлежности. Я его имею от Лебедя, который получил от Николая, а Николаю пришло с почтой после твоего отъезда. Петр Николаевич говорил мне, что не знаю, что делать с письмом... распечатать не смеет (тут несколько фраз насчет твоей таинственности) и потому передает это мне. Признаюсь, я порывался распечатать, но почел все-таки лучше не трогать, хотя, может быть, тут и есть что-нибудь мне. Что же делать - непреодолимое уважение к запечатанному. Если бы ты дал мне на это право при прощании, я бы вскрыл. Особенно потому хотелось вскрыть, что одного из писем из Москвы не получил. Может быть, оно и тут. Вдобавок после чужой приписки в её листках из Судиславля я ни строчки не имею. Заботливо и тоскливо. Чтобы она не написала несколько слов по своей болезни, не верится. Но довольно.
        Об тебе знаю от Фотографа, что ты в Марьино приехал 23 марта. Вопрос в том, застал ли ты там хозяйку. Знаю, что ты расцеловался с Марьей Дмитриевной - Фотограф 24-го сам собирался в Марьино. Скоро что-нибудь скажет...
        Прощай покамест. Обнимаю тебя и брата и всех твоих, с которыми ты меня, верно, познакомишь. Христос воскрес! Все у нас здоровы. Ваня тебя целует.
        Твой Иван Пущин.

30 апреля
        В субботу, т. е. 28 апреля, только что мы все собрались обедать, вбегает Ваня и кричит...
        Это была радость общая. Отданы письма и громо-гласно читаются. Хвала Богу, что наконец ты, добрый друг Павел Сергеевич, достиг пристани. Надеюсь, что ваше существование, сложное в отношении к Николаю, уладится.
        Ты знаешь искренность желаний моих для тебя и не потребуешь ненужных объяснений. От души благодарю тебя за твою беседу со мной. Только ты одного мне не сказал: чем кончилось твое посольство в Марьино насчет домашнего плена? Эта статья, вероятно, не будет включена в мирный трактат, который мы ждали в газетах. Потому прошу тебя молвить об этом словечко.
        Я спрашивал Перво (нрзб.), он говорит, что ничего не знает, только слышал от няни, что гости сильно утомили хозяйку. Я посылаю успокоительные таблетки... Чуть ли не направит своих странствий в Сибирь. Я не прочь от этого свидания за Уралом, хотя боюсь, что такая тревога утомит нашего друга неуловимого. Сегодня к ней пишу. От Евгения-фотографа знал прежде твоего письма, что ты в Марьине. Знал про твою работу сердечную, но думал: может быть, это отсутствие облегчит твои дипломатические сношения. Все до сих пор необыкновенно как-то совершается. Увидим, чем кончится...
        Я уже писал тебе, друг, два раза, на имя Марьи Сергеевны, 2 и 13 апреля. Упоминаю об этом для порядка, пока наши сношения ещё не установились. Они бедные (сопровождающие П.С. Пушкина казаки. - Авт.) за распутицей очень давно ждали. Сегодня я проводил их в Тобольск. Отужинали, отдохнули у меня, просили меня написать тебе усердные поклоны и велели сказать, что ни нагрудника, ни сигарочницы не нашли. Я думаю, ты об этом и не хлопочешь. Не то мы теряли в жизни!
        Я писал к Лебедю и послал письмо предводителя вашего с отзывом Орлова. Спасибо предводителю - он добрый человек, и я ему постоянно благодарен, что он тебя возвратил на родину.
        Аннушка и Марья Александровна писали мне и присылали твое письмо к ним. Я рад был все это прочесть. Одним словом, все слава Богу! У нас нет ничего нового. Все здоровы, все тебя обнимают - крепко, очень крепко. Скажи хозяевам Высокого мою признательность за письмо. Я отвечу скоро, между тем написал Лебедю, чтобы он 50 целковых отдал Башмакову.
        Барон покамест неплохо живет, хотя вместо 20-ти получает только 10-ть. Не знаю, кто-то сказал Корзинкину, что он получает казенное пособие, и Корзинкин на этом основании сбавил половину. Но и за это спасибо ему!
        Нетерпеливо жду от тебя весточки. Хочется знать, как идет у вас новая жизнь. Почты опаздывают, но скоро все должно прийти в порядок. Ты мне не говоришь, послал ли Ребцову мое письмо финансовое. Теперь уже надобно бы тебе получить мои деньги. Я ещё не имею никакого известия об этом.
        Приближаются майские мои дни: будем нашею артелью праздновать 58-летие и именины - кажется, мой и Евгеньев сразу... Обнимаю тебя, добрый друг. Передай мой незнакомый привет всем твоим добрым родным. Пусть они не считают меня чужим. Весь дом Бронникова шлет тебе поклоны усердные. А.И. Давыдова просит меня звать в Каменку тебя.
        Твой Иван Пущин.
        Глава 6
        Родины нещедрое солнце
        Верные дружеству

31 марта 1856 года, "в четыре часа пополудни" прибыли братья Бобрищевы-Пушкины в село Коростино, на родную тульскую землю. Началась заключительная часть жизни Павла Сергеевича. Жизненные же координаты Николая Сергеевича оставались прежними: меридиан - Красноярский, временной пояс - декабрь 1825 года - зима 1827 года.
        Не было щедрым - ярким и теплым - солнце родины после 30-летнего их отсутствия. Затмевали его грозные реляции, исходящие из единого самодержавного источника:
        "Министерство внутренних дел.
        Департамент полиции.
        Отделение II, стол 2-й

16 января 1856 г.

№ 7
        Господину начальнику Тульской губернии
        По всеподданнейшему докладу г. генерал-адъютанта графа Орлова о находящихся в Тобольске государственных преступниках Николае и Павле Бобрищевых-Пушкиных, из коих первый страдает расстройством рассудка, а последний при болезненном положении, лишен почти зрения, Государь император изволил всемилостивейше разрешить им возвратиться, согласно просьбе сестры их, помещицы Тульской губернии Марьи Бобрищевой-Пушкиной, к ней на родину, с тем, однако, чтобы они в Тульской губернии подвергнуты были строгому надзору местного начальства (выделено мною. - Авт.).
        О таковой высочайшей воле я имею честь уведомить ваше превосходительство, для зависящего от вас распоряжения, к учреждению за братьями Бобрищевыми-Пушкиными по прибытии их в Тульскую губернию строгого надзора.
        Министр внутренних дел С. Ланской".
        Эта реляция, будто через систему искусно поставленных зеркал, отразилась в предписаниях: III отделения - тульскому городничему и исправнику; Тобольского губерн-ского управления - начальнику Тульской губернии; министерства внутренних дел - алексинскому исправнику; алексинского исправника - тульскому губернатору; тобольского губернатора тульскому губернатору.
        И под неумолчный бумажный этот шелест начал обживание родины не старый ещё - только 54 близилось, - но очень нездоровый Павел Сергеевич. Как шло оно, это обживание - жизнь, рассказывают его письма друзьям.
        П.С. Пушкин - П.Н. Свистунову

12 июля 1856 года
        Не успел до сей поры отвечать вам, любезные друзья мои Петр Николаевич и Татьяна Александровна. Главная причина, что я не имею ещё особой комнаты, где бы я мог запереться от брата и с спокойным духом приняться за перо. Потом все это время был в разъездах или у нас были родные, гости. Во второй половине апреля проезжал Розен с семьею на житье в Харьковскую губернию вместе с семьею Вальховских и гостил у Нарышкиных. Надобно было с ними повидаться, и я прожил у них почти неделю. С удовольствием встретил это гернгуто - православное семейство - все они преславные и предобрые люди, старое и молодое поколение.
        Розены вам обоим дружески кланяются. Сыновья его все уже офицерами один уже и женат, - с сыновьями я познакомился только по портретам молодцы и, по словам Анны Васильевны, все добрые христиане, а её слова в этом случае не пустой звук, потому что она понимает христианство в полном значении.
        Только что воротился в первых числах мая оттуда, как приехала молодая замужняя наша племянница - дочь брата Сергея, с мужем, и прогостила у нас три дня. Николай Сергеевич очень был рад их увидеть. Она премилая, и так умно останавливала его в его рацейках, что он на неё не сердился. Муж её тоже очень хорошо чувствующий, молодой, недавно поступивший на службу студент барон Дальгейм, страстный охотник до рисованья. С ним приятель его, некто имеющий степень художника, которому так понравилась физиогномия Ник. Сергеев., что он тут же схватил карандаш и нарисовал его играющего в шахматы, и чрезвычайно удачно. Только что они отправились в Орловскую губернию, как метеор, явилась порадовать нас наш добрый друг Наталья Дмитриевна. Пять дней, с нею проведенных, так показались коротки, что не успел, кажется, и начать разговора, хотя все говорили. В числе этих пяти дней была и поездка опять к Нарышкиным с нею и обратно до станции по Московскому шоссе.
        Только что воротился, дали знать, что невестка беременная с четырьмя детками, жена меньшого Михайлы, приехала вместе с Оленькой в Егнышевку (это деревня, где мы росли). Вот мы с сестрой тайком опять от брата туда и отправились. Тут прошла целая неделя до 10 июня. Это невестка, как родная сестра, привилась к нашему семейству, и мы с ней встретились, как давнишние друзья. Ребятишки её преславные, к группе которых принадлежит теперь и Неля Ольги Ивановны. Дитя прехорошенькое, пребеленькая и меня по сибирскому инстинкту скоро полюбила. Ольге Ивановне здесь очень хорошо. Место самое здоровое - доказательство, что во все года эпидемий в Егнышевке и не бывало. Дети целый день на воздухе, который, несмотря что нынешнее лето необыкновенно здесь поздно и холодно, но представляет большую разницу с сибирским летом. И между тем беспрестанные хлопоты по постройке дома. Крестьяне все заняты в поле, а между тем мастеровым нужно подвозить всякие материалы. Хлопочем, чтобы к зиме было немного попросторнее.
        Передайте мой дружеский привет всем, кто меня помнит. Мне не удается ни к кому писать именно потому, что не имею ещё угла свободного от брата, а оглядываясь, не пришел ли он, не умею писать. Он все в одном настроении все стремится в Красноярск, - только не с такою энергиею этого требует теперь, как сначала. Я выезжаю из дома всегда под предлогом справиться, нет ли на станции письма от Сливковича, к которому я будто адресовался уже не один раз об отыскании казаков, и чтобы их немедленно выслали для сопровождения.
        Козлову поклонитесь от меня и скажите, что письмо его получил и мох дубовый ему вышлю.
        Для вас я просил Наталью Дмитриевну выслать из Москвы четыре скляночки гомеопатических лекарств холерных, как вы писали, что ваши медики о ней пророчествовали. Типун им на язык. Этим пророкам я не очень верю.
        Затем прощайте, мои добрые друзья. Христос с вами. Обнимаю вас крепко и крепко. Будьте здоровы и благополучны. Что-то скажет август месяц, т. е. коронация? Порадует ли и вас Бог чем-нибудь? Ожидания и здесь не погасают.

19 августа 1856 года
        Обстановка наша все ещё не пришла в порядок. Строение за рабочим временем не так идет успешно, как бы желалось. В деревне полевые работы всех поглощают. И плотники, и каменщики, и все другие мастеровые превращаются в земледельцев, и все такого рода дела останавливаются. А между тем хотелось бы иметь свою комнату, в которой бы иногда заложил дверь на крючок и чем-нибудь занялся. Вот почему и писем не удается иногда написать. Брат все продолжает волноваться, хотя с меньшею раздражительностию. А я все уезжаю под предлогом отправления писем к Сливковичу и к другим лицам об отыскании скрывшихся казаков. Хватился он и своих бумаг, которые остались у Софьи в Ларчине, и ужасную пыль поднял, что все труды его многолетние не при нем - остается в надежде, что и это все будет отыскано.
        Еще нашел какие-то бумаги, которые мы с вами должны были отдать кому-то. Этой неисполнительности он отчасти приписывает, что нас не довезли до Красноярска. Одним словом, сумбуром своим продолжает нас мучить. Слава Богу, хотя понемногу втравливается в чтение. У нас есть близкой сосед, у которого большая библиотека, и он дает ему книги, несмотря на то что они возвращаются к нему несколько запачканными.
        Наконец, мы свиделись и с братом Михайлой, который вырвался из Петербурга к родинам жены. К четверым прежним деткам недавно присоединилась ещё дочь - теперешняя моя крестница.
        В Москву едут со всех сторон - и там такая дороговизна, что отражается и на окрестные губернии. Слава Богу, что хоть озимые хлеба хороши, но зато у многих выбило градом. У брата Александра и его и крестьянскую рожь так выбило, что остался один подножный корм. У сестры тоже довольно повредило. А между тем с неё взыскивают теперь прогоны за наш проезд. Она подала просьбы к начальнику губернии и губернскому предводителю. Но вряд ли сложат, разве попадет под манифест, которого многие дожидаются. Сестра и братья вам кланяются и благодарят за память. Владимиру Ивановичу, Флегонту Мироновичу и Анненковым со всею их молодежью мой дружеский поклон. Скажите сим последним, что Ольга Ивановна 13 августа с Нелей выехали из Егнышевки благополучны и здоровы. Сестра Маша проводила их до Серпухова.
        Е.П. Нарышкиной

30 августа 1856 года
        Целую мильон раз ваши ручки, добрейший друг Елисавета Петровна, за ваше поспешное уведомление об общей для всех друзей наших милости.
        Главное, что всем, кто желает, открыт теперь путь возвращения и с правами, без которых трудно обойтись в обыкновенном быту. Мы с Петром одни дома и решили показать ваше письмо брату Николаю. Милость напомнила ему о всем, что протекло в
30 лет, и расшевелило несколько раздраженное его самолюбие, но когда переждет, то все-таки будет доволен. Слово "возвращение" ему и потому не нравится, что оно будто удаляет его от Красноярска.
        Наиболее же я рад за наших друзей, особенно за тех, которые имеют детей и родных, к которым имеют возможность возвратиться. В назначенное время постараемся, если будем живы и здоровы, побывать у вас и лично разделить общую радость.
        Затем Христос с вами. Целую ещё раз ваши ручки и остаюсь душою и сердцем преданный вам
        П. Пушкин".
        Вслед за радостным сообщением об амнистии всем товарищам-декабристам Павел Сергеевич получил от алексинского исправника официальное уведомление, основанием которого стал такой документ:
        "Министерство внутренних дел

2 сентября 1856 года
        Москва
        Господину начальнику Тульской губернии
        Государь император в день священного коронования Его императорского величества всемилостивейше повелеть соизволил: осужденным по прикосновенности к преступным замыслам, открытым в декабре 1825 года, и ныне проживающим в Тульской губернии политическим преступникам Павлу Бобрищеву-Пушкину и Николаю Бобрищеву-Пушкину и законным их детям, рожденным после произнесения приговора над отцами их, даровать все права потомственного дворянства, только без прав на прежние имущества, освободив их вместе с тем от всех ограничений, т. е. дозволить жить, где пожелают, в пределах империи, не исключая столиц, и освободить их от надзора.
        Таковую монаршую милость предлагаю Вашему превосходительству немедленно объявить Бобрищевым-Пушкиным и, сделав все распоряжения к приведению оной в исполнение, о последующем мне донести.
        К сему нужным считаю присовокупить, что о даровании помянутым лицам потомственного дворянства последовал уже высочайший указ Правительствующему Сенату.
        Министр внутренних дел С. Ланской".
        События последних лет жизни П.С. Пушкина - в его письмах И.И. Пущину, П.Н. Свистунову, Н.Д. Фонвизиной, Нарышкиным - Елизавете Петровне и Михаилу Михайловичу, а также в письмах друг к другу декабристов Е.П. Оболенского, И.И. Горбачевского, А.Е. Розена, И.И. Пущина.
        П.С. Пушкин - И.И. Пущину

9 января 1857 года, Марьино
        Сегодня прочел твое письмо от 5 генваря. Очень рад, что тебя все - и родные и знакомые - встретили с свежим чувством. Покуда из сибирских однокашников я один ещё в Марьине. Матвей в Москве, но сюда ещё не приезжал, хотя поджидаем его всякий день. Михайла с Елисаветой Петровной застряли тоже в Москве и теперь в горе - пришлось хоронить доброго старика брата, который 7 генваря скончался. Петр Николаевич остался в Нижнем ждать брата и сестру и в Калуге, где я думал его увидеть, не будет. Якушкин все ещё долечивает своего Вячеслава на месте. Я думал наверное встретить здесь моих тобольских добрых хозяев, но, видно, не придется долго встретиться с ними. Обстановка моя насилу дозволила мне и сюда вырваться не на долгое время.
        Брат бедный продолжает быть такою тяжелою ношею, что трудно и выразить. Но что же делать? Слава Богу за все. Сбросить эту ношу самопроизвольно было бы тяжело для совести, следовательно, она с другой бы только стороны тоже давила.
        П.Н. Свистунову

16 января 1857 года
        Пишу вам хоть немного от Натальи Дмитриевны, из Марьина, куда приехал в генваре, в надежде встретить и вас. Но вышло иначе, вы, кажется, остаетесь на не-определенное время в Нижнем. А потому, когда Бог приведет увидеться, неизвестно. В Калуге, разумеется, я бы скорее вас отыскал. От Натальи Дмитриевны я уже собирался в Москву с сестрою, но приезд Матвея Ивановича продолжит несколькими днями наше пребывание у нашего доброго друга. Нарышкины тоже в Москве и обещались на днях приехать. Они были там остановлены сперва болезнию, а потом и смертию своего брата Кирилла Михайловича. Обещались быть и Бибиковы, и Лорер, и Евгений Иванович с ними.
        Мы давно собирались с сестрою к Наталье Дмитриевне, но необыкновенная зима три раза нас останавливала, потому что Ока три раза у нас проходила, как проходит весной со всем разливом. В начале нового года только установилась дорога, и, к счастию нашему, поспел братнин в целую десть конверт с его посланием к тобольскому начальству о доставлении куда следует. Для доставления-то этого пакета мы теперь и странствуем. Несколько отдыхаем от докучной его сказки, которая со всеми известными его рацейками продолжается.
        Как-то вы, милые мои друзья, устроились теперь на новом месте? Много вам забот и хлопот с вашею милою мелюзгою. Целую их в лобик и глазки мильон раз. Говорят, что и Катя стала преразговорчивая и преразвязная девочка. К концу генваря думаю быть уже дома и буду ждать от вас весточки. Иван Иванович теперь на даче у брата Николая, пробыв в городе без всякого препятствия более трех недель. Все старые знакомые его встретили со всею теплою дружбою, так что он на время забыл о своей ноге, но теперь принялся её долечивать. Матвей Иванович и его семейство вам дружески кланяются, равно и сестра моя.
        И.И. Пущину

28 марта 1857 года, Коростино
        Мы с сестрой наконец 10 марта возвратились в свой уединенный уголок после двухмесячного отсутствия. Жалею очень, что мне не удалось побольше погостить у вас. Слава Богу, что встревожившая меня депеша была ложною тревогою. Но нельзя было знать. Болезнь её точно была серьезная и опасная, но скоро захватили - и я уже нашел её хотя и в постели, но уже вне всякой опасности. Брата мы нашли довольно спокойным - он, спасибо, всему верит, верит, что мы все это время хлопотали о сдаче его важных бумаг. Но его, как видно, тревожило, не задержали ли меня где-нибудь.
        Мы, наконец, окончили вчера и свою постройку, и я перешел в свою новую комнату, где по временам могу и запереться, и успокоиться духом.
        В Москве, кроме наших сибирских друзей, виделся со многими старыми товарищами и сослуживцами. Все радушно встречались. Особенно Иван Алексеевич Пушкин, товарищ по корпусу и Тульчину, принимал меня как родного и перетащил к себе. Оно было и кстати, потому что квартира невестки довольно тесна, а он, по счастию, нанимает на одном дворе. Жаль, что не удалось мне дождаться Свистуновых. Они, вероятно, приехали дни через два после моего отъезда, а ждать не было возможности - и так насилу перебрались через реку. Пришлось бы весновать, а это и накладно, да и брат о нас уже начинал беспокоиться. Расстояния огромные - а хочется со всеми повидаться, так что из дому одна заря выгонит, а другую зорю дома и не увидал.
        Видимо, через полмесяца Павел Сергеевич снова покинул Коростино и 20 апреля участвовал в большом сборе декабристов. Впервые после возвращения из Сибири встретились в Москве 14 декабристов: Г.С. Батеньков, С.П. Трубецкой, В.М. Голицын, А.А. Быстрицкий, Н.И. Лорер, А.Н. Сутгоф, В.Н. Соловьев, Н.А. Загорецкий и др.
        Об этом радостном в декабристской семье событии рассказал в письме к И.И. Пущину участник встречи М.И. Муравьев-Апостол, с гордостью подчеркнув: "Наше кровное родство не пустое слово..."
        И.И. Пущину

7 мая 1857 года
        Я с приезда все сижу дома. У нас в захолустье недавно только открылась возможность ездить, но я нигде не был, даже и у Нарышкиных, да и как-то все нездоровится. Еще в Москве сделался кашель, который и до сей поры совсем не проходит.
        От Татьяны Александровны и Евгения получил письма из Калуги. Они пишут, что Петр Николаевич 23 апреля выезжает. Ты его, вероятно, уже видел. Если он в Петербурге еще, обними его за меня. Иванову и Штейнгейлю поклонись. Брата Мишу обними покрепче.
        А с 20-х чисел мая Павел Сергеевич снова в подмосковном имении Н.Д. Фонвизиной Марьине - состоялась её свадьба с И.И. Пущиным, и он, ближайший друг обоих, не мог не присутствовать на непышных их торжествах.
        Н.Д. и И.И. Пущиным

22 июня 1857 года
        Уже давно ждала нас начатая без нас работа около церкви. Две с лишком недели моего отсутствия многое там затруднили, но по приезде кой-как опять пошло как должно - и мастеровые обобрали меня как липку. Только и делал, что вытаскивал рубли за рублями.
        Мне теперь трудно куда-нибудь отлучиться, потому не видался и с Нарышкиными. Сестра, ездивши за покупками в Тулу, на денек и к ним завернула.
        Лизавета Петровна по получении твоего уведомления долго не могла примириться с мыслию, что ты опять замужем, и наконец решилась, не вытаскивая тебя из образного кивота, посадить туда и Ивана. А Михайла Михайлович сбирался к вам побывать.
        И.И. Пущину

24 июня 1857 года
        Слава Господу, что твое выздоровление подвигается. Желаю, чтобы ты наконец сказал мне, что совсем выздоровел. Сестра то же велит передать тебе, приветствуя и тебя и Наталью Дмитриевну. Умно ты вздумал отложить поездку в Киев. Конечно, есть разница в климате, но не так резко, как думают. Ведь я живал и там, тамошняя зима, по мне, хуже ещё нашей, т. е. сырее. А только лето лучше, и то не всегда. До отъезда из Москвы я все-таки бы желал, чтобы ты познакомился с гомеопатом Штрубом. Это устроится через Константина Оболенского.
        В хронических случаях я решительно допускаю одну гомеопатию или ничего, а в острых припадках, положим и происходящих от хронических причин, пусть помогают и аллопаты. Только долговременными микстурами, пилюлями и порошками не хотел бы, чтоб кормили не только моих милых друзей, но и врагов, хотя, благодарение Богу, я их не имею.
        И.И. Пущину

25 июля 1857 года
        Собралась к моему рожденью, т. е. к 15 июля, вся наша семья.
        Очень рад, что Марьино тебе полюбилось. Надеюсь, что и деревенский воздух тебе будет на пользу. Жаль только, что до сих пор стоит сибирское, или, лучше сказать, тобольское лето. Дождь дождем так и погоняет. Авось другая половина будет лучше. Я думаю, что тебе приятно и отдохнуть от беспрестанных разнородных посещений, которые не давали собраться и самому с собою и побеседовать на досуге с заветным другом. До сих пор хоть и в гостеприимном доме, но вы все-таки жили как на станции. Теперь, по крайней мере, в своем гнезде. И если кто и заглянет к вам в Марьино, то это люди более или менее близкие. Праздношататели не поедут же за 50 верст с ежедневными посещениями.
        Нарышкины к вам собираются в конце августа, когда будут на пути за границу. Приехал бы и я в это время, да нельзя надолго оставлять Николая, а 20-го сентября надо непременно быть в Рязани на межевании.
        Брат Николай ужасно встревожился у Нарышкиных, когда как-то сказали, что ты нездоров. Допрашивал чем и написал к тебе целое послание с советами, которое оставил у Нарышкиных для пересылки к тебе. Редко при ком так выражается: я, говорит, этого человека люблю и уважаю и верю, как самому себе. Твое слово о доставлении куда следует из Ялуторовска его более всего уверило. При встрече надобно будет сказать.
        Со времени нашего отъезда вся география пошла вверх дном. И города и селения переставляются - является призрак городов, где их совсем не было. Так он говорит теперь о Туле, которая при возвращении нашем от Нарышкиных теперь была в виду как на ладони.
        Брака вашего он уже, конечно, не допустит, потому что Михайла Александрович полагается в живых. А хорошо бы, если бы вы, друзья мои сердечные, к нам явились, вдвойне бы это порадовало. Кроме свидания, это было бы ручательством, что ты, наконец, опять можешь двигаться свободно.
        У Нарышкиных случайно встретились мы с Бриггеном, который из Тулы приезжал к нему часа на три, оставив дочь в Туле. Он около 16 проезжал Москву и не знал, что Якушкин там, иначе бы с ним увиделся. Он едет в Глухов к дочери - доволен своим положением.
        От Свистунова и Оболенского давно не имею ни строчки. Хотелось бы к ним съездить. Да трудно это уладить. Оставлять брата все ещё неразрешимая задача, и, наконец, строение церкви, не двигающейся при моих отлучках, все это вместе держит, как на привязи, а хотелось бы обнять и этих добрых друзей.
        И.И. Пущину

7 сентября 1857 года

20-го числа получаю коротенькую записочку от Нарышкина. Он пишет, что у него гостят Свистунов и Евгений и 22 будут ко мне и он с ними. Посещение своим чередом, а обнять ранее двумя днями добрых друзей не мешало. Я сел в свою таратайку вроде тобольской и отправился к Нарышкину. Застал одного Свистунова, потому что Евгений должен был съездить верст за 70 в деревню сестры своей. Полтора сутки провели, разумеется, приятно, и 22 отправились все в Тулу, где должны были съехаться в "Царском селе" (гостиница) с Евгением. Нас провожала и добрая Елисавета Петровна. Тут вместе пообедали и выпили бутылку шипучего. К концу обеда явился и Евгений, который раскупорил ещё другую бутылку. Часа в четыре после обеда, мы четверо, и с нами Улинька, поехали к нам, а Елисавета Петровна домой. У нас добрые друзья пропировали два дня и две ночи. Потому что 24 Свистунов и Евгений в три часа ночи отправились в Калугу, поспешая к именинам сестры Евгения, а Нарышкин с Улинькой на другой день к себе.
        Мы с братом Александром думаем выехать не позже 12 числа прямо на Рязань. Нарышкины собирались быть у вас около 25 сентября, уезжая за границу. Они просили и меня постараться, чтобы быть у вас в то же время. Может быть, и Свистунов с Евгением тогда же явятся. Так, по крайней мере, предполагалось. Надо только, чтобы ты, друг любезный, встретил нас молодцом. Вот тебе наши планы, если Господь благословит и сохранит нас здоровыми. С грустью прочел твои строки о кончине Ивана Дмитриевича1. Желал бы знать подробности этого великого для его личности перехода. Был ли тут его добрый сын и невестка?
        П.Н. Свистунову

2 ноября 1857 года
        В начале сентября мы с братом отправились в Рязань для межевания и по пути заехали к моему старому сослуживцу и однофамильцу Ивану Алексеевичу Пушкину. Он, разумеется, встретил нас с таким же радушием, с каким принял меня зимою в Москве. Пробыв у него двое суток, мы отправились прямо в Рязань, где по необходимости должны были пробыть в разных хлопотах более месяца.
        Два раза жили в плохой избе у нашего крестьянина в 12 верстах от Рязани за Окою, в деревне, которую братья мне отдали, разумеется, вместе с Николаем. Тут пришлось мне вспомнить старину и самому походить с астролябием, чтобы привести в ясность нашу луговую по берегу Оки дачу. Оказалось, что мы рисковали потерять из 80 до 45 десятин заливного луга. Теперь это дело хотя ещё не совсем, но приуготовительными мерами направилось в нашу пользу.
        В Рязани я познакомился с губернским предводителем, который женат на родной сестре жены Михайлы Ивановича Пущина. Это зарайский помещик Селиванов. Я любовался этим добросовестным, дельным и умным человеком.
        И вообще мне показалось, в Рязани все служебные лица лучше, нежели в других местах. Где ни случилось толкнуться в судебные места, все довольно скоро и непритязательно было исполнено. Сама местность рязанская мне понравилась. Город весь разбросан на гористой местности, и между домами везде рисуется зелень от деревьев.
        Н.Д. и И.И. Пущиным

31 декабря 1857 года, Коростино
        Вот оканчивается 57 год и наступает 58, друзья мои сердечные Наталья Дмитриевна и Иван Иванович. Чем же начну мои строки, как не сердечным всецелым желанием обоим вам всякого блага, здоровья, мира и тишины, счастья друг в друге. Одним словом, всего, что у Отца Небесного есть в запасе для Его детей, испытавших много горького.
        О себе скажу вам, что я с какою-то грустию (не скажу безутешною, ибо во всем покоряюсь воле Божьей) встречаю новый и провожаю старый год. Ничто не улыбается, ни спереди, ни сзади.
        Взятие между прочим под свое управление крепостных людей как какая ноша тяготит меня, а во всю эту суету втягивает меня братнино безысходное положение. Другие члены семейства хотя и несут тяготу его, но все-таки они как на пристяжке, а мне приходится быть каким-то опекуном его, скованным и по рукам, и по ногам, и по сердцу. Всякая отлучка моя есть как бы жертва, которую для меня приносят, а мне бы не хотелось никого обременять тем, что я должен нести, а с другой стороны, хоть бы другим от моего присутствия было легче, а то все маялись вдруг без всякой от того пользы. Разве одна польза, что всякая земная маета полезнее для души, нежели земная радость.
        Однако полно наводить на вас грусть моим мрачным расположением, которое не всегда же так бывает.
        Вот тебе сведения, друг любезный Иван Иванович, о дочери Рылеевой (выделено мной. - Авт.). Ты мог бы это узнать и прежде, если б ты письмо сестры прислал в Москву, а не в Алексин.
        Она, т. е. Настасья Кондратьевна с мужем своим Иваном Александровичем Пущиным живет теперь зимою в Туле на Мильонной улице. Дома не знаю, но почтальоны, верно, знают. У них 9 человек детей, состояние прекрасное, незаложенное имение. У ней, говорят, есть капитал собственный в 20 тысяч рублей серебром, а он получил хорошее наследство от тетки. Про него говорят, что он флегма и скуп, а она, говорят, очень похожа лицом на отца. Когда буду в Туле, то постараюсь побывать у них и тогда скажу, что узнаю, более. По крайней мере, ты теперь знаешь, где она, и можешь к ним направить кого-нибудь из товарищей, которые лично знали отца её, как, например, Розена, когда он будет возвращаться.
        И.И. Пущину

27 января 1858 года

17-го числа проезжая через Алексин, получил ваши, друзья мои сердечные Иван Иванович и Наталья Дмитриевна, послания от 12 генваря. Вы писали их, когда мы с сестрою пировали на именинах у Татьяны Алек-сандровны в Калуге. Мы попали туда 11 утром, когда Петра Николаевича ещё не было. К вечеру и он явился с Оболенским. Очень понятно, что мне отрадно было встретиться с этими добрыми людьми, моими кормильцами и поселенцами тобольскими. Дети мне очень обрадовались, Вавка, вероятно, узнал, потому что вспомнил и прежнее название, как звал меня - Павел Пасергеевич. А Катинька инстинктивно меня вспомнила, не отходила и все целовала.
        Они хорошо и благополучно поживают. Дом у них довольно просторный и теплый. Заботит только Петра Николаевича устройство его имения, которое хотя не заложенное, но довольно плохое, особенно одна деревня - почти безземельная, что при нынешних обстоятельствах есть не последняя статья.
        С Натальей Петровной я познакомился. Она чрезвычайно добрый человек, и с ней легко, потому что в ней нет вычуров. У них пировали 13-го числа. Вар-вара Самсоновна, как должно, привилась к их семье. Мальчуганы Евгения выправляются. Меньшой живее кажется и способнее. Девочка препухленькая и миленькая. Наталья Петровна, как видно, всех их чрезвычайно любит. Я рад за доброго Евгения - он в этом отношении совершенно доволен и счастлив.
        У Батенькова тоже один раз вечеровали. Я его в этот раз более узнал. Прежде видел только на несколько минут в присутствии Кечера, за криком которого никого не узнаешь. Он не без плода просидел 20 лет в уединении - в сердце у него таится глубокое религиозное чувство, но воображение, несмотря на лета, все-таки в нем преобладает более других способностей.
        Один вечер провели также у прокурора Оболенского, пользуясь протекцией которого в день отъезда своевременно мы получили почтовых лошадей. Он правовед и принадлежит к новой порядочного рода женерации. Его круг в том же роде: несколько человек служащих, учившихся в высших заведениях.
        Калуга довольно хороший город, улицы шире тульских, и, кажется, жизнь дешевле.
        Под влиянием нездоровья послания вас обоих, особенно у Натальи Дмитриевны, отзываются меланхолией. Храни вас Бог. Все хорошо и прекрасно, что было, есть и будет с каждым из нас. Господь располагает каждым шагом нашим, как ни горьки были иные минуты в жизни. Но если бы нужно было опять пере-живать былое, я не согласился бы вычеркнуть ни одну горькую черту от воли Божьей - прошедшую, равно и в будущем, хотя, заглядывая вперед, и посердишься.
        Мир вам Божий, друзья мои сердечные. Тащите парную колесницу свою в духе полной доверенности друг к другу, о любви уж я и не говорю, хотя с одной стороны подчас и возникают сомнения, зато другая сторона и этим не тяготится.
        Поправляйтесь только в здоровье. Можно же, наконец, в Москве уделить минуту, чтобы посоветоваться со Штрубом, когда есть вера в гомеопатию. Нырышкины, говорят, воротились, надобно у них побывать. У нас все обстоит благополучно.
        Н.Д. и И.И. Пущиным

25 февраля 1858 года
        У нас гостила Улинька Давыдова. Приезжала к нам отдохнуть от своих домашних тревог. Устала возиться со своею мелкотою при её тощих средствах. Я её люблю, она очень неглупа и душа прямая и верующая. Только нрав для неё самой несчастный. Вечно в волнении и раздражении, а высказаться не с кем.
        У Нарышкиных я был на один день с сестрою. На обратном пути виделся в Туле с твоим братом Михайлой. На первой неделе и мне с сестрою и братом Николаем удалось поговеть. Церковь у нас теперь теплая, слава Богу.
        Нарышкин на 2-й неделе собирался побывать у нас, но, ездивши в Тулу, простудился, и обычный его кашель усилился, и он не решился ехать за 40 верст. К тому же у нас более недели такие метели, что свету Божия не видать было.
        Недавно получил от Александра Беляева письмо. Он говорит, что и к вам писал. Весною отправляет свою жену за границу полечиться от женских недугов и, когда будет провожать, обещает заехать и в наши края. Много ему будет хлопот, когда придется переводить огромное имение Нарышкиных и Дасаковых на новое положение.
        П.Н. Свистунову

13 марта 1858 года
        Расставшись с вами, добрые друзья Петр Николаевич и Татьяна Александровна, мне не удалось ещё до сей поры написать вам и поблагодарить за ваше сердечное гостеприимство. 5 дней, проведенные у вас, мне живо напомнили вашу долговременную ко мне, грешному, дружбу. Это напомнило мне и простодушную нашу Сибирь, которую я всегда с удовольствием вспоминаю.
        С тех пор я был только на короткое время в Туле и у Нарышкиных - и вот весь пост сижу дома.
        Метели у нас были ужасные. Вы в городе о них и понятия не имеете. Так что совестно иногда и посылать на почту. От этого отчасти и редко пишу.
        Анненковы наши были проездом в Москве, а потом и в Петербурге у Оленьки. Может быть, и теперь ещё там. Давно от брата Михайлы не имел писем. В Петербурге в это время должен был быть и наш Фролов - хотел везти своего и Фаленбергова сына в корпус. Посмотревши на здешнюю дороговизну, вероятно, они и вся их минусинская колония предпочтет не двигаться с места.
        И.И. Пущину

28 марта 1858 года
        Если есть время, перепиши помельчей свой статистический отчет об Марьине и пришли. Вероятно, и нам будут запросы в том же роде, чтобы заранее можно было приготовить ответы пообстоятельнее.
        Ты советуешь читать современные журналы, но у нас здесь такая глушь, что, кроме "Московских ведомостей" и "Сына Отечества" и то неаккуратно, мы нынешний год ничего не читали. Нарышкин многие журналы получает, но ведь это для нас за тысячу верст, кого пошлешь, когда и на почту в Алексин не всегда удается.
        П.Н. Свистунову

4 октября 1858 года
        Письмо ваше, любезные друзья Петр Николаевич и Татьяна Александровна, было получено мною 5 сентября. Не удалось отвечать, потому что со всяким днем поджидал Пущиных и думал, что или вы с Оболенским в наши края явитесь, или мне удастся с Нарышкиными к вам побывать. Но поездка Нарышкина не уладилась.
        Насчет крестьянского дела и я читаю все, что попадается в журналах. Но сделать из всего этого отчетливый вывод до сей поры невозможно. Как-то сладят с этим вопросом наши губернские комитеты! Помоги им Бог основать главную канву. Подробное развитие, по-моему, зависит от времени и от опытного применения общих правил к каждому имению. Я уже свои ответы в Рязань отправил. Там, кроме сведений, требовалось мнение, почти точь-в-точь по вопросам, предложенным в первой книжке Благоустройства. В последующих книжках есть и ответы - но все они ходят около предмета, а не разрешают самого дела. Да и трудно это сделать a priori. Желательно, чтобы для переходного состояния количество надела и соразмерность с ним повинностей, да и самое устройство общества как можно менее разнились от того, к чему и крестьяне и помещики привыкли, - и переходное состояние служило в собственном смысле нечувствительным переходом к новому порядку. Одною ступенькой нельзя заменить сотню, когда они необходимы (выделено мною. Авт.).
        Вот, кажется, главная ошибка всех господ прожектеров, которые, минуя средние инстанции, хотят перешагнуть одним шагом то, что годами может совершиться. Вероятно, и в этом важном деле, кроме говорящих и пишущих, есть и молящиеся, чтобы Господь сам помог в нашем отечестве совершиться богоугодному этому великому делу. Следовательно, надо надеяться, что с помощью Божьей все мало-помалу и обдумается и устроится.
        И.И. Пущину

25 октября 1858 года
        В Москве, вероятно, ты столкнулся опять с Нарышкиными. Листок твой от 5 октября я получил 11, но не успел отвечать, потому что проездил в Егнышевку целую неделю и там было много дела с подеревной продажей леса брата Михайлы. Об письме к Николаю не ломай голову, лучше ничего не писать. Он остался доволен и твоим посещением, и твоим выслушиванием его стихо-творений и патетической прозы, и пряниками, которые я отдал ему от твоего имени.
        Точно странная судьба нашего доброго Евгения Калужского - что он ни сделает, все невпопад. Хорошо, что застал вас, по крайней мере, в Калуге и удовлетворил желанию своему вас обнять хотя на короткое время. Жду от тебя подробного отчета о впечатлениях и путешествиях.
        Сам же ничего не могу тебе сказать нового или сколько-нибудь отменившегося от нашего обыкновенного быта, который ты видел. Естамп и картину Иванова мне не удалось видеть. Фотография очень плоха, и потому судить трудно об ефекте самой картины, которую, вероятно, ты увидишь. Одна ошибка автора, которую я заметил, это то, что лица на самом последнем плане сделаны слишком отчетливо, так что все отдельные части лица выражены. Это отдельные миниатюры, а не перспектива натуры. Но передние фигуры должны быть очень хороши.
        П.Н. Свистунову

4 января 1859 года
        Здоровье его (Пущина) в эти три дня несколько лучше против того, как вы его оставили. Спал все три ночи хорошо и кашлял менее. Но все ещё слабость заметна по утрам, а к вечеру делается пободрее. Скажите Оболенскому, что на три его письма Иван Иванович не отвечал, потому что Канцев не советует делать усилий. И к своим только по две строчки прибавляет к письмам Нат. Дмит. Она, слава Богу, здорова. Извините, что не распространяюсь - уже два часа, надо посылать на почту. Простите, любезный друг, на этот раз. Обнимаю вас крепко.
        Павел Б. - Пушкин.
        Друг Оболенский, крепко обнимаю и поздравляю с новым годом, равно и Гаврилу Степановича. Сейчас сошла сверху Нат. Дм. и вместе с Иван. Ив. посылают вам самый дружеский привет.
        Н.Д. Фонвизина - Нарышкиным

11 января 1859 года
        Добрый друг наш Пав. Серг. приехал к нам до праздника и до сих пор гостит у нас - не знаем, как благодарить его за этот знак дружбы его к нам. Он и сам как-то развинтился. Погода сверхнеблагоприятная, может, и простудился. Пав. Сергеев. вас усердно приветствует.
        П.С. Пушкин - М.М. Нарышкину

25 февраля 1859 года
        Больному нашему не хуже, как был при тебе с Сутгофом. Думаю даже, что немного лучше, если не в приращении силы, то, по крайней мере, менее кашля, менее опухоли в ногах.
        Я, слава Богу, здравствую, но застрял здесь, а друга в его неудовлетворительном положении оставить не хочется.
        Христос с вами. Поручая себя и всех нас высшим молитвам, остаюсь душою преданный вам
        Павел Б. - Пушкин.
        (Фонвизина - М.М. Нарышкину в этот же день: "Друг наш Павел Серг. неотлучно при нем".)
        Н.Д. Фонвизиной

20 марта 1859 года, вечером, Марьино
        Мы поджидали тебя завтра, сердечный друг Наталья Дмитриевна, но, видно, завтра ещё не будешь. Авось в воскресенье или в понедельник, Бог даст, обнимем тебя. Здоровье Ивана в эти дни так же порядочно идет, как и предыдущие.
        Н.Д. Фонвизина - Нарышкиным

29 марта 1859 года
        У нас сестра Лиза, которая как сестра милосердия неутомимо действует около больного, предупреждая все его требования.
        И добрым гением витает около нас Пав. Серг., ей усердно помогает.

3 апреля 1859 года И.И. Пущина не стало. Павел Сергеевич Пушкин, неотлучно находясь при больном друге много ночей и дней, принял и его последний вздох. Больше месяца оставался он в Марьине, чтобы поддержать и утешить Н.Д. Фонвизину, помочь в необходимом.
        Сведений о пяти последних годах жизни Павла Сергеевича (1860-1865), равно и его писем, удалось отыскать очень немного. В них по-прежнему совсем мало о себе, все больше о друзьях, о декабристском их семействе. А старые декабристы всерьез обеспокоены здоровьем П.С. Пушкина. Видно, в эти годы не однажды навещали его П.Н. Свистунов и Е.П. Оболенский, Е.И. Якушкин и Н.Д. Фонвизина, рекомендовали докторов, помогали материально. Он же, когда мог, навещал Н.Д. Фонвизину, "калужских жителей" - Оболенского, Свистунова.
        Н.Д. Фонвизина - Нарышкиным

27 сентября 1859 года: "Пав. Серг. недели три жил у меня".

24 июня 1863 года: "Пав. Серг. вчера приехал ко мне".

17 сентября 1863 года: "У меня гостил Павел Сергеевич - он теперь порядочно себя чувствует. Лечился у гомеопата Адринского".
        П.С. Пушкин - П.Н. Свистунову

2 июня 1860 года, Коростино
        Давно не беседовал с вами, добрейшие друзья Петр Николаевич и Татьяна Александровна. Что сказать вам о себе? Здоровье мое в настоящее время, благодарение Богу, изрядно, а зимой и весной нередко прихварывалось. Наконец, дождались и летнего тепла, так что пишу теперь с открытым окошком. Недавно ездил с сестрою повидаться с Нарышкиными, которые с 3 мая в Высоком. В Париже они видели ваших родных и оставили их здоровыми. Вообще не нахвалятся заграничною жизнию, более парижскою, потому что в других местах, кроме Седена, только на короткое время были. Часто бывали в нашей посольской церкви, настоятель её отец Василий - очень умный и образованный человек, участвует в издании французского религиозного журнала, имеющего целью соединение христиан той и другой церкви в духе любви. С этой точки зрения пишут и некоторые католические прелаты. Климат на обоих путешественников благоприятно подействовал. Лизавета Петровна и до сей поры чувствует его влияние, гораздо менее одышка и более подвижности. Михайло Михайлович тоже лучше, но с возвращением в наш суровый климат опять начал по утрам покашливать, но,
благодарение Богу, бодр и подвижен. От Натальи Дмитриевны я получил вчера письмо от 24 мая из Марьина. Она числа 22 приехала туда опять на время, чтобы забрать некоторые бумаги и опять, приехавши в Москву, имеет намерение, если Бог устроит, побывать в ваших и наших краях. Она опять в горе - потеряла добрую сестру Ивана Ивановича Елизавету, которая с нею более других сдружилась. Действительно была славный и религиозный человек, умела любить с самоотвержением, а сама для себя была на последнем плане.
        Накануне кончины, приобщившись святых тайн, за-снула и, проснувшись, подзывает сестру и говорит ей: "Варя, сейчас видела Ивана. Такой веселый и хорошенький. Приходил звать меня: "Пойдем со мною, Лиза, мне там так хорошо, как здесь и понять не можете". Этот сон и за него, и даже и вообще для всех верующих утешителен, а особенно для Натальи Дмитриевны, для которой они оба были так близки.
        Переехали ли вы, наконец, на новую квартиру? Обнимаю вас.
        Е.П. Оболенский - Н.С. Кашкину1

23 июля 1860 года
        Новое у нас следующее: вчера приехали к нам Нарышкины, Пушкин и вслед за ними Наталья Дмитриевна Пущина. Нарышкин живет у нас, Пущина и Пушкин у Петра Николаевича.
        Е.П. Оболенский - М.М. Нарышкину

16 мая 1861 года
        Я написал Павлу Сергеевичу и просил его помощи - для размежевания в нашем имении, - я бы помог ему в этом деле в Коростине, а он бы сделал то же в нашем имении. Но не знаю, дозволит ли ему здоровье исполнить эту просьбу - мне кажется, что труд ему не по силам, если он не поправил своего здоровья в течение зимы.
        П.С. Пушкин - Н.Д. Фонвизиной

9 июня 1862 года, Коростино
        Спасибо тебе за письмецо твое от 19 мая, мой сердечный друг Наталья Дмитриевна, и за исполнение моей просьбы, отдачу процентных денег брату Михайле. Этим ты избавила меня от хлопот получать их в Алексине, что без сестры, которая была в отлучке, было бы затруднительно для меня.
        Недоволен я только тем, что ты не хвалишься, друг мой, своим здоровьем, или, лучше сказать, жалуешься на свои глаза. Да подаст тебе милосердный Господь со всеми другими милостями и в этом надежную помощь Сам или через благословение естественных, созданных им на пользу человека средств. Советую делать побольше движения на вольном воздухе и проч.
        От Беляева Александра не так давно получил письмо. Он почти совсем устроил все по новому положению, которое и владельцу доставляет почти тот же доход, и крестьяне устроились выгодным для них образом. Доверитель его Нарышкин так был им доволен, видно, за его долговременное управление, что подарил ему 30 тысяч серебром, т. е. обеспечил будущность его семейства. Видимо, ему благословление Божие за его постоянную восторженную благодарность к Богу за все.
        П.С. Пушкин - М.М. Нарышкину

12 июня 1862 года
        Спасибо тебе за твою грамотку, любезный друг мой Михайла Михайлович. Очень бы хотелось и мне с вами повидаться, - но не знаю, как здоровье дозволит. Ушиб мой долго не давал мне даже ложиться без болезни на том и другом боку.
        Прочее же здоровье, хотя против прежнего и поправилось, но все ещё не совсем. Ездить в экипаже ещё никуда не пробовал.
        Не виделись ли вы с Евгением? Он, кажется, в начале июня собирался в сестрину деревню, и я все поджидал его. Видно, проехал прямо, не завернув в Тулу. Вероятно, вас не объедет.
        Затем прости на этот раз, любезный друг. До желанного свидания. Христос с тобою. Обнимаю тебя крепко и у добрейшей Елизаветы Петровны целую ручку и остаюсь любящий тебя старый друг
        Павел Б. - Пушкин.
        И.И. Горбачевский - Д.И. Завалишину
        Июнь 1862 года
        Бобрищев-Пушкин наш меряет землю для крестьян и помещиков, сам своими руками сделал себе планшет, деревенский кузнец сделал ему алидад с двумя отверстиями и волоском, совершенно верный и пригодный для межевания; помещики и крестьяне ему платят за десятину 15 коп. серебром и дали ему отмерить более 15 тысяч десятин. Оболенский все это сам видел, как он и пишет ко мне.
        Анна Васильевна Розен - Елизавете Петровне Нарышкиной

22 марта 1865 года
        Как невыразимо горестно было получить весть о кончине лучших христианских друзей наших, не в силах передать мое слабое перо.
        С получением почты так тяжело и грустно - нет писем от лучших друзей. С Евгением Петровичем1 мы были в постоянной переписке. Павел Сергеевич по болезни редко стал писать. Сестра Марья Сергеевна мне писала от него последнее письмо к нам 1 августа.
        Конечно, это себялюбие оплакивать такие христианские души. Они после страданий и борений земных наслаждаются высшим блаженством у престола Вышняго, и своими молитвами не забывают и нас, оставшихся в юдоли плача.
        "Павел Сергеевич ушел от нас"
        В последние годы Павел Сергеевич часто уезжал из Коростина в Москву или в подмосковное Марьино в гости к Н.Д. Фонвизиной. Для Николая, остававшегося на попечении сестры Марьи Сергеевны и брата Петра, вместе придумывали какой-то предлог - больной не любил отъездов Павла. И Маше с Петром было грустно в его отсутствие, но они понимали: он устал за целую жизнь нянчить беспокойного Николая. Знали - эти выезды, иногда на 2-3 месяца, - самая большая его радость и праздник общения с лучшим, ближайшим другом Натальей Дмитриевной, отдых от все больше одолевавших его болезней.
        Им всегда казалось, что возвращается он поздоровевшим и помолодевшим, хотя и чуть грустным.
        ...Его физическое тело, кажется, самым натуральным образом отделилось от него. Он видел свою полную и все же статную фигуру - она неторопливо двигалась: вы-шла из коляски, рука поправила прическу. Затем руки его стали пожимать руки братьев, лицо приблизилось к сестре для поцелуя, губы двигались и улыбались, произнося какие-то ласковые приветственные слова.
        А сердце, душа - все духовное существо его было в Марьине у Фонвизиной, губы сохраняли ощущение мягкости её маленькой пухлой ручки, на лбу ещё горел прощальный её поцелуй.
        "Да, я там, там", - убеждал он себя.
        - Готова твоя комната, Павлуша, - вдруг донесся до него ласковый голос сестры.
        - Да, да, - рассеянно произнес он. - Так прикажи сразу туда саквояж мой занесть.
        - Отнесли уж, - удивилась Маша. - Идем обедать...
        Нам не дано многого узнать о П.С. Бобрищеве-Пушкине. Почти неизвестны детство, отрочество, юность. Лишь сообщенное самим Павлом Сергеевичем на следствии (далеко не полное и не подробное), знаем о службе во 2-й армии и участии в деятельности тайного Южного общества. Не более как пунктиром обозначены 30 лет его жизни в Сибири - на каторге и на поселении, и точно так же последнее девятилетие на родине. Только письма его к друзьям приоткрывают несколько внутреннюю и событийную завесу. И то немного. Письма его - этакие эпистолярные айсберги: в них скрыто много более, чем рассказано. Может быть, будущее доберется до глубин.
        И только уход его - такой же многострадальный, как вся его жизнь, суждено узнать нам в подробности. Скольким людям облегчил Павел Сергеевич горестный уход из мира землян - не счесть. Только в декабрист-ском своем семействе он скрашивал последние дни и часы А.П. Барятинского и С.Г. Краснокутского, Ф.Б. Вольфа и И.И. Пущина, близкого ему сибиряка Д.И. Францева.
        И теперь с ним самим, в последние его земные сроки, были друзья, а неотлучной заботливой сиделкой - его любимая, сестра, друг, мать и вечная, как он считал, в предстоящих ему мирах духовная супруга Наталья Дмитриевна. Все дни болезни и в последние минуты была с Павлом Сергеевичем и Марья Дмитриевна Францева, девочка, выросшая у него на глазах и ставшая добрым другом и ему, и Фонвизиным, и другим декабристам, которой мы из дали времен низко кланяемся, что одарила потомков записками о декабристах, в том числе и о П.С. Бобрищеве-Пушкине, о последних его минутах.
        "В один из приездов к ней (Фонвизиной-Пущиной. - Авт.) он сильно заболел; сначала думали, что скоро поправится, но болезнь день за днем увеличивалась. Медицинские средства мало помогали. Явилась какая-то особенная сухость во рту, с большим трудом он мог пропускать пищу. Болезнь быстро шла вперед. Дыхание с каждым днем становилось затруднительнее. Видимо для всех было, что жизнь его угасала. Написали в деревню к его родным, ждали ежедневно их приезда. Он и сам начинал сознавать свое положение, но желание увидеть любимую сестру и братьев отдаляло от него мысль о близости смерти.
        Не видав его несколько дней, я поражена была страшной переменой, происшедшей в нем. Печать смерти видимо лежала на нем. Я осталась ночевать и ночью сидела вместе с Натальей Дмитриевной у постели почти умирающего больного; она мне тихо говорит: "Предложи ему приобщиться св. тайн, сама я боюсь ему сказать, чтобы не испугать его". Оставшись одна с больным, вижу, дыхание у него становилось затруднительнее, так что при дыхании он втягивал почти всю нижнюю часть лица в себя, прося воздуха. Мечась по кровати, страдалец восклицал:
        - Что же это такое? Чем же это все кончится?
        Предсмертная агония, видимо, началась у него. Зная хорошо его глубокую набожность и непривязанность к земному, меня невольно смутила мысль: неужели он боится умирать и настолько не осознает своего опасного положения, что не может покориться предстоящей смерти? Собравшись с духом, подошла к нему и прямо спросила его:
        - Павел Сергеевич, неужели вы, будучи всегда таким преданным Господу, боитесь смерти? Сообщитесь в св. тайнах с Господом и предайтесь ему на жизнь и на смерть. Вам будет легче.
        Он выслушал меня очень серьезно и, углубившись несколько в себя, отвечал тихо, но так же серьезно:
        - Нет, я не боюсь смерти.
        - Не послать ли за священником, чтобы он пришел с св. дарами? обрадовавшись, продолжала я.
        Он, снова углубившись внутрь себя и так же тихо и серьезно ответил мне:
        - Нет, я сегодня ещё предан земле.
        Было ясно, что он ждал сестры с братьями, о которых часто спрашивал, не приехали ли они.
        - А завтра день решительный, жизнь или смерть предстоит мне.
        После этих слов он успокоился и даже как будто забылся. Пришла Наталья Дмитриевна, я передала ей наш разговор. Очнувшись, больной сам стал просить Наталью Дмитриевну:
        - После ранней обедни завтра пошлите, пожалуйста, карету за священником, чтобы он обеденными св. дарами приехал приобщить меня.
        К концу ночи ему стало очень дурно, страдал жестоко; но, сколько мы ни уговаривали его, не дожидаясь утра, послать за священником с запасными дарами, он не соглашался, хотя были такие тяжелые минуты, что ему самому казалось, что не доживет до утра. Однако выдержал эту борьбу страшную, говоря, что если б согласился, то это было уже с его стороны признаком маловерия. Что он хотел сказать этими словами, осталось тайной. Не было ли ему такое видение или предчувствие, что раньше утра он не умрет?
        Тотчас по окончании ранней обедни приехал священник с св. дарами и прямо с чашей в руках вошел к нему. Больной с радостью встретил св. дары, исповедовался и приобщился св. тайн в полной памяти, после чаю успокоился, душевное томление прекратилось, благодарил нас, а к 12 часам дня физические его страдания стихли, дыхание делалось короче и менее мучительно, в глазах начало выражаться остолбенение, хотя видно было, что взгляд не терял ещё ни своей ясности, ни сознательности. Говорить перестал. Все мы окружили умирающего, я поддерживала рукой голову его, лежавшую на подушке. Казалось, что вот ещё один вдох, жизнь улетит, но взор, хотя остановившийся уже, не терял ещё своей выразительности. Вдруг умирающий, точно собрав последние силы, потянулся, сжав крепко глаза и губы, и на лице изобразилась такая болезненная мука, будто ему делали страшную операцию. Это продолжалось не более минуты".
        ...Боль будто застыла на одной мучительной ноте вот уже несколько часов. Вдруг она резко и невыразимо остро пронзила всего его, каждую клеточку, перехватила дыхание, подавила голос. Измученный страданиями тела мозг ясно и отчетливо сказал: "Ухожу". И тут боль исчезла, стало легко и просторно телу, мозгу, мыслям, которые оказались и не мыслями, а зримыми образами, картинками яркими, отчетливыми и неожиданно знакомыми до мелочей - предметов и оттенков ощущений, до звука шелестящих на летнем закатном солнце листьев тополя. Только они могут так шелестеть! Да ведь это его любимый тополь у окна детской дома, в Егнышевке! Вот и сам дом - будто искусным резцом выточенный из одной гигантской серебристой липы. И крики играющих в лапту братьев.
        "Это же детство мое!"
        - Павел Сергеевич ушел от нас, - услышал он из своего далека любимый, но ставший старческим голос.
        "Да, я ушел, через светлое свое детство. Чтобы узнать, все узнать! Чем помог я этой вечно страдающей земле, людям - своими муками, своим самоотречением, своей любовью несказанной. Помог ли?.."
        Тебе, читатель, потомок и декабриста Павла Бобрищева-Пушкина и его друзей, отвечать на этот вопрос. Где бы ни жил ты и к какой земной нации ни принадлежал. Потому что декабристы - не российские только сыны, они дети Планеты.
        "Скончался Павел Сергеевич на масленице, 13 февраля, в 3 часа дня 1865 года, - заканчивала М.Д. Фран-цева рассказ о кончине П.С. Пушкина. - Минута смерти была очень торжественна. Чувствовалось, что совершалась какая-то невидимая тайна между душой и Богом. Тело покойного ещё долго оставалось теплым. Товарищи-декабристы, тут присутствовавшие, сами обмывали его. К 8-ми часам вечера была первая панихида, во время которой приехала сестра его с братьями. Горесть их была безгранична..."
        Марья Дмитриевна не называет имен декабристов, провожавших Павла Сергеевича в последний путь. Думается, можно с уверенностью сказать, что были это самые близкие из остававшихся в живых героев 14 декабря и очень его любившие Е.П. Оболенский, П. . Свистунов, М.И. Муравьев-Апостол, А.П. Беляев, И.В. Киреев, А.Н. Сутгоф.
        Не могли не присутствовать на похоронах сын покойного И.Д. Якушкина Евгений Иванович, жена Свистунова Татьяна Александровна, сестра Оболенского Наталья Петровна.
        Н.Д. Фонвизина и М.Д. Францева воспринимались как родственницы Павла Сергеевича, сестры. Родная же его сестра, Марья Сергеевна, которую многие поколения потомков Бобрищевых-Пушкиных называли ангелом доброты и которая жизнь свою посвятила сначала больным и старым родителям, а потом братьям, видимо, трагичнее и острее всех восприняла потерю самого любимого из братьев.
        Она пережила его всего на три года.
        Сохранившееся письмо её к Е.П. Нарышкиной наполнено не только болью утраты, предчувствием грядущих бед - в нем трагизм гибели когда-то теплого и многолюдного родового гнезда, разоренного всего одним человеком самодержцем Николаем I.
        "20 марта 1865 года
        Обрадовали вы меня очень вашим письмом, почтеннейшая и многоуважаемая Елизавета Петровна. Бог вас наградит за участие ваше в нашем горьком положении. Я доехала благополучно. Тяжело было взойти туда, где я жила счастливо с моим другом, и свидеться с братьями также было нелегко, а с Николаем должна была принять веселый вид и наговорить ему разных небылиц. Он, мой голубчик, в мое отсутствие очень скучал и даже хотел ехать меня отыскивать.
        И что странно, до получения моего рокового письма он, по обыкновению рассуждая сам с собою, говорит со слезами на глазах: "Ну, конечно, умер, что же делать - умер!" А потом, когда было получено мое письмо с горькою вестью, он спрашивает, со слезами же: "Ну, что получили?" Ему отвечали, что ничего не получали и даже не знают, об чем он спрашивает. Так и до сих пор ему ничего не говорим о нашем горе. Заметил, однако, что у нас в церкви поминают Павла, хотя и замаскировывают это дорогое имя несколькими именами. По временам плачет, только без нас, а между тем все спрашивает, что брат не едет.
        Мы отвечаем, вероятно, зима мешает или что другое. Так время и идет, а между тем он, может быть, попривыкнет к отсутствию нашего печального друга. Вся эта обстановка горька, дорогая моя Елизавета Петровна, но что же делать, должно необходимо покориться силе Господней, она велика и свята. Кто может ей противиться и какую от того получит пользу? Понесу мой тяжелый крест с помощию Божею до тех пор, пока Господу неугодно будет снять его с меня. Это, кажется, не замедлит, ибо гланда моя не предвещает мне долгой жизни, хотя она, кажется, и поменьше стала немного, но это ничего не значит, ежели разобью эту материю в этом месте, она бросится в другие или разойдется по всем членам. Впрочем, я принимаю кровоочистительное лекарство, может быть, поможет, только долго лечиться не могу, не по моим средствам и обстоятельствам, операцию делать боюсь, и для чего это? Человек должен умереть, лечившись, и не лечившись - смерть не обойдет. Так лучше даром умереть, чем за деньги, которых нет. Вот мои ожидания, на которые с спокойствием гляжу.
        Дитя мое милое Николая только жалко, лишится своей няни, впрочем, ежели Господь определит положить конец моей жизни, да будет Его святая воля, устроит и Николая, не даст ему погибнуть. Все братья любят его, не оставят его и без меня, да и теперь без братьев - что бы я стала с ним делать.
        Вот как я распространилась, во зло употребляю вашу доброту, добрейшая Елизавета Петровна. Впрочем, вы сами желали, чтобы я сообщила вам все до нас касающееся. Я вот разболталась, а того ещё не сказала, что я очень рада, что гомеопатия вам помогла. Она только, неблагодарная, моему голубчику Павлу не помогла, а он так любил ее...
        Приношу вам искреннее мое почтение, равно и от братьев моих, и позвольте надеяться, что уделите хотя маленькое местечко в памяти вашей навсегда уважающей вас
        Марье Б. - Пушкиной".
        У подножия годов 1800-х
        Долгие и, надо сказать, счастливые разыскания в архивах, музеях, библиотеках Москвы, Петербурга, Сибири эпистолярного, мемуарного, литературного наследия Н.С. и П.С. Бобрищевых-Пушкиных, имена которых история навсегда скрепила определением "декабристы", завершились. Пришло время посетить их родовое имение Егнышевку, что в Алексинском районе (уезде) Тульской области (губернии). Готовясь к путешествию, я волновалась: знала, что отправляюсь в век прошлый, к самому подножию годов
1800-х. Видимо, поэтому не смутил меня современный вид пятиэтажного типового строения, где нынче дом отдыха "Егнышевка", множества домов, домиков и таинственных коттеджей на территории помещичьей усадьбы. (Позднее узнала, что масса организаций и проворных администраторов, от огромной земли бывшего имения Бобрищевых-Пушкиных "откусывая" буквально по кусочку, строили кто что и для кого сумел.)
        Я настырно искала вход в век XIX. И нашла. Им оказался неплохо сохранившийся хозяйственный двор имения. Вот каким увидела я его в 1989-1990 годах.
        Справа, обособившись и не потеряв горделивого вида от более полувекового небрежения коллективного владения, высился двухэтажный дом управляющего имением. Он строго глядел на большой, тоже двухэтажный, но ниже, чем он, дом прислуги. Слева начинался каретный сарай, который торцом упирался в каменный, основательной постройки погреб. Погреб венчала кокетливая башенка - её форма и оконные прорези, видимо, должны были напоминать о существовании в мире готики. Башенка эта очень украшала двор. Выше - весь двор располагался на горе и был чуть покатым - шли в ряд большая конюшня, амбары и в отдалении остатки какого-то строения - я решила, что там могла быть кузница. Но где же барский дом? Вспомнив планировку имений XVIII-XIX веков, безошибочно оказалась у двухэтажного строящегося здания на высоком фундаменте. Старожилы рассказывали: "Именно на этом месте был господский дом - только фундамент остался от него. Сам же дом в 1941 году по чьей-то инициативе, опасавшейся неприятеля (он сюда так и не дошел), был взорван. А до войны все годы советской власти в нем был санаторий для командиров Красной армии".
        Дом стоял на вершине высокой горы над Окой. Подъездная - для экипажей - дорожка отделяла его от небольшой лестницы с мирно лежащими на её парапетах львами. Их вполне благодушные морды смотрели на парк. А за ними, в центре круглого и яркого когда-то цветника, располагался небольшой фонтан. Цветник с двух сторон огибали широкие и густые липовые аллеи, почти скрывая планировку огромного парка слева и справа от дома1.
        Аллеи приводили к лестнице, ведущей вниз, к реке. Из окон дома, особенно с балкона мезонина, открывался чудесный вид на парк, цветник, а за ним - далеко внизу - был виден изящный изгиб Оки и заливные луга на другом, низком берегу. Виден был и тройной, как бы ниспадающий к реке зеленый каскад. На фоне низко скошенной изумрудной травы выделялись темные хороводящиеся ели, в каждом из трех каскадов четко повторявшие рондо цветника.
        ...В историко-этнографическом музее г. Алексина - бывшего уездного города - удалось разыскать мемуары внучатой племянницы Павла Сергеевича М.А. Крамер. Написанные несколько "рвано", не всегда хронологически выдержанные, они содержали много такого, о чем я и не подозревала.
        И вот теперь я, то сидя на камне у Оки, то принимаясь ходить по берегу, жадно читала записки Марии Александровны, которые она назвала "Из семейной хроники".
        Совершенным откровением стали для меня подробности родословной декабристов. Я знала (из Общего гербовника Всероссийской империи), что предок Бобрищевых-Пушкиных - тот же, что у А.С. Пушкина:
        "Во дни княжения святого и благоверного Великого князя Александра Невского из Седмиградской земли выехал знатной славянской фамилии муж честен Радша. От сего Радши произошли Мусины-Пушкины, Бутурлины, Кологривовы, Неклюдовы и иные фамилии.
        Потомок Радши, Григорий Александрович Пушка, имел правнука Ивана Алексеевича Бобрища-Пушкина, который был у Великого князя ловчим Тверским. Равным образом и другие сего рода Бобрищевы-Пушкины российскому престолу служили стольниками, воеводами и в иных чинах и жалованы были от государей поместьями. Все сие доказывается справками разрядного Архива и Вотчинного департамента, означенными в копии с определения Московского дворянского депутатского собрания о внесении рода Бобрищевых-Пушкиных в родо-словную книгу в 6-ю часть древнего дворянства"1. Но оказывается, в жилах Павла и Николая Бобрищевых-Пушкиных текла не одна славянская кровь. М.А. Крамер сообщает:
        "В XVIII веке Павел Сергеевич, прадед моего отца, привел в семью жену из рода Баратовых. Ее отец - князь Надар Баратов - был грузин. Он приехал в Россию в свите грузинского царя Вахтанга и остался служить в России. Как многие грузины, он был долгожителем. У нас был его портрет в мундире Петровских времен, нарисованный, когда Баратову было 90 лет. У него были совершенно черные волосы и брови (не крашеные) и, по рассказам, целы все зубы. В этом возрасте у него сделался карбункул. Ему сказали, что необходима операция, иначе смерть. "Пожил, и хватит", - сказал он, отказался от операции и умер от заражения крови.
        От него семья Бобрищевых-Пушкиных получила характер, свойственный южанам: горячность, вспыльчивость, способность увлекаться и типичную же для южан внешность: очень темные (у большинства черные) волосы, темные глаза, круглые брови, большой нос с горбинкой, у мужчин - густая борода".
        Были в "Хронике" и некоторые подробности о родителях декабристов. Официальные источники свидетельствуют, что Сергей Павлович родился в 1760 году. О молодых его годах почти ничего не известно, но, по традиции рода, его, видимо, с раннего детства, определили в корпус. О зрелой жизни - лишь скупые строчки Формулярного списка "начальника 4-го пешего казачьего полка Тульского военного ополчения полковника Бобрищева-Пушкина февраля 20 дня 1814 года:
        Полковник Сергей Павлов сын Бобрищев-Пушкин... был сержантом (1781), капитаном (1793), майором (1797), подполковником (1800) - служил в полках: лейб-гвардейском Преображенском, в конце службы - переведен в Рыльский мушкетерский полк. В Тульском ополчении был начальником 4-го пешего казачьего полка - "на службу избран дворянством, в своей губернии был командиром оного ополчения".
        В графе "Участие в походах" сказано:
        "В 1790 году в походе против шведов находился. В 1812 году по первом воззвании монарха дворян на службу 2 августа избран дворянством и высочайше утвержден полковым начальником 4 пешего казачьего полка Тульского военного ополчения, который полк, менее чем через 2 недели сформирован, охранял правый берег Оки от неприятеля и от мародеров", "которых немалое число поймано и доставлено к начальству. С 14 ноября выступил с полком из губернии вслед за действующею армиею".
        Известно также, что Сергей Павлович участвовал в боевых действиях армии до февраля
1814 года.
        И вот теперь М.А. Крамер дополняет:
        "Женился Сергей Павлович поздно. В конце XVIII ве-ка, будучи уже в чинах, холостой, жил в Москве. Однажды в церкви он увидел барышню, которая ему очень понравилась. Он постарался узнать, кто её родители, а тем временем продолжал ходить в церковь и любоваться девушкой. Он узнает, что её имя Наталия. "Был у обедни у Б. Вознесенья (большой собор между Б. и М. Никитской), - писал он в своем дневнике, - видел ангела Натали"1.
        Узнав, что она из дворянской семьи, "хорошей", как тогда говорили, что у её родителей есть имения в Тульской губернии и что фамилия их Озеровы, он знакомится с ними, делает предложение и получает согласие.
        Свадьба происходит там же - у Б. Вознесения (в этом соборе впоследствии венчался поэт Александр Пушкин).
        "Ангел Натали" оказалась, по-видимому, довольно сварливой женой, во всяком случае, сохранились рассказы, что она часто ссорилась с мужем и, забрав детей, уезжала в свою "приданную" деревню - Коростино. Через некоторое время Сергей Павлович ехал за ней, они мирились и все вместе возвращались в родовое имение Б. - Пушкина - Егнышевку. Детей у них было много. "В живых осталось 8 братьев и 3 сестры"2.
        М.А. Крамер объяснила и некоторые внутрисемейные обстоятельства, в силу которых по возвращении из Сибири Павел и Николай жили в Коростине, а не в родовой Егнышевке, тем более что в старом маленьком доме Марьи Сергеевны все поместиться не могли и пришлось строить новый дом:3
        "Николай Сергеевич был старший брат, ему принадлежала Егнышевка как родовое имение, переходившее старшему в роде по мужской линии. Но тут надо сказать несколько нелестных слов о моем деде Михаиле Сергеевиче. Когда братья-декабристы попали в Сибирь, Михаил Сергеевич поселился (а вернее, остался) в Егнышевке, где он и раньше жил у родителей со всей своей семьей. Семья у него тоже была большая (3 сына и 4 дочери), хозяйничать он совершенно не умел, и имение, наверно, приносило только убытки, особенно после освобождения крестьян.
        Когда Павел и Николай вернулись, Михаил не отдал им Егнышевки. Николай, конечно, хозяйничать не мог, но за него мог бы хозяйничать брат Павел или Марья Сергеевна.
        "Петр Сергеевич был большой правдолюбец и справедливый человек и после этого он перестал ездить в Егнышевку и с Михаилом больше не видался".
        Николая, конечно, не посвящали в дела семейные, а Павел Сергеевич не только не гневался на Михаила и ни на что не претендовал, но сердечно любил его и его семью, мало того, через петербургскую родню И.И. Пущина много хлопотал о служебных делах Михаила Сергеевича, помогал в вечно запутанных финансовых проблемах младшего брата.
        Не без интереса читала я пересказ М.А. Крамер уже переосмысленных, но, к сожалению, неверных семейных преданий о декабристах Николае и Павле, о непростых отношениях их племянников и племянниц, в сущности, историю угасания одной из ветвей рода Бобрищевых-Пушкиных1. Настоящим же открытием стала история егнышевского дома. Она в какой-то степени сопрягается с историей места и названием имения, хотя носит скорее легендарный, чем достоверный характер.
        В старину на высоком берегу Оки хозяйничал разбойник Егныш. Он грабил проезжих и проходившие по Оке суда. Непроходимые, в основном хвойные леса были надежным укрытием не только для его шайки, но и для награбленного добра. Вот почему много лет воеводам не удавалось изловить ловкого разбойника. Видимо, где-то в середине XVII века посчастливилось справиться с Егнышем воеводе Бобрищеву-Пушкину. В награду за поимку разбойника он получил землю, которую тот захватил. Скоро на земле поселились крестьяне образовалась деревня Егнышевка, а поодаль, на самом красивом месте, обосновался воевода с семьей. Видно, к концу XVIII - началу XIX века дом воеводы обветшал, так как примерно к 1812 году, как пишет М.А. Крамер, Сергей Павлович, к тому времени уже отец шести детей, построил новый: "Дом был большой, с большим мезонином - почти полным вторым этажом. Он был построен из липы - говорят, на него пошла целая липовая роща". Это сообщение стало разгадкой моего недоумения - значит, не каменным, а деревянным был родовой дом Павла и Николая! Но его обложили кирпичом, модернизировали? Когда?
        Нетерпеливо прочитала следующие страницы: они небезынтересны тоже. Описание комнат, обстановки - черты ушедшего века1. Мало того, дом был с секретом: из коридорчика верхнего этажа в чулан нижнего вела лестница - она упиралась в люк, из которого можно было попасть в подземный ход. Он шел под домом, липовой аллеей, которая заканчивалась беседкой. В яме, заросшей кустарником, рядом с беседкой был выход из подземного хода. Отсюда можно было спуститься к Оке и скрыться в густом лесу, который тянулся вдоль Оки на сотни верст. М.А. Крамер пишет, что не только семейная склонность к фантазерству руководила Сергеем Павловичем. Память о Пугачеве, о Егныше накладывалась на непростые времена, когда дом достраивался: началось наполеоновское нашествие; существовала угроза мародерства, захвата противником имения.
        Угроза эта счастливо миновала и господский дом, и крестьянские избы. М.А. Крамер в раннем детстве (она родилась в 1885 году) этот дом казался серебряным: за 80 с лишним лет таким сделали его дожди и ветра, снег и солнце. А насколько он был крепок - будто стальной - узнали уже в начале ХХ века, когда его сносили и распиливали на бревна. Да, недолгая, всего около ста лет, была жизнь у красавца дома. И бесславным своим концом обязан он был племяннице Павла Сергеевича - Елене Михайловне. Да и племяннику Владимиру Михайловичу. Ему после смерти отца досталась Егнышевка полуразоренная бесхозяйственностью родителей. Он был хозяином не лучшим, а в начале ХХ века, имея большие карточные долги, продал имение купцу Алексееву (двоюродному брату К.С. Станиславского). Жена Алексеева урожденная Морозова, очень богатая и добрая женщина, много сделала для егнышевских крестьян: давала деньги нуждающимся, помогла построиться погорельцам после пожара, выстроила в Егнышевке школу и больницу, сама лечила крестьян (она окончила фельдшерские курсы). Несколько стариков до сих пор тепло вспоминают "добрую барыню", о которой
слышали от родителей и которую называли не иначе как благодетельницей. Расцвела Егнышевка в эти годы. Но одна из дочерей М.С. Пушкина Елена Михайловна (в замужестве Суворова), видимо, не совсем психически здоровый человек, взяла за правило, переправившись на лодке через Оку - она жила в имении мужа Трубецком напротив Егнышевки, - приходить к дому и громко браниться, называя Алексеева "мужиком и хамом", кричать, что он не имеет права "сидеть на мебели её дедов", что стоимость мебели не входила в стоимость дома. Скорее всего в состоянии, близком к бешенству, Алексеев приказал выбросить бобрищевскую мебель из окон (не погнушалась Елена Михайловна, собрала и переправила в свой дом и разбитую обстановку), а дом разрушить. На его фундаменте построил Алексеев тот каменный, 2-этажный с вращающейся башенкой дом, снимок которого помещен в книге "Декабристы-туляки" ошибочно как дом Бобрищевых-Пушкиных.
        В коллекции Алексинского музея обнаружилось фото бобрищевского дома. В музее этом много лет собирают и бережно хранят архивные, эпистолярные, мемуарные материалы, немногие вещи (из библиотеки Бобрищевых-Пушкиных здесь две книги на французском языке) декабристов-туляков1: М.М. Нарышкина, А.И. Черкасова, И.Б. Аврамова, И.В. Киреева, В.Н. Лихарева, Н.А. и А.А. Крюковых, А.Г. Непенина, В.М. Голицына, Г.С. Батенькова, Н.А. Чижова, Н.А. Загорецкого...
        В свет уходящий
        Я медленно поднимаюсь от Оки по каскадам бетонных лестниц - они точно повторяют деревянных своих предшественниц. Знаю, что на крыльце уютного дома из липы сидит - вечером 12 июля 1856 года - Павел Сергеевич. К ночи он напишет П.Н. Свистунову: "Я хожу по двору и сижу на крыльце по целым часам в белом балахоне. В этой деревне припомнилась мне вся моя молодость и невозвратимая потеря отца и матери, на могилах которых пришлось ещё поплакать. И грустно и отрадно было выехать в эту деревню".
        Поплакал, наверно, Павел Сергеевич, зная, что никто не видит, и над тем, что так грустна его доля. "Я совсем в этом мире сирота - с 12-летнего возраста не имею приюта, да вряд ли его когда и найду", - писанное Н.Д. Фонвизиной ещё в январе
1840 года оказалось пророческим.
        С ласковой грустью смотрел он в июле 1856 года на веселую подрастающую бобрищево-пушкинскую молодежь, племянников своих и племянниц. Он, старый, усталый человек, чувствовал себя чужим на этом празднике не принадлежавшей ему жизни. 30 лет назад удалили его от нее. Сидя на пороге дома, он будто отчитывался перед родным гнездом за прожитое, как никогда отчетливо понимая: стадию "современность" жизнь его миновала, и по сути она принадлежит только прошлому и будущему...
        Я шла по липовой аллее к дому. В темноте белел балахон и лицо сидящего на ступеньках и задумавшегося Павла Сергеевича. Неслышно опустилась рядом.
        Ночь умиротворяла: где-то в траве, кустах, на земле шла шелестящая, попискивающая, покряхтывающая жизнь. Птицы, насекомые, все ползающее и прыгающее воинство природы по обозначенному ему рангу обихаживало планету.
        Долгое и почтительное мое молчание прервал он сам:
        - Сколь греховен человек! Повинуясь воле Всевышнего, я все же любопытствую - хочу глянуть за завесу времени, за грань дозволенного. Что, в вашем времени жива ещё наша Егнышевка?
        - Да, здесь теперь дом отдыха.
        Он рассмеялся мягким, немного мурлыкающим смехом:
        - Так-таки полный одним отдыхом дом? А что в доме этом делают люди?
        - Они отдыхают.
        - Что сие значит?
        Я убоялась новых вопросов о незнакомых ему предметах и потому, смешавшись, придумала:
        - Помните, что вы обычно делали после обеда?
        - Да, мы курили трубки, беседовали, гуляли. Ну а во все остальное время что делают здесь люди?
        - Вот во все другое время - как после обеда.
        Павел Сергеевич решительно не понимал. Кляня в душе неготовность говорить языком понятий его века, с трудом объяснила, что есть "дом отдыха", и неуклюже перевела разговор на интересующее меня.
        - Позвольте мне, Павел Сергеевич, поделиться раздумьями своими?
        - Сделайте милость!
        - Мне все не верится, что не оставили вы своих мемуаров. Не хочу верить, что и басни после 40-х годов писать перестали. Товарищи и сибирские знакомцы с восторгом говорят о познаниях ваших - больших и глубоких, прекрасных умственных способностях и сокрушаются, что применить их помешала неволя, обстоятельства, бедность. Потому-де и не написали вы трудов теологических или философских, научных и литературных. Я понимаю - тут много правды. А согласиться с ней не могу.
        - Отчего же?
        - Не гневайтесь, Павел Сергеевич. Знаю ваше прямодушие и говорить буду не лукавя, хотя и нелицеприятно. Думалось, например, что природа дарит гениальность большему числу людей, чем принято думать. Однако не всякий готов осознать в себе этот дар. Душа ли не созрела, или воли недостает, а может, лукавит с собой человек или нет нравственного зова работать над природными своими задатками. И может, в конце только земного пути - вовсе не бесплодного - поймет человек, каким богатством не сумел распорядиться. И уж тут разглядит он самостное свое "я", не желавшее трудиться, которое давило, третировало и в конце концов уничтожило гений. Размышляя, поняла, что несправедлив такой упрек вам, Павел Сергеевич.
        - Хотя и лестно, но "гений" - высоко для меня, - остановил он меня. Способности, талант, может, и были. Особенно к математике. Не уничтожал я их - напротив, развивал, делился с другими плодами трудов своих.
        - Прошу вас, не гневайтесь! Знаю, как трудно было вам с больным братом. Но и он не главная причина, и не ваше нездоровье.
        - Вы что ж, нашли причину?
        - Умоляю, не гневайтесь! Мысль эта мелькнула и исчезла, потом снова явилась. И уже не могла я отогнать от себя греховную эту мысль. Может быть, повинна любовь ваша?
        В темноте сверкнули его глаза, он предостерегающе поднял руку, но я продолжала бесстрашно:
        - По письмам к Наталье Дмитриевне, Пущину, Оболенскому я поняла: во всякий свободный час летели вы в фонвизинский дом. Все помыслы, все силы души отдавали любимой. Думается, ремесленными трудами так много занимались, что могли думать в это время о ней. Вы были так ею переполнены, что на труды литературные и научные времени не оставалось.
        Он вдруг тихо рассмеялся:
        - Гневаться на вас нельзя. Вы ничего не поняли. Или никогда не любили.
        Я не уступала:
        - Любовь - созидательна. Она - стимул твор-чества. Наталья Дмитриевна же... - Я запнулась и не решилась сказать, что думалось. - Когда ещё не любили - в Чите, Петровском, в Верхоленске, Красноярске, до рокового 1838 года, - вы писали стихи, басни. О них мнение общее: они не уступали басенному классику Крылову. А как все восхищались вашим трактатом о происхождении человеческого слова! И Паскаля перевели блистательно. А когда полюбили - перестали заниматься творчеством.
        - Да, да, вы понятия не имеете, что есть любовь! И не гневайтесь! поддразнил он меня.
        Я смешалась и вдруг ощутила бесконечность дистанции, нас разделявшей. Не временной, нет. Духовной. Это чувство усилилось, когда он заговорил тихо, мягко, будто размышляя вслух:
        - Вы давеча сказали: "любовь созидательна". Это несомненно. Но что созидает она - вот в чем вопрос. Басни, стихи, ученые труды - это может созидать всякий, даже чье сердце спокойно. Творит разум его, возлюбивший знание. Сердце тут лишь помощник. Вам не чужда сия мысль?
        - Нет, нет!
        - Но истинную любовь источает сердце, и оно же любовью созидается. Любовь - творец всего доброго, возвышенного, светлого. Она - творчество души.
        - Но, простите мою прямоту, вы любили без взаимности! Страсть Натальи Дмитриевны скоро прошла, вы же любили её всю жизнь. Помните, на Руси осуждение на нелюбовь всегда считалось наказанием.
        - Кто же сказал вам, что она не любила?
        - Но ведь вышла замуж за Пущина?
        - Это земные дела, земная любовь. Я же говорю о любви в духе. Каждый человек, в чьем сердце любовь, становится маленьким солнцем для другого человека. Потому что любовь - это свет. И любящий свет из своей души переливает в душу другого - близкого ли, далекого - страждущую, мятущуюся, страдающую. Потому что способен он осознать страдания человеческие. А Наталья Дмитриевна имела такую душу - мятущуюся. Она нуждалась в утешении, поддержке, помощи в духе.
        - Но сколько боли душевной приносила она вам не задумываясь! И разве история человечества не убеждает, как мало людей, для которых любовь творчество души?
        - Верно. Но придет время, воспарит душа человека. Поймут люди: излучает свет только тот, кто по-настоящему служит свету. А сие значит: кто чист душою, правдив, добр, терпим и милосерден, для кого чужие страдания его страдания, ибо несет в душе своей Бога.
        - Я помню - это в Евангелии от Иоанна: "Поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге сделаны". И когда прочитала, подумала: это о вас, Павел Сергеевич!
        - Похвально, что Святое Писание вам ведомо. Но сколь до меня касается сия истина? В том же Евангелии от Иоанна сказано: "Не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с неба".
        - Любовь к Наталье Дмитриевне дало вам небо?
        - Несомненно. И не на самостную, эгоистическую потребность дало. Для созидания души!
        - Ваши письма к ней - с 1838-го и до самых по-следних в 1862 году обнаруживают зрелость и прозорливость души вашей. Значит, это её душу вы созидали?!
        - Много ли могут сообщить письма о внутреннем мире человека, особливо если за 30 лет в Сибири явилась привычка прятать мысли от официального глаза?
        - Ни в одном из ваших писем - я разыскала их более двухсот - не обнаружила я слова "счастье".
        - Счастье? Ну, этого слова не много найдете вы и в эпистолиях товарищей моих!
        - Но у вас - ни одного! Спрашивать, были ли вы хоть несколько счастливы, неразумно?
        - Отчего же? - Он задумался. - Наверно, всякое время разные предметы счастьем почитает. Но пока живут на земле люди, одинаковы будут эти предметы. Вера, любимое дело, долг - перед Отечеством, родом, детьми. Любовь, дружба, нравственные заповеди, жажда знаний, устремление к идеалу. Счастлив?.. А знаете ли что, пожалуй, я был счастлив! Конечно, арест, год одиночки в крепости, Сибирь, больной брат, его "рацейки" и буйство, бедность наша... Но помилуйте, несчастьем было бы проходить всю жизнь в свитских офицерах. Чины, почет, светское пустомелье, а потом, может быть, вздорная и капризная жена, похожие на неё дети - это закрыло бы мир и захлопнуло душу! Попросту жизнь - сон. Нет-нет. Я был счастлив! В святом деле довелось участвовать. А скольких замечательных людей я узнал, как рад их дружбе и любви ко мне! А сколькими знаниями обогатился - и тем помог другим. Хотя небольшой, но отдал долг своему народу: я лечил, помогал, советовал, спасал души слабых, заблудших, делился последним с беднейшими. Я узнал земную любовь к женщине и понял, что есть любовь вечная. Передо мною открылись духовные знания, моя
душа жила полной и свободной жизнью. Ни на какую другую не променял бы я эту трудную, да, счастливую жизнь!
        - А на первый мой вопрос вы так и не ответили, Павел Сергеевич!
        - Почему не оставил меморий своих? На то много было причин. И те, что вы давеча обозначили, тоже верны. Однако это потеря для мира не большая. Товарищи мои много написали: и о деле нашем, и о сибирском житье, и философические труды их изрядны. Об литературных сочинениях и говорить нечего - один Александр Одоевский многих стоит. Чего же более надобно? А догадки ваши, что басен мною сочинено множество и от стихов не уклонялся, да и мемории писать намеревался - неплохи, неплохи. Но нет их - об чем же рассуждать?
        - Простите, Павел Сергеевич, но если бы стали все так рассуждать, ни искусства, ни науки не было бы.
        - Разве созидание, творчество венцом имеют непременно труды научные, литературные, музыкальные? Тогда бы половина образованного населения земли стала художниками, поэтами... Но право, каково было бы качество сих творений? Нет, мой друг. Создание изящных искусств я почитаю уделом и тяжким трудом очень немногих - действительно гениев. А задачей всех прочих людей на земле во все времена было жизнетворчество. Человек делает то дело, что выбрала его душа, - будь то служба Отечеству, земледелие, торговля, ремесла, служба общественная, государственная. Однако дело это ничего не стоит, оторвись человек от природы.
        - Но таких людей множество и в вашем и в моем времени, - снова не удержалась я.
        - К сожалению. Но поймут же когда-нибудь люди, что для потерявшего связь с природой человека невозможна гармония его души. Душа ни жить, ни расти не может, если жизнь и труд человека не соприродны. На землю мы приходим, чтобы вырастить свою душу, достичь духовной высоты - это и есть жизнетворчество. И это то единственное - не материальное, сколь ни привлекательно оно многим, - что оставляем мы в наследство потомкам, кровным и не кровным. Дух крови не имеет. Дышат и живут земля и люди запасами духовными.
        - Я поняла! Я все поняла! - воскликнула я. Так громко, что стихло шуршание в траве и в листьях деревьев. - Есть светом озаренные люди. Они не всегда понимают, что светоносны. Это состояние их души. Вы были свет несущим и свет возжигающим!
        Я повернулась к Павлу Сергеевичу и не увидела его. Светлое пятно плавно проплыло к липовой аллее, а потом маленькой и яркой - как звездочка - точкой стало удаляться к Оке и вверх, вверх.
        - Значит, и в свет уходящим! - не то подумала, не то сказала я вслух.
        Я сидела на бревне у недостроенного дома из красного кирпича. Ночная прохлада становилась все более ощутимой, пернатые все громче и смелее рассказывали друг другу о заботах предстоящего утра. Близился рассвет - ещё одного дня, ведущего к веку двадцать первому.
        Приложение
        Сергей Соломин
        Безумный декабрист
        (ПАМЯТИ Н.С. БОБРИЩЕВА-ПУШКИНА)1
        I
        Когда я вспоминаю Н.С. Бобрищева-Пушкина, сошедшего с ума в ссылке и дожившего последние годы свои по соседству с нашим родовым имением, где я родился и вырос, в моем воображении встает одна и та же картина.
        Летний день. На небе ни облачка. Все залито золотистым светом. Томительно жарко, и даже мы с сестрой предпочитаем оставаться в прохладных комнатах большого помещичьего дома. Нет охоты гулять, бегать и резвиться. Ленивая истома овладела всей природой и людьми. Едва бродят сонные куры. Чувствительные индюшки совсем ослабели, забились под навес сарая, раскрыли клювы и тяжело дышат. Чуткая и злобная собака, услышав грохот проезжающей мимо пустой телеги, высовывает голову из-под амбара, куда загнал её невыносимый зной, хрипло гавкает раза два и вновь ложится с высунутым ярко-красным языком.
        В саду затих вечный птичий гомон. Только ласточки чертят по-прежнему синеву неба в неустанных заботах о прокормлении семейства да высоко-высоко плывет непо-движно в воздухе ястреб и терпеливо ждет мгновения, чтобы камнем упасть на истомленную жарою и забывшую об опасности птичку.
        Купаются в горячих волнах солнечных лучей нарядные насекомые. Блестят стеклянными крыльями стрекозы, мелькают нарядные бабочки, и с цветка на цветок перелетают пчелы. А в траве лужаек бесконечно напевают кузнечики, с усердием наемных скрипачей, ожидающих не похвалы, а подачки и угощения.
        Не боится солнца и пчельник, весь седой, заросший волосами до самых глаз, все же сохранивших молодой блеск. Он проходит без шапки, в белой рубахе и босиком, по широкому двору и радуется летнему зною, согревающему его старое тело...
        Мы, дети, сидим в угловой комнате мезонина, слушаем, как тетка мерно читает сказку Андерсена о стойком оловянном солдатике, прекрасной бумажной танцовщице и злой крысе, и с трепетом ожидаем, чем разрешится эта страшная драма.
        Но тетка прерывает сказку на самом интересном месте, закуривает папиросу и смешно раздувает щеки, когда затягивается дымом. Чтобы не мучить нас табачным запахом, она идет к окну, и струйки голубоватого дыма улетают от едва заметного движения воздуха...
        - А Николай Сергеевич опять приехал, - раздается от окна, и мы с сестрою спешим смотреть.
        У ограды двора привязана совсем отжившая свой век понурая лошаденка, запряженная в дрожки.
        Всем нам хорошо знакома эта упряжка, на которой свободно, без призора разъезжает Бобрищев-Пушкин. И если он долго не появляется в нашей усадьбе, старшие беспокоятся, хотя визит сумасшедшего никому, конечно, не доставляет удовольствия.
        - Что это не едет Николай Сергеевич, не заболел ли?
        И обыкновенно оказывается, что он действительно был "болен", т. е. к нему возвращались буйные припадки, после которых он не скоро оправлялся.
        Я ребенком знал, что Николай Сергеевич сумасшедший, но не ясно представлял себе, в чем тут дело. У нас в доме также был душевнобольной, мой дядя, но он, впавший в идиотизм, вечно жующий корку хлеба или выпрашивающий папиросу, грязный и противный, нисколько не походил на гордую, почти величественную фигуру безумного декабриста.
        Как сейчас вижу его расхаживающим по большому залу. Память моя плохо сохранила черты лица, но почему-то до мелких подробностей помню фигуру и одежду. Высокий и довольно плотный, держащийся преувеличенно прямо, он был одет в неизменный поношенный сюртук, сильно засаленный на груди. Многих пуговиц недоставало, и на их местах висели ниточки.
        Но особенно детское мое любопытство занимал трехцветный, тоже весьма поношенный шарф, повязанный поясом сверх сюртука. Гораздо позднее я узнал, что это был знак достоинства депутата "всероссийской республики".
        Я притаивался вместе с сестрой где-нибудь у дверей, и оба мы смотрели, как движется взад и вперед высокая фигура. Николай Сергеевич, приехав к нам, привязывал свою лошадку, равнодушную ко всему на свете, входил в дом через обычно незапертые двери и начинал свое бесконечное хождение по залу. Случалось, что к нему так никто и не выходил, и он преспокойно удалялся, отвязывал лошадку и трусцой отправлялся домой.
        Это хождение, из которого и состоял часто весь визит, разнообразилось иногда встречей с моим дядей, тоже нередко прогуливавшимся по анфиладе парадных комнат. Оба сумасшедших ходили обыкновенно в разных направлениях и при встречах не скрывали глубочайшего друг к другу презрения, отворачиваясь и насмешливо усмехаясь...
        Общий душевный недуг не сближал этих людей, а, напротив, заставлял каждого из них открыто выставлять свое умственное превосходство, скрывая тщательно собственное убожество.
        Когда появлялась моя мать, Николай Сергеевич подходил с приемами стародавней кавалерственности, расшаркивался и целовал ручку. А иногда и вручал букетик полевых цветов или пучок клубники, собранной по дороге. К отцу моему относился он равнодушно, даже отчасти враждебно, а на нас, детей, вовсе не обращал внимания.
        Бесед, в строгом смысле этого слова, он не вел, но говорил афоризмами, иногда в ответ на вопросы, чаще просто когда вздумается.
        Приглашенный к столу, Николай Сергеевич старался держать себя, как принято в лучшем обществе, и скрывал свой волчий аппетит, свойственный почти всем сума-сшедшим. Его корректность не оставалась без влияния и на моего дядю, обычно нечистоплотного до омерзения, почему и сажали его за отдельный столик в углу. Но в присутствии Бобрищева-Пушкина дядя вспоминал, что и он носил когда-то военный мундир и знал тонкое обращение. Поэтому, подходя к столу за третьим стаканом месива, состоящего из белого хлеба, размоченного в чае с молоком, дядя просил с особою изысканностью:
        - Дозвольте мне ещё стакан композиции.
        Но вот солнечный день понемногу смягчился предчувствием наступающего вечера. Мы пристаем к матери позволить заложить долгушу, как называлась у нас большая старинная линейка, и съездить в лес за ягодами или грибами.
        Долгуша - это настоящий Ноев ковчег. Длинная, длинная. На продольных сиденьях спина со спиною усаживалось человек двадцать, а кроме того, было ещё место около кучера и сиденье сзади, на котором могло усесться трое. Это место занимал по собственной охоте Николай Сергеевич и сидел всегда один, не терпя близкого соседства.
        Долгуша наполнялась молодежью. Садились старшие дети, мы, маленькие, с сестрой, молодая прислуга. Но общий надзор доверялся тетке, смертельно боявшейся лошадей и вылезавшей на каждом пригорке, хотя две белые лошади, с трудом тащившие допотопный экипаж, давно забыли по старости лет о молодых порывах и вольнодумстве, а при малейшем подъеме просились в чистую отставку, так что тетка, боявшаяся, что лошади начнут бить, и настаивавшая, чтобы все слезли, делала большую услугу бедным заслуженным ветеранам, когда-то возившим отца и мать в дни их молодоженства.
        Николай Сергеевич, усевшись на свое обычное место, не принимал ни малейшего участия в этой кутерьме.
        Сидел, нахохлившись, копной и бормотал что-то про себя, отрывисто и быстро выпуская слова. На коленях держал большой, старый дождевой зонтик, с которым никогда не расставался. На остром конце был прикреплен проволочный крест, сбивавший с толку непосвященных.
        - Что это у вас, Николай Сергеевич?
        Часто тот ограничивался в ответ одним сердитым бурчанием, но иногда соблаговолит и разъяснить:
        - Это моя походная церковь.
        Я не знаю, служил ли зонтик для обыкновенной цели. Значение его было скорее символическое, и он распускался в разных случаях жизни. В "походную церковь" Николай Сергеевич удалялся в силу духовной потребности. Будучи человеком религиозным, он иногда нуждался в уединении и, не стесняясь присутствием людей, распускал зонтик. Из-под шатра этой скинии раздавалось затем пение псалмов, и в эти минуты уже нельзя было обращаться ни с чем к Николаю Сергеевичу. Или не ответит вовсе, или не на шутку рассердится, что ввиду его, хотя и редких, буйных припадков было небезопасно.
        Случалось, что во время поездки на долгуше он внезапно поднимал зонтик и с треском раскрывал его. Я принимался обыкновенно хохотать и не прочь был по мальчишескому озорству подразнить сумасшедшего, но меня, конечно, удерживали старшие.
        Несомненно, однако, что удалению под "походную церковь" придавался и иной смысл, в некотором роде политической демонстрации. Николай Сергеевич терпеть не мог чиновников, особенно в фуражках, с кокардами, исправника, станового, полицейских и, увидев их где-нибудь, хотя бы в чужом доме, сейчас же прибегал к своему зонтику. Накрывшись, он ходил перед ненавистными ему людьми с явным вызовом и уже не пел псалмов, а сердито бурчал что-то крайне осудительное.
        Резко высказанное мнение, несогласное с республиканскими убеждениями бывшего члена Южного общества, вызывало также демонстративное хождение под шатром.
        С зонтиком своим Николай Сергеевич не расставался и в храме, во время богослужения.
        Некоторые возгласы ектеньи вызывали недовольство в больном, мятежном духе декабриста, и он в эти моменты находил нужным удаляться в собственную "церковь", т. е. раскрывал зонтик. Это было уже нарушением благочиния в храме и могло послужить материалом для не-одобрительного полицейского доклада по начальству, так как Николай Сергеевич вместе с братом состояли под надзором.
        Но и сельский священник, духовный отец декабриста, и местные власти относились к бедному безумцу снисходительно и не делали шума из-за его выходок.
        А народ, не вникая в смысл поступков сумасшедшего, просто жалел:
        - Блаженненький...
        В одну из поездок на долгуше в лес, помню, случился большой переполох. Тетка моя страшно боялась волков. Никакие убеждения, что они безопасны для человека летом и в одиночку, не действовали, и для охранения брался на всякий случай большой колокольчик, так как в доме нашем существовало убеждение, что волки пугаются звона.
        Однажды все мы гурьбою возвращались к долгуше с кузовками и корзинами. Тетка шла впереди, предводительствуя отрядом, и зорко оглядывала окрестности, а Николай Сергеевич шествовал в арьергарде со своею "походною церковью".
        Вдруг на полянке, шагах в двухстах от нас, показался зверь. Большой, серый, с опущенной головой.
        - Волк!
        Тетка так и присела. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она достала из ридикюля трясущимися руками колокол и зазвонила. Отряд наш остановился в ожидании нападения, хотя по совести мы, молодые и маленькие, не очень боялись.
        Николай Сергеевич счел нужным выступить на сцену и проявить себя. Но сделал это, конечно, по-своему. Он подошел к тетке и отчеканил с укоризной:
        - Обман чувств, обман зрения от человеческого размышления. Это все равно когда человек едет на лодке, то ему кажется, что лодка стоит, а берега плывут.
        И был прав: волк оказался самой мирно настроенной собакой.
        II
        Николай Сергеевич был влюблен в мою мать.
        Чувство это было, конечно, вполне платоническое, но, сверх того, оно, преломляясь в призме больного мозга, принимало совершенно своеобразный характер.
        Дело в том, что он додумался до полного отрицания брака, но не в смысле требования гражданского брака или свободы отношений между мужчиной и женщиной, а просто отрицал самый факт. Супружеское сожитие определял одной фразой:
        - Они вместе Богу молятся.
        Причем всякое представление о физическом общении исключалось, как вообще не существующее на свете.
        Николай Сергеевич не терпел никаких циничных намеков и нескромных разговоров и, услыхав что-нибудь подобное, тотчас раскрывал "походную церковь".
        Конечно, при таком взгляде на отношения двух полов ему трудно было объяснить себе появление на свет детей. Но и здесь особый ход мыслей безумца давал выход. Так, например, когда были возвращены братья Бобрищевы-Пушкины из ссылки и познакомились с нашим семейством, у моих родителей было только двое детей. Их Николай Сергеевич признавал. А меня с младшей сестрой, родившихся уже за время посещения Николаем Сергеевичем нашего дома, просто отрицал, как нечто несуществующее, и никогда к нам не обращался ни с одним словом.
        Влюбленность в мою мать, как я уже говорил, выражалась подношением букетов, но была попытка и более серьезная. Ко дню рождения или именин, хорошенько не помню, Николай Сергеевич передал матери листок со стихами и буркнул:
        - Это о вас.
        А потом удалился для хождения взад и вперед по залу.
        К сожалению, написанная Николаем Сергеевичем басня не сохранилась. По словам матери, содержание её было уловить трудно.
        Почему-то дело шло об осле с длинными ушами, которые все слышат, и мать, смеясь, спрашивала, насколько такое сравнение может считаться за комплимент.
        Оригинальное ухаживание Николая Сергеевича создавало иногда весьма затруднительные положения.
        Безумец посвящал свои досуги переводам из Расина и Корнеля, причем основательно переделывал их, сообразно своим воззрениям, хотя и сохранял силлабический размер. Ко многим, даже общепонятным, выражениям он считал нужным добавлять свои пояснения. Его рукопись, на синеватой, толстой бумаге, писанная гусиным пером, старинным почерком, содержала и такие выражения: "трагедия, или кинжалоразыгрательное представление", "комедия, или околосмехотворение".
        Самый текст был понятен разве одному Николаю Сергеевичу. В его лексиконе не существовало слов: муж, жена, сын, дочь, любовник и все выражения, определяющие взаимные отношения полов. Все это заменялось крайне туманными сочетаниями слов.
        Повсюду чувствовалась бесплодная борьба остатков разума с непреложными, повседневными фактами ради доказательства явного логического абсурда - отрицания этих фактов. Способ мышления безумца, в сущности, свойственен в меньшей мере почти всякому человеку. На то, что не подходит к взглядам и убеждениям, что опрокидывает выношенную тщательно теорию, что доказывает, как дважды два четыре, несоответствие воображаемого с действительностью, - на все это люди попросту закрывают глаза, машут рукою и упорно продолжают верить, отрицать, любить и ненавидеть.
        Позднее, думая о причинах сумасшествия декабриста, я, кажется, нашел путь к его пониманию.
        Натура Николая Сергеевича была, несомненно, страстная и, быть может, способная на самые бурные порывы в любви к женщине. К тому же сослан он в Сибирь совсем юношей. Но ледяная могила, ужас пошлости и безобразия сибирского захолустья давали лишь два исхода: полный аскетизм или погрязание в грубой оголенной чувственности. На последнее Николай Сергеевич, идеалист во всем, не был способен. Женщину он идеализировал так же, как и политическую революцию. И когда мозг не выдержал борьбы человека с самим собою и с окружающей действительностью, встали и окружили призраки. Началась жизнь несуществующая. В обстановке грубого произвола и издевательства над личностью он воображал себя депутатом всероссийской республики, а на жгучие запросы собственного тела ответил отрицанием самого факта половой жизни. Призраки стали действительностью, а действительность объявлена призраком.
        И если все же в этот мир несуществующего вторгались слишком явно пошлость и насилие, Николай Сергеевич впадал в исступление, и буйные припадки его были ужасны. А на склоне лет, остарев телом и духом, выдумал детский способ скрываться под шатром "походной церкви"...
        Рукописные переводы из Корнеля и Расина составляли довольно объемистую тетрадь. Однажды Николай Сергеевич привез её к нам и с особо торжественным видом подошел к матери.
        - Отдайте напечатать мои сочинения.
        Возражать было нельзя. Противоречие могло возбудить припадки, которые все же изредка бывали.
        Сначала мать надеялась, что Н.С. просто забудет, но в следующее посещение он спросил, отдали ли рукопись в печать. Пришлось сказать, что отдали. Потом - что печатается, что скоро будет доставлена. Безумец, видимо, волновался, начал даже раздражаться.
        Мать, наконец, придумала исход. Рукопись послали в ближайший губернский город, Тулу, переплесть. Переплетчика просили постараться. Тот понял заказ по-своему и на обложке оттиснул золотом крупными буквами: "Сочинения Н.С. Бобрищева-Пушкина", а сверху дворянскую корону.
        Н.С. остался крайне доволен. Толстый коленкоровый переплет и тиснение очень ему понравились и, видимо, льстили авторскому самолюбию. Он улыбался, рассыпался в благодарностях, целовал у матери руки... и вдруг круто изменился.
        Лицо побледнело, загорелись недобрым огоньком глаза, движения стали порывистыми.
        Указал перстом на корону, резко повернулся и зашагал по залу, повторяя хриплым, угрожающим голосом:
        - Дурацкий, простецкий колпак!
        Депутат всероссийской республики, исповедовавший декларацию прав человека, не выносил эмблем сословных преимуществ, а корону поместили на его собственных сочинениях.
        К счастью, мать нашлась и тут. Она подошла смело к рассерженному безумцу и остановила, взяв его за рукав, бесконечное хождение.
        - Успокойтесь, Николай Сергеевич, виноват во всем переплетчик. Я прикажу переделать.
        Это произвело свое действие, конечно, благодаря влиянию матери.
        - Прикажите.
        И в голосе послышались нежность и просьба.
        И опять уже в мирном настроении Н.С. зашагал взад и вперед по залу, повторяя свой любимый афоризм:
        - Обман чувств, обман зрения от человеческого размышления.
        Эта замечательная фраза употреблялась в самых различных случаях. Но иногда являлась настоящей скинией духа, под сень которой можно уйти от пошлой и несправедливой действительности.
        Все обман, что не соответствует призрачному миру, созданному безумным порывом переделать по-своему всю русскую жизнь...
        "Сочинения" не посылали вновь в Тулу, а обошлись домашними средствами. Нашелся тисненный на бумаге букетик роз, и залепили им дворянскую корону.
        Н.С. удовлетворился вполне и во время своих прогулок по анфиладе парадных комнат подходил иногда к книжному шкапу, отворял, доставал том своих увражей и, перелистав несколько страниц, благоговейно ставил на полку обратно...
        Большой грех взяли на душу мои старший брат и сестра, оба с литературным дарованием и печатавшиеся, а теперь уже покоящиеся в могилах, что не оставили воспоминаний о Н.С. Бобрищеве-Пушкине. У них было больше впечатлений и более осмысленных, чем у меня, видавшего безумного декабриста ребенком. По словам покойного брата, Николай Сергеевич совершенно ничего не знал о переменах в русской государственной и общественной жизни за время царствования Николая I и Александра II. Не знал, а по логике безумия и не хотел знать. Он сохранился целиком, как верил и чувствовал поручиком 2-й армии, когда примкнул к Южному обществу, поклялся в верности делу освобождения России и всей душою отдался Пестелю, который, кажется, и посвятил его в тайну заговора. Все, что возбудило в нем горячий протест и жажду борьбы с неправдой, пылкие речи на заседаниях тайного общества, увлекательные мечты о преобразовании России и действительность в образе Аракчеева, все это сохранила память свежо и ярко, а долгие годы ссылки и доживание жизни в усадьбе были стертыми страницами русской истории, с которыми Н.С. не хотел считаться. Он
остался в неприкосновенности идеалистом-мечтателем, республиканцем.
        Меня занимал вопрос, как относился Н.С. к освобождению крестьян. Для него, по-видимому, 1861 год не существовал вовсе, и он мысленно жил в старой крепостной России. Много способствовала этому окружающая обстановка. В усадьбе, да и в отношениях помещика к крестьянам с внешней стороны не изменилось почти ничего. Я говорю, конечно, о помещиках, оставшихся жить в имениях. У нас, например, почти до начала 80-х годов жила в усадьбе вся прежняя дворня с её многочисленным поколением. Каждое семейство по-прежнему получало месячину мукой, солью, маслом и проч. и пользовалось молоком от коровы из барского стада. Обедать и ужинать дворня садилась за общий стол в особом флигеле, называвшемся людской. Жалованье получали лишь те из дворовых, которые находились на службе, а месячину все.
        Деваться дворне было некуда, и она была благодарна помещику, если он её не гнал. Понятно, что все обычаи крепостного права, холопское унижение и раболепство сохранились вполне, и в усадьбе все обстояло по-прежнему. Отношения помещиков к крестьянам тоже складывались первое время на патриархальных началах. Моя мать, например, вошла с оброчными крестьянами в договор по испольному хозяйству. Крестьяне работали по-прежнему на барыню, отдавая половину урожая. В экономическом отношении здесь была существенная разница, в бытовом почти никакой. Крестьяне при встрече снимали шапки и низко кланялись. В первый день Пасхи шли гурьбой христосоваться с матерью. Разрешение на брак, конечно, не испрашивалось, но новобрачные приходили по-прежнему на поклон, получали подарки, и мать должна была пригубить стакан с вином и объявить несколько раз "Горько", что заставляло молодых целоваться. После уборки сена и с первым снопом собирались на двор женщины и девушки, пели, водили хороводы, были угощаемы водкой, едой и сластями. Потом приходили и мужики. Даже бургомистр остался, в сущности, в лице старосты, отвечавшего за
правильность выполнения договора, и я помню его красное, потное лицо, волосы, смоченные квасом, неизменные бирки, на которых отмечались копны, слащаво-плутоватый голос и долгое стояние в прихожей.
        В усадьбе Бобрищева-Пушкина также, по крайней мере первое время, сохранились патриархальные порядки, и Н.С. окружала иллюзия крепостных обычаев. Так что остается вопрос лишь о сочувствии освобождению крестьян. Южное общество, как известно, в своей программе требовало уравнения прав всех сословий, но вполне возможно, что некоторые члены общества сохранили в душе аристократическую обособленность и не считали освободительную реформу самой важной. Н.С. был республиканцем и ненавидел эмблемы власти и сословных привилегий, но, как кажется, в бытность свою офицером и заговорщиком, мало думал о положении крестьян, а с начала безумия и вовсе отдался во власть призраков.
        Может быть, в нем сохранилась значительная доля аристократического презрения к мужику, и его рабское состояние не казалось вопиющим злом. Говорю об этом потому, что брат передавал мне ответ Н.С. на вопрос о крестьянах:
        - Что же, и в римской республике были рабы.
        Возможно, что он просто хотел отделаться от назойливых расспрашиваний и отрезал сплеча.
        Впрочем, в таком смешении республиканства с крепостничеством не было ничего невероятного.
        Многие помещики XIX века были "вольтерьянцами", т. е. исповедовали весьма либеральные идеи и резко осуждали современный политический строй России, что не мешало, однако, вольнодумцам проживать безмятежно в усадьбе, пользуясь даровым крестьянским трудом, и даже отечески наказывать провинившихся дворовых или же проматывать доходы с имений в столицах и чужих странах, отдавая деревню во власть управляющих и бургомистров, ещё более тяжелую, чем власть помещиков.
        Меня могут упрекнуть за то, что я слишком серьезно отношусь к словам и выходкам безумного декабриста, но ведь безумие его было особого рода. Это был единственный из участников 14 декабря, сохранивший в неприкосновенности все взгляды и убеждения члена Южного общества и образованного дворянина 20-х годов. Это был осколок старины, на котором целое полстолетие не оставило никакого следа, и внимательный наблюдатель мог бы почерпнуть из проблесков разума безумца многое весьма интересное и важное для характеристики этих людей прошлого, создавших роковой момент в истории России и повлиявших на её дальнейшую судьбу. Но такого наблюдателя не было. Был просто любопытный ребенок, сохранивший к зрелому возрасту обрывки воспоминаний.
        И я закончу очерк свой сценой буйных припадков Н.С., оставившей в моей памяти неизгладимое впечатление.
        Обыкновенно, когда замечали слишком взволнованное состояние декабриста, ему советовали ехать домой, и на слова матери: "Поезжайте, отдохните, вы не совсем здоровы" - он как-то виновато улыбался и покорно отправлялся домой, где иногда впадал в исступление, сдерживаемое силой воли в присутствии чужих людей.
        Сумасшедшие часто знают об ужасе и безобразии своих припадков и в минуты покоя и просветления стыдятся своей болезни, тщательно скрывают её.
        Но случилось раз, что Н.С. не выдержал, будучи у нас в гостях. В этом всецело был виноват письмоводитель моего отца. Человек толстый, недалекий, жизнерадостный и, в сущности, добрый, он по примеру многих любил позабавиться над сумасшедшими и подразнить их. Ему это грустное развлечение строго воспрещали, но не всегда удавалось уследить. Он воспользовался каким-то случаем, когда отец и мать были заняты, и сошел в зал, где в одном направлении гордо расхаживал Н.С., а в противоположном семенил ножками мой безумный дядя.
        С жестокой изобретательностью здорового, жирного глупца он начал стравливать сумасшедших. Декабрист понял издевательство, но старался сдержаться, показывая по обыкновению, что он понимает жалкое положение дяди, и даже потрепал по плечу товарища своего по безумию. Но тот почему-то озлился и заворчал. А письмоводитель в то же время стал дразнить сумасшедшего республиканца словами, которых тот не переносил. Н.С. метался, как раненый зверь, и, кажется, искал свою "походную церковь". Но письмоводитель заступил ему дорогу и сказал что-то об его чувствах к матери.
        Тут и начался тот ужас, которого никогда не забуду. Я стоял у дверей зала и смотрел на все происходящее с бьющимся сердцем. Я знал, что письмоводитель делает дурно и что это запрещено, но, весь замирая от страха, продолжал наблюдать.
        Зал огласился диким, нечеловеческим ревом. Н.С. взмахнул руками, и письмоводитель грузно покатился на пол. Как гадину, пнул ногою охающего и стонущего толстяка и с сжатыми кулаками, обжигая все кругом безумным блеском глаз, закружился по комнате, рыкая, хрипя и задыхаясь.
        Помню, что я боялся, как бы он не бросился на меня, но ужас приковал меня к месту.
        На шум выбежал отец. Н.С. ринулся вперед, ударил, разорвал на нем платье. В дверях показалась бледная перепуганная мать.
        - Уйдите, не смотрите! - рыкнул на неё Н.С.
        Послали в людскую. Дюжие мужики ввалились в зал. Н.С. отбивался с неестественной силой, которую рождает только безумие. Несколько раз разметывал он людей, из которых каждый в обыкновенное время был сильнее его. И ревел и кричал, торжествуя победу над врагами, в эти минуты олицетворяющими для него все зло, всю неправду жизни.
        Он выкрикивал что-то непонятное. Быть может, то были и слова, слова непримиримой ненависти к произволу и насилию.
        Принесли веревку и закинули на безумца. Стянули поперек тела. Дернули, и грохнулся побежденный, крича, визжа и рыдая. А потные, с красными от борьбы лицами люди навалились на одного целой кучей, и долго из-под неё раздавался хриплый, задавленный рев.
        Связали и потащили.
        И вот врезалось мне в память страшное и жалкое лицо сумасшедшего. Ушибленный, окровавленный лоб, разинутый рот с натянувшимися белыми губами. Беспрерывный вопль, хватающий за сердце, несется оттуда. Почему-то обидно за этого человека, что он так страшно, не по-людски кричит.
        А глаза. В них ужас, тоска и стыд. И будто они только, эти глаза, сохранили разумную жизнь в отравленном роковым недугом теле. Смотрят на что-то, жалуются, хотят сказать об ужасе страдания в борьбе духа с телом. Эта тоска зародилась ещё там, в ледяной сибирской могиле, в ужасе и безобразии окружающей пошлости.
        А когда уносили связанного Н.С., раздался собачий визг и кто-то забарабанил о крышку рояля. То начался припадок с моим дядей...
        И несколько раз говорила мне мать, что не может забыть выражения глаз Н.С. во время припадка и что долго плакала она о бедном безумце, когда его увезли...
        III
        Вот и все, что сохранила мне память о Н.С. Бобрищеве-Пушкине и что рассказали мне о нем родные, когда я подрос и стал сознательнее относиться к окружающей жизни. Пришло время, и я узнал и понял, почему этот безумец старик, жалкий, а подчас смешной, внушает старшим уважение.
        Узнал я горькую повесть его прошлого. Она известна разве только лицам, специально изучавшим дело 14 декабря, потому что оба Бобрищевы-Пушкины не играли выдающейся роли в заговоре, ничем особенным не выделялись и в ссылке, а когда вернулись на родину, больные, разбитые телом и душою, жизнь их догорела незаметно в тихой помещичьей усадьбе...

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к