Библиотека / История / Френкель Наоми / Саул И Иоанна : " №02 Смерть Отца " - читать онлайн

Сохранить .
Смерть отца Наоми Френкель
        Саул и Иоанна #2
        Наоми Френкель - классик ивритской литературы. Слава пришла к ней после публикации первого романа исторической трилогии «Саул и Иоанна» - «Дом Леви», вышедшего в 1956 году и ставшего бестселлером. Роман получил премию Рупина.
        Трилогия повествует о двух детях и их семьях в Германии накануне прихода Гитлера к власти. Автор передает атмосферу в среде ассимилирующегося немецкого еврейства, касаясь различных еврейских общин Европы в преддверии Катастрофы. Роман стал событием в жизни литературной среды молодого государства Израиль.
        Стиль Френкель - слияние реализма и лиризма. Даже любовные переживания героев описаны сдержанно и уравновешенно, с тонким чувством меры. Последовательно и глубоко исследуется медленное втягивание немецкого народа в плен сатанинского очарования Гитлера и нацизма.
        Наоми Френкель
        Смерть отца
        второй роман трилогии
        Саул и Иоанна
        перевод с иврита Эфраима Бауха
        Посвящаю трилогию «Cаул и Иоанна» вознесшейся в небо душе Израиля Розенцвайга, благословенной памяти, чистейшей душе в моей жизни, любовь моя к которой вечна
        Глава первая
        Весна как весна. С гомоном и воркотней ворвался март в застывший от морозной стужи мегаполис. Берлин еще лежал оголенной пустыней, замерев под тяжкой пятой зимы, под снежным саваном, словно бы не в силах подняться из-под суровой рыцарской длани. Только на берегах Шпрее слышался треск начинающегося ледохода под ножевыми днищами речных кораблей. И сильный ветер бурно налетал на здания, сметая снежную пыль с деревьев и крыш, сплетая черное покрывало тяжелых туч над городом.
        Снег таял. Пешеходы и машины месили коричневую грязь вдоль улиц, которые наполнились разноголосицей от края до края. Воды Шпрее бурно вздымались волнами, раскачивая лодки. Берлин наполнился движением вод, лязгом трамваев, скрежетом автомобильных тормозов, плеском луж и шумом дождя. Весна есть весна. И в веяниях ветра и треске льда Берлин вздохнул всей широкой грудью и задышал долгим и спокойным дыханием.
        В середине марта дни внезапно как бы вырвались из мглы, наполнились светом, небо стало высоким, и солнце взошло в светлые пространства небес. Деревья на дремлющей площади протянули к солнцу свои голые и влажные ветви. Вокруг их корней истрепанная снегом и морозами, вновь почернела земля, впитывая талые воды, и в коричневом ковре грязи наметились новые русла. И было утро. Утро дня, разлившегося сиянием с момента своего пробуждения. Воскресенье.
        Площадь погружена в сон. В доме Леви раздается стук открывающейся двери. Садовник идет к черным железным воротам - взять корзинку со свежими булочками, которые привозит посыльный из пекарни каждое утро и оставляет у входа. Идет садовник вдоль аллеи каштанов, не торопясь, выпуская клубы дыма из курительной трубки. Дойдя до ворот, бормочет про себя:
        - Все уничтожила эта жестокая зима. Надо смазать оси ворот.
        Перед ним раскинувшаяся в покое площадь. Медленно колышут на ветру ветвями плакучие ивы, и в этом же ритме движутся волны озера. Как огромная колыбель, озеро качается на ветвях этих ив, словно негромко напевающих, скорее навевающих колыбельную песенку мягкими порывами ветра. Только дома закрытыми окнами, словно наблюдатели, прикрывшие веки, выражают неприязнь ко всему этому покою.
        - Пришла весна, - шепчет садовник, словно пытается разбудить наглухо замкнутые дома. - Пришла весна. Весна 1932 года.
        Нет отклика. Никакое эхо не будит площадь и спящие дома. Берет садовник корзину с булочками и возвращается в дом хозяев - раздуть огонь в котельной в подвале.
        Площадь все еще пуста и сонлива. Только в доме «вороньей принцессы» открывается окно. Выглядывает голова - никого нет! Окно захлопывается движением, полным отчаяния. Голова эта - служанки Урсулы. Старуха «принцесса» больна. В эти дни сияющего прихода весны она свалилась в постель, чтобы больше с нее не встать. Все зимние дни она проделывала каждое утро путь от дома к озеру - кормить своих чернокрылых любимцев. Но когда пришла весна и вороны стали кружиться над площадью, слегла их покровительница. Бледная и обессиленная, лежала она в своей огромной роскошной постели. Подушка в сверкающе белой наглухо застегнутой наволочке - в изголовье. Кружевной белый чепчик на ее волосах, тоже белых, ночная сорочка в кружевах на ее длинном и костлявом теле. Все - белое, и на лице ее ничего не осталось, кроме длинного носа и глаз, уставившихся в пространство взглядом не от мира сего. Смертные тени поселились по краям носа, протянувшись на впалые щеки, к сжатым бледным губам.
        Сквозь разбитые жалюзи просвечивает раннее весеннее солнце. Последний отпрыск некогда мощного дома принцев уходит из жизни. С ней исчезнет род ее предков. Глаза служанки Урсулы, низенькой, с покатыми плечами, следят за полосками света, прокрадывающимися через разбитые жалюзи в сумрак комнаты солнечной пылью.
        «Иисус милосердный, что теперь делать?»
        Одинока она с агонизирующей хозяйкой в стенах этого старого, огромного дома. В отчаянии она скрещивает руки в молитве. Ночью доктор покинул дом. Роль его, как он сказал, завершилась. Настало время останкам плоти выцеживать из себя остаток жизни. Так и сказал: «останки плоти». И что она, служанка, сделает с этими останками хозяйки? Как животное в норе своей, помрет она в этой роскошной постели. Может, вызвать священника? Иисус милосердный! Самым строгим образом запретила ей госпожа приводить священника в ее последний час. Лютой ненавистью ненавидела она Бога и дьявола в одинаковой степени. Гримаса злости искажает лицо служанки. Сегодня она приведет сюда молодого Оттокара. Она уже пыталась приподнять иссохшее тело госпожи, но тут же плечи служанки затряслись от страха.
        «Иисус, что может случиться, если она приведет сюда Оттокара. Скрестятся прозрачные и увядшие руки госпожи на подсвечнике, а потом лягут на голову Оттокара. Так она вела себя в своих фантазиях. С каждым звонком в дверь она возникала на пороге, и глаза ее светились ожиданием и неприязнью. Всю жизнь она боялась, что Оттокар появится в доме. Но сейчас? Ха-а». Губы старой служанки сжимаются презрением. «Этот сжатый бледный рот, там, на белой подушке, уже никогда не откроется, чтобы осыпать ее, служанку, проклятиями! И не в силах она ни запрещать, ни разрешать».
        Внезапно Урсула бежит к окну, и в гневе распахивает жалюзи. Госпожа ненавидела свет. Жалюзи всегда были опущены. А теперь да будет свет! Для нее и для души ее! Жалюзи натужно скрипят. Неожиданным потоком врывается свет в комнату и приносит с собой шорох ветра в верхушках деревьев и болтовню воробьев на ветках. Ошеломленная светом и шорохами жизни в саду, стоит старая Урсула и смотрит испуганными глазами на госпожу. Постель, этот смертный одр, погружена в солнечный свет, во много раз усиливая бледность лица больной и мерцая последними искрами жизни в ее зрачках.
        Урсула плачет, не по госпоже, по себе самой, по голове своей, полной всякие злых замыслов, по сердцу своему, полному враждебности. «Иисус, - пытается она вызвать жалость в недобром своем сердце, - врач сказал, что мозг ее наполняется известью. Да что знает врач? Не известь, а скорбь и горе уничтожили ее жизнь. Душа, будь она даже лошадиной, не выдержит такого одиночества и пустоты. Всех близких и друзей изгнала она с глаз долой своими безумствами, теперь вот, лежит, сморщенная, как исхудалая полудохлая курица».
        Урсула словно бы лелеет и растит в душе недобрые мысли в последние часы жизни госпожи, и неожиданно убегает из комнаты, несется по дому. Подобно потерянной птице, ищущей саму себя, стучит ногами, спускаясь по ступенькам, сейчас она поедет и позовет Оттокара. Немедленно! В смятении она напяливает на себя черное пальто, а на седые волосы - некое подобие черной ермолки, и вот она уже у входной двери. Внезапно замирает. Деревянные стены салона скрипят. Все пространство старого дома полно слабыми звуками и скрипами. Давний его застой словно бы размораживается, освобождая все эти омертвевшие во времени звуки. И куцей Урсуле чудится, что множество голосов взывают к ней из всех углов дома: «Куда, Урсула? Куда? Не к Оттокару ты бежишь, а спасаешь душу свою от вставшей рядом смерти. Дух дьявола вошел в тебя. Ты что же, оставишь госпожу одну в эти часы? Оттокар живет далеко отсюда, в старой части Берлина, около реки Шпрее, и кто его позовет? Упаси Бог, уехать туда и бросить дом! Надо кого-то позвать на помощь. Но кого?» - пытает Урсула свою душу невыносимой пыткой.
        Из старых слуг, ей знакомых, остались лишь двое в доме евреев - садовник и Фрида. Нога Урсулы никогда не переступала порог еврейского дома, но садовника она хорошо знала. Легкий румянец проступает на ее щеках. Неверующим был садовник, пошел за ней в этот большой город. А была она тогда пряма спиной и плечами, служила в доме принцев. Он же служил в еврейском доме, и молодая голова его была полна мятежных мыслей. Дела их завершились ничем. Теперь оба они состарились. Так что? Сейчас все изменилось, и она откроет ему ворота?
        Урсула открывает входные двери, на которой вырезан герб принцев Бранденбургских. Тропинки в саду еще влажны, с деревьев падают тяжелые капли. Урсула закрывает глаза, ослепленная силой солнечного света, осторожно обходит лужи, добирается до ворот. На площади ни одной живой души. Над деревьями видна красная черепичная крыша еврейского дома, единственного на площади, из трубы которого вырываются черные клубы дыма в утреннее небо. Урсула даже не смеет подумать о том, чтобы туда пойти. Как она предстанет пред ним, этим неверующим, после стольких лет вражды и обид?
        Улица, ведущая на площадь, полна движения. Как тонущая между волнами, Урсула простирает руки о помощи, но никто не обращает на нее внимания. Все души околдовала весна, за исключением ее души. Она втягивает голову в плечи и наблюдает за еврейским домом. Может, все же оттуда придет спасение?

* * *
        Сегодня в доме Леви праздник. Бумбе исполнилось одиннадцать лет. У его постели Фрида поставила большой букет алых восковых роз, и рядом - записку, написанную цветными буквами:
        «С исполнением тебе одиннадцати, как роза, - расти и цвети».
        Эту фразу зарифмовала Фрида, а дед написал красивыми буквами на бумаге и добавил рисунок солдата с румяными щеками, бьющего в барабан. Бумба все еще дремлет. Около его постели дремлет пес Эсперанто, положив голову на лапы. Портьеры опущены, и в комнате стоит утренний сумрак.
        Все обитатели дома еще спят. Только в комнате Иоанны заметны признаки жизни. Осторожно чуть-чуть раскрываются двери в комнату Бумбы. Иоанна заглядывает внутрь, черные ее косички небрежно заплетены. Они болтаются поверх легкой блузки, застегнутой и подпоясанной широким поясом с блестящей пряжкой. Сумка висит у нее на плече, она ступает в носках, держа в руках свои подбитые гвоздями ботинки. Эсперанто поднимает голову, приветствуя ее слабым полусонным тявканьем, встает с ковра, идет к ней, радостно помахивая хвостиком.
        - Ш-ш-ш, - дает ему знак Иоанна, - ш-ш-ш! - и поглаживает его шкуру. Она стремительно входит в комнату и кладет небольшую записку рядом с розами, бросает угрюмый взгляд на спящего брата и быстро ретируется из комнаты, за ней и Эсперанто, трущийся шкурой об ее синюю юбку.
        - Отцепись, Эсперанто, - с грустью обращается к нему Иоанна, - я ухожу, я покидаю наш дом, - стоит она беспомощно, на тихом этаже, у дверей комнаты Бумбы, и не решается сдвинуться с места и продолжить путь, несмотря на то, что написала в записке энергичным почерком:
        «Бумба, нет у меня возможности участвовать в празднестве твоего дня рождения.
        Мое отношение к семье решительно изменилось. Отказываюсь от всех этих буржуазных традиций праздновать дни рождения.
        Я не могу нарушить дисциплину моего Движения и не пойти в поход.
        Вопреки всему этому, я поздравляю тебя с днем рождения. Мой подарок ты найдешь среди всех подарков на столе в столовой. Это все. Я подписываю это поздравлением и благословением от имени моего Движения.
        Будь сильным и мужественным!
        Твоя сестра Хана».
        Теперь надо незаметно выйти. Вчера отец запретил ей участвовать в походе Движения. На празднование дня рождения Бумбы приглашено множество гостей. Дед заказал также фотографа. Не было еще такого случая в истории семьи, чтобы кто-то из ее членов не участвовал в таком празднестве. Отец ничего не понимает в делах Движения и сосредоточился лишь на ее внешнем виде, дикой походке, небрежной одежде, на ее громкой патетической речи. «Все это, - говорит отец в своей обвинительной речи, - пришло к ней из Движения». Споры с ним были бурными, но теперь не стоит его огорчать. Отец очень болен. Дед взял в свои руки все дела с детьми и со всей серьезностью приказал, чтобы они отца только радовали, ибо доброе настроение и покой могут его вылечить. И все неукоснительно подчиняются указаниям деда. Но Иоанне нечем радовать отца, и она чувствует иногда на себе печальный взгляд его серых глаз. Только на нее он смотрит с такой печалью, и взгляды эти преследуют ее. Сегодня, когда она вернется из похода, отец будет смотреть на нее тем же печальным взглядом и не скажет ни слова.
        - Но я обязана пойти, - шепчет Иоанна на ушко Эсперанто, - я не могу нарушить дисциплину. Движение превыше всего! - голос ее прерывается, и нет у нее сил сдвинуться с места. Она гладит его шкуру, прижимает к блузке и как бы оправдывается, - я обязана, слышишь меня?

* * *
        Резким движением она открывает дверь в комнату Бумбы и вталкивает туда пса. По мягкому ковру, скрадывающему шаги, она доходит до ступенек. На этаже отца абсолютная тишина, но на самом нижнем этаже уже слышен голос Фриды. Если та ее поймает, поднимется большой шум. У Иоанны защемило сердце. Надо проскочить. Скорей! Скорей!
        Из кухни выходят сестры Румпель, две белобрысые молодые женщины с белыми бровями и красными веками, и в их руках по пирогу. Перед каждым праздником приходят эти две альбиноски в дом Леви с двумя огромными полотняными сумками, на которых вышито «Приходите с миром и ступайте с миром». Тотчас же, с приходом, надевают они широкие белые фартуки, повязывают белые свои волосы платками тоже белого цвета. Они белые и дела их белы. В комнате рядом с кухней замешивают они из муки тесто, раскатывают, взбивают, месят, вкладывают в формы, и чудо из чудес выходит из-под их рук, вернее, из печи - румяные куклы и петушки, с изюминками вместо глаз, которые очень нравятся Бумбе и Иоанне. И чем больше руки их наполняют лакомствами пространство дома, тем больше уста их наполняют дом болтовней, и все обитатели дома кружатся вокруг них - полакомиться и послушать.
        И вот, снова праздник, и снова они здесь со всем своим мастерством.
        Иоанна прижимается к стене, как будто так можно спрятаться от вездесущих глаз этих сестер.
        - Доброе утро, детка, - чирикают обе, уже посвященные в дело ее похода и дискуссий, которые разразились по этому поводу вчера, - куда путь держишь? - голоса их сладостны, а глаза уперты в ботинки, которые Иоанна сжимает в руках.
        - Да, ничего, - мямлит Иоанна, - нет никакого пути.
        Она уже у входной двери, и вот уже в саду, и чулки ее намокли от утренней росы.
        Ботинки она обувает на каштановой аллее и облегченно вздыхает. Никто за ней не бежит, только ворота скрипят. День-то сегодня - весенний. Свет всеохватен и ощутим на ощупь. Иоанна всовывает руки глубоко в карманы кофты, голова ее опущена, и рот весело насвистывает.
        - Девочка, - кто-то сзади окликает ее.
        Но она не поворачивает голову. Голос-то она услышала, но так как не принято окликать словом «девочка» ее, двенадцатилетнюю, она решает в душе, что оклик относится не к ней.
        - Девочка, - повышает голос Урсула из-за забора, - девочка.
        Иоанна все же останавливается. Господи! За оградой стоит служанка «вороньей принцессы» Урсула, беспомощно размахивая руками.
        - Это вы меня зовете? - уважительно спрашивает Иоанна.
        - Ты оттуда? - указывает старуха рукой на еврейский дом.
        - Конечно же, оттуда.
        Как будто есть на площади другое место, откуда она может прийти.
        - Садовник там?
        - Да, зажигает огонь в котельной.
        - Он, верно, закончил эту работу. Можешь ли ты вернуться туда?
        - Я? Вернуться? - вскрикивает Иоанна.
        - Да, - настаивает старуха, - вернись и попроси его от имени Урсулы из дома принцессы, чтобы немедленно пришел. Иди, девочка.
        Иоанна опускает голову. Она не может вернуться. Ни за что! Но как это объяснить старухе?
        Старуха видит сомнение на лице девочки, и лицо ее искажается гневом. «Иисус! Эта еврейская девочка. Никакого уважения, никакого воспитания. Так не уважать старую женщину».
        - Сейчас же, - повышает старуха голос, - сейчас же иди туда и позови садовника! Уважаемая госпожа, принцесса, на смертном одре, и я одна с ней. Сейчас же!
        Ее «воронья принцесса» при смерти! Сердце Иоанны бешено колотится. С тех пор, как она пошла в Движение, она забыла принцессу и ее ворон. Но известие о ее смерти всколыхнуло воспоминания и всяческие были, которые Иоанна плела вокруг черной принцессы, и сейчас все они слились в одну тревогу: как прокрасться в дом, а затем сбежать оттуда? Если ей повезет, она найдет садовника в подвале. Стоит Иоанна на каштановой аллее и смущенно глядит на окна комнаты отца. Жалюзи все еще опущены. Окна подвала окружены лужами. Иоанна ступает по ним к окну подвала. Она стучит в стекло. За мутным забрызганным стеклом возникает силуэт садовника.
        - Кто там?
        - Это я, Иоанна. Выходи быстрей сюда, но не говори в доме, что это я тебя вызвала.
        - Гром и молния! - садовник распахивает окно. - Почему ты не входишь в дом?
        - Ш-ш-ш. Не задавай вопросов. Быстро выходи. У меня сообщение к тебе от служанки принцессы.
        - Бегу.
        - Воронья принцесса при смерти, - бежит ему навстречу Иоанна. - Воронья принцесса! Урсула, эта, кривая, стоит у ограды и ждет.
        Урсула все еще стоит за оградой, и взгляд ее устремлен на еврейский дом. Увидев спешащего к ней садовника и девочку, опускает голову, расстегивает верхнюю пуговицу пальто и снова застегивает.
        - Доброе утро! - говорит старик с явным удовольствием, как будто каждый день ему выпадает встречаться с Урсулой возле ограды.
        - Доброе утро, - облегченно вздыхает Урсула и открывает калитку, которая остается криво висеть на оси за спиной старухи. Как темная пещера, мерцая, уперся вход в дом принцессы в лицо седого садовника. Иоанна собирается продолжить свой путь, но любопытство ее усиливается. Темнота входа притягивает ее, и ничего не случится, если она немного опоздает на встречу у вокзала, поедет за ними и встретится уже в лесу. И вместе с Урсулой и садовником, без приглашения, переступает порог дома. Она сжимает свой рюкзак, как будто ищет в нем опору. Садовник гасит трубку. Шуршат стены, и скрипит пол в передней, отсчитывая каждый шаг. Садовник устремляет взгляд на ступени, Урсула следит за его взглядом.
        - Там, - повисает в воздухе костлявый палец служанки, - там, наверху, она лежит в постели.
        Глаза садовника и Иоанны движутся за пальцем Урсулы вверх, по винтовой лестнице. Смертные тени спускаются навстречу им и по пути оставляют невидимые следы тяжелой пылью, впитавшейся в ковер, но сердитый голос Урсулы гонит эти тени.
        - Надо привезти сюда Оттокара, - обращается она требовательно к садовнику.
        - Оттокара?
        - Ты что, не помнишь Оттокара? - впадает в гнев старуха.
        - Сына ее умершей сестры, графини из Померании. Это же юноша, который воспитывался здесь вместе с нашим Детлефом?
        - Помню, помню. Конечно же, помню. Ты имеешь в виду этого светловолосого юношу? Детлеф и Оттокар были похожи друг на друга, как братья.
        - Похожи? - еще сильнее гневается Урсула. - У нашего Детлефа были серые красивые глаза. А у Оттокара - голубые. Ну, немного они были похожи друг на друга. Ведь их матери были близнецами.
        - Много лет я не видел его. Воспитанник упорхнул из семейного гнезда, - вздыхает садовник.
        - Упорхнул? - вскидывается старуха. - Да принцесса выгнала его с глаз долой. Большие беды он ей принес. Иисус! Страшные беды! Детлефа нашего уговорил пойти добровольцем на войну. Детлеф пал в бою, а он остался в живых. И в ту ночь, когда графиня из Померании получила весть о гибели ее сына Детлефа, она выехала в своей карете к принцессе, в Берлин. Была темная ночь, хоть глаза выколи, и лес был во мраке, и олень бежал навстречу черной карете. И черная весть сбила с толку кучера, и кони сбились с пути, карета опрокинулась, и графиня погибла.
        - Где же он, этот юноша, сейчас?
        - Где он? Живет в старой части Берлина, - выпрямляет Урсула свое куцее тело, и голос ее усиливается, - отец его, граф из Померании, изгнал его из усадьбы, такой вот он, этот тип, но у госпожи это единственный родственник, и его надо привести немедленно.
        - Гм-м, - раздумывает садовник, - ты, Урсула, будешь у постели больной, а я поеду привезу его.
        Тяжкий, глубокий и резкий вздох отвечает садовнику, отлетая от стен передней в сторону троицы, и все испуганно вздрагивают. Глаза обоих устремлены на Иоанну в немой просьбе. А у нее ком застревает в горле, как это бывает с лекарством, которым ее потчует Фрида: уехать все же в поход по приказу инструкторов Движения или быть «помощницей, на которую можно положиться», согласно одной из десяти заповедей Движения. Неожиданно ком в горле проходит:
        - Я могу поехать туда. Я хорошо знакома со старой частью Берлина.
        - Ты совершишь святое дело, - садовник гладит щеку девочки. - Дай ей записку к Оттокару. На девочку можно положиться.
        Все трое поднимаются по ступенькам. На первом этаже воздух сперт еще сильнее. Они входят в огромный зал, и шпалеры на стенах пунцовеют огромными полинявшими от времени розами. Иоанне кажется, что комната насыщена запахом увядших роз. Огромная картина маслом украшает одну из стен. На ней изображен подросток с длинными светлыми кудрями, серыми мечтательными глазами и тонкими девичьими чертами. Облачен подросток в бархатный темный костюм с белым кружевным воротником. На бедре у него небольшой меч, у ног - белый песик. Чучело этого же песика стоит на столе под картиной, и стеклянные его глаза мерцают. Рядом с чучелом - скрипка и большая толстостенная фарфоровая чаша, на которой - надпись: «Бог накажет Англию!». И еще на столе - серебряный поднос, на котором - пачка писем, перевязанных черной лентой. Около картины стоит письменный стол, а на нем лежит дневник.
        Угол смертного одра виден через полуоткрытую дверь. Иоанна не осмеливается взглянуть туда и стоит спиной к этой двери. Перед ней стол, на котором стоит кастрюля, посуда с остатками пищи разбросана по столу, большой серебряный нож покрыт зелеными пятнами. Грязь на столе и полная заброшенность комнаты бросаются в глаза.
        - Отправляйся в дорогу как можно скорее, - говорит Урсула и дает ей письмецо, которое писала вместе с садовником.
        - «Графу Оттокару фон Ойленбергу. Здесь. Улица Рыбаков. Странноприимный дом “С надеждой на лучшее”», - читает Иоанна адрес на конверте, и взгляд ее удивленно возвращается к картине на стене: какая связь между этим кудрявым подростком, изображенным на полотне, и графом в общежитии странников. В это время Урсула входит в смежную спальню - справиться о состоянии госпожи. Иоанна и старый садовник остаются в зале.
        - Она еще жива, - сухо сообщает Урсула, вернувшись из спальни с маленьким зеркалом в руках, которую она приложила к устам умирающей, увидеть, покрывается ли зеркало паром ее дыхания.
        - Ш-ш-ш, Урсула! - прикладывает палец у губам садовник.
        - А-а, - отмахивается старуха, - мертвой плоти скальпель боли не принесет, - и тут же с укором обращается к Иоанне. - Ты еще здесь? Торопись!
        Иоанна пересекает комнату. Бросив любопятный взгляд в спальню, видит роскошную постель, и около двери обращается к садовнику.
        - Может, проводишь меня до выхода? - она боится одна пересечь длинный коридор и темную прихожую. Садовник берет ее за руку, и когда они уже в прихожей, он указывает на большой гобелен.
        - Ты знаешь, кто это, Иоанна?
        - А-а, просто какой-то идол.
        - Так, - улыбается грустно садовник, слыша некую насмешку в тоне Иоанны. Он и Урсула - потомки племени вендов. Пришли они из села у подножья горы, на которой стоит старый крепостной замок. Предки их были крестьянами из племени вендов, и по сей день в их языке встречаются выражения - остатки языка древних славян.
        - Говоришь, просто какой-то идол? Нет, детка, не просто какой-то идол. Это древний бог Триглав, властвующий над временами года, над небом, землей и преисподней, и, сверх этого, над севом и цветением. А из-за грехов наших превратился он в бога гнева и мщения. Отец рассказывал мне…
        - Ах, - прерывает его Иоанна, - не верю я ни в какого бога.
        - Ты в порядке, - улыбается старый осколок племени вендов и, открыв арочную дверь из темного пасмурного дома, выпускает Иоанну в день, полный света.
        Улица Рыбаков начинается со стоянки лодок станции «Водная плотина», и тянется вдоль реки Шпрее, на которой и расположен странноприимный дом «С надеждой на лучшее». Давно исчезли и станция, и плотина, но название осталось. Столетие прошло с тех дней, как воды Шпрее мощным потоком с громами и молниями расшатывали волнами причал станции. Здесь были врата в имперский город, у которых царские солдаты взимали пошлину с каждого, желающего войти в город. А очередь была велика. Волны пригоняли сюда корабли из всех областей, примыкающих к Шпрее, а проселочные дороги приводили сюда крестьян области Бранденбург. И все направлялись к мельнице, везя зерно на помол.
        Но дни эти прошли, плотина высохла, мельница разрушилась, ворота с солдатами исчезли. Пустыня и безмолвие наследовали это место. С ленцой катит река свои воды. И сейчас плывут лодки и корабли по Шпрее, медленно направляемые рулевыми с помощью длинных шестов. В базарные дни крестьяне из близлежащих сел тянутся вдоль Шпрее на своих тяжелых гремящих телегах под ржание лошадей. В этот весенний день все пространство вдоль реки и на самой поверхности воды занято множеством лиц, а улица Рыбаков забита народом. Люди особой внешности живут на этой улице - ремесленники со своими старыми небольшими мастерскими. По сей день тускло поблескивают на воротах их домов вывески различных ремесленных гильдий, и на улице слышны голоса мастеров, дающих указания подмастерьям.
        Когда Иоанна сошла с трамвая, мастера уже возвращались из церкви, прогуливаясь вдоль причалов. Молитвенники в черных переплетах были у каждого в руке, и прогулочные трости в унисон постукивали по причалу. Достаточно долго искала Иоанна общежитие, пока не обнаружила небольшой трехэтажный дом. Крыша его недавно была обновлена, и черепица похожа на рыбью чешую. Узкие и маленькие окна посверкивали под солнцем на всех трех этажах. Резные украшения на стенах облупились вместе со старой штукатуркой. Над крышей вздымается труба, сложенная из красных задымленных кирпичей, и две водосточные трубы, из которых все время каплет вода, выступают вдоль стен. Изношенность и множество латок повсюду, только первый этаж хозяин общежития выкрасил слепящей глаза зеленой краской. Над входной дверью газовый фонарь, украшенный железными завитушками в форме улиток. А под ним - надпись черным - возвещает:
        Добро пожаловать, странник с дальних дорог,
        Будь нашим гостем, ты нам дорог.
        Вход украшен арочной нишей, над которой - каменная мемориальная доска с надписью:
        Этот дом является собственностью
        Гражданина города Берлина
        Бартоломеуса Кнастера
        И жены его, освященной браком, Магдалены.
        Строительство завершено в 1600 году.
        Вход закрыт, но дверь, ведущая в ресторан, открывается, и изнутри доносятся первые звуки песни: «О, Сюзанна, прекрасна наша жизнь!» - зал полон мужчин, частью сидящих вокруг больших по-крестьянски грубых столов, частью стоящих у стойки и погруженных в громкий разговор. Строфы песен начертаны на стенах витиеватым почерком:
        Вгонит он в беду и в голь,
        Царь всевластный - Алкоголь.
        Но в книгах священных, кроме всего,
        Говорится: люби врага своего…
        За стойкой - высокий, худой мужчина, кости у которого выпирают, как у огромной неуклюжей рыбы. Над небольшими светлыми усиками и между двумя колючими глазками торчит длинный и тонкий нос. Это Нанте Дудль - хозяин странноприимного дома «С надеждой к лучшему». На самом деле имя его не Нанте Дудль, а Бартоломеус Нанте. И почему же? По праву, начертанному на мемориальной доске, в нише, над входом в дом, с именем его владельца Бартоломеуса Кностера, который ушел в мир иной в начале 17-го столетия, содержится это родовое гнездо семейством Нанте по сей день. И каждого первенеца в роду называли этим длинным и красивым именем вот уже четыре столетия. Хотя каждый, знающий родословную, мог доказать, что между семьей Нанте и Бартоломеусом Кнастером и его женой Магдаленой нет никакой связи. Но никто не рискует выразить это вслух, чтобы не вызвать гнев Бартоломеуса, гордящегося своим происхождением, несмотря на то, что наследственное имя - Бартоломеус - не было дано ему официально. Этим именем звала его мать, пребывающая ныне в райских кущах. Она с младенчества называла его Нанте Дудль за его невероятную любовь
к музыке. «Святая Мария, - говорила старуха, благословляя Нанте перед гостями, приходящими в их дом, - Иисус милосердный, у этого мальчика ничего нет в голове, кроме его «дудлей». Из любого попадающегося ему под руку самого необычного инструмента Нанте Дудль умел извлекать мелодию. Но главным инструментом была губная гармоника, хотя талант его еще проявлялся в рифмовке, не говоря уже об искусстве разгадывания кроссвордов, принесшем ему несколько призов. Короче: необыкновенно талантлив во многих областях этот Нанте Дудль, и, несмотря на колючий взгляд, у него доброе сердце, он весел и приятен окружению.
        - Поглядите-ка, братья, кто удостоил нас своим присутствием! - склоняет голову над стойкой Нанте, приветствуя уважительным взглядом, стоящую перед ним явно потерянную малышку.
        Слишком много звуковых и зрительных впечатлений для одного утра обрушилось на нее - обрывки разговоров, странные имена, стихи на стенах, вертящиеся двери и бесконечно звучащая песенка: «О, Сюзанна, прекрасна наша жизнь!», мужчины, уходящие и входящие, которых Нанте Дудль встречает и провожает, как братьев и соплеменников.
        Иоанна чувствует себя очутившейся в стране с чудесными людьми, отличающимися от всех смертных существ, которых она встречала до сих пор.
        «О, Сюзанна, прекрасна наша жизнь!» - наигрывают в очередной раз вертящиеся двери, и одиннадцать парней высокого роста и мужественного вида, во главе которых коротышка, вваливаются в помещение.
        - Доброе утро, граф Кокс, - приветствует вошедшего предводителя Нанте Дудль.
        - Урия, немедленно - за фортепьяно! - командует граф Кокс, и тут же от компании вошедших парней отделяется один и направляется к инструменту, стоящему в углу зала, над которым тоже - рифмованные строчки на стене:
        В рожденья день, набравшись новых сил,
        Неверующий мастер Бога обновил!
        И поток фортепьянных звуков словно бы промывает весь зал.
        Могут ли услышать голос малышки в этом бедламе? Но хозяин странноприимного дома приходит ей на помощь:
        - Может быть, желает душа маленькой госпожи жвачку?
        - Нет! - громко отвечает Иоанна, собрав все силы своей души, к которой воззвал хозяин такого ошеломляющего места. - Живет ли в вашем доме господин граф?
        - Кто?
        - Господин граф. Могу ли я с ним поговорить?
        В зале воцаряется тишина. Глаза всех устремлены на девочку, у которой дело к графу.
        - Урия! - обращается коротышка к музыканту, и фортепьяно замолкает.
        - Ты, - обращает Нанте Дудль свой длинный палец в сторону девочки, - ты желаешь поговорить с господином графом в такой ранний час? Зачем?
        - Дело срочное, - решительно говорит Иоанна, - пожалуйста, господин, передайте господину графу эту записку. Я подожду. Я должна получить от него ответ.
        - Линхен! - гремит голос Нанте Дудля, его тонкие ноги проходят через зал к раздаточному окошку, в руке высоко он держит письмо, принесенное девочкой. В проеме двери, рядом с окошком, возникает Каролина Нанте, жена Нанте Дудля. Маленькая, круглая, румяная, с приветливым взглядом. Видно, что всей своей внешностью она удивительно подходит домохозяину и благодаря этой внешности удостоилась быть его супругой. Ибо у Нанте Дудля свои особенные понятия о супружестве: в жене для мужа важны два качества - добросердечие и неутомимая ловкость хозяйских рук. И оба отличают Каролину. Благодаря этим качествам Нанте Дудль сумел соединить святое умение искусной работы мысли с обычной работой, не очень его обременяющей. Каролина Нанте с успехом справляется с управлением странноприимного дома и ресторана, с домашним хозяйством, с мужем Нанте, с первенцем Бартоломеусом и еще не отлученной от груди Магдаленой, вдобавок ко всем родным и близким и множеству поклонников ее мужа, идола их юности, Нанте Дудля. С некоторой подозрительностью смотрит Каролина на своего взволнованного мужа.
        - Линхен, замени меня у стойки, а я позову графа.
        - Графа? В такую рань?
        - Дело не терпит отлагательств, - извиняется Нанте Дудль. - Ему пришло письмо, - и он указывает на Иоанну.
        - Письмо? Но его может отнести Бартоломеус. Бартоломеус! - окликает первенца Каролина звонким и чистым своим голосом. Появляется подросток лет четырнадцати, носом в отца, а ростом и округлостью в мать, форма на нем молодежного социал-демократического движения, в руках у него - большой ломоть хлеба.
        - Сходи к графу и передай ему письмо! - приказывает ему Каролина.
        - Письмо я передам ему сам! - в голосе Нанте Дудля решительные нотки.
        - Ты! - разражается криком Каролина. - Всегда ты!
        Дело с графом с давних пор всегда является предметом спора между Нанте Дудлем и его женой. Нанте Дудль не жалеет хвалы своему другу графу, а супруга его Линхен настроена против всего этого графского сословья, и графа, которого восхваляет муж, в частности. Она верна Республике! И обычно каждую такую словесную перепалку по этому поводу Нанте Дудль завершает решительным заключением: его граф не такой, как все эти графы!
        Началось это дело Нанте с его графом после Мировой войны. День за днем, в обед, приходил в ресторан Нанте Дудля молодой человек, занимающийся изготовлением вывесок и реклам в небольшой мастерской напротив странноприимного дома. И, несмотря на его более чем скромное питание и весьма потертую и вымазанную краской хламиду художника, Нанте почувствовал в нем коренное отличие от ремесленников тех же мастерских, побирающихся по мусорным бакам: в этом ощущался истинный господин, пришедший совершить трапезу. Во-первых - ослепительная внешность! Он был высок ростом, вровень самому Нанте, крепок, мускулист, с четкими и мужественными чертами лица. Странным был лишь взгляд его глаз на красивом лице. Они были голубыми, светящимися, подобно алмазам, но без всякого выражения. И был он молчалив, словно дал обет молчания. На вопросы Нанте не отвечал, и только белая его ладонь постукивала длинными и нервными пальцами. Убирая после него посуду, Нанте находил на столе фигурки человека или животного, слепленные из хлебной мякоти.
        - Линхен, - полный удивления, звал Нанте жену, но та громко сердилась по поводу такого использования хлеба и гасила восторженность мужа:
        - У парня мертвые бездушные глаза.
        Однажды гость удивил Нанте Дудля, и кто не видел Нанте в тот день, не видел по-настоящему счастливого человека. Гость наконец-то открыл рот и заговорил о том, что хочет снять комнату в его доме. Ему важно, объяснил он, чтобы место его пребывания было напротив места его работы.
        Когда на следующий день домохозяин принес жильцу бланк регистрации в полиции, и тот большими печатными буквами написал - «Граф Оттокар фон Ойленберг», Нанте почувствовал слабость в коленях и почти осел от внезапного потрясения:
        - «Ойленберг», - сказал он шепотом от большого почтения, - откуда это?
        - Из Померании. Усадьба моего отца.
        - Отец. А вы откуда, господин граф? - Нанте обвел словно пробудившимся взглядом, свой ресторан, всю эту скудную и грубую мебель, и, несмотря на то, что был ревностным республиканцем, сердце его заныло жалостью к графу, которым так распорядилась судьба. - Тяжелые дни настали для вашего графского сословия в стране. И отец вас так оставил?
        - Отец сам по себе, как и его усадьба, ну, а я - сам по себе, - отрезал графский сын.
        Совсем немного вещей принес с собой в свою новую обитель юный граф. Предложил ему Нанте одну из роскошных комнат на первом этаже, но встретил отказ. Новый жилец попросил большую комнату на чердаке. И, несмотря на то, что комната служила местом для сушки белья, выстиранного Линхен, а также местом обитания котов и кроликов и складом всяких ненужных вещей, освободил ее Нанте для графа. И тут открылось еще нечто из жизни графа! Вовсе не рисует вывески граф Оттокар фон Ойленбург, да и не художник он вовсе, а скульптор, и занимается покраской жести и стен для заработка, чтобы не использовать в корыстных целях истинное свое призвание. От всего сердца протянул ему руку Нанте, ибо оно с самого начала подсказывало ему, что человек из аристократической среды решил поселиться у него в странноприимном доме. И тайна его останется тайной между ними обоими: ведь и он, Нанте, немалой частью причастен к искусству, как верный поданный музыки! И граф тоже от всей души пожал руку хозяина странноприимного дома.
        Выбросил Нанте из помещения всю стирку, весь хлам, который накопился еще со времен Бартоломеуса Кнастера, и в осенние вечера, когда ветер свистел во всех щелях странноприимного дома «С надеждой на лучшее», музыкант Нанте Дудль и скульптор граф Оттокар трудились дружно по превращению скудного чердачного помещения в храм искусства. Стены были покрашены, окна вымыты, электричество включено, а посреди храма была водружена железная печь. Осень приближалась к концу, когда оба явились к «графу» Коксу, который держал в одном из старых еврейских дворов предприятие по перевозке мебели и товаров, заказали телегу и коня, и направились на склад около вокзала, где хранились в ящиках вещи и скульптуры графа. А затем грянула зима, та самая, тяжкая, послевоенная. В чердачном помещении железная печь искрилась огнем и исходила теплом, и каждый из мастеров занимался своим делом - граф корпел над необработанными глыбами камня, а Нанте Дудль - над мелодиями, рифмами и решением кроссвордов.
        - Граф, - время от времени дискутировал с ним Нанте по поводу скульптур последнего, извлекал из кармана расческу, медленно расчесывал свои усики и с большой печалью взирал на большого идола, которого высекал граф.
        - Граф, упаси Бог, навязывать вам свое мнение и вкус. Мне достаточно своих занятий, в которых я знаю толк, и не лежит у меня душа вторгаться в ваше искусство, в котором я недостаточно разбираюсь. Но, граф, у меня есть глаза и мозг. Извините меня, но все, что вы высекли из камня и продолжаете из него высекать, все это не в моем духе. Гуляю я по Берлину и вижу скульптуры царей, богов и святых на мостах и площадях, и получаю большое наслаждение. А у ваших скульптур ни образа, ни подобия.
        Нанте указывает на идола обликом ширококостного упрямого крестьянина, держащего в двух своих руках два человеческих черепа, а третья голова, как полагается, расположена на шее. Три головы безлики, лишены черт и выражения. Смотрит Нанте на друга, беспокоясь, не обидел ли его, но видя, что лицо того спокойно, набирается духа и спрашивает:
        - Не так ли, граф?
        - Конечно, Нанте, - смеется граф, - так, и не совсем так. Я высекаю бога из камня. Но кривизна очертаний - дело моих рук и моего духа.
        Нанте Дудль чувствует, как почва уходит у него из-под ног.
        - Граф, - начинает он волноваться, - не дай Бог навязывать вам свое мнение. Мне хватит моего ремесла. Но, граф, не кажется ли вам, что это большая ошибка - высекать бога в облике крестьянина? Говорю вам, как человек опытный. Бог в облике крестьянина не может быть богом. Не так ли, граф?
        - Вовсе нет, Нанте Дудль. Наоборот, древнему богу Триглаву, с тремя головами - прошлого, настоящего и будущего, лучшим образом и подобием подходит фигура упрямого крестьянина.
        Нанте Дудль не сдается:
        - Три головы? Граф, слишком много голов в единый раз, это, скажу я вам, работа так работа, но к чему такая забота?
        На этом вечерняя дискуссия завершена, Нанте Дудль достает из кармана губную гармонику и наигрывает графу веселую песенку о том, как разбойница запутала неудачника и тот швырнул удочку в реку. А когда он попытался вытянуть ее оттуда, она сама потянула его за собой. Мертвые глаза скульптора даже не потеплели чем-то похожим на слабую улыбку.
        Годы, прошедшие с той зимы, сильнее укрепили их дружбу. Замкнутость и холодность графа несколько оттаяли, и сердце его немного открылось, но глаза оставались по-прежнему мертвыми и лишенными души, а на многочисленные вопросы Нанте Дудля об отце его и семье, отвечал одной и той же скупой фразой - «Отец сам по себе, как и его усадьба, а я - сам по себе». Но недолго продолжал граф красить жесть вывесок в маленькой своей мастерской, а достаточно скоро нашел прилично оплачиваемую работу и даже сколотил небольшой капитал. Он зарабатывал профессиональными советами в области рекламы для крупных компаний. Но при этом свою чердачную комнату в странноприимном доме не оставил, как и друга своего Нанте Дудля. И начал как-то тянуться к людям, чаще спускался со своего Олимпа в ресторан и сиживал среди посетителей, и, главным образом, в базарные дни, когда странноприимный до отказа заполнялся крестьянами. Сидел в уголке и делал зарисовки их лиц.
        - Граф, - с печалью и болью качал головой Нанте Дудль, - зачем вам тратить ваше драгоценное время и талант на этих? Не видите ли вы что ли, что ничего в них нет, кроме тупой головы, глупого сердца и скупой руки? Граф, прислушайтесь к словам человека, понимающего в этом деле. Солнце спекло их мозги, но не нашелся тот, кто добавит к этой выпечке специи мыслей и понимания, отсюда и тупость. Даже богу вашему не поклонятся.
        Итак, в те годы граф был погружен в создание единственной скульптуры, того идола. Он стоял у чердачного окна, невидяще глядя на реку Шпрее, бог Триглав, трехглавый бог древних варваров. Он посвящал этой скульптуре все свое время и всю свою душу. Вечерами и ночами, в часы отдыха и в дни праздника не выходил из мастерской, целиком отдаваясь этому коричневому идолу. Видел Нанте его абсолютное одиночество и очень скорбел по этому поводу. Как-то он выразил эту скорбь двустишием:
        В рожденья день, набравшись новых сил,
        Неверующий мастер бога обновил!
        Но, несмотря на это, неверующий мастер не нарушил своего молчания, отвечая другу лишь клубами дыма из курительной трубки. Не было у него ответа Нанте Дудлю, и коричневый идол продолжал стоять бесформенным намеком на бога.
        - В этом есть какая-то тайна, - все же отвечал граф на бесчисленные обвинения, которые выдвигал Нанте против идола, и больше - ни слова.
        Первенец Бартоломеус, безмятежно откусывая от своего ломтя хлеба, стоял, прижавшись к стене, получая удовольствие от спора отца с матерью по поводу графа.
        - Я иду к нему! - сказал решительно Нанте Дудль и пресек спор.
        Зал заполняет мелодия «Санта Лючии», покачивая волнами весь странноприимный дом. Место за стойкой занимает Линхен, багровая от гнева, а напротив нее стоит, не сдвигаясь с места, Иоанна.
        - Ну-ка, сдвинься, - раздается низкий голос за ее спиной.
        Новый посетитель ресторана обладает большим брюхом и жирным потным лицом. Своим брюхом он сердито оттесняет Иоанну с места, и она оказывается рядом с Бартоломеусом, который тем временем проглотил свой ломоть. Руки он держит в карманах, а маленькие его наглые глазки изучают Иоанну.
        - Что это за одежда? Что это за молодежное движение? - спрашивает первенец Нанте и Каролины.
        - Еврейское молодежное Движение, - отвечает Иоанна.
        - Только евреев? И это все?
        - Только евреев. Но мы еще и сионисты, и социалисты, и скауты, и…
        - Еще, еще и еще! Слишком много «еще»! - мямлит первенец и чуть не падает от смеха.
        - Слушай, будешь смеяться, как дурак, я уйду отсюда.
        - Ну и уходи, пожалуйста, - смягчает свой голос Бартоломеус.
        Иоанна поворачивается спиной к этому наглецу, и отходит к раздаточному окошку. Около двери, за которой исчез Нанте Дудль, - свободное место: стол в темном углу, на котором посверкивает единственный пустой стакан. Иоанна чувствует себя несчастной - из-за неловкости своих движений, из-за своей жизни, из-за собственных повадок, из-за смеха этого глупца. Зачем ей надо было отрываться от своих товарищей и вот прийти эту мрачную пещеру? Из раздаточного окошка доносится старческий надтреснутый голос, поющий песенку:
        В небеса взлетел жучок,
        Повернись-ка на бочок.
        На войну ушел отец твой,
        Грустным будет твое детство.
        Мать не вышла из долины.
        В Померании руины.
        В небеса взлетел жучок,
        Повернись-ка на бочок.
        Иоанна заглядывает в кухню. Морщинистая седая старуха напевает ребенку.
        - Сядь, - слышен голос за спиной Иоанны.
        Это Бартоломеус шел за ней следом. Иоанна не отвечает, лишь поднимает задиристо голову - доказать, что для нее этот мальчишка - пустое место.
        - Сядь, - повторяет первенец Нанте и Каролины, - тебе же надо ждать моего отца.
        - Ну так что?
        - А то, что тебе надо сесть. Если он пошел за графом, то не так скоро вернется.
        - Но дело срочное, и я должна уйти отсюда! - нетерпеливо вскрикивает Иоанна.
        - Нечего кричать, - отвечает Бартоломеус, - ты должна сесть и спокойно ждать. У моего отца нет ничего более важного и срочного, чем беседа со своим графом.
        Бартоломеус присаживается и смотрит на Иоанну, подпирая лицо ладонями. Выхода нет, и она садится напротив него. Молчание, подобно камню, застывает между ними.
        - Все эти люди здесь, у вас, очень странные, - прерывает Иоанна молчание.
        - Да, - подтверждает первенец, - странные. Мой отец коллекционирует странных людей, как я коллекционирую марки.
        - Правда? - удивляется Иоанна толстяку, который оттеснил ее от стойки. - Что это за тип?
        - Этот? Это - питон, - говорит первенец и, видя у собеседницы явно подозрительный взгляд, торопится объяснить:
        - Это тот, который умеет чревовещать. В юности он чревовещал со сцены в развлекательных выступлениях, а теперь он толкает речи на праздниках, предвыборных партийных собраниях, которые его заказывают. Скажи, за какую партию вы голосуете там, в вашем Движении?
        - Мы ни за кого, - отвечает Иоанна надменно, - мы вообще не голосуем, мы не вмешиваемся во внутреннюю политику Германии. Но мы так же…
        - Опять «еще» и «так же», - прыснул первенец, явно получая удовольствие.
        - Ты снова начинаешь?
        - Нет-нет. Чего нам ссориться? Погляди, эти, там, - парень показывает на выстраивающихся в ряд мужчин, собирающихся покинуть ресторан.
        - А этот, там, - Иоанна чуть приближается к собеседнику и шепчет, - карлик среди высоких мужчин, тот, которого называют граф Кокс, он действительно граф?
        - Граф, граф, - первенец всеми силами пытается сдержать смех, но это ему не удается.
        - Снова ты ржешь, как дурак?
        - А ты, а ты… Ха-ха! Откуда ты такая, что ничего не видишь и ничего не понимаешь? Граф! У него одиннадцать сыновей, и все такие высокие ростом, а он расхаживает между ними, как полководец, и кличка у него - Кокс… Ты что, не знаешь, что это - Кокс?
        - Конечно, знаю, это такой сорт угля.
        - Угля, угля! Ребенок! Есть у этого слова и другой смысл.
        - Какой?
        - Лучше тебе не знать.
        - Почему?
        - Ты наивна, и не стоит тебя портить.
        - Стоит!
        Первенец Нанте и Каролины смеется, а Иоанну просто изводит любопытство.
        - И граф тоже такой? - пытается она выпытать у него еще что-нибудь.
        - Граф? - румяное лицо Бартоломеуса расплывается в улыбке, - нет, граф не такой, как они, он другой. У него учатся многому.
        - Что я вижу! Поглядите, братья, мой сын и смуглая девочка секретничают в углу! Бартоломеус, я бы на твоем месте не выбрал именно эту, такую смуглую и тощую.
        С явной приязнью дергает Нанте Дудль Иоанну за косички и подмигивает своему первенцу. В ресторане воцаряется тишина. Глаза всех обращены к дверям. Там, за спиной Нанте, стоит граф. Высокого роста, одет в черное. И шляпа его черная, но под ней белеет бледное его лицо. Он чихает несколько раз, громко, до слез в глазах, вытирает нос.
        - Он болен, - шепчет Бартоломеус Иоанне, - каждую весну нападает на него такая вот болезнь, называют ее, кажется, весенней лихорадкой.
        - Вот она, - гремит голос Нанте Дудля, - эта вот, смуглая уродина, принесла письмо.
        - Ты кто? - протягивает граф руку покрасневшей девочке.
        - Иоанна Леви.
        - Из семьи Леви?
        - Да.
        - Очень приятно. Когда я жил на площади, у своей тети, ты еще не родилась. Тогда в вашем доме все были светлоглазые и светловолосые.
        - Да, я единственная брюнетка в семье, - тихо оьвечает Иоанна.
        - Смуглая и красивая, - доброта слышится в голосе графа, и Бартоломеус улыбается.
        Приступ кашля снова нападает на графа, он прячет нос в платок, извиняясь перед Иоанной. С жалостью смотрит Иоанна на простуженного графа. Несмотря на воспаленные глаза и красный нос, он кажется Иоанне очень красивым.
        - Пошли, - граф кладет руку на ее плечо.
        «О, Сюзанна, прекрасна наша жизнь!» - наигрывает вертящаяся дверь.
        На улице Рыбаков солнечно смеется день. Празднично одетые люди опираются о парапет, тянущийся вдоль реки. Дети играют деревянными палочками, к которым прикреплены длинные бечевки, и ударяют ими по подпрыгивающим и вертящимся волчкам. Воробьи скандалят на деревьях, солнце вселяет хорошее настроение, легкий ветерок поигрывает волнами реки. Граф поднимает воротник пальто и прячет в него лицо.
        - Я хожу в весенний день и пускаю слезы, - шепчет он.
        - Это не очень приятно, - соглашается Иоанна и скользит рукой по парапету.
        Граф ростом выше всех этих людей, греющихся на солнце вдоль реки. Он широко и энергично шагает, и Иоанна семенит рядом, как дрессированный воробей.
        - Это Урсула принесла письмо к вам в дом? - склоняется граф над Иоанной.
        - Нет, господин, письмо она дала мне в доме принцессы.
        - Так ты была в доме моей тети? Ты с ней сблизилась в последние годы?
        - Нет, господин, никакого общения с ней у меня не было. Я впервые была в доме «вороньей принцессы», только сегодня…
        - Извини, как ты назвала мою тетю?
        - Господин, - Иоанна кусает губы и краснеет, - извините меня, мы ее так всегда называли - «воронья принцесса», она всегда ходила в черном, и каждый день приходила к озеру кормить ворон.
        - Черная воронья принцесса. Да, да, - бормочет про себя граф. - Дети всегда ближе к правде. - Граф гладит девочку по голове, и от этого приятное ощущение разливается по всему ее телу.
        Они проходят мимо лодочной пристани, по деревянному, наклонно раскачивающемуся над водами Шпрее мостику. Около моста старое высоченное толстое дерево, больное и наполовину мертвое. Как огромный костистый скелет, протягивает оно суковатые свои пальцы. И на редких его ветвях, склоненных над рекой, зеленеют остатки игольчатой хвои. Старики сидят на больших камнях под деревом, грея кости на весеннем солнце. На мосту стоят старые ржавые бочки из-под горючего. К железным столбам, торчащим из воды, привязаны небольшие лодки, и волны немолчно ударяют в их борта.
        - Забыл твое имя, детка, - вдруг встрепенулся граф.
        - Иоанна.
        - Иоанна, гмм. Был у меня друг по имени - Иоанн. Иоанн Детлев.
        - Я знаю. Видела его портрет.
        - Ты хорошо сделала, что принесла мне письмо, Иоанна, - граф продолжает гладить Иоанну по голове.
        - Ничего особенного в этом нет, не стоит благодарности, господин, - бормочет девочка. И хочет она объяснить ему, что значит - быть «помощником, на которого можно положиться», но вовремя прикусывает язык. Несомненно и он, как все, будет смеяться, если она начнет рассказывать о Движении. Не хочет она, чтобы он смеялся над ней, и охватывает ее большой стыд, что она из-за графа как бы отрекается от Движения.
        - Кто сейчас в доме тети, Иоанна, одна Урсула?
        - Нет, наш садовник тоже там.
        - Ваш садовник? Я его хорошо помню. Я отлично помню всех членов вашей семьи. Гейнца, Эдит, девушек. Все, думаю, уже обзавелись семьями, детьми.
        - Нет, у Эдит есть жених, а у Гейнца нет никого. Но родился у нас еще один по кличке Бумба. И сегодня у него день рождения.
        - Вижу, в вашей семье все идет, как надо. А как здоровье твоей красавицы матери?
        - Мама моя умерла, - Иоанна опускают голову над перилами, глядя на волны Шпрее, набегающие на дерево, прибавляя к зелени хвои голубизну неба и металлический оттенок вод.
        Старый Берлин и лодочная пристань - за их спиной. Гигантский стальной кран высится над рекой. Вдоль берегов тянутся длинные приземистые складские помещения. Вымытые чистые пароходы и большие грузовые корабли плывут по реке.
        Нос Иоанны прижат к стеклу вагонного окна. Есть, что видеть и на что смотреть сегодня! Стены серых домов воспламенены алыми буквами, багрянцем флагов и лозунгов. Большие картины и плакаты на оконных карнизах. Город Берлин вышел на предвыборную войну по избранию президента страны, и по шуму и цветистости стен, лозунгов и флагов кажется, что весь город охвачен карнавалом.
        Огромная картина встает перед глазами Иоанны - «Против Версальского договора!» - провозглашает лидер коммунистов Тельман в знакомой своей кепке. Свободы и хлеба! - вопит стена красными буквами. Из ветхого трактира торчит красный флаг с фашистской свастикой. С выброшенной вверх рукой стоит фюрер, приклеенный к дымовой домовой трубе. У ног его опять же вопят буквы - «Против Версальского договора! Да здравствует Адольф Гитлер! Долой власть евреев в государстве!» - гремит лозунг, перекатываясь от окна к окну. Гинденбург с искаженным от гнева лицом мелькает над крышами городских зданий.
        - За кого господин голосует? - спрашивает графа Иоанна.
        - Извини, Иоанна, что ты спросила?
        - За кого вы голосуете?
        - А-а? За кого я голосую? - улыбается граф. - Я не из тех, кого интересуют избирательные урны.
        - Это плохо! - сердится в голос девочка.
        - Что плохо, детка? - продолжает улыбаться граф, глядя на ставшее весьма строгим лицо Иоанны. - Что тебя беспокоит?
        - Беспокоит, что вы не идете голосовать! Каждый индивид обязан отдать долг во имя коллектива! - Иоанна повышает голос до того, что сидящий за ними мужчина поворачивает голову к ораторствующей девочке.
        - Где ты учишься такой языковой патетике? - удивленно спрашивает граф.
        Если граф так не смеялся, Иоанна рассказала бы ему о Движении, и беседах на тему важности выборов президента государства. Но шутливое выражение лица графа не располагает ее к откровениям, и она ограничивается репликой:
        - Есть такие, которые научили меня.
        Мужчина за их спиной шелестит газетой «Ангриф», издаваемой Гитлером. Напротив него сидит парень, на лацкане одежды которого значок коммунистического спортивного общества.
        - Прошу вас, молодой человек, уберите ноги. Скамья не только для вас одного, - выговаривает владелец шелестящей газеты парню, сидящему напротив.
        - Прошу прощения, - смеется парень громким задиристым смехом, - я вас не видел из-за этой вашей газеты, - как бы подчеркивая этим - мол, не заметил, что наступил вам на мозоль, - и громкий его смех разносится с одного края до другого края вагона. Лица всех поворачиваются ним.
        - Наглость! - кричит мужчина из-за страниц газеты.
        - Он прав, - шепчет Иоанна своему графу.
        - Кто прав? - спрашивает граф. - Этот господин, которого оттеснили?
        - Этот? - вскидывается Иоанна. - Да он же читает «Ангриф». Как он может быть прав. Он же нацист.
        - Детка, справедливость и прямодушие - отдельно, а политика - отдельно.
        Поезд останавливается. Парень выходит из вагона сильными мужскими шагами.
        - Еврейская собака! - бросает ему вслед владелец газеты.
        - Я… - лицо Иоанны багровеет, она почти рванулась в сторону мужчины, но граф хватает ее за косички и возвращает на место.
        - В какой ты учишься школе, Иоанна? - спрашивает граф.
        - В гуманитарной гимназии имени королевы Луизы, - все еще сердитым голосом отвечает Иоанна.
        - Поглядите, - удивляется граф, - в гимназии имени королевы Луизы? А я учился в параллельной мужской гимназии имени кайзера Фридриха Великого. Иоанна, все еще доктор Гейзе преподает вам греческий язык?
        - Нет! Доктор Гейзе наш директор. И к тому же он друг моего отца.
        - Интересно.
        - Что тут интересного?
        - Доктор Гейзе был моим любимым учителем, - словно бы самому себе говорит граф.
        Поезд останавливается на центральной станции города, откуда рельсовые пути разбегаются во все стороны. Перроны черны от люда. Открываются двери вагонов, и мгновенно налетает шум голосов, шарканье ног и толкотня. Мужчины в зеленых куртках, с широкими подсумками на боку, врываются в вагон. На фуражках - значки республики. У одного из мужчин в руках свернутый флаг. Они собираются в тамбуре вагона, оставляя скамейки вагона пустыми. Поезд трогается с места, и все вместе начинают петь в ритм движущихся колес. Трудно разобрать текст, кроме одного слова - «Республика! Республика!» - эта рифма завершает каждый куплет. Иоанна вперяет в группу сердитый взгляд, и даже приподнимается, чтобы лучше их видеть.
        - Что случилось, Иоанна? - с беспокойством спрашивает граф. - Почему ты опять сердишься?
        - Из-за Гинденбурга.
        - Из-за кого?
        - Гинденбурга. Представляют себя поклонниками республики, а голосуют за старого кайзеровского генерала.
        - Но, Иоанна, ты ведь знаешь, что генерал верный страж республики.
        - Это не имеет никакого значения, - голос Иоанны становится еще более сердитым, - вы, верно, не читали книгу Фливьера «Кайзер ушел, а генералы остались».
        - Нет, - говорит виновато граф, словно пойманный за нарушение, - не читал.
        - Интеллигентный человек обязан прочесть эту книгу, - голосом дрессировщика произносит Иоанна.
        - Гром и молния! - вырывается у графа выражение Нанте Дудля. - Кто тебя учит всему этому?
        Нос Иоанны опять прижимается к стеклу окна. Огромный плакат вопит в лицо Иоанны со стены - «Мы не являемся пушечным мясом Круппа!». И она абсолютно с этим согласна. Поезд летит. И снова станция, и снова поезд вырывается из сплетений вокзала и грохочет по рельсам. Теперь сады сменили вдоль железнодорожного пути прежние серые дома.
        - Приехали! - встает Иоанна. - Станция «Зоопарк».
        Вместе с ними вагон оставляет группа в зеленых плащах.
        Они на широком проспекте. Разные дороги ведут с этого проспекта в глубину мегаполиса. От вокзала проспект прямо ведет к роскошной церкви. Свистки паровозов сливаются со звоном колоколов, лязгом несущихся трамваев, гулом автомобилей и шарканьем огромных людских масс. По обе стороны проспекта - многоэтажные дома, и вдоль тротуаров клены простирают свои купола поверх сплетений электрических проводов, натянутых и напряженных ночью и днем.
        - Фу, - говорит Иоанна, - поглядите - сколько здесь знамен со свастиками.
        - Иоанна, - выговаривает ей граф, - ты не можешь ни о чем думать, кроме этих выборов? Обрати внимание и на другие вещи.
        - На что мне обращать внимание?
        Рядом с ними шумное собрание людей в зеленых плащах. Над ними развевается трехцветный флаг - черный, красный, золотой.
        - Глядите, они идут туда, - указывает Иоанна на огромное здание кинотеатра. Вместо портретов кинозвезд, висит гигантский портрет Гинденбурга, который топорщит усы в сторону прохожих. Масса людей движется в сторону кинотеатра. Граф тянет Иоанну на противоположную сторону улицы, к воротам зоопарка. Колоссальной величины деревья выглядывают из-за его забора. Лебеди плавают по маленькому озеру, тонкоствольные клены и березы покачивают ветвями, а между ними высеченные из камня небольшие животные кажутся хранителями этих волшебных пространств. На воротах большие часы, а под ними - маленькие, минутные. С каждой уходящей минутой в беззвучном ритме меняется табличка на циферблате. И так они, одна за другой, исчезают в бесконечности времени, с аптекарской точностью считая минуты год за годом.
        - Надо поторопиться, - говорит граф, глядя на часы, отсчитывающие минуты. Это впервые граф намекает на цель их похода.
        Каждый раз Иоанна удивляется заново: сколько надо ждать, чтобы прошла минута. Вот она и прошла, и граф тем временем исчез. Сейчас он стоит у доски объявлений. «Общество любителей Гете» объявляет о начале нового сезона мероприятий в «год Гете», который откроется через неделю, 22 марта, в столетие со дня смерти великого поэта. В эти дни состоятся собрания, лекция и выставки, которые почтят своим присутствием уважаемые граждане города, мэрия объявила конкурс скульптур - к воздвижению памятника поэту в центре столицы. Граф одиноко стоит перед доской объявлений. Из потока людей, снующих во всех направлениях по улице, никто не присоединяется к нему. Есть еще достаточно много, на что можно смотреть на берлинской улице, кроме объявления «Общества любителей Гете». Рекламные пузатые тумбы вдоль улицы притягивают взгляд афишами, фотографиями, цветными картинками. Целые развернутые свитки опоясывают их округлые бока. Глаза голодного ребенка, сапог, раздавливающий головы, жерло пушки, наставленное на толпу, человек с горбатым обвислым носом и пухлыми мешками денег в руках, полными монет. Знак свастики угрожает
ему. Тельман, Гитлер, Гинденбург присоединяются к этой общей кричащей картине большими цветными портретами. Телефонные и электрические столбы, все, что торчит и вздымается, включая шеренгу кленов, - участвуют в этой суматохе букв и картин.
        - Вы читаете объявление о любителях Гете? - Иоанна подходит к графу. - Мой отец тоже член этого общества. Видите имя доктора Гейзе! - указывает Иоанна на список уважаемых граждан города, которые почтят своим присутствием мероприятия праздника.
        - Да здравствует Адольф Гитлер! Граждане. Отдавайте ваши голоса Адольфу Гитлеру! - оглушительно орет репродуктор с движущейся машины. Штурмовики в форме замерли в кузове по стойке смирно. Машина движется медленно, и шуршание знамени рассекает воздух улицы. Массы людей замирают шеренгами вдоль улицы в почтении к движущейся машине.
        - Отдайте ваши голоса Адольфу Гитлеру! - море рук вздымается вверх и рев заглушает голоса животных в зоопарке.
        - Адольф Гитлер! - ревет репродуктор.
        - Вы думаете, они победят? - испуганно спрашивает Иоанна.
        - Надеюсь, что нет.
        Машина движется по улице и возвращается, минуя гневный портрет Гинденбурга на фасаде кинотеатра, перед которым стоит группа в куртках и рвет глотки стараясь заглушить орущий репродуктор. И масса с воодушевлением участвует в этом споре. В стальных касках, прикрепленных к лицам кожаными ремешками, полицейские отделяют шумную группу в куртках от еще орущей машины. Полицейские на лошадях наступают на машину.
        - Проезжать! - приказывает офицер полиции, и в ответ - залп листовок накрывает толпу. Взлетают листовки на ветру, падают на тротуар, люди торопятся их поднять. С наглостью пробирается машина между аплодирующими шеренгами.
        Когда они добрались до площади, ожили мертвые глаза графа. Опустил он воротник пальто и потер покрасневший нос, стараясь вдохнуть аромат весеннего воздуха. Оперся о забор дома умирающей тетушки, глядя на игры ворон на солнце: верно, потомки тех ворон, которые орали здесь в дни юности у окон его комнаты. Тишина на площади столь глубока, что шорох деревьев и чириканье птиц кажется оглушительным. Здесь окраина столицы, ни один флаг не развевается на ветру, никаких криков, никаких плакатов на столбах и на стенах.
        - Зайду в дом, - с трудом говорит граф, ибо новый приступ кашля от весенних ароматов одолел его. Прижав платок к носу и кивнув в сторону Иоанны, он входит в ворота дома, но внезапно останавливается, поворачивает лицо и возвращается.
        - Иоанна, - он берет ее за косички, она печально смотрит на него, - забыл тебе сказать. Когда я вернусь туда, в мой дом в старом Берлине, приходи проведать меня. Я покажу тебе интересные вещи, ладно?
        Движением головы она выражает согласие. Хочет сказать ему, что пойдет с ним в дом умирающей принцессы, и все время будет рядом с ним. Но в проеме двери стоит Урсула с весьма сердитым лицом.
        Дверь закрывается дверь за Урсулой и графом с сердитым стуком.
        Глава вторая
        -Уважаемый господин, фотограф пришел!
        Это возвестила молоденькая румяная служанка Кетхен гостям, собравшимся отпраздновать день рождения Бумбы.
        Праздник в разгаре, и нет более подходящего красивого дня для такого события. Воздух ослепителен, небеса по-новому обрели голубизну, все окна распахнуты, и занавеси развеваются на весеннем ветру, разгуливающем по комнатам. На ветках каштанов, на аллее, раскрылись почки, и кипарисы взметают ввысь свою сверкающую зелень.
        - Уважаемый господин, фото… граф пришел!
        Кетхен в проеме двери, вся выглаженная, сияет белизной, она выпевает свое сообщение, и нога незаметно, под платьем, выстукивает ритм мелодии, доносящейся из столовой. В распахнутые настежь двери видит Кетхен со своего места фортепьяно, а за клавишами красотка Марго наигрывает мотив танцующим парам.
        - Ах. Господи-и-ин, фото-о-о-граф прии-и-шел!
        Напев обращен к деду, но он его не слышит. Дед скрыт в проеме окна и погружен в беседу с одним из гостей. Между развевающимися занавесями видны знакомые фигуры, словно представленные вместе в этот миг перед тем, как выйти на сцену. Дед высок и худ, прям спиной, пышные усы расчесаны и стоят торчком, а в петлице неизменный цветок. С высоты своего роста смотрит он на седую растрепанную шевелюру собеседника, низенького, с большим брюхом, явно страдающего недержанием речи, направленной в сторону деда.
        Это Арнольд Вольф, младший брат доктора Вольфа, домашнего врача дома Леви. Ему, в отличие от брата, не повезло, у родителей не было средств, чтобы и его учить в университете на врача, как их первенца. Но Арнольд этим не был огорчен. Продажа вин, которой он занялся, принесла ему большое богатство и была успешным предприятием вплоть до самого начала Мировой войны. После нее пришли плохие годы. Арнольд Вольф обанкротился. Тогда он открыл в центре города большой магазин женских принадлежностей, в котором продавались в том числе тысячи видов пуговиц. Почему именно для женщин? Ибо воистину верил в успех у прекрасного пола. Но ошибся и вторично стал банкротом, и от магазина у него лишь осталась фотография, где он стоит перед витриной и над ним весьма впечатляющая вывеска «Посылки товара во все части света!». После вина и пуговиц он переходил в поисках заработка с места на место, но всегда конец был один - банкротство. Низенький Арнольд Вольф считает, что не виновен в своих несчастьях, а виновно само неудачное время.
        Но вовсе не так думают окружающие родные, близкие и друзья. И прозвали его - «вечный банкрот». Теперь он занимается разными весьма странными делами. На своем небольшом автомобиле разъезжает по ближним селам и продает крестьянам предметы парфюмерии. И так как ему нечем заниматься, он отслеживает дела крупных дельцов, и буквально начинен информацией о мире бизнеса. По этой причине его приглашают в дома крупных бизнесменов, как советчика. Особенно в делах биржи. И не было у него большего удовольствия, чем дать удачный совет и коснуться самых глубоких секретов, связанных с текущим бизнесом.
        - Я говорю вам, что эта фирма сегодня на бирже колеблется, - уверенно вещал он. Так стал он биржевым агентом деда, а надо сказать, что дед начал «играть на бирже», и только ради собственного удовольствия, как говорится, всунул голову в это дело. Металлургическая фабрика «Леви и сын» существует и работает. Беспокоиться нет причин, но и нет заказов, способных поднять дух владельца. Дела невелики, как, например, изготовление ванн и чего-то подобного. Гейнц - этот «недостойный сын достойного отца» - доволен тем, что есть, и называет себя «главой банщиков Берлина» и сам смеется над этой явно безвкусной кличкой. Производство ванн - дело уверенное, объясняет он деду, и нет у Гейнца прежней тяги к большим заказам, в которых таится много опасностей. Но дед - о, дед! Не может он довольствоваться малыми делами, как внук его Гейнц. Дед любит напряжение и опасности, любит взмывать к небесам.
        - А я говорю вам, - постановляет «вечный банкрот», - фирма «Штерн и сыновья» стоит крепко, положитесь на меня!
        - Если так, я не могу положиться на сообщение, которое ты мне принес сегодня.
        - Что? Не можете… - рот этого маленького человечка открывается и закрывается, как у рыбы на воздухе, - поверить в сообщение, которое я вам принес? - и он ударяет себя в грудь.
        - Нет, - гремит дед без всякой жалости, - пока я не узнаю, что заставляет Штерна продавать семейные акции, я тебе не могу верить.
        «Вечный банкрот» печально опускает голову. Речь идет о самом большом предприятии по производству латуни в центре Пруссии, около реки Шпрее, основанной четыре поколения назад семейством Штерн и в течение многих лет владеющим контрольным пакетом акций. А сегодня «вечный банкрот» сообщает деду, что Габриель Штерн, начал продавать семейные акции большим фирмам, производящим латунь, в Англии и Франции, и намеревается вообще оставить дело.
        - Ну, почему он продает акции? - говорит дед и смотрит в сад, где легкие и тонкие туманы витают над лужами и тропами.
        - Господин, фотограф пришел! - выглаженная Кетхен пробилась к окну.
        - Фотограф, - отмахивается дед, - пусть ждет в передней, пока понадобится.
        - Но господин, он говорит, что его вызвали к двенадцати часам.
        - Подождет, подождет, - теряет терпение дед. - Я же сказал тебе. Пусть подождет.
        Шурша передником, Кетхен исчезает.
        - Ты говоришь, что акции компании «Штерн и сыновья» выставлены на продажу, - говорит дед в затылок маленькому человечку.
        - Все, что я говорю, правда, слово в слово. Все на продажу. Если вы желаете, я могу поинтересоваться этими акциями.
        - Сделай это, - говорит дед и вновь обращает взгляд поверх сада, словно видит вдалеке что-то, что видно ему одному. - Гммм… Габриель этот. Я хорошо знал его отца. Провинциальный еврей. В молодости я ездил к нему по делам производства металлов, главным образом, железа. Ходили мы рыбачить на реку Шпрее. Отлично скакал на лошади. Но, поверишь ли, больше любил рассуждать о Боге и религии, чем о стали.
        - Поверю, поверю, - говорит «вечный банкрот», стараясь прервать поток речи деда.
        - Он брал в контору только евреев, целую общину собрал там, на своей фабрике. Когда вечерело, все сотрудники шли на минху. Всегда было на готове десять евреев для миньяна, - дед смеется от души. - Синагога, а не бизнес. Но мне он жаловался на своего сына Габриеля, считая его авантюристом. И теперь вот сынок распродает семейные акции. Знал бы это старик.
        - Авантюрист, - шепчет «вечный банкрот», - абсолютный авантюрист. И нечего этому удивляться. Об этом шепчутся во всех углах, или вы об этом не знаете?
        - Что? - Спрашивает дед. - О чем шепчутся во всех углах?
        - Говорят, - голос «вечного банкрота» становится почти неслышным, - говорят, что мать Габриеля, жена Ицхака Штерна, который слишком много молился... Йегудит Штерн, дочь из семьи мудрецов и ученых из города Гамбурга…
        - Что говорят? - нетерпеливо спрашивает дед. - Что такого говорят?
        - Говорят, что Йегудит Штерн в молодости была красавицей и весьма горячего нрава. И когда в тихом и умеренном доме мужа встретилась с другом их семьи, известным врачом…
        - Ну, что тогда было?
        - Тогда родился первенец Габриель, который сейчас распродает семейные акции.
        - А-а, - сердито отмахивается дед, - сплетни, - и глаза его явно враждебно смотрят на собеседника. Дед не любит сплетни такого рода. Он всегда с пониманием относится к человеческим слабостям. И низкорослый гость оскорбленно замолкает.
        - Гммм… - возобновляет разговор дед после долгой паузы, - в отношении продажи акций, ты, быть может, первым делом осторожно повернешь с ним беседу в сторону того, чтобы он встретился с моим внуком Гейнцем. Может, в результате такой беседы он захочет взяться за настоящее дело.
        - Мне действительно надо это сделать, - опять в лице гостя появляется блеск.
        - Мне ведь, кажется, сообщили о приходе фотографа?
        - Сообщили, - говорит гость.
        - Самое время для фотографирования, - решает дед, глядя на сад, - свет яркий и день чудесный.

* * *
        В сумрачном, серьезном зале, где уединяется для размышлений господин Леви, - громкий гул голосов. Почти дюжина бесед ведется одновременно, смешиваясь со звуками фортепьяно, доносящимися из столовой. Кудрявые девицы пригласили на день рождения Бумбы трех длинноволосых парней и двух коротко остриженных девиц. Франц и его друзья-спортсмены, приход которых является большой честью для Бумбы, говорить умеют лишь громко и все разом. Они наполняют дом молодым смехом и легкомыслием. Бумба вертится между ногами всех, и радости его нет предела. Попугай, которого дед тоже принес в подарок, орет, не умолкая: «Я несчастен, госпожа!». Пес Эсперанто сердито подвывает попугаю, и Фрида громким голосом, перекрывающим всех, дает указания служанкам. Среди всего этого гама с безмятежным видом сидит «мальчик из класса», глухой друг деда, и без конца ест соленые баранки.
        - Господин, - возникает Фрида в проеме двери, закрывая своим широким телом дорогу деду, и в голосе ее слышатся нотки отчаяния, - я спрашиваю вас, господин, когда и где подготовить стол к обеду, если столовая полна скачущих жеребят?
        - Где, где? - заглядывает дед в столовую.
        Там сдвинут в сторону стол, и коротко остриженная Марго энергично наигрывает на фортепьяно, а длинноволосый блондин напевает куплеты. Кудрявые девицы танцуют в объятиях еще двух блондинов. Эдит танцует с Эмилем Рифке. В углу сидит Фердинанд с вегетарианкой Еленой, проживающей сейчас в доме Леви и готовящейся стать сестрой милосердия.
        - А-а, жеребята, - с большим удовольствием повторяет дед, - пусть себе скачут. - И он убегает от Фриды, посылающей ему вслед поток сердитых слов и тоже бегущей искать спасения у господина Леви, сидящего, как обычно, в кресле в углу и погруженного в беседу с доктором Гейзе и священником Фридрихом Лихтом, ставшим другом семьи благодаря членству в «Обществе любителей Гете». Гейнц стоит за креслом отца и скучным взглядом озирает шумную комнату.
        - Господин! Я спрашиваю вас, господин…
        - А-а, Фрида, лекарство я уже принял, - Леви неотрывно слушает священника. На лице Фриды - выражение абсолютного отчаяния.
        - Могу ли я вам чем-то помочь? - улыбается ей Филипп.
        - А, доктор Ласкер, я спрашиваю вас, где можно приготовить обеденный стол?
        - Фотограф пришел! - восклицает дед, вернувшийся с фотографом, и движениями рук пытается выпроводить всех из гостевого зала в большую и светлую трапезную.
        Дочери заставили отца заплатить уйму денег, чтобы обновить темную и старую столовую, любимый зал прежних хозяев - прусских юнкеров. Была убрана дубовая обшивка стен и заменена цветными шпалерами, убран «Дремлющий старик» Рембрандта, и место его заняли три голубые лошади.
        Вместо тяжелой мебели - легкие стулья и кресла, отделанные шелковой бахромой. Только оставленный камин напоминал о прежней комнате. Дочери поставили туда красные абажуры, и комната запылала огнем. И со стены на обновленную комнату взирала серыми внимательными глазами покойная госпожа Леви.
        - Прежде надо сфотографировать стол с моими подарками, дед, - потребовал именинник, держа в руках клетку с орущим попугаем. Веснушки на лице Бумбы лучились от счастья. Рыжая его шевелюра была напомажена бриллиантином Фердинанда. Сегодня, в день своего рождения, Бумба ни за что не хотел облачиться в ненавистную ему белую матроску. Сегодня он одет в синий пуловер с круглым воротником, и похож на спортсменов, друзей Франца. Вчера он нанес визит, согласно семейной традиции, перед днем рождения, домашнему врачу - доктору Вольфу, который измерил его рост. Выяснилось, что Бумба за год вырос на много сантиметров, что преисполнило его гордостью.
        - Стол с моими подарками, дед! - сегодня желание Бумбы - закон. Фотограф устанавливает напротив стола свой фотоаппарат на длинных и тонких ножках треноги. Сверкающий велосипед, часы, настоящий мужской портфель вместо прежнего школьного ранца, белый шелковый головной убор со значком гимназии, куда в будущем должен перейти Бумба. Пробочный пистолет, книги, боксерские перчатки, и среди всего этого - подарок Иоанны - большой портрет Теодора Герцля, глаза которого с озабоченным видом глядят на море подарков Бумбы.
        - Где Иоанна? - спрашивает отец, стоя рядом с Бумбой.
        - Здесь, отец, - кричит Бумба и извлекает из кармана письмо, - тут она все написала, - и на лице его - гримаса неудовольствия подарком Иоанны, от которого никакой пользы.
        - Фрида, - хмурится лицо господина Леви, - кажется, я запретил девочке уходить из дома.
        - Господин, вы запретили ей! Она что, прислушивается к таким запретам? Делает лишь то, что ей взбредет в голову. Иоанна, говорю я ей, разве должна девушка двенадцати лет носить целыми днями эту серую убогую одежду? Что скажут люди? А она, господин…
        - Довольно, Фрида, - морщит лоб господин Леви, - поговорим вечером.
        Но дед приходит на помощь Фриде.
        - Фердинанд! - громким голосом прекращает он все беседы в комнате.
        - Да, господин, - поднимает голосу Фердинанд в углу комнаты, - если я не ошибаюсь, тут упомянули мое имя, о чем речь, пожалуйста?
        - О чем речь? О чем речь! - выходит из себя дед. - Об Иоанне речь! Твоя обязанность за ней следить. Почему она ушла из дома, а-а, Фердинанд?
        - Господин, речь об Иоанне? А-а? - Фердинанд тянет слова, как жвачку. - Если речь об Иоанне, я не виноват. Да она проскользнет в замочную скважину, если ей надо будет пойти в этот ее «Вандерфогель».
        - Ее «Вандерфогель»! - сердится дед. - Это все, что ты можешь сказать? Я преподам ей урок, этой юной последовательнице раввина.
        - Я несчастен, госпожа! Я несчастен, госпожа! - орет попугай.
        - Отец! Ты не нашел во всем Берлине ничего лучшего, чем этот попугай?
        - Нет, - еще не остыл дед, но тут в образовавшейся безмолвной паузе лицо его просветляется, и он провозглашает:
        - В сад, гости дорогие, все - в сад! Фотографироваться!
        - В сад, - вторит ему Фрида, - наконец-то можно будет подготовить обеденный стол.
        Сад залит солнцем. Омыт весенними дождями. Сверкает в полдень. Ветер шуршит между высокими деревьями, скандалят воробьи, ласточки, которые уже вернулись с чужбины, летают между вершинами деревьев. Голуби отряхнулись от дремы. Вороны кружатся, рассматривая своими холодными стеклянными глазами шумную толпу людей, гуляющую по саду и нарушающую тишину. Кусты белых роз, посаженных Эдит, все еще обернуты в ткани, предохраняющие их от заморозков. Тропинки кажутся бесконечными, как и бесконечное небо, и бесконечно счастье Эдит, слушающей голос Эмиля Рифке, поющего песню «Тереза спит у старого колодца». Голос у жениха Эдит густ и глубок, и лицо ее мечтательно, словно бы весь свет в саду, все цветение весеннего дня предназначены только ей. Вдыхает Эдит воздух сада и запах влажной земли.
        - Какая Эдит красивая, - произносит женский голос рядом с Филиппом, уставившим печальный взгляд в улыбающееся лицо дочери Леви. Молодая девушка с коротко остриженными волосами улыбается Филиппу. Ее облик напоминает ему Беллу. Тонкая фигура, темные волосы, стриженные под мальчика. Лицо смуглое, открытое, нежное, без намека на косметику. Глаза светлые, прозрачные. Одежда простая, без излишеств.
        - Самая красивая из женщин, которых я видела, - говорит соседка Филиппу, - но рядом с этим мужланом она выглядит такой несчастной.
        - Несчастной? - удивляется Филипп, вглядываясь в явно счастливое лицо Эдит. - Мне кажется, наоборот. Почему вы так говорите?
        - Так подсказывает мне мое ощущение, - девушка смущена. - Не могу смотреть на них, чтоб тут же не возникла в памяти история Ромео и Джульетты.
        - Ромео и Джульетты? - смеется Филипп. - Не больше и не меньше. Почему? Из-за сильной любви, которая преодолевает все трудности?
        - Нет, - краснеет соседка, - именно потому, что в наши дни невозможна такая сильная любовь.
        - Вы так считаете? Вы, еще такая молодая, - бросает Филипп на нее заинтересованный взгляд.
        - Этому научила меня жизнь. В наши дни слишком многое может встать между влюбленными.
        - Разрешите представиться, - Филипп кланяется девушке. - Доктор Ласкер.
        - Кристина.
        - Кристина?!
        Лицо девушки густо краснеет.
        - Почему мое имя вызывало у вас такое удивление?
        - Извините меня, - пришла очередь смутиться Филиппу, - извините меня, Кристина, просто в воображении я назвал вас абсолютно другим именем.
        - Что это за имя, разрешите спросить вас? - светлые ее глаза расширяются.
        - Мириам. Из одной колыбельной песенки. Быть может, вам тоже знакома эта песенка Гофмана?
        - Нет, - огорчается Кристина, - не знакома мне эта песенка. Но имя Мириам вовсе мне не чуждо. Имя матери моей бабушки была - Мириам, а отца бабушки - Давид. Но саму бабушку назвали Кристиной, а деда - Вильгельмом. А мне дали бабушкино имя.
        - Но внешне, - Филипп всматривается в нее, и она смущенно опускает глаза, - внешне, Кристина, вы больше напоминаете Мириам.
        Глаза Кристины, чудится, брызжут искрами.
        - Чем вы занимаетесь, Кристина?
        - Изучаю юриспруденцию в Берлинском университете.
        - А-а, значит, мы коллеги по профессии, - протягивает ей руку Филипп, - я юрист. - И после долгой паузы. - Вы часто бываете в доме Леви?
        - Да, часто. Инга моя подруга. Мы с ней подружились на уроках гимнастики. Дом Леви был почти рядом с нашим домом. Я не из Берлина.
        - Как это здорово, Кристина, что вы любите спорт, - говорит Филипп с непонятным облегчением, и оба закатываются смехом.
        - Вы - человек веселый, - говорит Кристина.
        - Не всегда. Но сегодня у меня хорошее настроение, - говорит Филипп.
        - Смотрите, - краска возвращается ей на лицо, - остались только мы вдвоем, давайте догоним всех, - она старается высвободить свою руку из его руки.
        - Пожалуйста, - говорит Филипп, но руку ее не отпускает.
        И так, рука в руке, молча, торопятся они по тропинке сада, пока не видят всю праздничную компанию. Последними идут Гейнц и «вечный банкрот».
        - Ты, естественно, не знаешь новости, взбудоражившей деловой мир, а, Гейнц? - находит момент его собеседник, чтобы выполнить то, о чем просил его дед.
        - Нет, - коротко обрывает его Гейнц, - не знаю и знать не хочу.
        - Тебе стоит знать эту новость, Гейнц, - поправляет «вечный банкрот» очки, - не думай, что ты все знаешь и умнее всех. Тебе все же стоит получать дельные советы от человека, разбирающегося в больших делах.
        - Так? Речь о больших делах? - выражает удивление Гейнц. Не очень-то он любит новые дела деда и его агента.
        - Большие дела, без сомнения, - упрямится собеседник.
        - Гммм… Ну, ну, послушаем и увидим.
        - Ага! - радостно выкрикивает «вечный банкрот». - Ты не знаешь, естественно, того, что известно мне: Габриель Штерн продает семейные акции.
        - Что это означает? - удивляется Гейнц.
        - Это означает, что Габриель Штерн отстраняется от дел своей фирмы.
        - Откуда тебе это известно? - с явным подозрением смотрит на человечка Гейнц. - На бирже, что ли, узнал?
        - На бирже, на бирже! - в голосе человечка явная травма от такого грубого незнания Гейнца. - Да разве акции такого гигантского предприятия будут продаваться на бирже? Их продают через банки, и это - тайна из тайн.
        - Тайна из тайн, а тебе вот известна, - смеется Гейнц.
        - Еще как известна. Мой родственник, вернее, двоюродный брат мужа сестры моей жены, работает в одном из банков, и не просто сидит у окошка кассы, а кое-что повыше. Он - родственник жены Габриеля Штерна, которая, и ты об этом тоже не знаешь, дочь простолюдинов. Точнее, дочь привратника отцовской конторы. По этому поводу когда-то разразился большой скандал. И нечему тут удивляться. Этот Габриэль шествует по жизни от скандала к скандалу, и один из них - то, что он женился на дочери привратника. Тебе неизвестно то, о чем шепчутся по углам. Короче, что отец Габриеля не… в общем, мать его в молодости…
        - Господи! - сердится Гейнц. - Что за пустая болтовня? Ты действительно полагаешь, что сказанное двоюродным братом мужа сестры твоей жены меня интересует?
        - Ах, - роняет «вечный банкрот» голосом оскорбленного человека, - эти молодые считают себя умнее всех. Ты имеешь право верить или не верить. Мне известно то, что мне известно. Акции он продает. Это факт.
        - Но почему? Что за причина продавать акции одного из самых процветающих предприятий?
        - Процветающих, - подтверждает «вечный банкрот», - весьма процветающих. Но человек он странный.
        - Может, он болен?
        - Болен? Я сегодня уже спрашивал Филиппа о его здоровье. Доктор говорит, что у него отличное здоровье. Нет. В общем-то, ты ведь не знаешь, о чем шепчутся по углам.
        - Филипп, - удивляется Гейнц, - что знает Филипп о Габриеле Штерне?
        - А-ха. Вот о чем я и говорил: ты не умнее всех и не знаешь всего. Тебе не известно то, что известно мне: Филипп и Габриель вместе создают комитеты сионистов.
        - И что сказал Филипп? - иссякает терпение Гейнца. - Может, прекратишь эту болтовню?
        - Болтовню… - прекращает разговор «вечный банкрот» с человеком далеко не умным. - Ладно, я тебе уже сказал: Филипп уверен, что Габриель абсолютно здоров.
        - Господин! Господин! - возникает перед ними Бумба.
        Он кружится среди гостей, то забегает вперед, то возвращаясь в хвост компании, вступая в разговор то тут, то там.
        - Хочу задать вам вопрос.
        - Спрашивай, сын мой, спрашивай, - «вечный банкрот» кладет руку на стоящие торчком волосы мальчика.
        - Почему ваши отец и мать дали вам такое странное имя?
        - Что странного есть в моем имени, мальчик? Разве странно звучит имя - Арнольд Вольф?
        - Извините, господин, я слышал, что вас называют другим именем…
        - Каким именем, мальчик?
        - «Вечный банкрот». Не так ли, господин? Вас также зовут - «вечный банкрот», верно?
        - Убирайся отсюда! - делает сердитое лицо Гейнц. - Как это пришло тебе в голову оскорблять пожилого человека?! - Гейнц и Бумба обмениваются улыбками заговорщиков.
        Бумба убегает.
        Во главе компании господин Леви беседует с господином Шпацем из Нюрнберга. А там, где Шпац, там - веселье. Бумба бежит туда, где веселье.
        - Доктор Леви, у меня к вам вопрос, доктор Леви, - говорит Шпац.
        - Сколько раз я говорил вам, молодой человек, нет у меня степени доктора, и не надо меня так называть.
        - Но, уважаемый господин, уважаемый доктор Леви.
        Вольдемар Шпац, владелец большой шевелюры, сопровождающий господина Леви, художник из Нюрнберга. Друзья называют его любовно и в насмешку - Шпац. То есть «воробей» из Нюрнберга. На носу «воробья» - очки, увеличивающие его глаза и делающие его похожим на филина. Волосы на голове - мелкими каштановыми кудрями, лицо нервное и, соответственно, движения. Он без конца подтягивает брюки, как будто они вот-вот упадут. Из кармана пальто торчат ручки, карандаши, свернутая тетрадь для зарисовок. Он преклоняется перед господином Леви и выражает это преклонение, возводя того в степень «доктора», хотя самому господину Леви это и неприятно.
        - Доктор Леви, не сердитесь на меня. Прошу вас минуту постоять. Только занесу в свой блокнот очерк вашего лица.
        - Но, молодой человек, - сердится тот, - это что же, я стану моделью для вашего карандаша здесь, среди уважаемых гостей?
        - Почему нет, доктор? Почему нет? - Шпац подтягивает брюки. - Разве мое искусство ниже искусства этого, - он презрительно указывает на фотографа, вертящегося между гостями и по указанию деда снимающего того или другого гостя под тем или иным деревом.
        - Доктор Леви, - блокнот и карандаш уже извлечен им из кармана, - не принимаю я это искусство фотографирования. В нем много легкомыслия. Просто внешние очертания ничего не значат. Рисунок, сделанный вдохновением, идущим из глубины души, - вот что важно.
        - Из глубины души, - вздыхает Леви, - да, да, из глубины души, - копирует он голос и ударение гостя из Нюрнберга.
        - Пожалуйста, доктор Леви, не насмехайтесь надо мной, - Шпац взволнован, снова подтягивает брюки. Всю неделю он шатался по городу, зарисовывая в свой блокнот ораторов на предвыборных собраниях, и уже запечатлены на страницах его блокнота физиономии Гитлера, Тельмана, Гинденбурга. Теперь к ним присоединяется облик господина Леви.
        Бумба весь внимание! Художник из Нюрнберга! Шпац из Нюрнберга! И вдруг кто-то тянет его за волосы. Кто это, черт возьми?
        В саду - саду весеннем,
        Меж розой и сиренью
        Мы снимемся на пару
        Влюбленной парой!..
        Напевает ему один из парней со светлой копной волос, который в этот миг, не сходя с места, сымпровизировал куплет. Это его профессия - сочинять куплеты, и он в ней весьма преуспевает. В последнем сезоне он заработал уйму денег, сочинив песенку, ставшую невероятно популярной - «Донна Клара дорогая, почти нагая». В честь такого успеха парень прикрепил к своему галстуку золотую булавку, усыпанную бриллиантами. Успешный куплетист внешне весьма симпатичен и даже удостоен клички «Аполлон». Узкий пробор рассекает его темные волосы.
        - Мальчик, - говорит куплетист с таким особым пробором, - храни эту открытку с моей фотографией, которую я дарю тебе в день твоего рождения.
        - Почему? Ведь такую открытку можно купить в любом киоске!
        - Но, мальчик, это открытка с моим автографом! Через поколение или несколько поколений ценность ее будет огромной, и она принесет массу денег твоим внукам и правнукам.
        - А-ха! - вперяет Бумба в «Аполлона» восхищенный взгляд.
        Мы снимемся на пару
        Влюбленной парой!..
        Поет куплетист и тянет Бумбу под высокое дерево - сфотографироваться. И тут же рядом с ними оказывается Марго.
        Красавица Марго - певица в известном кабаре. Между ее пунцовыми губами вечно торчит сигарета. Одета она всегда в шелковые платья - черные, блестящие, облегающие тонкое и длинное тело. Она кумир кудрявых девиц - дочерей дома Леви, которые подражают ей во всем, и лица их, юные и свежие, покрыты теми же цветами косметики, как и лицо Марго. На сцене кабаре она поет куплеты, написанные «Аполлоном» специально для нее.
        - Готовы? - спрашивает фотограф, и куплетист «Аполлон», и певица кабаре Марго, и Бумба между ними улыбаются широкими улыбками истинного счастья.
        Меж тем вся компания добирается до небольшой «беседки любви», беседки Артура Леви и его покойной жены. Скрытая в зарослях, между деревьями, стоит беседка, как бы замкнутая голыми темными ветвями ползучей розы, на которых блики солнца. Воробьи, вереща, летают над беседкой. Леви склоняет голову, словно бы прислушиваясь к повествованию, полному тайных событий, затем входит в беседку. Все шествие добралось до цели путешествия, и все рассеялись и расселись между деревьями на скамьях, а фотограф продолжает свою работу.
        - Желаете ли вы со мной сфотографироваться? - спрашивает Филипп Кристину.
        - Почему бы нет? - соглашается девушка.
        - Домочадцы называют эту беседку «беседкой любви», - говорит Филипп.
        - Очень красиво, - запросто отвечает девушка.
        Филипп чувствует взгляд Гейнца, обращенный на них, и в нем просыпается защитное чувство. Взгляд Гейнца острый, самоуверенный. Что ему надо от смуглой девушки? - Филипп уже готов ее защищать. Гейнц не отводит взгляд. Гейнц взвешивает в уме: мне следует обратиться к Филиппу и поговорить о Габриеле Штерне. «Сколько времени эта девица будет ходить с ним?» - бормочет Гейнц про себя, продолжая следить за парой.
        - Сфотографируемся всей семьи! - предлагает дед.
        Тем временем пришла Фрида с сестрами Румпель и всеми служанками. Лишь старого садовника не нашли, хотя обыскали весь дом.
        - Вся семья в сборе! - провозглашает дед.
        - Пойдем, - тянет Эдит своего жениха за руку, - сфотографируемся со всей семьей.
        - Нет, - решительным тоном говорит Эмиль, - я не люблю семейных фотографий.
        - Но я прошу тебя, идем.
        - А я прошу тебя, отстань.
        - Почему?
        - Я же сказал тебе - не люблю такие снимки и все тут.
        - Не любишь? - презрительное выражение вспыхивает в глазах Эдит. - Быть может, причина не в этом?
        - А в чем? - вспыхивает Эмиль Рифке. - В чем причина? Неважно, в чем причина. Я не хочу фотографироваться с твоей семьей, и все. Хватит. - Эмиль поворачивается спиной к Эдит и оказывается лицом к лицу с доктором Гейзе, невольным и нежеланным свидетелем ссоры. Несколько минут длится между ними молчаливая дуэль глазами. Глаза атакуют Эмиля и спереди и сзади: глаза доктора Гейзе - спереди, глаза Эдит - сзади. Он краснеет. И голос Эдит едва слышен, словно бы она читает сводку погоды:
        - О, я знаю: ты не хочешь фотографироваться с евреями. В этом причина…
        - Ага, - повышает голос Эмиль, чтобы вовсе заглушить слова Эдит, - доктор Гейзе, а вы хотите присоединиться к семейному снимку?
        - Я? Я лишь друг семьи. Но вы? Вы же в будущем должны стать членом семьи.
        Некая угроза слышится Эмилю в голосе доктора Гейзе.
        - Торопитесь, вас там ждут, - указывает доктор на беседку.
        - Внимание! - командует фотограф.
        Эмиль отступает назад и опускает голову. И только доктор Гейзе это замечает.
        Дед приказывает фотографу идти за гостями и ловить каждого в объектив, пока каждый гость не будет сфотографирован. Фотограф скрупулезно выполняет указание деда и охотится за физиономиями гостей, разбредшихся по саду.
        Весело проходит день рождения Бумбы. Только Гейнц один бродит среди гостей с выражением скорби на лице и не перестает следить за Филиппом, большим знатоком растительного мира, который объясняет смуглой девушке, какие деревья и кусты окружают их, и девушка вся внимание. Они только присели на скамью, глядя на одно из высоких деревьев, как Гейнц уже сзади них, делает вид, что не видит их, проскальзывает мимо, и тут же возвращается с другой стороны. Что хочет этот зазнайка? Что это он беспрерывно следит за ними? Филипп готов прикрыть ладонями ее плечи и защитить ее от тени этого преследователя.
        - А, дорогой мой внук! - Гейнц неожиданно попадает в объятия деда. - Как твои дела?
        - Почему ты сегодня не фотографируешься, дед? - спрашивает Гейнц и посмеивается.
        - Что значит - не фотографируюсь? Только этим и занимаюсь. И с Марго, и с твоим отцом, и с Фридой, и со всеми домочадцами, и с незнакомыми гостями!
        - А вот с этой девушкой, - смеется Гейнц, - ты тоже сфотографировался? Она самая юная среди девиц, дед. Ей очень понравится сняться со старейшиной сегодняшнего праздника.
        - Отличная идея, - воодушевляется дед, - с самой юной среди девиц, прекрасная идея! - и вот уже Кристина висит на руке старейшины, тянущего ее к фотоаппарату, и место на скамье около Филиппа освобождается.
        - Сейчас твоя глупая игра закончится! - краснеет Филипп и повышает голос на Гейнца, который собирается сесть с ним рядом.
        - Что случилось? Чего ты орешь? - изумлен Гейнц. - Запрещено сесть рядом с тобой?
        - Не хитри, Гейнц! Что ты здесь шатаешься между деревьями, крутишься вокруг девушки, как дешевый юбочник?
        Только теперь становится ясно Гейнцу, в чем его подозревает Филипп, и он разражается хохотом.
        - Ты что, сошел с ума, Филипп? Просто мне надо с тобой выяснить некое дело.
        - Какое дело? - все еще подозрительно спрашивает Филипп.
        - Выяснить о Габриеле Штерне. «Вечный банкрот» говорит, что ты Габриеля хорошо знаешь.
        - Конечно, знаю. Он мой друг, даже лучший друг. Но что тебе нужно от Габриеля?
        - Вопросы бизнеса. Мне надо с ним поговорить. Можешь устроить нам встречу?
        - Тебе не нужно мое посредничество. Габриель Штерн знает твою семью. Кроме того, ни один человек в этом не нуждается, чтобы встретиться с Габриелем. Он открыт всем и каждому.
        Весело смеясь, возвращается Кристина. Цветок с обшлага дедовского пиджака воткнут ей в волосы. Гейнц встает и тут же исчезает.
        Атмосфера веселья среди деревьев в самом разгаре. Кудрявые девицы принесли небольшой патефон. Пары танцуют на полянке перед беседкой. И более всех веселится Инга. Блондин, на руке которого она виснет, вежливый парень, одетый с иголочки, по имени Фредди. Отец его весьма богат, владеет универмагом в центре Берлина. Сын же - коммунист, литературный редактор коммунистического журнала. Выражение лица его агрессивно, как у человека, собирающегося взять власть. В эти дни он носится на своем небольшом изящном автомобиле на сумасшедшей скорости, видя в нарушении правил безопасности движения важное революционное действие. Но причем тут Инга? Вот уже несколько недель она его верная подруга и соратница в этих сумасшедших гонках. И так, от поездки к поездке, от безумия к безумию, она прониклась его революционными идеями и открыла для себя все истоки политики. Сегодня на ее груди золотится большой паук с черными жемчужинами вместо глаз, который был подарен ей Фредди в день рождения Бумбы.
        Эдит единственная, кто не участвует в общем веселье. Одиноко сидит на скамье и гладит шерстку пса Эсперанто. Недалеко от нее доктор Гейзе погружен в беседу с ее отцом, но глаза его прикованы к ней.
        - Кажется, я один скрываюсь от ока фотографа, - слышит она голос пастора Фридриха Лихта, прогуливающегося с Гейнцем. Лицо пастора в шрамах и полно темных пятен. Это следы кожной болезни, подхваченной им в Китае, куда он был послан церковью, как молодой миссионер. Его карие, умные глаза следят за Гейнцем, отряхивающим сигарету и отвечающим ему не словами, а громким смехом.
        «Запутанная душа, - думает пастор Фридрих Лихт, - весьма запутанная душа».
        «Было бы у меня такое лицо, - в свою очередь думает Гейнц, - я бы тоже избегал объектива фотографа. Но, верно, есть объективы, фотографирующие душу, и моя вся в шрамах, даже более, чем его лицо».
        И с неожиданной приязнью смотрит Гейнц на пастора, возвращая ему дружеский взгляд.
        - Господа! Возвращаемся в дом, пора обедать, - гремит дед.
        - Отец, - Эдит берет отца под руку, - пожалуйста, подожди. Пойдем вместе. Прикажи фотографу остаться. Я хочу сфотографироваться с тобой вдвоем, без гостей.
        - Почему, детка? Я уже сыт по горло фотографированием.
        - Пожалуйста, отец, мне это важно.
        Фотограф окончил свое дело и может уходить. Первые вечерние тени сошли на сад. Отец снимает с себя пальто и прикрывает им плечи дочери.
        - Оставь. Что ты делаешь, отец? - возражает дочь.
        - Ты несчастлива, дочь, - вглядывается в нее отец.
        - Ты это чувствовал, папа?
        - Я это знаю, детка моя, - он гладит ее волосы, - знаю давно и всегда жду, когда ты обратишься ко мне за помощью.
        - Придет день, отец, придет день.

* * *
        Войдя в свой дом, Иоанна никого не увидела. В это время вся компания фотографировалась в саду. Входная дверь была заперта, и никто не откликался на звонки. Только дверь в кухню была открыта, и она вошла туда. За весь день у нее и крошки во рту не было, лицо ее осунулось, веки воспалились, волосы не расчесаны. Брызги из луж оставили грязные пятна на ее синей юбке. Дом пуст и полон запахов свежевыпеченных сладостей. Иоанна поднимается на этаж выше.
        «Я несчастен, госпожа!» - орет попугай деда над открытой дверью в столовую, и лоб Иоанны покрывается холодным потом.
        На ступеньках одолевает ее мания преследования, и она бежит на чердак, где собраны ненужные вещи. Шкафы и полки вдоль стен, и острый запах нафталина. Один из ящиков Иоанна избрала своим тайником. В нем она хранит свои драгоценности: например, «Кровь Маккавеев» из леса в стране Израиля, которую отрезал от дерева своими руками посланец Движения, дневник, хранящий все ее секреты. В него она записывает все события с момента вступления в Движение. На первой странице дневника - десять заповедей движения. Записаны в дневнике все ее обязанности. Обязанность быть халуцем - пионером, обязанность любить родной язык и свой народ, любить труд, бороться за справедливость и прямодушие в человеческом обществе, быть поддержкой и помощью ближнему, быть дисциплинированной, обладать сильной волей и всегда говорить правду. Обязана… Обязана - быть и быть. Сколькими качествами ей надо обладать?! Нет, никогда она не будет такой. Она большая грешница и такой будет всегда. Не может она соответствовать десяти заповедям. И никакие усилия не помогут. Всегда и все у нее выходит наоборот. Комод стоит под окном, а из окна виден
сад. Иоанна взбирается на комод и смотрит в сад.
        Подобно длинным шеям, вытягиваются тени в чердачном помещении, и медленно проглатывают шкафы и комоды, старую восковую куклу бабки, колыбель с искусной гравировкой по дереву, в которой провели начальные дни своей жизни отец и дядя Альфред. Пыльный столб встает над грудой одеял в углу, и кажется паром, исходящим из тех теней. Иоанна ощущает себя несчастной. Она любит эту свою неприкаянность, и хорошо ей пребывать немного в печали. В таком состоянии прорастают крылья, ширится воображение. Тяжело у нее на сердце, сегодня особенно тяжело. Листает она свой дневник и заново переживает, пока доходит до последних страниц. Тут она начертала четкими большими буквами с толстым восклицательным знаком в конце:
        - Самокритика!!!
        А под этим заголовком - маленькими буквами, плотно стоящими друг к другу, перечислила все свои грехи. Теперь ей следует добавить еще один грех, сегодняшнее преступление: любовь к графу-скульптору, которая вдруг вспыхнула в ее грешном сердце.
        - Нет, - в сердцах захлопывает Иоанна дневник, - ничего писать не буду.
        Из сада доносятся голоса. Праздничная компания возвращается в дом. Фрида торопится во главе служанок, за ней Бумба ведет гостей на праздничный обед. Завершают шествие, несколько отстав от всех, отец под руку с Эдит. Что делать… щемит сердце Иоанны. Спуститься в свою комнату, помыть лицо, сменить одежду и сесть со всеми за стол? Конечно, расскажет отцу, что не пошла в поход, а пришла на помощь умирающей принцессе. Он ей все простит. Но тогда… ей надо будет все рассказать. О странноприимном доме и о графе. Нет! Даже если ей отрежут язык, она не заикнется о графе. Теперь Иоанна слышит гостей, шумно занимающих места в трапезной. Затем воцаряется тишина. Все, вероятно, расселись, и дед произносит первый тост, поздравляя Бумбу. Голова Иоанны опущена на грудь. Голод и усталость терзают ее. Что делать? Снова она раскрывает дневник. Чистая страница под заголовком «Самокритика». И рука ее пишет слово: тайна!
        Праздник внизу продолжается. Еще немного, и придут одноклассники Бумбы, дом наполнится шумом, и никто даже представить не сможет, что Иоанна одиноко сидит на чердаке и записывает в дневнике, раскрытом на ее коленях, свои пригрешения.
        - Нельзя! Я запрещаю себе так думать, - бормочет Иоанна, слезает с комода и прячет дневник в глубине ящика на полке. Она ужасно устала, глаза ее горят. Она движется, словно тянет свое тело, к груде одеял, мерцающих в сумерках. Запах плесени и пыли идет от этой груды. Она снимает ботинки, сворачивается клубком в одном из бабкиных покрывал и засыпает в мгновение ока.
        Глава третья
        Март это месяц, которому нельзя верить. Уже прячут зимнюю одежду в шкафы, и запах нафталина заполняет дома. Но по ночам еще крепки заморозки, по утрам идут дожди, а в полдень - нещедрое солнце.
        Зима ослабела, но весна еще играет в жмурки, тайно скрываясь в наслоениях облаков, гуляя по городу, выцвеченому плакатами предвыборной гонки. Лозунги кричат со стен домов, топот демонстрантов по шоссе, рев рупоров.
        Выбирают президента страны!
        Даже тихая улочка, на которой расположена школа Иоанны, пробудилась от дремоты. Скромные дома оделись в полосатые одеяния лозунгов, раскрывших свои беззвучные пасти. И стена школы тоже сотрясает улицу крикливыми надписями. День за днем доктор Гейзе приказывает привратнику Шульце соскабливать эти надписи и закрашивать их известкой. Шульце посылает взвод уборщиц с ведрами известки в руках - но весь этот труд идет насмарку. На следующий день появляются новые надписи. В результате неутомимый доктор Гейзе, побежденный в этой борьбе, стоит у окна и смотрит на густую бороду дуба, который единственно на всю улицу сохранил свою чистоту.
        У стены школы Саул ожидает Иоанну. Названивает в звонок велосипеда и вглядывается в зашторенные окна школы. Саул плюет на стену, залепленную плакатами партии Гитлера. В последний год Саул значительно вытянулся ростом. Он уже готовится к празднованию своего совершеннолетия - бар-мицве. Над верхней его губой появился темный пушок, и в голосе появились петушиные нотки. Все говорят, что зрелость пришла к нему раньше положенного времени. Но Саул гордится этим, и особенно тем, что, как говорят люди, он становится все более похожим на своего дядю - Филиппа. Очки у него, как у дяди, и на лице такое же озабоченное выражение.
        Долго еще будет шататься Саул по улицам, пока сможет увидеть Иоанну. Но он не скучает и вовсе не считает, что теряет время. На скамьях в парках, на ящиках на углах улиц ораторы толкают речи, и массы людей шумят на площадях.
        Саул возвращается к школе. В этот момент раздается сверлящий электрический звонок. Занятия закончились. Саул вскакивает на велосипед и заезжает за угол дома. Скрытый арочный тупичок служит им постоянным местом встреч. И каждый полдень, выходя из школы, она заглядывает сюда, не пришел ли Саул. И не то, чтобы они договаривались заранее, но она чувствует, что он здесь.
        - Саул, крепись и мужайся! - поднимает руку в приветствии Движения Иоанна.
        - Крепись и мужайся, Хана! - вытягивается по стойке смирно Саул и приветствует ее тем же жестом. - Почему ты вчера не была в походе? - строго спрашивает Саул.
        - Была причина, - отвечает Иоанна тихим голосом.
        - Какая причина?
        - Я расскажу тебе в парке.
        - Сегодня мы не едем в парк. Быстро садись на раму.
        - А куда мы сегодня едем?
        - Не спрашивай сейчас. Садись на велосипед.
        - Почему ты сегодня какой-то странный, Саул?
        - Есть причина. Ну, садись уже.
        Саул подсаживает Иоанну. Велосипед катится по шоссе, выделывая трюки между несущимися по обе стороны автомобилями. Тысячи и тысячи голосов со всех сторон, треск моторов, гудки, а поверх всего этого цветные лозунги, мигание светофоров. Они выезжают из района, где живет Иоанна, и въезжают в самый центр города. И чем больше углубляются в город, тем более шумными и забитыми людом, лихорадочным движением становятся улицы.
        - Куда мы едем?
        - Не спрашивай сейчас. Лучше следи за полицейскими, - сердится Саул. За поездку на велосипеде вдвоем наказывают, и полицейские выслеживают нарушителей на каждом углу.
        - Нам надо торопиться! - говорит своим тонким голосом Саул, надсадно дыша в затылок Иоанне. Она резко поворачивает голову, велосипед теряет устойчивость и чуть не врезается в проносящийся вплотную грузовик. Водитель высовывается из окна кабины.
        - Черт вас побери, шушера! Нет у вас другого места заниматься любовью?
        - Куда ты мчишься, Саул?
        - Полицейский!
        Иоанна спрыгивает с рамы, Саул уносится. Иоанна бежит вслед, ищет его. С угла улицы приближается к ней толпа, внимающая оратору который соорудил трибуну из подвернувшихся пустых ящиков, звучит знакомый членам Движения мотив. Саул берет Иоанну за руку и наконец-то шепотом сообщает ей свой секрет:
        - Вчера, во время беседы в нашем подразделении, Белла сказала нам важную вещь…
        На трибуне, с горы ящиков, оратор орет и размахивает газетой с прогнозом предсказателя Ханусена:
        - Великий предсказатель Ханусен предвидит убедительную победу Гитлера!
        - Уши вянут, - Иоанна тянет Саула в сторону от толпы.
        - Минуточку, - сердится Саул, - слушай, что эта тварь сочиняет.
        - Что?
        - Минуту… А-а, нечего его слушать. Слушай, Хана. Вчера, во время беседы, - Саул снимает очки и протирает стекла рукавом рубахи. Это тоже из привычек дяди Филиппа, - вчера Белла нам рассказала вот что: собираются организовать репатриацию молодежи от четырнадцати до шестнадцати лет в страну Израиля.
        - И девушек тоже?
        - Ну, конечно, и девушек. Одна дама это организует. Я ее знаю…
        - Ты ее знаешь? - спрашивает Иоанна.
        - Да, знаю. Я встретил ее у дяди Филиппа. Они сидели у пишущей машинки и что-то писали вдвоем. И дядя сказал ей: теперь, госпожа, мы подпишем этот призыв. А она ответила очень странно: доктор, это излишне. Я ведь из мира листовок, там все анонимно. Этого я прошу и в тексте. Это молодежь просит помощи, а не я. Когда она ушла, дядя сказал мне, что эта дама из тех мечтательниц, которая умеет превратить мечты в реальность.
        - Ах… - Иоанна уже думает о женщине-мечтательнице.
        - Хана, ты не слышишь? Дважды я сказал тебе! Пойдем туда, на параллельную улицу. Там нет полицейских - ты что, спишь на ходу? - сердится Саул. - Беги, Хана, беги! - Саул уезжает, Иоанна бежит за ним, косички прыгают на ее спине, и мечты ее с ней.
        - Садись на раму, - Саул облегченно вздыхает на тихой улице.
        - Теперь куда мы едем?
        - К этой даме. Я должен с ней поговорить. Я должен все узнать из первых уст.
        Иоанна вскакивает на велосипед, не ощущая давления рамы.

* * *
        Они останавливаются у большого серого здания на маленькой тихой улочке в центре Берлина. У входа в дом небольшой магазин, в окне которого - улыбающиеся восковые головы, на которых - роскошные шляпы. На доме вывеска с надписью - «Боника» и огромной картонной бутылью, указывающей на то, что Боника продает горячие напитки.
        - Приехали.
        Они входят в темный вход, Саул передает Иоанне велосипед:
        - Жди здесь, а я поднимусь.
        - Что? - обиженно говорит Иоанна. - И я хочу задать ей вопросы.
        - Ты? Почему? Нельзя оставлять велосипед без охраны.
        Голос Саула настолько агрессивен, что Иоанна сдается. Она грустно смотрит, как он быстрыми шагами поднимается по ступенькам. Она не увидит женщину-мечтательницу.
        - Привет, Хана, - Саул почти сразу же возвращается.
        - Что случилось?
        - Ее нет дома. Придется подождать во дворе.
        Маленький темный квадрат, вымощенный каменными плитками, отделяет дом от такого же большого серого дома, стоящего за ним. Саул и Иоанна сидят на ступеньках, ведущих к запертым дверям склада. Из магазина шляп доносится стрекотание швейной машинки.
        - Мне через год уже исполнится четырнадцать.
        - А мне - через два года, - опечаленно говорит Иоанна.
        - Тебя и так не возьмут в отряд, который готовится к репатриации.
        - Почему меня не возьмут?
        - Белла вчера сказала, что поедут лишь избранные из подразделения, лучшие из членов Движения.
        - Откуда ты знаешь?
        - Тебя сильно критикуют в подразделении.
        - Что обо мне говорят? - вскакивает Иоанна. - Говори правду.
        - Ну… ты такая… недружественная, странная, просто не такая, как все.
        - Ну и что? - говорит в отчаянии Иоанна. - Что я могу сделать?
        - Что ты можешь сделать? Ты думаешь и делаешь всегда такое, что никто из нас не делает и даже не думает делать. А этого не терпят.
        - Что например? - сердится Иоанна. - Скажи, что я сделала?
        - Ну, например, то, что связано с синагогой. Теперь ты понимаешь?
        Иоанна снова садится на ступени и втягивает голову в плечи. Дело это рассердило всех. Она пошла с девушками из Движения в праздник Ту-Би-Шват - поговорить с другими девушками о вступлении в Движение. Вместо того, чтобы стоять у входа и вступать в беседу с девушками до того, что они войдут в синагогу, она вошла внутрь, слушала песнопения и даже нашла, что они красивы.
        - Саул, это неправда. Все это неправда. Ты меня знаешь.
        - Всегда верно лишь то, что говорят все.
        - Не всегда. Мой брат говорит, что есть люди, отличающиеся от всех остальных, и ничуть не хуже других.
        - Всегда ты ссылаешься то на брата, то на отца. Это вовсе не важно, они люди из другого мира.
        - И потому, что я такая, мне не дадут уехать в страну Израиля? - прерывается голос Иоанны.
        - Ну, да. Именно, потому, что ты такая, тебе и не разрешат, - усугубил свои слова Саул. Но, увидев, как ссутулились ее плечи, смягчился. - Слушай, Иоанна. Ты можешь быть другой. Ты просто должна быть такой, как все. Например, тебе надо срезать косы. Ты выглядишь, ну, такой… не принадлежащей Движению.
        - Нет, я не могу их срезать. Из-за матери. Она любила их и гордилась ими. Отец просил меня, в память о ней, никогда их не срезать.
        - Опять твоя семья, - впадает Саул в полное отчаяние.
        Из дома выходит служанка, направляясь к мусорным бакам. Саул вскакивает с места.
        - Жди ее, юноша, жди, - смеется служанка, - ты сможешь пустить здесь свои корни, пока она придет.
        - Ну, вы же сказали, что ее нет. А раз нет, то она должна вернуться.
        - Вернется, вернется. Каждый день ее здесь ожидают такие, как ты, а она уехала в Лондон. Но, конечно, вернется, - смеется служанка.
        - Мы можем уйти, - печально говорит Саул, но Иоанна не сдвигается с места. Ее отчаянное лицо не дает покоя Саулу. Он садится рядом с ней и кладет руку на ее плечо:
        - Хана! - Но Иоанна молчит.
        - Слушай, Хана, я тебе еще не все рассказал. Так или иначе, тебя бы не выбрали.
        - Почему? - поворачивает к нему голову Иоанна.
        - Белла сказала, что поедет тот, кому нечего делать в Германии. Нет денег на учебу, нет работы… Репатриируют молодежь в страну Израиля, чтобы спасти их от безработицы. Ну, а тебе ничего из этого не грозит.
        - Ну и что? Не возьмут меня туда потому, что мой отец богат?
        - Не теперь. У тебя еще есть время. Белла сказала, что все, кто сможет закончить учебу в Германии, должен это сделать. Движение даже потребует от них этого.
        И услышав вздох Иоанны, решил сжалиться над ней:
        - Что я буду делать, к примеру, через год? Мать хочет, чтобы я стал портным и учился шитью у Шапского. Тебе знаком Шапский? С Еврейской улицы. Там я буду сидеть в маленькой комнатке, вдевать нитки в иголки и слушать каждый день его крикливую жену, которую я ненавижу.
        - Не делай этого, Саул. Не будь портным у Шапского.
        - Не быть портным? Тебе легко говорить! - присвистывает Саул. - Дядя Филипп обещал мне найти работу на еврейском кладбище помощником садовника. Это хорошая подготовка к работе в стране Израиля.
        - Что? - вскрикивает Иоанна. - Будешь крутиться между могилами по ночам?
        - По каким ночам? Вечно у тебя какие-то выдумки. Я буду сажать цветы… Но, в общем-то, не хочу я этим заниматься. Дядя Филипп предложил мне продолжать учебу за его счет.
        - Это же прекрасно, - осветилось радостью лицо Иоанны.
        - Нет, Хана. Ты ничего не понимаешь. Я же не смогу быть рядом с отцом. А он старый и больной, каждую ночь стонет, а днем стонет мама… И к тому же не хочу я учиться. Я хочу быть рабочим. Поеду в кибуц, начну зарабатывать и привезу туда мать и отца.
        Иоанна смотрит на Саула в полнейшем изумлении. Странное чувство нежности и милосердия возникает в его сердце к несчастной неудачнице Иоанне, которую так критикуют в подразделении, и он сжимает ей плечи.
        - Саул, - неожиданно краснеет Иоанна, снимает его руку с плеча и повышает голос, - почему ты всегда кладешь руку мне на плечо, когда сидишь со мною рядом?
        Теперь голос повышает Саул:
        - Что вдруг ты это говоришь?
        - Не знаю, но мне это кажется странным, - и настоящие слезы выступают у нее на глазах. Всегда Саул обнимает ее за плечи, и никогда она не отдавала себе в этом отчета, даже не думала об этом. И вдруг… Длинные пальцы графа. Белая его рука. О, это тайна! Страшная тайна! Один день, всего один день, и мир до такой степени иной, и все абсолютно не то, что было. Саул с удивлением смотрит на плачущую Иоанну. Трудно вообще понять эти ее превращения. Глаза ее блуждают от окна к окну, по высоким зданиям города. Вовсе ее не трогает, что дома над ней смеются, что в подразделении ее критикуют, зато в душе у нее большая и запретная тайна. Она сама пойдет к женщине-мечтательнице. Без Саула.
        - Не будь всегда такой странной, Хана. Если ты не хочешь, чтобы я тебя обнимал, так я не буду этого делать.
        - Я! - кричит Иоанна. - Я! - и убегает.
        Она бежит по улицам Берлина, как вчера бежала по комнатам дома. Школьный ранец остался на ступеньках, рядом с удивленным Саулом.

* * *
        Тихая улочка выводит на широкую шумную улицу, выходящую на Александерплац, которая полна народа днем и ночью. Вправо и влево от площади разбегаются узкие переулки, как темные руки, благодаря которым светлая эта площадь держится в теле города. Здания прижаты одно к другому, и каждый переулок подобен прорубленной тропе между темными и прямыми стенами. Узкие окна прорезают эти стены, не в силах обозревать пространство, и потому лишь обречены - вглядываться внутрь, во внутреннюю жизнь комнат.
        Иоанна стоит на углу, у выхода из переулка, между шумом площади и безмолвием домов. Смотрит она вверх, не желая вглядываться в угол напротив. Там - «Трактир тети Иды», над которым развевается красный флаг со свастикой и большой плакат во всю ширину окна.
        «Выборы президента решат судьбу ваших детей». Рядом с надписью изображены дети разных возрастов, руки их протянуты к прохожим. Дети просят голосовать за Гитлера. Люди в форме штурмовиков стоят по стойке смирно, как солдаты. Иоанна застряла здесь из-за светофора, запрещающего ей перейти улицу - к большому универмагу и железнодорожному вокзалу надземного поезда, который привезет ее домой. Но так как она остановилась, нет у нее сил - продолжать путь, после того, как светофор поменял цвет. Размышления и горечь на душе не дают ей сдвинуться с места.
        «Что теперь подумает Саул? Даже смотреть на нее не будет и говорить с ней не будет. И если в подразделении узнают, что дружба их кончилась, тогда кончится все. Саула все принимают. А ее все критикуют. Что-то с ней не в порядке, и никто не хочет ей сказать, что именно».
        Иоанна оглядывает свою одежду, запыленную обувь с незавязанными шнурками, вечно спущенные чулки и вспоминает отца, который по этому поводу делал ей замечания. Вчера, когда она проснулась на груде бабушкиных одеял, в доме стояла тишина, и она не почувствовала, что множество небольших перьев набилось в ее волосы и в одежду.
        На ступеньках стояли сестры Румпель, высокие, белобрысые, и торжественно возвестили:
        - На площади есть покойник. - И скрестили белые руки на своих передниках, после того, как перекрестили лица, подобно сообщникам Ангела смерти.
        Так Иоанна узнала, о смерти принцессы. Она хотела сразу ринуться туда, чтобы выразить соболезнование графу. Но тут перед ней возникла Фрида.
        - Привет, - воскликнула Фрида, и рот ее от изумления открылся и закрылся при виде девочки, обсыпанной перьями. В какой постели она обреталась?
        На ее крик вышел из своей комнаты господин Леви, спустился по ступенькам и предстал перед своей дочерью, усеянной мелкими перьями. Он слова не сказал, лишь наклонил голову с выражением той особенной печали, которая горька была Иоанне похлеще любых слов. Хорошо, что рядом с ней стояла Фрида и спасла ее от глаз отца. Она силой схватила Иоанну за руку и потащила за собой. Голод изводил Иоанну, голова болела, и ей уже было все равно, что с ней сделает Фрида. А та повела ее к себе в комнату, посадила на кресло-качалку, подложила маленькую подушечку под ее голову. Окунула полотенце в холодную воду, смыла грязь с ее лица, ушла и вернулась с подносом, на котором - еда.
        - Ешь, - строго приказала она, - ешь! - И доброе ее лицо наклонилось над Иоанной. - Погляди на себя, у тебя лицо покойника.
        Фрида порезала мясо на маленькие кусочки, как тогда, когда Иоанна была маленькой, и медленно кормила девочку, отправляя ей в рот кусочек за кусочком. Этот - за деда, этот - за отца. И так за всю семью. Пока на тарелке не оставался один последний кусочек, и ребенок ни за что не хотел его взять в рот, и не помогало, что Фрида обижалась, ибо считала, что именно этот последний кусочек важнее всего для здоровья девочки. Может быть, Фрида не очень бы сердилась, если б знала, что этот кусочек Иоанна оставляла для матери. Мать умерла в тот год.
        Глядела Иоанна в доброе лицо, склонившееся над ней, и сказала придушенным голосом:
        - Я чувствую что-то в голове, Фрида.
        - Ты чувствуешь в твоей голове собственные сумасшествия. Ешь, и все пройдет.
        И все бы вчера завершилось хорошо, если бы Иоанна не задала Фриде один из своих вопросов, из-за которых всегда все портилось и осложнялось.
        - Фрида, - спросила Иоанна с безмятежным видом, - что это - кокс?
        - Это такой сорт угля.
        - Нет, Фрида, это еще что-то. Ты знаешь, Фрида.
        - Ты снова начинаешь. Кокс это кокс и все тут.
        - Но почему ты не хочешь мне сказать, Фрида?
        - Что тебе не дает покоя? - рассердилась Фрида, и потащила ее в ванную.

* * *
        Светофор приглашает Иоанну пересечь улицу. Она идет в толпе, и одна единственная мысль изводит ее:
        «Что-то со мной не в порядке. Что-то всегда портит все. Что это?»
        «Граф! Граф! Граф! - отвечают ей клаксоны и людские голоса на площади, полной народа.
        И снова она застывает, не в силах сдвинуться с места. Граф и есть ее самый главный грех! Граф - христианин, не пролетарий, он принадлежит к обществу, которое все клеймят. Она не в силах выбросить из грешной своей головы этого графа.
        Глаза ее остановились на роскошной парикмахерской. Молнией проносится мысль в ее голове: чья-то направляющая рука остановила ее именно здесь. Ей надо срезать косы! Саул сказал, что это очень важно. Саул помирится с ней, если она появится перед ним без косичек. И, быть может, после того, как она обрежет косы, вместе с ними исчезнет ощущение греха и вчерашнего прикосновения направляющей руки, которую она все еще чувствует. Сердце Иоанны полно надежд. Если она срежет косы, все будет в порядке. Это будет другая Иоанна, более подвижная и хорошая. Но отец? Отец, и Фрида, и дед, и все члены семьи ужасно рассердятся на нее. Только вчера у нее уже был с ними спор, и она все еще не помирилась с отцом, и вот она уже затевает новое. Отец ей это никогда не простит. Она бежит к парикмахерской, распахивает стеклянную дверь и врывается внутрь.
        - Что желаете, маленькая госпожа? - кланяется ей человек в белом халате.
        - Постричься, - почти кричит Иоанна, - снять эти косы!
        - Ах, - человек взволнован, - а мама согласна?
        - Мама… - и снова комок в горле Иоанны. - Согласна. Конечно, согласна. Что себе думает господин?
        - Пожалуйста, маленькая госпожа, посидите, пока придет ваша очередь.
        - Нет, Это надо сделать немедленно! Я… я очень тороплюсь, господин.
        Все лица из-под сушильных шлемов обращены к странной девочке. Женщины в белых передниках, которые учатся парикмахерскому мастерству, перешептываются и смеются. Снова все смеются над ней! Вся парикмахерская смеется - всеми своими большими сверкающими зеркалами.
        - Несколько минут, маленькая госпожа, лишь пара минут, - успокаивает ее парикмахер.
        Минуты тянутся, но вот она уже сидит в высоком кресле, и парикмахер повязывает ей шею белой простыней. Не успела она даже взглянуть в зеркало, как обе ее черные косички - в руках парикмахера, как два лошадиных хвоста.
        - Мама, несомненно, их спрячет в шкаф, - посмеивается парикмахер и передает косы девушке-ученице, стоящей рядом.
        - Мама, - бледнеет Иоанна.
        - Какую прическу желает маленькая госпожа? - парикмахер пощелкивает ножницами. - Пони? Пробор посредине, пробор сбоку?
        - Мне все равно, - повышает голос Иоанна, - простая прическа, сама простая.
        Снова смех в зале, все развлекаются за счет этой странной девочки. Но на этот раз ее это не трогает! Она видит только себя в зеркале. Незнакомая, чужая девочка смотрит на нее оттуда большими испуганными глазами.
        Ей кажется, что она видит себя впервые в жизни, и она вглядывается в свои черты внимательным критическим взглядом. Она очень худа, кофточка не выявляет никаких женских признаков, как у ее одноклассниц. Неожиданно это ее очень задевает, худоба причиняет сильную боль.
        «Ужас! - говорит Иоанна про себя. - Я страшно уродлива!»
        - Закончили, маленькая госпожа, прическа очень вам идет. Она по последней моде.
        И снова все смеются - женщины под поблескивающими сушильными шлемами, девушка-ученица, подающая ей сверток: косы, завернутые в газетный лист. Иоанна хочет спрятать их в свой ранец, и кровь застывает в ее жилах: ранца нет! Косы обжигают огнем ее руки. Что с ней сегодня происходит? Теперь ей придется, в дополнение ко всему, рассказать дома, что она потеряла ранец с книгами и тетрадями.
        - Вам что-то не понравилось, маленькая госпожа?
        - А-а? Нет, все в порядке, - Иоанна извлекает кошелек из кармана пальто, платит за стрижку и убегает от нового облика Иоанны в большом зеркале - Иоанны без косичек.
        На остановке, около трамвая, стоит Саул, опираясь на велосипед.
        - Ты… ты пришел сюда? - заговаривает Иоанна первой.
        Саул не отвечает. Смотрит, смотрит, и ничего не понимает. Морщит лоб, как человек, который напрягается, чтобы понять.
        - Хана, что ты сделала? Ты…
        - Я? Ну, сделала, - Иоанна проводит рукой по остриженной голове.
        По правде говоря, Саул вовсе не полагает, что сейчас Иоанна стала красивей. Она выглядит очень странной и очень чужой. Но сердце говорит иное, ибо следовало это сделать, и она сделала. И она в глазах его стала красивей, чем прежде, во много раз. Всеми силами души Саул отвергает мимолетное чувство недовольства, возникшее в нем при взгляде на новую Иоанну.
        - Вот, видишь, Хана… И ты можешь быть, как все.
        - Конечно, - с гордостью говорит Иоанна, - конечно же, я могу.
        - Хана, - протягивает ей Саул ранец, - ты забыла его там, на ступеньках, - и лицо его краснеет. Не надо было ей говорить в один раз столько неприятных вещей, и он ищет примирения. - Я думал, что ранец тебе понадобится, потому и принес.
        И видя, как посветлело ее лицо, продолжает:
        - По дороге я подумал, что если вернется эта госпожа-мечтательница, мы пойдем к ней вместе. И, может быть, если ты ей расскажешь обо всех твоих проблемах, она согласится, чтобы и ты поехала, несмотря… - тут Саул закусывает язык, - ну, несмотря на то, что твой отец богат.
        Иоанна лишь кивает головой, Саул смотрит на нее и снова краснеет. В тот миг, когда она спросила его, почему он ее обнимает, словно бы кто-то посторонний вторгся в их отношения, и все перестало быть простым и ясным, как раньше. Что-то такое, тайно связанное с тем, что глаза его видят каждый день и каждый вечер в переулке, где он живет. Это «что-то» приносит ему боль. Он старается ее преодолеть и видеть Иоанну такой же, как вчера или позавчера. Но это у него не получается. Теперь он стоит перед ней в смущении, и на лице его выражение полнейшего изумления. Иоанна чувствует, что первый раз с начала их дружбы, она побеждает. Хотя и не понимает причины этой неожиданной победы, но ищет что-то, чтобы использовать эти редкие минуты и поставить Саула перед испытанием.
        - Саул, - внезапно говорит она, - я хочу тебя о чем-то спросить. Что это такое - кокс?
        - Кокс это такой уголь.
        - Нет, Саул, не отвечай мне, как все, не увертывайся, скажи правду.
        - А-а! - лицо Саула озаряется. - Сейчас я понимаю. Конечно, это еще что-то. Кокс это выдуманное название кокаина, чтобы не говорить о нем впрямую. Я могу тебе показать, Иоанна, ночью в нашем переулке. Стоят люди у своих домов и предлагают прохожим: «Хотите купить кокс?»
        - И это все, - разочарована Иоанна, - только кокаин? И это он превратил в нечто очень важное?
        - Кто?
        - Бартоломеус Кнастер-младший.
        - Кто это?
        Лицо Иоанны становится багровым. Теперь ей надо будет рассказать обо всех вчерашних приключениях. Но она… проглотит язык и не расскажет:
        - Бартоломеус… Это один мальчик…
        - У тебя есть секрет от меня, Хана?
        Ощущения превосходства Иоанны как не бывало. Теперь она стоит в полном смущении перед своим другом, опустив голову, и, открыв ранец, вкладывает в него сверток с косами.
        - Что это у тебя в свертке? - Требует ответа Саул.
        - Мои косы, - и они оба разражаются смехом.
        На этот раз все хорошо кончилось, и они, улыбаясь, расстаются.
        Ворота дома умершей «вороньей принцессы» распахнуты. Неуловимая рука тянет Иоанну войти внутрь. Дом глубоко погружен в дремоту сада. Так же, как и раньше, криво висят на окнах неисправленные жалюзи, деревянные стены холла скрипят, и древний бог о трех головах улыбается тремя физиономиями. Из открытых дверей свет прокрадывается в темный холл и освещает мушиную грязь на гобелене, и пыль, которая сделала тусклым лицо рыцаря и лица бога. Большое зеркало в углу покрыто черной тканью. На ступеньках стоит коротышка Урсула. Увидев Иоанну, делает жест рукой, мол, все кончено, и указывает на дверь комнаты умершей.
        Урсула стоит здесь, чтобы встречать множество гостей, которые, главным образом, утром приходят почтить память умершей. Как только распространился по площади слух о смерти принцессы, открылись все запертые двери. Старики и старухи открыли темные и пыльные комнаты свету. Одетые во все черное, словно всегда готовые сопровождать покойника в последний путь, вошли они в комнату с увядшими розами, где их встречал Оттокар.
        Иоанне кажется, что все вороны с площади обрели облик людей и расселись здесь в креслах, смотреть на нее своими остекленевшими глазами. И прыгают их глаза по ее лицу, как прыгают лапки ворон по тропинкам, и все тени мира собрались здесь и обернулись этими черными обликами в старых, обитых тканью креслах. Безмолвно, с торчащими из подмышек белыми руками, сидят эти вороны-люди. Воздух в комнате кажется сгущенным, как студень. И вдруг возникает граф, пересекает комнату с одного угла в другой - вытянутый в струнку. Он также одет в черное, но глаза его излучают доброжелательность. Он берет Иоанну за руку и ведет в смежную комнату, к огромной роскошной кровати. Одеяло из темного бархата расстелено на кровати, и на ней - принцесса, завернутая в батистовую простыню, тонкую и чистую. Жалюзи в комнате опущены. Тонкие полосы света, прокрадывающиеся сквозь щели, образуют в сумраке над кроватью сияющую мозаику. Две длинные свечи в больших, тяжелых серебряных подсвечниках горят у изголовья усопшей. Всего несколько минут они остаются в темной комнате, и тут же Иоанна тянет графа наружу, в далеко протянувшийся
коридор. Тут они одни. Граф склоняет голову над Иоанной, гладит ее по волосам… и рука его замирает.
        - Иоанна, где твои косы?
        Иоанна молчит. Как она объяснит графу, зачем она обрезала свои косы.
        - Жаль, очень жаль - ты хотела быть красивой, Иоанна? Ты и так красива, без косичек, - он целует ее в лоб, и весь коридор начинает кружиться в ее глазах.
        В этот момент Урсула кланяется двум высоким господам, которые поднялись по ступеням, и пальцы Оттокара отрываются от волос Иоанны. Он выпрямляется, и лицо его становится жестким. В коридоре слышится покашливающий голос. Высокие господа не обращают внимания на Оттокара, словно он вообще не существует, и прямо входят в комнату с увядшими розами. Урсула ступает перед ними, полная к ним почтительного страха.
        Граф фон Ойленберг-старший, в сопровождении адвоката доктора Функе, пришел отдать последний долг родственнице, сестре его покойной жены.
        Оттокар на миг забыл о девочке, стоящей рядом с ним. Глаза его смотрят поверх ее головы, как будто вовсе с ней не знакомы, и вдруг, не промолвив и слова, не попрощавшись, он возвращается в комнату покойницы. И покинутая Иоанна вся пылает от оскорбления.
        - Детям нечего делать в доме траура, - неожиданно атакует ее голос Урсулы.
        Быстрей, быстрей… Иоанна убегает, видя на бегу скачущего рыцаря, меч которого нацелен прямо ей в сердце.

* * *
        Сестры Румпель с вязаными сумками, на которых надпись «Приходите и уходите с миром!» выходят из кухни. Только сейчас они закончили работу в доме Леви. Праздник завершился, и они возвращаются домой.
        - Иоанна! - слышится окрик Фриды.
        - Говорила тебе уже много раз, что меня не зовут Иоанна, а - Хана! - кричит Иоанна удивленной Фриде.
        - Гром и молния! - сверкая взглядом, выкрикивает Фрида. - Мало того, что она возвращается жаба жабой, так еще дерзит!
        - Что ты так сердишься на меня! - почти плачет Иоанна, и руки ее теребят остриженную голову. - Ты не можешь понять меня, Фрида, ибо ты - христианка, и я не могу объяснить тебе, и не…
        - Иисусе Христе и матерь Божья, что ты говоришь, Иоанна!
        - Хана, Хана, а не Иоанна!
        - Закрой рот, а то я не знаю, что сделаю тебе! Вместе с косами улетучилась у тебя последняя капля разума. Кто поймет, если не я! Кто тебя вырастил? Кто? И я ничего не понимаю, потому что я христианка? Сорок лет я в этом доме. Вырастила твоего отца, твоего брата и твоих сестер, и сколько труда положила, чтобы вырастить тебя! - Тут Фрида прекращает поток своего возмущения, и лицо ее становится багровым. - Всех вас вырастила, а теперь ничего не понимаю, потому что я христианка? Никто еще в этом доме так меня не оскорблял!
        - Фрида, кто тебя оскорбил в этом доме? - спрашивает вошедший в кухню дед. Он был в ванной, готовясь к обеду, и полотенце все еще висит у него на плече. Громкий голос Фриды гремел по всем углам дома. Все двери раскрываются, и все домочадцы сбегаются, все братья и сестры, старый садовник и даже все служанки.
        - Фуй, - говорит Бумба, - теперь она до того уродлива, что невозможно даже смотреть на нее.
        - Сапожник ее стриг, а не парикмахер, - сердятся кудрявые девицы.
        - Ты не должна была этого делать, Иоанна, - говорит Гейнц.
        - Оставьте ее в покое, отстаньте, - Эдит единственная приходит ей на помощь. - Что вы на нее напали, что за беда. Волосы вырастут, не так ли, Иоанна?
        - Хана, а не Иоанна, имя мое - Хана! - кричит Иоанна.
        - Она просто с ума сошла! - начинает Фрида заново свои упреки. - Видите ли, я не понимаю ее, потому что я христианка. Какое оскорбление.
        - Что вдруг пришло тебе в голову обижать нашу Фриду? - гремит дед.
        - Я не нуждаюсь в вас! Все вы мне не нужны! - уже орет Иоанна. - Я и так оставлю скоро этот дом. Я уеду в Палестину.
        - Успокойся, Иоанна, успокойся! - пытается образумить ее Гейнц.
        - В Палестину уеду! - крики Иоанны усиливаются, слезы катятся из ее глаз.
        - Слушай, детка моя, - сердито, но тихо говорит дед, что на него явно не похоже, - зачем тебе говорить нам эти глупости? Тебя сбили с толку. Чего тебе вдруг ехать в Австралию?
        - В Палестину, я сказала, а не в Австралию.
        - Палестина, Австралия, одно и то же, - дед упрямо стоит на своем, - не слышала ты, что случилось в Австралии? Страна пустынная, и никто не хотел в ней селиться. Взяли преступников, увезли туда, чтобы они поселились в этой пустыне. А ты, что ты? - повышает дед голос. - Ты преступница или дочь добропорядочной семьи? Австралия, Палестина, одно и то же. Честный человек живет в своей стране!
        - Нет! Нет! - кричит Иоанна. - Нет! Нет!
        Фрида разводит руками.
        Теперь все поддерживают слова деда и говорят одновременно, и у каждого свои доводы. А Иоанна все кричит: «Нет!»
        Неожиданно слышится сухой кашель, и все замолкают. На верхней ступени лестницы стоит отец.
        - Поднимайся ко мне в комнату, Иоанна, - говорит он тихим голосом.
        - Сейчас получишь, - шепчет Бумба ей на ухо.
        Но лицо отца вовсе не возвещает ничего, что она «получит». Отец даже спускается к ней и берет ее за руку. Этого он давным-давно не делал. «Может быть, он знает? - вспыхивает надежда в сердце Иоанны. - Может ему стало известно, что я вчера не ходила в поход?»
        Отец действительно это знает. Старый садовник рассказал ему о событиях вчерашнего дня, отзываясь с большой похвалой о действиях Иоанны, пока его не прервал господин Леви: «Я знаю, что она хорошая девочка. И все же».
        - То, что ты вчера сделала, Иоанна, - подчеркивает отец слово «вчера», - достойно похвалы. -Он хмуро смотрит на ее волосы. - То, что ты сегодня сделала…
        - Вчера, отец, - отвечает Иоанна придушенным голосом, сидя в кресле напротив отца, вся еще охваченная гневом, с глазами, красными от слез, - вчера умерла «воронья принцесса», из-за этого я не пошла в поход с товарищами по Движению. Но сегодня я должна была отрезать косы. Вправду, отец, должна была!
        Отец молчит, и молчание его, как всегда, тяжелей любого выговора. Голые ветви дерева стучат в окно, как пальцы отца по креслу, и только мать смотрит со стены проницательным пристальным взглядом.
        - Почему ты это сделала, Иоанна? Зачем? - спрашивает отец и вынимает из кармана записку, которую Иоанна положила вчера рядом с восковой розой для Бумбы. - Неужели твои отношения с семьей изменились до такой степени?
        - Бумба - доносчик, отец, - вскакивает Иоанна, лицо ее краснеет.
        - Верно, детка, это некрасиво, но не это важно в данный момент. Детка, сиди спокойно в кресле, и объясни мне необходимость того, что ты сделала.
        - В моем Движении, отец, меня доводили из-за моих косичек.
        - Доводили? - искренне удивляется господин Леви.
        - Да папа, из-за них у меня было много неприятностей… Но я сама виновата. Я все еще недостаточно дружественна, я еще не как все. Меня в подразделении сильно критикуют.
        - Что это значит - «я не как все»? Какие они - «все»?
        - В том-то и дело, что я сама точно не знаю, что это значит. Отец, из-за этого все мои беды, - Иоанна опускает голову. - Я разделяю убеждения моих товарищей по Движению, я верю в цели Движения, делаю то же, что все остальные, и при этом все говорят мне, что я не как все.
        В голосе ее такая печаль, что отец встает с кресла, подходит к несчастной своей дочери и гладит ее по голове.
        - Что тебя тянет в твое Движение? Может быть, ты им не подходишь, может, стоит отказаться от него?
        - Нет, нет, отец, там все так здорово и красиво.
        - Но ты же говоришь, что они тебе досаждают, Иоанна.
        - Досаждают, но это неважно. Я сама во всем виновата. Движение, отец, это как дом, как теплое гнездо. И цели наши прекрасны. Они снятся мне по ночам. Ты бы должен услышать, отец, как нам рассказывают о Палестине, читают у костра легенду о бунте сына. Это так вдохновляет, отец!
        - Легенда о бунте сына? Я бы действительно хотел ее услышать.
        - Я могу тебе ее рассказать, отец. Я знаю ее наизусть, - и не ожидая ответа, Иоанна начинает декламировать:
        «И был день, и я, сын, взбунтовался против отца и матери! Я, сын, восстал против легенд отца и матери, против их законов. Хотел я создать собственную легенду. Эй, эй, эй, сын мой, не слушай отца о морали его, не внимай ухом законам матери, ибо мораль отца ложна, а матери - то же! Эй, эй, эй, не слушай…»
        Испуганный Бумба, который все время стоял за дверью кабинета отца и, прижав ухо к отверстию замка, прислушивался к разговору, в надежде узнать точно, что «получит» Иоанна от отца, бежит к Фриде.
        - Фрида, слушай! Что она там говорит? Все время кричит - эй, эй, эй! Не слушай, не слушай! А отец молчит и ничего ей не отвечает.
        - Да что он ей ответит? - вскакивает Фрида. - Даже он не выдерживает сумасшествия девочки. - И она бежит к Гейнцу в комнату жаловаться.
        - Скажи мне, детка моя, - склоняет голову улыбающийся отец над возбужденной дочкой, - что во мне такого плохого, что ты хочешь восстать против меня?
        Иоанна мгновенно прекращает декламацию, изумленным взглядом смотрит на отца и краснеет. Что она снова сделала? Может ли она сказать отцу что-то плохое? Больному отцу, которому нельзя причинять волнение и боль? Но отец вовсе не выглядит человеком, которому причинили боль. Столько доброты и шутливости в его взгляде и на лице, склонившемся над Иоанной, которая вглядывается в него, как будто видит его в первый раз. И она впервые видит отца таким красивым, выпрямившимся во весь рост, с пониманием и любовью глядящего на нее.
        - Отец, - шепчет она взволнованно, - отец, в тебе нет ничего плохого. Конечно же, нет.
        - Так почему же ты призываешь к бунту против меня? И так решительно?
        - А-а, это не против тебя, отец. Вправду, нет. Это против всего здесь. Против всех вместе.
        - Против! - смеется отец. - В твоем возрасте надо быть против, Иоанна, это хорошо и чудесно. Но в меру. Ты же знаешь, что все должно быть в меру. Кто это сказал?
        - Это один из главных принципов эллинского мира, - отвечает Иоанна.
        - Именно, - радуется, как всегда, отец хорошему образованию дочери.
        - Иоанна, через месяц у тебя день рождения, не так ли? Какая у тебя просьба ко мне к этому дню? Ведь тебе исполнится двенадцать лет.
        - У меня большая просьба к тебе, отец. Сейчас пришла мне в голову. Прогуляйся со мной под дождем. Я всегда гуляю в одиночку под дождем, тогда приходят мне в голову столько мыслей. Под дождем я смогу объяснить тебе еще много важных вещей.
        - Отличное предложение, Иоанна, - смеется в полную силу отец, - действительно прекрасное предложение. С удовольствием я выполнил бы твою просьбу. Но ты же знаешь, Фрида не даст мне гулять под дождем. Что ты скажешь, детка моя, если предложу тебе нечто иное?
        - Что, отец?
        - Я намереваюсь поехать к дяде Альфреду. Может, поедешь со мной. Посетим дом, где родилась бабушка, в маленьком тихом городке. Там, детка, приятно гулять под старыми деревьями в солнечном тепле.
        - Конечно, отец, конечно. Я еще не закончила дискуссию с дядей Альфредом о докторе Герцле и его теории. У нас по этому поводу разные мнения, отец…
        - Хорошо, хорошо, Иоанна. А теперь иди - помой лицо и причешись. Надеюсь, что хотя бы этому тебя учат в твоем Движении, быть всегда чистой и опрятно одетой, как полагается скауту?
        - Конечно, отец, мы…
        - Иди, детка, иди. Скоро полдень.
        Наступает вечер. Дом тих. Иоанна скользит вдоль стен в ванную и дважды поворачивает ключ в дверях. Быстро раздевается, как будто совершает что-то запретное, и нагишом крутится между тремя зеркалами. Со всех сторон смотрит на нее худенькое ее тело, с маленькими бугорками зрелости.
        - Кто я? - спрашивает Иоанна свое отражение. - Я не буду красивой, как Эдит и даже как Руфь и Инга. - И ужасно огорченная, она проводит руками по узким своим бедрам. Во рту сухо до такой степени, что кажется ей, что язык прилип изнутри к щеке. Горло пылает, как будто она проглотила огонь. Все тело ее горит, а ветер колотится в окна и усиливает в ней жжение. Что с ней случилось? Маленькое ее тело наполняется страхом от собственных поглаживаний. Лицо в зеркале искажается - Боже, до чего она уродлива!
        Сильное ощущение стыда внезапно возникает при виде своего нагого тела. Она торопливо одевается и убегает от собственных изображений в зеркалах. Она бежит в сад, в благодатную ночную прохладу.
        Глубока ночь, но сад не дремлет, деревья бодрствуют, и все кусты живут. Улитки выползают прогуляться. Ночные птицы перекликаются, и ветки скрипят и перешептываются на ветру. Кусты топорщат ветви в небо. Голубой шлейф прочерчивает небо за падающей звездой, и, сверкнув, исчезает.
        - Кто-то сейчас умер, - шепчет Иоанна. От Фриды она слышала, что с падением звезды чья-то душа восходит на небо. Страх охватывает Иоанну в ночном, шепчущем со всех сторон саду. Полоска света просачивается из комнаты садовника. Она бежит к нему, и, колеблясь, стучит в дверь.
        - Открыто! - слышен спокойный и тихий голос. - Заходи, заходи, Иоанна, - зазывает ее садовник с приветливым взглядом. Комнатка садовника полна клубами ароматного табачного дыма. Настольная лампочка роняет свет на открытую книгу.
        «Призрак бродит по Европе», - читает Иоанна около садовника первую строку на открытой странице, и снова охватывает ее чувство страха, сжимаются плечи.
        - Сиди там, детка, сиди, - приглашает ее садовник и захлопывает книгу.
        Рядом с узкой кроватью - полка с книгами. В углу крестьянская тумбочка из темного дерева, которую садовник привез с собой из села, в котором родился. На стене большой портрет Августа Бебеля. В комнате чистота и приятная теплота. Черная кошка приходит и утыкается в руку садовнику. Садовник зовет ее Сабина.
        - Вчера, - начинает Иоанна, - вчера ты был возле нее в момент кончины?
        - Да, был.
        - Значит, я могу себе представить, что она действительно умерла. Ведь я так привыкла видеть ее около озера кормящей ворон. Всегда говорили о ней, что она старая ведьма-колдунья. Но я ее любила. Действительно, любила.
        - После кончины обнаружилось, что она была очень больна. Больна и одинока.
        - Смерть - страшная вещь, - защищается Иоанна, - я боюсь даже, когда только слышу это слово. Из-за моей матери.
        - Нечего тебе бояться, Иоанна, это путь всего живого, детка. Оглянись вокруг себя, трава живет лишь одно лето. Вырастает весной, умирает осенью. Деревья… жизнь у них более длинная, чем у человека, а у бабочек вся жизнь длится несколько дней. Умели бы они говорить, сказали бы: мы прожили целую жизнь. Да и эпохи, дорогая, живут и умирают. Детка, тебе нечего оплакивать принцессу, ушедшую на тот свет. Она была последней из своей эпохи. Ушла эпоха, и она - с ней.
        Садовник положил трубку на большую пепельницу. Зеленые глаза Сабины вспыхивают в сумраке комнаты. Иоанне кажется, что она хорошо понимает слова садовника.
        - Сейчас, - говорит она, - граф будет жить в доме своей тети.
        - Кто знает? - Садовник снова затягивается трубкой. Клубы дыма окутывают его голову. Ветер колеблет окна, и стекла в них позванивают. Кошка Сабина дремлет. Руки садовника покоятся на книге.
        «Призрак бродит по Европе», - вспоминает Иоанна строку из книги.
        - Я бы хотела прочесть эту твою книгу. Сможешь мне дать на время, когда кончишь ее читать?
        - Я никогда не кончаю ее читать, детка, - улыбается садовник. - Эта книга не для тебя. Когда вырастешь, прочтешь ее. Если до тех пор…
        - Что до тех пор? - Иоанна ощущает некую тайну в словах садовника.
        - Слова тоже живут и умирают, детка. Слова, в которых сегодня сила и они волнуют наше сердце, завтра умирают, и нет в них больше никакого смысла. Когда ты будешь большой… Тогда, детка, будем надеяться, что придет черед новых слов.
        - Очень странно, - шепчет девочка.
        - Что странно, детка?
        - Все! Все! Все так странно…
        Иоанна убегает из теплой и тихой комнаты старого садовника в ночной сад.
        И бледный месяц провожает ее по пути к дому.
        Глава четвертая
        Мелкий дождик ранним утром падает на желтый песок, смешанный с грязью, и заполняет воздух однозвучным мягким бормотанием, шурша по ковру хвойных игл под соснами, расстеленному у подножья церквушки на холме. Иногда слышен треск обламывающихся веток, крики птиц и лай собаки, разрывающий безмолвие. Ветер постанывает над верхушкой церквушки.
        У входа в нее стоит Оттокар и со скукой смотрит на публику, собравшуюся отдать последний долг черной принцессе.
        Из ближних и дальних своих усадеб приехали аристократы - в черных, некогда щегольских, а ныне слегка обветшавших и поблескивающих от времени одеждах. В руках у них платки с широкой черной каймой. Дождик немного портит серьезность картины прощания. И каждый раз кто-то из уважаемых участников печальной церемонии тайком извлекает из кармана второй, более простой платок, чтобы вытереть влажное лицо. Ветер швыряет струи дождя под зонтики. Но, несмотря на плохую погоду, взгляды всех устремлены вперед, как будто обряд погребения в полном разгаре, хотя пастор давно завершил проповедь у могилы принцессы, говоря о воскрешении мертвых в конце времен. Засыпают гроб землей и, затем, - дорогими цветами. Она похоронена в церкви на холме, в длинном ряду могил принцев Бранденбургских, начинающемся могилой Иоханнеса Черного Медведя.
        Это он построил церковь в честь своего рода много поколений назад. Он считается родоначальником Дома Бранденбургской династии. Был предводителем войска грабителей. Широкая его грудь была густо заросшей черными волосами, как и мощные мышцы рук, потому и кличка его была - Черный Медведь. Налетал он от западных лесов и грабил идущих и едущих по дорогам. Когда в стране размножились шайки грабителей и прибыль уменьшилась, душа его открыла Иисуса милосердного, и он двинулся в путь - найти христианского бога для своего клана язычников. Двигался он вдоль рек, пока не добрался до реки Шпрее, до страны странников и их бога, до лесов, болот и равнин желтого песка. Длинный ряд процветающих сел построили кочевники вдоль реки, и над каждым селом, на холме, срубили из дерева обитель своему богу - церковь. Там обитал владыка народа и страны - Триглав, бог богов, три головы которого обращены были в прошлое, настоящее и будущее, и он был верным стражем своих сынов в этих селах. Иоханнес Черный Медведь разорил и раздавил своими большими лапами эту страну, погуляли здесь его мечи. Десятки тысяч кочевников с их женами
и детьми он изгнал в болота. Именем десяти заповедей разбил в пух и прах их богов. Осколки бога богов Триглава он вышвырнул в реку. Страну и ее обитателей проглотил он своей огромной пастью. Наслаждался обжорством, как пьяница, зверствовал, заглатывая все, что попадалось по пути, так, что лопались кишки, и росло брюхо, и становилось тяжелым дыхание. Лишь тогда он оставил разгул и построил серую крепость-замок с толстыми стенами, чтобы в нем отдохнуть от дикого обжорства. Побежденного бога богов Триглава он поставил символом на своем знамени. Напротив замка, на холме, выстроил изящную церквушку в честь Святой Марии. Пресыщенный грабежами и чревоугодием, уселся Медведь всей своей тяжестью на эту ограбленную и обнищавшую страну, и тень его убежища с высокими мощными стенами упала на леса, болота и все села вдоль реки.
        Замок этот по-прежнему стоит на холме, но после Мировой войны перешел во владение Республики. Деньги черной принцессы, последней наследницы рода, были съедены инфляцией. Не было у нее возможности содержать замок предков. Дворец Иоханнеса Черного Медведя был вписан в книги маленького городка как странноприимное убежище. За копеечную оплату мог каждый прохожий и странник прийти в этот дом и посидеть в гравированном кресле Черного Медведя.
        Сегодня словно вернулось прошлое. Длинная шеренга черных рыцарей движется парадным шагом по тропе, ведущей на площадь, к своим каретам и автомобилям. Но по обе стороны узкой дороги стоят крестьяне, обнажив головы под дождем, и отвешивают глубокие поклоны дворянам, перепрыгивающим лужи.
        Оттокар стоит у входа в церковь и наблюдает за черным парадом. Рыцари прошли мимо него, как мимо незнакомого им человека, и он посылает легкий и горький смешок вслед колеблющимся на ветру зонтикам, отворачивается и входит в церковь. Отец его, граф фон Ойленберг, все еще там, стоит в окружении друзей, пастора и адвоката.
        «По какому праву, в общем-то, поставил отец сам себя здесь владетелем и господином всего? - думает про себя Оттокар. - Черная принцесса ненавидела его всю свою жизнь. Но, может…»
        Оттокар отступает и втягивает голову в плечи.
        «Кто знает, что творилось в последнее время в ее голове? Какой тайный союз связал ее с графом из Померании?»
        Оттокар вперяет задумчивый взгляд в лицо отца. Кажется, он впервые видит это лицо столь оголенным.
        - Ты трус, Оттокар, ты не достоин называться моим сыном, ты - сын прусского юнкера, - бывало, выговаривал ему отец, словно делая прививку от, как он считал, трусости.
        Теперь Оттокар улыбается и не отрывает взгляда от глаз отца. Годы тяжело отразились на лице графа фон Ойленберга-старшего. Щеки впали, мышцы ослабели, глубокие морщины пролегли по сторонам толстого носа. Лишь монокль, посверкивающий в одном глазу, все еще придает высокомерие и кажущуюся твердость дряблому лицу. Узкие губы еще сохранили упругость и свежесть. Высок ростом граф из Померании. И в черном на толстой подкладке пальто он выглядит еще более огромным и неуклюжим.
        «Хотел бы я знать, лежит ли все еще на его столе единственная книга, которую я видел в его руках - «Лошадиные болезни».
        Глаза отца и сына встречаются. Решительный рот отца закрывается. Сухой кашель слышится в церкви Святой Марии. Оттокар не опускает головы. «Я уже не трус, отец».
        Голоса друзей вокруг отца замолкли. Взгляды многих косятся на Оттокара. Монокль напротив него сверкает, и Оттокар стоит спокойно и наблюдает.
        - А-а, - роняет граф фон Ойленберг и натягивает перчатки.
        Шарканье ног. Юнкеры расходятся. Без слова приветствия проходят мимо Оттокара. Отец, отставной генерал, в сопровождении пастора и адвоката приближается к нему. Чувствуется, что он с трудом сохраняет вертикальным тяжелое свое тело.
        - Прошу прощения, уважаемый отец, - Оттокар склоняется в поклоне, - полагаю, отец, что некоторые дела требуют выяснения между нами.
        Слабое эхо завывающего ветра слышится в церкви Марии на холме.
        Граф поднимает голову, говорит поверх голов, в пустое пространство.
        - Обычно я обедаю внизу, в городке, в ресторане имени Фридриха Великого.
        - Прошу прощения у уважаемого генерала, - кланяется адвокат, - я возвращаюсь в Берлин. Срочные дела. Естественно, если я ему понадоблюсь, то весь в его распоряжении.
        - О, нет, - отвечает генерал приятным насмешливым голосом, - не думаю, что в этом вообще есть необходимость, - и смотрит с откровенным презрением на сына. - Можете вернуться к вашим делам, - говорит он адвокату.
        Лицо Оттокара багровеет. Старое чувство бессилия, которое охватывало его во время наскоков отца, вернулось.
        «Ты уже не трус, Оттокар… - поддерживает его внутренний голос. Он сдерживает себя и обращается к отцу, состроив приветливое выражение лица:
        - Нет у меня срочных дел. С удовольствием провожу тебя в ресторан - к обеду.
        В церкви слышны лишь быстрые удаляющиеся шаги пастора и адвоката. Оттокар медленно движется за отцом по узкому проходу между скамьями, ведущему к выходу.
        Севернее церкви, на вершине противоположного холма, стоит дворец Иоханнеса Черного Медведя. Мелкий дождик окутывает серебристой кисеей серые его стены. Стекла сверкают, как серебряные зеркала. На фоне этого холодного металлического блеска кажутся во много раз более темными леса на туманном горизонте. По тропам, ведущим от церкви вниз, в села, спускаются гуськом крестьяне, возвращающиеся домой с похорон. Длинной темной шеренгой петляют они вниз по склону.
        Дождь усилился, и внезапный порыв ветра подхватывает его струи. Граф фон Ойленберг остался стоять у выхода из церкви. Сын стоит рядом с ним. «Жди отца, - шепчет Оттокару внутренний голос, - а я тебе подскажу, о чем говорить».
        - Сейчас они посыплют соль на пороги домов, чтобы успокоить хлещущий дождь. Но, полагаю, на этот раз не преуспеют. Этот дождь не скоро перестанет лить. Не так ли, отец?
        Граф не отвечает, поднимает воротник пальто, прикрывая лицо.
        - Жив ли еще в селе старый конюх из дома принцев, отец? Я видел его последний раз перед уходом на войну. Он был большим другом Детлеву и мне. Мы часто заходили в его маленький домик. Он виден отсюда - третий дом с красной крышей.
        Отец поворачивает лицо сторону села, в сторону покатых красных крыш.
        - Там была широкая печь, - продолжает Оттокар. - Эти печи дымят, пока разогреются. А когда жар в них становится сильным, они начинают жужжать. Старик был из племени вендов. Все жители этих сел - венды. Не так ли, отец?
        Генерал смотрит в пространства дождя и ветра.
        «Говори, говори, Оттокар, - продолжает внутренний голос, - не молчи!»
        - Мы сидели у жужжащей печи, и старик рассказывал нам историю Триглава. Говорил, что бог Триглав не умер. Иоханнес Черный Медведь отсек ему мечом две головы - прошлого и настоящего. Голова будущего осталась целой на его шее, и в здравии и целости бог сошел в глубины реки. По ночам он выходит, взвихривая песок в степи, и река начинает бушевать, - Оттокар упрямо пытается заставить отца ответить. - Выходит оскорбленный бог из глубин реки, скачет верхом на волнах по Пруссии, и единственная его голова - голова будущего - задумывает мщение. Красивое сказание, не так ли, отец?
        Генерал срывается с места бегом - в дождь и ветер, и Оттокар - за ним. Сырость проникает в кости сквозь одежду. Роскошный автомобиль ожидает их. Граф забивается глубоко на заднее сиденье и продолжает молчать. Оттокар сидит рядом с ним и тоже молчит, выглядывая наружу. Каждая тропинка здесь ему знакома. Вдоль всей дороги словно бы посажены, подобно деревьям, воспоминания детства. Черная принцесса и мать Оттокара были сестрами-близнецами. Крещены они были в церкви на холме. Мать его была светлоглазой и светловолосой. По родовому имению - замку предков - страдая от холода, всегда ходила в толстом шерстяном свитере, облекающем дрожащие плечи даже в летние дни. Только в церкви она снимала с себя кофту, глаза ее блестели, и румянец выступал на бледном лице. За отца Оттокара, графа и генерала фон Померана, вышла замуж по принуждению. Так и не сумела привыкнуть к его металлическому голосу, громкому марширующему шагу и посверкивающему моноклю в глазу. Спустя несколько дней после того, как черноволосая ее сестра родила сына, родила и она. Сестрица совсем не была похожа на нее. Росла настоящей дочерью рода
Бранденбург. Семейная гордость была сутью ее души. Больше всего ее беспокоило, что когда-нибудь ей придется сменить свое гордое имя на имя мужа. Из множества тех, кто просил ее руки, выбрала она бледного и слабого дипломата, заседавшего в парламенте кайзера, которых не был в силах отбросить ее гордое имя и оттеснить ее высокомерный облик. Она забеременела, а дипломат скоропостижно скончался. После его смерти она вернула семейный герб на двери своей виллы, а сыну дала имя черного рыцаря. Детлев - назвала она его, Иоханесс Детлев, принц фон Бранденбург.
        Обоих мальчиков крестили в церкви на холме древнего бога, разбитого на куски, и оба росли в доме черной принцессы. Мягкая по характеру, бледная мать привезла плохо прибавляющего в росте сына к сестре в столицу. Ненависть к мужу заставила ее расстаться с единственным сыном. Она хотела спасти его из рук генерала фон Ойленберга, который старался всяческими упражнениями вырастить из сына спартанского воина, преданного шагистике. Вся его теория воспитания заключалась в одной фразе:
        - Ты трус, Оттокар, слабодушный, и не достоин носить мое имя.
        Оттокар бросает мимолетный взгляд на отца. Генерал курит толстую сигару, лицо его погружено в меховой воротник пальто.
        С большой любовью приняла черная принцесса маленького сына сестры в свой дом. Суровая черная принцесса, к сестре была мягкой и доброй. Графа фон Ойленберга она ненавидела ненавистью своей светловолосой несчастной сестры. Детлев и Оттокар были настоящими братьями в доме принцессы. Детлев играл на скрипке, а он высекал скульптуры из камня. Несмотря на черствость принцессы и жесткий характер, душа ее была открыта искусству, полна глубоким преклонением перед любым нежным звуком, перед каждым звучным словом, перед каждой картиной, несущей свежее дуновение в сердце. Она по-настоящему гордилась сыновьями, преданными искусству. С большой любовью привязалась она к светловолосому сыну, который готовился стать профессиональным скрипачом.
        Им было по шестнадцать лет, когда грянула Мировая война. Со всеми одноклассниками они присоединились к ученическому союзу, поставившему перед собой цель, когда настанет их час, поразить изменника Альбиона. Они пили кофе из чашек, на которых было начертано: «Бог поразит Англию». Этот девиз был также приколот к лацканам их пиджаков. Но сама война их не очень манила. Выезжали они на экипаже - прокатиться по улицам Берлина. Черная принцесса сидела между ними во всем своем гордом величии. Ехали мимо шеренг людей, которые петляли по улицам в сторону призывных пунктов, толпились у продуктовых магазинов. Катили по самой роскошной улице Берлина - Липовой Аллее - Унтер ден Линден, там маршировали войска во всей своей высокомерной уверенности. Мундиры посверкивали, плечи блестели погонами, барабаны призывали к бою, трубы торжественно прославляли войну.
        - Вернемся домой, мама, - умолял Детлев, глаза его напрягались от рева голосов и духовых оркестров, - мои нервы не выдерживают пыль и грохот.
        Нервы Детлева чувствительны были к скрипичным струнам и трепетали от каждого режущего звука. Иоанн Детлев, принц фон-Бранденбург, носящий имя Иоханнеса Черного Медведя, до самой смерти хранил в душе мягкость и скорбь звучания колоколов, вызванивавших песню крещения.
        Глаза черной принцессы покоились на страдающем лице сына, голос ее приказал увести карету от марширующих солдат. Сердце ее не было расположено к этой войне. В кайзере Вильгельме она видела образ своего мужа, бесхарактерного дипломата, сидящего в парламенте, и не было у нее никакой веры в этого кайзера и в его войну.
        Когда в стране прозвучал призыв «золото за железо!» - и пришли к ней в дом с просьбой пожертвовать драгоценности и золото родине, она не просто ответила отказом, а прямая и высокомерная, громким смехом проводила их до ступенек дома, и пришедшие быстро убрались восвояси.
        - Жадная женщина, - сплетничали ей вслед, - страшное существо, настоящая террористка.
        Но сыновья по-настоящему ее любили - за прямоту и достоинство.
        Когда в стране прозвучал призыв к молодежи - идти добровольцами на войну, она поторопилась увезти сыновей из столицы во дворец Иоханнеса Черного Медведя и укрыть в толстых его стенах, удалить от войны кайзера Вильгельма и от всего, что происходило в Германии. Тут охранял их тяжелый взгляд черной принцессы, восседавшей в кресле у камина в огромном и роскошном рыцарском зале. Около нее два грозных охотничьих пса, готовые броситься на любого, кто попытается ворваться без разрешения через дубовые входные двери. Рядом с ней жила и графиня. Она присоединилась к семье - найти убежище и защиту во дворце предков. Муж ее, генерал, ушел на войну. Она укутывала тонким свитером плечи, и часто со страхом поглядывала на тяжелые двери, ожидая, что вот-вот ворвутся к ним. Сидя у пылающего камина, светловолосая графиня прислушивалась к ветру - может, долетит до нее из церкви на холме хотя бы один мягкий звук, заблудившийся в струях ветра. Колокола там звонили по ночам, когда бушевала буря. Но ветер был сильнее всех звуков, и бледная графиня сжималась в полном бессилии.
        - Нет убийц от рождения. В каждом человеке, павшем в бою, гибнет образ Божий, и мщение Бога грянет, - и черная принцесса, сидящая в кресле, резко смеялась, ударяла кончиками туфель псов, лежащих у ее ног. Те отвечали ей лаем, скаля пасти, и хвосты их били по полу.
        - Христиане, - говорила она своим глубоким властным голосом, - всегда обожали человеческую плоть. Во все времена они приносили ее в жертву своему богу в избытке.
        Она поднимала руки и смеялась.
        Два чучела сов бросали длинные тени в свете, идущем от сверкающей хрустальной люстры, на ковры и мебель, на мраморные головы германских героев, стоящих на мраморных столбах вдоль стен, на гобелены времен Ренессанса за их спинами, на портреты святых, ангелов, царей, на напольные искусно гравированные часы. Все это скопилось за поколения в зале Иоханнеса Черного Медведя.
        А глаза светловолосой графини не отрывались от двери.
        И действительно, однажды дверь была взломана, и генерал фон Ойленберг вошел во дворец. С открытой ненавистью смотрела черная принцесса на вторгшегося вояку. Прямо с поля боя приехал он увидеть свою семью, скрывающуюся во дворце. Запах пота и табака шел от его одежды, и монокль неизменно торчал в глазу, хмуро глядящий на сына. В те дни Оттокар уже был высоким юношей с крепкими мышцами, широкими плечами. Только руки, нежные, с длинными пальцами, были бледны. Глаза отца брезгливо смотрели на эти чувствительные руки скульптора, работающего с глиной.
        - Ты трус, Оттокар! Ты трус!
        И тогда в нем возникал внутренний голос:
        «Ты не трус, Оттокар! Докажи это ему!»
        Но сын не прислушался к голосу души, и сдался насмешкам и презрению отца.
        Черная принцесса сидела в своей комнате и пропускала рюмку за рюмкой. Пила напропалую. Графа из Померании выгнала из дома, сына заперла в его комнате и дала указание запереть накрепко ворота серого дворца. Сын ее не пойдет на проигранную войну кайзера Вильгельма!
        В эти дни Детлев выглядел совсем как юноша. Узкая грудь и мечтательные глаза. Детлев умел своими тонкими, чувствительными, как у девушки, руками открывать тяжелые железные ворота, чтобы выйти из замка. Так, вместе с Оттокаром, они сбежали на фронт.
        До этого Оттокар упрашивал его остаться с матерью и своей скрипкой. Светловолосая графиня также упрашивала сына не слушать отца. Дрожь прошла по ее телу в тот миг, когда генерал переступил порог.
        «Ты трус, Оттокар!» - остался голос генерала среди стен даже после того, как он убрался.
        Оттокар больше не возвращался к этому окрику, как и Детлев. Он только потребовал, чтобы не было никаких поблажек в связи с высоким званием отца и положением родителей. Они пойдут не на войну, а вместе со своим народом, как простые солдаты.
        Детлев пал в первые же дни, во Франции.
        Он подчинился приказу бравого генерала и заплатил за это жизнью.
        Мать Оттокара, светловолосая принцесса, умерла по пути, когда неслась к сестре в Берлин сообщить ей горькую весть. Оттокар тоже примчался к тете, но она захлопнула перед ним дверь дома, сжигаемая к нему лютой ненавистью. В глазах ее он был убийцей ее сына, не более и не менее! Смерть, забрав сына и сестру, лишила ее величия и гордыни. Черная принцесса тронулась умом, ожесточилась духом и наглухо заперлась в своем доме.
        Оттокар приехал к отцу в их усадьбу в Померании. В густом лесу, окружающем усадьбу, генералы в те дни проводили маневры с солдатами, готовясь к восстанию против Республики. Граф фон Ойленберг стоял во главе «Путча Каппа».
        В дни путча Оттокар шел в колонне протестующих пролетариев по улицам Берлина. Усадьбу отца он покинул навсегда. С этого момента он стал бездомным, и жильем ему служило чердачное помещение странноприимного дома Нанте Дудля. И он все поглядывал на дело своих рук - незаконченного глиняного идола - бога богов Триглава.
        «В день рожденья, освободившись из острога,
        Атеист-художник сотворил себе бога», —
        прыгают перед глазами Оттокара буквы двустишия Нанте Дудля. Кто надоумил несчастную тетушку, черную принцессу, завещать свое состояние национал-социалистической партии? Кто продиктовал ей завещание?
        «Борись за свое наследство, Оттокар? Борись!» - настаивает и настраивает его внутренний голос.
        Оттокар всем корпусом поворачивается к отцу, но в этот миг автомобиль останавливается, шофер дает долгий назойливый гудок. Официант выскакивает из ресторана, раскрывает большой зонт над графом фон Ойленбергом. Большие буквы на вывеске возвещает, что здесь ресторан кайзера Фридриха Великого, и позолоченная корона власти бросается в глаза Оттокару. Официант проводит их в небольшую отдельную комнату. Столики накрыты к обеду, и на всех карточках - «Заказан». В комнате еще нет никого, но резкий запах алкоголя и сигарного дыма заполняет все пространство. С глубоким поклоном официант подает им меню. Граф погружается в изучение блюд и вин, не выпуская сигары изо рта.
        - Выбрал, - объявляет граф.
        - Выбрал, - имитирует Оттокар голос отца.
        Официант уходит, и они остаются один на один. Граф поправляет монокль и сухо покашливает. Рука Оттокара нервно поигрывает салфеткой, генерал не отводит взгляда от бледных пальцев сына.
        - Что за честь мне сегодня представлена - трапезничать с моим дорогим сыном? - говорит он властным голосом.
        - То, что требует объяснения между нами, уважаемый отец, тебе известно, - Оттокар кладет обе руки на стол и откидывается на спинку стула. - Я полагаю, что надо завершить дело с завещанием почившей тетушки.
        - О, - произносит скучным голосом граф, вынимает монокль из глаза и с большой тщательностью вытирает его салфеткой. - Это завещание, - продолжает он, - подписано. Как сообщил тебе адвокат покойной, в нем есть параграф, полностью лишающий тебя наследства. Что еще требует выяснения между нами? - закидывает голову граф.
        «Сдерживай себя, Оттокар. Сдерживай себя. Не впадай в ярость».
        - Мне бы хотелось знать, - сдерживает Оттокар гнев, - что заставило тетушку завещать свое имущество нацистам? - и голос его спокоен, как голос человека, спрашивающего название улицы. Звук спокойного делового голоса выводит из себя генерала. Он опускает голову, и щеки его трясутся.
        - Твоя тетя хотела увековечить память своего сына. Дом ее теперь будет клубом гитлеровской молодежи. В саду поставят памятник Детлеву, и юноши, проходящие мимо памятника, будут отдавать честь молодому германскому герою, который положил свою жизнь на алтарь родины.
        - Вина! - приказывает генерал официанту, который принес суп. - Я ведь заказывал вино.
        Он не любитель речей, и вообще не привык выражать словами свои мысли, но сегодня… перед сыном что-то разговорился.
        - Вина, официант, вина! - победно трубит его голос.
        «Детлев - германский герой, - рука Оттокара снова теребит белую скатерть. - Господи, Детлев - германский герой». Лес во Франции, и голова Детлева - на хвойных иглах. На всю жизнь в нем застыла эта страшная картина. Он сидел около убитого и рыдал, как ребенок. «Заткнись! - крикнул кто-то ему. - Вытри слезы. Ты не у мамкиного подола». - «Эти сволочи - пруссаки, - сказал кто-то другой, - уже посылают младенцев в эту мясорубку, и режут их, как поросят».
        Генерал помешивает ложкой золотисто-желтый суп. Входят двое мужчин в охотничьих одеждах с ружьями в руках. Сапоги их громко стучат по полу. Они уважительно приветствуют графа.
        - Приготовь кролика, что мы подстрелили, - приказывает один из них официанту, - а нам пока принеси пива и сосисок.
        Оттокар смотрит на двух усачей, перед которыми стоят два огромных бокала пива, и рты их с большим удовольствием жуют жирные сосиски. Тошнота одолевает его. Ему кажется, что помещение полно стенаниями убитых животных.
        Генерал съел свой суп. Ложка позванивает в пустой тарелке. Оттокар сделал всего лишь несколько глотков.
        - Нет у тебя хорошего аппетита сегодня, - подшучивает над ним генерал.
        - Нет, уважаемый отец, совсем нет.
        Официант тем временем положил в его тарелку большие куски свинины.
        «Режут их, как поросят», - возвращается голос из леса, и тошнота усиливается. «Ты слабак, Оттокар! - выговаривает ему голос. Оттокар поворачивает голову к окну, и голос, как дыхание некого привидения, колышет деревья во дворе ресторана. - Преодолей эту слабость, Оттокар! Не сдавайся! Не сдавайся ему!»
        - Полагаю, - говорит генерал, - теперь тебе все ясно.
        - О, нет, отец! - Оттокар отпивает немного вина. - А я полагаю, что это завещание не в духе Детлева. Орущие голоса, стучащие в марше сапоги, сверкающие мундиры, развевающиеся знамена, выкрики солдафонов… Все это поселится в доме Детлева, который из-за смягчения мозга его матушки был отдан в неверные руки. Я с этим не соглашусь. Это оскорбление памяти Детлева и всех его предков - старинной аристократической династии. Низкое использование больной женщины. Я буду бороться за мое законное право хранить мой дом в чистоте и правде.
        Монокль выпадает из глаза генерала. Поток столь решительной речи Оттокара испугал его, и он почувствовал на миг свою слабость перед напором сына.
        - Что ты собираешься сделать?! - вскрикивает генерал, и жилы вздувается у него на висках.
        - Обратиться в суд и доказать, что принцесса была не в своем уме, когда писала завещание, и нет у этого завещания никакой юридической силы.
        Граф-генерал разражается гневным хохотом.
        - Ты забыл, что суд, куда ты собираешься обратиться, - это германский суд.
        - Нет, отец, я ничего не забываю. Пока еще в этом государстве есть закон и порядок. И я надеюсь, что и в будущем этот закон и порядок будет сохранен.
        - По понятиям порядка таких, как ты, и тебе подобных? - презрительно говорит генерал.
        - У каждого свои понятия, - старается сын завершить разговор с отцом.
        - Верно, - наклоняется граф над столом, приближает свое широкое красное лицо к сына, и ударяет кулаком по столу. Стакан в руках Оттокара подрагивает. Нет смысла продолжать беседу.
        - Верно, отец, - как бы мельком говорит Оттокар и смотрит на чистую дорогую рубаху отца - Я не спорю с тобой. Пришло время действовать.
        - Кофе! - кричит генерал. - Кофе, официант!
        - Полагаю, что исполню твое желание, уважаемый отец, если отправлюсь отсюда и сейчас своей дорогой.
        Генерал не отвечает.
        «Только так, отец, - говорит Оттокар про себя. - Если твое желание действовать по призывам твоей партии: только так!» - встает с места, наклоняет голову в легком поклоне.
        Любопытные глаза охотников провожают его до дверей.
        Продолжается дождь. Оттокар скрывается за арочной дверью ресторана, пытаясь успокоить свои мысли и рассчитать свой следующий шаг. Два кучера в синих шинелях тоже стоят под прикрытием навеса над входом.
        - К церкви на холме, - приказывает Оттокар.

* * *
        Над могилой Детлева скрипят ветви деревьев. «Иоанн Детлев принц фон Бранденбург», - высечено большими буквами на тяжелой мраморной плите, покрывающей могилу. Но Детлев похоронен не здесь. Кости его покоятся в черной жирной земле леса во Франции. Оттокар стоит под прикрытием огромного дерева. Сквозь ветви изредка прокрадываются струйки дождя и увлажняют лицо. Он облизывает губы, ощущая теплый вкус влаги.
        Иоанн Детлев принц фон Бранденбург.
        За могилой Детлева распростерты темные лесные массивы, песчаная и болотная степь. Болотные воды собрались в озера, темную поверхность которых не отличить от поверхности болота, окольцовывающего их мшистым поясом. Деревья и цветы не растут по берегам этих озер. Природе здесь снятся печальные сны. День темнеет к вечеру, и ночь уже близится и витает над озерами, подобно черным перьям, сливающимся с чернотой болот. У подножья лесов простираются желтые пески, скрипящие под ногами шагающего человека. Только река вносит струю радости в эти жесткие скудные земли.
        Обрывки ветвей с деревьев упали на могильную плиту матери Оттокара. Бедная мать. Она ходила по этой земле, постоянно дрожа от холода. Она была единственной истинно христианской душой, которую Оттокар встретил в своей жизни. Она не раз повторяла им рассказ о высоком и худом монахе Антонии, который сопровождал Черного Медведя на пути обращения в христиан колен язычников. Душа монаха не соглашалась с резней неверующих, ибо убеждением, а не мечом он пытался обратить их души к праведности. Он пытался образумить Черного Медведя, пока гнев не ударил тому в голову и он не прикончил мечом и монаха, мечом, которым разнес в щепки трехголового бога богов Триглава. В этом месте рассказа дрожь пробегала по телу матери, и она укутывала плечи свитером. А черная принцесса заходилась диким смехом, слушая рассказ сестры. Никогда у нее даже мысли не возникало удерживать свою безумную душу в почтении к христианам. Никогда не унижала себя до этого, но страсти в ней бушевали, как дикие ветры в степи. Если бы она впитала хотя бы малую часть христианской морали от светловолосой своей сестры, стала бы великой женщиной, но
нет…
        Быстрым движением вытирает Оттокар лицо и приближается к могиле Детлева. Как это случилось, что она, гордая женщина, пошла к генералу, которого ненавидела всей душой всю дни жизнь, и к этому адвокату с водянистыми хитрыми глазами? Какое отношение она имела ко всем их призывам и лозунгам - о Версальском договоре, о мщении погибших, о тысячелетнем Рейхе. Неужели душа ее была захвачена идеей о поклонении юноше, которое войдет в дом молодого германского героя Иоанна Детлева, пролившего кровь во имя родины? Она не виновата в этом, Детлев, не она! Кто же? Надо что-то предпринять, Детлев, и не на словах, а на деле. Суд? Да, суд. Но кого судить? Это ведь не только мой отец-генерал и его компания. Это миллионы, тянущие руки ко всему, что принадлежит нам. Они ограбят тебя, Детлев. Они превратят тебя в «молодого германского героя», тебя, который хотел стать скрипачом и выразить свои мечты в звуках. Они изнасилуют твою душу. Когда мы были юношами, и я говорил тебе: «Детлев, надо сделать что-то реальное», - ты глядел на меня умоляющими глазами, словно говоря: пожалуйста, сделай это за меня. Ты закрывал глаза,
давая понять, что надлежит это сделать мне.
        Оттокар прикасается руками к холодному влажному мрамору плиты, гладит пальцами высеченные большие буквы. Прикосновение к мрамору пробуждает в нем сильное желание ощутить в руках молоток и зубило.
        «Высеки его облик. Ведь он, по сути, и твой!»
        Между позолоченных букв возникло перед его глазами объявление о конкурсе на скульптуру Гете.
        «Детлев, отличное предложение. Пойду я в объединение любителей Гете. Гете, гигант духа, подобен и тебе и мне? Я попытаюсь освободить его душу из безжизненного холодного камня».
        Из глубины долины доносится долгий страдающий вопль цапли.
        «Все годы я был поглощен одним творением. Была у меня одна мечта - освободить из оков разбитого в осколки бога богов Триглава, этого униженного бога, продолжить путь высокого и худого монаха, придать голове будущего этого бога варваров выражение страдающего христианского бога. Но дни наши не уготованы для мечтаний, Детлев. Сейчас - время действий и воплощения в реальности. Оставлю я этого бога и выйду на улицу - найти место Иоганну Вольфгангу фон Гете и поставить скульптуру великого мечтателя против всех этих дельцов».
        В церкви на холме звонят колокола, возвещая наступление вечера. Но звуки эти не в силах одолеть дух Оттокара, ведь эти колокола отлил бес - Иоханесс Черный Медведь.
        Оттокар кланяется могиле Детлева. Стоит в молчании несколько минут у свежей могилы тетки. Затем начинает спускаться по тропе к городку, чтобы вернуться в Берлин, в странноприимный дом Нанте Дудля.

* * *
        Оттокара встречает городской шум и гомон толпы. Сегодня базарный день. С утра сюда приехали крестьяне продавать свои товары, а теперь к вечеру они катят по мостовой улицу Рыбаков на тарахтящих телегах к трактиру Нанте Дудля. Хозяин громко приветствует гостей.
        - Добро пожаловать, петушок! От всего сердца! - протягивает Нанте руку крестьянину, и лицо его сияет.
        - Поздравления? По какому поводу? - удивляется крестьянин.
        - Чему ты удивляешься? Разве у тебя не родился сын, петушок?
        - Когда, Нанте? Жена моя на пятом месяце беременности.
        - Какая разница? Так или иначе, он должен скоро родиться.
        - Твоими бы устами мед пить. Сын. Да кто знает, что там творится у нее в чреве?
        - Слушай, петушок, хочешь, чтобы я научил тебя проверенному способу родить сыновей? Слушай знатока этого дела. Не повезет на этот раз, гарантировано тебе, что в будущем пойдут из чрева твоей супруги одни сыновья.
        Приближает Нанте Дудль голову к крестьянину и нашептывает ему на ухо совет, пока тот не хлопает себя по щекам и разражается смехом.
        - Да брось ты, Нанте, клоун сын сына клоуна, душа из тебя вон, да усладятся уста твои, извергающие столь мерзкие вещи. В жизни я еще так не смеялся.
        Давняя дружба связывает Нанте с гостем. Берет Нанте под уздцы его коня и ведет в конюшню во дворе, изображая на своем лице невинность.
        - Не петушись, дорогой мой дружище, грех на мне тебя обманывать. Я готов доказать тебе делом, что совет мой верен. Глаза твои могут в этом убедиться, петушок, - и Нанте указывает на своего первенца Бартоломеуса, слоняющегося между телегами со своим товарищем Густавом.
        «Цветущий Густав» - владелец маленькой ручной тележки, на которой развевается надпись на куске белой ткани: «Без труда и терпенья нет цветенья!». Отсюда и имя - «цветущий Густав». На своей тележке он везет домохозяйкам жирный чернозем и продает им для заполнения вазонов и ящиков для цветов. Зимой и летом на голове его соломенная шляпа и шорты вместо брюк. Лишь только видит Густав Нанте Дудля, ведущего коня, мгновенно улетучивается его благостное настроение.
        - Нанте! - разражается он страшным криком. - Оставь коня в покое!
        - Это почему, позволь тебя спросить? Это что, дикий конь, Густав?
        - Какой дикий? Падаль, от легкого толчка опрокинется копытами кверху.
        В мгновение ока возникает великая ссора во дворе Нанте Дудля между крестьянином, защищающим честь своего коня, и «цветущим Густавом», острым на язычок.
        Во дворе Нанте Дудля кудахчут куры, гомонят голуби, а у дверей дома сидит на цепи злой донельзя пес Николас. На крыше конюшни растянуты для сушки кошачьи и кроличьи шкуры. Нанте Дудль стоит рядом со своим Бартоломеусом, и оба развлекаются ссорой до тех пор, пока во дворе не появляется Линхен. С красным от работ и забот лицом она обращается к мужу:
        - Нанте, чтоб тебя черт побрал, Нанте! Ресторан полон, а ты бездельничаешь и делать ничего не хочешь!
        Нанте Дудль слышит голос доброй свой женушки и бежит в ресторан.
        Крестьяне, лодочники и просто люди с улицы набились в помещение - все они давние друзья Нанте Дудля. Усталые крестьяне сбросили ботинки и разлеглись на грубых деревянных скамьях. На столах разложили еду, которую обычно приносят из дому - круглые коричневые буханки хлеба и огромные жирные куски свинины. У доброй Линхен они всего-то берут стакан желтого пива и тянут его малюсенькими глотками, вызывая у Линхен гнев. Она считает, что эти крестьяне приносят ее делу одни убытки. Веником она выметает песок, скопившийся от крестьянской обуви. Всей душой она с лодочниками и корабельщиками. Эти приплывают на своих суднах, оседлывая волны реки, одежды у них цветасты, радуют глаз. Это веселый, легкий на подъем народ, тяготы жизни которых смягчает река, придавая легкость их походке. Как урожденные берлинцы, труженики Шпрее, любят они шутку, смех, вино и песни. Они щедры. Нанте встречают с радостью и кликами.
        - Добро пожаловать, Нанте Дудль!
        - Ты мужественный парень, Нанте Дудль!
        - Мужественный? Это почему же?
        - Не каждый смертный осмелится ходить на таких тонких спичках, как твои ноги!
        Нанте отвечает им громким смехом. Шутливая атмосфера царит в ресторане. Лишь бритоголовые крестьяне с короткой щетиной на щеках, делающей их похожими на ежей, равнодушно взирают на шутки, смех, веселье у прилавка Нанте Дудля, откусывают и жуют большие куски свинины. Зубы их, подобно пилам, вгрызаются в мясо, глаза усиленно мигают при этом.
        Около маленького столика сидит граф Оттокар и следит за происходящим. Он вернулся усталым и присел успокоить нервы. Руки его поигрывают солонкой. Он вглядывается в замкнутые лица покорно, по-коровьи жующих крестьян, и видит уважаемого тайного советника Иоанна Вольфганга фон Гете, сидящего на его месте.
        «Здесь не пой моих песен», - нашептывает на ухо внутренний голос.
        - Здесь нет, здесь нет! - громко говорит граф.
        - Что, господин граф? Чего здесь нет? - спрашивает его «цветущий Густав», стоящий недалеко и услышавший слова графа. Тут же возникает «граф Кокс», придвигает стул ближе к Густаву, бросает подозрительный взгляд на графа и шепчет Густаву:
        - Ты можешь приехать за землей, Густав. Ночью мы снова копали…
        - И нашли? - спрашивает Густав с большим интересом.
        - Ничего не нашли, - отвечает «граф Кокс». - Но мы близки к находке.
        - Что они ищут? - спрашивает граф-скульптор.
        - Клад, граф. Они живут в старом еврейском дворе. И одна мысль сверлит слабую голову «графа Кокса»: богатые евреи зарыли серебро и золото под камни. И все это спрятано для него. При полной луне он выходит со всей ватагой своих сыновей копать в поисках клада. Мне это выгодно, - смеется Густав, - они добывают мне чернозем для моего бизнеса.
        - Такого я еще не слышал! - говорит граф.
        - Почему, господин? У человека должна быть хоть одна надежда в жизни.
        Граф вперяет скучный взгляд в лицо шутника и неожиданно спрашивает:
        - Густав, сможешь ли ты дать мне совет? Я ищу место в рабочем квартале Берлина для памятника Гете. Ты, конечно, читал объявление о конкурсе, объявленном муниципалитетом Берлина.
        - Ой, Иисусе, граф, - заходится долгим зевком Густав, - и это мне тоже надо знать. Все столбы и афишные тумбы залеплены этим дерьмом к выборам.
        - Минуточку, Густав. Я ведь только прошу у тебя совета. Ты же знаком с Берлином.
        - Густав? - смеется шутник. - Кто с ним знаком, если не я. Я знаю каждый его уголок. - Лицо его становится серьезным. - Граф, хотите знать Берлин? Найти убежище среди переулков для вашего Гете? В этом все дело. Я покажу вам Берлин. Густав проведет вас по всему городу.
        - Когда?
        - В любой час. Нет у меня срочных дел.
        - Завтра?
        - Завтра, - соглашается Густав.
        - Нанте! - зовет граф своего друга. - Две рюмки коньяка.
        Новый стишок висит над прилавком Нанте, только недавно вышедший из-под его пера:
        Одиночка -
        Никто - и точка.
        Но еще один кто-то -
        Это уже что-то.
        Граф и Густав осушают рюмки. И ночью развлекает Нанте Дудль своих гостей, играя на губной гармонике. И у распахнутых настежь дверей собралась толпа - послушать его игру.
        У леса, у лесочка
        Забудусь я. И точка.
        Отца не вспомню я
        И мать не вспомню я.
        Забудется семья.
        Себя я сберегу,
        От смерти убегу.
        Я снова юн. И точка.
        Песни Нанте Дудля всегда печальны, и все старики на улице Рыбачьей отирают глаза от слез. Корабельщики затихли, пьяницы замерли в стойке у стойки, и река сопровождает шорохом вод пение Нанте. На горизонте развевается мегаполис знаменами света. Дождь прекратился, и ночь окружает глубокой синевой. Небеса близки и звезды велики.
        Глава пятая
        Утро встает над скамьей под липами. На крышах зданий все еще клубится туман. Облысевшие липы напрягают ветви, подобные спицам оборванных зонтиков. Скамья пуста и заброшена в эти сумрачные от тумана утренние часы. Прошедшая суровая зима, жестокая к городу, покрыла скамью плесенью.
        Но переулок пылал красным от флагов и пестрел листовками. Флаги скрипят древками на утреннем ветру над большинством балконов, а окна провозглашают свою приверженность серпу и молоту. Мать Хейни - сына-Огня повесила в окне выцветший красный флаг своего покойного мужа, прикрепив к нему две черные ленты, знак траура по своему убитому сыну.
        Флаг этот был единственной вещью, которую ее муж добавил к имуществу молодой семьи. В те дни он работал на железной дороге и глаза его привыкли к свету дальних пространств. То были дни бесчинств, дни социалистов. По вечерам товарищи тайком прокрадывались в дом, тасовали карты, бросая их на стол, гадая, что произойдет в мире. Флаг он отдал ей на хранение. Она завернула его в ткань, как пеленают младенца, и спрятала в подвале. И это была тайна, которую они лелеяли вдвоем, и это согревало их жизнь. Он, благословенной памяти, ставил свои огромные тяжелые кулаки на стол, и с доброй улыбкой говорил ей:
        - Храни его как зеницу ока, голубка моя.
        Муж не дожил до революции 1918 года, когда она шла с демонстрантами, высоко держа этот флаг. То же сделал и ее сын, когда республика была в опасности, в дни путча Каппа. И был сражен пулей полицейского. Черные ленты развеваются в багрянце флага, и с успокоившимся на миг ветром безмолвно сворачиваются на флаге, как руки матери на груди.
        Разгневался Отто на эти черные ленты, которые портят праздник и чернят переулок.
        - Старуха, - читал он ей проповедь, - ты думаешь, меня трогает, что ты хоронишь республику этими черными лентами? Ведь по вине этой республики умер Хейни, и кто, как не я, плачет вместе с тобой по этому поводу? Не буду носить траур по этой республике, если она исчезнет. Но, старуха, дни эти не дни траура, а дни войны. Поддерживать дух людей надо, а не вытряхивать из них душу. Ты приносишь большой вред своей партии этими черными лентами. И не только партии вредишь, лицо всего переулка режешь под корень твоими черными крыльями.
        Старуха опускала голову и разводила руками. Отто замолкал, видя страдания женщины.
        Рассеялись дождевые туманы. Тайная рука разогнала тучи во все стороны. Весеннее солнце взошло в небо Берлина. Омолодился переулок. Открываются окна, и между развевающимися флагами возникают непричесанные головы. Голоса не умолкают днем и ночью. Старики выходят посидеть на завалинках у домов. Часть из них ушла на тот свет в эту жестокую зиму, часть забрали в дома престарелых. Никто не обратил внимания на их исчезновение. Жизнь продолжается, женщины поутру бегут за покупками. Бруно выходит из дверей своего трактира, вытирает стекло витрины с розовыми телесами жирной Берты. У выхода из трактира стоит широкобедрая Флора, присматривая за мужем.
        На горе, между скал,
        Разразился скандал.
        Друг друга гномы били —
        Блин не поделили.
        Звуки несутся из переулка. Косоглазый обрел новую профессию - стал шарманщиком. Сопровождает его человек в кепке и точильщик. Втроем они поют.
        Голос Ганса Папира подпевает шарманке:
        В лунную ночь
        Мне с милой невмочь,
        Прижму и запылаю,
        Добьюсь, чего желаю.
        Ганс Папир стоит на крыше своего дома. Там он соорудил кормушку для птиц, которые через месяц должны вернуться из дальних краев. Он поет свою песенку для девиц, которые идут под ручку на работу. Женщины в окнах закатываются хохотом от его песенки. Девицы повизгивают, поднимают головы к крыше и показывают ему язык, и Ганс еще усиливает голос. Безработные и нищие, которые только сейчас вышли из ворот странноприимного дома «армии Спасения», присаживаются на скамью, жуют черный табак и тоже поднимают головы к Гансу Папиру, поющему на крыше:
        В лунную ночь
        Мне с милой невмочь,
        Прижму и запылаю,
        Добьюсь, чего желаю.
        Отто тоже поднимает голову к крыше, лицо его искажено гневом:
        - Иисус, снова этот угорь извивается на крыше.
        Ганс Папир недавно поселился в переулке. Он снял подвал сапожника Шенке, который попросту исчез из переулка. Странные вещи творятся в эти дни. Люди исчезают, и никто не знает, где они находятся. Пауле потянул за собой куда-то пьяницу Шенке. Госпожа Шенке старалась много не спрашивать, большой радости от мужа она не испытывала, сдала в наем подвал Гансу Папиру, который открыл там магазин для продажи птиц и рыб. Жители переулка, любящие всем давать клички, прозвали его - Пип-Ганс, кружатся вокруг подвала, вглядываясь в чирикающих птиц и немых рыб, прислушиваются к хриплому лаю пса, проживающего с Гансом и лающего целый день. Сам же Ганс большую часть дня стоит у входа в подвал, провожает взглядом каждую женщину и девушку, бросая им вслед сальные шуточки и соответствующие куплеты.
        У него большое мускулистое тело, маленькая головка и узкий лоб. Глаза мутные, водянистые, выходящие из орбит, как шарики, что вот-вот выкатятся наружу. Лицо бледное с дряблой кожей, как у больного. «Специалисты» переулка с особым вниманием присматриваются к его коже и переглядываются с многозначительными улыбками.
        - Кожа у него такая, - ставят они непререкаемый диагноз, - из-за того, что много времени провел в темноте.
        Они покачивают головами, дружески хлопают его по плечу:
        - Это пройдет, дружище, это пройдет.
        При этих словах большой его кадык перекатывается в горле от волнения.
        Все жители переулка уже знают, что на Ганса Папира открыто дело в полиции, и что он совсем недавно вернулся из тюрьмы. Байки о нем передаются из уст в уста и растут со дня на день. Флора подвела итог этим байкам коротким резюме:
        - Люди, что вы ковыряетесь в его делах и все выдумываете, когда все тут ясно, как день. Посадили его за решетку из-за женщин. Вы что, не видите, что только ими он и занят?
        Отто отнесся к нему с неприязнью с момента его появления.
        - Тело у него нечеловеческое, а голова - угря, - сердито повторял он.
        Отто в эти дни занят делами. Над его киоском развеваются четыре красных флага, а четыре стенки заклеены огромными плакатами. На прохожих со всех сторон взирает Тельман в старой кепке. С раннего утра стоит Отто среди этих флагов и плакатов и ораторствует перед собравшейся у киоска публикой. У мужчин много свободного времени. С момента, как погиб Хейни сын-Огня, в переулке не найдется хотя бы один рабочий, имеющий ежедневную постоянную работу. Есть у Отто перед кем произносить свои доказательные и показательные речи.
        - Доброе утро, Отто! Доброе утро!
        Отто обходит киоск, отирая тряпкой утреннюю росу с лица красного вождя Тельмана.
        - Доброе утро, Отто! Доброе утро!
        Масса людей собирается у киоска Отто. Мужчины останавливаются по дороге в бюро пособий по безработице. Женщины, идущие за покупками, собираются на углу с товарками - почесать языками. Дети бегут в школу с шумом и гамом. Красавец Оскар покручивает тростью, горбун приходит из трактира вместе с долговязым Эгоном, который сейчас работает грузчиком на вокзале. Горбун Куно в последнее время сильно вознесся, и никто не может понять, по какому праву. Давно уже не занимается розничной торговлей, болтается без дела целыми днями по улицам и трактирам, не перестает болтать, и денег у него куры не клюют. Улица полнится слухами о нем.
        У киоска постукивает каблучками Эльза. На ней весеннее цветастое платье и шляпа с широкими полями, покачивающаяся на ее голове в такт дразнящим, танцующим ее бедрам.
        - Красиво, - поглядывает на нее косоглазый, облизывая губы.
        - Красиво? - орет Отто. - Это красиво? На это косят глаза в такие дни? Лучше поглядите на наш переулок, люди, каким он стал красивым! - Указывает Отто на принаряженный переулок. - Шаловлив он, наш переулок, немного красного - и грязи как и не бывало.
        Отто напрягает тело, готовясь произнести речь. Но тут его прерывает Ганс Папир. Увидев с крыши собравшуюся толпу у киоска, он решил к ней присоединиться.
        - Верно, как верен этот день, Отто! Переулок зелен в эти дни. С крыши видно.
        - Ты что, дальтоник?! - вскрикивает Отто. - Видели такого, не разбирающего цветов? Цвет красный, а не зеленый. Красный!
        - Как это красный, Отто? - изумляется дальтоник Ганс Папир. - Ты хочешь сказать, что флаги на твоем киоске - красные?
        - Человек, раскрой глаза! Исправь-ка свое перевернутое зрение. - Лицо Отто багровеет от гнева. - Ты что, не видишь красного знамени?
        - Но, Отто, я вижу зеленое, и такое красивое зеленое!
        - Убирайся отсюда! - выходит Отто из себя. - Убери свои копыта.
        Громкий хохот взрывается у киоска. Веселье в разгаре.
        - Пошли со мной, - горбун берет под руку Ганса, - пропустим стаканчик у Флоры.
        Долговязый Эгон тянется за ними.
        - Свояк свояка видит издалека, - швыряет Отто вдогонку троице.
        Трактир пуст. Между столиками крутится Бруно с неизменной сигарой в зубах и метлой в руках. Флора приказала ему к вечеру убрать паутину из углов стен. Трое усаживаются у большого окна, так, что все происходящее на улице открыто их взгляду. Флора все еще стоит у входа и следит за происходящим. Бруно приносит стаканы с пивом и тоже становится у входа.
        - Куно, - обращается Ганс Папир к горбуну, - между нами, разве эти флаги у Отто не зеленого цвета?
        - Зеленые, конечно ж зеленые! - решительно подтверждает горбун.
        - Почему же Отто все время утверждает, что они красные?
        - Почему? Тоже мне вопрос. У Отто все красное. Даже черное.
        - Ну, что ты говоришь? - обижается Ганс Папир. - Я бы и подумать не смог, что Отто такой. - Ганс делает большой глоток пива.
        - Но, Куно, - пытается долговязый Эгон установить истину.
        - А ты заткнись! - прерывает его горбун. - Кто-то спрашивал твое мнение?
        - Иисусе Христе, как Отто волнуется, - говорит Флора у дверей.
        - Люди, - кричит Отто у киоска, - была бы хоть щепотка разума в ваших затылках, вы бы не задали даже одного вопроса. Рабочий отдает свой голос рабочему, и точка. Кто защитит ваши интересы, если не рабочий, обладающий душой рабочего? А? Или ничего не понимаете? Я ли не знаю клубок червей, шевелящийся в ваших затылках? Несомненно, есть среди вас такие, которые считают, что старый генерал владеет знаниями и опытом и понимает рабочего, как я и вы? Ха-а! - Отто прерывает свою речь и окидывает хмурым взглядом толпу слушателей.
        - Ага! - поясняет Флора у дверей своего трактира. - Генеральша тоже там.
        Кличку «генеральша» однажды дали Эльзе. Сидела она среди женщин на скамье, говорила о том, что ее Пауле исчез вместе с Шенке и стал настоящим генералом, командующим войском. Дикий хохот потряс скамью. Генерал! Глядите, каких высот достигла эта лгунья! Рассмешила нас эта, раскидывающая ноги перед любым кобелем! А пьяница Шенке, значит, - заместитель генерала, и хриплым своим голосом помогает Пауле командовать войском. Скамья раскачивалась от смеха. Только госпожа Шенке стояла вдали, уставившись сердитым взглядом в Эльзу. С этого дня смертельная ненависть вспыхнула между этими двумя женщинами.
        - Генеральша, - с презрением смотрит Флора на Отто.
        - Вы что, не слышали, дурачье, как этот старый хрыч, генерал, владелец свиных стад в восточной Пруссии, бесстыдно похваляется тем, что в жизни ничего не читал, кроме книг про войну и мобилизацию? Дело его связано с жизнью? Дело его связано с убийством! И на него вы возлагаете ваши надежды?
        - Как здорово говорит Отто, - шепчет косоглазый точильщику.
        - Отто прав! Прав во всем!
        У киоска усиливается гам. Лица людей становятся все более хмурыми и злыми. В трактире у окна троица допила свои первые стаканы пива.
        - Теперь, - провозглашает горбун, - душа просит чего-то крепкого. Принеси-ка нам, Бруно.
        Горбун одет как человек состоятельный, даже брюшко появилось у него, как у буржуя. Взгляд Ганса Папира уперся в цветастый галстук горбуна. Долговязый Эгон подремывает над стаканом. Ночью таскал пакеты на вокзале, и усталость его одолела. Ганс взирает на крышу и что-то бормочет про себя. В трактире тишина, из крана капает вода, кошка тоже погружена в дрему.
        - Люди! Люди! - доносится голос Отто словно издалека. - Вы, конечно, раззявите рты, слушая перлы, изрекаемые Гитлером? Насытите каждое утро ваши пустые брюха извержениями этого «святого» рта? Я вас отлично знаю! Всему можно поверить, что говорят о вас! Всему! - окидывает Отто хмурым взглядом толпу.
        - Слушай, - приближает горбун голову к Гансу Папиру, - дело есть вечером, для тебя. Понимаешь, в одном зале будут речи, и, вероятнее всего, начнется скандал. Люди власти настроены… - горбун смотрит на мускулы Ганса.
        - Скандал? По какому поводу? Почему?
        - Не задавай много вопросов. Скандалы теперь случаются каждый день.
        Лицо Ганса бледнеет:
        - И полиция будет? - шепчет он.
        - Вероятнее всего, будет. Эти же суют свой нос в любое дело.
        - Если там будет полиция, меня там не будет, - решительно говорит Ганс Папир.
        - Иисусе, - жалуется Флора у дверей, - сегодня Отто просто не закрывает рта.
        - Все вы пустозвоны! - кричит Отто около киоска. - Ваши мозги искривлены и пусты, так, что их можно заполнить любым мусором. Кто здесь сказал, что евреи виноваты? Чепуха и суета сует! Разве не сказал уже Август Бебель, что антисемитизм это социализм дураков? Старик был прав. А вы… Вера покинула ваши сердца, и это - все. Люди, поймите! Вера - главное в жизни. Пока человек верит, он остается человеком. Улетучивается вера, им овладевают страсти.
        - Ты стал трусом, Ганс, - говорит горбун, - но это тебе не поможет. Сидящий перед тобой, - горбун стучит себя в грудь, - знает вредные твои страсти, так или иначе он извлечет тебя из подвала. Лучше тебе идти со мной…
        - Заткнись! - вскакивает Ганс со своего стула, хватает горбуна за галстук и дергает к себе со стула. Внезапно глаза его расширяются. - Какого цвета твой галстук?
        - Красного, - лепечет горбун, - главным образом, красного.
        - Ложь! - кричит Ганс Папир. - Зеленого цвета, как флаги Отто! Ты лжешь! - и он сжимает горло горбуна галстуком. Рот Куно раскрывается. Над ним - угрожающее лицо Ганса.
        Флора подбегает и тянет Ганса Папира за пальто:
        - Не начинай тут скандалить, слышишь меня? Сейчас приведу двух «синих», - указывает она на двух полицейских, которые присоединились к толпе слушателей Отто.
        Ганс Папир оставляет горбуна и выскакивает на улицу. Как безумный, бежит в свой подвал.
        - Гансхен сделал нам пип! - скандирует ватага юных хулиганов.
        Ганс врывается внутрь ватаги, хватает большими своими руками тех, кто постарше, и яростно раздает тумаки налево и направо. Глаза его стекленеют, как у пьяного, и пена пузырится на губах. Дети визжат и убегают, прячутся во входах домов, в безопасных углах, и продолжают скандировать:
        - Гансхен сделал нам пип! Гансхен сделал нам пип!
        Эхо разносится по переулку, возвращается от стен домов, выводя Ганса из себя. Пустота возникает вокруг него. Около киоска люди поворачивают головы.
        - Ганс Папир бесчинствует! - разносится шепотом по рядам в толпе у киоска. Пустота все более расширяется вокруг Отто. Все бегут, все рвутся через шоссе. Круг медленно замыкается вокруг бесчинствующего Ганса. Любопытные набегают со всех сторон, из всех дверей и ворот. Даже мясная лавка евреев открылась. Евреи стоят у входа в темных пальто, и госпожа Гольдшмит удерживает Саула, пытающегося вырваться из ее рук. Мелкие торговцы в синих фартуках сбегаются на шум.
        - Что случилось в переулке?
        Переулок полон боевыми криками. Ганс Папир лупит своего противника, и все вокруг ввязываются в драку.
        - Бей, Ганс! Бей!
        - Покажи им свою силу, Ганс!
        - Пип-сын-силы!
        Со всех сторон несется свист. Оскар вращает своей тростью над головами людей, широкополая шляпа Эльзы смялась, Флора закатывается смехом, пес Ганса Папира хрипло лает и скребется лапами в окно подвала, испуганные воробьи взлетают с телефонных проводов, госпожа Шенке убегает и прячется среди газет Отто.
        Горбун мечется, как голодный пес, между людьми, исчезает и возникает, а за ним весело тянется длинный хвост мальчишек.
        - Ай да Ганс! Ай да Пип! Ах, какой веселый тип!
        Переулок ревет. Голосов не различить.
        С грохотом опускаются жалюзи на окнах еврейской мясной лавки.
        Безмолвна лишь афишная тумба со своими развевающимися прокламациями и портретами кандидатов в президенты страны - Тельмана, Гинденбурга, Гитлера. Над беснующейся толпой из окна выглядывает лицо матери Хейни сына-Огня. Черные ленты обернулись вокруг флага, опавшего на древке.
        Среди толпы орущих наблюдателей стоит граф Оттокар в обществе «цветущего» Густава. В углу рта Густав держит роскошную сигару, подарок Оттокара, и равнодушно наблюдает за беснующимся Гансом. В голове Оттокара сливаются, словно в странном танце, обрывки картин - посверкивающий монокль в глазу отца, усачи-охотники, крестьяне, жующие огромные куски свинины, Тельман, Гитлер, Гинденбург и море красных флагов.
        - Иисусе, - раздается женский голос за его спиной, - сумасшествие в эти дни, как эпидемия чумы, - и голос этот слышится единственно нормальным среди всего рева и гама.
        - Ты, Клотильда? - слышит граф голос стоящего рядом Густава. - Я и не заметил, в каком приятном обществе мы здесь находимся.
        - И ты здесь, Густав?
        - Нет гулянки без Густава, - снимает Густав шляпу и поводит ею в сторону Ганса.
        - Шутки в сторону, Густав, - голос у нее приятный, глубокий, - этот Ганс болен, душа у него больна опасной болезнью. Что скажешь, Густав?
        - Клотильда, я всегда говорю то же, что говоришь ты.
        Оттокар поворачивает голову в сторону низкого голоса. Рядом стоит высокая крепкая телом женщина с длинными, цвета соломы, волосами. Глаза светлые, голубые и большой широкий рот.
        - Клотильда Буш, - представляет ее Густав. - Граф, стоило вам прийти сюда лишь для того, чтобы познакомиться с Клотильдой Буш, даже если вы не найдете здесь место для вашего старика Гете.
        Светлые глаза глядят на него скучающим взглядом.
        - Ганс Папир, полицейские! Полицейские нагрянули!
        Группа полицейских врывается в толпу. Долговязый Эгон увидел их первым, бежит к другу и хватает его за руку.
        - Ганс, полиция!
        В тот же миг замирает Ганс по стойке смирно. Смущенный и испуганный, смотрит он на окружившую его и тоже замершую толпу. Опускает голову, словно собирается разрыдаться.
        - Это снова на меня напало, Эгон, - говорит он другу плачущим голосом.
        - Пошли домой, Ганс, - говорит Эгон печальным голосом. - Теперь ты должен отдохнуть.
        - Не говорил ли я тебе в трактире, что это у тебя здесь, - стучит себя в грудь горбун, - стоит все же тебе прийти вечером в аудиторию, Ганс. Надо ведь немного развлечься.
        - Разойтись! Разойтись! - кричат полицейские, и резиновые нагайки посвистывают в воздухе.
        На тротуаре остаются лишь граф-скульптор, «цветущий» Густав и Клотильда Буш. Снова поднимаются жалюзи на витрине еврейской мясной лавки.
        Одиноким остался Отто около своего киоска. Руки его скрещены на животе. Смотрит в расцвеченный флагами переулок, опять останавливает взгляд на черных лентах, развивающихся на ветру. Переулок безмолвен.
        - Пойдем к Отто поговорить по душам, - предлагает Густав.
        - Ни в коем случае, - говорит Клотильда Буш, - первым делом надо выпить.
        Они пересекают улицу по пути к жилищу Клотильды Буш - обширному подвалу с множеством комнат. Клотильда не знает, кто дал ей это длинное красивое имя. Однажды найден был на пороге городского сиротского дома ребенок, родившийся месяц назад, закутанный в чистое одеяло, и на клочке бумаги, привязанном к маленькой ручке, написано было черными чернилами имя «Клотильда». Фамилию Буш прибавили ей в сиротском доме. В возрасте четырнадцати лет она сбежала из жестокого сиротского дома, не взяв с собой ничего, кроме гибкого сильного длинного тела и красивого лица. Этим она нашла заработок в избытке в большом городе, почти сразу же став «королевой переулков». И, казалось, она достигнет невероятных высот, если бы не ее горячее и чувствительное сердце, которое исходило жалостью к каждому бездомному бродяге. Найдя такого, она тут же тащила его в свой подвал, кормила, согревала своим красивым телом. Как только приходил тот в себя и обретал облик человека, она сразу же меняла его на другого бродягу. Только к таким существам было расположено ее сердце. Деньги, которые всегда были у нее в избытке, она тратила на этих
отверженных жизнью, и никогда не тянулась душой за красивыми преуспевающими мужчинами, которые не стояли за ценой, покупая ее любовь, и не один предлагал ей быть его наложницей. Неизвестно, каким образом, но в дни войны эта «девица переулков» из подвала попала на фронт, и перед ней открылись ворота госпиталей, ведь была она почти неграмотной. Так или иначе, Клотильда Буш стала сестрой милосердия, и всю душу свою отдавала самым несчастным - безруким и безногим, потерявшим лицо. Она была любима солдатами, врачами и сестрами. Дни на фронте были самыми счастливыми в ее жизни, и с окончанием войны волосы ее стали желтее, глаза более блестящими, а большое тело еще более прямым и красивым. Но когда она вернулась в свой подвал и необходимость в ней отпала, исчез из ее глаз блеск, и она стала как-то странно двигаться, левое плечо искривилось, и левая ладонь вытянулась, как будто просила милостыню. На долгое время она закрылась в подвале, не откликаясь на многих, рвущихся к ней. Сразу же распространился слух, что Клотильда вернулась, и все обитатели переулков пришли поприветствовать ее и вернуть ей корону. И
все же в один прекрасный день она открыла им двери, и с тех пор вернулись к ней прежняя стать и блеск в глазах. Но решительным образом она сообщила, что отныне она отрекается от статуса «королевы переулков» и открывает в своем подвале гостиницу, которая была открыта всем униженным, преследуемым и бездомным. Никого из них никогда не спрашивала, откуда он явился и куда собирается направиться. Полиция не осмеливалась ее тронуть и вообще входить в подвал. Все жители переулков защищали Клотильду. Все представители преступного мира готовы были душу за нее отдать. Они были записаны полицией как члены «Объединений по вольной борьбе» и называли друг друга «братьями». Полиция не трогала эти «объединения». По необходимости Клотильда прятала у себя в «гостинице» этих «братьев». Они это хорошо помнили, и с их щедрой помощью она могла содержать у себя бродяг, которых собирала по переулкам. В эти предвыборные дни Оскар и Отто приводили сюда «политических», на которых полиция положила глаз.
        - Ганс Папир, - говорит Клотильда Оттокару и Густаву, идя с ними рядом, - я его ненавижу. Вы не знаете, что творит этот угорь. Мне рассказывала госпожа Шенке. Два раза он вытаскивал слабую птичку из клетки и давал на растерзание котам. И становился тогда веселым, и скакал от радости при виде поедаемой жертвы. Ты ведь не знаешь, Густав, за что он сидел в остроге много лет?
        - Нет, - говорит Густав, - не знаю.
        - Из-за какой-то женщины, - рассказывает Клотильда, - в гневе распорол ей живот. Несчастная попала в больницу, а его упекли за решетку. Ему там следовало быть до конца своих дней. Когда он вышел из тюрьмы, тут же явился ко мне. Я на порог его не пустила.
        - А вы, - обращается Клотильда к графу. - Вы тоже нездоровы. Болезнь гнездится в вас… Как это вас кличет Густав?
        - Граф, мадам. Так он меня кличет.
        - Если так, граф, вы нездоровы.
        - Так, мадам, - соглашается Оттокар. - У вас действительно проницательный взгляд. Весной нападает на меня аллергия. Болезнь весьма неприятная.
        - Аллергия! - испуганно повторяет Клотильда. - Как же я это раньше не узнала!
        Клотильда не знает, что это такое - аллергия. Но звучание этого слова пробуждает в ней большой интерес.
        - Вы счастливчик, граф, - говорит Густав и подкидывает шляпу, - она вами заинтересовалась. Я не так счастлив, как вы. Я здоров и красив, а она таких не привечает.
        - Иисусе, вы слышали, он красив! Красив! - Клотильда смеется от всей души. Она шагает между двух мужчин, гибкая и красивая.
        На улицах масса народа. Влево и вправо разбегаются переулки, как темные щупальца огромного тела. Люди, выходящие оттуда, выглядят как посланцы тьмы, несущие с собой какую-то тайну и стремящиеся быстро раствориться в людском потоке, несущемся по главной улице. Предвыборная война во много раз усиливает эту суматоху. Все трактиры походят на крепости. Здесь - свастика, там - серп и молот, а в трех шагах - три стрелы на красном флаге, символ народного фронта социал-демократической партии. И даже Хугенберг поставил здесь свою палатку. Перед небольшим кабаком скромно стоят несколько парней, на рубашках которых нарисована стальная каска сталеваров. Целая армия партийных рыцарей собралась здесь, у трактиров и забегаловок, чтобы охранять ораторов и ящики, откуда извлекают все, что развешивается и расклеивается вдоль улиц. И смешивается эта армия с розничными торговцами по сторонам тротуара. И посреди всей этой многоголосой суматохи шагают полицейские, прогуливаются проститутки, бегут люди по своим делам, фланируют безработные в собственное удовольствие.
        - Сворачиваем в переулок, - говорит Клотильда.
        Густав указывает на витрину. Среди кремов, помады и прочей парфюмерии - две восковые головы - женщины и мужчины. Ее голова украшена рыжим кудрявым париком, его голова - черной шевелюрой.
        - Граф, не забывайте из-за Клотильды, с какой целью мы пришли сюда, - указывает Густав на восковые манекены, - ведь и вы хотите поставить здесь некое подобие такой куклы, не так ли, граф?
        Недовольная гримаса искривляет лицо графа.
        - Не сердитесь на Густава, граф. Ваш Гете не перевернется в гробу, услышав шутку из уст жителя Берлина, пытающегося самого себя развеселить.
        - Пришли, - шепчет Клотильда.
        В подвале тишина. Временные жильцы ушли по своим делам, оставив после себя запах табака и давно немытых тел.
        - Вилли! - зовет Клотильда. - Где ты, Вилли?
        Вилли выходит из кухни. Граф застывает на миг. Странно выглядит этот человек. Маленький нос прячется между широких скул. Верхняя губа рассечена, и постоянная улыбка приоткрытого рта как бы просит прощения за уродство.
        Вилли - бродяга, которого содержит сейчас Клотильда. Голова скошена, лоб словно прячется под кривой и лысый череп.
        - Густав пришел! - радостно провозглашает Вилли и протягивает руку графу.
        - В мою комнату, - говорит Клотильда, - прямо в мою комнату.
        - Я там посадил Манфреда, - говорит Вилли, - пусть проветрится.
        В подвале много комнат. Комната Клотильды - в конце коридора. В ней масса цветов и растений. Пес разлегся на диване, и множество кошек - на стульях, на столе и кровати Клотильды. Оттокар берет в руки анемоны, которые распустились в полную силу перед увяданием.
        - Я люблю мягкий росток и распустившийся цветок, - говорит Оттокар, глядя на Клотильду, стоящую рядом. Она краснеет и опускает голову.
        Около окна стоит мужчина, тело которого наполовину парализовано и один глаз, большой и голубой, смотрит на Клотильду и Оттокара, не сводищего с нее глаз. Это Манфред.
        - Сойди со стола, - обращается смущенная Клотильда к кошке, разлегшейся в тени хрустальной вазы. - Все еще не знает, как вести себя в доме, - и она гладит кошку. - Подобрала ее на улице, и пса этого тоже. Я очень люблю животных. Они никогда не разочаровывают.
        «Как такая женщина выросла в этих переулках?» - удивляется про себя Оттокар, и вслух говорит:
        - Действительно удивляет, как у вас мирно уживаются собака и кошки.
        - Вы не знаете как, граф? Вражда - это наследие человека. Человек - это самое злое животное. Я не права, Густав?
        - Конечно же, Клотильда. Разве я не говорил тебе, что ты всегда права?
        - Вы так добры к людям, госпожа Клотильда, - улыбается граф.
        - Упаси Бог, - пытается хозяйка дома доказать обратное своим низким голосом, - просто есть такие, к которым душа моя весьма расположена. - Клотильда кокетливо смеется, словно шаловливый дух вселился в нее, и приказывает Вилли: - Принеси выпить.
        Тяжелый вздох доносится с кресла-качалки около окна. Быстрым движением Клотильда поворачивает голову в сторону вздохнувшего Манфреда.
        - Манфред, я ведь тебе уже сказала, что не надо себя мучить. Ты совершил это из-за большой любви. А за это прощают. Не так ли, Густав?
        - Вы правы, Клотильда, - отвечает Оттокар, когда она приближает к нему свое большое лицо, он чувствует ее запах, и нервы его напрягаются при виде ее пунцовых губ.
        - Вы даже не знаете, граф, что произошло с Манфредом, - шепчет она, - в момент любви он задушил в объятиях женщину. Тут же встал и сдался полиции. До сих пор не может объяснить, почему он это сделал. А я знаю, граф, он ее слишком любил. Приговорили его к пожизненному заключению за любовь, которая свела его с ума. И все же Господь сжалился над ним, граф: с ним, после двадцати лет тюрьмы, случился инсульт и парализовал половину его тела. Праведное дело совершил с ним Создатель. Из-за паралича был освобожден из тюрьмы, и вот, пришел ко мне. Бедный, несчастный мой.
        Странно, но горячие взволнованные слова этой женщины ворвались, как источник живой воды в сердце Оттокара. Годами он не знал женщины, годами так не возбуждала его женщина, как теперь, эта сильная, красивая, здоровая телом Клотильда Буш.
        - Пейте, граф, - голос Клотильды слегка охрип. - Еще рюмку.
        - Пейте, граф, пейте, - поддерживает ее Густав несколько насмешливым голосом.
        Со стен смотрят на них картинки, вырезанные из газет. Звезды кино, театральные актеры, футболисты, и против них всех - боксер Шмелинг! Глаз Манфреда следит за ними, как и глаза Вилли, стоящего за спиной Клотильды. Кошки крутятся и скачут вокруг них. Пес дремлет. Густав наливает себе еще рюмку, и Клотильда смотрит в свою полную доверху рюмку, смущаясь под взглядом графа.
        - Граф, - говорит Густав, глядя на графа, не скрывающего вожделения, - пришло время двигаться дальше. Кажется мне, что вы на время оставили в покое вашего Гете.
        - Что ты сегодня все время посмеиваешься над этим Гете? - выговаривает ему Клотильда. - Ты что, выпил уже до того, как пришел сюда?
        - Ну, что ты, Клотильда, ни капли во рту не было, - Густав поднимается с места. - Что же касается Гете, Клотильда, тебе это объяснит граф, - и Густав подмигивает Оттокару.
        - Мадам, - Оттокар встает, кладет свою ладонь в ее большую руку и чувствует, как электрический разряд проскакивает между ними, - мне очень приятно, мадам. До встречи, не так ли? Мы же еще увидимся?
        - Увидимся, - смеясь, говорит Клотильда, - почему же не увидеться?
        - Слушайте, - говорит Густав Оттокару уже на улице, - теперь мы идем к Отто.
        - Кто это Отто?
        - Придете и увидите.
        Глядя на Оттокара, всунувшего руки в карманы пальто и негромко насвистывающего, Густав спрашивает:
        - С чего бы такая радость?
        - Потому что я здоров, Густав, абсолютно здоров.
        - Прекрасно, - говорит Густав. - Отлично! - и подбрасывает шляпу.
        У киоска стоит госпожа Шенке, сложив руки на своей пышной груди:
        - …И тогда я пошла к ней и сказала ей…
        Голова Отто торчит в окошке.
        - Да, Отто, сказала ей, ты, несчастное существо, если он генерал, иди в полицию, корова, и принеси алименты для своих детей. Пусть оплатит тебе из своего богатого кармана. И что, ты думаешь, отвечает мне эта несчастная?
        - Что? - напрягается Отто.
        - Святая Мария, Отто, ну, что она могла ответить? Слушай, сказала она, Пауле пошел воевать за лучшую жизнь для моих детей… Иисус, кричу я ей, тупая корова, чем поможет твоим детям лучшая жизнь, если они будут ходить на кривых ножках? Разрыдалась она и добавила: Пауле вернется и переломает все мои кости, если я донесу на него в полицию. Так она сказала, эта корова.
        - Пошел воевать за лучший мир, так она сказала? - с горечью смеется Отто.
        - Именно так.
        - О ком речь, можно узнать? - вмешивается Густав.
        - Густав! - радостно восклицает Отто. - Это ты или твоя тень?
        - Я и моя тень - едины, - отвечает Густав и с удовольствием прислоняется спиной к портрету Тельмана на стенке киоска.
        - О ком речь? - кричит госпожа Шенке. - Что за вопрос о ком речь. О Пауле и моем муже Шенке.
        - И что случилось с Пауле? - удивляется Густав. - Где он?
        - Я могу тебе ответить, Густав, - говорит Отто. - Он и Шенке и еще многие, как они, проходят военную подготовку в лесах Пруссии. Армия Гитлера. Пауле там генерал. Республика разрешает им создавать свое войско. Соображаешь?
        Густав пожимает плечами и подкидывает шляпу.
        - И Пауле ведет армию Гитлера в лучший мир, - кричит госпожа Шенке, - и мой Шенке втянут в это дерьмо. В любое дерьмо он втягивается. За водкой, за Эльзой, за Гитлером, святая Мария…
        - Что ты визжишь здесь? - сердится Отто. - Иди своей дорогой. Ну, а ты, Густав, что скажешь?
        - Что скажу и о чем поговорю? - с явным удовольствием спрашивает Густав.
        - Что? - выходит Отто из себя. - Скажи, говори, что означает вся эта мерзость?
        - Что сказать и что говорить, - слышен голос старой женщины из-за спины Отто, - надо не говорить, а действовать.
        Это мать покойного Хейни сына-Огня присоединилась к разговору.
        - Действовать? - говорит Густав. - Но никто не приходит и не говорит, как действовать и что делать.
        - Хотя это и так, - говорит женщина, одетая во все черное, - никто не говорит, что делать, каждый ковыряется в своем мусоре, вместо того, чтобы создать единый фронт. Вместо настоящей войны - болтовня и суета сует. Эти твои, Отто, придумали себе лозунг и орут его на каждом углу: «Придет Гитлер к власти - у всех раскроются глаза, и придет наш черед!» Мои же говорят: «Не будем вступать в эту скверну. Зло - оно в меньшинстве». Чепуха! Надо выйти на улицы, со знаменами, с оружием в руках. Как тогда, в дни путча Каппа. Кто мог тогда нам противостоять, Отто, кто?
        Она смотрит прямо в глаза Отто.
        - Если придут и скажут, что делать, я буду среди тех, кто действует, - говорит Густав.
        - Также всегда говорил мой сын. Теми же словами.
        Оттокар стоит сбоку, слушает. Полицейские ушли из переулока. На завалинки у домов пришли старики. На тротуаре крутит шарманку косоглазый, мелодия долетает до киоска Отто. Скамью заняли безработные всех возрастов. Большинство одето в лохмотья и выглядит, как побежденное войско, с трудом преодолевающее голод, холод, усталость и отчаяние, играя в карты и жуя табак.
        «Что ты здесь делаешь? - спрашивает Оттокара внутренний голос и отвечает. - У них то же отчаяние и та же боль, как у меня».
        Голубые глаза Клотильды Буш смеются, глядя на него.
        - Граф, - слышит он голос Густава, - вы стоите и смотрите, словно нашли то, что искали, но руку Отто еще не пожали.
        - Что он хочет здесь сделать? - удивляется Отто.
        - Поставить здесь у тебя куклу, старого Гете.
        - Ничего не понимаю, - удивление Отто усиливается.
        - Вы не читали, - обращается Оттокар к Отто и старухе, стоящей с ним рядом, - о конкурсе, объявленном муниципалитетом Берлина?
        - Господи, Иисусе, - хрипнет от гнева голос старухи, - с каждой доски объявлений смотрит на тебя маска с челкой на лбу. Я вообще не останавливаюсь у этих объявлений.
        - Но о каком конкурсе речь? - все же интересуется Отто.
        - Конкурс скульпторов на создание памятника Гете в рабочем квартале. Муниципалитет…
        - Мне бы его заботы, нет у него на что тратить деньги, - сердитым голосом прерывает его Отто. - Кому здесь нужен Гете? Больше некуда что ли деньги вкладывать? - И Отто указывает на армию безработных на скамье и ватагу грязных детишек.
        - 1932 год - это год Гете, - негромко говорит Оттокар.
        - 1932 год - год выборов, - кричит Отто. - Выборы решат судьбу народа, а не скульптуры Гете. Им вы хотите дать Гете? - указывает Отто на скамью. - Им хлеб нужен.
        - Вы же сказали сами, что надо что-то делать, и не знаете что и как. А я знаю. Мне кажется, что я знаю. Нужно хотя бы скромное начало, - решительным голосом говорит граф.
        - Оставь его, Отто, - вмешивается старуха. - Хочет человек что-то сделать, не связанное со скверной, дай ему это сделать, - и глаза старухи смотрят на скульптора с выражением поддержки.
        Скульптор едва вслушался в слова старухи. Глаза его были обращены на скамью между серыми липами.
        - Боже мой, - слышит он ответ Отто старухе, - глупости! Мозги этих тупиц не понимают самых простых вещей, а ты придешь к ним с Гете?!
        «Тут, Детлев, - шепчет внутренний голос Оттокару, - тут, в переулках, будет стоять памятник Гете из белого мрамора».
        - Я вернусь сюда, - говорит Оттокар то ли себе, то ли слушателям.
        - Граф, - смеется Густав, видя, как Оттокар не отводит взгляда от скамьи, - даже не думайте поставить вашу куклу на месте этой скамьи. Граф, они переломают вам кости.
        Старуха бросает сердитый взгляд на Густава и переводит его на Оттокара.
        «Не весь мир плох, Детлев, - шепчет внутренний голос Оттокару, - есть и хорошие люди, да, здесь, где люди режут друг друга, здесь, в пуповине этого мира - “будет свет”».
        Клотильда Буш смеется.
        - Да, мы снова увидимся, не так ли, - говорит Оттокар, и снимает шляпу в знак прощания.
        - До свидания, - вежливо отвечают ему все трое.
        Глава шестая
        На улице Фридриха Великого сверкают огнями большие роскошные рестораны. Привратники в ливреях кланяются богато разодетым матронам и толстым представительным мужчинам. Вертящиеся двери не останавливаются.
        На тротуарах оттесняется и напирает толпа, двигающаяся в такт оркестру.
        От головы до пяток
        Я вся - любовь и боль,
        Я миром всем объята,
        А без него я - ноль…
        Хриплый голос Марлен Дитрих льется из всех репродукторов на тротуары, забитые гражданами состоятельными и гражданами, облеченными властью. Тут батальоны женщин, которые покрыли свои впалые бледные щеки пудрой, мужчины, облаченные в женское платье, вызывающее смех проституток с заметными следами венерических болезней. Уличные мальчишки снуют в толпе, выкрикивая свой товар: спички, сигареты, кокаин; гостиницы, трактиры. Партийные агитаторы продолжают предвыборную войну. И все это сливается в единый поток огромной людской массы, и невозможно протолкнуться, не работая локтями.
        Странные запахи витают над этой массой - табака, алкоголя, сосисок, жареной рыбы, людского пота.
        - Что это за толкотня в обычный вечер? - спрашивает высокий мужчина своего товарища.
        - Давай выберемся из этой толпы и зайдем в какой-нибудь ресторан, - улыбается его собеседник и берет под руку более высокого товарища.
        - Вот здесь, Александр, может, еще найдем места, в углу.
        В зеркалах на женщинах сверкают драгоценности, ожерелья блестят на белых шеях. Вино искрится в бокалах, и звуки бьют по нервам. У посетителей, сидящих за столиками, взволнованные голоса.
        Александр вглядывается в лица и блеск ресторана. Слышит звуки барабанов, видит на сцене полуголую исполнительцу танца живота. Пробки шампанского, выстреливающие из бутылок, летают в воздухе.
        - Видно, экономический кризис в Германии не так уж силен.
        - Наоборот, - возражает Георг, - силен и еще как. У кризиса именно такое лицо.
        Эти двое за угловым столиком - Георг Фельдман, из руководителей сионистского движения в Германии, и Александр Розенбаум, который только что приехал из Палестины в качестве посланца сионистского движения. Александр - уроженец Германии, юрист, оставил родину вскоре после Мировой войны. Здесь он был одним из основателей сионистского движения и репатриировался в Израиль, чтобы воплотить мечту в реальность. За эти годы он не первый раз приезжает в Германию. Он высокого роста, статный, темноволосый, голубоглазый, с острым проницательным взглядом, небольшими усиками и постоянной усмешкой, которая несколько смягчает серьезное выражение его лица. В отличие от него, Георг среднего роста, шатен, с несколько необычным выражением интеллигентного лица, кривящимся при разговоре так, что собеседник не может понять, имеет ли он дело с интеллектуалом или художником с нервной взволнованной душой.
        Дружили Георг и Александр с юности, составляли противоречивую пару, дополняющую друг друга. Георг - резкий, вспыльчивый, тут же вступающий в спор с собеседником. Александр - полная ему противоположность, мягкий, ясно мыслящий, несколько прямолинейный. Именно поэтому душа его тянулась к людям типа Георга, и каждый раз, когда они спускались с воображаемых высот в порой весьма трагическую реальность, подавал уверенную руку помощи, чтобы вернуть товарища на твердую почву. И так вот, противоположными путями пришли они к одной цели - сионизму.
        - Ты прав, - говорит Александр другу, - у кризиса разные маски. Чувство приближающейся катастрофы заставляет людей сорить деньгами, избавляться от имущества. Никто ведь не знает, что принесет завтра.
        - Ты преувеличиваешь, Александр. Всегда у тебя была склонность пророчествовать катастрофы. Помнишь ли ты спор в двадцатые годы? Германия была после войны, и ты считал, что ей пришел конец. Но страна пришла в себя и вернулась в нормальную колею. Правда, положение трудное, но не лишено надежды.
        - Официант, вина. В честь твоего приезда, Александр. Я уже все глаза проглядел в ожидании тебя. Все эти годы я был один, - глаза Георга излучают тепло.
        Чокнулись. С серьезным выражением смотрит Александр на друга. За соседним столиком соединили руки мужчина и женщина. Танцовщицу сменила высокая певица:
        О, донна Клара,
        Сердце мое в плену твоей красоты…
        Трое мужчин в форме штурмовиков входят в ресторан. Уверенными шагами проходят они между столиков. И дыхание откровенного насилия внезапно возникает в зале. То тут, то там за столиками неуверенно поднимается рука в жесте «Хайль Гитлер».
        - Хайль Гитлер! - гремят одновременно трое в ответ.
        Александр провожает взглядом штурмовиков, пока те не усаживаются за столик.
        - Я вовсе не преувеличиваю, Георг, извини, что повторяюсь, но кто знает, когда нам еще выпадет поговорить. С того момента, как я прибыл в Европу, мучают меня определенные мысли. Вы не столь чувствительны, как я, к окружающей вас атмосфере. Говорю тебе, не материальный кризис меня беспокоит. Есть в настоящем кризисе нечто такое, что отличает его от всех предыдущих кризисов. Действительность стала небезопасной, действительность духовная и душевная перестала действовать по законам разума.
        - Не дай Бог, Александр, не дай Бог! - громко протестует Георг. - Все еще существует естественная духовная реальность по законам, которые можно критиковать по вечным историческим и человеческим понятиям. Это переходной период, и понятно, что явление это преходящее.
        - Переходный период? Между чем и чем, Георг?
        - Это необходимый результат демократического развития. Завершился период индивидуального либерализма, священных прав частной собственности. Мы, воспитанники либеральной эпохи, не можем понять, что демократия, во имя которой мы воевали, означает равенство. Кончились самостоятельные единоличники. Право на частную собственность уже не священно!
        - Нет, Георг, это не так, - Александр кладет свою большую ладонь на стол между стаканами вина, - говорю тебе, что действительность здесь слаба и бессильна, и вовсе не является просто переходном периодом. Это период жестокого испытания. Мы пришли к самому краю, к последней границе мира. И тут каждый человек должен решить, по какую сторону этой границы он находится, какой стороне он принадлежит. Философствовать, стоя над пропастью, - указывает Александр в пространство набитого до отказа ресторана, - не время.
        - Я во многом согласен с тобой. Согласен, что надо действовать, чтобы спастись. Но я не верю в то, что это последний час испытания. Мы живем среди народа с древней культурой в период, зависящий от международного развития. Демократия не только означает равенство равных, но и неравных. Мы, евреи, никогда не будем равны им, отсюда и наше великое разочарование. Но это логический результат переходного периода внутри древней культуры.
        - Культуры тоже смертны, Георг. Не провозгласил ли Ницше о смерти всей культуры, о смерти Бога?
        - Ну, да, Бог, в общем-то, еще агонизирует, - отвечает в раздумье Георг, - еще борется и колеблется между жизнью и смертью, - и наливает вино в пустой стакан.
        Александр замолкает, погружаясь в размышления, затем говорит Георгу:
        - Не первый раз я оставляю свою маленькую страну и приезжаю в Германию. Но ныне я по-другому воспринимаю цели сионистского движения. Прибавились к ней основы, которых я раньше не знал. Понимаешь ли, Георг, в то время, когда мир удаляется от понятий праотцев, мы совершили обратное - вернулись в мир праотцев по новой дороге. В мировом освещении наше маленькое движение видится нам, как движение всемирной важности, сохраняющее вечные ценности во имя всего мира. В моем мире Бог не умер.
        - Это верно, Александр.
        - Помнишь, Георг, как мы встретились в моей маленькой берлинской квартире после убийства политического деятеля еврея Вальтера Ратенау. Мы были в шоковом состоянии, и кто-то встал и сказал: мы, сионисты, нас мало, но мы строим мост для спасения евреев Германии. На него рассердились. Ни одному из нас не пришла такая, в общем-то, всеобъемлющая мысль. Сионизм был освобождением каждого из нас. Мы лишь инстинктивно ощущали, как это свойственно молодым, что ни один из нас здесь не сможет достичь личной цельности.
        - Да, да… Несомненно, это было влияние положительных основ либерализма.
        - Георг, мы можем продолжить разговор, который тогда начали. Только вот прибавились новые основы, о которых мы тогда и предположить не смогли. Именно сейчас возложено на нас хранить великие гуманистические основы либерализма.
        - Гм-м-м... - задумывается Георг, - этот период, - он медленно подбирает слова. - Но это период массового народного восстания… Мощный прорыв на арену истории. Они ищут свою личность. И находят ее в идеальном образе лидера. Нам надо вернуть истории веру в личность вождя… Александр, это же прекрасно!
        - Минуточку, Георг, минуточку, - Александр кладет свою руку на руку друга, обращая его внимание на юношу, через черные волосы которого тянется пробор. Тот поднялся на сцену, садится к роялю. Это известный молодой куплетист, и шепот через все столы сопровождает его появление.
        - Он еврей, - шепчет Георг Александру. - И такие, как он, худшие из худших. Они-то и возбуждают ненависть к евреям. Он из восточной Европы, еще основательно не выучил немецкий язык, и уже представляет себя рупором германской культуры.
        Парень спел с большим вкусом несколько веселых куплетов и снискал аплодисменты публики. Троица в коричневых рубахах, сидящая недалеко от Александра и Георга, намеренно нагло протянула ноги, сунула руки в карманы, громко разговаривая, словно все происходящее на сцене их абсолютно не интересует. Две блондинки присоединились к ним и безостановочно хохочут. Они сильно шумят, но никто не делает даже попытки их утихомирить, а куплетист продолжает на сцене петь свои куплеты.
        - Эти все - ассимилянты из ассимилянтов, - продолжает шептать Георг Александру, - чувствуют они себя немного более уверенным на земле Германии, и уже отрицают свое прошлое и свое происхождение. Эти типы мне отвратительны!
        Куплетиста просят продолжать выступление. Он отвешивает поклоны возбужденной и пьяной публике, улыбается и провозглашает:
        Вот, Геббельс. Снова захромал.
        До чего человечек - мал,
        А на весь мир закатил скандал…
        -Молчать! - гремит голос. - Прекратить!
        Из-за одного из столов вскочил мужчина, ударив по столу кулаком:
        - Заткнись!
        Александр следит за столом, у которого сидели три штурмовика. Стол пуст. Троица с девицами исчезла. Этот единственно пустой стол в ресторане, заполненном публикой, беспокоит Александра.
        Окрик мужчины напугал публику. Испуганные лица отражаются в зеркалах.
        - Каждый имеет право говорить, что пожелает. Никто нам не будет диктовать ни слова, ни мелодии, - слышен чей-то голос из среды замолкшей публики.
        - Грязные жиды!
        - Не унизят ваши мерзкие рты имена немцев!
        Резким ударом раскрываются входные стеклянные двери. Привратник в своих белых ливреях отброшен в сторону. Группа мужчин в гражданской одежде врывается внутрь. Александр еще успевает заметить их грубые руки, не привыкшие держать изящные рюмки с вином, стоящие на столах, и большие ноги, не приученные ступать по полу роскошного ресторана. Он ищет среди них штурмовиков, но не находит. Неожиданно гаснет свет.
        - Убирайтесь отсюда! - приказывает голос. - Немедленно оставить этот жидовский ресторан.
        - Еврейские потаскухи! Еврейские сутенеры!
        Устрашающие крики. Звук разбивающихся рюмок и бокалов. Удары. Летящие стулья.
        - Успокойтесь! - женский голос из темноты.
        Осколки стаканов на полу. Резкий запах разлитого вина.
        - Ни шагу, - шепчет Георг Александру, - оставайся здесь в углу и прижмись к стене.
        Топот ног по всему ресторану. Где-то вспыхнул карманный фонарик и погас. Выстрел!
        - Убийство! Убийство! - голос рассекает воздух, подобно острому ножу.
        С улицы доносятся громкий гудок клаксона.
        - Полиция!
        - Не выходить! Не выходить! Стоять смирно!
        Вспыхнул свет. Шеренга полицейских стоит у входа. В ресторане полный хаос. Свет падает на испуганные лица. Около пустого стола сидит гигант с огромными ручищами. Александр готов поклясться, что этот человек был среди банды ворвавшихся в ресторан. Человек ранен в голову. Кровь течет по его лицу в рот, закрывшийся в испуге при приближении полицейских.
        - Меня ранили! Меня ранили! - воет человек, и непонятно, к кому он обращается. Полицейские проходят мимо него.
        - Руки вверх! - командует офицер полиции всем, находящимся в ресторане.
        Шепот проходит по ресторану. Шальная пуля от выстрела пробила стекло и сразила случайного прохожего. Георг и Александр стоят у стены с поднятыми руками. У куплетиста с пробором, стоящего у сцены, пальто порвано, галстук стянут, лицо в синяках от ударов, рот открыт, как будто лишь в этот момент он кончил петь куплет. Рядом с ним высокая, узкая, затянутая в черный блестящий шелк женщина, прижалась к нему, дрожа всем телом. Ворвавшиеся мужчины исчезли среди посетителей ресторана. Александр различает среди них лишь этого раненого гиганта с узким лобиком, сидящего у пустого стола. Дрожь внезапно пробегает по всей публике. Полицейский извлек из кармана молодого куплетиста пистолет.
        - Не я стрелял, - отчаянный крик из уст куплетиста, - пистолет не мой. Не знаю, как он оказался в моем кармане.
        Страх объял всех в зале.
        - Хоть бы не визжал, а сохранял достоинство, - шепчет Александр.
        Растерянная брюнетка стоит и не может вымолвить слово.
        - Марго! Марго! - умоляет юноша, - скажи им, Марго, что я не стрелял, ведь я тебя прикрывал рукой.
        Женщина не говорит ни слова.
        Полицейский подходит к Георгу и Александру, проверяет у них карманы.
        Куплетиста проводят через зал в полицейский автомобиль. Взгляды провожают их. Страх, облегчение, жалкая радость в глазах посетителей ресторана. Дверь за полицейскими закрывается, и в зале начинается суматоха. Мужчины из ворвавшейся банды внезапно возникают, берут с собой раненого великана, и с тем же шумом, с каким сюда ворвались, уходят. Санитары «скорой помощи» бинтуют легкораненых. Около раздевалки толкотня и взволнованные голоса. Люди бегут из ресторана, как от погони. Александр бросает последний взгляд на осколки вокруг, смотрит на часы. Странно, только десять минут прошло с момента, как он сидел спокойно с Георгом за столом, только десять минут отделяют сверкающий роскошью ресторан от хаоса, который сейчас пред глазами. Он кладет часы в карман и вздыхает.
        - Что ты думаешь делать? - спрашивает его на улице Георг.
        - Поеду завтра на предприятие по производству латуни - отвечает Александр, - ностальгия у меня по месту, где я родился и рос. Вот уже месяц я в Германии, а так и не выбрался туда. У меня там друг юности - Габриель Штерн.
        - Положение куплетиста ужасное, - как бы самому себе говорит Георг, не обращая внимании на слова Александра. - Я уверен, что он не стрелял.
        Александр останавливается.
        - Полагаешь, что нас ждет новый процесс Дрейфуса?
        - Думаю, что да.
        - Да, - усмехается Александр, - вероятно, так и будет. Процесс Дрейфуса, и героем будет молодой куплетист с крашеными волосами. Любая трагедия в наше время превращается в фарс.
        - Пойдем, выпьем еще кофе у Кренцлера, - говорит Георг.

* * *
        В большом и уважаемом кафе на улице Под Липами - Унтер ден Линден - сидят Эмиль Рифке и Эдит. На столе, перед Эмилем, графин вина. Он отпивает маленькими глотками кофе из чашки. Она одета в темный костюм. В последнее время она предпочитает скромную одежду. Множество взглядов устремлено на эту элегантную женщину, похожую на сбывшийся сон, сидящую за обычным столом. Эмиль нервно барабанит пальцами по столу.
        - Уйдем отсюда, Эдит.
        - Куда, Эмиль?
        Эмиль охватывает ее тонкую руку и смотрит на нее умоляюще.
        - Я договорился с хозяйкой нашей старой гостиницы. Комната в нашем распоряжении.
        - Мне больше не нужны эти темные дыры. Почему ты не приходишь ко мне?
        - Эдит, но ты ведь знаешь. Я не чувствую себя комфортно у тебя, я скован в вашем доме под строгими взглядами твоих отца и деда.
        - Что ты так их побаиваешься? Они не против наших отношений. Отец согласен, чтобы мы повенчались в церкви.
        Впервые после длительного перерыва Эдит напоминает ему о венчании и вообще женитьбе. Лицо Эмиля краснеет.
        - Об этом, - говорит он торопливо, - надо говорить тихо и подробно. Так или иначе, ты можешь сегодня пойти со мной?
        - Нет.
        В голосе непривычная для нее решительность. Эдит из тех женщин, которые слабы, когда не уверены в себе. Но когда они приходят к окончательному решению, они умеют твердо стоять на своем. Эмиль Рифке с удивлением смотрит на замкнутое лицо.
        - Почему ты так странно себя ведешь в последние недели, Эдит?
        - Потому что у меня есть к тебе вопрос. Ответь честно.
        - Спрашивай.
        - Ты нацист, Эмиль?
        Эмиль откидывается назад, явно озадаченный столь прямым вопросом. Лицо его становится гневным.
        - Я офицер республиканской полиции, как тебе известно.
        - Это не ответ на мой вопрос, - тихо отвечает ему Эдит, и в ее твердом взгляде нет ни тени милосердия.
        - Слушай, Эдит, - приближает он к ней лицо, - мы должны поговорить. Ты полагаешь, что я избегаю разговора с тобой? - он повышает голос. Спокойное, непроницаемое лицо Эдит выводит его из себя.
        - Наоборот, поговорим.
        - Не здесь, Эдит, - Эмиль окидывает взглядом посетителей кафе. Все столики заняты. В проходах между столиками крутятся люди, ища свободное место. - Пошли.
        - Минутку, Эмиль.
        Оркестр играет мелодии из оперетт Кальмана. Эдит улыбается. Глаза ее блуждают между людьми, словно что-то ищут, и она говорит мягким мечтательным голосом:
        - Мой отец очень любит эту музыку. Под эти звуки он танцевал с мамой. Иногда, когда его охватывает тоска по ушедшей жизни, он садится к фортепьяно и наигрывает эти мелодии.
        - А-а, - сердито роняет Эмиль, - твой отец и опять твой отец.
        - Пошли, - говорит Эдит, словно внезапно очнувшись от сна.
        Эмиль набрасывает ей на плечи светлую шубку. Свет хрустальной люстры рождает искры в ее золотых волосах.
        «Да, она красива, - размышляет Эмиль, и в душе его щемит, - эта женщина просто невероятно красива». Печаль, смешанная с гневом, атакует его душу: все, что связано с этой женщиной, сложно и тяжело. Он чувствует во многих взглядах, провожающих Эдит, удивление. На миг у него возникает мысль оставить все и сосредоточиться только на этой красивой женщине. «Человек живет только один раз, а жизнь с ней будет сплошным наслаждением».
        - В этом столкновении все дело, я тебе говорю, - слышит Эмиль у выхода из кафе разговор двух полицейских. Он останавливается.
        - Что за столкновение? - спрашивает он полицейского.
        - Недалеко отсюда, господин. На улице Фридриха Великого. Нацисты устроили заваруху. Один убитый и много раненых.
        - А-а, - говорит Эмиль равнодушным голосом, - такие столкновения теперь случаются каждый день, - и предлагает Эдит взять его под руку.
        Они проходят через Бранденбургские ворота, идут по красивой широкой улице, ведущей к высокой колонне Победы. Идут молча. Эмиль крепко сжимает ее руку. Эдит с испугом ощущает, что снова рушится преграда, которую она с таким трудом создала между собой и Эмилем, и к ней возвращается знакомая ей слабость, когда она сдается страсти, и сама с собой не в ладу. Они входят в большой городской парк. Эдит просит посидеть на скамье между деревьями.
        - Тебе не будет холодно? - с беспокойством спрашивает Эмиль.
        - Нет, нет, сегодня теплая ночь.
        - Пойдем к озеру, - Эмиль кладет руку на ее плечи и притягивает к себе.
        Около озера темень. Ветер закручивает волны. Деревья опустили ветви в воду. Когда ветер ударяет по волнам, взбивается белая пена и рассыпается в брызги на водной поверхности и кажется, что неожиданно в темных волнах раскрываются тысячи маленьких глаз. Иногда слышен шорох крыльев ночной птицы.
        И, как одинокий птичий крик, звучит вопрос Эдит:
        - Эмиль, ты нацист? - она освобождается из его рук и приглаживает свои волосы.
        - Да! - говорит Эмиль, злясь, что именно в этот момент она задет ему этот вопрос.
        - Как это, Эмиль?
        - Что значит, как это? Я верю в Гитлера. И что плохого в вере человека?
        - Вера человека - это его честь, - слышен голос Эдит, - но что происходит между нами?
        - Большая любовь, Эдит, - смягчает Эмиль голос и пытается притянуть ее к себе. - Поверь мне, - продолжает он в отчаянии, - я люблю тебя настоящей любовью, и нет между моей любовью к тебе и верой в нацистскую идею ничего общего.
        - Не может быть такого, Эмиль. Пойми, я еврейка! - последние слова она выкрикивает. Впервые в своей жизни она говорит откровенно: я еврейка.
        - Ну и что в этом такого, Эдит? Ты полагаешь, что все глупости в газете Штрайхера - это правда? Это ведь лишь тупая пропаганда, чтобы уловить простонародье. Гитлер придет к власти и отменит эти глупости.
        - А ты, Эмиль… Ты не участвуешь в этом разнузданном антисемитизме?
        - Как ты можешь, дорогая Эдит, даже подумать об этом? Ты что, считаешь меня ограниченным солдафоном?
        - Нет. Но…
        - Но твой отец и твой дед, они - да. Видят во мне германского ландскнехта, не так ли, Эдит? Скажи мне правду, Эдит. Я не во вкусе их клуба.
        - Эмиль, отстань, успокойся. Ты их ненавидишь. Ты ненавидишь мой дом, потому что это еврейский дом. Ты даже не хотел фотографироваться с евреями. В этом вся правда, и не старайся от этого увернуться.
        - Нет! - Ударяет кулаком Эмиль по скамье. - Это неправда! Не приписывай мне то, что вовсе не мое. Я ненавижу ваш дом не потому, что вы евреи, а потому что высокомерие твоего отца унижает меня. Отец твой презирает меня. Почему?
        - Как это он презирает тебя, Эмиль. Отец вообще никого не презирает. Но я полагаю, что и он подозревает, что ты нацист. А вот нацистов он действительно презирает.
        - Почему? Что он понимает в национал-социалистической партии?
        - Я слышала его. Он говорил, что нацистская идея это революционное варварство…
        - Чепуха, Эдит, глупости, - Эмиль явно взволнован, и, несмотря на темноту, Эдит чувствует его тяжелый взгляд. Ей кажется, взгляд этот сух и пылает злостью. - Эдит, отец твой не понимает эту идею. Только немец…
        - Отец мой такой же хороший немец, как и ты.
        - Отец твой - еврей.
        - Ты видишь, Эмиль. Каждую минуту ты напоминаешь мне, что мы евреи.
        - Эдит, не перебивай меня каждую минуту. Я тебе действительно хочу объяснить. Ничего я не имею против евреев. Поверь мне, что пока я не познакомился с тобой и не побывал у тебя дома, я не ведал о евреях ничего. Не любил их и не испытывал к ним ненависти. Для меня еврей был пустым понятием. Когда я познакомился с твоими, я понял, что есть нечто чуждое, что стоит между мной и твоей семьей. Вы отличаетесь от людей, которых я знал и знаю. Это чуждое иногда встает между мной и тобой. Не всегда я тебя понимаю. Ты отличаешься от всех женщин, которых знал до сих пор. Но я тебя люблю, Эдит, разве это не важнее всего?
        - Но как ты представляешь себе нашу совместную жизнь?
        - Эдит. В этом все дело. Поэтому должны это обсудить. Эдит, пойми, сейчас я не могу на тебе жениться. Сейчас дни войны. И война эта завершится победой Гитлера. И тогда придут мирные дни, Эдит, когда каждый человек сможет построить свой дом. Никто не спросит, еврейка ли ты. Этот параграф будет вычеркнут из программы. Еще немного, еще немного, Эдит, - Эмиль придвигается к ней и кладет свои тяжелые руки ей на талию. Они выделяются в очертаниях платья, как бы говоря, что он никогда от нее не отстанет. Эдит чувствует холодок от пяток до затылка. В висках стучит кровь.
        - Только завершатся дни войны и борьбы.
        - Эмиль, о какой борьбе ты говоришь? О какой войне? - выкрикивает Эдит, - ведь ты же офицер полиции Республики, Эмиль, ты предатель! - быстрым движением Эдит освобождается от его рук и вскакивает с места.
        Эмиль тоже быстро вскакивает и тут же оказывается рядом с ней. Страх охватывает Эдит. Эмиль хватает ее за руки и заламывает их ей за спину, не хватает лишь наручников. Эдит чувствует острую боль в руках.
        - Замолчи! - приказывает он ей. - И в парке этом мы не одни.
        Лицо его нависает над ней. Горячее его дыхание обвевает, как порыв жаркого ветра, ее лицо. Глаза его близки к ее глазам, рот ко рту. Он шепчет ей какие-то короткие, оборванные фразы:
        - Да, я предатель. Если существует такое понятие. Я действую во имя освобождения Германии. Это святая цель. Святая! Теперь ты знаешь все. Ты имеешь право пойти в первый же полицейский участок и заявить: офицер полиции Эмиль Рифке - подпольный нацист. Моя жизнь в твоих руках.
        Эмиль мгновенно отпускает ее. Эдит чуть не падает от этого неожиданного движения. Испуганными глазами она смотрит в отдалившееся от нее лицо Эмиля.
        - Иди, - говорит он. - Если пойдешь по этой улице, тотчас же придешь к полицейскому участку. Я буду здесь спокойно ждать. Идешь?
        - Нет, - говорит Эдит. - Ты что, полагаешь, я не понимаю, что это всего лишь спектакль?
        - Нет, Эдит, это не спектакль, - говорит со всей серьезностью Эмиль. - Я нацист в подполье.
        - Почему, Эмиль? Почему ты втянулся в это дело? Хотела бы я услышать хоть какое-то объяснение.
        Эдит прижимается спиной к стволу дерева. Она чувствует, что силы оставляют ее. Тонкая ее фигура сливается с темным деревом и темнотой ночи. Эмиль снова около нее. Он гладит нежно ее волосы. Эта мягкость после жесткого заламывания рук лишает ее последних остатков стойкости.
        - Разве я тебе не говорил, Эдит? Я верю в Гитлера. Ты понимаешь? Из всех идей, программ и призывов, витающих в воздухе этой страны, я понимаю лишь одно - что я немец. Гитлер дал мне чувство связи между землей, по которой я ступаю, и моей кровью и тем таинством, которое связывает меня с моими предками, с моим прошлым. Гитлер это не партийная программа, он больше этого. Он вождь, в котором нуждается народ во время тяжелого кризиса. Гитлер… я чувствую его слова до мозга костей и не могу объяснить самому себе, почему это происходит. Не знаю, но ощущаю, что не слова, не лозунги, не программа партии, не они являются источником этого глубокого переживания. Эдит, я бы хотел, чтобы ты меня поняла. Когдая вижу и слышу речи Гитлера, встает в душе нечто… элементарное, ощущаемое, как сама суть моей жизни, от которой невозможно сбежать. Пойми меня, Эдит, пойми, - последние слова он выкрикивает в светящееся лицо Эдит, словно крик о помощи. - Гитлер это я, Эдит. Это корни, из которых вырастает моя душа.
        Эдит смотрит с изумлением в его взволнованное лицо. Она и представить не могла, что Эмиль способен на пламенные слова, несущие в себе такие эмоции. Именно духовный отклик, которого ей всегда не хватало у Эмиля, в эти мгновения окружил неким аристократическим ореолом его образ. «Жаль, что отец не слышит его такого, стоящего сейчас передо мной. Он не такой, каким отец его себе представляет, не такой!
        - Эмиль, - кладет она руку на его плечо, - может, я и не улавливаю смысл твоих слов. Я далека от всего этого. Но понимаю, что это глубоко в твоей душе. Эта вера тебе очень дорога, и это я уважаю… Только прошу тебя, Эмиль, подожди, сделай это для меня, погоди, пока все это свершится… Когда это свершится, будет все так просто и открыто, и ты сможешь, не таясь, осуществить то, к чему стремишься. Не в подполье, Эмиль. Или, если ты хочешь, оставь полицию. Мой отец поможет тебе найти другую должность. Не будет мне ни минуты покоя, если ты будешь продолжать служить и находиться в этом двойственном положении!
        Эмиль громко смеется. Потом замолкает и говорит, тяжело глядя на Эдит:
        - Ты наивна, дорогая моя, ужасно наивна. Слушай меня. Даже если я захочу исполнить твое желание, я уже не смогу этого сделать, - он вплотную приближается к ней и шепчет ей на ухо: - Тот, кто однажды вошел в круг их организации, не выйдет оттуда без того, чтобы подчинить им навсегда свою душу. Это судьба, я знаю больше, чем надо, Эдит. Я накрепко повязан с полицией Республики. Повязан по рукам и ногам, - и он погружает лицо в ее волосы.
        Дрожь проходит по телу Эдит. Нечто необъяснимое в его шепоте рождает страх в ее сердце. Эмиль чувствует эту дрожь, сжимает ее, то ли пытается ее успокоить, то ли ищет в ней собственное успокоение. Он поворачивает к себе ее лицо и целует. Мягко касаются губы ее глаз и губ. Эдит еще такого не ощущала. Словно бы она держит в объятиях другого человека. Впервые она берет его голову в свои ладони и целует в губы. Исчезли все сдерживающие чувства.
        - Эдит, - шепчет ей на ухо счастливый Эмиль, - ты пойдешь сейчас со мной туда, не так ли? Сделай это для меня, Эдит.
        Скамья опустела. Остался на ней забытый тонкий белый платок Эдит. Ветер затих. Пустой парк погрузился в безмолвие.
        В доме Леви звонит телефон. Женский голос просит к трубке Гейнца.
        - Гейнц! - кричит Фрида. - Гейнц, телефон.
        Никакого ответа.
        - Гейнц, - говорит Бумба, - пошел на чердак искать чемодан. Он завтра едет к знакомому «вечного банкрота».
        - Госпожа, - говорит Фрида в трубку, - позвоните, пожалуйста, через пятнадцать минут. Мы поищем Гейнца.
        - Я пойду за ним, - вызывается Бумба.
        - Пойду сама, - говорит Фрида.
        Гейнц ищет свой маленький чемодан. Он собирается завтра поехать на латунное предприятие, чтобы встретиться с Габриелем Штерном. Зажигает свет и столбенеет: на комоде сидит Иоанна и мигает глазами.
        - Трулия, что ты здесь делаешь?
        - Я пишу дневник, Гейнц.
        - Пишешь в темноте?
        - Нет. В темноте я размышляю.
        - О чем ты так много думаешь, Трулия?
        - Ах, Гейнц, - вздыхает Иоанна, - о стольких вещах приходится думать, - и взвешивает про себя, стоит ли рассказать любимому брату о графе и о любви к нему. Ей так хочется об этом поговорить с кем-то, и она вспоминает, как насмехался Гейнц над Эмилем, женихом Эдит.
        «Гейнц - не за любовь», - решает Иоанна. Весьма этим опечаленная, смотрит она на брата. У Гейнца нет времени удивляться несчастному лицу маленькой сестренки. Он ищет в углу любимый свой чемодан и не находит его.
        - Иоанна, ты видела такой маленький коричневый чемодан?
        - Видела. Он не здесь. Я дала его моему инструктору Джульетте. Ему надо было ехать в Кельн, создать там ячейку Движения, у него не было чемодана, так я…
        - Но, Иоанна, - сердится Гейнц, - без разрешения.
        - Гейнц, - Иоанна соскакивает с комода и черные ее глаза сверкают, - почему ты так привязан к частному имуществу. Ты буржуа, для которого вещь дороже всего. Это качество явно в проигрыше.
        - Трулия, - громко смеется Гейнц, - отстань от меня, Трулия.
        - Телефон! - врывается голос Фриды на чердак. - Гейнц, через несколько минут тебе снова позвонят.
        В полном изумлении смотрит Фрида на сидящую на комоде Иоанну. Она обжигает ее холодным взглядом с головы до пят, не произнося ни слова.
        Иоанна вся сжимается. Отношения между ней и Фридой ухудшились. Фрида требует у нее извинений за то, что она оскорбила ее в тот день, когда вернулась домой остриженной. Но Иоанна не понимает, чем она ее оскорбила, и готова снова сказать ей, что та не понимает ее, потому что она христианка. Она не попросит за это прощения, даже если ее выгонят из дома. И так она крутится по дому, и Фрида с ней не разговаривает. И Иоанна чувствует себя очень несчастной.
        - Телефон, Гейнц, телефон!
        В эту минуту слышится назойливый звонок.
        - Герда! - говорит Гейнц в трубку. - Ты хочешь со мной поговорить? Сейчас же. Через полчаса я буду на вокзале.
        Долгое время Герда ходит по шумным улицам, окружающим вокзал, что находится около зоопарка. Десятки раз она останавливалась у телефонных будок, и все не решалась войти, и снова кружилась по улицам. Долго стояла перед огромным кинотеатром, разглядывая портреты кинозвезд, висящие на стенах. Зашла в скромное кафе. В зеркале смотрело на нее ее изображение: лицо бледное и усталое, сеть мелких морщинок вокруг глаз, кожа посеревшая и постаревшая. Только здесь, среди прилично одетых празднующих людей она увидела, насколько ее одежда небрежна и неряшлива. Стыд охватил ее: Гейнц всегда гордился ее красотой.
        «Да не все ли мне равно, какой меня увидит Гейнц, пусть я и разочарую его своим посеревшим лицом? - сердится Герда на себя и на свое отчаяние. - Главное, чтобы помог мне и Эрвину, даже если я уже не так красива».
        Герда собралась пойти к телефону, но, не сдвигаясь с места, замерла перед зеркалом. В церкви напротив звонят колокола. Восемь часов.
        «Восемь! - вскакивает Герда с места. - Если сейчас не позвоню, он выйдет из дома».
        Гейнц приедет. Улыбка облегчения появляется на усталом ее лице. Стоя перед сверкающими стеклами кинотеатра, Герда извлекает из кармана гребень, тщательно расчесывает волосы и прячется в толпе.
        «Чтоб не думал, что я его жду, - и снова сердится на себя. - Что это я так суечусь, можно подумать, что готовлюсь к чему-то важному».
        Знакомый ей черный автомобиль останавливается на площади перед вокзалом.
        - Герда!
        Гейнц видит все, и сеть мелких морщинок на ее лице, и потертое ее пальто. Видит и не видит. Это Герда, единственная женщина, которая вызывает в нем тягу, не к ее телу, а к личности. Он с радостью берет ее под руку.
        - Куда, Герда? Куда ты желаешь пойти.
        - Куда? - Герда смущена.
        Его такой ухоженный вид угнетает ее. «Неравная пара», - щемит горечью ее сердце. И чувствуя его изучающий взгляд, она быстро роняет:
        - Гейнц, мне надо с тобой поговорить по срочному делу.
        - Разреши мне повести тебя, - говорит он мягким голосом, сжимая ее руку.
        - В такое место, где немного людей и можно говорить о не очень симпатичных для чужого уха делах.
        Он ведет ее к широкому проспекту Принцев, одному самых роскошных в столице.
        - Гейнц, я тебя знаю. Обязательно поведешь меня в одно из дорогих мест, но я не хочу этого. Я не встретилась с тобой для приятного вечернего времяпровождения… и вообще, не готова войти в такое место, - глаза ее оглядывают старое свое пальто и стертые плоские туфли.
        - Пожалуйста, Герда, - отвечает Гейнц со счастливой улыбкой на лице, - положись на меня.
        Она продолжает, молча, идти рядом с ним, ощущая его рыцарство и мужскую галантность.
        Входная дверь высится среди блоков мрамора. Черными буквами также на мраморе написано: «К пылающим свечам». Свечи в посеребренных подсвечниках горят вдоль покрытых шпалерами стен и на столах. Вдалеке - огонь в камине. На низких сиденьях расположились пары вокруг открытого огня. Столы и кресла отделены от стоящих рядом столов и кресел ширмами. Пламя свечей придает лицам романтическое выражение. Мягкий ворс ковров поглощает каждый шорох, и глубокая тишина царит в баре. Издалека доносятся приглушенные звуки балетной музыки. Время от времени встает пара и танцует. Отсвет колеблющегося пламени свечей падает на танцоров. Гейнц ведет Герду в самый темный угол. Они закрыты со всех сторон цветными ширмами, и на столе, перед ними - свечи в высоких подсвечниках.
        - Красиво здесь, Герда?
        - Красиво, - усмехается она, но лицо ее печально.
        Свечи посылают полосы света на хрустальные рюмки, которые приносит официант. И темнота углубляет боль и беспокойство на лице Герды.
        - Ты больна, Герда? - даже широкая шерстяная кофта не может скрыть худобу ее тела.
        - Нет, Гейнц, я абсолютно здорова. Но Эрвин, Эрвин болен.
        - Эрвин болен, - повторяет Гейнц как бы между прочим. Не хочет он в эти минуты говорить об Эрвине.
        - Да, Гейнц. Именно об этом я пришла с тобой поговорить.
        - А-а, из-за Эрвина, - Гейнц откидывается на спинку кресла.
        - Гейнц, Эрвин болен. Не настоящей болезнью… Но нервы его совсем распустились.
        - Нервы у него распустились? - Гейнц выпрямляется в кресле. Он внимательно слушает Герду.
        - Были у него очень сложные проблемы в партии. Сложные и опасные.
        - А-а, - прерывает ее Гейнц, - проблемы пройдут и нервозность исчезнет.
        - Нет, нет, Гейнц. Ты не понимаешь, это очень серьезные проблемы и, поверь мне, очень опасные для Эрвина и, конечно же, и для меня.
        Тяжкое выражение депрессии выступает на ее лице и слышится в голосе.
        - Рассказывай, Герда, - Гейнц придвигает к ней кресло. - Рассказывай все, -жалость слышится в его голосе. - Ты ведь знаешь, что нет такой вещи, чтобы я не сделал для вас.
        - В последние месяцы, - рассказывает Герда с печалью в голосе, - Эрвин взбунтовался против партии и ее политики. Он считает, что такая политика просто фатальна, что такие лозунги, как «Гитлер придет к власти, а за ним придем мы!», уверенно приведут к катастрофе. Он ведет пропаганду на встречах против партии. Ты понимаешь, Гейнц, именем партии он атакует ее, и…
        - Но он ведь свободный человек и имеет право выразить свое мнение, - удивляется Гейнц.
        - Нет, - ужесточает Герда свой голос, - это дни предвыборной борьбы, дни войны. Не имеет права человек на частное мнение. Он должен подчиняться, взвесить пользу против ущерба. Я не согласна с Эрвином.
        - А если совесть ему не позволяет вести себя в соответствии с линией партии, что он должен сделать?
        - Нет у человека двойной совести, Гейнц. Человек, который занимается общественной деятельностью, должен и вести себя соответственно общественной совести, а не согласно совести личной, надуманной.
        - Но, Герда!
        - Все эти вещи были тебе всегда чужды, Гейнц, я знаю.
        - Верно, - с нескрываемым удовольствием смотрит Гейнц ей в лицо. От волнения у нее раскраснелись щеки, и в глаза вернулся решительный огонь, который так воспламенял его сердце. - Но, - добавляет он озабоченно, - я всегда хотел понять, как могут люди жертвовать жизнью во имя политики.
        - Это не во имя политики, - прерывает его Герда. - Политика только средство, и если оно порой грязно, цель - это главное, а средства могут быть и нечистоплотными.
        - Даже так? Все средства?
        - Да, все средства! - решительно отвечает она. - Перед лицом врага, который не чурается никаких средств, и ты должен воспользоваться его же средствами, чтобы провалить его мерзкие замыслы.
        Гейнц смотрит на нее долгим взглядом, и она опускает голову.
        - Не смотри на меня так, Гейнц. Ты всегда остаешься тем же Гейнцем.
        - Нет, нет, Герда. Ты хочешь знать, о чем я сейчас думал? Скажу тебе откровенно, - он снова кладет свою ладонь на ее руку. - Я думал о том, как ты разрушаешь свою жизнь и жизнь Эрвина. Ты с ним не согласна? Я понимаю, не все идет у вас гладко. Но неужели во имя этих дел стоит разрушать жизнь?
        - Идея, Гейнц, вещь элементарная в жизни. Без нее я ощущаю жизнь пустой. Я чувствую себя более богатой с моей верой. В наши дни человек должен быть совсем опустошенным и циничным, чтобы относиться с равнодушием к страданиям и нищете и не участвовать в войне против этого. И если самый близкий мне человек не разделяет моей веры, он перестает быть моим сообщником в борьбе. Я хочу спасти то, что нас объединяло.
        - Что с Эрвином? - спрашивает Гейнц.
        - Эрвин один из руководителей коммунистической партии. Он не может выражать свои мнения публично просто так. Но и покинуть ряды так запросто не может. Он и не хочет, ты ведь его знаешь. Он борется за свои принципы. По-моему, и многие разделяют мое мнение, сейчас не время для этой войны. В любом случае, я пыталась его спасти. Он болен, Гейнц. Он настолько нервозен и в последнее время столько пьет, что не всегда отвечает за свои слова и дела. Все согласны со мной и требуют, чтобы Эрвин покинул немедленно Берлин. Сошел со сцены. Отсиделся тихо в каком-нибудь санатории и подлечился, пока… не пройдут выборы.
        - Вам нужны для этого деньги?
        - Ах, Гейнц. Ты по-прежнему полагаешь, что все можно уладить с помощью денег? И Эрвин не тот человек, который согласится так просто поехать в какой-то санаторий?
        - Но чем я могу тебе помочь, Герда?
        - Только ты, Гейнц, можешь прийти к нему и сказать, что ты нервно болен, что нервы твои совсем распустились и ты просишь его, чтобы он с тобой поехал в какой-нибудь далекий санаторий. Он, в общем-то, поймет, в чем дело, но будет молчать и исполнит твое желание. Он хочет сбежать от этих дел, упорядочить в тиши свои мысли, принять решение в спокойной и взвешенной обстановке. Только кто-то должен протянуть ему руку, и он ухватится за нее.
        - Значит, я больной, - посмеивается Гейнц.
        - Пожалуйста, сделай это, Гейнц. Правда, ты сделаешь это?
        - Конечно, - отвечает Гейнц, - несомненно, сделаю это.
        - Когда ты придешь? Завтра?
        - Нет, дорогая. И у меня есть срочные дела, которые я должен завершить перед тем, как займусь своим выздоровлением.
        - Так все же, когда, Гейнц? - светлые ее глаза смотрят на него умоляющим взглядом.
        - Послезавтра, Герда. Ты можешь на меня положиться.
        Кажется Гейнцу, что он слышит вздох облегчения. Но губы ее сжаты. Она только поудобнее устроилась в кресле, и напряжение спало с ее лица. Руки сложены на груди, глаза смотрят на мигающие свечи. Молодая пара мелькает недалеко от них, голова ее у него на плече, и в ритме танца они никого не видят вокруг себя. Гейнц тоже опускает голову на плечо Герде, и глаза его смотрят ей в лицо. Она не чувствует, что же просит у нее его взгляд.
        - Гейнц, я же просила тебя не смотреть на меня так, - говорит она, но голос ее явно противоречит ее словам. Мягкая улыбка освещает ее лицо, но она не ощущает этой непроизвольной улыбки.
        - Герда, пожалуйста, потанцуем немного. Один раз, Герда.
        - Но, Гейнц, - стыдливо посмеивается Герда, - разве я достойна танцевать здесь?
        И она опускает глаза на свою простенькую юбку и туфли.
        - А-а, Герда, ты здесь красивей и приятней всех, - Гейнц встает и протягивает ей руку.
        Герда кладет свою руку ему на плечо. Она благодарна ему за то, что он не дает ей почувствовать, что она не так красива, как в дни их юности.
        - Вальс, - говорит Гейнц.
        - Вальс, - говорит Герда, - это всегда был мой любимый танец.
        Звуки мягкие, толстый ковер скрадывает шорох ног. Свечи бросают тени на стены, и сильные руки Гейнца уводят ее далеко от превратностей жизни. Она не хочет, чтобы ее оставили эти уверенные руки. Заслоняет ее бурную тяжелую жизнь мягкий сумрак бара, и лицо мужчины рядом с ее лицом, и глаза его, неотрывно глядящие на нее, полны любви. В эти мгновения колеблется Гейнц, может, именно сейчас время - осуществить старую свою мечту. Герда, единственная и неповторимая, в эту ночь пойдет за ним, если он этого захочет. И Гейнц улыбается ей доброй улыбкой. Нет, не тот он мужчина, который использует слабость женщины. Он проводит губами по ее волосам. Она не чувствует этого знака любви. Звуки замолкли, танец кончился.
        - Мне надо идти, - говорит Герда, словно очнувшись от сна.
        - Тебе надо идти, - соглашается Гейнц, - я подвезу тебя до дома.
        Пламя свечей протягивает, подобные продолговатым пальцам, тени.
        Глава седьмая
        Просторы Гемании. Песок и леса. Вечные туманы над черными болотами и такой же туманный едва временами видимый горизонт, так что трудно определить, откуда эти туманы приходят. На песчаных равнинах видны отдельные лысые холмы. Как гигантские пресмыкающиеся, оставшиеся здесь со времен сотворения мира, когда отступили воды, спокойно дремлют холмы. Между ними петляет широкая река. Леса обрамляют эту страну с двух сторон горизонта, леса плотные и спокойные, так, что ветра почти не проникают в их чащи. Тропы в них покрыты толстым слоем сосновых и еловых игл, мхами, проглатывающими любой шорох и шелест. Между высокими деревьями лежит небольшое озеро. Деревья растут около его вод.
        В шестнадцатом веке в этих лесах обретались плавильщики меди. Руду добывали из медной жилы, находящейся рядом с лесами. Плавили в ямах, этаких примитивных плавильнях, которые выкапывались в земле. Из меди выковывали всякие предметы, - посуду, кастрюли и сковороды для крестьян, живущих в селах вдоль реки. Все дни весны и лета языки пламени примитивных этих плавилен освещали лес, и густой дым поднимался вверх, отпугивая птиц и лесных животных. С приходом осени плавильщики выкладывали все медные изделия по тропам леса, окунали обожженные пальцы в чистые воды озера, отмывали свои обгорелые бороды и задымленные тела, загружали товар на телеги и оставляли тихий лес. Гасли в земле плавильни, и только головешки продолжали тлеть и шипеть, пока не падал снег и погружал лес в полное безмолвие.
        Однажды, в начале семнадцатого века, вышел король Пруссии на охоту. Компанию ему составлял министр по делам балета при дворе, автор брызжущих юмором комедий, весельчак и добряк, Лоренс Готлиб. Оказался он однажды в глубинах леса и погрузился в мечты у берега озера. Прилип он чувствительной своей душой к темным людям, плавящим медь в темном лесу. Великанами виделись ему эти черные дикие мужики. Предложил он королю создать здесь предприятие по выплавке меди. Последовал король его совету, и королевская медеплавильня была построена между лесом и рекой. Были возведены первые настоящие печи, а Лоренс Готлиб вернулся в королевский двор, к легким танцам и веселым комедиям.
        Предприятие переходило от владельца к владельцу, и каждый добавлял что-то свое, и каждый, становясь несчастным банкротом, бросал все и снова возвращался. Тем временем научились добавлять к мягкой меди мягкое олово, и эта смесь породила латунь, твердую и красивую для выделки всяческих предметов обихода. И маленькое предприятие по производству латуни стало жемчужиной всего края. Благодаря этому предприятию на желтом песке возникли новые села, по реке пошли лодки, через реку был построен мост, и на нем были поставлены стражники. Евреи, желающие перейти мост, должны были платить поголовный налог в королевскую кассу, и потому крестьяне окрестили его «Еврейским мостом».
        Много десятилетий прошло, пока мост пересекла карета, в которой восседал в самоуверенно вальяжной позе еврей, с которого не брали поголовный налог. Это был Авраам Штерн, новый владелец предприятия. Надменно сидел он в карете, кони ржали, задрав головы, и по обе стороны моста стояли рабочие и кланялись до земли новому хозяину. Открылись ворота перед каретой, и наступили новые времена на маленьком предприятии по производству латуни. С приходом Авраама Штерна началась история огромного предприятия по производству латуни в центре Пруссии.
        Гейнц переезжает на своем автомобиле Еврейский мост. На поручнях моста висят предвыборные плакаты. «Выборы 1932 года решат судьбу ваших детей». Огромная свастика украшает плакат. В пасторальной сельской округе полно таких плакатов. На большой скорости встают перед глазами Гейнца лишь крупные цифры - 1932, как припев, сопровождающий весенний ветер. Кажется Гейнцу, что не было такой чудесной весны, как в этом году и в этом месте. Серебряной полосой сверкает река под утренним солнцем. Желтый песок словно бы накатывает пластами, подобно волнам. Приятно обвевают запахи влажной земли: вот-вот пробьются новые ростки. Безмятежно раскинуты села, и красные крыши домиков сверкают на фоне леса. Птичий концерт сопровождает автомобиль Гейнца. На горизонте солнечные лучи прорвали туманы над болотами, сделав их плоскими и распростертыми, подобно шерстяным шалям. Ощущение мягкости и щемящей тоски охватывает Гейнца. Он посмеивается про себя, то ли в шутку, то ли с печалью.
        «Сердце мое голодно, - бормочет он про себя, - вероятно, старею». 1932 - повторяются лозунги поверх сосен, тянущихся вдоль дороги. «Мне тридцать лет. Тридцать!» - продолжает Гейнц бормотать. Автомобиль минует Еврейский мост.
        Перед ним огромное промышленное предприятие. Шум разрывает безмолвие в клочья. Со всех сторон несутся звуки. Скрипы с высоты и глухие, как грохот дальнего грома, удары из недр земли. Клубы желтоватого и черного дыма встают столбами в небо. Ворота открыты. Привратник указывает Гейнцу дорогу к конторе, чиновник с уважением встречает гостя.
        - Пожалуйста!
        Дверь распахивается, и Гейнц стоит перед Габриелем Штерном.
        - Гейнц Леви.
        - А-а, - Габриель Штерн встает из-за большого письменного стола. - Я рад познакомиться с вами. С отцом вашим я был знаком в дни моей юности, и деда вашего знал с детства. - Глаза Штерна пристально изучают Гейнца, словно говорят: «Ты вовсе не похож на них, ни на твоего отца, ни на деда».
        Гейнц явно смущен. Человек, вставший перед ним, высокого роста и выглядит намного моложе своих лет. Габриель Штерн смотрит на Гейнца чуть прикрытыми глазами. На его белых веках выделяются тонкой, словно бы нарисованной паутиной голубоватые жилки. Гейнц стоит, молча, сердясь на себя, не понимая, что привело его в смущение? Может из-за позы человека у стола, позы свободной и даже немного неряшливой. В слабом свете комнаты лицо Габриеля Штерна выглядит почти розовым. Маленькие усики придают его лицу шаловливое выражение, лоб высокий и открытый. Острый нос придает лицу некоторую жесткость. Такой скорее даже суровый профиль явно противоречит мягкому взгляду, голос Габриеля, глубокий и приятный, явно не подходит сухой деловой беседе.
        - Господин Леви, я понимаю, вам надо немного отдохнуть после поездки. В нашем доме для вас приготовлена комната. Поедем туда. Моя жена тоже будет рада принять гостя.
        - Господин Штерн, я благодарю вас. Я не намереваюсь вас беспокоить. Речь о короткой деловой беседе. Я не займу много вашего времени…
        - Помилуйте, - улыбается Габриель Штерн, - вы вовсе не занимаете мое время. Мы рады любому гостю в нашем забытом уголке. Деловая беседа… Г-м-м, отложим ее на несколько часов, - добавляет Габриель. Смущение Гейнца усиливается. Грохот фабрики врывается в эту тихую простую комнату. Через узкую полосу в шторах видна река, забитая лодками и грузовыми суднами. И внезапно ветер приносит странный звук, долгое тоскливое ржание. Гейнц пугается, Габриель Штерн улыбается.
        - Это мой конь, - говорит он, - его ведут к реке купаться. Это давняя традиция в нашей семье. С дней основателя этого предприятия. - И он указывает на большой портрет, висящий на стене за письменным столом.
        Теперь Гейнц замечает, что этот портрет затемняет всю комнату. Невысокий человек взирает на него с портрета. Лицо обрамлено бородой и взгляд тяжелый. Лоб также высок и открыт, как у Габриеля, но руки, покоящиеся на подлокотниках обтянутого темной кожей стула, с короткими толстыми неухоженными пальцами. Гейнц смотрит на пальцы Габриеля, белые и ухоженные, поигрывающие серебряным карандашом на письменном столе, том самом, изображенном на портрете низкорослого Авраама Штерна подобием поля будущего сражения.
        - Коням в нашей семье всегда было отведено почетное место, - посмеивается Габриель и указывает на бородача на портрете, одетого в простой черный костюм, без золотой цепочки на животе и золотого кольца на пальце. Лицо человека педантично и хмуро, словно по сей день он требует, глядя со своего темного портрета, педантичности и правдивости любого разговора, происходящего в этой комнате. Гейнц обводит взглядом всю комнату, и лишь теперь открывается ему ее глубина и простота. Но именно эта бьющая в глаза простота и смущает Гейнца.
        - Мой старик-отец, - продолжает свой рассказ Габриель, - каждое утро садился на белого коня, ехал по дремлющей улице фабрики и будил служащих на утреннюю молитву. А у меня…
        Тоскливое ностальгическое ржание снова доносится в комнату. Габриель Штерн подходит к окну и отодвигает в стороны шторы. Свет проливается широким потоком на темную мебель и на его лицо, кожа которого становится еще белее и обнаженней. Гейнц тоже подходит к окну. Во дворе стоит белый конь, подрагивая всем своим высоким корпусом и длинной изогнутой, воистину аристократической шеей. Конюх с бичом в руке делает усилие его сдержать.
        - Для меня же, - продолжает Габриель, - езда на коне всего лишь увлечение.
        Он поворачивает лицо к Гейнцу и смотрит теперь на него во все глаза. Тень проходит по его высокому лбу. Конь во дворе успокаивается. Они следят за тем, как конюх уводит коня к реке. За шумным фабричным двором видны высокие деревья с раскидистыми кронами и небольшие домики среди этих деревьев.
        Белый конь красив в сиянии весеннего дня. Он словно марширует по узкой тропе. Темные деревья сливаются с горизонтом. Печаль охватывает Гейнца. Видно, что и в душе Габриеля затронуты грустные струны, и он говорит Гейнцу:
        - Там и мой дом. Пожалуйста, господин Леви, пойдемте туда.
        На улице к Гейнцу вернулась уверенность. Грохот и суета гигантского комбината, рабочий хаос близки его обычному хорошему настроению, и он обращает свое лицо к пылающему дыханию гигантского латунного предприятия. Высокие терриконы угля. Длинные склады. Огромные плавильные цеха. Жирный желтый дым. Витающие в воздухе краны. Стонущие звуки, скрежет и стук трущихся механизмов, удары, сворачивающие свитки металла, несущиеся поезда, падающие молоты, пылающие печи, жар и сверкание пламени. Мощь и гром со всех сторон. Блок меди попадает на ладонь огромной пращи, проворачивается один раз за другим, меняет форму и обретает форму. Закон и порядок во всем.
        Гейнц ощущает ритм этого огромного предприятия. Он выпрямляется во весь рост, глаза сверкают. Габриель шагает среди всего этого с абсолютно равнодушным видом. Рабочие и чиновники приветствуют хозяина с большим уважением, и он отвечает им легким кивком головы. Все его поведение указывает на то, что он торопится покинуть это место. Водитель широко распахивает перед ним дверь автомобиля. Гейнц бросает на двор комбината, охваченный лихорадочным ритмом труда, прощальный печальный взгляд, Габриель улыбается.
        - Завтра, - говорит он, как бы из милосердия, - мы сможем погулять, сколько вашей душе угодно.
        «Завтра, - думает Гейнц, - почему только завтра? Завтра я должен быть у Герды и Эрвина». Гейнц вспоминает, что приехал ради деловой беседы с Габриелем Штерном, и огорчается, что это вылетело у него из головы.
        - Жарко сегодня, - говорит Габриель и откидывается на сиденье автомобиля. - У меня начинают потеть ладони, только чуть теплеет, и они сразу же реагируют на это.
        Гейнц смотрит на руки Габриеля, бледные, длинные.
        Они едут проселочной дорогой. Вишневые деревья в начале своего цветения встают по обе стороны пути. За ними слабеет шум комбината, все же врывающийся в сельскую тишину. Перед ними серебряная полоса реки в полдневном солнце. Шум отдаляется, и деревья, которые виделись издалека расплывчатыми на горизонте, обретают ясную форму.
        - Приехали, - говорит Габриель, и обращается к водителю, - не вези нас до самого дома, мы совершим небольшую пешую прогулку. Не так ли, уважаемый гость?
        - Как желаете, господин Штерн, - отвечает Гейнц, - как желаете.
        Улица абсолютно пуста, ни живой души ни вблизи, ни вдали. Только чириканье птиц несется из кроны старого, сучковатого, с наростами, орехового дерева. Вокруг его ствола - скамья, но и она пуста. Только дверь лавки около дерева постукивает, распахиваясь и закрываясь. Гейнц испуганно смотрит на дом.
        - Никого там нет, - посмеивается Габриель. - Когда-то там был магазин, - добавляет он. - Все дома здесь опустели. Ни одного жильца.
        Они медленно идут вдоль улицы. Из щелей грубых камней мостовой растут каштаны и липы, высящиеся над крышами низких домов, построенных в длинный прямой ряд. Все дома - одноэтажные, дом упирается в дом, окна у них высокие и узкие, окно к окну. Над домами чердаки с арочными окнами. Перед домами кусты, огражденные палисадниками и простыми железными воротами. В конце этой шеренги старых серых домов, - новый дом, современной архитектуры. Эта красивая, бросающаяся в глаза вилла, словно бы брезгливо отбрасывает вал старых разрушающихся домов. Габриель и Гейнц останавливаются перед виллой. К ней ведут ажурные железные ворота, закрепленные на двух крепких бетонных столбах.
        - Вот мой дом, - представляет Габриель Гейнцу виллу, один я остался на этой улице.
        - Очень красивый дом, - говорит Гейнц.
        - Да, - с какой-то осторожностью отвечает Габриель, - слишком красивый. Это я построил его. Мой отец еще жил в таком же доме, как и остальные на этой улице. А тут, - он указывает на новый гараж для его автомобиля, - раньше было здание пожарной станции. Я разрушил его.
        - Да, - говорит Гейнц и не понимает, почему стоит Габриель Штерн, на этой пустой улице, погруженный в свои рассказы.
        - Твоего отца, - продолжает Габриель, - я как-то пригласил на прогулку по этому городу. Здесь когда-то обосновалась моя семья, приехав из города в горах, где производили металл. Когда началась торговля металлами, моя семья обосновалась в этом месте. Отца вашего я встречал библиотеке Берлинского университета, в отделе иудаики. Однажды сказал мне ваш отец, указывая на ряды толстых томов: «все они, по сути, памятники на кладбище». В моей семье всегда любили заниматься этими толстыми томами. От отца своего я научился уважительно к ним относиться. Семья моя из маленькой общины, верной еврейским традициям. И от отца я перенял уважение к этим традициям. Я был уверен, что отец ваш не прав и пригласил его посетить со мной эту верную иудаизму общину, где живут и дышат тем, что написано в этих томах. Но отец ваш никогда сюда не приезжал.
        Габриель, в конце концов, открывает дверь дома.
        В передней еще ощущается зимняя прохлада и тонкий запах духов, словно только что здесь прошла женщина и оставила шлейф этих запахов за собой. На ковре лежит пес. Он поднимает голову, но не издает ни звука. Все вокруг сияет чистотой. Входит молодая женщина. Передник надет на ней поверх синего простого платья, похожего на школьную форму.
        «Дочь привратника», - думает Гейнц.
        - Моя жена Моника, - с гордостью представляет ее Габриель, заставляя ее немного покраснеть. У нее тонкая талия, хрупкое тело и продолговатое бледное несколько болезненное лицо. Губы узкие, глаза серые с длинными темными ресницами. Большие и открытые эти глаза, словно бы нитью, вытягивают сияние прелести на все ее лицо. Волосы светлые, почти как у блондинки, завязаны лентой огромным тяжелым узлом на ее затылке. Движения спокойны, как будто ничто не может вызвать у нее раздражение или гнев. В платье с белым воротничком, она выглядит, как девочка, только оставившая школьную скамью.
        - Добро пожаловать, уважаемый гость, - говорит Моника Штерн с тихой, тонкой улыбкой, немного склонив голову. - Надеюсь, что вы будете себя хорошо чувствовать в нашем окружении, - и без того, чтобы обратить внимание на поклон Гейнца, благодарящего за сердечный прием, с радостью обращается к мужу, - Габриель, Александр уже приехал.
        - Где он, - оглядывают глаза хозяина салон.
        - Ты же знаешь Александра, бросил вещи и тут же пошел прогуляться.
        - Да, это на него похоже.
        Гейнц удивлен. Имя Александр, словно, мгновенно заполнило весь салон.
        - Извините нас, - говорит Габриель, увидев удивление Гейнца, - еще один гость приехал к нам из дальней дали. Из Палестины. Он родился здесь, рядом с моим домом, на неделю раньше меня. Мы были товарищами по детским играм и юношеским переживаниям. - Габриель улыбается. - Я мучаю вас моими рассказами, вместо того, чтобы провести в приготовленную для вас комнату. Пойдемте.
        На втором этаже дома стиль совершенно иной. Ничего нет от преувеличенного модернизма первого этажа. Мебель явно из давних времен. Габриель указывает на конец длинного коридора.
        - Отсюда переход к старым домам. Когда-то в этих комнатах была синагога, комната для мужчин и комната для женщин, еще комната для учеников йешивы, которые приходили сюда заниматься по приглашению отца, деда, прадеда. Сейчас это комнаты для гостей. Александр из Палестины обычно устраивается в старой «синагоге». А здесь, господин Леви, - Габриель открывает двери в противоположном конце коридора, - ваша комната.
        Дверь закрылась, и Гейнц, вздыхая с облегчением, закуривает. С момента, приезда он еще не курил. С легким вздохом садится он на диван. Комната вытянута, согласно современному стилю. Гейнц подходит к окну и смотрит на безлюдную улицу. Вдалеке - строения старой фабрики. Задымленные трубы, из которых давно не выходит дым, вздымаются в небо. И река течет и посверкивает рядом с пустой фабрикой, шурша волнами, как брезентовое крыло шатра, раскачиваемое на ветру.
        «Не может он выдержать одиночества, и потому решает все это покинуть, - размышляет Гейнц. - Чепуха… Из-за одиночества не продают акции! Что-то неуловимое есть в Габриеле. Только что построил такую роскошную виллу, и уже собирается уехать? Это пустое, покинутое место, и аристократический облик Габриеля кажутся несовместимыми».
        Мелкий весенний дождик брызжет на стекла. Воздух снаружи полон пыли. Испуганные воробьи чирикают, и человек неожиданно возникает на улице. Высокий, прямой человек с обнаженной головой медленно идет под дождем. Что-то от военной выправки в его облике и даже в мечтательном сдержанном лице, явно скрывающем чувства. Человек подходит к скамье под сучковатым орехом. Дождь прекратился. Человек остановился. Достает чистый платок из кармана, отирает скамью от влаги и садится. Долго смотрит на череду оставленных домов, и лицо его меняет выражение. Человек нагибается, поднимает с земли, около скамьи, желтый сморщенный древесный лист, приближает к глазам и рассматривает его с печальным лицом, напрягаясь, словно хочет расшифровать какой-то тайный текст на этом увядшем листе. За его спиной дверь покинутой лавки продолжает хлопать на ветру. Крупные капли дождя падают с дерева человеку на лицо, и он, согнувшись, не обращает на это внимания.
        На эту опустевшую, покинутую улицу вернулся Александр с озера его юных грез, лежащего между соснами, озера Лоренса Готлиба Шоца, автора веселых комедий, озера поколений работников латунного предприятия, что связывали с его отмелями все юношеские мечты. Александр беззвучно вздыхает, прислушивается к ветру, рвущему разбитые двери лавки, шуршащему между голыми ветвями старого ореха и нашептывающему старые истории.
        Эта пустая лавка была центром их жизни. Принадлежала она толстой женщине, здоровой и крепкой жене извозчика дома Штерна по имени Мадель, носящего усы в стиле кайзера Вильгельма. От шнурков для ботинок до таблеток от головной боли можно было достать в ее лавке. А на этой скамье под деревом она сиживала с товарками, такими же толстыми, здоровыми, с румяными щеками, почти весь день занимаясь бесконечной болтовней. Невысокий заборчик напротив обсиживали детм работников фабрики, они шумели и жевали черную клейкую лакрицу, которую покупали у неохватной госпожи Мадель. Ее невероятно боялись. С этой скамьи она зорко замечала все их грешки, чаще всего особенно скрываемые. Потому прозвали ее - «глаз Божий».
        В субботы и праздники «глаз Божий» строго следила из-под дерева за тем, чтобы все евреи исполняли предписания религии. И несмотря на то, что была она верующей христианкой, горе было тому еврею, который осмеливался по легкомыслию нарушить хотя бы одну заповедь. Она тут же представала всей своей тушей перед уважаемым хозяином предприятия господином Штерном, властвующим над всем, и требовала строгого суда над преступником, не исполняющим заповеди Израиля. Знала она все эти заповеди и законы точно так же, как мужчины еврейского исповедания.
        Александр испуганно поворачивает голову к новому гаражу около виллы Габриеля Штерна. Дождь прекратился. Сильнейший гром катится по небу. Словно слышится мощный голос усатого брандмейстера, отдающего приказы усачам своей команды. Он выстраивал здесь пожарных на утреннюю поверку, командуя грозным голосом. Он не только был брандмайором, но и руководил фабричной конторой и еще был единственным пруссаком среди всех служащих-евреев. Отец Александра работал в конторе этого громогласного начальника. Отец был выходцем из глубоко религиозной семьи венгерских евреев. На латунное предприятие его привезли как выдающегося ученика, преподавать главы Гемары из Талмуда детям Штерна.
        Александр смотрит на окна пустых домов, и лоб его морщится. Нет более великой печали, чем печаль возвращения к закрытым окнам твоего опустевшего дома. Александр закрывает глаза ладонями. Когда же он снова открывает глаза, перед ним стоит молодой человек, приветствуя его легким кивком. Он видится Александру как образ, возникший из снов. Черты лица молодого человека разбудили в нем память прошлых дней, черты лица, которые трудно забыть.
        - Можно мне вам представиться? - спрашивает Гейнц, как бы оправдываясь. - Меня зовут Гейнц Леви.
        - Леви? - Александр с изумлением встает с места.
        Удивленные глаза человека пробуждают в Гейнце чувство странной неловкости. Человек представляется, как гость Габриеля, приехавший из Палестины. И вдруг:
        - Уважаемый господин, разрешите спросить, кто ваш отец?
        - Мой отец Артур Леви.
        - Артур Леви, Артур Леви… - Александр погружается в размышления.
        …Сын Артура Леви здесь, на пустынной улице, напротив пустующего дома семьи Александра. Это и вправду, скорее, похоже на сон. Артур и он были добрыми друзьями в первые годы их учебы в Берлинском университете. И до того дружны, что даже вместе сняли маленькую комнату в старом квартале города. Там они часто прогуливались перед домом, так, что знали наперечет все плиты тротуара, вбирающие звуки их шагов. Мечты у них были разные. Он уже тогда был пламенным сионистом, Артур - фанатичным немцем, мечтающим о справедливом обществе в великой Германии. Казалось, плиты тротуара под их ногами готовы были воспламениться от их жарких дискуссий. В разгар этих споров повел Александр Артура к выдающемуся профессору-историку Ойгену Тойблеру, который был сионистом и работал над тем, чтобы доказать близость сионистской идеи и германской культуры. Не помогло. Все, связанное с еврейством, было чуждо духу Артура. Спор становился все более острым и привел к тому, что пути их разошлись. Александр остался один в комнате, и долгое время улица казалась ему осиротевшей до того, что и он оставил ее, и перешел жить в маленький
университетский городок. Там он встретился с Георгом. Но много лет мучил его разрыв с Артуром Леви. Больше такого друга он не встречал. С момента последнего приезда в Германию его не оставляла мысль об Артуре. Он бы тут же пошел с ним увидеться, если бы между ними не стояла их последняя неудачная встреча. Лицо Александра печалится. Он отбрасывает мысль об этой последней встрече. Сын Артура стоит сейчас перед ним, словно рука судьбы привела его сюда. Александра охватывает сильное желание продолжить тогдашнюю дискуссию с сыном Артура.
        - Я отлично знал вашего отца в молодости. Мы были настоящими друзьями. Всегда я хотел привести его сюда, когда еще жизнь здесь била ключом. Но ваш отец так и не откликнулся на мое приглашение. Идемте со мной, уважаемый, я познакомлю вас немного с этим местом.
        Узкий и темный коридор. Тяжелый, затхлый запах. Комнаты пусты, стены облуплены. Александр движется по комнатам так, будто они полны мебелью и души жильцов все еще дышат здесь. На кухонной плите груда песка. Кошка лежит около этой груды, и глаза ее светятся в сумраке. Рядом с умывальником медный ковш, позеленевший от времени. Как железный обруч, сжимает сгустившийся воздух виски Гейнца. Александр распахивает окно. Кошка шипит, оскаливая зубки, и убегает. Гейнц подходит к окну - вдохнуть свежий воздух.
        - Основателем предприятия, - Александр показывает на пустынную улицу и пустые строения фабрики, - был Авраам Штерн, тот самый, чья карета первой гордо прокатила по «Еврейскому мосту». Много бед свалилось на семью Штерн, заставивших ее покинуть городок, где плавили металл, и приобрести латунную фабрику в песчаной Пруссии. Жена Авраама Штерна, красавица Фейга, умерла при родах первенца. Это был дед Габриеля Штерна, Авраам, он сильно любил Фейгу, не мог найти покоя своей душе после ее смерти до такой степени, что стали опасаться за его здоровье. Для него и купили жалкое латунное предприятие у реки, чтобы отвлечь его от снедающей тоски. И Авраам Штерн подавил в себе тоску и создал из маленькой фабрики огромное предприятие. Но величие Авраама Штерна, - продолжает Александр после паузы, - не в том, что он создал огромное предприятие, и не в успешной торговле, составившей ему состояние. Величие его в том, что он создал здесь, в центре протестантской Пруссии глубоко религиозную еврейскую общину. Господин Леви, здесь, на латунном предприятии около реки Шпрее, жизнь велась по еврейскому календарю еще в дни
отца Габриеля.
        Александр не спускает изучающего взгляда с Гейнца, так что тому становится неловко.
        - Место это странное. Я удивляюсь всему, что здесь вижу и слышу. Эта фабрика совсем прекратила работу? - Указывает Гейнц на здание старой фабрики.
        - Да, господин Леви. Старая фабрика была оставлена после Мировой войны. В здании располагалась большая акционерная компания. Это была та цена, которую заплатил отец Габриеля за новые порядки на германском рынке. Война нанесла большой ущерб литейным предприятиям. Источники сырья за пределами страны, принадлежавшие семье Штерн, были потеряны. Победители наложили огромные ограничения именно на металлургическую промышленность. Отец Габриеля, человек умный и расчетливый, обладавший тонким нюхом к изменениям времени, сразу же понял, что среднему предприятию не выжить после войны. Оставил старые традиции, превратил предприятие в акционерное общество и присоединился к большому картелю по производству латуни.
        - Мой дед мне много рассказывал об отце Габриеля. Он его хорошо знал. - Говорит Гейнц, и голос его хрипнет.
        - Ах, отец Габриеля, - посмеивается Александр, - здесь он каждое утро выезжал на белом коне, человек гордый, строгий и любимый людьми. Педантично исполнял все заповеди. В конторе работали только евреи. В четыре часа дня он вставал со стула и обращался к сотрудникам: «Теперь, господа, прекратите работу, встанем на дневную молитву». Он был гордым евреем, отец Габриеля.
        «Быть гордым евреем, - размышляет про себя Гейнц, - что это?»
        Спрашивает:
        - А Габриель Штерн, каковы его намерения?
        Александр словно не услышал вопроса Гейнца. Он сидит на скамье, продолжает говорить и сам смеется над собой.
        - Здесь, на скамье, обычно, сидела служанка Густа, дочь «глаза Божьего» и усатого извозчика. Отсюда она давала указания и учила нас танцевать менуэт, которым бредила в те годы вся молодежь. После Густы появился настоящий учитель танцев. Одевался по последней французской моде. В роскошный салон в доме Штерна мы входили, согласно этикету. На обтянутых бархатом креслах салона восседали матери и наблюдали за тем, как танцуют их сыновья. Ну, а у нас настроение несерьезное, насмешливое. Имя учителя в черном фраке было - господин Пинг-Понг, - Александр громко смеется, и Гейнц из уважения поддерживает этот смех.
        - Расскажу вам, господин Леви один курьезный случай, характерный для тех лет. Я был еще совсем юным, когда приехала к нам в гости молодая родственница. Она была красива и, естественно, взволновала мое сердце. Сидели мы в беседке, - Александр указывает на опустевший садик, - была ночь, и прошли долгие томительные минуты, пока я осмелился взять ее руку. Именно в этот момент раздался голос по всей улице: «Александр, на вечернюю молитву!» Я взял с нее клятву, что она подождет меня в беседке, и, боясь опоздать, помчался на молитву. Когда она закончилась, поймал меня Эммануил, сын тети Берты, которая жила с нами по соседству. Когда же я от него отвязался и прибежал в беседку, девушки там уже не было. - Александр продолжает смеяться, но говорит всерьез. - Что говорить, господин Леви, юность наша была прекрасной. Большая молодая компания, сыновья работников фабрики. И при всем том, что мы ужасно шалили, были мы большими мечтателями. Строгие заповеди наших отцов дали крепкую основу нашим душам и знание, что в жизни у нас двойная роль. Жить всей юношеской радостью в реальном мире и быть преданным всей душой
строгому миру идей, широкому, охватывающему все миры.
        «Что от меня хочет этот человек?» - тяжесть окружающего запустения давит на Гейнца. В кухне все покрыто темным слоем пыли. Александр открывает дверь в смежную комнату, и Гейнц следует за ним с неспокойным чувством.
        Большое широкое деревянное корыто стоит в абсолютно пустой комнате. Над корытом, на стене, детская рука начертала большими черными буквами:
        Здесь вы можете видеть,
        Как лягушка рискнула жизнью,
        И с радостью, и без броду,
        Прыгнула в воду.
        -Это мой почерк! - Александр расстегивает пальто, словно вдруг стало жарко в прохладной комнате. - В детстве я написал эти стишки на стене. Штукатурка отпала, а стих остался. В этом корыте Густа нас мыла и пела нам очень красивые песни, которые матери моей, естественно, не нравились. Мама наша была гордой и статной женщиной. Она исполняла все заповеди и учила нас морали.
        И таким одиноким выглядит этот мужчина в пустом доме, что Гейнца невольно волнуют его воспоминания. Он сидит вместе с Александром на подоконнике. Во дворах стоят пустые курятники и загоны для коз. Горки песка на детской площадке, поломанные качели, висящие на обломке дерева. Усилившийся ветер ударяет по жестяным стенкам курятников и по рухляди, раскинутой по дворам. Александр указывает на курятники. Недалеко от них ржавеет старый водяной насос.
        - Я в доме отвечал за гусей и кур, - грустно улыбается Александр, - однажды я пришел к выводу, что столь долгое сидение на яйцах не в пользу гусыне, и решил ускорить этот процесс. Я взял яйца и положил под толстую перину, которая валялась на чердаке. Логически я рассуждал, что эти перья согреют яйца, как и перья гусыни. Когда, по моим расчетам, должны были вылупиться птенцы, собрал я всех дружков на чердак и торжественно поднял материнскую перину. Ни писка, ни птенца! Шесть яиц лежали холодными под периной. - Александр смеется и постукивает пальцами по подоконнику. - Господин Леви, я всегда хотел, чтобы жизнь совершалась по разумным правилам, но не знал, что у человека правила не всегда идут в ногу с логическими причинами. Перина это перина, а мать это мать.
        Неожиданно Александр вперяет изучающий взгляд в гостя: «Он удивительно внешне похож на Артура в молодости, и, вероятно, характером абсолютно на него не похож. Если Артур был понятливым собеседником, этот вообще не понимает, о чем речь. Чужд». Гейнц отводит взгляд от пытливых глаз сидящего рядом человека. Лучи солнца освещают последние две строки стишка на стене над большим корытом:
        И с радостью, и без броду,
        Прыгнула в воду.
        Гейнц смотрит в окно. Железные ограды отделяют дворы от огородов. Краска сошла с оград, и они порылись ржавчиной. На огородах выросли и состарились деревья. В соседском саду под оголенным грушевым деревом стоит забытая беседка. Высокая каменная стена замыкает огороды и протягивается вдоль всех домов.
        - В детстве мы были уверены, что эта стена - край мира. Мы ведь росли в закрытом мирке небольшой общины, в которой еврейская вера и правила еврейской жизни определяли повседневность. Вы, господин Леви, знакомы хотя бы частично с нашим образом жизни?
        - Нет, - отвечает Гейнц, - религия Моисея мне чужда.
        - Чужда вам? - переспрашивает Александр, и кажется ему, что перед ним стоит Артур.
        - Когда мы немного повзрослели, извозчик Мадель повез нас на своей карете по ту сторону высокой стены в гимназию в соседнем городке. Карета его представляла большую черную колымагу, трясущуюся на пружинах так, что стекла ее окошек позванивали всю дорогу. Мы действительно были взрослыми подростками, прошедшими церемонию совершеннолетия - бар-мицву - в тринадцать лет, и во время молитв надевали филактерии. Бич Маделя посвистывал в воздухе, кони ржали и мы, сыновья и дочери работников латунной фабрики, сидели вместе в карете. И эта гуманитарная гимназия была первым большим миром, куда мы вырвались из замкнутых стен общины, от религии и строгих заповедей. И, несмотря на все это, - Александр поворачивает голову к Гейнцу, и взгляд его как бы просит гостя пересилить себя и сказать что-то поверх всего им сказанного. - И, несмотря на все это, господин Леви, мы никогда не прерывали пуповины, связывающей нас с нашим еврейством. Все мы, питомцы латунной фабрики, покинувшие эти высокие стены, все мы вернулись к иудаизму, пусть и в измененной форме.
        В глазах Александра светится надежда, что Гейнц поймет хотя бы маленькую толику из того, что он пытается объяснить. Он бы очень хотел взять сына Артура Леви в ту самую карету Маделя и вернуть его по долгой дороге к закрытым дворам за высокой стеной. Ему кажется в эту минуту, что весь успех его нынешней поездки к евреям Германии зависит от этого молодого человека, от его, Александра, силы убеждения - вернуть сына Леви к своим истокам. И объяснить ему смысл иудаизма он должен не в широком мировом контексте, а именно здесь. Гейнц же смотрит смущенным взглядом в напряженное лицо собеседника и говорит:
        - Эти пустые оставленные дворы наводят тоску.
        Беспокойство в душе Гейнца усиливается. Он видит рядом с собой человека, плененного ностальгией к чуждому для него, Гейнца, миру, смысл которого он просто не может уловить, он размышляет, глядя на высокую стену: «Что хорошего было в те дни жить за такой стеной». Но тут же мелькает в его глазах насмешливая искра, и он добавляет про себя: «Глупости. В эти дни пробивается любая стена. Нет убежища человеку, ни в каком месте в мире». Но Гейнц чувствует, что беспокойство, которое вселило в него заброшенное человеческое жилье, теперь останется в его душе, где бы он ни был.
        Александр следит за изменяющимся выражением лица собеседника, надеясь найти отзыв, но находит лишь усмешку и недовольство.
        - Скоро наступит ночь, - говорит он, пытаясь сменить тему, - и воздух наполнится ароматом.
        И после нескольких минут молчания:
        - Хватит на сегодня, нас уже, наверно, ищут.
        Александр останавливается на улице и окидывает последним взглядом свой отчий дом. Усмиряя боль ушедшей жизни, он достает из кармана чистый платок и тщательно очищает с нового своего костюма темную пыль, осевшую на него в старом доме.
        - Что? - удивляется Габриель Штерн, открывая дверь и видя своего друга Александра в обществе Гейнца, - ведь лишь недавно я оставил вас наверху, в вашей комнате, - смеется он и сжимает руку Александра.
        - Он прокрался ко мне наружу, к скамье «глаза Божьего», - улыбается Александр, - это же сын Артура.
        - Обед вас ждет, - зовет их Моника, - пожалуйста, к столу.
        В просторной столовой в стиле всего дома, среди роскошной мебели, Моника Штерн выглядит еще скромней.
        Александр, как уважаемый гость, сидит во главе стола. Слуга стоит рядом. Вино в бокалы разливает сам Габриель Штерн.
        - Что слышно в еврейской общине? - спрашивает Александр.
        На лице Габриеля внезапно возникает усталость, словно не эта тема подходит к бокалу прекрасного вина. И все же он отвечает другу.
        - Дела в общине неважны. Ассимилянты решили отменить еврейские школы, и после бурных заседаний и обсуждений община отменила поддержку «Халуца».
        - Так? Именно в эти дни?
        Гейнц поднимает голову: дело «Халуца» ему не чуждо. Иоанна уже взволнованно рассказывала ему о том, что отменили поддержку. Нельзя сказать, что Гейнц отнесся серьезно к ее рассказу. Теперь он слышит это из уст уважаемого господина Габриеля Штерна. Видно, что маленькая Трулия в курсе серьезных дел. Первый раз за весь день Гейнц улыбается.
        - Когда мы с Моникой в ближайшие месяцы, как я надеюсь, уедем, то передадим старое здание и все земли под этими зданиями организации «Халуц», чтобы они организовали здесь ферму и школу для подготовки пионеров по освоению страны Израиля, как и полагается пионерам - халуцам.
        Александр поднимает бокал вместе с Габриелем и Моникой:
        - Это отличное решение, - говорит он, глядя поверх бокала на Гейнца.
        «Вот, сейчас время спросить Габриеля Штерна о причинах продажи акций и намерениях оставить дело», - размышляет Гейнц и присоединяет свой бокал к остальным трем, прокашливается, намереваясь говорить, но Александр его опережает:
        - Вчера я был свидетелем уже нашумевшего скандала, который затеяли нацисты против молодого куплетиста-еврея.
        - Господин, вы были свидетелем скандала, который поднялся из-за нашего Аполлона? - поворачивает Гейнц к нему голову.
        - Нашего? Почему нашего?
        - Он друг нашего дома. Семья наша очень огорчена этим случаем. Мы уверены, что он в жизни не держал пистолет в руках. Мы ищем возможность ему помочь.
        - Кто этот парень?
        - Известный куплетист.
        - Но кто он? Откуда? Из какой семьи?
        - Не знаю, господин Розенбаум, - сам удивляется Гейнц тому, что ничего не знает о своем друге Аполлоне. - Я не очень-то интересовался его домом и родителями. Он никогда их не упоминал. Единственно, я знаю, что он прибыл в Германию из Польши после войны.
        - Как вы зовете вашего друга, господин Леви?
        - Аполлон.
        - В газете напечатано другое имя.
        - Да, конечно. Настоящее его имя Ицхак Меир, - говорит Гейнц.
        - Да, - говорит Александр, - положение у него неважное.
        - Господин Розенбаум, - взволнованно говорит Гейнц, - почему вы полагаете, что положение его неважное?
        - Мой друг Александр опытный адвокат, господин Леви, - вмешивается Габриель в разговор, - и разбирается в судебных вопросах.
        - Такие случаи всегда очень запутаны, - объясняет Александр, - все же нашли в его кармане пистолет и на нем отпечатки его пальцев.
        - Но ведь Аполлон говорит, что не знает, как попал в его карман пистолет.
        - Если будет найден свидетель, который видел того, кто стрелял, господин Леви? Вы полагаете, что такой человек найдется? В эти нервозные дни перед выборами?
        - Нет, - говорит Гейнц, - не найдется.
        - В этом все дело, - говорит Александр, наливая себе вино в бокал.
        Слуга приносит мясное блюдо.
        - Господин Розенбаум, извините, если я задам вам вопрос. Могли бы вы взять на себя защиту моего друга Аполлона?
        - Г-м-м… - Александр выпрямляется. Пристально всматривается в Гейнца. Снова охватывает Гейнца ощущение, что этот человек касается впрямую его души, как бы намереваясь что-то ему объяснить, чего Гейнц понять не может.
        - Если бы вы пришли ко мне в офис, господин Леви, я бы вообще не колебался. Наша профессиональная совесть обязывает защищать любого человека, какое бы мерзкое преступление он не совершил, ибо всегда есть человеческая сторона, которую можно использовать в пользу обвиняемого. Закон это знает, господин Леви. Но… есть формальная и неформальная сторона закона. Вы обращаетесь ко мне с этим вопросом в присутствии принимающих нас чудесных хозяев, - кивает Александр в сторону бледной Моники, которая тут же порозовела. - Тут я могу отнестись к неформальной стороне закона. Господин Леви, без особого желания я бы взял на себя защиту вашего друга. Молодые евреи предают своих родителей и их прошлое. Бегут они в любое место, которое гарантирует им рекламу и богатство. Этих молодых я не защищаю, даже если можно доказать их невиновность.
        И, несмотря на то, что трапеза еще не завершилась, Александр складывает белую салфетку, только для того, чтобы отвести взгляд от смущенного молодого человека, затем приветливо спрашивает:
        - Почему вы обращаетесь ко мне с этим вопросом, господин Леви?
        - Утром мой отец позвонил адвокату-еврею, из самых известнейших в Берлине. Просил его взять на себя защиту нашего друга. Адвокат отказался, объясняя свой отказ тем, что не будет защищать человека из восточной Европы, по имени Ицхак Меир, который еще имеет сегодня наглость выходить на сцены Германии и усиливать антисемитизм в этой стране.
        - Ага, - говорит Александр и втыкает ложечку в порцию торта, поставленную перед ним.
        - Ага, - говорит Габриель и вытирает салфеткой губы.
        Молчание воцаряется за столом. Слышен лишь звук помешиваемого кофе. Солнце ложится косыми полосами на скатерть. Александр отпивает кофе, и обращается к Гейнцу:
        - Господин Леви, я еще изучу дело вашего друга-куплетиста.
        - Александр, - говорит Габриель другу, - с какой целью ты приехал в Германию?
        - Чтобы защищать права еврейства Германии в эти дни.
        - Защищать права германского еврейства? - изумляется Гейнц, - Неужели ему грозит опасность?
        Александр, Габриель и даже тихая Моника, всегда столь сдержанная, смотрят на Гейнца с нескрываемым изумлением.
        - Господин Леви, - спрашивает Габриель Штерн, - вы что, действительно не ощущаете опасности именно еврейству Германии? Настали трудные дни, господин Леви.
        Гейнц забыл всю длинную речь, которую приготовил, все хитрости, которыми хотел выпытать у Габриеля причину продажи акций, и спрашивает прямо:
        - Господин Штерн, я приехал к вам с намерением спросить, правда ли, по слухам, распространившимся в деловом мире, что вы собираетесь отойти от всех ваших дел и продаете семейные акции? В чем причина такой неожиданной распродажи?
        - В этом заключена вся короткая деловая беседа, ради которой вы сюда приехали, господин Леви?
        - Да, господин Штерн.
        - Господин Леви, причина того, что я оставляю все мои дела, одна-единственная. Но это не деловая беседа. Дела мои в последнее время весьма успешны. Мы выпускаем сейчас патронные гильзы. Да, дела мои расширяются и будут еще более расцветать. Но, господин Леви, у меня вовсе нет желания ждать, пока меня вышвырнут из преуспевающего предприятия моих предков.
        Губы Габриеля резко сузились. Глубокие морщины вокруг рта сильнее выделили острый нос и ужесточили лицо.
        - До такой степени, вы полагаете, господин Штерн, ужасно положение в Германии?
        - Господин Леви, я не полагаю. Я знаю. Намерения ведущих деловых людей Германии я отлично знаю. Быть может, и появится у нас большой государственный муж, докажет свою силу и будет крепко стоять против намерений магнатов. Но так как в данный момент я не вижу такого мужа, которому верю, то я верю намерениям деловых людей, которые, кстати, их и не скрывают.
        - Но ведь правительство канцлера стоит крепко, господин Штерн. Или вы полагаете, что у Гитлера есть шанс выиграть на ближайших выборах?
        - Выиграет, не выиграет, не столь важно. Более сильные правительства, чем правительство канцлера Брюнинга, потерпели провал из-за всяческих малых интриг.
        И снова воцарилось молчание. От толстых сигар Александра и Габриеля поднимается дым. Тонкая сигарета в руках Гейнца не дымит.
        - Да, - говорит он, как бы обращаясь к себе, - я это знаю давно. Вот же, позволил другим кормить меня иллюзиями. Если я объясню отцу и деду…
        Каждый раз, когда Гейнц упоминает отца, Александр смотрит на него со странным напряжением. Речь Гейнца прерывается. Габриель Штерн продолжает:
        - Господин Леви, не теряйте ваше время на долгие объяснения. Вы приехали ко мне как деловой человек. Есть у меня для вас один совет: вывозите ваше имущество из Германии. Всю валюту, все драгоценности, которые можно вывезти, перевезите в Швейцарию. Тотчас же, без задержки.
        Наконец-то видит Александр на лице Гейнца понимание, которого все время ждал. Наконец молодой человек уяснил то, чего не мог уяснить его отец. Со щемящим сердцем он смотрит в лицо Гейнца: «Как жаль, юноша, что таким образом пришла к вам весть о вашем долге. Вы шокированы. Вы поняли, что капитал ваш в опасности. Но вас не шокирует душевный капитал, который давно рушится. Много поколений трудилось, чтобы обрести этот капитал. Не так бы я хотел, чтобы вы уяснили себе ваше положение. Дискуссию, которую я начал с вашим отцом, юноша, я хотел продолжить с вами, привести вас через эту дискуссию к самостоятельному национальному сознанию, к тому национальному ядру, которое в вас, юноша».
        В Александре пробуждается сильное желание вернуть этого Гейнца, который явно потерял внутреннее равновесие от всего, здесь услышанного, к заброшенным дворам, продолжать разворачивать перед ним полотно той жизни, которая здесь прервалась и исчезла.
        Алая полоса в небе расширилась по всему горизонту, появились первые вечерние облака, ветер на грани дня и ночи принес прохладу в комнату. Александр опорожняет бокал и говорит Габриелю, глядя на Гейнца.
        - Не хотите пройтись к маленькому шалашу?
        - Прошу вашего извинения, я не смогу к вам присоединиться, - Моника касается ладонью лба. Габриель с любовью кивает ей головой.

* * *
        Воздух во дворе полон запахов дыма и огня. Усилившийся к вечеру ветер несет с собой запахи с нового предприятия. Шалаш находится в соседнем садике. На входе во двор большая вывеска со стершимися от дождя и ветра буквами: «Осторожно, во дворе злая собака».
        - Предостерегающая надпись для всяких посыльных. Сколько же их приходило из-за стены… Несмотря на это, ни один из посыльных не был покусан и не уходил без того, чтобы быть накормленным, и еще с едой на дорогу, - смеется Александр и указывает на подвал. - Здесь была миква для омовения. Живой источник давно высох.
        В саду лишь путаница тропинок, ни одной клумбы, ни одного цветка. Одни дико растущие кусты. Около грушевого дерева стоит шалаш. Большой деревянный стол заполняет все его пространство, а вокруг него грубые скамьи.
        - Это был шалаш, где справляли праздник Кущей, господин Леви, - объясняет Александр, - красивый еврейский праздник. Все работники собирались за этим столом на общую трапезу. У нас не было никакого разделения общества перед лицом Бога.
        Почти мгновенно исчез свет, и сгустилась темнота. Незаметно для них сошла теплая и приятная ночь. Гейнц стоит молчаливо между Александром и Габриелем в тишине мягкой весенней ночи. На вилле зажегся свет в гостевых комнатах. Служанка готовит постели для гостей. Безмолвствуют в темноте пустые дома. Луна еще не взошла, только редкие звезды мерцают в темном небе.
        - Здесь, - говорит Александр из-за спины Гейнца, - Переяслав, последний царь язычников-вендов, вел свои войны. Здесь в отчаянии после поражения отдал эти земли христианам, и видел, как разбивали его славянского бога богов Триглава, и здесь в комнатах сидели сыны Израиля и изучали Мишну на языке праотца нашего Авраама, первого в мире разбившего идолов.
        Дрожь прошла по телу Гейнца. Этот голос, доходящий до него из-за спины, казалось, шел из безмолвия оставленных домов. Ветер усилился. Глаза его смотрят на освещенные окна, а спина повернута к мгле запустения. Какой-то непонятный страх не позволяет ему обернуться на голос из-за спины. Он должен покинуть это место. Даже один еще час он не сможет выдержать зрелище этих брошенных домов, безмолвие которых усиливает в нем чувство конца, и так давно гнездящееся в его душе. С момента, как этот человек начал с ним говорить, странное беспокойство овладело Гейнцем.
        - Думаю, мне сейчас надо уезжать, - делает он какое-то последнее усилие, обращаясь к Габриелю Штерну, - дорога до Берлина далека.
        - Господин Леви, - удивлен Габриель, - вы разве не собирались у нас переночевать?
        - Да… Но, понимаете. Не могу, господин Штерн. Мне надо ехать. Срочные дела. Благодарю вас от всей души за гостеприимство, - голос его дрожит и прерывается. Александр слышит эту дрожь в голосе Гейнца, и он хочет спросить его о здоровье отца, и передать Артуру через сына привет, но что-то сковывает его язык, и он отделывается лишь словом «до свидания».
        Долгий воющий гудок разрывает ночное безмолвие. Идет рабочая смена на комбинате, работающем круглосуточно. Летучая мышь, мелькнувшая черной тенью перед лицами трех мужчин, заставляет их отшатнуться.
        Глава восьмая
        Привратник Шульце дважды склонился в глубоком поклоне перед гостем, который неожиданно вошел в ворота школы, и тихим, уверенным голосом попросил его провести к директору. Спокойный голос говорит Шульце, что он имеет дело с господином из высших кругов, он изучает роскошные кожаные перчатки на его руках, и на этот раз, нарушая правила, не идет справиться, примет ли директор посетителя, а ведет последнего прямо к директору школы в кабинет. На высокой галерее, идущей по периметру школы, высокий гость громко чихает, и все цари и кайзеры, полководцы и министры, в испуге глядят со стен. И Шульце отстраняется в сторону и опускает взгляд, пока гость не вынимает лицо из аристократического платка, глаза гостя красны и нос пунцового цвета. Шульце продолжает вести его по коридору.
        - Войдите! - откликается голос на энергичный стук.
        Шульце широко раскрывает двери, и нет предела его изумлению, когда круглый сияющий директор встает из-за стола и почти бежит навстречу гостю.
        - Оттокар! Вот, приятная неожиданность.
        - Доктор Гейзе, как я рад вас видеть.
        Привратник Шульце растеряно закрывает за ними дверь.
        - Оттокар, извини меня, что я так запросто называю тебя по имени, как в давние дни!
        - Да что вы, доктор. Я был бы оскорблен, если бы вы назвали меня как-то по иному.
        - Садись, Оттокар, садись.
        Оттокар снимает пальто, кладет на стол шляпу и перчатки, садится.
        - Чем ты занимаешься, Оттокар? - доктор дружески ерошит его волосы. - Где ты был все эти годы? Ведь столько времени мы не виделись.
        - Долгие годы, доктор. Последний раз я вас видел в военной форме кайзера Вильгельма. Вы пришли попрощаться с нашим классом и произнесли перед нами длинную речь. Доктор, поверите или нет, но каждое слово, которое вы сказали, по сей день в моей памяти. «Парни!.. - пытается Оттокар подражать берлинскому акценту доктора Гейзе. - Молодые господа! Не торопитесь на войну до срока. Война эта будет вестись без вас. Сидите спокойно в классе. Парни, как говорили древние греки: все в меру. Это одна из основ эллинского мира. Все в меру, парни».
        - Да, друг мой, - смеется доктор и треплет коричневую бронзовую щеку Жана-Жака Руссо, - и в тот же вечер вы пришли в мой дом на короткую прощальную встречу, ты и…
        Доктор замолкает.
        - Я и Иоанн Детлев, доктор.
        - Да, ты и Иоанн Детлев. Принесли мне подарок. Небольшую лань, высеченную из коричневого мрамора. Передние ее ноги были прикреплены к стенке из грубых больших камней, сковывающей ее порыв к свободе. Детлев начертал ноты на этой стенке. Несколько нежных и тонких звуков. Лань по сей день, стоит у меня дома на письменном столе.
        - Это единственная моя скульптура, оставшаяся с дней юности. Остальные работы я оставил в доме моей тетушки. Когда Детлев погиб, она взяла молоток и разбила все мои скульптуры.
        - Дело, достойное похвалы, - сухо, без усмешки, говорит доктор.
        Приступ кашля снова охватывает Оттокара.
        - Оттокар, вижу, что твоя болезнь все еще от тебя не отстает. От весенней аллергии ты та ки не избавился.
        - Да, доктор. Каждую весну я уезжал из Берлина на остров Гельголанд.
        Его льды и скалы над Северным морем отлично защищают от весенних запахов. Нет там и намека на цветение и рост новой растительности. Но в этом году у меня другие планы. Нет, нет, доктор, - громко смеется Оттокар, видя улыбку понимания на лице доктора. - Вы ошибаетесь, подозревая в этом Эрота. Не он отменил мою поездку на остров моего успокоения.
        - Что же?
        - Музы. После смерти моей тетушки они пленили меня.
        - Приятный плен. Ну а тетушка, вижу, оставила тебе важное наследство.
        - Весьма важное, - усмехается граф, - но наследство отписано не мне. Дом, в котором росли мы с Детлевом, передан национал-социалистической партии.
        - Красивое деяние, - жалеет доктор графа.
        - Деяние, которое вселило в меня определенное вдохновение, заставило вскочить с места и оторваться от работы, которой я занят много лет.
        - Какой?
        - Это большое скульптурное произведение, трехголовый бог Триглав, который является еще и эмблемой нашей семьи. Теперь, доктор, я решил оставить эту работу на некоторое время.
        - И это тоже к добру, - как бы про себя бормочет доктор.
        - …И заняться другой работой. Вот, взгляните, доктор. - Оттокар разворачивает перед ним большой чертеж. - Памятник Гете в рабочем районе. Из белого мрамора. Вот тут я написал: «Да будет свет!» Место подходит, доктор. Серые люди, серые дома и обветшавшая скамья среди серых деревьев. Вот, вместо скамьи я и хочу воздвигнуть памятник, и липовые деревья раскинут свои кроны над ним.
        - Оттокар, дорогой человек, - доктор расхаживает по кабинету, возвращается и касается руки скульптора, - это великолепно. Я рад, что ты пришел ко мне, рад, что есть еще такие, как ты… Это все же удивительно!
        - Но, доктор, это же понятно. Надо что-то сделать. Гете, как союзник по - это вдохновляет. Что в этом удивительного?
        - В потребности к действию, в конце концов, - бормочет про себя доктор, кладет опять руку на шевелюру Оттокара и повышает голос, - Оттокар, это невероятно нужное дело. Прекрасный план. Я сам представлю его на комиссию в муниципалитет. Конкурс, правда, завершен, но ничего, друг мой, есть еще время.
        Резко звенит звонок.
        - Дорогой Оттокар, нам надо расстаться. Я иду учить молодых девушек мудрости наших древних греков, - вздыхает доктор. - Приходи проведать меня дома. Мы ведь члены одной ассоциации - любителей и почитателей Гете.
        - Да, да, доктор, с удовольствием приду к вам в ближайшие дни, - Оттокар берет пальто, но тут же кладет его обратно на стул, - минуту, доктор. Совсем забыл. Тут, у вас, в школе учится маленькая девушка по имени - Иоанна Леви. Могу ли я ее увидеть?
        - Ты знаком с маленькой Иоанной? - изумляется доктор.
        - Да, доктор. Познакомился с ней в день смерти тетушки. Она сделала для меня большое дело. Очень смешная девочка, эта Иоанна.
        - Слишком смешная, - бормочет доктор и нажимает на электрический звонок.
        В мгновенье ока возникает Шульце и кланяется высокому гостю. Нет предела изумлению Шульце в этот день. Доктор Гейзе приказывает ему сейчас же привести сюда Иоанну Леви, эту маленькую еврейку, с которой у привратника давние серьезные счеты.

* * *
        Иоанна сидит в классе. С красным от напряжения и беспокойства лицом она погружена в домашнее задание по латыни, заданное доктором Дотерманом, которое не успела выполнить. Она очень боится его. Он огромен, пузат, с широким лицом, выпяченными глазами, толстыми белыми бровями, которые ощетиниваются у него в момент гнева. Венец длинных седых волос окаймляет его огромную лысину, руки покрыты веснушками, и тяжелые его шаги слышны издалека. Когда он входит в класс, все девушки вскакивают и стоят по стойке смирно. И горе девицам, если они уже передали свои работы в красные большие руки доктора Дотермана! Еще ни одна из учениц не сумела удовлетворить требования строгого учителя. Он швырял тетради на кафедру, сжимал кулаки и орал на перепуганных учениц.
        - Это работы, уважаемые дамы?! Просто, дерьмо. Быть может, я слишком строг, но всегда прав. И не дам ни одному человеку заставить меня отказаться от моих слов. Уважаемые дамы, старость пришла ко мне с честью, и я научу вас уму-разуму. - И он скрежетал своими вставными зубами. А если были работы, по его мнению, «ниже всякой критики», прибавлял к своей речи еще одну устрашающую угрозу: «Уважаемые дамы, из-за этих ваших работ я выйду на преждевременную пенсию, и вот тогда увидите, уважаемые дамы, кто будет вас учить, если я покину это место, и появится кто-то другой.
        И все ученицы сидели, потупив головы.
        Тетрадь Иоанны всегда была красного цвета, как будто на нее пролилась кровь. Это доктор Дотерман всю ее исчеркивал красным карандашом. В общем-то, нельзя сказать, что Иоанна так уже плоха в латыни, но она знает много того, что ей, по мнению доктора, знать не следует. А то, что она обязана знать, она не знает. И все это из-за господина Леви, который упражняется с дочерью по латыни, ибо он большой любитель этого языка. Эти многие, но, по его мнению, ненужные знания Иоанны сердят доктора Дотермана, и он при любой подвернувшейся возможности орет ей в перепуганное лицо.
        - Анхен! - к большому стыду Иоанны, он только так ее зовет. - Анхен! Что толку с того, что милосердный Бог одарил тебя определенной мерой разума, если, в противовес ему, дьявол одарил тебя непомерной мерой лени?
        Иоанна усиленно пытается перевести сейчас двенадцать предложений доктора Дотермана, которые он вчера начертал на доске, решительно требуя самым точным образом перевести их дома на латынь. Иоанна в то время думала о чем-то постороннем, и теперь торопится выполнить задание. Вокруг нее невероятный шум Толстая Лотхен красит губы пламенным красным цветом, и все девицы окружают ее и громко наперебой дают ей советы, как ей придать губам форму сердечка. И среди всего этого шума внезапно раздается голос Шульце:
        - Иоанна Леви, немедленно к директору.
        - Иоанна, что ты натворила? Что снова случилось? - окружают ее девочки.
        Все полагают, что это связано с тем, что произошло две недели назад у доктора Хох, учительницы алгебры. Вот уже двенадцать лет она ходит в траурных одеждах по жениху, который пал на Мировой войне. Высокая лента связывает ее волосы на затылке по моде, которая была еще тогда, в дни кайзера Вильгельма. Вся она в полосах, как зебра, благодаря черному и белому цвету. Волосы ее черно-белые, лицо белое, одежда черная. Две недели назад доктор Хох забыла учебник по алгебре и попросила его у Иоанны, которая сидит на первой парте. Ничего не подозревая, дала ей Иоанна учебник, но совсем забыла, что днем раньше сидела она в своей комнате за учебником алгебры, и вместо того, чтобы делать уроки, вырезала из коммунистической газеты головы вождей, начиная Лениным и кончая Тельманом, и вложила вырезки в учебник. Можно представить себе выражение лица доктора Хох, когда она увидела коммунистические головы среди алгебраических формул! И так белое ее лицо побелело во много раз сильнее, и, не сказав ни единого слова, взяла она Иоанну за руку, и повела к директору. Только там она тонким требовательным голосом рассказала
доктору Гейзе о коммунистических вождях, поселившихся в учебнике алгебры! Нельзя сказать, что директор так же заволновался, как госпожа Хох. Равнодушным движением он извлек эти головы из учебника алгебры, бросил их в ящик своего стола, и, совершив некоторое усилие, строго сказал: «Политика в стенах школы решительно запрещена!» Но тут же перевел разговор на другую тему, и попросил Иоанну завязать шнурки на ботинках. Затем вернул ее на урок алгебры доктора Хох, и на этом для него и инцидент был исчерпан. Для него, но не для несчастной Иоанны. В тот же день она стала известна всей школе, как коммунистка. И учителя и привратник Шульце не раз бросали на нее враждебные взгляды. И, конечно, все они немилосердно критиковали директора школы доктора Гейзе за проявленную к девочке мягкость.
        - Пошли уже, тебя там ждут, - говорит привратник Шульце Иоанне.
        Как идущая на эшафот, плетется Иоанна за привратником. Ученицы в коридоре смотрят ей вслед. Слышен звонок, перемена закончилась. Она не успела перевести на латынь оставшиеся шесть предложений из двенадцати.
        Открывает Шульце двери в кабинет директора, и опять нет конца его изумлению! Высокий гость встает, идет навстречу Иоанне, и кладет руки на е плечи.
        - Ты не предполагала встретить меня здесь, Иоанна?
        Иоанна стоит, и вся комната кружится вокруг нее и вокруг графа.
        - Иоанна, скажи хоть слово, - Оттокар действительно рад видеть эту странную девочку.
        - Я… - заикается Иоанна, - я думала, что никогда вас больше не увижу.
        - Но почему, Иоанна? Я ведь пригласил тебя в гости.
        - Да, пригласили… Но, после того, как она передала свой дом нацистам, я ужасно стыдилась.
        - Стыдилась меня? - скульптор убирает руки с ее плеч. - Ты что, подозревала меня?
        - Нет, нет, не подозревала. Только стыдилась. Все эти дня у меня не проходит этот стыд.
        - У меня тоже, Иоанна. Но прийти и проведать меня ты можешь, ведь мы же оба этого стыдимся. Разве не так, Иоанна? - смотрит граф ей в глаза.
        - Но что сейчас будет? - Иоанна краснеет от смущения.
        - Что значит, что будет, детка? Кому? Чему?
        - Дому. Что сейчас будет? - в голосе Иоанны сердитые нотки.
        - Но, Иоанна, опять ты сердишься на меня из-за того, что сделала тетушка?
        Теперь Иоанне нечего больше сказать. Сейчас гнев ее ни к чему не приведет. Сейчас она стоит лицом к лицу с графом, который чувствует ее смущение и неловкость. Как бы из дальнего далека слышит Иоанна щелканье кнопок, закрывающих его перчатки.
        - Сейчас возвращайся на урок, - говорит он, - а я ухожу.
        - Нет, - приходит в себя от шока Иоанна, - ни в коем случае!
        - Но, Иоанна, - говорит граф, который уже надел шляпу. - Что случилось?
        - Вы не можете сейчас уйти, - с большим волнением говорит Иоанна, - вы должны подождать со мной, пока кончится урок доктора Дотермана.
        - Почему, Иоанна?
        - Из-за предложений, - шепчет она, - я не успела их перевести.
        - Какие предложения?!
        - «Не забывай, что ты не более, чем животное среди животных». Это шестое предложение, которое я должна перевести на латынь. И тут меня позвали к вам. А за ним идет предложение, которое никак не могу перевести. «Человек может быть счастлив только после своей смерти». А за ним…
        Оттокар смеется до слез, и тут начинает смеяться и она. Приближается к его стулу и весело рассказывает:
        - Если я сейчас приду на урок, он будет на меня ужасно орать: «Хотя я и стар, но, как старый боевой конь пробуждается на сигнал трубы, я пробуждаюсь при виде этой преступной неряшливости!» И еще он назовет меня… - Иоанна прикусывает язык.
        Смеющийся граф приближает колени к ее коленям, и руками держат ее руки.
        - Ну, как он тебя назовет, Иоанна? Как тебя назовет доктор Дотерман?
        - Не скажу вам.
        - Но, Иоанна, я же твой друг, - сжимает граф горячие руки девочки.
        - Назовет меня - Анхен. - Совсем потеряла привычную свою сдержанность Иоанна.
        - Анхен! Очень симпатично! - смеется граф. - Слушай меня, Анхен…
        - Не называйте меня так, - всерьез сердится Иоанна.
        - Слушай, Иоанна, - говорит граф серьезным тоном, хотя глаза его насмешливы, - давай договоримся так. Я подожду с тобой до конца урока. После него есть еще урок?
        - Нет, этот урок последний.
        - Тогда мы позвоним к тебе домой, и попросим разрешения, чтобы ты меня проводила, и вместе пообедаем.
        - Не надо об этом сообщать домой. Они привыкли к тому, что я возвращаюсь поздно.
        - Ага. Где же мы пообедаем? В большом ресторане или у Нанте Дудля?
        - Ну, конечно, у Нанте Дудля, - загораются глаза Иоанны.
        Раздается звонок. Урок латыни закончился. Лицо Иоанны краснеет, и ладони покрываются потом.
        - Ну, пошли, Иоанна.
        - Ранец… Я должна взять ранец.
        - Я буду тебя ждать у малых ворот. Поторопись.
        Иоанна скачет по ступенькам, и не отвечает на сыплющиеся на нее со всех сторон вопросы. Под лестницей поджидает ее Шульце.
        - Иоанна, кто этот господин, который приходил к директору?
        Иоанна не знает, как отнестись непривычному уважительному обращению к ней Шульце, и выкрикивает два, мало вразумительных слова, как торопящийся человек, в изумленное лицо привратника.
        - Один знакомый, - и она уже около выхода, там ожидает ее Оттокар, граф-скульптор.
        В полдень Берлин погружен в прозрачный мартовский воздух. Над темными крышами распростерто весеннее голубое небо. Белые легкие облака проплывают по нему, как большие, распластавшие чистые крылья, птицы. Этот чудный день волнует Оттокара, и все в ней происходящее с того момента, как возникла в ней страсть к Клотильде Буш. Это вывело его душу из каменного состояния. Граф и Иоанна стоят на мосту святой Гертруды. Бронзовой спиной она повернута к реке Шпрее, а ликом - к старикам, гуляющим по мосту. Река безмятежно спокойна. Скучно скользят по ней небольшие лодки. Солнечные лучи неярко отражаются от предметов, но под мостом вода темна, как в бездне. На улице вдоль реки стоят в солнце низкие домики старого Берлина. Старение и постоянная смена времен года образовали трещины и разрывы в стенах и стерли краски, как бывает с кожей старых людей, идущих из года в год к неотвратимому своему концу.
        - Чего мы здесь стоим? - спрашивает Иоанна, и черные сверкающие ее глаза, будто почистило их солнце, смотрят на графа.
        - Потому что здесь красиво, - смеется граф и кладет руку ей на затылок.
        Он чувствует дрожь, охватывающую ее худенькое тело, и нервы его реагируют на это, как тонкие струны, которые напряглись от неожиданного удара. И когда пальцы его крепко вжимаются в тело девочки, и испуганные ее глаза глядят на него, он пугается еще сильней, и быстро прячет руку глубоко в карман.
        «Это - то самое чувство! Чувство опасное, определяющее всю его жизнь. Маленьким ребенком он ощутил его впервые в кухне черной принцессы. Приближался праздник Рождества. Запахи, аромат, ожидание чего-то, напряжение всех чувств, подобных замершим перед прыжком голодным охотничьим псам. Внезапно руки ребенка касаются мягкого теста. Пальцы начинают его месить, и возникает первая скульптурка в его жизни. С тех пор он был как бы слеп глазами и зряч кончиками пальцев. Женщин он тоже не видел, а ощущал кончиками пальцев. Но чаще всего пальцы были беззвучны. Никогда прикосновение к женщине не пробуждало в нем тонкое чувство, сотрясающее все его тело, как прикосновение к камню, глине, мрамору. Все его любовные истории заканчивались в тот миг, когда пальцы начинали скользить по женскому телу, которое его возбуждало, глаза жаждали, а пальцы молчали».
        Оттокар видит перед собой розовые руки Клотильды. Правда в том, что тогда он тут же хотел к ней вернуться, но не сделал этого. Боялся прежнего горького разочарования, которое внезапно охватывало в разгар любовного приключения.
        Оттокар смотрит на черные взлохмаченные волосы Иоанны, голова которой склонена над водой. «Может ли быть, что именно эта девочка, незрелая и худенькая, в которой ничего нет, кроме больших глаз, в силах разбудить кончики пальцев? Чепуха! И все же, его обуревает сильное желание взять в руки это худенькое тело и высечь его в камне или вылепить в глине… Для чего? Ты сошел с ума, Оттокар?»
        Оттокар отступает на несколько шагов, словно стараясь отдалиться от девочки. Иоанна поворачивает к нему лицо и свои большие вопрошающие глаза.
        - Нет, нет, - отвечает Оттокару внутренний голос, - эта странная девочка просто пробуждает в тебе желание быть с ней добрым, сделать для нее что-то большое и великодушное.
        Оттокар подходит к Иоанне, и тянет ее за волосы.
        - Ай, - вскрикивает Иоанна, и смотрит испуганно в ужесточившееся лицо над собой.
        - Что? - заикается девочка. - Я сделала что-то неправильно?
        - Пошли, - говорит он ей охрипшим голосом, - пошли к Нанте Дудлю.

* * *
        В кухне Каролины Нанте сидит гостья и пьет кофе из чашки, которую Линхен сердито поставила перед ней. Напротив гостьи сидит непривычно молчаливый Нанте Дудль. Добрая Линхен не вернулась к столу, а стоит у плиты, сложив руки на груди.
        Гостья Нанте Дудля - госпожа Пумперникель, сухопарая плоскогрудая жена мастера Копана. Она - тетушка Нанте Дудля, младшая сестра его покойной матери. Заметно, что они родственники. Госпожа Пумперникель высока и худа, как Нанте. Небольшими колючими глазками она смотрит поверх чашки в такие же небольшие колючие глазки у Нанте, опустившего голову.
        - Родственники должны помогать друг другу, - говорит госпожа Пумперникель.
        - Что вдруг родственники! - вскрикивает Каролина, стоящая у плиты. - Все годы ты даже не спрашивала о нашем здоровье, и вдруг мы тебе родственники?
        - Что ты визжишь, - сердится госпожа Пумперникель, - я что, пришла грабить твое имущество? Ничего я от тебя не прошу. Пришла я к вам из-за распространившихся здесь слухов, что Нанте ищет работника. Разве мой муж недостоин работать у сына моей сестры?
        - Нет, - резко обрывает ее Каролина, - он нам здесь не нужен.
        - Слушай, тетя, - старается Нанте говорить примирительным голосом, - если у вас трудности, я готов помочь вам деньгами, но взять мастера сюда в дом невозможно.
        - Почему? - спрашивает госпожа Пумперникель. - Ну, почему?
        - Не строй из себя дуру, - предупреждает ее Каролина, - ты прекрасно знаешь почему. Мы не пустим в наш дом нациста. Это принесет нам только беды.
        - Нет, тетя. Я действительно не смогу этого сделать. Все мои друзья меня покинут.
        - Пусть идет в свою партию и просит работу, - добавляет Каролина, - туфли падают у меня с ног от удивления. Что это за партия, что оставляет без заработка своего верного члена.
        - Заткнись! - орет на нее визжащим голосом госпожа Пумперникель. - Какое ты имеешь вообще к этому отношение, ничтожество? Тебя Нанте подобрал на улице.
        - Но, тетя…
        - Если ты не уберешь ее сейчас же отсюда, я уйду! - лицо Каролины багровеет от злости. - Даже Эрвин ушел от вас…
        - Нанте, Нанте, мать твоя переворачивается в гробу, слыша слова этого чудовища.
        - Прекратите! - вскакивает Нанте Дудль со своего стула. - Вечная склонность женщин визжать и драться. Сядь, тетя. Скажи нам правду, почему ты хочешь, чтобы он работал именно у нас?
        - Эта горлопанка ничего не понимает, - указывает госпожа Пумперникель своим костлявым худым пальцем на Каролину, - конечно, он весьма уважаем в партии. Но мы не нуждаемся в ее деньгах. Сейчас предвыборные дни. Голубчики из полиции, положили глаз на моего мужа. Все время ведут за ним слежку.
        - Он в чем-то замешан? - подозрительно спрашивает Нанте.
        - Он замешан в политике, - отвечает госпожа Пумперникель.
        - Ага! - говорит Каролина.
        - Он должен тихо сидеть в эти дни, - добавляет госпожа Пумперникель, - работать, как любой человек в безопасном месте. Хватит политики. Хватит нам этих неприятностей.
        - А у меня он не будет заниматься политикой?
        - Не будет.
        - Кот не прекращает охоту за мышами, - кричит Каролина.
        - Я клянусь тебе, Нанте, памятью моей покойной сестры, - слезы выступают на глазах госпожи Пумперникель, - он и пальцем не прикоснется здесь к политике. Только будет честно выполнять свою работу. Чего бы ему надо было здесь делать, - кричит госпожа Пумперникель, - если бы он хотел продолжать заниматься политикой? Перед ним открыта вся страна.
        - Я буду следить за каждым его шагом. У нас он не будет заниматься своей грязной политикой, - кричит Нанте Дудль.
        - Когда он может начать работать?
        - Завтра.
        - Нанте, если ты впустишь в мой дом эту мерзкую харю…
        - Каролина, пожалуйста, - прерывает ее Нанте, - иди обслуживать гостей.

* * *
        -Госпожа Нанте, - вежливо спрашивает граф, - что у вас случилось?
        В глазах Линхен стоят слезы.
        - Ох, граф, в какое болото затащил нас добросердечный Нанте.
        - О, свет моих глаз! Черноволосая девочка! - слышен радостный голос приближающегося к ним Нанте Дудля.
        Госпожа Пумперникель покинула дом через заднюю дверь.
        «О, Сюзанна, как прекрасна жизнь!» - наигрывает входная дверь, и Бартоломеус Нанте со школьным ранцем на плече вваливается в ресторан.
        - Ты снова здесь? - обращается он к Иоанне.
        - Я уже знаю, что это такое - Кокс, - отвечает она ему.
        - Подумаешь, - равнодушно говорит первенец, - большая мудрость.
        Обрадованный Нанте Дудль заставляет стол различными вкусными блюдами. Парень занимает место у стола и ест с большим аппетитом. Нанте Дудль носится по ресторану, занимаясь тысячью мелких дел. Над прилавком новое четверостишие:
        Место,
        Где двое среди многих,
        Торопись, третий,
        Унести ноги.
        У Каролине тяжело на душе. Лицо Оттокара снова спокойно и добродушно. Он улыбается Иоанне и наливает ей в стакан лимонад. Вдруг распахивается дверь. «Граф» Кокс и «порхающий Густав» врываются в ресторан. В руках у Кокса небольшой, хорошо упакованный сверток. Лицо Кокса очень взволновано.
        - Привет, граф, - кричит Густав.
        - Привет, Густав, - отвечает граф.
        - Нанте, - кричит Кокс, - иди сюда, Нанте.
        Все вскакивают. Нанте Дудль не сдвигается со стула.
        - Что случилось, - спрашивает, - нашел труп?
        - Труп?! - кричит «граф» Кокс. - Более важную вещь нашел вчера, когда мы копали под деревом, луна была красной, и я сразу знал, что найдем.
        - Что ты нашел? Говори толком, парень, - терпение Нанте на исходе.
        - Нашел клад, - посмеивается первенец Бартоломеус, - потерянный клад евреев.
        Каролина смахнула слезы и вошла в ресторан, узнать, что за шум.
        - Почти, - волнуется Кокс, - я близок к находке.
        Торопясь и в то же время с большой осторожностью он развязывает множество бечевок и снимает коричневую обертку, в которую завернул свою находку: маленькую книжечку, черный переплет которой порван.
        - Что это может быть? - удивляется Нанте Дудль.
        - Ах, Иисусе, что за вопрос! Здесь зашифровано, где спрятан клад. Здесь записали евреи перед тем, как покинули двор.
        - Сумашедний сперва теряет голову, - бормочет Густав.
        «Граф» Кокс открывает книжечку. Странные маленькие буквы отпечатаны на пожелтевшей от времени бумаге.
        - Ну, и что тебе с этого? - спрашивает разочарованно Каролина?
        - Тут описывается место клада, и то, что в нем. Надо лишь это расшифровать, и клад в моих руках!
        Костлявое лицо Кокса искривляется от сильного волнения.
        - Да это же иврит, - в изумлении говорит Иоанна, и лица всех поворачиваются к ней.
        - Что это? - отдувается «граф» Кокс.
        - Это древнееврейский язык. Я умею на нем читать.
        - Что я сказал? Нашел! - «граф» Кокс трубит победу. Подталкивает Иоанну к черной книжечке. - Читай!
        Иоанна нагибает голову над маленькими буквами, значительная часть которых стерта. Влажность съела многие странички, следы земли между ними, словно книжечку извлекли из могилы. Даже граф не сводит с нее глаз, а она старается разобрать текст.
        - Ну, - подгоняет ее Кокс, - читай уже.
        - Читать я могу, - бормочет Иоанна, - но не понимаю.
        - В общем, нет никакой пользы от тебя, - вскипает Кокс, и лицо Иоанны бледнеет.
        «В чем моя вина, - спрашивают ее черные глаза, - что всегда на меня сердятся?»
        - Что ты набросился на девочку со своим глупостями? - защищает ее граф.
        - Сумасшедший, - приходит на помощь Иоанне «порхающий» Густав, - кончится это тем, что будешь гнить оставшуюся жизнь в доме умалишенных из-за потерянного еврейского клада.
        - Но ведь тут скрыт ключ к тайне, и я не могу его раскрыть, - плачущим голосом говорит Кокс.
        - Господин, - обращается к нему Иоанна, - я могу взять эту книжечку с собой к моему дяде. Он-то без сомнения сможет расшифровать ее содержание. Скоро мы к нему поедем.
        - Хо! - заблестели глаза Кокса. - Ты ее не потеряешь?
        - Но, господин, - сердится Иоанна, - такую книгу не теряют.
        - Бери, - соглашается «граф» Кокс, но тут же останавливается. - Минуту! - берет обратно книжечку из рук Иоанны, опять оборачивает ее в коричневую бумагу и перевязывает много раз бечевками. - Если ты узнаешь, что там написано, я возьму тебя ночью в старый еврейский двор, и ты своими глазами сможешь увидеть клад.
        Глаза Иоанны расширяются от страха.
        - Выдумки! - кричит Нанте Дудль. - Еще совсем заморочишь голову девочке.
        - Пошли, Иоанна! - граф кладет руку на плечи девочки. - Поднимемся ко мне, и тебе покажу интересные вещи.
        Было заполдень, когда они поднялись в сумрачный «храм искусства». Оттокар зажег настольную лампу, которая осветила на столе небольшой круг, создав как бы островок света в море темноты. В «храме» графа царил полный беспорядок. Картины маслом на стенах, разбросанные вокруг рабочие инструменты, острый запах красок.
        - Иди сюда, девочка, покажу тебе интересную вещь, - сказал Оттокар и зажег другую лампу над огромным идолом около окна.
        - А, это Триглав, - смотрит Иоанна на отсутствие лица у идола, - в доме умершей принцессы он был развешан по всем стенам. Но там он все время улыбался.
        - А здесь, у меня, он тебе не нравится, Иоанна?
        - Нет, здесь он совсем другой. Он квадратный, и нет у него лица.
        - Ты знаешь, Иоанна, - смотрит на нее граф серьезным взглядом, - до сих пор я не смог высечь лица этим головам. Хочу и не могу. Скажи мне, девочка, какими бы ты хотела видеть лики прошлого, настоящего и будущего?
        - Я… - заикается Иоанна от страха сказать что-то, что не понравится графу, - я думаю, что прошлое всегда прекрасно. Я всегда забываю все плохое, что было, а настоящее никогда не прекрасно, оно всегда сердит и приносит боль.
        - А будущее?
        - Знаете, я думаю, что будущее всегда надежда… Хороший сон.
        - Тебе много снятся сны, малышка?
        - Да. Всегда. Много снов.
        - И они иногда сбываются, Иоанна, твои хорошие сны?
        - Нет, не сбываются. Это же только сны. И так они далеки…
        - Дорогая моя девочка, - граф садится на ящик Нанте Дудля под окном, и тянет Иоанну - сесть рядом, - Вся твоя жизнь впереди, Иоанна, и сны твои еще сбудутся, будущее твое будет счастливым, ты удостоишься любви, дома…
        - Ах, граф, сны и мечты мои не об этом.
        - О чем же они, Иоанна? - улыбается граф.
        - Я мечтаю о Палестине.
        - О Палестине?! - смотрит на нее граф, словно не слыша.
        - Да, - упрямо стоит на своем Иоанна, - о Палестине.
        Граф ходит по комнате, останавливается перед глиняным идолом.
        - Странное дело, и девочка ты действительно странная. Лицу будущего этого бога я хотел придать черты милосердного Иисуса. Иисус и Моисей, который дал миру десять заповедей, оба они из Палестины. И ты, Иоанна, мечтаешь об этой дальней стране. Странно и интересно.
        - Ах, граф, это не Палестина Иисуса и Моисея. Это Палестина совсем другая.
        - Совсем другая? Какая же это Палестина, девочка?
        - Ну, наша. Новая Палестина, которую мы построим. И я поеду туда, когда вырасту.
        - Где же она находится твоя новая Палестина, Иоанна?
        Иоанна сердится: ну, и темный же ее граф!
        - Ну, что вы, граф! Она находится там же, где и ваша Палестина… Иисуса.
        - Ага! - смеется граф. - Если так, все осуществимо, милая моя. И ты, значит, хочешь быть маленькой пророчицей и поехать туда, к колыбели человечества?
        Иоанна вздыхает. Теперь ей ясно, что граф никогда ее не поймет. И она смотрит ему в лицо с большой печалью. Склоняется над ней граф, берет в обе свои ладони ее отчаявшееся лицо и смотрит с любовью.
        - Ты уже хочешь быть взрослой, а, Иоанна?
        Она хочет кивнуть головой в знак согласия, но граф держит ее голову между своим ладонями, и она отвечает ему просветленным благодарным взглядом.
        - Я нарисую тебя, Иоанна, - шапчет граф в маленькое ее лицо, - я нарисую для себя, как взрослую женщину. Это возможно, Иоанна. Это можно сделать. Из твоих глаз смотрит твой будущий образ. И когда портрет будет закончен, полагается…
        - Что полагается? - пылают щеки Иоанны.
        - Твое совершеннолетие, двадцать один год - смеется граф.
        Иоанна разочарована его хриплым и странным смехом.
        - А теперь, Иоанна, - сказал он, - помоги мне что-то сделать.
        Граф вытягивает из угла помещения и волочит по полу огромное полотно палатки.
        - Что мы с ней сделаем? - удивляется Иоанна.
        - Накроем моего безликого Триглава. Надо заняться настоящим, приносящим боль. Меня ждет другая важная работа, в ассоциации любителей Гете.
        - Что. И вы среди них? - вскрикивает Иоанна.
        - Да, и я, в конце концов, среди них, - граф не слышит ее вскрика, поднимаясь по маленькой лесенке, - подай мне край чехла, Иоанна.
        Чехол падает идолу на голову будущего.
        - Спасибо, Иоанна, - спускается граф и отряхивает с одежды пыль.
        - Совсем забыл, что раньше чехол это лежал на груде извести, - отряхивает он платье Иоанны, и оба окутываются облаками пыли.
        В горле Иоанны сухо. Руки графа скользят по ее одежде, волосам. Иоанна чувствует его руки, белые от пыли, на своих волосах…
        Словно граф нарочито ворошит ее волосы, и неожиданно его пальцы касаются ее лица. Щупают ее лицо, и она ощущает каждый его палец отдельно на своей коже.
        - Дай мне твою руку, - говорит он охрипшим голосом. Иоанна кладет свою маленькую ладонь в его протянутую ладонь, которая сжимается, силой захватывая ее ладошку. Его напряженное лицо смотрит на нее.
        - Что ты хочешь от этой девочки? - остерегает его внутренний голос. - Отстань от нее. Нервы твои напряжены с того момента, когда ты встретил Клотильду Буш! Отстань! Ты сошел с ума!
        - Нет, нет, - откликаются кончики его пальцев, крепко обхвативших ее маленькую руку.
        - Пожалуйста - слабо откликается внутренний голос, - ты мне делаешь больно.
        Дрожь пробегает по телу графа. Рука раскрывается. Открываются пальцы - длинные и короткие. Ослабевшая рука Иоанны падает вдоль ее тела. Пять красных пятен на ее руке от его пальцев. Между бровей скульптора пролегла глубокая морщина. Губы его сжались. Изумленная Иоанна смотрит в изменившееся его лицо. Не говоря ни слова, граф бежит к столу, раскрывает ранец девочки, торопливо впихивает книжечку Кокса между учебников, и сердито защелкивает ранец.
        - А теперь иди, - говорит граф тяжелым сдавленным голосом застывшей на месте Иоанне, подает ей ранец, не глядя на нее.
        Глаза Иоанны широко раскрыты. Как дурное колдовство нападают на нее эти мгновения. Она хочет выполнить приказ графа и не может сдвинуться с места. Хочет что-то сказать, но не может издать ни звука.
        - Иди, Иоанна, - снова слышен его странный голос - иди, у меня мало времени.
        Иоанна срывается с места и убегает. Не смотрит в сторону графа, только слышит, как за ее спиной с треском закрывается дверь.
        - Что я снова сделала? Почему он так на меня рассердился? Что я ему такого сказала?
        Иоанна оборачивается. Дверь графа закрыта. Ничто там не двигается. Даже маленький лучик света не просачивается оттуда. Словно дверь закрылась навсегда, и больше никогда не откроется. Иоанна спускается по ступенькам, слезы текут у нее из глаз. Деревянные ступеньки сильно скрипят.
        - Боже правый! Сколько надо спускаться и идти по коридору.
        Из комнаты выходит Бартоломеус с грудой простыней в руках. Иоанна быстро отирает слезы, даже если она сейчас умрет, не покажет глаза. Останавливается.
        - Эй, ты там, - смотрит парень на нее снизу, - что ты делала у графа столько времени?
        - Тебе какое дело? Иди, помоги своей матери.
        - Иди сюда, я хочу тебе что-то сказать.
        - А я не хочу идти к тебе, - и она усаживается на ступеньках.
        - Не хочешь, не надо. Я только хотел сказать, что тебе стоит пойти ночью и посмотреть, как «граф! Кокс роет землю в поисках еврейского клада.
        - Захочу - пойду. Тебя это не касается, - старается Иоанна избавиться от первенца. Она дрожит от страха: вдруг граф выйдет и увидит ее сидящей на ступеньках и заподозрит, что она ждет его. Теперь она знает, что не хочет его больше видеть.
        - Ты сегодня ужасно глупа, - говорит первенец и уходит.
        Почти бегом Иоанна покидает гостиницу Нанте Дудля. И всю дорогу до дома она бежит, и выражение потрясения не сходит с ее бледного лица.
        Глава девятая
        -Иоанна умерла! Иоанна умерла! - несется крик Бумбы по всему дому. Фрида послала его в комнату сестры, посмотреть, что случилось с девочкой: ей пора в школу, а ее не видно. Бумба обнаружил в ее комнате опущенные жалюзи, а саму Иоанну - лежащей в постели с закрытыми глазами. Позвал ее, она не ответила, ни голосом, ни движением лица.
        - Иоанна умерла! Иоанна умерла! - и все двери распахиваются одновременно.
        - Иисусе, - плачет Фрида и бежит по ступенькам, за нею - садовник и все служанки.
        Эдит и Гейнц уже в комнате Иоанны. Гейнц закатывает вверх жалюзи. Мертвая Иоанна поднимается на миг, и снова падает в постель, головой в подушку.
        - Успокойтесь! - кричит Гейнц испуганным домочадцам. - Иоанна в полном порядке.
        - На тебе! - Бумба получает звонкую пощечину от Фриды. - До смерти напугать людей…
        - Но она мертва! Минуту назад она была абсолютно мертва, - заливается слезами Бумба.
        Эдит сидит на краю кровати и гладит Иоанне лоб и лицо.
        - Ты больна, дорогая моя. Скажи, Иоанна, ты плохо себя чувствуешь?
        Вчера Иоанна хотела покончить собой. Всю дорогу от дома Нанте Дудля шла пешком, бежала по забитым несущимися машинами шоссе с одним желанием в захолодевшем сердце, чтобы наехал на нее трамвай, или автомобиль, или хотя бы мотоцикл! Она была так несчастна.
        «Вечерний мир»! «Сногсшибательные новости!» - кричали продавцы газет на всех углах.
        Что она сделала графу, что он ее выгнал из своей комнаты? Что плохого она сделала ему?
        Когда она добралась до площади, уже взошла луна. Бледный полумесяц. Небо и земляодинаково темны. Иоанна прижала горячий лоб к прохладному стеклу окна. Не зажигая света, сбросила одежду и упала в постель.

* * *
        Иоанна с трудом открывает глаза. Отец склонился над нею, лицо его обеспокоено. Все ее братья и сестры стоят вокруг ее кровати.
        - Фрида, - говорит дед, - звони доктору Вольфу. Пусть немедленно приезжает.
        Иоанна действительно больна. Боль и шок привели ее в полное остолбенение. Тело ее пылает, ноги как ледышки. Сердечная слабость охватила все ее тело.
        - Первым делом я принесу ей пуховую перину, - провозглашает Фрида. - Затем заварю ей цветочный чай. Я уже иду.
        - Что с тобой, Иоанна? Что случилось?
        Голос отца добрый, мягкий, останавливает клубок в горле, подкатывающийся каждый раз слезами. Она силой сжимает веки и рот, чтоб слезы не брызнули из глаз. Что скажет отец? Никто не поймет, что с ней творится. Никогда она не выздоровеет. Никогда! Всегда будет лежать в этой постели, и сердце ее будет страдать - великая жалость к себе самой переворачивает ей сердце.
        - Пей, и немедленно! - приказывает Фрида, в руках ее чашка чая, - что ты лежишь здесь, как мертвец, нет у тебя никакой температуры. Немедленно выпей, я тебе говорю. Я тебя всегда предупреждала, что ты заболеешь от своих сумасшествий опасной болезнью.
        - Но, Фрида оставь ее.
        - Что значит - «оставь ее», уважаемый господин? Надо пить и надо есть, и всегда я говорила, что ее сумасшествия, - Фрида продолжала бы говорить, если бы не открылась дверь: Гейнц вернулся с доктором Вольфом.
        Теперь, когда все покинули комнату, и остались только доктор, Эдит и Фрида, Иоанна открывает глаза.
        - Что ты чувствуешь, - спрашивает доктор.
        - Ничего, - отвечает Иоанна, - только слабость.
        - Где?
        - По всему телу. Не могу встать. Все тело парализовано. - И снова охватывает ее жалость к себе, и она плачет. Эдит и Фрида потрясенно глядят на нее. Только доктор не проявляет никаких признаков волнения.
        - Спи, Иоанна, - хлопает он девочку по щеке после тщательного обследования, - сон лучшее лекарство от многих болезней, - и накрывает ее одеялом.
        - Кушать! - возвышает голос Фрида, - сначала она должна поесть.
        - Не хочу! - захлебывается слезами Иоанна. - Ни есть и не пить…
        - Оставьте ее, Фрида, она еще попросит у вас поесть через некоторое время. И встанет.
        Снова опускают жалюзи, и темнота усиливает боль в ее сердце. Она лежит на спине, рот открыт, словно губы просят продолжать говорить - «Никто меня не понимает, никто…»
        - Что? - спрашивает Артур Леви своего друга, доктора Вольфа. - Что ты полагаешь?
        - Маленькая истерика, Артур. Может, истерика переходного возраста. В конце концов, время пришло. Или какое-то сильное переживание, что разбудило бурю в душе… В любом случае, никакой настоящей болезни здесь нет. Ты можешь быть абсолютно спокойным.
        - Но она меня беспокоит в последнее время. Именно то, что ты сказал, меня и беспокоит. В этом возрасте девочке нужна мать, чтобы поддержать ее советом.
        - Успокойся, Артур. Не надо так тяжело принимать нервный приступ взрослеющей девочки. - Доктор Вольф убегает по своим делам.
        «Что-то потрясло девочку. Что-то выше ее сил. У нее очень чувствительная душа, - размышляет господин Леви в своем кабинете, - может, стоит позвонить Белле из сионистского Движения, инструктору Иоанны, он ведь и так хотел с ней встретиться. Она согласна, и обещала даже прийти в чрезвычайных случаях. Он уже поднял трубку, и тут вспомнил о юном друге.
        Иоанны, и он уже говорит с Филиппом, и просит отыскать сына его сестры и привести сюда. Филипп отвечает, что приведет к ним Саула. Теперь, когда он организовал помощь больной Иоанне, господину Леви стало немного легче на душе. Теперь он собирается звонить своему другу доктору Гейзе, объяснить ему причину отсутствия Иоанны в школе. Может быть, он узнает, не случилось ли с ней что-то в школе. Доктор Гейзе ничего не знает. Но надеется увидеть ее здоровой, он и так собирается вечером посетить дом Леви. Тут он напоминает господину Леви о встрече членов ассоциации любителей Гете. Сегодня он приведет с собой нового члена, молодого скульптора, которого, кажется, Артур знает.
        Кончились все телефонные разговоры, организована помощь. В кабинет входит дед. Галстук повязан, стрелка на брюках отутюжена, цветок в петлице пиджака, кончики пышных усов закручены вверх, В общем, дед как дед, и все же что-то в нем изменилось. Он потерял один зуб, одну из ряда белых жемчужин во рту. Это сильно его огорчило, и пробудило в нем ощущение старости. Дед, естественно, отрицает эти тяжкие чувства, но в последнее время часто ударяется в воспоминания и напоминает Гейнцу и Эдит, что хочет иметь правнуков, держать их на руках. Гейнц посмеивается, слыша эти требования, а Эдит опускает голову. Каждое утро входит дед в кабинет к сыну, и нельзя знать, для собственной ли это необходимости, или для того, чтобы развлечь сына своими похождениями.
        - Не надо тебе переживать из-за девочки, Артур. Эта склонность заболевать от сильных впечатлений, лежать в постели, как покойник, у нее от моей покойной матери, которая падала в обморок от любой вещи, которая не не по ней, в любое время рядом с ней была служанка с баночкой духов в руках. Все женщины в нашей семье были такими, за исключением этой краснощекой с крепкими мышцами, жены Якова, ну, помнишь, силуэт его был вырезан из черной бумаги, висел в комнате семейной памяти. Это была последняя сильная женщина в нашей семье, звали ее Бейла-Берта. Сын ее - Соломон Иеронимус.
        - Иеронимус? - удивляется Леви.
        - Это имя он прибавил себе после многих лет. Ты что, его не помнишь? Его портрет висит рядом с силуэтом его отца Якова. Такой прусский юнкер в бархатном костюме, обшитом золотом. Большие дела заворачивал этот Иеронимус. Графы и губернаторы открывали перед ним свои дома. Они назначили его главой еврейской общины города. Но евреи ненавидели его и наложили на него епитимью, запрет.
        - Епитимью? Почему?
        - Как сумасшедший носился Соломон Иеронимус на своей карете, - радуется дед, что развлек сына, - четыре коня в упряжке, пар из их ноздрей, как клубы дыма, и бич кучера с громким свистом рассекает воздух. Он был жестоким сборщиком налогов, издевался над евреями. Это он построил дом для престарелых на холме. Часть его сыновей ассимилировалась, часть осталась евреями, но не придерживалась религиозных заповедей. От него, думаю, пошло трезвое отношение к жизни в нашей семье. И все же, конец его был ужасным и мгновенным. При одной из его сумасшедших гонок все четыре коня взбесились, и он погиб, как говорится, насильственной смертью.
        - Так, - пробормотал господин Леви, - от этого симпатичного, мягко говоря, юнкера пришло трезвое, практическое отношение к жизни в нашей семье? А я всегда полагал, что сама семья выбрала в жизни более просвещенный путь. - Замолк, поднялся, собираясь проведать Иоанну.
        - Сядь, Артур, - ощетинивает дед усы, - чего тебе так беспокоиться о здоровье девочки? За исключением Бейлы-Берты, все женщины в нашей семье малокровны. Просто, им не хватает крови. Сиди, Артур, сиди, и не думай столько о девочке. Все придет в норму.
        Сын вздыхает и подчиняется отцу.

* * *
        -Ты не спишь, Иоанна? - спрашивает Эдит, и холодные ее руки щупают виски сестренки. Та на миг открывает глаза, и снова их закрывает. Кукушка с шумом выскочила из часов. Эдит поднимает жалюзи, и дневной свет врывается в тихую комнату. Иоанна мигает, поворачивается спиной к свету и натягивает одеяло до самого носа.
        «Что-то с ней случилось, - размышляет про себя Эдит, глядя на запутанный клубок волос на подушке, - кто-то должен ее расшевелить, чтобы она сбросила накопившееся в душе. Мне она ничего не расскажет».
        Много времени прошло с тех пор, как маленькая Иоанна заболела краснухой, и вся пылала жаром. Встала старшая ее сестра Эдит ночью, легла с ней рядом. И всю ночь держала руку на сердце девочки, боясь за нее. Эдит было тогда шестнадцать лет, это було вскоре после смерти матери. Теперь сестры отдалились друг от друга. «Это моя вина, что мы так отдалились. С того момента, когда я познакомилась с Эмилем, забыла о детях, и они почувствовали мое равнодушие. Господи, что со мной случилось в последние дни?»
        Ни одного вечера Эдит не была дома в последнее время. Каждую ночь - в этой ветхой гостинице в лесу. Даже отца она не стесняется, возвращаясь ранним утром. И отец, как раньше, не ожидает ее у себя в кабинете. Даже один час не сидела с ним за столом и не спрашивала его о здоровье. И вовсе не потому, что затем все дни она валяется в постели до полдня, а в вечерние часы бежит, как лунатик, в ту гостиницу. «Надо честно признаться себе самой, что с момента, когда узнала, что Эмиль - нацист, она не может глядеть отцу в глаза. Отец не даст ему больше переступить порог их дома. Эмиль Рифке, офицер полиции, подпольный нацист…»
        Эта тайна вывела окончательно Эдит из стен дома, из семьи, и многое изменилось в отношениях между ней и Эмилем. Словно каждое их объятие - последнее. Словно они страшатся потерять друг друга. Не может она больше убегать. Какая-то лихорадка сотрясает все ее тело, напряженное ожидание прикосновения к его телу. «Господи, Боже мой, чем все это кончится? Свадьбой? Нет, нет! Мне уже никогда уже не вернуться к нормальному душевному спокойствию. Я знаю сегодня, что мы не созданы для простой семейной жизни. Почему это со мной случилось? Словно продала я душу дьяволу, который пляшет со мной дьявольский танец, и из него невозможно вырваться».
        Эдит упирается в подоконник, словно просит у него поддержки.
        - Иоанна, - оттягивает она одеяло с лица девочки, - пойду - принесу тебе что-нибудь поесть. Что ты любишь? Бульон, ладно?
        «Слава Богу, что она вышла, - думает Иоанна, слыша стук закрывающейся двери, - ей бы я все равно не сказала бы слова. Не люблю ее, потому что она невеста Эмиля. Я его ненавижу!»
        За окнами комнаты Иоанны встает весенний день. Легкие белые облака плывут по небесной голубизне, и птицы сопровождают их пением. Весенние дни становятся все красочней, но Иоанне кажется, что что-то не в порядке в этом восходящем солнечном дне. Гневное, злое лицо графа застит ей свет дня. Глаза ее не хотят закрываться, беспокойно они оглядывают розовую комнату, добираясь до большой карты страны Израиля, висящей на стене.
        «Бог мой! - сбрасывает она одним движением одеяло с себя. - Книга! Книга о потерянном еврейском кладе. Может, она оставила ее у графа, и надо будет ей вернуться и взять ее у него». И уже она видит себя прямо и гордо входящей в жилище скульптора, не произносящей ни слова, даже не приветствующей его, берущей книгу и покидающей его жилище. Эти видения ей очень нравятся. Но тут она смутно видит его руку, впихивающую книжку «графа» Кокса в ее ранец, вскакивает с постели и бежит к ранцу, брошенному на стул. Книжечка «графа» Кокса затиснута среди ее тетрадей. Нет, она не должна возвращаться к графу. Книжечка эта как пылающий огонь в ее руках, и она начинает развязывать и снимать бечевки с пакета.
        - Вот, госпожа, здесь, заходите, пожалуйста, - слышен голос Фриды.
        В мгновение ока Иоанна опять оказывается в постели, одеяло до носа, глаза закрыты, и книжечка на животе. Фрида уже в комнате, и с ней… Опущенные вниз глаза Иоанны открываются в изумлении. Белла, инструктор Белла пришла ее проведать!
        - Кто рассказал Белле? Почему она пришла утром?
        Лицо Беллы приветливо.
        - Крепись и мужайся, Хана, - говорит она.
        - Как ты лежишь? - кипятится Фрида. - В любом месте, где находится эта девочка, невероятный беспорядок. Встань и перестели свою постель.
        - Нет! - кричит Иоанна и прижимает книжку к животу. - Не встану!
        - Не говорила я вам, что она совсем с ума сошла? - Фрида пожимает плечами и выходит из комнаты. Темные глаза Беллы покоятся на лице Иоанны, и в них борется понимание ситуации с легкой печалью. Белла в последний год превратилась из худощавой девушки в красивую женщину. Решительное лицо смягчилось и обрело нежность. Этакое слияние юношеской симпатии с женственной мягкостью. Только в глазах проблескивает отсвет печали.
        - Что с тобой, Хана? - улыбается Белла Иоанне.
        - А-а, - возвращает ей Иоанна стыдливую улыбку, - я себя плохо чувствую.
        - Это случается иногда с каждым человеком, такое настроение, не так ли, Хана? Ты должна это преодолеть, встать, сделать что-то. Отдохни еще немного, и одевайся.
        - Нет, нет, - сворачивается Иоанна под одеялом, - я больна, поверьте мне.
        - Я верю тебе. Я так же знаю, почему ты больна.
        - Почему? - вскрикивает Иоанна. - Кто вам сказал?!
        - Саул. Вчера у нас была с ним долгая беседа.
        - Саул знает? Да он ничего не знает!
        - Он рассказал мне о вашей беседе. Саул огорчен, что был с тобой так резок. Это не в моральных правилах нашего Движения судить с такой пристрастностью и решительностью товарища. У тебя плохое настроение из-за твоей возможности участвовать в репатриации молодежи. Не так ли?
        У Иоанны отлегло от сердца. Белла нашла причину ее отвратительного настроения. О том, что с ней говорил Саул о репатриации в страну Израиля молодежи, она совсем забыла. Но это очень верно: это тоже причина ее плохого настроения.
        - Конечно, Белла, - говорит Иоанна голосом человека, приходящего в себя, - почему я не могу ехать в страну Израиля? Что, я хуже других?
        - Упаси, Боже, ты не хуже других. Абсолютно, не хуже.
        - Почему же Саул говорит, что меня сильно критикуют в отряде?
        - Ты считаешь, что критика такое плохое дело, Хана? - отвечает с улыбкой Белла. - Ты полагаешь, что тебя вообще не следует критиковать?
        - Почему же? Любого следует критиковать. И меня.
        - Видишь, критиковать следует каждого. Ты хочешь ехать в страну Израиля и считаешь, что только в разрешении на въезд все дело?
        - Нет, нет, я знаю. Нужно стать достойным этого.
        - Верно, Хана. Прежде всего, человек должен сам себе дать разрешение на въезд. Поверь мне, что придет день, и ты сможешь своей рукой подписать такое разрешение. И не понадобится тебе ни английский консул, ни бюро по репатриации. Подпишешь и поедешь. Все эти официальные решения - пустое дело.
        - Это тяжело, - бормочет Иоанна, - это очень тяжело.
        - Конечно, Хана. Каждому тяжело. Ты думаешь, есть человек, который не страдает? Каждый носит в сердце Давида и Голиафа. Каждый всегда просит, чтобы маленький Давид победил большого Голиафа. Это тяжелая война, и сегодня в твоем сердце победителем вышел Голиаф.
        Иоанна кивает головой.
        - И ты позволяешь ему это, и не воюешь за честь Давида?
        - Сегодня, Белла сегодня я ничего не могу сделать.
        - Но, Хана, до такой степени тебя оскорбили?
        - Да, да, меня очень оскорбили.
        Как было бы хорошо, если бы она могла рассказать Белле все, показать ей синяки на руке. Тогда бы та поняла суть победы Голиафа. Но и Белле она не сможет рассказать о вчерашнем дне.
        Распахивается дверь. Поднос в руках Эдит, запахи еды разносятся по комнате. «Какая красивая женщина, - думает Белла, - лицо Мадонны». И вдруг всплывает перед ней картина озера с белыми водяными лилиями, и она слышит голос Филиппа: «Вырастим еврейских девушек, похожих на Мадонн».
        - Доброе утро, - приветствует Эдит Беллу, но с явно равнодушным видом.
        - Нет! - кричит Иоанна. - Убери отсюда еду.
        - Но, Хана, - говорит Белла, не замечая нервозности в собственном голосе, - ты просто ведешь себя, как избалованная девочка.
        - Вижу я, что сестра моя в хороших руках, - улыбается Эдит.
        Острую неприязнь ощущает Белла к этой красивой ухоженной женщине. «Про Давида и Голиафа ты проповедуешь другим, а сама?»
        Эдит вышла, оставив тонкий запах духов.
        - Ешь, - приказывает Белла Иоанне, и, кажется, этим решительным голосом она пытается преодолеть возникшую в душе сумятицу, - ешь немедленно, Хана.
        Лицо Беллы настолько изменилось. Иоанна думает, что в этом она виновата. Минуту назад Белла была так добра к ней, и вот, снова Иоанна что-то сделала и все испортила. Она берет ложку и опускает голову над тарелкой с супом. До того она чувствует себя несчастной, что даже суп застревает у нее в горле, и никто не понимает, что творится в ее душе.
        - Видишь, Иоанна, как Давид выходит победителем? - смеется Белла, но лицо ее недобро. Словно сквозняк распахнул дверь, и Саул в комнате.
        - Чего ты пришел сюда? - вскрикивает Иоанна.
        - Филипп ожидал меня у школы и пришел со мной сюда. Сказал, что ты больна и хочешь меня видеть.
        - Я? Что вдруг?!
        - Хорошо, что ты пришел справиться о здоровье Ханы, - вмешивается Белла, - есть у вас о чем побеседовать, - смотрит она многозначительно на Саула, - не буду вам мешать.
        И вдруг застывает:
        - Что ты сказал, Саул? Филипп здесь? Я верно услышала?
        Это не первый раз, что она встречает Филиппа после того, как их пути разошлись. Они встречаются на собраниях и совещаниях они сталкиваются в кругу ее друзей. И ничего не было такого, что напрягало ее душу. Дела, дискуссии, споры - все это текущее проходило как бы за плотной разделяющей их завесой между ней и тем, что было у нее с ним. Иногда она взглядывала в его похудевшее лицо, и мимолетная мысль возникала в ее сердце - «неужели все, что было между мной и этим мужчиной, действительно было?» На минуту она вздрагивала и поворачивалась к доктору Блуму, который все знал о ней и о Филиппе. Она часто посещает дом доктора, сидит с Барбарой в кухне и слушает ее рассуждения:
        - Детка, придет день, и дело станет фатальным для тебя. Ты молода, а он стар. Я знаю, что говорю. Иди своей дорогой, детка. - Барбара кладет руки на стол, смотрит поверх головы Беллы на воробьев во дворе, и добавляет. - Это катастрофа, Белла. Это катастрофа. То, что я говорю, это точно.
        Белла посмеивалась перед хмурым лицом Барбары, предвещающим ей все беды в мире, и, зная любовь Барбары к иностранным словам, говорила:
        - Будьте спокойны, Барбара. То, что вы предполагаете, не существует между мной и доктором. Это любовь платоническая, вы понимаете… Любовь другого рода…
        Прерывала ее Барбара: начинается платонически, а завершается, - и она вперяла в Беллу многозначительный взгляд.
        Белла приходила к доктору, потому что находила у него успокоение. Жизнь ее была заполнена делами с утра до поздней ночи. С момента ее прихода в офис сионистского Движения до возвращения после работы в дом «Халуцев». Теперь она работает в новом отделе по репатриации молодежи, готовя первую группу, которая уедет в страну Израиля. Десятки молодых без профессии и заработков посещают ее и просят дать им возможность репатриироваться. Положение в Германии очень трудное. Иногда молодые парни и девушки приходят в сопровождении родителей. Дети их шатаются без дела по улицам, и родители просят для них разрешения на въезд в страну Израиля. И Белла должна снова и снова, порой, десятки раз в течение часа объяснять, что ворота страны Израиля закрыты. Только немногим дают разрешение.
        - Так зачем вся эта сионистская пропаганда, если нет возможности репатриироваться? - спрашивают посетители. - Что толку в этих надеждах, которые оказываются пустыми, как и бесполезное ожидание на этих скамьях? Может, не раз выходила бы она из себя и нетерпеливо отвечала на множество жалоб и требований, если бы рядом с ней не сидела женщина с мечтательными глазами, которая дала идею молодежной репатриации. Она всегда спокойно выслушивала с пониманием все бесчисленные жалобы, требования и заботы посетителей. Никогда никуда не торопилась. Никогда не прерывала нетерпеливо собеседника. Белле всегда казалось, что надо уметь забраться высоко, чтобы решиться и прыгнуть в бездну страданий ближнего. Для Беллы каждый раз это было заново решаться на головокружительный прыжок. Для женщины, сидящей рядом, это было само собой понятным делом. Она без труда соскальзывала с мечтательных высот в реальность страдающих людей. И Белла думала про себя: «Она лучше и возвышенней меня. У меня терпения не хватает - вглядываться в собственную душу, тем более в душу другого. Я слишком поверхностна, бегу. Не живу, а несусь
мимо жизни. Мимо радости, мимо печали. Взгляну им в лицо в мгновение ока, получаю мгновенный укол в сердце, и они уже сзади меня, словно чуждые мне. Я бегу с совещания на беседу, с беседы на диспут, с улицы на улицу, из офиса в офис. Она делает это не меньше меня, день ее заполнен делами не меньше моего. Но она сосредоточивается на каждом деле, хорошее оно или плохое, ничего не избегает. Откуда такое спокойствие в душе этой женщины?»
        Белла забегала отдохнуть к доктору Блуму. Забивалась в уголок дивана в его кабинете. Большая люстра освещала старый письменный стол. Снаружи - уличное столпотворение, в кабинете - глубокая тишина. Доктор сидит на диване, рядом с ней, и держит ее руку.
        - Ты устала, Белла? - Она кивает головой в знак согласия.
        - Жизнь ваша трудна, - говорил, бывало, доктор, и подкладывал мягкую подушку ей под голову, - отдыхай, детка.
        Он не нуждался в объяснении, чтобы понять, что у нее на душе. Она сидит на его диване, голова ее на мягкой подушке, и доктор не сводит с нее доброго любящего взгляда. Они много не разговаривали. Белла не знала, о каких своих чувствах и переживаниях ему рассказать. Она могла рассказывать только о делах. Потому она обычно молчала и слушала что-то легкое и умное, что доктор говорил ей. Длилось это, быть может, не более часа. Белла вставала, словно придя в себя, и снова мчалась по своим делам.

* * *
        «Сейчас направлюсь к доктору Блуму», - проскальзывает испуганная мысль в уме Беллы. Что за бегство? Не хочет она встретить Филиппа в присутствии этой еврейской Мадонны со светлым, спокойным лицом. Не хочет вторично чтобы он опять ее сравнивал, как тогда!
        Она уже у двери. Но дверь в комнату Иоанны открывает краснощекая Кетхен:
        - Госпожа, - говорит Кетхен с легким поклоном, - меня послал уважаемый господин - проводить вас в столовую на обед. Пожалуйста, следуйте за мной. А вам, - обращается она к Саулу и Иоанне, - подадут обед сюда.
        И именно, Эдит идет ей навстречу - проводить в большое полное народа помещение.
        - Доктор Ласкер - Белла, инструктор Иоанны, - представляет она его ей.
        «Две параллельные линии», - вспоминает он мысли, пришедшие ему в тот летний день, у озера, и видит перед собой смуглое ее тело среди ярких летних цветов. «Две параллельные линии в моей душе, - смотрит он на Беллу и Эдит, - какая глупая мысль!» Он не может смотреть на Беллу, чтобы тут же не возникла в уме его мысль о безвозвратной потере.
        «Сегодня вечером я встречусь с Кристиной у продавщиц цветов на Потсдамской площади», - отвечает ему сердце на поток мыслей, возникших при взгляде на этих двух женщин. Кристина очень хорошая девушка. Спокойно и уверенно идет она по жизненным тропам. Тело ее прохладно, кожа гладка. Руки, прикасающиеся к ней, всегда соскальзывают в стороны. Глаза ее прозрачны и чисты даже в момент объятий, а он жаждет их видеть легко затуманенными, хотя бы немного передающими возбуждение ее безмятежно спокойной молодой души.
        - Любовь - потребность, как и другие потребности, - объясняла она ему деловым, противным ему голосом.
        Он читал ей стихотворение Рихарда Гофмана, колыбельную Мирьям, но это не произвело на нее большого впечатления. «Музы не поставили свои жилища в гладкой ее душе, получившей образование в спортивных залах и учебниках юриспруденции на юридическом факультете. Дедушка Вильгельм выпестовал ее душу, а бабушка Мария завещала ей слепую тягу к евреям, мужчинам темноволосым и нервным, как он, Филипп. Эта тяга - единственная непонятная вещь в ней». Филипп улыбается. Кристина доставляет ему радость. Если однажды он пойдет по ее пути, быть может, будет огорчен, но боли не ощутит.
        Белла и Артур Леви сидели в креслах, около камина, под портретом покойной госпожи Леви. Посреди вытянутой комнаты был накрыт обеденный стол. Ждут Елену, любительницу колоть орехи, которая только вернулась из госпиталя и поднялась в свою комнату, сменить халат медсестры на обычную одежду. В комнате так же находятся кудрявые сестрички Шпац из Нюрнберга и, естественно вечно голодный Фердинанд.
        - Господин Леви, - говорит Белла отцу Иоанны, - я принимаю ваше мнение, что обрезанные ею косы и нелегкая беседа между детьми вывели девочку из равновесия. Мы в этом не виноваты. Молодежь принимает все в самой острой форме.
        - Надо с ними обходиться с большой осторожностью, госпожа, - глаза господина Леви смотрят на Беллу с явной поддержкой. Ему нравится эта молодая деловая женщина, и он понимает, что она не в силах направить молодежь к умеренности и чувству меры.
        - Конечно, господин Леви, повзрослеют и разовьют в себе эти качества. Но мы должны вывести их из мира понятий, которые им прививает школа и даже… Да, и отчий дом. И этого можно достичь лишь полным отрицанием мира, в котором они живут. Мы воспитываем нового человека, господин Леви.
        - Весьма интересно. Ну, и каков этот новый воспитываемый вами человек? Что вы ожидаете от этого нового человека? Я не имею в виду политическую направленность, госпожа Белла.
        - Мы воспитываем общественного человека, человека, который способен принимать ближнего, уметь сдерживать свои страсти, отказаться от личного эгоизма в пользу окружающего общества. Человек становится иным, лучшим существом, если он борется за справедливость и честность в человеческом обществе, а еврей - более других во много раз, если целью является построение свободного еврейского общества в новой стране.
        Лицо Беллы порозовело, глаза сверкают. Господин Леви смотрит на нее несколько шутливо.
        - Это слышится очень красиво, - улыбается он, - справедливость, честность и свобода - понятия старые, госпожа. Они были прекрасны для всех поколений и будут впредь прекрасны для следующих поколений. Это всегда тот же мир, который люди тщатся изменить.
        - Господин Леви, - загорается Белла, - мы в ином положении. Мы приходим в пустыню, в ней нет ничего. Ни домов, ни садов, ни людей, ни человеческого общества. Это первоначальное состояние, как первое слово в Библии, - «В начале…»И дано нам создать новую страну и новое общество по нашим понятиям, вне всяких старых традиций.
        - Вне всяких традиций? У вас нет желания и необходимости использовать мудрость праотцев? Это опасно, госпожа Белла, я вас остерегаю, если вы принимаете предупреждение из уст старого человека.
        - Пожалуйста, не принимайте мои слова так уж буквально. Есть вечные ценности. Но чтобы ими воспользоваться, надо полностью отделиться от нашего окружения.
        - Гм-м-м… - улыбается господин Леви, - шагать в новую жизнь в ботинках, подбитых гвоздями, с дико взъерошенными волосами, в серых рубашках с закатанными рукавами, длинными ножами, подвешенными к распущенной жилетке. Провозглашать «сыновний бунт», о котором моя маленькая дочь продекламировала мне с большим вдохновением. И грубые столкновения со всем миром, которые бросают детей беспомощными в их постели, ибо души их не могут устоять перед всем этим. Действительно ли ведет это все вашей цели, госпожа Белла?

* * *
        Около окна стоят Филипп и Эдит. Видно, что он сильно нервничает. Эдит внимательно его слушает. Иногда роняет легкий смешок, не меняющий выражение ее спокойного равнодушного лица. «До чего она красива!» - думает Белла, и сама эта мысль приносит ей боль, как удар в солнечное сплетение.
        - Господин Леви, - обращается она к этому высокому и уважаемому человеку, - все это лишь средства, и они не всегда столь возвышенны, но если они оправдывают цель, они вполне приемлемы.
        - Цель оправдывает любые средства, госпожа Белла? - он выпрямляется в кресле и с напряжением вглядывается в смутившееся лицо Беллы, - этот девиз слишком часто повторяется в эти дни. Я бы не хотел, чтобы моя дочь воспитывалась под этим девизом.
        - Доктор Леви, доктор Леви, может ли такое произойти в наши дни? - предстает Шпац из Нюрнберга перед господином Леви и, волнуясь, подтягивает штаны.
        - Что случилось, господин Вольдемар? Что должно произойти?
        - Доктор Леви, вы что, не читали дневные газеты? Гитлер организует большой парад в Нюрнберге. Встречу всех боевых ветеранов перед замком Барбароссы. Эти грубые солдафоны, и этот орангутанг с чубчиком на лбу, - в свободном городе Нюрнберге.
        Эдит, стоящая у окна, поворачивает к нему голову.
        - Доктор Леви, когда я услышал мальчиков, продающих газеты, выкрикивающих эту новость, до того взволновался, что вошел в кафе и начал рисовать. Эту поездку Гитлера в Нюрнберг я нарисовал. Пожалуйста, господин Леви, взгляните. - Шпац извлекает тетрадь с рисунками из кармана пальто. - Тут вот начнется парад, около моста через реку Пагниц. Тут стоят дома гордых патрициев. Отец мой здесь живет в доме, глядящем на реку. Он часовщик, и предки его были часовщиками. Отец мой рассказывает, что его дед, первый часовщик в нашей семье, был учеником Петера Ханлейна, изобретателя карманных часов, получивших название «пульсирующие нюренбергские яйца».
        - Что будет делать ваш отец в день парада? - прерывает Артур Леви поток слов Шпаца.
        - Господин Леви, мой отец закроет окна и двери, опустит тяжелые жалюзи на стекла, чтобы их не повредили взгляды этих мерзких солдафонов.
        «Теперь я знаю, что мне мешает в этой красивой Мадонне около Филиппа, - размышляет Белла, - на нее так часто и жадно глядят, что отняли у нее сияние юности. И Филипп смотрит на нее, словно готов тут же упасть к ее ногам».
        - Доктор Леви, - вскрикивает Шпац, - отец не протянет руку навстречу Гитлеру. Но поглядите на этот лист. Тут он придет на старый городской рынок. Переулки петляют вокруг этого квадратного рынка. Вот, здесь дома знаменитых мастеров Нюрнберга. А тут чудесная церковь со знаменитыми часами. Доктор Леви, может ли быть, чтобы Гитлер прошел мимо великих скульптур Адама Крафта, медных статуй Петера Фишера, Вейта Штоса, вырезающего гениальные работы из дерева? Гитлер придет в замок Барбароссы, который, согласно народному преданию, спит, скрытый в тайном подвале замка в ожидании, пока Германия возродится, и тогда он встанет во главе народа. И там проведет парад этот клоун, выкрикивая, «Пробудись, Германия! Восстань, Барбаросса!?
        Шпац садится, с трудом дыша. Но тут же вскакивает и тычет свою тетрадь под нос господину Леви:
        - Поглядите здесь, на стене, расхаживает Ганс Закс, большой поэт и мастер тачать обувь. Он распевал баллады мастерам, сидящим на стене. И на этой стене расставит Гитлер своих коричневых солдат с факелами в руках. Может ли такое быть? А тут, напротив стены стоит дом великого Альбрехта Дюрера, доброго христианина с верующим сердцем. Доктор Леви, свободный, гордый город Нюрнберг сотрясется под сапогами марширующих коричневых варваров.
        - И тут, - Шпац переворачивает последнюю страницу блокнота, - все кончилось.
        Лист, на котором все кончилось, не пуст. Изображена там молодая женщина, закутанная в черный шелк.
        - Но, Шпаци, - говорит Инга, заглянув в блокнот, - почему ты здесь нарисовал Марго? Она же вела себя, как последняя тварь, но какое она имеет отношение к параду Гитлера?
        - Ты не понимаешь, - волнуется Шпац, - я должен был здесь изобразить типаж. Ты что, полагаешь, что нацизм это идеология? Нет! Это тип человеческого существа, и ничего более. Вот этот червь-шелкопряд принадлежит к ним.
        - Шпац, - говорит Эдит, отделившись от подоконника и приблизившись, - вы сильно преувеличиваете. - Все спокойствие улетучилось с ее лица. Гнев окрасил его в багровые тона. - Надо уважать и противника. Марго вела себя мерзко. Но именно из-за этого она не нацистка. Это нечестно с твоей стороны всех подонков мира причислять к ним.
        - Но, Эдит, - изумлен господин Леви, - кого ты защищаешь?
        Теперь все говорят одновременно и громко. Речь идет о Марго, подруге несчастного Аполлона, который сидит в тюрьме, и положение его ужасно. Нашли свидетелей, которые «видели», как он стрелял из пистолета. Марго, которая в те минуты стояла около него, вызвана была свидетельствовать в его пользу. Она отказалась. «Душа моя слишком чувствительна, и не выдерживает неудачников», - объяснила она потрясенным кудрявым девицам, которые пришли к ней домой.
        Филипп стоит в стороне и прислушивается к разгоревшейся дискуссии. Белла в кресле старается на него не смотреть, его же глаза не отрываются от ее лица.
        «Как она молода, - думает Филипп, - насколько красива в этом обитом цветным шелком кресле. Ей я мог читать стихи».
        Он про себя читает ей колыбельную Мирьям. Глаза Беллы полузакрыты, словно она хочет вздремнуть.
        Как слепые, мы будем идти прямиком,
        И никто нам не будет проводником.
        Спи, моя доченька, засыпай,
        Глазки закрой, бай-бай…
        «С тех пор, как я покинула Филиппа, - лихорадят Беллу мысли за полузакрытыми глазами, - так и не полюбила кого-либо из моих одногодков. Доктор Блум своей зрелостью и пониманием влечет мое сердце, но он может мне быть только другом, рядом с которым я нахожу успокоение. Джульетта стал мне чужим. Все с того времени мне чужды. Я очень одинока в кругу товарищей моих лет…»
        Вегетарианка Елена врывается в комнату и разом прекращает все разговоры.
        - Извините меня за опоздание. Это не из-за того, что я переодевалась. Я услышала, что Иоанна больна, и сразу же поторопилась к ней в комнату дать ей несколько хороших советов.
        - Ну, если так, Иоанна быстро выздоровеет, - он встает со своего кресла, подает руку Белле и ведет ее к обеденному столу.
        Саул сидит у кровати Иоанны и смущенно смотрит в ее хмурое лицо. Он очень хочет рассказать, что, в конце концов, посетил ту романтическую женщину, и она обещала ему, что через год он уедет в страну Израиля с группой молодежи. Сразу же, с окончанием учебного года, он будет направлен на ферму, где готовят к репатриации. Язык просто пылает у него во рту от желания выложить Иоанне все новости, но он не может этого ей рассказать. Ведь она слегла по его вине. И о разговоре с Беллой не может ей рассказать. Нет у него настроения. Эта Иоанна сердит его своим хмурым видом.
        - Слушай, - говорит он, - ты должна выздороветь до субботы. Мы выходим в поход.
        Иоанна не отвечает.
        - И завтра у нас важная беседа о Еве Боксбаум.
        - Что случилось с Евой Боксбаум? - наконец-то размыкает уста Иоанна.
        - Она оставила Движение. Представь себе, она же инструктор, и вот, оставила. Она хочет выйти замуж.
        - Так что еще можно обсуждать в беседе?
        - Мы должны выяснить, верно ли она поступает, - и так хочет Саул добавить несколько слов о том, что вчера она не была на встрече их группы, но нельзя ей сегодня говорить ни одного слова критики, потому он коротко добавляет:
        - Нет у меня времени сегодня рассиживаться с тобой. Я скоро должен быть на уроке подготовки к моему совершеннолетию - бар-мицве.
        Иоанна прижимает к животу книжечку «графа» Кокса с древнееврейским текстом.
        - А после этого… ты пойдешь в клуб? - спрашивает Иоанна.
        - Конечно. У меня вечером заседание нашего подразделения. Мы обсуждаем молодежную репатриацию.
        Снова перед ней лента, на которой большими буквами начертано - «Нет». «Подписывайся! - приказывает ей внутренний голос. - Подпишись под этим «Нет». Саул получит визу на въезд в страну Израиля. Саул намного лучше тебя. Он включен в столько комиссий подразделения. Всегда и везде его выбирают. А ты лишь в редколлегии стенгазеты, и даже туда избрана меньшинством голосов.
        Снова клубок подкатывает к ее горлу. Голова падает на подушку. Книжка «графа» Кокса колет ей живот под одеялом.
        - Я себя нехорошо чувствую, - говорит она Саулу, - можешь идти на свой урок. Я хочу спать.
        Саул уже вышел. Полуденное солнце посылает длинные лучи в розовую комнату.
        - Все потеряно, - постанывает Иоанна под одеялом.
        Тишина вокруг нее взрывается и оглушает многоголосием.
        Глава десятая
        Ночь опустилась над Берлином и накрыла мглой деревья и дома на площади. В комнате Иоанны светится ночник, и глаза ее обращены к темному окну.
        - Иоанна! Иоанна! - возникает вдруг Бумба, рыжие его волосы стоят торчком. Но больная Иоанна не реагирует.
        - Иоанна, вставай быстрей. Увидишь что-то!
        - Убирайся отсюда, - отвечает Иоанна слабым голосом.
        - Дура! Идем, увидишь, что нацисты сделали с домом умершей вороньей принцессы. Подняли там свои флаги.
        - Ну, да!
        - Правда!
        Вскочила прыжком, и нос ее уже прижат к стеклу окна. Высокий фонарь, который всего лишь несколько дней назад освещал дом больной принцессы, как поминальная свеча, зажженная в память о ней, освещает сейчас флаг со свастикой, водруженный на мачту. Ветер треплет его во все стороны, сворачивает и вновь разворачивает концы. Ночная птица издает резкий крик перед окном. Иоанна натягивает ночную рубашку до подбородка, голова ее прижимается к стеклу, издающему высокий пугающий звук, отозвавшийся дрожью по всему ее телу.
        - Видишь, я был прав, - радуется Бумба своей победе.
        Иоанна не отвечает. Нос ее снова прижат к стеклу, глаза ее всматриваются в темноту, на пятно света, высвечивающее только флаг, удлиняя его, как угрозу. Она умоляет в душе, чтоб опустился густой туман, поглотил бы фонарь, и дом, и флаг, и ее дом, и она невидимкой прокрадется наружу. Она уйдет в долгое странствие, тайком пересечет все границы и доберется до страны Израиля. В темноте ни один человек не потребует у нее никакой визы. Только романтической женщине ее мечты она расскажет о побеге. Здесь она больше остаться не сможет. Дорога к ее дому перекрыта флагом со свастикой. Она никогда не пройдет мимо того дома. Даже если граф оттуда.
        В горле Иоанны застывший ком непролитых слез. Ветер сильно треплет флаг, и на миг пробуждается в ней надежда, что он унесет с собой свастику, как уносит ночные облака. Но ветер замирает, и флаг опускается, продолжая уверенно висеть на древке.
        «Кто возьмет меня туда? Кто возьмет меня туда?» - изнывает сердце Иоанны, и глаза ее поглощают безмятежную тьму.
        - Ага! - слышен голос за ее спиной. - Больная встала.
        Фрида стоит около ее кровати, собираясь перестелить постель.
        - Нет! - разражается Иоанна ужасным воплем, что Фрида замирает в испуге.
        - Что снова случилось? Что снова с тобой? - складывает она руки на груди.
        В мгновение ока Иоанна оказывается рядом с Фридой, и быстрым движением проскальзывает в постель. Книга! Книга Кокса под одеялом.
        - Встань! - сердится Фрида. - Встань немедленно. Ты что, думаешь, что мне нечего делать? Дом полон гостей.
        - Гости! - выкрикивает радостно Бумба. - Ассоциация отца собралась.
        Иоанна лежит на книге, и глаза ее закрыты.

* * *
        Встреча Ассоциации любителей Гете - в огромном библиотечном зале, называемом детьми «священным храмом». Под арочным потолком собралось много гостей, и они гуляют между колоннами, сидят за маленькими столиками, погруженные в беседу. У фрески Иисуса поставлен столик для оратора. Секретарь Ассоциации госпожа доктор Гирш листает толстые папки документов ассоциации любителей Гете. Голова ученой госпожи круглой тенью лежит на фреске, между обликом Иисуса и терновником, печально опустившим ветви. В черной рамке, в черном костюме с белым, завернутым вокруг шеи платком, смотрит Гете с одной из стен, обновленных известкой, на общество, собравшееся почтить его память.
        Леви приветливо встречает гостей. Кудрявые девицы сегодня играют роль гостеприимных домохозяек и угощают собравшихся. Эдит ушла. Шпац называет имена каждого входящего в зал гостя.
        - Доктор Гейзе и…
        - Оттокар, - коротко представляет себя скульптор.
        Оттокар с удовольствием согласился сопровождать доктора Гейзе в дом Леви. Он жаждал познакомиться с оранжереей, которая взрастила странную девочку Иоанну. С удивлением он обводит взглядом огромный зал, полный книг на бесчисленных полках.
        - Минуточку, - говорит Гейнц Эрвину, которого привел на эту встречу. Завтра, рано утром, они вдвоем уезжают в оздоровительную поездку на усадьбу деда. Эрвин заночует в доме Леви.
        - Минуточку Эрвин, старый знакомый зашел в зал, пойду поприветствую.
        - Добро пожаловать, - протягивает Гейнц руку Оттокару, - последний раз мы виделись, когда юношами вышли стрелять ворон из лука.
        - С вашего чердака, - Оттокар жмет руку Гейнцу, - стреляли в сторону сосен в вашем саду.
        - И попадали?
        - Ни разу.
        - Добро пожаловать! - протягивает гостю руку и господин Леви.
        - Приятно снова оказаться в вашем доме, - кланяется Оттокар, - с вашей маленькой дочкой я уже встречался при немного странных обстоятельствах.
        - Знаю, знаю, - улыбается хозяин гостю, - Иоанна сегодня больна. Иначе бы непременно пришла сюда вас поприветствовать.
        - Иоанна больна? - Оттокар удивленно сжимает губы. Он ощущает явную связь между тем, что случилось вчера, и болезнью Иоанны. - Я очень огорчен, буду рад посетить мою маленькую подругу и пожелать ей скорейшего выздоровления.
        - Прекрасно, господин граф, - говорит господин Леви, торопясь поприветствовать вошедшего священника Фридриха Лихта.
        - Могу я увидеть маленькую Иоанну, - спрашивает Оттокар Гейнца.
        - Кетхен, - подзывает служанку Гейнц, - проводи господина к Иоанне.

* * *
        В комнате Иоанны сидит старый садовник. Он курит трубку, и комната наполняется густым ароматом табака. Эсперанто лежит на ковре и облизывает свои лапы. Иоанна сидит в постели и с напряжением смотрит в лицо садовника. Садовник пытается улыбкой расшевелить девочку, лицо которой болезненно бледно, добиться хоть какого-то просветления, но все зря. Взгляд темных глаз Иоанны тяжел.
        - А Урсула? - спрашивает Иоанна. - Она что, останется в доме и будет прислуживать нацистам?
        - Да, детка. Дом и в дальнейшем нуждается в обслуге.
        - И она… она будет это делать?!
        - Коты привыкают к месту их проживания, и оттуда никуда не уходят, даже если сменяются хозяева. Коты - большие подхалимы.
        - Но я же не о котах. Я говорю о Урсуле.
        - Детка, об Урсуле нечего и слова добавить. Ни одного слова.
        Тихий голос садовника сейчас очень печален. Он посасывает трубку, и большие клубы дыма словно пытаются скрыть эту печаль на его лице. Впервые в этот день чувствует Иоанна, что есть еще боль кроме боли в ее душе.
        - Я не смогу больше проходить мимо дома, над которым висит этот флаг. Ты должен открыть мне калитку в саду, и я буду выходить с задней стороны.
        - Но, Иоанна, это невозможно. По этой дороге тебе надо будет долго идти до трамвая, чтобы ехать до школы. Слушай меня…
        - Нет! Нет! Неважно, что дорога далека. Я буду рано вставать. В темноте выходить из дома. Мимо флага я не пройду. Ни за что!
        Руки Иоанны сжимаются в кулаки поверх одеяла, глаза как у хищного животного.
        - Гмм… - вздыхает садовник и откладывает трубку. - Слушай, Иоанна, если ты будешь убегать от флага, он будет преследовать тебя в любом месте.
        - Что? - вскрикивает Иоанна. - Что ты говоришь?!
        - Да, детка. Ты должна проходить мимо флага уверенным шагом, и даже стоять перед домом и смотреть на флаг гордым взглядом. Перед твоей уверенностью и гордостью флаг отступит, а ты будешь сильной, ты будешь победительницей.
        Иоанна опускает глаза. Она видит флаг на древке, высокомерно развевающийся на высоте… Высоко… Как Голиаф. А она против дома, маленькая, незаметная, как точка. Не, не как точка. Как Давид. Садовник прав. Он всегда прав. Она должна проходить каждый день мимо флага и…конечно, поднять камень и швырнуть вверх, в этот флаг. Она, конечно, в него не попадет, потому что не умеет швырять так ловко, как, например, Саул. Но если тренироваться каждый день, то научится и когда-нибудь попадет в этот флаг.
        - Да, - потряхивает Иоанна решительно головой так, что волосы падают ей на лоб, - я буду проходить мимо флага. Чего это мне убегать от него?
        - То-то, - радуется старый садовник. Эсперанто подходит к нему и кладет голову на его колени. За окнами тьма несется по ветру, стуча, как карета колесами. И садовник прислушивается к ветру во тьме. - Как написано в твоей книге? - шепчет Иоанна, не отрывая взгляда от темных окон.
        - Привзрак бродит по Европе… - говорит старый садовник.
        - Ночью. - Отвечает Иоанна. - Точно, как написано в твоей книге.
        - Ночью, и всеми ночами и днями этого года, детка. И не один ветер, безумная пляска привидений, которые все встретились на одной дороге, и это дорога вины.
        - Вины?
        - Вины, Иоанна. Вчера, в маленьком селе в Силезии четыре хулигана-нациста ворвались в жалкую избушку рабочего-коммуниста, и убили, как хищные звери, двух рабочих, которые сидели за столом и жевали ломти хлеба на ужин. Сегодня все газеты кричат о мести. Завтра встанут эти и отомстят за смерть своих товарищей. Убийство влечет убийство, пока все не становятся виноватыми. Ни один не выйдет безвинным из этой пляски привидений.
        В комнате безмолвие. Садовник снова берет в рот трубку, гладит рукой Эсперанто. Иоанна лежит в постели, голова ее погружена в подушку. Напротив кровати, на розовой полке, с плеча бронзового Атласа катится ему на спину земной шар. Иоанна видит эту долгую дорогу вины, о которой говорил садовник, и она кругла, как земной шар, нет у нее начала и нет конца, и сбоку соседствует страна Израиля. Но кто согрешил, идет медленно-медленно по дороге вины, и не дано ему - шагнуть в сторону, на Святую землю. И она, Иоанна, которая грешит всегда, и на ней большие грехи, будет идти медленно-медленно. День за днем, все дни… Сегодня будет завтра, завтра - послезавтра, послезавтра будет вдруг снова вчера. И так она мелкими шажками будет идти по дороге вины…
        Слышен стук в дверь. Садовник и Иоанна испуганно замолкают, и только Эсперанто издает короткий лай, словно приглашает стучащего в дверь войти. Глаза Иоанны расширяются. Почти крик вот-вот вырвется из ее рта. В дверях стоит Кетхен с графом-скульптором.
        - Иоанна, ты и не думала встретить меня здесь вечером?
        Оттокар стоит у кровати девочки, склонив над ней голову.
        - Господин граф. Какая неожиданность для нас с Иоанной? - удивлен садовник.
        - Я пришел на встречу членов Ассоциации любителей творчества Гете, - объясняет Оттокар, - и услышал, что моя маленькая подруга больна.
        - Собрание уже началось? - спрашивает садовник.
        - Только началось.
        - Пойду, послушаю. Я ведь тоже член Ассоциации поклонников Гете.
        - О, нет! Нет!
        Иоанна прячет голову в подушку. Оттокар поворачивает ее лицом к себе.
        - Смотри на меня, Иоанна.
        - Нет, нет! - Иоанна хочет сдержать слезы, но они сами вырываются из глаз.
        - Ты немного испугалась вчера, Иоанна? И этот испуг свалил тебя в постель, не так ли? Я прошу у тебя прощения, Иоанна, я не хотел сделать тебе ничего плохого.
        Неожиданным движением протягивает Иоанна графу руку со знаками синяков. Глубокая морщина снова возникает между бровей графа.
        - Вы так вчера на меня сердились.
        - Упаси Бог, Иоанна, - моргает Оттокар, как бы отворачиваясь от чего-то.
        - Я не сердился на тебя, - поглаживает Оттокар синяки, - сердился на себя. Когда будешь большой, поймешь - почему.
        - Когда я пойму, - с любопытством спрашивает Иоанна, - через сколько лет?
        - Через сколько лет? - смеется граф и смотрит на нее оценивающим взглядом. - Ну, может, в шестнадцать лет, или в двадцать один. В любом случае, мы останемся до тех пор друзьями?
        Иоанна кивает головой, и молния счастья проскакивает в ее глазах. Вся комната изменилась. Атлас с земным шаром на спине исчез. Глаза Иоанны не отрываются от лица графа, глядящего на нее с большой приветливостью.
        - Ты будешь приходить ко мне много раз и я буду тебя рисовать, не так ли, Иоанна?
        - Да, но… Минутку, я давно вам хочу что-то показать.
        - Показывай.
        - Отвернитесь к стене, я одену халат. - Оттокар смеется и поворачивается к стене.
        - Идите сюда, - говорит Иоанна и бежит к окну.
        Бледный полумесяц стоит прямо над флагом, развернутым на ветру.
        - Только недавно я прошел мимо дома тетушки, и не видел, что нацисты уже водрузили флаг.
        - Вы… вы прошли и не видели?
        Лицо ее хмурится. Щеки вспухли от слез. Не знает Оттокар, как это случилось. Неожиданно ее голова на его груди, маленькая жесткая голова. Он кладет руку на ее пылающее лицо. Иоанна на миг косит взглядом на него. Лицо ее бледно, как полумесяц над флагом. И она снова погружает лицо в его пиджак и не движется. Оттокар ощущает ветер, дующий за окном, флаг над домом тетушки, словно ветер пустыни обжигает его лицо. Девочка висит на его руке, тяжелая и замершая.
        - Тебе не холодно, Иоанна?
        - Да, - доносится ее испуганный голос, зажатый его пиджаком.
        Оттокар относит девочку на кровать. Иоанна словно окаменела. Граф прикрывает ее одеялом. Она морщит лоб, поджимает под себя ноги, сворачивается клубком.
        - Ты не должна столько смотреть на этот флаг, - говорит Оттокар, - и не должна столько о нем думать. Надеюсь, что ему недолго висеть.
        - Нет, нет, - отвечает Иоанна, - я буду смотреть. Я не сбегу от этого флага. Я буду глядеть на него до тех пор, пока мне станет все равно, висит ли он там или не висит.
        - Отлично, - улыбается граф, - а теперь спи спокойно, Иоанна, а я вернусь на заседание Ассоциации любителей творчеств Гете, а ты обещай мне, что больше не будешь несчастной, да? - и целует ее в лоб.
        Иоанна до того расчувствовалась, что не слышит стука закрываемой двери, и не замечает, что дверь открывается снова, и Фрида снова стоит в ее комнате и смотрит на ее сияющее лицо.
        - Фрида, - Иоанна словно вскидывается со сна, - что делает женщина, когда ей двадцать один год?
        - Она моется каждый день. А теперь спи.
        Фрида гасит свет и выходит.
        В просторном библиотечном зале доктор Гейзе держит речь. Воздух в зале сперт, не продохнуть. Гейнц открыл в конце зала двери на маленький балкон.
        - Я спрашиваю себя, - говорит доктор Гейзе, - можно ли найти связь между творчеством Гете и нашей сегодняшней реальностью? Жизнь, в которой возникло его творчество, очень далека от нашей жизни. Произойдет ли то, что слова и звуки, волшебство которых было велико в те дни, потеряют для нас свой смысл? Уважаемые друзья, по сути, уже в самой постановке вопроса звучит высокомерие. Отдалившись от праотцев, отсекая корни культуры живших до нас поколений, мы оказываемся в страшном проигрыше. Сам вопрос говорит о нашем отчаянии, о нашей беспомощности перед реальностью, отрывающейся от этих ценностей…
        Доктор напрягает свое круглое тело. Доктор Гирш педантично записывает каждое его слово, благоговейная тишина царит в «священном зале» доктора Леви. Около столиков сидят почитатели Гете, стараясь не пропустить ни одного звука из речи доктора Гейзе. Шпац из Нюрнберга зарисовывает в свой блокнот множество окружающих его лиц, присоединяя их к стенам своего города и параду Гитлера. Гейнц тоже оглядывается вокруг, затем прячет руки в карманы своего пиджака и прокрадывается наружу из зала на маленький балкон, вдыхает чистый воздух, зажигает сигарету, проводит ладонью по лбу, чувствуя начинающуюся головную боль. Редкие звезды мерцают в темном небе. Ветер дует между деревьями, и над темными домами развевается на ветру освещаемый фонарем флаг.
        - Господин вышел немного подышать свежим воздухом? - из-за его спины слышится голос священника Фридриха Лихта, стоящего возле него.
        - В зале жарко, - голос у Гейнца охрипший, - я немного устал.
        В слабом свете балкона усеченное шрамами лицо священника выглядит еще более уродливым. Темнота скрывает его карие умные глаза, смягчающие уродство лица. Некоторое время они стоят рядом и молчат. Голос доктора Гейзе доносится их зала, но слов не разобрать.
        - И я вышел проветриться, - говорит священник, - или, точнее, я вышел, ибо не могу дать ответ на вопрос моего друга, доктора. Не люблю я быть в положении человека, не знающего ответа, а в последнее время я нахожусь только в таком положении.
        - Ха! - с горечью смеется Гейнц. - Извините меня, господин священник, если я скажу, что вопрос доктора Гейзе абсолютно ясен. Господин священник, может ли человек в наши дни смотреть в открытое наивное лицо Эгмонта? Ощутит ли кто-либо из нас любовные страдания молодого Вертера? - Гейнц бросает сигарету под ноги, и со злостью растирает подошвой, - я покинул лекцию доктора Гейзе, потому что ответ мне слишком ясен.
        - Вы хотите сказать, что человек в произведениях Гете совершенен по сравнению с нами?
        - Совершенен? Я хочу сказать, что человек у Гете таков, каким человек должен быть, каким он мог бы быть, если бы не задержали его разностороннее развитие. Человек у Гете пробуждает в тебе зависть и угрызение совести, потому не может современный человек сбросить груз, который несет на спине. Мы учились, как отбросить угрызения совести самым легким и простым способом, - Гейнц громко смеется.
        - Человек не знает, кто он и что он. Каждый человек всегда стремится к согласию с самим собой, к собственному совершенству.
        - О, господин священник, в наши дни слова эти странно звучат. Человек стремится к согласию с самим собой? Как же индивид достигнет душевного совершенства, чистоты духа, когда отношения между людьми далеки от прямодушия и этой чистоты? Он в наши дни не может сбежать от общества. Индивид потерян среди коллективной скверны, - Гейнц указывает на флаг со свастикой, светящийся над домом принцессы.
        - Извините меня, я расскажу вам о моем личном переживании, - говорит священник, - я бы сказал, что воспользуюсь случаем из моей частной жизни, чтобы представить вам мое мировоззрение.
        - Я польщен вашим доверием, - смягчается голос Гейнца.
        - Глаза ваши видят мое иссеченное шрамами весьма несимпатичное лицо. Когда я родился, лицо мое было гладким, и если можно мне сказать, красивым. Лицо мое было иссечено в Китае после тяжелой кожной болезни. Я поехал в Китай, как миссионер, чтобы искупить грех тяжкой вины.
        - Тяжкий грех? - Гейнц поворачивается к священнику всем лицом.

* * *
        Они повернулись спинами к ночи. Опираясь на железный барьер балкона, они смотрели на светящиеся окна библиотечного зала. Тени почитателей Гете видны были за стеклами.
        - Да, искупить грех тяжкой вины. Я оставил Германию после смерти жены. Я знал ее еще юношей. Тогда я и не предполагал быть священником. Отец мой продавал лес и думал, что я пойду по его стопам. Около нашего дома был дом слепых. В дни, когда погода была прекрасной, слепые дети сидели на грубых деревянных скамьях, и девушка с тонкой талией и золотой копной волос пела им тонким ломающимся, но приятным голосом. С окончанием пения, дети прижимались к девушке, держась за ее руки и одежды, и она, единственно зрячая среди них, осторожно вела их домой, и ноги их словно порхали над грубыми и острыми камнями. Какое-то особое волшебство в этих детях притягивало мое сердце. Я ощущал Божье присутствие в этих спокойных лицах, которые сияли при мелодичных звуках песнопения. Необъяснимая тяга познать пути Божьи возникла во мне тогда. И я решил стать священником. Это было решение, к которому принудили меня скрытые силы, не понятные мне до сегодняшнего дня. Сила этого решения, которую невозможно представить, была до того сильна, что я выстоял все тяжкие споры, вражду с отцом и семьей, вражду, которая тоже не исчезла
по сей день. С завершением учебы, я женился на той золотоволосой девушке со двора слепцов.
        Священник Фридрих Лихт прерывает рассказ, словно его оставили силы. Неожиданный покой нисходит в душу Гейнца. Священник смотрит в сторону, черная его ряса сливается с темнотой, светится только белый воротник. В окна видно, как доктор Гейзе поднимает руки, словно человек, желающий удовлетворить желания слушателей.
        - …Несколько лет мы жили спокойно и счастливо, - неожиданно слышен голос священника, сразу же выведший Гейнца из тяжких раздумий - быть может, покой не совсем верное определение. Мы были все время в каком-то странном бдении, вечном поиске высших сил, направляющих нашу жизнь, и мы называли их одним словом: Бог. Моя жена многое переняла от жизни слепцов, какой-то странный туман стоял между ней и жизнью, такой, какая она есть. Счастье наше было в глубоком понимании, которое существовало между нами все то недолгое время, что мы жили вместе. Жена забеременела.
        Снова священник прерывает рассказ, и возникшее опять безмолвие действует Гейнцу на нервы.
        - Пожалуйста, господин священник, если вам трудно продолжать рассказ…
        - Нет, нет… Много лет прошло с тех пор. Что-то могло быть забыто…, но я уже могу говорить об этой боли. Жена умерла во время родов. Какой-то монстр, нечеловеческое существо, которое росло в ее чреве, порвало своей огромной головой ее тело и умертвило его. Запер я дом и ушел замаливать свой грех.
        - Ваш грех?
        - Мой грех, господин Леви. Я внес в ее тело плохое семя.
        Гейнц ощутил холод ветра, треплющий его одежду.
        - Каждый человек, - повернул к нему лицо священник, - носит, очевидно, в себе, не зная этого, злое семя.
        Гейнц зажигает сигарету, и затягивается дымом всей грудью.
        В зале доктор Гейзе завершает свою лекцию:
        - Мы сыны гражданского мира. Наши праотцы завещали нам этот мир, в нем сложилось наше духовное достояние. Мы - аристократы духа, несущие знамя индивидуализма. Уже в произведениях Гете, например, в «Годах странствия Вильгельма Мейстера», слышно эхо борьбы между гражданским и будущим миром восходящих масс. Мир этот требует от личности сдаться коллективу, но на втором этапе вернется во всем своем сиянии базисный мир гражданина - аристократа духа. И потому, уважаемые дамы и господа, не пугайтесь сегодняшних мимолетных душевных переворотов, возникающих из того ужасного всеразрушающего отрицания, свидетелями которого мы являемся в эти дни. Давайте, вспомним наши первоисточники - аристократический дух гражданского мира.
        Шум отодвигаемых стульев заполнил пространство «священного зала» господина Леви. В окна видны головы кудрявых девиц, склонившихся над столиками и обслуживающих публику.
        Перерыв между речью и обсуждением.
        - Принести вам что-нибудь - попить? - спрашивает Гейнц священника.
        - Благодарю вас, господин Леви. Я не нуждаюсь в питье. Вы слышали финал речи? Уважаемый доктор нашел ответ на свой вопрос, какой-то выход из путаницы. «Индивид и общество», «Частное и общее». Наш доктор говорит: сейчас период разрушения, хаоса. Массы выступают против своих господ, чтобы, в конце концов, вернуться к индивиду - духовному аристократу мира его гражданских господ.
        - Мне кажется, - говорит Гейнц после некоторого размышления, - что верно обратное. Массы поднялись на подмостки Истории, чтобы навсегда уничтожить мир аристократов духа.
        Сосны в саду выглядят, словно вырезанными из темной бумаги. Флаг на древке борется с ветром. Ни один лучик света не пробивается из темных, наглухо замкнутых домов.
        - Уважаемый, - голос священника глух, - может, это не является чертой мужчины, излить свое сердце, как я это сделал сейчас. Но в эти наши дни возникает в тебе желание как бы вписать собственную судьбу в сердце ближнего. В эти дни ты ощущаешь на каждом шагу врага, который покушается на тебя и на все, что тебе принадлежит. Ужасный, угрожающий враг обессиливает тебя, забирает у тебя силу суждения и действия. Нервы сильно напряжены в последние месяцы. Не в борьбе между общим и частным - корень наших бед. Именно в наследии наших предков этот корень зла, дурное семя. Малоценны периоды позитивные. Сильно влияют периоды отрицательные. Иногда мне кажется, что все мы носим в себе неизлечимую болезнь.
        «Период монстра», - думает про себя Гейнц, - когда мир испытывает разрывающие его родовые схватки, прорывается урод-монстр, умерщвляет роженицу и мстит тому, кто его зачал».
        - Да, господин священник, все мы больны, - Гейнц неожиданно приближает голову к лицу священника, - господин священник, быть может, вы примете приглашение от человека, считающего себя вашим другом? Завтра мы с моим другом едем в «путешествие выздоровления», можно так сказать.
        - Путешествие выздоровления? - удивляется священник.
        - Да. Вырвемся из этого хаоса улиц Берлина в тихий заброшенный уголок. Может, эта тишина излечит наши напряженные, я бы сказал, обнаженные нервы? Вы присоединитесь к нам, господин священник?
        - С удовольствием, - говорит священник после минутного колебания. - Путешествие выздоровления - хорошая идея. Если бы вы могли подождать меня один день, я бы присоединился к вашему путешествию.
        - Подождем вас, господин священник. С радостью подождем.
        В зале тем временем все вернулись на свои места у маленьких столиков. В темной тени, стоящей рядом с госпожой доктором Гирш, узнает Гейнц своего отца, выступающего сейчас перед любителями творчества Гете. Тень почти не движется. Только иногда оратор поднимает руку, быстро падающую на стол, словно она слишком слаба, чтобы долго быть поднятой.
        - Холодно, - вздрагивает Гейнц, - холодный ветер. Пожалуйста, вернемся в зал, к почитателям Гете.
        - Вернемся, - говорит священник и кладет руку на плечо Гейнца.

* * *
        -…Чтобы ответ моему другу доктору Гейзе был абсолютно понятен, - подводит итог обсуждению господин Леви, - я повторю вам, уважаемые дамы и господа, между миром Гете и нашим миром существует глубокая пропасть. Но я не поддержу того, кто не знает, как навести мост над этой пропастью. Да, Гете в «Вильгельме Мейстере» отказался от аристократического мира личности, продолжателя аристократизма наших отцов, их многолетней рафинированной династии, но отказался с большой болью. Власть большинства не всегда власть правды. Ведь он говорит: «Нет более отталкивающей вещи, чем большинство, состоящее из крепышей, легко приспосабливающихся лгунов и трусов, массы с сильными кулаками, не знающей, чего она хочет». Уважаемые, в Германии сегодня около шести миллионов молодых людей без будущего, не то, что они лишены работы, они лишены надежды. Молодежь без надежды, по сути, нонсенс. Но это есть большинство в наши дни. Не стоит полагаться на исторический процесс, который исправит эту ситуацию с большинством. И если такова историческая судьба, восстанем против судьбы!
        Шпац из Нюрнберга приблизился вплотную к оратору. Щеки его горят от волнения. Он беспрерывно рисует выступающего господина Леви в своей тетради. Почитатели Гете немного устали, то там, то здесь кладет человек голову на руки. Дым от сигарет все гуще. Артур Леви кашляет. Ему трудно говорить. Он отпивает из чашки чай, который Фрида поставила перед ним на столик. Ладони его потеют. Он чувствует, что обязан договорить свою речь до конца. Сильный приступ кашля прерывает его речь. Испуганный Шпац из Нюрнберга закрывает свою тетрадь. Фрида отводит господина Леви в одно из мягких кресел. У столиков перешептываются почитатели Гете.
        - Зачем ему все это нужно? - сердито говорит дед Эрвину и Гейнцу. Дед только что зашел в зал. Он всегда приходит к концу собраний. Эрвин, замерев, стоит у полки книг и смотрит на общество любителей Гете. В его светлых волосах протянулись седые нити. На, казалось бы, веселом его лице - хмурая пелена, подобно туману. Из кармана торчит вечерняя газета с заголовком:
        «Пойманы нацистские убийцы! Похороны рабочих - в субботу!»
        Эрвин слушает выступающих и неважно себя чувствует.
        «Для Герды здесь самое подходящее место, - думает он, - Герда сразу же нашла бы связь между словами доктора Гейзе, господина Леви и своим коммунистическим мировоззрением. У Герды все просто. Со всех сторон ручьи текут в одну широкую реку, все дополняет друг друга, все выстраивается воедино. Только я выпадаю из ее гармоничного мира. Несомненно, Бог оделил ее таким избытком чистоты, что вся скверна, сошедшая в мир, к ней не прилипает. Жили бы мы в эпоху этого уважаемого тайного советника, я бы мог ее купить нежными любовными стихами. Сегодня нас разделяет страх. Я убегаю от партии, которой служил верой и правдой много лет, убегаю от себя, и также… да, от чистейших глаз моей жены. Если бы я нашел в стихах великого поэта определение страха, примкнул бы и я к Ассоциации любителей Гете. И что я тут делаю? Внимаю великому «да» Иоанна Вольфганга Гете, поэта, гражданина, аристократа духа, всем явлениям жизни, и прошу у его поэзии не отражение моего облика, а выражение отчаяния и полного отрицания».
        Эрвин непроизвольно извлекает газету из кармана, кладет перед собой на столик, взгляд Гейнца падает на отпечатанный красным цветом заголовок.
        - Нацистские убийцы пойманы! Аллилуйя! - восклицает он, и кладет руку Эрвину на плечо.
        - Говорит, говорит и говорит, - гневно указывает Гейнцу дед на ученую госпожу, - Артур еле держится на ногах.
        - …Истина и свобода, - ораторствует госпожа доктор Гирш, - понятия, которые во все времена идут рука об руку. Понятия эти являются частью человека, в сердце которого живет эта идея. Гете называет истину «тайным открытием». Я полагаю, что он имел в виду страшное напряжение, вечно сопровождающем человека, ищущего истину.
        Взгляды Гейнца и Эрвина встречаются.
        - Нет конца болтовне, - кипит дед. И, словно почувствовав на себе гневный взгляд деда, почтенная ученая женщина завершила речь и села на стул.
        Стулья задвигались. Кукушка в передней возвещает одиннадцать часов. Почитатели Гете собираются расходиться. У дверей уже стоит Артур Леви, платок в одной руке, а другой он пожимает руки выходящим гостям. Иногда проводит платком по лбу, иногда отирает рот. Дед не спускает с него глаз. Посреди зала стоят Оттокар, доктор Гейзе и Шпац из Нюрнберга.
        - И здесь, - Шпац подтягивает штаны и указывает на тетрадь, лежащую открытой на столе, - квадратная башня варваров. Тут небольшая церквушка с картинами Гольбейна и резными фигурами из дерева Вейта Штоса. Прекрасные вещи! Гитлер будет стоять здесь, у круглой башни. Это самое высокое место в Нюрнберге. Я спрашиваю вас, уважаемые господа…
        - Домой, - шепчет дед на ухо Шпацу, - мой сын себя плохо чувствует.
        - Но, доктор Леви, доктор Леви, - Шпац бежит к двери.
        Леви прижался к стене, вытирает лоб. Он протягивает руку Оттокару:
        - Надеюсь, что на этой встрече в моем доме вы нашли то, что необходимо вашему делу и, главное, спокойствие духа.
        - Я нашел много для себя важного в вашем доме и в деятельности Ассоциации почитателей Гете, уважаемый хозяин.

* * *
        Старый садовник один остался в «священном зале». Он расставляет столы и стулья. Неожиданно его взгляд натыкается на забытую на столе газету: «Пойманы нацистские убийцы». Садовник, присев, читает заметку, в которой детально описывается убийство. Ужасное событие произошло в конце дня: село было полно людей, а убийцы спокойно вошли в дом, как добрые гости.
        - Скотское убийство, - бормочет садовник, - и ни одного порядочного человека не нашлось во всем селе.
        Он поднимает взгляд к Иисусу на стене, ищет отклик своей боли в страдающем лице, но тяжелый взгляд распятого Бога не обращен к нему, а смотрит поверх его головы в пустоту. Садовник вздыхает, складывает газету и гасит свет в «священном зале».

* * *
        Темно и в комнате Иоанны, но она еще не сомкнула глаз. Темнота до того густа, что даже очертания мебели не видны. Но Иоанна видит многие вещи. Воображению ее нравится тьма, она мысленно рисует множество картин. Так было всегда, но сегодня Иоанна не уплывает далеко в своем воображении. Она остается здесь, в своей кровати, и граф около нее, и он нашептывает ей нечто очень приятное, еще и еще раз говорит, что они друзья, пока не открывается дверь, и в свете коридора Иоанна видит отца, и мгновенно крепко закрывает глаза. Но когда отец приближается к ее кровати и нагибает над ней голову, быстро говорит:
        - Отец!
        - Иоанна, ты еще не спишь?
        Отец зажигает ночник: голова дочери лежит на белой подушке, глаза открыты, блестят, словно она сейчас проснулась от счастливого сна.
        - Иоанна, - смотрит отец, очарованный маленьким белым личиком дочери, - как ты сейчас похожа на свою мать, - и берет ее маленькую горячую руку в свои ладони.
        - Мама была такая красивая, - вздыхает Иоанна.
        - Очень красивая, детка, - отец сидит на краешке кровати.
        - Расскажи мне что-нибудь о маме. Хотя бы одну вещь. Никогда мне не рассказывали о ней. - И темные большие ее глаза призывно глядят отцу в лицо.
        Леви касается ее гладкого лица и чувствует жар своей холодной рукой.
        - Маму я встретил, когда ей было восемнадцать лет, и были у нее две черные длинные косы. Это было в городке Кротошин около польской границы. Я туда был послан на службу в армию кайзера. Дома в том городке были такими низкими, что туда можно было зайти через окно, как в дверь. Мостовая была только на одной улице, а по остальным вольно гуляли куры, и свиньи валялись в навозе. Мама жила в таком доме, маленьком и низком. Отец ее, твой дед, был торговцем каштанов. В трудные годы собирал ветошь и ржавое железо. Стоял он около своего низкого дома в длинном черном капоте, и по сторонам головы висели длинные пейсы…
        Тишина в комнате до того глубока, что, кажется, сама ночь прислушивается к негромкому печальному голосу Леви.
        - В этом низком доме у каштанов ты познакомился с мамой? - шепчет Иоанна.
        - Не около каштанов, детка. Твою маму я впервые увидел на одной из грязных улиц. Она была окружена стаей гусей, которые вытягивали шеи в ее сторону и грозили ее заклевать, а я пришел ей на помощь…
        Леви улыбается. Его серые обычно хмурые глаза, сейчас, покоясь на лице Иоанны, очень добры и мягки.
        - Ну, а потом что было?
        - Потом я кружился по этим грязным улицам и искал девушку с длинными черными косами. Пока в один день не зашел в ее дом и нашел ее у входа. Рукава у нее были закатаны, и длинные косы висели над ведром воды. Мама мыла пол в коридоре.
        - А потом, отец, что было потом? - старается Иоанна заставить отца, прервавшего рассказ, продолжить Леви гладит волосы дочери.
        - И тогда я спросил ее, хочет ли она быть моей женой?
        - Как романтично! - вскидывается Иоанна, и Леви громко смеется. И кажется Иоанне, что никогда не слышала таким смеющимся отца. Сеть морщинок напрягается вокруг его глаз и подрагивает от смеха.
        - Отец, - Иоанна сидит в постели и радуется вместе с отцом, - а что произошло с дедом в длинном капоте? Почему я никогда не видела этого деда?
        - Детка, - лицо отца становится серьезным, и он говорит как бы впопыхах, - об этом я расскажу тебе другой раз. Час поздний, и тебе пора спать и выздоравливать.
        - Отец, я уже здорова.
        - Иоанна, - говорит господин после того, как посмотрел на нее задумчиво, - мне бы хотелось ускорить нашу поездку к Альфреду. Может, поедешь со мной послезавтра в дяде?
        - Правда? Прекрасно! А школа?
        - А-а, школа, - отмахивается Леви шутливым, почти детским, жестом, - ничего не произойдет, если ты не посетишь школу несколько дней. Это будет оздоровительная поездка.
        - Вправду, отец, у меня срочное дело к дяде Альфреду.
        - Я знаю, из-за доктора Герцля.
        - Нет, не только по поводу доктора Герцля, - прижимает Иоанна к животу книжку «графа Кокса.
        - А, так? - улыбается Леви и гасит ночник.
        Рука, погладившая ее лицо, приносит покой. Веки Иоанны закрываются.
        Бледный полумесяц стоит сейчас прямо напротив окна и заглядывает в ее спящее лицо. Она дышит глубоко и быстро.
        Глава одиннадцатая
        Весеннее солнце сеет множество теней. По небесной глубине проплывают облака, оставляя на тротуарах длинные полосы света. Дети, бегущие в школу, развлекаются, прыгая по этим полосам, длинным и коротким, танцуют по ним, как клоуны из тени на свет и обратно. Когда облака закрывают солнце, проносится по городу резкий порыв холодного ветра, и массы людей, кружащихся по улицам, испытывают внезапный испуг. Весенний ветер пригибает ветви лип к скамье, у которой в этот час скопилось много народа. Безработные стучат картами по ветхим доскам скамьи и между лип шатаются тряпичники. Киоск Отто закрыт. Отто не вышел утром стоять на страже у портрета улыбающегося Тельмана. Его отсутствие вызывает удивление у многих в переулке, и часть из них принимает это как явный непорядок. Мать Хейни наблюдает из окна. Многие выходяи в переулок раньше обычного. Тут, и красавец Оскар, и «порхающий» Густав, который успел навестить Клотильду Буш и привел с собой от нее уродливого Вилли и нескольких ее друзей - Гарри-акробата, широкогрудого Руди и цыгана Гельмута. Все они стоят у закрытого киоска Отто, глядят в глубину переулка и
кого-то ждут. Ганс Папир выносит клетки наружу, и стоит перед своим подвалом, между чирикающими в клетках птицами. Когда проходит мимо него девушка, он тянет за ней голову и кричит ей вслед:
        - Куклочка-пухлочка!
        Девушка смеется, что и надо Гансу. Голова его перевязана белым бинтом. Синяки на его узком лобике остались на память о драке, которая вспыхнула в ту ночь из-за куплетиста-еврея. Потому с появлением Ганса Папира, все тут же окружают его. Жители переулка жаждут узнать о том, что произошло ночью.
        - Получил дыру в голове…
        - Это было тогда, когда куплетист закончил петь куплет. Верно, Ганс?
        - Нет, - старается Ганс уточнить, - не тогда, когда он кончил петь. Просто вскочил один из посетителей, считая этот куплет оскорблением, и затеял драку.
        - Чепуха! - сердится горбун, ставший верным спутником Ганса Папира и хранителем его забинтованной головы, - будь более осторожным в своих словах, всякая неточность может дорого тебе обойтись. Драку затеял не посетитель, а еврей. Этот парень тут же выхватил их кармана пистолет и выстрелил в сторону присутствующих.
        - Ну, а ты? - спрашивает старый плотник Франц. - Какие у тебя были дела в ресторане? Что ты вдруг стал посещать дорогие рестораны? А-а, Ганс Папир? Кто тебя в этот ресторан привел?
        - Этого я не знаю, - заикается Ганс Папир, - я шел с Куно на выступление боксеров, и вдруг…
        - Чего тебе столько объяснять? Каждый тянет тебя за язык, а ты рад стараться, - выговаривает ему горбун, - это что, дело Франца?
        - Нам что, запрещено заходить в богатые рестораны? - визжит Эльза. - Только евреям разрешено?
        - Да, не хочу я с вами иметь дело, - говорит старый Франц и уходит.
        Тут в переулке возникают косоглазый и мужичок в кепке с шарманкой. Дело их расширяется. Они приобрели обезьяну по имени «маленький Джико», начинающую танцевать при звуках музыки. Шарманка наигрывает мелодию, и владелец кепки поет о девушке с добрым сердцем, которая любила сладости, и юноша дарил ей уйму этих сладостей, но она с горечью пела: «Родина, ой, родина моя, когда же мы снова встретимся?»
        Около трактира стоит сын трактирщика Фриц со своей ватагой. Несмотря на то, что им уже по шестнадцать лет, работы у них нет. Шатаются они без дела по улицам Берлина.
        - Парни, - обращается к ним горбун Куно, - что вы тут стоите? Руки в бока, и каждый привязан к ночному горшку. Военного воспитания вам не хватает, которое делает мужчину мужчиной. Марши и строевая служба. Такие парни, как вы, созданы для военной формы. А вы ходите в тряпках, которые скрывают всю вашу мужественность. Мундиры, парни. Германские мундиры сделают вас мужчинами. Каков герб вашего города?
        - Медведь, - говорит Фриц - что ты тут болтаешь, так, что рот у тебя уже обтрепался от бесконечного трепа. Символ Берлина - медведь.
        - Ну, а цвет у медведя каков?
        - Коричневый, - отвечает один из парней, - к чему этот вопрос?
        - В этом то и дело! - восклицает горбун. - Цвет нашего медведя коричневый. Запомните, парни, коричневый цвет.
        - Коричневый, - хлопает Фриц горбуна по плечу, - конечно же, коричневый.
        На витрине трактира, рядом с розовыми телесами жирной Берты, - голова свиньи. Петрушка растет из ее пасти, а в ухе - ломтик лимона. Трактирщик Бруно стоит у входа и точит большой нож. Рядом с ним - Флора со своими подружками.
        - Спала в одной кровати с псом, - рассказывает Флора о ком-то, - и теперь у нее в животе завелся червь, который съел ей половину печени.
        Косоглазый на тротуаре продолжает вертеть шарманку.
        «Ох, - наигрывает шарманка, - пришел лейтенант гвардии и пригласил на маскарад даму, большую лакомку. И пошла, девица, но в душе продолжала рыдать: «О, сладкая моя родина, увидимся ли мы еще…»
        У входа в мясную лавку стоит Саул и дожидается своего друга Отто. Еще вчера стало ему известно, почему не открылся киоск Отто.
        - Все уезжают, - бормочет он с печалью в голосе.
        Дом Леви совсем опустел. Иоанна сегодня уезжает с отцом к дяде Альфреду, а сейчас и Отто собирается оставить город. Отто, который со времен Мировой войны, когда поехал привезти свою Мину из песков Пруссии, даже ни на один день не оставлял Берлина, выезжает сегодня с делегацией берлинских рабочих в Силезию, участвовать в похоронах убитых рабочих.
        Переулок заполняется людьми. Раскрываются окна, и многие прислушиваются к мелодии:
        От долгих танцев она устала,
        И в своей постели уже засыпала,
        Но пришел лейтенант, полный сил,
        И ее невинности лишил.
        И вскричала она…
        Посреди строки обрывается мелодия. Косоглазый перестал вертеть шарманку и тащит на цепи обезьянку Джико. Рот Флоры закрылся. Неожиданно около Ганса Папира возникла толстая госпожа Шенке, словно все утро ожидала этой минуты. По тротуару идут Отто и Мина. Вид Отто сегодня невероятно странный. Даже Саул моргает глазами. Мина извлекла из комода черный костюм, который достался ей по наследству от отца и был свадебным костюмом Отто. Вчера она его долго чистила черным кофе, так что заблестела старая ткань печальным серым цветом. Мина не согласилась, чтобы Отто поехал в то село в Силезии в своей потрепанной кепке. Ни за что! И теперь круглый черный котелок непривычно украшает голову Отто. И даже узкие черные брюки купили вчера к поездке Отто. И он подчинился с большой радостью указаниям Мины. Не было вещи, которую он не сделал, чтобы достойно почтить память убитых товарищей.
        - Отто! - идет шепоток. - Отто без кепки, как сосиска без горчицы.
        - Отто. - смеется Эльза, стоя рядом с Саулом, - Отто в узких брюках, как девственница на костылях.
        Саул смотрит на нее с презрением. Дружба его с Эльзой давно закончилась.
        - Саул, - кричит госпожа Гольдшмит из лавки, - почему ты еще стоишь здесь? Что ты здесь потерял, а? Уроки уже начались.
        Нет у Саула терпения отвечать и объяснять матери даже вкратце, в чем дело. Такие удивительные события и с такой быстротой происходят сейчас в переулке.
        Никто не может понять, каким образом с такой быстротой произошли события. Возможно, мать Хейни послужила поводом этому. Неожиданно оказалась около Отто и Мины. Голова закутана в черный платок, и длинное черное пальто на ней. В руках связка сосновых веток. Она их сорвала с сосны, растущей у могилы сына, и перевязала красной и черной лентами. Замкнутым и тяжелым выглядывало ее лицо из черного платка, глаза с какой-то особой бдительностью блуждали по переулку. Эти убийственные глаза вытягивали людей из домов. Окна захлопывались сильными ударами, ноги стучали по ступенькам, двери распахивались. Домохозяйки оставляли свои плиты, люди возникали из всех щелей, извозчик, везущий огромную фуру с пивом, привязал ржущих коней к стволу дерева. Тильда, симпатичная вдова Хейни, быстро закрыла свою швейную машинку. Прошли считанные минуты, и все эти люди выстроились в длинные шеренги за Миной, Отто и матерью Хейни. Слышен был тяжелый шаг людей по всему переулку, и все они сопровождали Отто, идущего к поезду, который повезет его в эту траурную поездку. Остались лишь горбун, Эльза, Флора, Бруно, и сын их Фриц со
своей ватагой. Совершенно сбитый с толку, стоит у своего подвала Ганс Папир, и от большого страха кричит - «Куклочка-пухлочка» вслед маленькой Марихен, сиротке Хейни, которая бежит во всю прыть, так, что косички ее прыгают по сторонам, и даже головы не поворачивает в сторону Ганса.
        Саул идет рядом с плотником Францем. Толстая Шенке шагает рядом с матерью Хейни. Голова ее гордо закинута вверх, и ветер развевает ее седые волосы. Около скамьи процессия останавливается. Безработные прячут карты в карманы. Оборванцы из дома Христова войска спасения волочат свою рваную обувь по асфальту. У киоска застыли Густав и «друзья» Клотильды Буш.
        Никто не остался на скамье. Все сняли головные уборы, обнажили головы, как будто покойники тут, среди них. Даже старики, старухи, молодые, женщины и дети, проститутки и мелкие продавцы - все сняли шапки и платки - и ветер шевелит их волосы, и все лица странно взволнованы.
        У шоссе движение задерживается. Полицейские в касках, притороченных к подбородкам и с резиновыми нагайками, появились на тротуарах. Также конные полицейские патрулируют вдоль процессии, тянущейся до самого горизонта. Флаги играют на крышах домов, кричащие предвыборные плакаты бросаются в глаза по всему пути.
        Демонстрация, без флагов, без плакатов, без песен, становится огромной, и впереди - Отто, Мина и мать Хейни. У Отто чемодан в руках, взгляд устремлен вперед. Голова высокой, худой Мины возвышается над всеми головами. Глаза матери пылают. Высокие здания безмолвно взирают на демонстрацию. Стены поглощают шаги, стекла отражают лица.
        Демонстрация миновала бедные районы. Уборщики с метлами в руках присоединяются к процессии. Водители трамваев и автобусов, остановившие движение, выходят из кабин и сопровождают часть дороги демонстрацию. Таксисты запирают машины и исчезают среди рядов, держа шапки в руках. На фабриках, расположенных по пути движения демонстрантов, на газовых предприятиях, гремят ворота. Рабочие услышали призыв. Берлин начинает спонтанную забастовку, демонстрируя свой траур по жертвам зверского убийства.
        Свистки паровозов. Глава демонстрации пришел на вокзал. Там ждут Отто товарищи по делегации с огромными букетами и венками в руках. «Рабочие Берлина оплакивают убитых товарищей».
        - Еще не все потеряно, - мать Хейни кладет руку на плечо Отто.
        Вокзал забит народом. Крики теснящихся людей. Множество глаз устремлено на Отто и его товарищей.
        - Говори, Отто, скажи им! - глаза матери сверлят его, - через пять минут поезд отходит, - шепчет она ему.
        Отто, которому всегда есть, что сказать, сегодня молчит. Смотрит на лица множества друзей, жителей переулков, которых всех знает в лицо. Вот они, сыны Берлина, шапки в руках, цветные платки на шеях. И дочери Берлина, с кудрями завитыми щипцами и фальшивыми бриллиантами в мочках ушей. Все пришли. Крепыши, с которыми не стоит шутить и легкие на подъем женщины, пришли из темных дворов между стенами, истекающими потом и вонью, с чердаков и подвалов, из трактиров и уличных скамеек, и глаза их голодны. Они оттеснили рабочих фабрик. Они самая большая армия в столице Германии.
        И между ними госпожа Шенке, стоит в первом ряду, устремив взгляд в Отто. В то время, как муж ее, по слухам, ходит в гитлеровской форме, чувствует она себя ответственной за все эти ужасные деяния. Глаза Отто обегают всех, пока не останавливаются на Сауле. Мальчик стоит рядом с госпожой Шенке и смотрит на своего друга Отто восхищенными глазами.
        - Еще три минуты, - шепчет мать на ухо Отто.
        Отто выпрямляется, встает на ящик, который подставил ему один из железнодорожных рабочих, и, маленький, кривоногий, он возвышается над всеми.
        - Люди, - кричит Отто, и, несмотря на все усилия возвысить голос, он хрипнет. - Люди, мы - берлинцы, и длинные речи нам не по нутру. Поезд уже должен тронуться в путь, люди. Мы едины в трауре по нашим убитым товарищам. Надо сказать, друзья, все мы получили крещение в водах Шпрее, и я коротко скажу, без предисловий, прямо к делу! И это главное. - Товарищи тянут Отто за одежду, Паровоз дает свисток.
        - Да, люди, сегодня вы были на высоте! - Издает Отто последнее восклицание поверх огромной людской массы.
        - Долой фашистских преступников! - раздается крик из людской толпы.
        Огромный вал сжатых в кулаки рук взметается вверх - приветственным прощанием Отто и товарищам. И так из огромной людской шеренги на перрон вышли только Мина, мать Хейни и близкие родственники членов делегации. И, само собой, Саул, который проскользнул внутрь и удостоился рукопожатия своего друга Отто. Саул сильно взволнован. По законам Движения ему запрещено участвовать в уличных политических демонстрациях. Но в эти минуты он вообще не думает о Движении.
        Поезд отходит от вокзала. На перроне - густой запах копоти и дыма. Несколько минут еще висит котелок Отто в воздухе, последний взмах в знак прощания, и поезд исчезает.
        Саул среди последних демонстрантов, покидающих вокзал. Улица почти опустела. Небольшие группы обсуждают демонстрацию. Задвигались автобусы и трамваи. Движение возобновилось по всем маршрутам. Перед вокзалом стоят косоглазый, мужичок в кепке и обезьянка Джико. Он продолжает крутить шарманку. Обезьянка танцует, а мужичок протягивает кепку для денег.
        «Что мне сейчас делать? - думает Саул, - домой уже вернуться нельзя. Мать сразу поймет, что он в школе не был. Велосипед он оставил дома, а без него тяжело гулять по городу без копейки в кармане». Удрученный, он идет по улицам. С высокого стального моста надземной железной дороги город кажется весь сделанным из стали. Стальные столбы, поддерживающие мост, идут вдоль улицы и охлаждающе сверкают в полуденной жаре. Когда проносится поезд, сталь гремит, и полотно под ногами дрожит, и кажется, что дрожь эта приходит из глуби земли. Море красных флагов развивается здесь на ветру. Это рабочий квартал, место волнений и столкновений. Женщины и мужчины торопятся по своим делам, «конфетка» висит у каждого на лацкане одежды - так берлинцы называют значки партий. У большинства здесь «конфетка» красного цвета, круглая, с серпом и молотом. И чем больше собирается рабочих в синих головных уборах у трактиров и входов в дома, тем больше становится полицейских, стучащих своими тяжелыми сапогами по тротуару под мостом, словно бы ищущих под ним укрытие.
        «Было так чудесно идти на демонстрацию! « - Саул все еще ощущает общий шаг. Плащ на нем затянут широким кушаком. Он шагает по тротуару под мостом широкими шагами члена Движения, и ботинки его, подбитые гвоздями, стучат по асфальту. Умышленно, словно ничего не боясь, насвистывает он, проходя мимо полицейских, мотив одной из рабочих революционных песен, но никто не обращает на него внимания.
        Саул очень любит так фланировать, глядя на развевающиеся флаги, слушая марши. И особенно большое удовольствие он испытывает, фланируя по улицам в форме Движения. О! Будет ему сегодня, о чем рассказывать товарищам по Движению. И тут же лицо его хмурится: как он может рассказать им о том, что он шагал с демонстрантами по улицам Берлина?
        - Мы не вмешиваемся активно в политику Германии, - наставляет их Белла. Даже в первомайской демонстрации они не участвуют, только собираются в большом зале клуба, и там, закрытые от всех, празднуют свой особый праздник - день трудящихся страны Израиля.
        Вообще, в вопросах политики Саул не согласен с Движением. По его мнению, политика важна и необходима во всех местах, а не только в Израиле. У него великая мечта. Он хочет быть вождем Движения. И вождь Саул не может сидеть в одном месте и не быть активным в делах. С того момента, как началась предвыборная война, и все улицы возбудились, выполняет Саул для Отто всякие поручения. Иногда сопровождает Отто в партийный дом, находящийся по соседству с переулками. Этот большой серый дом выглядит, как закрытая крепость, и войти туда Саул мечтал давным-давно! Всей душой тянется Саул к предвыборной суматохе и в глубине сердца скрывает огорчение, что из-за членства в Движении не может шагать по улицам с красным галстуком. Конечно, это чувство он глубоко прячет, и каждый раз, когда Белла остерегает их от участия в любой предвыборной акции, он вздыхает и пожимает плечами. Когда Саул не согласен с самим собой, нападает на него нервозность, выражающаяся в передергивании плечами. Что поделаешь, если политика в Германии так влечет его сердце?! Из-за этой политики он уже несколько раз лгал Белле и товарищам по
Движению.
        По узкой улочке Саул приходит к восточному порту на Шпрее. Длинные грузовые корабли, загруженные углем, плывут по реке. Подъемные краны разгружают грузовики с углем, горы которого вырастают на набережной. На мосту множество безработных, часть из них смотрит в воду, и отражение домов и людей колышется на поверхности волн, словно целый город погрузился в воды реки. А на набережной люди играют в карты, бросают кости, присоединяются к суматохе, подобной маскараду.
        Время полдня. Запахи еды разносятся из открытых окон домов до самого порта. Продавец сосисок тянет тележку и соблазняет в голос:
        - Сосиски! Сосиски-и-и!
        - Горячая сосиска сейчас, - мечтательно произносит один из безработных, сидящих на тротуаре, - это дело, говорю я вам, - и втягивает носом запахи.
        - Давай! - обрывает голос его мечты. - И кубик катится по тротуару.
        Со стального моста и огромной и шумной площади Александра - Александрплац, совсем близко к переулкам. Тут Саулу все знакомо. Сидит он, слегка усталый, на широких ступенях городского управления труда, огромного здания, стоящего у входа в переулок. Женщины с детьми на руках, мужчины, сидят и стоят в ожидании какой-либо подвернувшейся работы. «Политика запрещена в государственных учреждениях! Запрещено наклеивать плакаты на стенах государственных учреждений!» - гласят два объявления на воротах здания.
        Стекольщик Карло тоже сидит на ступенях. Саул хорошо его знает. Три темных двора надо пройти, чтобы оказаться у дома стекольщика. Четыре малыша крутятся на полу маленькой комнаты, между ногами деда Карло и его сына Арны. Жена Карло давно покоится в раю. Несчастная жена сына сбежала, спасая душу, и оставила четырех малых деток на руках старого Карло. На сына его нельзя положиться. Арна всегда пьян, и постепенно низводит себя в преисподнюю.
        - Иногда - говорит Карло, - находят работу для старого стекольщика.
        - Нет, - говорит Саул, - при этой власти нет, и не будет работы. Только если здесь все изменится, будет работа. Карло, вы голосуете за коммунистов?
        - Да, - качает лысой головой Карло, - может, они здесь все изменят. Ты знаешь, мальчик, про эти объединения, которые организуются сейчас из-за безработицы? Молодые, у которых нет ни жилья, ни заработка, снимают вместе одно жилье, живут одной кассой и делами, о которых лучше помалкивать. Что делать, каждый человек хочет жить.
        - Знаком я с этими делами, Карло, - поддерживает Саул разговор.
        - Да, мальчик, да кто с ними не знаком. К ним, в отряды, идут парни. Каждый из них здоров, как бык.
        - Куда? - вскрикивает Саул. - Куда, Карло? Берут силой? Полиция?
        - Ай, ай, ай, мальчик. Причем тут полиция? Зачем силой? Убеждают их идти, обещают работу, обмундирование и питание. И многие идут.
        - Карло, вы говорите о нацистах?
        - Конечно, о нацистах, мальчик, штурмовиках. Мобилизуют их. Видишь, мальчик, для молодых людей есть работа в эти дни.
        - Карло, Карло, вы ведь не хотите сказать этим, что…
        - Нет, нет, - плюет Карло, - ничего я сказать не хочу. Ничего я не сказал. - Старый Карло встает и уходит.
        По улице идет старая Клара по кличке «ястреб», данной ей жильцами переулка за ее занятие - обмывать мертвецов. Голова ее всегда слегка трясется, и, кажется, длинный ее нос охотится за чем-то, находящимся рядом. Клара ужасно любит совать свой нос в людские дела. Нет ничего, что неизвестно ее острому глазу, и чтобы этот глаз немного закрыть, кладут люди около нее продукты и одежду. В руках ее всегда большая старая кожаная сумка, и она прогуливается с женщинами по переулкам, чтобы пополнить свои знания новостями. Горячая волна проходит по телу Саула при виде проходящих мимо него баб. В последний год жизнь Саула стала нелегкой. Какое-то беспокойство охватывает его при виде девушек и женщин. Иногда ночью какой-то сильный толчок поднимает его с постели и тянет в переулок, в темные его дворы. Люди прижимаются к стенам домов. Шепот доносится со ступенек, от серых стен, со скамьи, из-под лип, - со всех сторон тот же возбуждающий шепот, наполняющий переулок не дающими покоя тайнами. Саул прислушивается, кровь стучит у него в висках, и в голове вертятся какие-то неясные мечтания. Саулу хочется иметь подругу.
Но не такую, как Иоанна, с которой нельзя говорить обо всех, таких мучительных для него, вещах.
        - Я не люблю говорить о таких вещах, это сжимает мне здесь, - и она показывает на свое горло. Нет, Иоанна - странная и непонятная девочка.
        Клара неожиданно оставляет гуляющих женщин. И тут возникает с другой стороны перед ней высокий прямой мужчина, не принадлежащий к жителям переулка. Саул его никогда не видел здесь. Голова Клары трясется, нос ее словно вынюхивает этого мужчину. Это Оттокар, скульптор, который победил в конкурсе Берлинского муниципалитета на создание памятника Гете, показался впереулке. Глазами прохожего он видит лишь хаос заполненной людьми улицы, группы женщин с растрепанными волосами, нищих, просящих милостыню, волочащих ноги вдоль стен. Двери трактира, напротив, открываются без конца, и этот стук придает некий ритм уличной жизни. Дети в рваных одеждах облепляют, подобно рою мух, прохожих.
        - Мальчик, - склоняет голову Оттокар над подростком, который тихо сидит, обняв руками колени, на ступеньках городского управления, - не можешь ли ты показать мне дорогу к скамье под липами?
        Саул тут же встает, но потому что «ястреб» протянула в их сторону длинную шею, шепчет в ответ:
        - Я смогу вам показать дорогу, господин, я живу там, недалеко от скамьи, - и весьма удивляется, что может искать этот симпатичный господин на скамье?
        Дневные газеты уже сообщают о большой демонстрации - «Молчаливая демонстрация рабочих Берлина!» У входа в переулок Мина открывает киоск. Безработные стучат картами по доскам скамьи, и серыми зонтами простерты над ними кроны лип. Косоглазый, мужичок в кепке и обезьянка Джики уже вернулись с улиц. Косоглазый шарманщик вертит ручку и обезьянка танцует.
        Очередь женщин выстроилась у скамьи. Час дня. Время их отдыха. Даже скудная еда, взятая ими с собой, приносит чувство удовлетворения их сердцам. Солнце в зените, в апогее своего сияния, окрашивает серые дома. Пришли домохозяйки - посидеть рядом с безработными и почесать языками, обсуждая последние новости. Госпожа Шенке раскрыла газету и читает вслух подробную статью о зверстве нацистов в Силезии.
        - Каждый по-своему уничтожает клопов в своем доме, - перебивает ее горбун Куно, тоже стоящий здесь вместе с Гансом Папиром, и трогает его бицепсы. Оттокар заглядывает в киоск, желая рассказать Отто о выигранном им конкурсе.
        - Отто нет, - говорит ему Саул, уверенный, что этот высокий мужчина один из активистов партийной выборной компании.
        - А-а, мальчик, - Оттокар извлекает из кармана кошелек, - пожалуйста, вот тебе за труды. И когда Саул, покраснев, отрицательно качает головой, он удивляется и оправдывается:
        - Но, мальчик, ты очень помог мне.
        - Я не помогаю за деньги, - решительно отвечает Саул.
        У подростка симпатичное лицо, открытое и решительное. «Какие приятные существа вырастают здесь, в этих темных переулках», - говорит про себя Оттокар, и насмешливые глаза Клотильды Буш глядят на него поверх серых домов в сиянии солнца, уже начинающего склоняться к закату.
        С той встречи он больше ее не видел. Женщина осталась для него волнующим воспоминанием, и теперь он боится разочарования. Теперь всплыл перед ним ее облик, словно на поверхности мутных вод, и все более обретает четкие черты. Брови его сдвинулись, и тяга к ней вновь возникла в его сердце. Может, пойти к ней? Хочется рассказать ей о выигранном конкурсе. И когда он обращается к подростку с темными глазами и говорит ему. - Если ты не хочешь взять деньги, получи от меня благодарность, мальчик. - Саул застывает, удивленный взволнованным голосом этого человека, и не успевает открыть рот, как того и след простыл.

* * *
        -Я знала, граф, что вы однажды вернетесь.
        - Как же это ты знала, Клотильда?
        - По вашим глазам. Я вообще ничего не понимаю, но в мужчинах разбираюсь.
        В подвале Клотильды раскрыты окна. Кривой Вилли еще не вернулся с демонстрации. Огромное здание заслоняет подвалу весь свет. За жилищем Клотильды еще пять домов, разделенных дворами. В каждом дворе мусорные баки, клетки с кроликами, своры котов и ватаги дерущихся детей. На столе Клотильды восковые красные розы. На ней чистая белая рубаха. Светлые волосы собраны клубком на затылке. Руки ее лежат на чистой скатерти, и в рюмках, поставленных ею на стол, мерцает водка.
        - Пейте, граф, за наше здоровье, - голос ее приятен.
        Оттокар подносит рюмку ко рту, но останавливается. Клотильда встает, ходит по комнате, и Оттокар следит за ней. Она подходит к окну, стоит там, высокая, светловолосая, красивая, между вазонами и растениями. Беспокойное молчание воцарилось между ними. Когда он встает и приближается к ней, запах растений ударяет ему в нос. И приступ кашля нападает на него. Лицо его краснеет, слезы выступают на глазах, дыхание становится коротким и тяжелым. Взгляд ее расширяется, и в нем испуг и жалость. Когда она берет его за руку, лицо его натыкается на ее волосы.
        - Вы больны, - шепчет она.
        - Аллергия, - оправдывается он.
        - Не только аллергия.
        - Откуда ты знаешь?
        - Я ведь сказала: в мужчинах я понимаю все.
        - Что ты понимаешь, Клотильда?
        - Что у вас больное сердце. Вы пришли ко мне, потому что сердце ваше замерзло. Оно холодное.
        Оттокар целует ее в горячие полные губы, и сильный жар охватывает все его тело.
        - Ты ждала меня, Клотильда?
        - Да, граф.
        Пальцы его скользят по ее глазам и лицу, она спокойна, пока не говорит: «Пошли». - Голос ее негромок.
        После этого было лишь бурное безмолвие. Прошло много часов. Долгая тишина низошла на них. Иногда со стуком закрывалась дверь подвала, прерывая эту тишину.
        Уже наступила ночь, когда она оперлась на локоть, положила руку ему на лоб и долго смотрела на него. Дыхание ее поверх его лица было спокойным, коротким и кротким, и приятен был запах ее тела.
        - Тебе хорошо? - улыбаясь, спросила она, когда он открыл глаза.
        - А тебе?
        Молчание. А затем, она говорит сдавленным голосом, как бы самой себе:
        - Очень мало я знала настоящую любовь.
        И снова - молчание. А затем размышляющим, более теплым голосом:
        - Кроме тебя, только один раз.
        - Расскажи, - и в голосе его чуть ощутима мужская жесткость.
        - На фронте, в госпитале, был врач. С кривыми плечами, маленький, с большим носом. Просто настоящий карлик. Но великий врач. Уйму людей спас, можно сказать, жертвуя собой. Я любила его, и он меня любил. Меня, Клотильду Буш, найденную подкинутой на ступеньках городского сиротского дома. Великое сердце было у него, и оно было моим. Он был добрым человеком с головы до пят, весь - милосердие, весь - любовь, и вся эта любовь была моей. Хотел взять меня в жены, но он умер, скончался там, на фронте, из-за своей любви к человеку. Заразился от солдата, больного тифом.
        Луч света, прокравшийся снаружи, упал на ее белое большое тело, и Оттокар накрыл его. В подвале не жарко, а он хочет быть добр с этой женщиной, такой зрелой и полной материнской доброты. Одарить ее вниманием молодого человека, мягкого и полного сил. Он притягивает к себе ее тело, целует в глаза.
        - И тогда, - нарушает свое молчание Клотильда, - ушла из моей жизни вся любовь.
        - Усни, - Оттокар гладит ей волосы, - отдохни сейчас, Клотильда.
        Большое ее тело свертывается, а в нем - и душа.
        - Сейчас тебе хорошо?
        - Да, - Клотильда снова опирается на локоть, - да, мне хорошо, мой граф, потому что у тебя… У тебя, - прерывает она себя, и возвращается, словно ей трудно выразиться, - у тебя, как это сказать? Меня всегда покупали за деньги… Ну, в общем, они давали мне их… А у тебя… Я даю. Ты нуждаешься во мне, мой граф.
        - Нуждаюсь, Клотильда.
        Одинокий лучик, мигая, слабо бродит по кровати. Безмолвие бурно возбуждается их дыханием.
        С утренним светом Оттокар встает. Клотильда еще дремлет. На диване лежат коты, а около кровати подремывает пес. Лицо Клотильды погружено в подушку, одеяло подтянуто до кончиков ее волос. Оттокар наклоняется над ней, чтобы прислушаться к ее дыханию, которое почти неощутимо. Пусть Клотильда спит, не дай Бог, ее будить. «Странно, - думает он, - странно, как я хочу быть с ней добрым, баловать ее».
        Серость утра заглядывает в подвал. Дворы уже наполняются жизнью. Чистые занавеси Клотильды отделяют ее от жизни во дворах. Он поворачивается спиной к нагой женщине, лицом к вазонам и белым занавесям.
        - Оттокар, остерегайся вазонов, - раздается из-за его спины обеспокоенный голос. - Ты что, уходишь, не поцеловав меня?
        Глаза Клотильды смеются, и он склоняется над ней, смеясь.
        - Иди, иди по своим делам. Ночь кончилась.
        - Откуда ты знаешь, что меня зовут Оттокар?
        - Ты же и сказал мне ночью.
        - Клотильда, - внезапно вспоминает он, зачем пришел к ней: рассказать о том, что выиграл конкурс. - Забыл тебе рассказать, что в конкурсе, помнишь? В общем, я выиграл конкурс Берлинского муниципалитета на создание памятника Гете. Это большая победа, Клотильда.
        - Прекрасно, - говорит она абсолютно равнодушным голосом, - а теперь иди по своим делам.
        Оттокар задерживается около вазонов, и отрывает только проклюнувшийся молоденький росток.
        - Клотильда, пожалуйста, подари мне этот росток.
        - Вижу, ты любитель цветов.
        - Я разве не сказал, что очень их люблю?
        - Бери себе, - смеясь, отвечает Клотильда Буш.
        Глава двенадцатая
        -Наш город, - рассказывает дядя Альфред, - имеет форму раскрытого веера.
        - Ах, - говорит Иоанна, - и это первое слово, сказанное ею с тех пор, как она сидела у обеденного стола в доме дяди Альфреда. Она видит в своем воображении целый город, вовлеченный в балетный танец, и дам, обвевающих веерами из слоновой кости свои разгоряченные лица.
        Иоанна поднимает глаза от чашки чая и натыкается на поблескивающие стекла очков дяди Альфреда. Она отводит взгляд от лица дяди в раскрытое окно и на дремотную улицу.
        Безмятежные низкие домики закрыты и безмолвны. Посреди маленьких палисадников и прижатых один к другому заборов, кажется, дома эти зевают от скуки. Лениво сидят воробьи на электрических проводах, и где-то водопроводный кран не дает совсем уснуть окрестности своим однообразным бормотанием. Старые напольные часы хрипло бьют три удара.
        Кабинет дяди Альфреда заставлен полками с книгами до самого потолка. Большой письменный стол посреди кабинета тоже полон книгами, и недалеко, в углу кабинета, - череп и крупный человеческий скелет. Раньше это был кабинет бабкиного отца, профессора анатомии, и кажется, что запах формалина все еще не выветрился из костей скелета. Отец, дядя и Иоанна сидят в больших кожаных креслах, и запивают съеденные за обедом блюда чаем. Иоанне кажется, что и чай впитал в себя запах кабинета, а маленькие сухие печенья прилипают к зубам.
        - Веер? - спрашивает она дядю.
        - Да, детка, - голос дяди однообразен как бормотание крана. Дядя берет в руки серебряную ложечку и начинает чертить на скатерти форму веера.
        - Обрати внимание, детка, - ложечка медленно движется по скатерти, - улицы города, как отдельные спицы веера, и все они стягиваются к дворцу, как бы к ручке веера. Дворец же построен в стиле барокко.
        - Барокко, - подтверждает доктор Леви последнее слово брата, словно слово это особенно важно, оно почти тает у него под его языком.
        Иоанна смотрит на отца с большим удивлением. С тех пор, как они приехали в дом дяди Альфреда, отец абсолютно изменился, словно снял с себя свой представительный костюм, в котором всегда ходил даже в доме, высокий, жестковатый, здесь он словно стал более гибким. И, несмотря на то, что он ходит в сером костюме и с хмурым выражением лица, выглядит он здесь как в удобном домашнем халате. На лице его написано удовольствие, движения быстры, и мягкая улыбка не сходит с его губ.
        - Да, барокко, - продолжает дядя Альфред. - Эпоха Ренессанса совсем не похожа на эпоху барокко. В стиле Ренессанса сохранялся покой и гармония, барокко же стремилось к преувеличению.
        Иоанна не слушает. Город-веер навевает на нее дремоту. Ленивые мухи ползают по стеклам окон, и точно так же, кажется ей, ползают в ее мозгу слова дяди. Веер. Барокко. Движение. Кринолин. Теперь дядя рассказывает что-то о тете Гермине, которая одевалась в кринолин.
        - Тетя Гермина, - доносится до нее голос дяди как бы издалека, - ты слышишь, Иоанна, любила совершать с нами прогулки туда…
        - Кто это тетя Гермина, дядя Альфред? - лениво спрашивает Иоанна.
        - Тебе не рассказывали про тетю Гермину? Очень жаль. Это была младшая единственная сестра профессора, нашего деда. Когда я приехал сюда жить, она еще была жива. Она жила там, - дядя указывает пальцем вдаль, поверх домов и деревьев, - около старой синагоги. Она была одинока, очень набожна, и всю жизнь занималась благотворительностью.
        - Странная была женщина, - говорит отец, - все члены семьи со стороны профессора были странными.
        - Почему странными, Артур? - удивляется дядя, - она была женщиной неординарной, с большой душой. До последних дней сидела в кресле, больная и оставленная всеми, но одетая в самые лучшие одежды, и все ее драгоценности были на ней.
        - Ну да, эти драгоценности… - усмехается Артур Леви.
        - Да, эти драгоценности, - краснеет дядя Альфред, - семейные драгоценные сокровища. Большинство драгоценностей досталось нашей матери, благословенной памяти, а теперь они в вашем доме, у деда. Но драгоценности тети Гермины находятся здесь, у меня. Тетя завещала мне все свои ожерелья и все…
        На Иоанну нападает смех: она видит перед собой дядю с его серым лицом, на шее которого ожерелья, и весь он в серьгах и монетах.
        - Что за смех, Иоанна? - делает ей выговор отец. - Тетя очень любила дядю Альфреда. Он был прилежным ребенком с добрым сердцем. Ходил за ней и нес пакеты с продуктами, которые она делила между детьми из бедных семей, а я от нее прятался, и она очень сердилась и говорила дяде: «Идем со мной, Альфред. Артурпл природе своей, лошадь», - он хохочет, а дядя улыбается стыдливой улыбкой.
        - Да, да, Альфред, ты был хорошим юношей, - добавляет отец.
        - По сути, я любил благотворительность не больше тебя, - дядя смущенно протирает стекла очков, - но не поэтому тетя сделала меня наследником. Просто думала, что эти драгоценности обладают свойством, благодаря которому человек сумеет создать семью, - дядя опускает голову, и руки шарят, как у слепого по белой скатерти.
        Артур Леви морщит лоб. Печально становится в комнате.
        - Она познала вкус одиночества, тетя Гермина. Сидела одна около окна, все драгоценности на ней. Смотрела на улицу, на людей. День за днем, целую жизнь, пока не оставила окно, как и саму жизнь.
        - У нее был приятный голос, - присоединяется к рассказу отец.
        - Она всегда нам пела про реку Рейн, - говорит дядя и смотрит вдаль.
        - Рейн, на котором всегда стоит сильная и верная стража, охраняя его от врага.
        Иоанна смотрит смущенно, с изумлением: какой у отца приятный голос! Все, происходящее в этом доме, это еще один из многочисленных рассказов, об их семье. Образы и вещи кажутся взятыми из воображаемого мира: дядя режет слух скучным голосом, отец поет о реке Рейн, сверкают хрустальные люстры, диваны обтянуты бархатом, обветшавшие ковры стелятся под ногами.
        Вдруг слышен шорох за ее спиной. Она в испуге косится на скелет в углу кабинета, не затрещал ли он костями? В доме дяди все возможно… Дядя Альфред смотрит на дверь и согласно кивает головой. В дверях стоит старая служанка, беззвучно указывает на стол, и дядя ей снова кивает. Служанка собирает посуду со стола. Но улице тарахтит телега. Медленно плетется лошадь и тянет телегу. Глаза Иоанны тянутся за телегой. И снова улица погружается в дрему. Поверх домов и деревьев, со стороны улицы смотрят на нее глаза тети Гермины.
        - «Девушка» совсем не изменилась, - роняет отец после того, что слышится звон посуды на подносе, и служанка ушла. Кличку «девушка» служанке дали оба брата, - всегда одно и то же платье на ней, тот же истертый передник, то же замкнутое лицо.
        - Как и весь дом, который хранит традиции, - гордо говорит дядя Альфред.
        - Как и весь город, что вот уже четыреста лет почти на йоту не изменился, - подтверждает Артур Леви и встает с кресла, - я хотел просмотреть твои сочинения, Альфред.
        «Отец здесь, в доме дяди, совсем не тот, что вчера-позавчера, - открываются снова глаза Иоанны, хотя она уже чуть не вздремнула.
        - А ты, детка, что будешь делать? - спрашивает дядя.
        - А-а, девочка, - смотрит он на свою дочь, словно только что ее обнаружил в комнате, - Иоанна была больна, ей надо отдыхать.
        Иоанна встает с кресла. Все члены ее тела охвачены сонливостью, точно так же, как дома этого города-веера. Она словно вросла в кресло и не может сдвинуться. Ее держит страх перед комнатой бабки, которую ей выделил дядя, той большой пустой комнатой наверху.
        - Что с тобой, детка? - дядя старается ей улыбнуться. Это первый раз, что в его доме проживает девочка, и он благодарен ей за это.
        - Иоанна, ты что, не слышала? - строгим голосом говорит отец дочери. - Изволь подняться в свою комнату.
        - Да, да, я иду, - Иоанна с трудом ворочает языком.
        - Пожалуйста, детка, погоди минуту, ты, может, хочешь развлечься чем-то? - дядя Альфред извлекает из шкафа серебряную шкатулку. - Вот они, детка, драгоценности тети Гермины. Ты сможешь там, наверху, в комнате, их рассмотреть.
        Дядя снимает маленький ключик с цепочки часов на своем животе и вставляет его в замок шкатулки.
        - Альфред! - возмущается его брат, - Драгоценности здесь, в открытом шкафу, без всякой охраны?
        - Ну, и что? - удивляется дядя. - В мой дом вор не влезет. И я, Артур, - говорит дядя со стыдливой улыбкой, - люблю иногда рассматривать драгоценности. Сверкание вечности в золоте и в монетах. Столько рук их держало, и еще будет держать. Бери, Иоанна, их с собой.
        - Детские игры ты ведешь с дорогими вещами, - хмурится Артур.
        - Почему бы нет, Артур? Рано или поздно они станут ее драгоценностями.
        - Моими? - потрясена девочка.
        - Конечно, Иоанна. Ты разве не правнучка профессора? - дядя дает ей в руки шкатулку. - Много волшебного есть в драгоценностях. Из них исходит закатный свет солнца.
        Слово «волшебство» единственное из всего сказанного дядей, что закрепилось в памяти Иоанны. В воображении она видела себя сидящей у окна, украшенной драгоценностями тети Гермины, и все годы смотрящей на сонную улицу. Никогда перед ней не распахнутся двери замкнутого дома, никогда она не выйдет на свободу. И она так же, как дядя, будет погружена в массу толстых книг. И она так же, как тетя Гермина, будет сверкать драгоценностями, и дяди и тети в странных одеждах будут взирать на нее из позолоченных рамок.
        - Иоанна, почему ты не поднимаешься в твою комнату?
        - Что ты ей не даешь покоя, Артур?
        - Дочь у меня бунтовщица, - улыбается его брат.
        - Ага! - дядя всматривается в Иоанну своими голубыми, такими добрыми глазами.

* * *
        Все двери вдоль длинного коридора заперты. Безмолвие. Только слышно тяжелое топтание туфель «девушки» в кухне. Спиральная лестница скрипит, словно давно ее ступенек не касалась нога человека. Дверь комнаты бабушки полуоткрыта. Иоанна направляется туда.
        Большое зеркало поблескивает над парфюмерным столиком, покрытым белым лаком, потрескавшимся во многих местах. Большая кровать бабкиной юности напротив парфюмерного столика светится холодным постельным бельем. Около окна единственное кресло, обшитое мягким бархатом, и золотые кисти свисают с подлокотников. Обессиливающей пустотой дышит комната, и Иоанна в отчаянии стоит у входа со шкатулкой драгоценностей в руках. Она бросает шкатулку на парфюмерный столик, убегает к окну и прижимается носом к стеклу. Улица пустынна, и тени от домов значительно удлинились. «Где шкатулка тети Гермины? - пугается Иоанна. Шкатулка стоит на парфюмерном столике, около зеркала. Из глубины зеркала смотрит на нее бледное худое лицо. Большие испуганные глаза и дикая копна волос. «До чего же я уродлива, - думает Иоанна, - как бабушка. Она была уродлива, так всегда говорит дед».
        Иоанна поворачивает ключик в замке шкатулки, и глаза е расширяются. Кольца и ожерелья, серьги, колье и браслеты, жемчужные обручи для волос и перламутровые заколки. Словно пещера чудес раскрылась перед ней. Иоанна уже не чувствует темноту дома и уличную пустыню. Она надевает на шею красное коралловое ожерелье, подвешивает к ушам золотые серьги с бриллиантами, и скрепляет дикие свои волосы перламутровым обручем Господи! Как сияет ее лицо. Большими глазами взирает она на свое чуждое ей сверкающее отражение.
        - Однажду все это будет твоим, - шепчет дядя. Нет, это голос не дяди, а тети Гермины доносится к ней из кресла, стоящего возле окна. Иоанна поднимает крышку верхнего отделения шкатулки, обтянутого тканью фиолетового цвета, и вот… веер из слоновой кости на дне! Веер тети Гермины обмахивает лицо Иоанны, и сонный город-веер просыпается. Молодые дамы с румяными лицами танцуют в кринолинах под музыку оркестра, и с ними - Иоанна. Ей жарко, голова у нее кружится в ритме вальса. «Танцуй, - шепчет тетя Гермина, - танцуй, дочь моя, веер замкнул тебя, и так или иначе ты отсюда не выйдешь». Веер закрывается над ее головой и глаза закрываются.
        Голоса! Всегда эти голоса! Голоса, которые приходят к ней неизвестно откуда и обращаются к ней. Эти странные голоса говорят, что ей делать. И она им всегда подчиняется. Она слышала их еще малышкой, и подчинялась им, из-за них у нее было много неприятностей. И была история с учебником географии. Ей было тогда семь лет. В учебнике было написано большими буквами «Главным продуктом питания в Швейцарии является мелкий и крупный рогатый скот». И она видела перед собой чудовище, глотающее и глотающее овец, и коров, и коз. И голос ей сказал, не открывать больше никогда эту книгу. И она ее не открывала. Сидела перед закрытой книгой, и учитель отчитывал ее, наказывал, вызывал отца в школу, и все сердились. Иоанна хочет открыть книгу с тем чудовищем, но голос говорит: нет! Иоанна ему подчиняется.
        Не всегда были добрые голоса. Иногда приказывали ей совершать большие грехи. Но когда она вошла в Движение, многое изменилось. Не то, чтобы исчезли голоса. Наоборот! С тех пор не оставляли ее в покое. Но они были добрыми, нашептывали чудесные вещи и уносили ее душу в изумительные края. До того, как она встретила графа-скульптора. С этого момента прекратились добрые голоса. Больше она их не слышит, словно они рассердились на нее, что она их предала. И сколько она не призывает их и просит, чтобы они с ней говорили о чудесных вещах, они не приходят.
        - Ты отсюда никогда не выйдешь! Ты отсюда никогда не выйдешь! - слышен голос тети Гермины.
        Жарко и душно под тенью веера. Свет мигает. Неожиданно сотрясаются стекла. Над городом возникли облака, и вот уже капли стучат в окно.
        - Нет! - кричит Иоанна на свое отражение в зеркале. - Меня не заточат здесь, в этом заколдованном доме!
        Торопясь, она срывает с себя все драгоценности тети. Шкатулка со стуком захлопывается. И снова она, Иоанна, в синей юбке и белой рубашке. После того, как она спрятала шкатулку глубоко под перину бабкиной кровати, наконец, вздохнула с облегчением. Там же, под периной, спрятана книжка «графа» Кокса, привезенная ею с собой.
        Иоанна бежит по темному коридору. Она силой раскроет все замкнутые двери! В грозу! В дождь!
        Серый плащ отца висит в коридоре. Она косится на плащ, и взгляд ее натыкается на целый ряд тростей для прогулок у края стены, и между ними - зонтик с верхом цвета слоновой кости. Конечно, это был зонтик профессора. Прогуливался с этим роскошным зонтиком среди знатных людей города, и рядом с ним - тетя Гермина, во всех своих драгоценностях, постукивает туфлями. Зонтик мигом оказывается в руках Иоанны. В конце коридора манит Иоанну стеклянная дверь, ведущая в сад. Она не заперта. Свободна, свободна, и она вдыхает запах черной влажной земли.
        Дождь прекратился. Весенняя гроза прошла. Воздух очистился. Капли падают с оголенных ветвей деревьев и с зарослей кустов. Деревья, с разорванной корой стволов, опускают ветви, отяжелевшие от дождя. Аллея, одна среди многих аллей, светится в лучах заходящего солнца. Сад влажен и тонет в последних отблесках лучей, он пронизан всеми ветрами, дороги ведут во все стороны, вразлет, налево и направо, как спицы веера. Иоанна бежит по главной аллее. Земля липнет к ее ботинкам, и зонтик профессора болтается в ее руках. Что это там проглядывает между кустами? Иоанна стоит около запертого забора. Налево, между оголенными деревьями… Ветви деревьев протянуты по ту сторону черного закрытого забора. Направо… к маленькой беседке, опирающейся на забор!
        Иоанна чувствует себя обманутой. Сад, ободранный грозой, закрыт и огражден забором. Иоанна возвращается по своим следам. И снова перед ней дом. На всех окнах опущены жалюзи, и косые лучи солнца падают на влажные стекла, преломляясь на них. Закрытый обмякший зонтик висит на руке Иоанны, а вокруг глубокая тишина. Только воды льются из водосточных труб, свежие дождевые воды, бормоча, гремя, падают на маленький покрытый плитками квадрат за домом дяди. Иоанна очень любит гулять под дождем! Но дождь прошел, а заборы перекрыли ей дороги. Иоанна бежит под водосток, открывает зонтик профессора, и вода скользит по сторонам, и брызги весело пляшут вокруг. Из своего шумного убежища смотрит Иоанна победительницей на забытый богом сад дяди Альфреда. И вот… голоса к ней возвращаются. Добрые голоса прокрадываются к ней под купол зонтика, чудесные голоса, благодаря которым Иоанна ведет диспут с дядей Альфредом о теории доктора Герцля, и завершает его настоящим криком: «Ха! Я не буду сидеть, ни внутри закрытого веера, ни в драгоценностях тети Гермины. Меня не прикуют твои книги и стонущее кресло бабушки». Под
прикрытием профессорского зонтика взлетает Иоанна в свой мир мечты, где солнце светит всегда, и тысячи голосов дышат свежестью. Все добрые голоса сопровождают ее в бурном плавании в страну весны, и нет у нее необходимости во въездной визе, ибо добрые голоса широко распахнули перед нею ворота страны.
        Солнце закатывается. Иоанна чувствует, как ветер треплет зонтик. Слишком долго стояла она под водостоком, и она испуганно закрывает зонтик и прокрадывается в дом. Ботинки с налипшей грязью и зонтик оставляют за ней лужицы. Иоанна прячет накидку и пытается проскользнуть в свою комнату, чтобы сменить одежду.
        - А-а, Иоанна, - дядя Альфред стоит на пороге открывшейся двери, и с ним отец, - хорошо отдохнула, детка?
        Свет большой хрустальной люстры осветил покрасневшее лицо Иоанны.
        - Где ты была, Иоанна? - взгляд отца падает на ее грязные ботинки.
        «Скажу им правду. Не буду лгать! - Иоанна кривит лицо. - Почему ей нельзя говорить правду?»
        Отец подозрительно смотрит на нее, он хмуро выпрямился во весь рост, на лице дяди Альфред, как всегда выражение человека, который не понимает, что ему говорят. Не может же она рассказать им, что долго стояла под водостоком, прикрываясь профессорским зонтиком, в который стучали капли, слышные только ей. Они не поймут. Они опять скажут, что это у нее галлюцинации. Иоанна ненавидит это слово! Все, все в доме преследуют ее этим словом. У Иоанны - галлюцинации! Нет выхода, она не сможет рассказать правду. Снова ей надо придумать какую-то ложь.
        - Я, - заикается Иоанна, - стояла в саду несколько минут.
        - А-а, - говорит дядя, - немного подышать свежим воздухом? И я люблю так постоять, детка.
        - Где шкатулка, Иоанна? - глаза отца не отрываются от обуви.
        - Шкатулка, отец… В комнате бабушки. Я… я хорошо ее спрятала.
        - Иди и принеси ее немедленно!
        - Что ты на нее давишь, Артур? Есть время. Оттуда никто не возьмет шкатулку с драгоценностями тети Гермины. Сначала девочка поужинает с нами. Девочка бледна, Артур.
        - Она была больна, - смягчается тон отца, - пошли, Иоанна.
        - Нет! Нет, отец! - вырывает Иоанна руку из руки отца. - Я сейчас принесу шкатулку! - Что, она будет спать в постели вместе со шкатулкой тети Гермины и книгой «графа» Кокса с тайной формулой потерянного клада?
        - Девочка очень возбуждена. Почему, Артур?
        «Они никогда не поймут!» - бегут ноги Иоанны по ступенькам. - Ах, - Иоанна прижимает к своей рубашке шкатулку. - Ты не будешь лежать в моей постели даже минуту!
        Она торопится вернуть дяде Альфреду шкатулку с драгоценностями тети Гермины.

* * *
        В кабинете дяди Альфреда светит настольная лампа, освещая его голову.
        - Альфред, - говорит Артур, - я приехал поговорить об одном деле, которое очень удручает и огорчает меня. Удручает сверх меры. Мне нужна твоя помощь. Альфред.
        Дядя Альфред напряженно смотрит в лицо брата.
        - Альфред, ты помнишь наш старый конфликт с родителями Марты?
        - Да, да, я что-то помню, - смущенно говорит дядя.
        - Альфред, ты, несомненно, помнишь.
        - Помню? Никогда никого не видел из ее семьи, - дядя немного испуганно смотрит в лицо брата. Всегда он подозревает себя, что слишком рассеян, и говорит не по делу. Вполне может быть, что представляли ему родственников покойной Марты, а он их не видел?
        - Родители Марты, - успокаивает его брат, - никогда не были в нашем доме. Марта родилась в городке, на границе с Польшей, Кротошине. Там половина жителей - поляки, а половина - немцы. Родители ее - польские евреи. После войны городок отошел к Польше, и они там остались. Они глубоко религиозные евреи, но от меня ничего не требовали, кроме того, чтобы я уважал законы Израиля. И если бы я не был упрям, как мул, мы могли бы мирно покинуть их дом. Благословение родителей сопровождало бы нас, и мы не должны были бы тайком оставить их дом и порвать навсегда связь с ее семьей. Но, Альфред, я не знаю, что тогда со мной было, в те годы. Все, что было связано с еврейством, отталкивало меня. Родители ее и все их окружение, правила и устои их жизни вызывали во мне сильнейшее сопротивление. Я не принимал их самые скромные требования. Никаких компромиссов, даже самых небольших. Я был в их глазах хуже любого гоя. Почему я вел себя так, абсолютно не по-человечески?.. Альфред, сегодня я знаю, что виноват в этом был Александр. Ты помнишь моего друга Александра, с которым я снимал одну комнату в первый год учебы в
университете?
        - Да, да, - протирает дядя очки с радостью, - он был сионистом.
        - Пламенным сионистом. У нас был сильнейший конфликт, в связи с его сионизмом и горячим отношением ко всему еврейскому. И дружба наша была разорвана в связи резкой разницей мировоззрений.
        - Но, почему, Артур? Почему?
        - Альфред, - Артур Леви поднялся с кресла и стал расхаживать по комнате. - Мне всегда было больно из-за этого разрыва между мной и Александром. Такого друга у меня больше не было. Сегодня я полагаю, что были разные причины нашего разрыва. Уже тогда Александр представлял истинный образец лидера. Заложены в нем были черты, определяющие человека, как Александр называл его тогда, солидаризирующегося с иудейским восстанием, с противостоянием евреев всем их врагам. Александр был очень скромен в поведении. От себя требовал гораздо больше, чем от других. Был бесстрашным, реалистом, но и большим мечтателем в решении мировых проблем. И в то же время развил в себе все те слабости, которые бывают у лидера. Он любил красивые вещи и любил получать удовольствие от жизни. Его непоколебимый характер и твердая вера в свои идеи, сразу же сделали его лидером среди студентов-евреев. Многие тянулись за ним. Я же, насколько любил человека Александра, не шел вслепую за Александром-лидером. Хотя я, как и другие, видел его личное обаяние, которое влекло к нему людей, и даже был пленен им, но именно потому и восставал
против него. Уже тогда он вел себя, как человек, который ощущал на себе всеобщее внимание. Я не был уверен, что эта собранность и цельность заставляла его идти на компромисс и отказываться от некоторых своих принципов, идти на поводу массы и собственных высказываний об обычных человеческих делах. Жизнь его и характер стали определять понимание, что он обязан хранить верность своему образу. Иначе, он разочарует тех, кто ему верит. Мой друг Александр превратился в лидера Александра. И более, чем хотел заслужить мою дружбу, хотел захватить меня своими идеями. Именно это захватническое чувство оттолкнуло меня от него. Его речи об организации еврейских масс для заселения древней страны праотцев взбунтовали меня. Ты понимаешь, Альфред, лишь сегодня я понимаю, что я был воспитанником моего времени, периода либерализма, богатого идеями развития личности, и любая идея об организации масс и присоединении к коллективу, отталкивала меня. Всю жизнь в моей душе продолжался спор с Александром. После того, как мы расстались, он перешел в маленький университетский городок, где продолжил учебу, а я мобилизовался в
армию. Я мог освободиться от воинской службы, но не хотел. Я страдал из-за нашего разрыва и чувствовал себя очень одиноким. На воинской службе я познакомился с Мартой… И спор, который начался Александром, продолтвом, о которым говорил Александр с таким воодушевлением. Да, из-за этого спора, из-за жажды быть пламенным немцем и отринуть все, что связано с еврейством, отношения мои с ее родителями дошли до такой остроты, что мы поженились без их благословения. Марта, - мягкая улыбка появляется на губах господина Леви, - была бунтовщицей, всегда все делающей назло, готовой на любую авантюру, и это ей понравилось.
        Артур Леви отирает лоб от пота и возвращается в кресло.
        - Всякая связь с ее родителями была прервана. Марта всегда сообщала о датах рождения детей, но ответа мы не получали. Постепенно исчезло всякое упоминание о ее родителях. До… До смерти Марты.
        Господин Леви подносит ладонь ко лбу.
        - Я был тогда в шоковом состоянии, и ни во что не вмешивался. Все решал отец. Он похоронил ее в своей усадьбе. Мы сообщили об ее смерти в Польшу, ее родителям. Ее брат приехал к нам после похорон. Маленький еврей с черными глазами и в черном одеянии. Он был очень взволнован и уязвлен тем, что Марта не была похоронена на еврейском кладбище. Я присутствовал при этой очень эмоциональной беседе между ним и отцом…
        Каждый раз, когда упоминается имя их отца, дядя Альфред мигает за стеклами очков, словно чувствует сильные толчки отца по плечу.
        - Я присутствовал при этой беседе. Не вмешивался. Брат кричал и отец кричал. Из всего сказанного я запомнил лишь одну взволнованную фразу из уст отца, - вся земля Германии священна!
        Дядя Альфред снимает очки и долго-долго вытирает стекла.
        - Да, Альфред, годы прошли с тех пор. Дети выросли и никогда не видели деда и бабку до… До Иоанны. В этой девочке все вернулось к прошлому в странной форме. Девочка вдруг пришла ко мне потребовала для себя право изучать иврит. Эта девочка, только представь, пламенная еврейка. И, несмотря на то, что ей нелегко среди детей, товарищей по сионистскому Движению, она держится за него и за идею с упрямством, которое даже трудно представить. Она первая из всех моих детей спросила меня о семье матери. Она от меня не отстанет, Альфред. И если я ей расскажу всю правду, она не простит мне, что я лишил ее мира матери. Она не согласится, как остальные дети, с одним дедом, которого я ей дал. Иоанна потребует вернуться в дом матери.
        - Ну, а ты, что ты сделаешь, Артур? Что ты скажешь девочке?
        - Альфред, - он встал с кресла и склонил голову над братом, - я хочу примириться с ее старыми родителями. И не только из-за девочки. Я хочу им сказать, что в моем сердце глубокое горе из-за всей той боли, которую я принес им. Что я хочу к ним вернуться. Что в последнее время я научился уважать их и образ их жизни.
        - Ну, так в чем же дело? - тихим голосом говорит Альфред. - Поезжай к ним.
        - О, нет, Альфред. Нелегко будет помириться с ними после стольких лет. Поэтому я хочу попросить тебя стать посредником между нами. Езжай к ним и проложи мне дорогу.
        - Я, Артур? - улыбается в смятении Альфред. - Я, ты знаешь, не очень успешен в посредничестве.
        - Ну, а кто же, Альфред, поможет мне в этом деле? Мои близкие друзья вообще не евреи. Был у меня один друг, молодой, близкий и любимый, Филипп Ласкер. В последнее время и он отдалился от моего дома. - Гримаса боли проходит по лицу господина Леви. - С момента разрыва с Александром, я не наладил связь ни с одним евреем. Кстати… - Артур Леви тяжело дышит. - Александр вернулся на днях из Палестины. Гейнц случайно с ним встретился и был очень взволнован этой встречей. Одна случайная оазмолвка в прошлом разделяет нас…
        Сильный приступ кашля сотрясает его, и дядя Альфред бежит за стаканом воды. У начала ступенек прячется Иоанна. Отец, несомненно, ушел уже спать. Не может быть, чтобы в такой поздний час он еще бодрствует. И дядя сам в своем кабинете. Она бежит взять из кровати книжку «графа» Кокса.
        - Остался только ты, Альфред - продолжает Артур.
        - Хорошо, - соглашается Альфред, - я поеду туда, Артур, в следующем месяце.
        - Только через месяц»
        - Да, Артур, - рассказывает Альфред сухим голосом, - огорчительный случай произошел в городе. Ты помнишь древнюю синагогу около дома тети Гермины? Так вот, стены ее загрязнили знаками свастики, все стекла побили. Организовали комитет евреи и не евреи для борьбы с такими скандальными явлениями и пригласили меня быть в этом комитете. Не было у меня причины отказываться. Через две недели состоится первое собрание протеста в городе. До выборов мы организуем еще одно собрание. Мне надо сказать там пару слов…
        - Но, Альфред…
        Слышится стук в дверь. Оба поворачивают головы к ней.
        - Дядя Альфред, - слышится шепот, и Альфред торопится открыть дверь.
        - Иоанна? - удивляется отец.
        Если бы можно было исчезнуть через замочную скважину, она бы это сделала. Отец? В такое время? В кабинете дяди. Но голос отца беспокоящийся и заботливый:
        - Ты себя плохо чувствуешь, Иоанна?
        - Нет, нет, отец. Я…у меня все в порядке. Я абсолютно здорова. Только хотела о чем-то спросить дядю Альфреда.
        - Сейчас? В такой поздний ночной час? - удивляется отец.
        Но дядя не удивляется. Он готов выслушать. - Спрашивай, дочка, спрашивай. - И провожает Иоанну к стулу, рядом с отцом.
        - Дядя Альфред, я должна вам что-то сказать. Что-то очень важное.
        - Говори, дочка, говори.
        Иоанна протягивает дяде книжку «графа» Кокса.
        - Что это, детка? - Смотрит дядя на бечевки и узлы, связывающие маленький коричневый пакет. - Принесла мне подарок?
        - Это не подарок, дядя Альфред. Это книга. Ее нашел один человек на старом еврейском дворе. Ночами он там копает, ищет потерянный клад евреев. Там он нашел эту книгу. Я могу читать на иврите. Но в этой книге стертые буквы, маленькие, и многие порваны. Он говорит, что в книжке скрытый шифр, который может привести к находке потерянного клада евреев. Если ты мне это расшифруешь, дядя Альфред, Кокс разрешит мне присутствовать при ночных раскопках, когда месяц будет красным и полным. Пожалуйста, дядя Альфред, расшифруй мне, что здесь написано.
        Иоанна говорит все это торопливо и не очень внятно, и дядя Альфред слушает ее с выражением человека, который вообще не понимает, о чем ему говорят. Снова он подозревает, что из-за вечной своей рассеянности не понял, как следует, объяснения девочки, снимает очки, протирает их, стараясь сосредоточиться на том, чтобы понять взволнованную речь девочки. Что за «граф» Кокс? Что за клад? Что за тайный шифр? Он смотрит на брата, может быть, тот ему объяснит смысл этих странных вещей. Но и на лице господина Леви выражение полного замешательства.
        - Детка, - осторожно спрашивает дядя, - что ты имеешь в виду?
        - Дядя Альфред, - волнуется Иоанна, - в книге все написано.
        Нелегко развязать бечевки. Пальцы дяди Альфреда не обучены распутывать сложные узлы. Иоанна старается ему помочь, но и ее пальцы недостаточно ловки для этого. Отец говорит тоном знатока:
        - Это же можно разрезать, - и подает Иоанне ножницы.
        Книга маленькая, заплесневелая. Щеки Иоанны пылают.
        - Где ты нашла эту книгу, детка? - спрашивает дядя на этот раз тихим голосом.
        - Дядя Альфред, я же вам уже рассказала. Не я ее нашла. «Граф» Кокс ее нашел. В старом еврейском дворе, когда копал, чтобы найти потерянный клад евреев, - снова скороговоркой и не очень внятно роняет Иоанна.
        - Если так, это - «шеймес», - постановляет дядя.
        - Что? Дядя Альфред, что ты сказал? - вскрикивает Иоанна: невероятно странно звучит произнесенное дядей слово. Звук тайного зашифрованного слова.
        - Что ты сказал, Альфред? - спрашивает и Артур.
        - Я сказал - «шеймес». Такова еврейская традиция - хоронить обветшавшие страницы священных книг. Книги Торы или молитвенники. Кладут их между досками и погребают, как дорогих покойников. А это порванный молитвенник.
        - Что? Что ты говоришь, дядя Альфред? Только молитвенник, а не книга с шифром упрятанного клада?
        Дядя Альфред устремляет задумчивый взгляд на дочку брата:
        - Да, детка, клады ты найдешь здесь. Но потерянные? Нет, дорогая детка, эти клады не потеряны. Они вечны.
        - Что, дядя Альфред? Что ты говоришь все время? Я ничего не понимаю.
        - Читай здесь детка. Сможешь расшифровать слова? - он раскрывает перед ней книгу в слабом световом круге от настольной лампы. Буквы малы и потерты на желтоватой бумаге.
        - Мне трудно разобрать их, дядя Альфред.
        Отец встает и тоже нагибает голову. Дядя берет увеличительное стекло, и буквы мгновенно вырастают, большие и черные, соединяются на поверхности листа.
        - Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь един, - читает дядя Альфред.
        - Слова эти понимаю и я, - отвечает отец вопросительному взгляду дяди Альфреда.
        - Это стих, который произносят в синагоге, дядя Альфред, он - религиозный? - провоцирует дядю Иоанна, но никто ей не отвечает, ни дядя, ни отец.
        Дядя начинает прогуливаться по кабинету. Руки за спину, ковер скрадывает его шаги. Ночь необычно темна. Напольные часы издают хриплые стоны одиннадцать раз, и книги с полок глядят на Иоанну, как множество серьезных лиц с тяжелыми взглядами.
        - Синагогальный стих, ты говоришь, детка, - останавливается дядя. - Религиозный стих? Нет, детка. - И снова начинает ходить по кабинету.
        - Слова эти намного сильнее напевов и любого предложения, произносимого в синагоге. Смысл их выходит за рамки любого определения. Все выстраданные желания, муки и надежды истязаемого в течение тысячелетий народа вложены в этот стих. Это был, детка, первый крик души колен, собранных в один народ. Это был последний крик мучеников, жертвующих жизнью во имя Бога. - Тут дядя подошел к темному окну и остановился. - Этот стих, - говорит он, стоя между портьерами, - клятва. Клятва, от которой человек никогда не отречется. Религиозный он или нерелигиозный. Стих, который гарантирует существование народа, у которого нет своей страны и нет…
        - Есть у него! - вскакивает Иоанна. - Есть у него родина, дядя Альфред, - накаляет она атмосферу, и начинается большая дискуссия с дядей Альфредом.
        - Гм-м, - хмыкает дядя, - ты говоришь, детка, что есть страна у евреев… Да, читал я об этом в последние недели много у доктора Герцля. - Дядя говорит так медленно, что у Иоанны нет терпения ждать завершения его слов. Она переступает с ноги на ногу, и хорошо, что стоит за письменным столом, и отец не видит ее. Несомненно, сделал бы ей выговор.
        - Дядя Альфред, - теряет Иоанна терпение, - я уеду в Израиль. Сейчас организуют репатриацию молодежи в моем возрасте.
        - Что? - потрясен Артур Леви. - В Палестину… дети? - Голова его идет кругом, отвергая такую возможность.
        - Да, отец, да! - кричит Иоанна.
        - Детка, - снова слышен голос дяди, который еще не высказал свое мнение по поводу короткого диалога между братом и его дочкой. - Если бы у твоего доктора Герцля было бы истинное чувство истории, он вписал бы между звездами этот стих. Да, детка, если есть еще настоящая сила у этого народа превратить вопль отчаяния в девиз жизни. Если действительно длится историческая непрерывность от дарования Торы на горе Синай до государства доктора Герцля, которое будет примером всем народам, - это будет великое дело!
        - Это будет точно так, дядя Альфред, - уверенно провозглашает Иоанна, и дядя Альфред бросает на нее немного печальный, но полный доброты взгляд. Хриплые напольные часы роняют звук, обозначающий половину часа. За окнами виснет мгла, и ни одной даже самой малой лампочки не видно в стоящих напротив домах. Только уличные фонари слабо освещают тьму, как пустые глаза, которые не в силах что-то узреть. Оголенные деревья словно бы неожиданно отрастили длинные конечности, чтобы прикрыть сонные дома, бледный месяц и Иоанну. Таким же слабым светом освещает настольная лампа отца, все еще сидящего в кресле, и книжечку, лежащую открытой на столе.
        - Дядя Альфред, что мне делать с книгой?
        - Книгу, детка, само собой понятно, надо вернуть на место, где она была зарыта.
        - На место? Нет, нет, дядя Альфред.
        - Час поздний, Иоанна, - говорит отец, - поднимись к себе в постель.
        Но Иоанна слышит лишь, как стучат жалюзи под ветром на окнах бабкиной комнаты, и ей не хочется туда идти, в ту большую комнату.
        - Иоанна, - говорит дядя, видя испуганное лицо девочки, - шкатулку с драгоценностями тети Гермины ты можешь взять с собой.
        - Нет, - вскрикивает Иоанна, - они мне не нужны.
        - Я имею в виду, что можешь их взять с собой домой, как подарок, детка.
        - Но, Альфред, - возмущается его брат, - есть еще время, чтобы дать ребенку такой подарок.
        - Мне не нужны эти драгоценности! Я не хочу их! - возражает Иоанна, не желая снова ощутить очарование старых дорогих вещей.
        - Почему, детка, - упрямится дядя, - они же твои.
        - Мы еще поговорим об этом - пресекает отец этот разговор.
        Глава тринадцатая
        -Алло, Эрвин.
        - Алло, Гейнц.
        Оба встретились в длинном коридоре и удивленно стоят друг против друга.
        - Куда направляешься в такую рань?
        - Подышать немного утренним воздухом, Гейнц, а ты.
        - Так и я, Эрвин. Пойдем, поведу тебя на место с широким кругозором.
        Они смотрят на дверь комнаты священника Фридрих Лихта, словно боясь, что он сейчас выйдет оттуда и присоединится к ним. Но священник, очевидно, еще погружен в глубокий сон. Гейнц шутливо подносит палец ко рту: шшш.
        На цыпочках они проходят длинный коридор. Гейнц ведет его в верхнюю часть дома, на широкую веранду, соединенную с крышей дома каменными столбами. Искусно высеченные, немного разрушенные от ветра, дождя и ветхости, прикреплены к каждому столбу древние германские боги - Один - бог войны и мудрости, Тор - бог крестьян, оплодотворения и рождения, Нартос - мать Земля. Душа Агаты не расположена к этим древним богам, и она превратила эту веранду - в склад рухляди, собранной со всей усадьбы.
        - А-ха, - удивляется Эрвин, - какая красота!
        Перед их глазами зеленый густой ковер, покрывающий земли восточной Пруссии. Поля, насколько хватает глаз. Зеленая равнина простирается до горизонта, обозначенного темными лесами. Деревья на горизонте выглядят, как лестницы, соединяющие землю и небо. Утренний ветер ерошит молодые колоски. Озимые в эту году взошли с избытком. В центре равнины - холм с ограждением для коней. Солнце восходит из-за этого холма большим красным шаром, и лошади издалека подобны легким облачкам, которых, развлекаясь, ветер вырезал в формах лошадей.
        - Когда мы были детьми, - показывает Гейнц на холм, - катались там на санках по снегу, а летом я приводил туда детей прислуги и наемных рабочих, сажал их в огромную бочку из-под пива и скатывал с вершины холма. Дети визжали, и вылезали из бочки со ссадинами, и матери их приходили жаловаться деду. Дед надирал мне уши и говорил: «Гейнц, что из тебя выйдет?»
        Гейнц громко смеется. Солнце поднялось, и мягкие лучи касаются его лица.
        - Гейнц, - подразнивает его Эрвин в минуты молчания, - С тех пор, как мы приехали в усадьбу, ты только рассказываешь о переживаниях детства.
        Гейнц смотрит на него. Это не лицо симпатичного и доброго Эрвина, это лицо злое, отталкивающее своей жесткостью. На нем отпечатаны следы такого глубокого неприятия, что Гейнц отшатывается. Лицо Эрвина сейчас немного дремотно, как тогда, когда Гейнц пришел к нему по просьбе Герды. Эрвин общался с каким-то человеком низкого роста, быстрым в движениях и острым на язык. Оба были погружены в дружескую беседу о делах партии. Человек время от времени бил себя в грудь и напрягал корпус. А Эрвин сидел у стола с безразличным видом до того, что у Гейнца мелькнула мысль о явном преувеличении Гердой проблем ее мужа. Человечек поднялся со стула, намереваясь уходить. Простучал сапогами по комнате, держа портфель подмышкой. У дверей снова повернулся к Эрвину, и поднял сжатый кулак, символ коммунистического приветствия. На миг вспыхнули его зеленые глаза и снова сузились, словно пряча что-то.
        «Неприятное существо», - подумал Гейнц и спросил Эрвина, постукивающего пальцами по белой скатерти.
        - Кто этот человек?
        - Шептун, - ответил Эрвин, - один из шептунов, локти которого острее, чем его язык. Нашептыванием они достигают своего. Человек этот мне не друг, Гейнц.
        Герда стоит у стола, свежий запах мыла идет от нее, а глаза ее смотрят на Гейнца с немой просьбой. И он говорит Эрвину:
        - Эти дела мне не интересны. У меня свои неприятности. И немалые. - И прочувствованными словами предложил Эрвину ехать вдвоем в оздоровительную поездку. Время от времени переглядывался с Гердой, и Эрвин заметил тайный союз, который они заключили. И тогда лицо Эрвина обрело выражение жесткости.
        А на следующий день он оставил дом и пришел к Гейнцу.
        - Эрвин, - говорит Гейнц в жесткое лицо друга, - здесь я провел счастливые дни, быть может, самые счастливые в моей жизни. Возвращение в места детства, Эрвин, это как долгая дорога к самому себе. Роешься в переживаниях детства, чтобы еще и еще раз сказать себе: был у тебя шанс прожить свою жизнь достойно, но ты потерял это на долгом жизненном пути. И ты хочешь обратно пройти этот путь, чтобы вернуть себе эту потерю.
        - Что за такой великий шанс ты потерял, Гейнц? - иронически спрашивает Эрвин.
        - Этакий небольшой шанс - по-настоящему прожить свою жизнь, - Гейнц тоже перенимает иронический тон Эрвина, - все мои дни, Эрвин, я был пустышкой Гейнцем. Эта опустошенность стала невыносимой. Германия борется за свое будущее. Куда я не прихожу, люди погружены в эту борьбу. Только не я. И скажу тебе, как на духу, Эрвин, я не чувствую себя хорошо в моей шкуре.
        - Если так, что тебе мешает выйти из своей шкуры? Нет ничего легче в наши дни, чем присоединиться к одному из борющихся лагерей, - смеется горьким смехом Эрвин. Гейнц не ловится на этот насмешливый тон, и продолжает говорить всерьез:
        - Полагаешь, что я не пытался? Всегда стремился заставить себя поверить до конца в какую-то идею, и не смог. Моя борьба за веру в жизнь началась с Герды, Эрвин. С моей любви к ней.
        Выражение жестокости исчезло с лица Эрвина. Впервые Герда возникла в разговоре между ними. Лицо Эрвина неспокойно. С тех дней, когда Герда возникла в их жизни, и оба боролись за ее любовь, нет у него спокойного отношения к Гейнцу. Симпатия, с одной стороны, и неприязнь, с другой. Близость юношеской дружбы и чуждость жизненного пути. Все смешанные эти чувства прошедших до сих пор лет в душе Эрвина сейчас выступили в его вскинутом на Гейнца взгляде.
        - Ты знаешь, Эрвин, как сильно я любил Герду. Когда я с ней познакомился, она была ревностной католичкой. Нельзя было ее добиться, если ты не был верующим и преданным своей вере. К сожалению, я не мог этим языком говорить с женщиной, которая была мной любима. Ты пришел со своей великой верой, жертвенностью, всеми теми качествами, которых жаждала душа Герды, и завоевал ее. Я знаю, что и меня был шанс быть таким, как вы, но не знаю, как он был мной потерян. И вот это я хочу выяснить, ибо само выяснение и есть оздоровление души.
        Оба молчаливо погрузились в горькие размышления.
        Поля на равнине были полны жизни. Крестьянские телеги катили по тропам и дорогам, и казалось, что нивы, колышущиеся под ветром, несутся вместе с этими телегами, и чириканье птиц наполняет безмятежную атмосферу утра.
        - Ты помнишь Гюнтера Фабиана, - неожиданно спрашивает Эрвин.
        - Парня из нашей группы, которые сочинял такие меланхолические лирические стихи?
        - Да, да, он, тот самый парень с тонкой чувствительной, как у девушки, душой, который говорил всегда негромким голосом. Несколько дней назад я встретил его в нацистской форме. Наш Гюнтер, нежный и мягкий, как девушка, шагает в черных сапогах. В полнейшем изумлении я окликнул его - «Гюнтер, что ты делаешь в этом маскарадном наряде?» И он не ответил мне гадменно, не говорил со мной высокопарно. Он ответил с печалью, тронувшей мое сердце: «Эрвин, сказал он, это наша судьба. Ты что, не чувствуешь этого? Гитлер - наша судьба. Никто из нас не сбежит от этой судьбы. Лучше шагать вместе со своей судьбой».
        Он сказал правду, Гейнц. У каждого из нас это чувство, что нас ждет судьба, от которой не сбежишь. Моя судьба - коммунистическая партия. Даже если меня оттуда выгонят, а, скорее всего, так и будет, ее судьба будет моей судьбой. Я всегда верил в то, Гейнц, что быть настоящим человеком, означает - в любой период, в любой час жить в двух мирах одновременно - в реальном и в идеальном. Силой идеи я смогу определить реальность моей жизни. Но это иллюзия, Гейнц. Мы всего лишь безымянные существа. Мы уносимся потоком событий. Гюнтер назвал это судьбой. Ты неспокоен, ибо чувствуешь то же, что Гюнтер и я, но еще не дал имени своей судьбе. Ты - безымянное существо с безымянной судьбой. Будь спокоен, Гейнц, у нас одна судьба.
        - Не могу я так продолжать, Эрвин, - в сердцах говорит Гейнц. - Понимаю, что мою безымянную судьбу я должен превратить к какую-то определенную, сознательную. Если только не рухну в момент, когда она прилипнет ко мне.
        Эрвин склоняет голову к Гейнцу и тяжело произносит слова перед его взволнованным лицом:
        - Ты прав во всем, что сказал о Герде. Но я больше не в силах расстелить перед ней богатство моей души, как я расстелил перед ее ногами в те дни.
        Не знаю, что готовит нам с нею судьба.
        - Жаль мне, Эрвин. Очень жаль.
        - Ты имеешь в виду Герду?
        - Я имею в виду Герду, тебя и богатство твоей души.
        Оба опираются о столбы, к которым прикреплены головы потертых древних богов, и молчат. Во дворе деда блеяние козы, мычание коровы, рев осла, кудахтанье кур и ржание лошадей. Все разбитые двери, висящие на своих осях, скрипят на ветру. Из открытого окна кухни доносится голос Агаты:
        Вернулся странник, усталый от ненастий,
        В жилище свое, к любви своей и счастью.
        Ароматный запах кофе вместе с голосом доходит до веранды дома.
        - Идем к Агате, - машет Гейнц рукой Эрвину, - священник нас уже там ждет. От кастрюль на плите Агаты идет пар. Общипанная курица положена около раковины. Вторая, еще не ощипанная, кудахчет, сидя в корзине на яйцах.
        - Добро пожаловать, - Агата захвачена врасплох их появлением, быстро вытирает полотенцем стулья и приглашает гостей к столу, заставленному посудой и едой.
        - А где священник, Агата? - спрашивает Гейнц. - Ты не видела его?
        - Нет, священник сюда не приходил, говорит Агата и ставит перед ними большие толстые чашки, расписанные голубыми цветами. Сидя с ними, держит на коленях миску и что-то на ней помешивает.
        - Что ты делаешь, Агата? - спрашивает Гейнц, состроив приятное выражение лица.
        - Крем, - коротко отвечает Агата, - лимонный крем.
        - Лимонный крем Агаты знаменит за пределами дома, Эрвин.
        - Все, - Агата перестает помешивать, - давным-давно ты не пробовал лимонный крем. Фрида, бывало, говорила мне: Агата, как у тебя получается такой превосходный лимонный крем? А у меня не получается. Как, Агата? А я ей отвечала: Фрида, мой лимонный крем тает под языком, потому что я беру большие лимоны лучшего качества и не мешаю с водой. И это все. Фрида добавляет воду.
        - Да, Агата, - продолжает Гейнц подлизываться к ней, - Фрида экономна.
        - Скупа! - повышает Агата голос. - Полнейшая скупердяйка. Эта болезнь у нее из-за банка. Из-за него она все замешивает на воде.
        - Из-за банка? - удивляется Гейнц. - Какое отношение имеет крем к банку?
        - Гейнц, - строго говорит Агата, - ты еще молод, а у молодых понимание ограничено. Если я тебе говорю, что все беды ее приходят из-за банка, так оно и есть.
        - Ага! - улавливает Гейнц, что она имеет в виду, с удовольствием пьет ее отличный кофе и смеется.
        - Агата, - объясняет он Эрвину, - Агата имеет в виду посещение Фридой раз в году банка перед праздником Рождества. У нас в доме Фриде не платят за работу. Месячная оплата, как служанкам? Боже упаси. Такое дело оскорбило бы Фриду до глубины души. Каждый год, перед Рождеством, отец переводит полагающуюся Фриде сумму в банк. И раз в год наряжается Фрида в свои лучшие одежды и, в сопровождении моего отца и деда направляется в банк. За день до этого дед звонит по телефону директору банка, который, естественно, его друг, и торжественно сообщает об их приходе. Мальчик-служка ожидает их появления перед входом, у коричневой мраморной стены, широко распахивает дверцу черного автомобиля и помогает Фриде выйти из нее, как важной матроне. И, конечно же, Фрида не стоит в очереди с обыкновенными смертными. Сам директор собственной персоной сходит по ступенькам, покрытым красным ковром, чтобы встретить ее с большим почетом. Он ведет ее прямо в свой кабинет, берет у деда толстую роскошную сигару, которая уже заготовлена в его портмоне, и тут же окутывается клубами ароматного дыма. После того, как они погружаются в
кожаные кресла, приходит угощение в виде чашки мокко и сигара наполовину выкурена, директор приказывает принести Фриде ее счет, раскладывает перед ней на столе ряды чисел, проценты от процентов и всякие тайны тайн банковской мудрости. В эти минуты отец и дед сидят, не произнося ни звука. Одна Фрида в центре внимания. Когда завершаются разговоры и разъяснения, и директор до конца выкуривает сигару, Фриде становится ясно, что богатство ее увеличилось. И она обещает всем, что в любом случае, все это богатство она отпишет в наследство детям Леви, потому что это ее дети. Именно, она вырастила их и сделала их людьми. Тут же дед вручает директору всю пачку роскошных сигар, вся компания встает из кожаных кресел. На этом завершается визит Фриды к своему банковскому счету.
        - И в этом году она снова была в банке? - спрашивает Агата.
        - Да, - признается Гейнц тоном знающего человека, - в это году снова была.
        - И дед был с ней?
        - Да.
        - А мы даже свинью не зарезали в этом году к празднику Рождества, - Агата сердито продолжает замешивать в миске лимонный сок, - дед не приехал праздновать с нами, хотя и обещал. Была я одна с Руди. Ах, Иисус Христос! Одна с этой гнусной физиономией, - Агата в сердцах решительным жестом ставит миску на стол.
        - Это из-за отца, Агата, - проявляет к ней жалость Гейнц, - это из-за моего отца, а не из-за Фриды. Отец плохо себя чувствует, Агата.
        - Отец твой плохо себя чувствует? А ты…Чего явился сюда, если отец твой плохо себя чувствует?
        - Я, Агата, - заикается Гейнц, - я приехал к вам немного отдохнуть. И я не очень хорошо себя чувствую, для меня это оздоровительная поездка.
        - Господа, которые с тобой приехали, тоже больны?
        - Да, они тоже нуждаются в восстановлении здоровья.
        - Очень странно, - удивляется Агата, - все больны. А я в своей жизни даже одного дня не болела. - И вдруг быстро подбегает к окну.
        - Руди! - кричит она. - Ты что, не слышишь? Руди!
        - Тише, Агата. Надо беречь нервы, Агата. - В окне кухни появляется лысая голова Руди, который громко смеется.
        - Иисусе Христе и Святая дева! - вскрикивает Агата. - Со дня, как ему сделали вставные зубы, захватили его дурные страсти. Все время разевает рот, и каждую субботу шатается в городе вокруг дома коричневых солдафонов, как кот вокруг сметаны. Берегись! - кричит она Руди. - В один миг выгоню тебя с усадьбы.
        - Ты чего? - теперь орет Руди. - Я иду туда смотреть… Там всегда что-то происходит. Музыка, танцы. Весь город приходит.
        - Байки, байки! И все, чем они завлекают, идет от дьявола, который улавливает в свои сети. А теперь иди и зарежь свинью. Господа больны, а от куриного мяса человек не выздоровеет.
        - Зарезать свинью? Это я люблю, - светлеет лицо Руди.
        - Где священник? - удивляется Эрвин. - Странно, что он еще не спустился из своей комнаты.
        - Священник? - отвечает Руди. - Священник не в комнате. Рано утром я видел его выходящим в поля.
        - Иисус! - вскрикивает Агата у окна. - Иисус и Святая дева! Порази меня преисподняя, если там не граф Эбергард со священником.
        - Граф Эбергард, - вскакивает Гейнц с места.
        - Граф Эбергард, - шепчет Агата, как будто увидела перед собой черта. - Граф Эбергард, человек в теле, очень известен и славен во всей округе, - объясняет Агата удивленному Эрвину, - один из самых богатых владельцев поместий в этом краю. Множество полей вокруг принадлежит ему. Жители этих мест относятся к нему с большим почетом. Он очень строгий педант, но справедлив с работниками. У деда граф Эбергард, никогда не бывал. У него большой господский дом, далеко отсюда.
        Карета галопом влетает во двор. В ней - граф Эбергард, священник и два огромных охотничьих пса. Это красивый и быстрый охотничий возок, и впряжен в него коричневый породистый конь. Умелым прыжком с возка соскакивает граф. На плече его охотничье ружье. Длинные гибкие ноги выделяются из узких, в обтяжку, рейтуз для верховой езды и высоких коричневых сапог. На нем зеленая куртка, приталенная к удлиненному телу ремнем. Поверх мехового воротника глядит с хмурым выражением длинное лицо. Над узкими губами - маленькие усики. Глаза голубые, красивые, глядят несколько высокомерно - глаза господина. Выглядит граф моложе своих лет, но в светлых его волосах уже проглядывает седина. Рассказывают, что он в чине генерала участвовал в войне на берегах Балтийского моря, и сильно задержался с возвращением в свое поместье. Он почти ровесник Артура Леви.
        - Нашел священника, заблудившегося на дороге, и позволил себе привезти его домой, - говорит граф приятным голосом и слегка кланяется священнику Лихту.
        Теперь и Гейнц смотрит на своего друга священника. Вид у того, как у человека, пережившего что-то ужасное. Лицо бледное, и шрамы выделяются на белой коже. Волосы растрепаны, в карих глазах ощущение паники. Но нет у Гейнца времени спросить друга, что с ним случилось.
        - Мы вам бесконечно благодарны, господин граф, разрешите пригласить вас на чашку кофе.
        - Иисус милосердный, - вырывается из уст Агаты.
        Куда посадить графа Эбергарда? Гостиная деда набита битком мебелью и постельным бельем, и на всем этом большой слой пыли. И так во всех остальных комнатах. Молодые господа приехали внезапно, и не было возможности у Агаты навести порядок в доме. Единственно приемлемое место для приема гостей это кухня. Гейнц ведет графа Эбергарда прямо на кухню, откуда несется аромат превосходного кофе.
        - Гейнц, - шепчет ему священник, - по дороге он перестрелял всех диких котов.
        Гейнц улыбается.
        Агата вся в заботах, требует помощи от Эрвина и Руди в наведении некого порядка с грудой посуды и оставленной едой, и уже извлекла из шкафа роскошные фарфоровые чашки. Но по графу видно, что он не придает никакого значения беспорядку в кухне. Более того, он с большим наслаждением вдыхает кухонные запахи, и чинно благодарит Агату и Руди за хлопоты. Щеки Агаты пылают. И когда граф Эбергард просит Руди напоить коня, тот, сверкая лысиной, срывается со всех ног.
        - Господа приехали из столицы? - с явно повышенным интересом осведомляется граф Эбергард у трех мужчин, сидящих с ним за столом.
        - Да, - отвечает Гейнц, - решили немного отдохнуть среди плодоносных равнин.
        - Господа приехали познакомиться с нашей страной, они впервые здесь? - обращается граф к священнику.
        - Я, можно сказать, сторожил, - отвечает Гейнц вместо священника, - а вот мои друзья здесь впервые. Хочу им показать Восточную Пруссию. Может, господин граф даст нам совет?
        Граф Эбергард замолкает, не спуская глаз со священника. Кажется, он погрузился в напряженные размышления. Иногда он кормит лежащих у его ног псов превосходной колбасой, которую Агата поставила на стол, гладит их по шерсти, и неожиданно громко говорит, словно что-то необычное возникло в его мыслях.
        - Ну, конечно! Я приглашаю господ поехать со мной к графу Бодо, - и до такой степени он возбуждается от самой этой мысли, что хлопает себя по бокам.
        - Если разрешено мне задать вопрос, граф Бодо это кто? - осторожно спрашивает священник.
        - Граф Бодо? - говорит граф, удивляясь тому, что кто-то может не знать графа Бодо. - Он является чемпионом Европы по охоте на диких гусей, - объясняет граф Эбергард с великим почтением к другу, чемпиону по гусям. - И, кроме того, он пишет философскую книгу о душах растений и животных.
        - Ах, - говорит священник, - выходит, что он любитель природы, граф Бодо. Я тоже любитель природы и коллекционер растений. С удовольствием присоединюсь к этой встрече. - И он улыбается Гейнцу и Эрвину. - И где проживает ваш друг?
        - Граф Бодо проживает в девственном лесу, в деревянной избушке, которую сам построил, - рассказывает граф Эбергард с особой нежностью в голосе, подобной той, с которой поглаживает шерсть своих огромных псов. - Граф Бодо один из самых крупных помещиков Восточной Пруссии. В последние годы, после всех обрушившихся на него бед, он никак не может пережить положение и поражение Германии в войне, и с ощущением, что ему воткнули нож в спину, передал управляющему ведение всех дел своего поместья, а сам уединился в простой избушке в одном из своих лесов. Там он сосредоточился на изучении ботаники, исследовании растений и животных. Очень редко он выходит из избушки. Удивительно то, что в своем глубоком одиночестве он сумел сохранить чемпионство в гусиной охоте. Да, да, - подытоживает граф, - удивительно цельная личность.
        - Извините меня, господин граф за вопрос, - говорит Эрвин, - и нет у него семьи, у графа Бодо, уединившегося в лесах?
        - Нет, - отвечает граф, удивляясь такому глупому вопросу.
        - Гм-м, - бормочет священник, которого мучает вопрос гусей, - быть может, мы нарушим одиночество графа…
        - Боже упаси! - обещает граф Эбергард, - я ведь по пути к нему.
        И до такой степени загорелся граф своей идеей показать гостям из Берлина такой невероятно важный образец Пруссии, что в голосе его звучит упрек. - Время от времени он приглашает своих друзей на охоту. Ведь он лучший из охотников среди нас, - завершает граф Эбергард свою патетическую речь, энергично вскакивает, забрасывая ружье на плечо. Псы, ворча, вскакивают вместе с ним. Испуганная курочка на яйцах в корзине кудахчет. Общее смятение воцаряется в кухне.
        - В путь! - командует граф. Трое господ торопятся за своим куртками.
        Возок графа мал для всей компании. Гейнц приказывает Руди запрячь охотничий возок деда. Священник садится в графский возок, ибо именно к нему были обращены слова графа, да и столь щедрое приглашение было дано благодаря священнику Фридриху Лихту. Эрвин и Гейнц садятся в возок деда, и граф уже взмахивает кнутом, но Гейнц просит его повременить минутку, бежит в дом, и выносит оттуда два охотничьих ружья и патронташи к ним. Одевает одно из ружей на плечо, второе дает Эрвину.
        - Ты и вправду думаешь пойти на охоту с этим юнкером? - удивлен Эрвин и не берет в руки ружье.
        - Для отвода глаз, Эрвин, - шепчет ему Гейнц, - чтобы там не отличались от них всех.
        - Почему не отличаться от всех? Зачем быть подобными этим юнкерам?
        - В путь! В путь! - подгоняет граф Эбергард.
        Гейнц толкает ружье в руки Эрвина.
        - Какое это имеет значение, - шепчет он, сдвинув брови, - ну, бери уже.
        Возки несутся по тропам между нивами, и Гейнц старается не отстать.
        - Как прекрасна эта земля, - восхищается священник, - нет границ зеленым полям.
        - У Германии нет границ, - выпрямляется граф на своем сиденье, взмахивает кнутом, но вдруг замедляет скачку. Дикий кот бежит в поле, и ружье графа срезает его. Крольчиха перебегает дорогу с одного поля на другое, граф промахивается, крольчиха убегает. Священник вздыхает с облегчением. Леса восточной Пруссии темны и безмолвны. Свежий утренний холод в сумерках леса насыщен запахами сосен, земли и плесени. Иногда проносится порыв ветра, колеблет деревья, исчезает, и снова в лесу устанавливается безмолвие. Издали доносятся смутные удары топоров. Птицы перекликаются, кукушка молчит, но вдруг тоже подает голос. И далеко разносится эхо ее кукованья. Ветки обламываются и падают. Белка прыгает и маленькими своими лапками перебирает ствол дерева. Граф останавливает возок. Конь издает ржание. Белка замерла почти перед его копытами. Любопытные глазки смотрят на них.
        - Какая красота! - шепчет граф. - Какое чудесное создание!
        Белка возвращается к дереву и быстро взбирается на огромную высоту, и когда достигает кроны, направляет граф на нее ружье, но тут же его опускает.
        - Слишком она красива, - говорит с удивлением, замахивается кнутом, и конь срывается с места.
        Священник Лихт опять облегченно вздыхает, но тело его согнуто, будто он получил удар. А лес все погружается в безмолвие и окутывается туманом, словно бы паром. Далеко раскинувшиеся болота сопровождают их путь. Болота эти знамениты тем, что здесь президент Гинденбург одержал великую победу, сумев, со своими генералами, окружить в этих болотах десятки тысяч русских солдат. Порыв ветра оттуда веет холодом. Озера, одно за другим, на, в общем-то, короткой дороге, и на берегах их высятся заросли камышей. Здесь лес более редок, и однообразные пространства наносят тоску. Неожиданной плешью открывается посреди леса поляна. Зеленая свежая трава. Огромные срубленные стволы лежат в траве, и многолетние каштаны устремляют свои стволы в небо. На равнине, между полями, небольшое село. Выглядящие богато красные крыши кажутся покрытыми лаком. Стадо овец пылит по проселочной дороге. Нежны и тонки линии, начертанные весной. Голубизна небес, молодая зелень садов, светлый тон красных крыш, белизна обновленных известкой домов. Только леса по горизонту равнины тянутся резкими пятнами цвета. Вдали, между равниной и
лесом, мерцают воды озера. Стая диких гусей взлетает ввысь. Белизна их крыльев поигрывает на ветру медленными взмахами. И внезапно звуки выстрелов разрывают воздух, звук падающих в воду подбитых гусей, и злой лай вокруг.
        - Охота уже началась, - говорит граф Эбергард, и с большим волнением погоняет коня. Священник возле него пригнулся еще ниже.
        Лес, куда они въезжают, совсем густ и хаотичен. Охотничьи возки осторожно продвигаются между деревьями-великанами, и громкими звуками тишину, словно хлыстами, секут выстрелы, и замолкают. Добрались до пересечения троп. Вывеска на стволе гигантского дерева возвещает: «Частная дорога! Въезд запрещен!»
        - Здесь, - с почтительным придыханием говорит граф Эбергард, - это дорога к жилищу графа Бодо.
        Домик, мерцающий между деревьями, построен из древесных бревен. Стекла в небольших окнах овальной формы, и жалюзи яркого зеленого цвета - единственное украшение внешних коричневых стен домика.
        Дом пуст. На пороге пес, как единственный сторож. Но на поляне перед домом автомобили разных марок и охотничьи возки. Сегодня у графа много гостей. Видно приехали из дальних мест. Графа Бодо нет. Он с гостями уже вышел на охоту.
        Это приводит в сильное волнение графа Эбергарда. Освобождает он из упряжки своего породистого коня, закрепляет седло, и вот, он уже верхом на коне. И предлагает гостям следовать за ним к месту охоты. Конь и всадник словно бы высечены из одного материала. Конь аристократической породы, с длинной вытянутой шеей, граф Эбергард гибкий телом, и длинноногие охотничьи псы. Когда граф исчезает между деревьями, приятели решают не следовать его совету и вообще не участвовать в охоте. Они гуляют по лесным тропам, пока не доходят до края болот, до озера с мутными водами.
        Залпы охотничьих ружей время от времени нарушают безмолвие леса, и ощущение темных далей снова возвращается к ним печалью.
        - Восточная Пруссия не очень-то подходящее место для оздоровления, - говорит священник.
        Ощущение печали сходит на них не только из-за того, что безмолвие нарушается внезапными выстрелами, оно столь таинственно не потому, что лесной холод пробирает до костей, а потому, что они чувствуют себя малыми, ничтожными и беспомощными перед этими темными пространствами.
        Охотничий азарт усиливается с минуты на минуту. Охотники приближаются к болотам и озеру. Лай псов и залпы учащаются. Крики охотников становятся все более ясными. Уже различим голос графа Эбергарда, вовсе не такой спокойный, каким был раньше. Азарт погони и загона слышен в нем. Сейчас они стоят в самом центре охоты. Как призраки, неожиданно проносятся между деревьями всадники и тут же исчезают. Эрвин вдруг ударяет рукой по корявому стволу дерева, словно собирается с помощью боли вернуть себе ясное сознание. Только лицо Гейнца безразлично.
        - Сегодня отличная охота, - говорит граф гостям.
        Никто ему не отвечает. Только псы бегут за ним с высунутыми языками. На миг возникает темная гибкая фигура - и ее уже нет. Праздник убийства в замершем безмолвно лесу. Вероятно, граф Бодо со своей братией завершили истребление всяческой живности Восточной Пруссии.
        - Почему вы не участвуете в охоте, господин? - спрашивает Гейнца граф Эбергард, удивленно взирая на ружье деда, обвисшее у того на плече, - вероятно, вы давно не охотились?
        Граф явно насмехается над ним. Граф знает, кто он. Несколько юнкеров появляются из-за деревьев, и граф знакомит их с гостями.
        - Леви, - представляется Гейнц жестким голосом.
        Юнкеры почтительно здороваются. Они рады, что граф привез в лес молодых охотников, они даже очень рады. И взгляды всех обращены на ружье Гейнца.
        «Теперь они знают все, кто я. Чего они так на меня смотрят?!» - и кровь стучит в висках Гейнца.
        Охота была удачной, и настроение юнкеров приподнято. Гейнц слышит смех графа Эбергарда, стоящего рядом с ним с одним из своих товарищей, и ему кажется, что в этом радостном смехе тысячи колющих шампуров, на которые насаживают живое мясо. Он всаживает патрон в ствол и щелкает затвором. Все поворачивают головы на этот звук.
        «Что они все уставились на меня? - гнев загорается в душе Гейнца. - Я их проучу…»
        - Я присоединяюсь к охоте, господин граф.
        - Браво, господин! - радуется граф и добродушно кладет руку на плечо Гейнца. - Идемте, я поведу вас на отличное место наблюдения. Даже если вы недостаточно натренированы в стрельбе, вы преуспеет в охоте.
        Священник и Эрвин полны удивления. Чем вызвано это неожиданное решение Гейнца? Но ощущают, что в этом что-то есть, и им следует идти за другом и охранять его от чего-то, тяжелого и угрожающего ему. Они поднимаются на возвышенность над болотами. Множество охотников скрываются за деревьями, их задача - подстрелить дикого кабана. В лесном воздухе ощущается напряжение. Все ружья наизготовку. Гейнц перебирает в памяти все, чему научился под руководством деда в тирах увеселительных ярмарок Берлина и все мышцы его напряжены.
        Гейнц отличный стрелок. Ни разу не промахивался. Глаза его не воспалены лихорадкой охоты, и все же какой-то чуждый и странный огонь мерцает в них. Священник буквально падает рядом с ним на влажную лесную землю и кладет в испуге руку на его плечо.
        - Что с тобой, Гейнц? Оставь это.
        - Оставь меня! - придушенно вскрикивает Гейнц. - Убери руку, мне приказано здесь стрелять.
        - Кто тебе приказывает?
        - Я должен участвовать в их охоте. - И вгоняет патрон в ствол.
        - Браво, браво, господин. Он охотник из охотников! - аплодирует граф Бодо.

* * *
        Доброжелательным тоном приглашает граф гостей на легкое угощение в домик. Охота завершилась. Добыча велика. В домик графа набились охотники -высокие мужчины с гибкими спинами и удлиненными головами, как будто их создали по одному образцу. На всех одинаковые куртки с меховыми воротниками и широкими поясами, тяжелые сапоги, тоже по одному военному образцу. Акцент прусский, тяжелый. Они напоминают некую породу животных, поджарых, холеных и жестоких. Гостей из Берлина они встретили с преувеличенным почтением. Но что-то в ощущениях Гейнца, Эрвина и священника говорит им, что если, упаси Бог, они возбудят здесь недовольство, даже самое легкое, эти гостеприимные существа мгновенно повернут в их сторону ружья, висящие теперь на спинках стульев, и расстреляют их в спину.
        В комнате графа сумрачно и холодно. Стены из неотесанных бревен, и мебель необычно проста. Широкая деревянная скамья тянется вдоль четырех стен. Большая медвежья шкура перед камином и оленьи рога на стенах. На грубо сбитых полках - книги, вазоны, необычные образы, сотворенные самой природой. Две двери распахнуты в небольшие комнатки, в которых тоже книги, растения и чучела животных.
        На огромном столе граф приготовил ужин.
        Добыча массового убийства оказалась больше, чем расчитывали, поэтому хозяин выставил огромное количество еды: в огромных широких тазах навалены большие куски мяса, буханки хлеба, фрукты и салаты, бутылки коньяка, шнапса и пива. И посреди всего этого излишества - высокие, тяжелые, серебряные подсвечники, и в них тонкие длинные свечи. В жилище графа они предназначены замещать электричество, но даже большая газовая лампа, свисающая с потолка, не дает достаточно света. Только свечи и камин освещают зал. Пламя камина заполняет комнату туманным мерцанием. И когда юнкеры сбрасывают куртки и сидят у графского стола, в конце которого, как бы отдельно - гости из Берлина, в комнату, смешиваясь с мерцанием камина, заглядывает лесная тьма.
        Количество еды на столе быстро уменьшается, показывая, что не так уж одинок этот граф Бодо, как его заброшенное жилище, в котором он укрылся отвернувшись от мира сего после того, как германский кайзер вынужден был отречься от престола. Веселое и шумное одиночество в стенах лесной хижины, очень похоже на рассказы Карла Мея. Помещение полно запахами еды, напитков, дыма сигар, и разговоров о делах в мире. Эрвин и Гейнц устали, сбиты с толку этой острой смесью лесного воздуха и блюд графского стола. И они погружены в размышления.
        - Наш долг прекратить все это! - отрезает граф Бодо, и голос его взволнован и печален. - Мы обязаны вернуться к самой простой жизни. Жить, как растения и животные, полагаться на природу и на естественные чувства и страсти. В природе есть порядок предпочтений силы и чести. Есть высшие и низшие существа. Есть великое правило в организме природы, и оно единственно определяет порядок, свободу, которая вовсе не привилегия многих. И так как мы отдалились от природы, должно быть возвращение к ней ценой кровопролития.
        Глаза юнкеров блестят от вина, от преклонения перед графом, и согласия с его принципами.
        - Чтобы спасти Германию и ее свободу, - пытается граф сделать выводы из своих упрощенных постулатов, - во имя возвращения Германии к истинному своему духу, наш долг уничтожить все политические партии и вернуть нашему народу его прямоту, самопожертвование и военное превосходство. - И звон чокающихся рюмок в руках юнкеров, как звук тяжелой печати под подписанным соглашением.
        Священник - единственный, кто бодр и внимательно слушает. Он не пригубил никакого напитка и не прикоснулся к еде: лишь попробовав, отстранился. Взгляд его не сходит с красных от вина и разговоров лиц. Пламя от камина увеличивает на стенах оленьи головы и рога. Разговоры о политике, естественно приводят к воспоминаниям о войне. Часто вспоминается имя смелого капитана Эрхарда, который во главе своих подразделений ворвался в столицу, чтобы заставить республику капитулировать. С преклонением говорят об убийцах Вальтера Ратенау*, упоминают столкновения в послевоенные годы, направленные против республики. Все эти герои и столкновения, упоминаемые за столом, представляли некий идеал воинской силы, который был предан, и позорный режим Веймарской республики, нанес этой силе удар в спину. И тут развязались рты и сердца рассказами об агрессивных действиях, пошли анекдоты и песни из солдатской жизни. Пьяные слезы выступили на глазах юнкеров. От байки к байке, от песни к песне, вся эта ватага стала походить все больше и больше на пьяную компанию хулиганов, нападающих исподтишка, на банду, повязанную чувством
мщения.
        Глаза Гейнца и Эрвина прикрыты от потрясения всем услышанным, и веки как бы спасают их. Только священник Лихт в этой тайной хижине понимает с болезненной ясностью, куда он попал, и какой огонь идолопоклонства пылает в дебрях лесов Пруссии. Понятно ему, что он находится в окружении людей, которые потеряли все, что им дорого, и что они готовы в будущем уничтожить без всякой жалости свою жизнь и жизнь миллионов в попытке вернуть себе то, что, по сути, им никогда не принадлежало. Но в эти минуты лица их сбиты с толку, голоса их далеки, дым сигар густ и тяжел в этом комнате, обставленной полками с книгами. Фразы, исходящие из их уст туманны. И потому священнику воистину кажется, что он попал в какой-то воображаемый нереальный мир.
        И это не более, чем один из ночных кошмаров, который также внезапно оборвется, как внезапно начался.
        - Пора проснуться и убираться отсюда, - говорит священник Гейнцу и Эрвину.
        Эрвин почти заснул. Гейнц в своих туманных мечтах был погружен в желание схватить ружье и показать им силу еврея. И далеко от его ясного сознания, в душе звучало слово - «как еврей, как еврей».
        Граф Бодо встал со стола и подбросил в камин дрова, и это был знак охотникам встать и немного размять свои кости. Охотники встают, чтобы занять места на скамье, протянутой вдоль стен, свалиться на медвежью шкуру, рассеяться по комнатам. Около камина граф Эбергард поет со своими друзьями песни юности и времен войны, и никто не обращает внимания на троицу из Берлина.
        - Подходящее время убраться отсюда, - толкает Гейнц под локоть Эрвина.
        - Ты не очень-то слушал их, а, Эрвин? - спрашивает священник.
        Эрвин смеется.
        - Я достаточно их слушал. Человек не должен полностью бодрствовать, чтобы слышать голос судьбы.
        «Как еврей, как еврей», - упрямо повторяет внутренний голос в душе Гейнца.
        - Пошли отсюда, - и голос его жесток, - пора отсюда уходить.
        Глава четырнадцатая
        Облака покрывают туманный город. То ли погода ждет дождя, который рвется, но никак не может разразиться, то ли весеннее солнце пытается прорвать облака. Но нет ни дождя, ни солнца.
        Александр смотрит в окно на небольшой переулок. Он снял комнату в южном Берлине, в районе чиновников и мелких торговцев. Окружение тихое, чистое и упорядоченное. Напротив, на дверях портного, прусский орел вцепился когтями в позолоченные буквы длинного двустишия:
        Как умелое в твоих руках орудье,
        Утюг никогда бастовать не будет.
        Этот бедный район Александр выбрал, потому что здесь никто из его знакомых и товарищей не живет. С момента, как нога его ступила на землю Германии, он хотел уединиться со своими достаточно тривиальными мыслями, ущербность которых не давала ему покоя. Что-то тайное витало в атмосфере этой страны, угрожающее его честности и ясности его мысли.
        Портной выходит из дверей и стоит под когтями орла. Лицо его сливается с сумраком и безмолвием пустой улицы. Редкие прохожие со свернутыми зонтиками в руках мелькают мимо окна. Женщина в широкополой черной шляпе ведет на кожаном поводке черного пуделя. Шерсть пуделя замысловато подстрижена, и на его шее красная лента. Тянет он свою хозяйку во все стороны и не хочет идти прямо. Хозяйка нагибается над ним и любовно его уговаривает. «Сколько любви между человеком и его собакой», - вздыхает Александр.
        Неожиданно сильный удар раздается в дверь, и еще до того, как он собирается сказать - «Войдите», дверь широко распахивается. В комнату врывается молодой человек. У него непричесанная, рыжая, кудрявая, голова, пальто расстегнуто. Тетрадь для зарисовок торчит из кармана пальто, и набор карандашей - из кармана пиджака.
        - Господин адвокат, я случайно услышал от одного из моих друзей, что вы заинтересовались судьбой куплетиста, и я могу вам немного помочь, - выкрикивает взволнованно парень.
        - Чем вы можете мне помочь? - удивлен Александр.
        - В деле защиты куплетиста, естественно. Он мой друг.
        - Извините меня, господин, хочу довести до вашего сведения, что до сих пор я не взял на себя защиту Ицхака Меира.
        - Ах, уважаемый господин адвокат, все мы счастливы, что вы собираетесь взять на себя защиту нашего несчастного друга.
        - Но, уважаемый…
        - Дело осложняется, а высокопрофессионального адвоката у него нет.
        - Дело осложняется… - повторяет Александр слова рыжего парня. - Да, я читал вчера в газете. Полиция нашла письмо у его подруги. Если не ошибаюсь, он пишет ей, что в эти безумные дни обязан приобрести пистолет. Певец отрицает, что вообще писал такое письмо, не так ли?
        - Он это письмо никогда не писал, это фальшивка, - вскрикивает парень.
        - Разрешите мне задать вопрос: кто вы, уважаемый господин? - спрашивает Александр.
        - Ах, извините меня за наглость, с которой я ворвался к вам да еще забыл представиться. Вольдемар Шпац, житель вольного города Нюрнберга, по профессии - художник.
        - Очень приятно.
        - Господин, - Шпац садится без приглашения, - я пришел убедить вас в срочной необходимости защитить моего друга. Не надо колебаться ни минуты. Время действовать ограничено. Я в силах вам помочь, уважаемый адвокат.
        - Ага, - усаживается Александр напротив парня, - вы его друг?
        - Настоящий друг, уважаемый господин адвокат. Но не только во имя дружбы я хочу помочь вам защитить его.
        - Но, уважаемый…
        - Не только во имя дружбы. Здесь навет на невиновного человека, уважаемый господин адвокат, невиновного! - Кричит рыжий парень и проводит рукой по своим кудрям. - И я хочу мобилизовать всех наших друзей на борьбу во имя безвинного куплетиста. Главным образом, журналистов, как мой друг Фреди Фишер, который, кстати, тоже друг певца. Зря, зря, уважаемый господин, я-то всего художник. - И выражение горечи возникает на лице Шпаца.
        - Вы художник? - интересуется Александр.
        - Художник, уважаемый адвокат, - подтверждает Шпац и решительным движением кладет на стол свою тетрадь. - Художник я, и в последние недели кружусь по городу, и зарисовываю сцены предвыборной войны.
        - Господин…
        - Вольдемар Шпац, - помогает Шпац Александру.
        - Господин Шпац, что это за дама, нарисованная на этой странице?
        Случайно открыл Александр эту страницу, и взгляд его наткнулся на высокую худую женщину, затянутую в черный шелк, делающий ее еще более тонкой. Длинные руки лежат на животе, и ногти ее остры, как когти шипящей злой кошки. Круглый рот открыт, как у певицы, и карандаш заполнил пустоту рта черным цветом. Рядом с женщиной - мужчина. Плечи и бедра его широки, и поблескивающий пояс охватывает его мускулистое тело. На нем штаны для верховой езды и высокие сапоги. Из-под головного убора с козырьком, скрывающим лоб, глядят хитрые узкие глазки, намекающие на какие-то недобрые замыслы. Александр вспоминает высокую женщину, затянутую в черный шелк. Она стояла в ту ужасную ночь рядом с певцом.
        - Кто эта женщина, господин Шпац?
        - Это она! - вскрикивает Вольдемар Шпац. - Этот червь-шелкопряд, змеящийся в черном шелке, - Марго. Певица кабаре, в прошлом подруга Аполлона. И она… - парень тяжело дышит, - она, господин, предала его. Предательство мне омерзительно.
        - Мне тоже, господин Шпац, - Александр продолжает рассматривать рисунок.
        - И вчера, господин адвокат, я видел ее в «муравейнике».
        - В муравейнике? - удивлен Александр.
        - Господин не знает, что такое - «муравейник»? «Муравейник» это всем известное питейное заведение нацистов. Я пошел туда делать зарисовки и, к своему удивлению, встретил ее там…Нашу подругу Марго в обществе одного… - и Шпац указывает на мускулистого мужчину, нарисованного рядом с красавицей Марго.
        - Это открытие, - взволнованно говорит Александр, - очень важное, господин Шпац. Оно, безусловно, поможет адвокату, который возьмет на себя защиту.
        - Да, да, господин адвокат, очень поможет, - озаряется лицо художника.
        - Что вам известно, господин Шпац, о письме Ицхака Меира, которое полиция обнаружила у певицы? Вы, несомненно, знаете больше, чем написано в газете?
        - Больше, чем написано в газете? Я вообще газет не читаю, господин. От Эмиля Рифке я узнал о письме. Он офицер полиции, который вел обыск у Марго.
        - Господин Шпац, - Александр садится на стул, - где вы встретили офицера полиции и при каких обстоятельствах услышали от него рассказ о письме?
        - В доме доктора Леви, не знает ли случайно господин доктора Леви?
        - Я знаком с семьей Леви, но с господином, носящим титул «доктора Леви», не знаком. В любом случае, я понимаю, что доктор Леви еврей, и что у него вы встретили офицера, который проводил обыск?
        - У него, уважаемый господин адвокат. Офицер этот - жених Эдит, дочери доктора Леви. И все мы одна компания, компания добрых друзей. Аполлон был в том доме, почти, как член семьи, и даже был дружен с офицером полиции…
        - Даже?
        - Даже, уважаемый господин адвокат, хотя я не очень уважаю этого Рифке… Кстати, есть возможность показать его вам. Минутку. Я зарисовал и его в день большого праздника в доме Леви. - Шпац листает свой блокнот. - Вот, уважаемый господин адвокат, офицер полиции Эмиль Рифке.
        - Но господин Шпац, мне кажется, тут ошибка.
        На рисунке офицер полиции в мундире стоит около высокой худой дамы, туго обтянутой черным шелком.
        - Господин Шпац, этот рисунок очень похож на предыдущий…
        - Да извинит меня, господин адвокат, не носит ли он титул доктора?
        - Да, да, носит, - нетерпеливо отвечает Александр.
        - О, как же я не называл господина по его титулу? Извините меня, господин доктор, но тут нет никакой ошибки. На рисунке изображен офицер полиции в обществе Марго, ибо и она была на том большом празднестве в доме Леви. Тогда она еще считалась своей в нашей дружеской компании. В тот день она предпочла из всех этого офицера. Это не случайно, доктор…
        - Почему это не случайно, господин Шпац?
        - Уважаемый доктор, - вскакивает Шпац с места, теребит свои волосы и подтягивает брюки, - есть существа, чьи физиономии, это как быотсутствие физиономии. Как бы разные типы одного образа, и потому, уважаемый доктор, вы подумали, что здесь ошибка, когда я открыл перед вами эту страницу. Уважаемый доктор, Эмиль Рифке, Марго и новый ее друг там, в «муравейнике», это разные типы, у которых одно и то же лицо. Уважаемый доктор, господин адвокат, взгляните, пожалуйста, сюда. - Шпац листает свою тетрадь. Карие его глаза, увеличенные стеклами очков, загораются. Перед Александром открывается целый ряд мужчин. У всех у них прямые спины, все в сапогах и ремнях, у всех небольшие хитрые глазки, замышляющие козни.
        - Вот они, уважаемый доктор, представители партий, - провозглашает Шпац из Нюрнберга. Когда Александр видом своим выражает некоторое сомнение, лицо Шпаца краснеет, и рыжие его волосы, кажется, встают дыбом. - Доктор! Не подозревайте меня в глупости, что я здесь ставлю в один ряд все идеологии, и все мировоззрения. Упаси меня Бог, уважаемый доктор! Тут, на листе рисовал мой карандаш «аппаратчиков», как называют их русские писатели. Аппаратчики, доктор, это тип. Один тип во всех партиях. Уважаемый доктор не улавливает, что это такое - аппаратчики. Объясняю: люди партийного аппарата. Что я могу сделать, доктор, если мой карандаш всегда говорит правду. Со мной происходит странная вещь, когда я начинаю рисовать. Разрешите вам объяснить, вы не торопитесь?
        - Нет, нет, я распологаю временем.
        - Отлично, уважаемый доктор. Извините меня, если я немного удлиню свои объяснения. Прихожу я на предвыборное собрание, и со сцены человек ораторствует, и высокие слова трогают твою душу своей правдивостью. В эти вдохновенные минуты я вижу, но не слышу. И снова я не Вольдемар Шпац из вольного города Нюрнберга со своими ощущениями. Я чувствую какие-то скрытые и исчезающие вещи, которые никогда не смогу ясно выразить в словах. Но рука моя знает, рука рисует, рука моя чувствует ясно то, что смутно ощутимо в моей душе. Рука всегда говорит правду. Господин доктор, временами я замираю в потрясении перед тем, что открывает моя рука. Что же касается аппаратчиков, людей партийных аппаратов…
        Александр уже давно не смотрит на шеренгу мужчин. Он уже перевернул страницу и с большим вниманием рассматривает Марго и офицера полиции Рифке.
        - Рисунки ваши превосходны, господин Шпац, превосходны, - говорит он.
        - Ах, - вздыхает молодой человек, - только господин адвокат говорит это.
        Александр продолжает листать блокнот. Перед ним веселящаяся молодежь. Душная атмосфера, не продохнуть, ноги, руки, головы со всех сторон.
        - Это тоже типы, которые вы нашли?
        Лицо юноши сильно краснеет, он поднимается, чтоб подтянуть брюки.
        - Уважаемый доктор, разрешите объяснить вам еще одну единственную вещь. Ведь вас никто не торопит?
        - Нет, - отвечает Александр мягким голосом.
        - Все дни и все ночи я шатаюсь по столице и делаю зарисовки. Но не это ищет моя душа, - указывает Шпац на суматошный рисунок веселящейся молодежи. - Господину доктору, несомненно, знакомы голландские художники. Сидят чистые тихие женщины около столов, занимаются домашними делами, и их спокойные глаза следят за чистенькими симпатичными детьми. И свет в комнате несколько темен, и атмосфера тишины, порядка и безопасности окутывает все предметы и фигуры. Я люблю эти картины. И сколько не хожу и не ищу, хотя бы один единственный раз, такую картину в жизни, я ее не нахожу. Рискую и рисую лишь всякое безумие, суматоху, хаос. Только это мой карандаш заносит на бумагу. А эти, - Шпац кладет руку на рисунок, - мои друзья. Я их зарисовал там, где мы постоянно встречаемся.
        - И где это ваше постоянное место встречи, господин Шпац?
        - В «Пламени Ада», уважаемый господин доктор. Это всеми нами любимый бар. Его каждый вечер посещал и Аполлон, и Марго там пела, и офицер Рифке там бывает.
        - Полагаю, - перебивает его Александр, - что и мне надо посетить это место.
        - Да, да, - загорается парень из Нюрнберга, - очень важно, уважаемый доктор, чтобы вы посетили «Пламя Ада». Там вы встретите Марго.
        - Господин Шпац, хочу вам напомнить, что я еще не взял на себя защиту вашего друга.
        - Уважаемый господин доктор, - художник не реагирует на слова Александра, - я готов повести вас в «Пламя Ада» даже сегодня вечером. И если господин доктор посидит спокойно несколько минут, я нарисую его портрет. В облике господина доктора, есть спокойствие, чистота, уверенность в себе, и даже некий свет, который я нахожу в полотнах голландских художников. Несколько минут, не более…
        Александр встает и протягивает руку парню в очках.
        - Время мое закончилось, господин Вольдемар. Прошу извинения.
        - О, господин доктор, у вас время истекло. Очень жаль. Всегда те, которых я так хочу нарисовать, торопятся по своим делам. - На лице Шпаца написано огорчение, и он тоже встает. - Господин доктор, упаси меня, задержать вас. Итак, в восемь часов точно - у Бранденбургских ворот. Я буду вас там ждать.
        - Уже сегодня вечером? До такой степени это срочно?
        - Срочно, уважаемый господин доктор. Очень срочно. Все, что касается моего друга, сидящего за решеткой, срочно.
        Дверь захлопывается столь же бурно, как была открыта гостем.

* * *
        Над Бранденбургскими воротами несется в ночь колесница богини Победы - Виктории, дочери великана Фалеса, который был убит Минервой, богиней, мудрости. И она покрыла свое тело кожей этого великана. Виктория, дочь великана, была служанкой великого Юпитера. Ее сестры олицетворяли силу мужества. Здесь, над воротами, она держит в руке пальмовый скипетр. На острие скипетра - лавровый венок, из которого как бы вырастают крылья. Кони ее скачут поверх берлинских крыш, и бледный тонкий месяц стоит прямо над ее колесницей. Под аркой ворот - движение многочисленных ног и колес.
        - Когда я гляжу на всю эту суматоху у ворот, - говорит Шпац Александру, - я должен закурить. - Он достает из кармана мятую пачку сигарет.
        - Пошли, пошли, - торопит его стоящий рядом Александр, которому Шпац достает до плеча.
        - Господин торопится? - с беспокойством воспринимает Шпац нервозность Александра.
        - Нет, нет, - успокаивает его Александр суховатым голосом.
        Улица Фридриха Великого кишит народом, мигает цветными огнями и оглушает пьяными криками, насмешливыми голосами женщин, аляповатыми предвыборными плакатами. Толпа давит и толкает. Шпац сжимает в руке тетрадь с рисунками. Александру трудно приспособить свой шаг к шагающей толпе. Никакая плотина не удержит рвущийся вдоль улицы людской поток.
        - Здесь, господин доктор. Мы пришли.
        Снаружи обычный дом, выделяющийся среди окружающих, сияющих огнями зданий, своим скучным видом. Длинный и темный коридор ведет в квадратный двор. Два фонаря освещают его красным светом. Высокая каменная стена соединяет с двух сторон двора два дома. В доме, стоящем сзади, окна темны, и только дверь подвала открыта. На стене подвала гаснут и вспыхивают красные буквы: «В «Пламени Ада»!
        - Это ворота в «Ад», - объясняет Шпац, спускаясь по ступеням.
        Множество запутанных коридоров в «Пламени Ада», подобных петляющим ходам лабиринта. С каждым порывом ветра или резкими звуками оркестра, позванивают мигающие китайские лампочки, освещая огромные картины с кричащим хаосом разных цветов, в которых нет ни облика, ни формы. У входа в каждый коридор стоит черная фигура картонного черта, вместо глаз у которого два маленьких фонарика пылают красным светом. Звуки музыки приводят Шпаца и Александра в большой слабо освещенный зал, в середине которого пылает огонь на камнях, огромных, как жернова. Это жертвенник Ада, пламя которого взметается под ритм ударника, звуки фортепьяно, завывание саксофона. Внезапно раздается тонкий стон скрипки, и тут же поглощается общим шумом. Развеваются волосы женщин, пляшет кисея пламени.
        Александр сдвигает свою шляпу набок.
        - Ду, ду, ватт ди, ду, ду, ватт ди! - гудит голос мужчины, аккомпанирующего самому себе на ударнике.
        - Бум! Бум! Битти, битти, бум! Бум! - подпрыгивают женщины вокруг огня, кружатся и возвращаются в объятия мужчин.
        - Биди, биди, биди, - соблазняет голос двигающего слегка бедрами мужчины со сцены.
        - Лишь тебя я люблю! - движутся медленно фигуры в красной кисее пламени.
        - Охо! Охо! Лишь тебя! Лишь тебя! - раздается вдруг вопль, заставляющий вздрагивать лампочки и тела. Ритм танца ускоряется, становится головокружительным, и стены подвала откликаются эхом.
        Человек подбрасывает дрова в огонь под ритм ударника. Огонь вспыхивает. Ритмы ударника гремят, как барабаны дикарей. Танцоры подпрыгивают, кружение их ускоряется.
        Шпац отбивает ногой ритм ударника. Александр чувствует, что мышцы его подрагивают. Пальцы одной руки танцуют в кармане пальто. Вдруг в один миг прекращается стук ударника, испуганные лица танцоров оглядываются вокруг, словно не могут понять, где они. Еще не остыв, отстраняются руки мужчин от женщин.
        - Алло, Шпаци!
        Мелькают мимо пары. Шпац тут знаком со всеми.
        - Посидим здесь немного, господин доктор, - предлагает он Александру.
        Стол стоит сбоку. Официанты, затянутые в черные костюмы мелких бесов, кружатся между столами и подливают напитки. Иногда раздается выстрел пробки из бутылки шампанского, и, обернувшись на звук, Александр озирает все общество в Аду: мужчины в черных вечерних костюмах, парни в рубашках с распахнутыми воротниками, женщины в вечерних платьях с большими вырезами, девицы в простых шерстяных юбках и спортивных белых майках. Головы в замысловатых прическах, разлохмаченные и коротко стриженные. Отблески огня уравнивают всех и делает их лица молодыми, мягкими и нежными.
        - Кто приходит сюда? - спрашивает Александр Шпаца и с удовольствием пьет маленькими глотками из рюмки.
        Шпац не отвечает. Слышен лишь треск пламени.
        - Идите сюда, идите сюда, господин доктор, - Шпац взволнован, - Готфрид дает сеанс гипноза.
        На деревянной скамье лежит женщина в блестящем вечернем платье. Голова ее на подушке, темные волосы обрамляют смертельно бледное лицо. Глаза женщины сомкнуты, мужчина склонился над ней. Виден лишь его острый напряженный профиль и длинные пальцы, поглаживающие однообразными движениями лицо женщины. Чернота его волос и черный костюм делают его похожим на чертей, которые стоят по углам, направляя гостей. Широкий круг наблюдающих лиц окружает черного врача и его белолицую жертву. Сотни глаз блестят от внутреннего напряжения.
        - Что ты видишь? - падает в безмолвие монотонный голос врача.
        - Что видят твои глаза? Что видят твои глаза? - пытается расшевелить ее этот монотонный голос.
        - Германия возродится, - звучит голос женщины странным фальцетом в пространстве подвала. Неожиданно женщина поднимает голову, веки ее замкнутых глаз дрожат, и ужасный вопль вырывается из ее уст: Огонь!
        Плечи Александра вздрагивают, он чувствует дрожь, прошедшую по телам соседей. Лицо Шпаца перекошено. Женщина смолкла. Голова ее беспомощно упала на подушку. В углу потолка зажигается яркая лампа, направленная на нее. Черный врач выпрямляется. Женщина открывает глаза, поднимается, смотрит удивленным взглядом на окружающие ее лица, и через несколько минут спускает ноги на пол, подбирает платье, и лицо ее полно покоя, как будто ничего не случилось. Черный врач подает ей руку. Черный мужчина и белая женщина под руку пробивают себе дорогу между наблюдающей публикой. Их сопровождает буря аплодисментов.
        - Трудно поверить своим глазам, - говорит Александр Шпацу.
        - Это одно из развлечений «Ада», господин доктор. Гипноз нравится всем.
        - Интересно то, что вырвалось из уст женщины, - продолжает Александр.
        - Ничего нового в этом нет, уважаемый доктор. Она сказала то, что многие говорят в эти дни. Из ее уст вылетели слова, которые рассекают пустоту нашего мира.
        - Гипноз это преступная игра, - сердится Александр.
        - Упаси Боже, - говорит молодой человек, стоящий неподалеку, - извините меня, господин, за вмешательство.
        У молодого человека взлохмаченная светлая шевелюра, лицо излучает симпатию. Он отвешивает легкий поклон, и голубые его глаза устремляют в Александра задумчивый взгляд.
        - Это поэт Бено, - представляет его Шпац.
        - Пусть меня извинит господин, если без разрешения я отвечу ему на его реплику. Ничего плохого нет в гипнозе. Он ведет тебя к скрытым иррациональным силам души. Он приближает к изначальному и естественному базису человеческой души, снимает с нее неестественные одеяния, накопившиеся в течение стольких поколений… И это великое действие, господин.
        - Алло, Шпаци! Алло, Шпаци!
        Компания веселой и шумной молодежи подходит к ним. И хотя их приветствие обращено к художнику из Нюрнберга, они не спускают глаз с рослого гостя. В «Аду» уже все осведомлены, что адвокат, заинтересовавшийся судьбой несчастного Аполлона, находится здесь. Александра смотрит на двух светловолосых кудрявых девиц и парня в облегающей одежде, с дерзкими глазами.
        - Разрешите представиться, - парень склоняется в глубоком поклоне, - меня зовут Фреди Фишер.
        - Фишер… Фишер… - бормочет Александр и протягивает парню руку. - Я слышал где-то ваше имя.
        - Может, господин читал одно из моих эссе, - вспыхивает радость в дерзких глазах парня, - последнее эссе об отношении пролетариата к Гете?
        - Сожалею, - говорит Александр, - эссе господина я не читал. Так вы - писатель.
        - Да, писатель, - поправляет молодой эссеист свой слегка сбившийся галстук.
        - Господин доктор, утром я напомнил ему ваше имя, - говорит Шпац, - в связи с Аполлоном. Вот, еще один из наших друзей требует справедливости в деле Аполлона.
        - Виктор, - громко раздается голос рядом с Александром. - Мое имя - Виктор.
        Широкое румяное лицо растянуто в улыбке, круглая лысеющая голова. Из-за полноты парня, поскрипывающего блестящими лаковыми туфлями, трудно определить его возраст. Одет он странно. Бархатная коричневая куртка прикрывает широкую грудь, и черная широкая лента украшает белую рубаху. На пальце у него - большой красный камень в золотом кольце.
        - Виктор, добрый друг Аполлона, доктор, - объясняет Шпац, - он тоже исполняет номер в кабаре, где выступали Марго и Аполлон. Он мастер художественного свиста, и нет такого музыкального произведения, чтобы он его не исполнил с большим блеском.
        - Очень интересно, - говорит почтительно Александр.
        - И, кроме того, он настоящий человек, - говорит взволнованно Шпац. - Любому артисту, попавшему в затруднительное положение, он приходит на помощь.
        Мастер художественного свиста опускает голову, слушая множество отпускаемых ему комплиментов.
        - Доктор, - выпрямляется Шпац, - пора от разговоров перейти к действиям. Я и Виктор хотим конкретно чем-нибудь помочь нашему арестованному другу.
        - Все мы просим что-то сделать, - нетерпеливо говорит Фреди.
        - Господин адвокат, - Виктор первым садится у столика.
        - У него степень доктора, Виктор, - пресекает его Шпац.
        - Господин доктор, - бьет себя в грудь мастер художественного свиста, - мы абсолютно уверены в том, что наш друг Аполлон невиновен. Пусть простит нас наш друг в тюремной темнице, но я позволю себе сказать несколько слов о его характере. Несчастный Аполлон - трус, доктор. Он боится даже уличных собак. И когда он приходил к своей подруге Марго, она запирала своего черного пуделя на кухне. Как может держать такой человек пистолет в руках? Это явный навет, господин доктор, и этого бы не случилось, если бы его товарищи по профессии встали на его защиту. Господин доктор, со дня его ареста я верчусь среди тех, кто дергает за ниточки общественное мнение, и настаиваю на том, чтобы они встали и направили свои известные всем перья в защиту Аполлона, чтобы своими пишущими машинками остановили зло, надвигающееся на нас.
        - Доктор, - обращается Фреди Фишер решительным голосом к Александру, - как поставить мое перо на защиту Аполлона, если перо это частное? Невозможно. Свое перо я направил во имя большой кампании по борьбе за равенство и справедливость.
        - Справедливость! - вскрикивает Шпац. - О какой справедливости ты говоришь?
        - Об общественной справедливости, Шпаци, о гуманизме в обществе.
        - Об общественной справедливости?! Чепуха! Справедливость личности предпочтительней коллективной справедливости.
        - Шпаци, - как бы завершает дискуссию эссеист Фреди Фишер, - это давний спор между нами. Нет у меня желания его продолжать. Ты человек наивный и оторванный от реальности. Я хочу поговорить с господином адвокатом.
        - Господин доктор, - обращается он напрямую к Александру, - как частное лицо, я готов сделать все во имя моего друга. Все свое имущество готов предоставить в его распоряжение, но перо мое является достоянием партии. Как писатель, я человек общественный, на службе моей партии. Не может моя партия встать на защиту беспартийного, к тому же, перекати-поля, этакого цыгана, певца. Не может Аполлон, сочиняющий куплеты сомнительного содержания, стать героем коммунистической партии. И потому мне приходится, как писателю, не подавать голоса, господин доктор, - выпрямляется партийный эссеист и вперяет хмурый взгляд в Александра.
        - Вот оно как, уважаемый доктор, - вскидывается снова Шпац из Нюрнберга, - так они говорят. К кому ни обратишься, ответ один: Аполлон был просто человеком, без идеи, без партийного билета, и, будучи таким, не может быть героем. Ему надо быть «чем-то», и свидетельством этого «чего-то» является партийный билет в кармане. А если ты не принадлежишь ни к какой партии, ты беззащитен. Никто не будет бороться во имя твоей маленькой частной справедливости.
        - Что ты так волнуешься, Шпаци? - вмешивается одна из девушек. - Мы ему поможем.
        Публика собирается вокруг их стола. Взволнованные вскрики Шпаца привлекли многих посетителей «Ада», стоящих с рюмками в руках и прислушивающихся к спору.
        - Поможем! Поможем! Слова, слова! Помощь отступает перед партийными билетами! - ударяет Шпац рукой по столу. - Я тоже присоединялся к разным организациям, чтобы обезопасить свою жизнь.
        - К каким организациям ты присоединялся? - вскидывается теперь и Фреди Фишер.
        - К объединению выращивающих кроликов, к союзу охотников, к объединению во имя девиц, которые оступились.
        Громкий хохот сопровождает последние слова Шпаца. Вся братия поднимает рюмки, приветствуя его взволнованную речь.
        - Чего вы надо мной смеетесь? - смотрит он в смеющиеся лица, и руки его безвольно опускаются. - Все, что я сказал, было сказано всерьез.
        Смех усиливается, и глаза Шпаца, увеличенные стеклами его очков, в смущении смотрят на друзей, которых так развлекают кажущиеся им веселой шуткой его слова. Лишь мастер художественного свиста тихо сидит у стола, опустив голову и покручивая большое кольцо на пальце, и в серых его глазах печаль.
        - Что вас развлекает в моих словах? Что вы всегда смеетесь надо мной? - не успокаивается Шпац.
        - Ничего смешного нет в его словах, - говорит Александр, глядя в глаза Виктора, и, обращаясь к Фреди. - Извините меня, господин писатель, я всю жизнь был общественным представителем.
        За спиной его слышен шорох шагов тех, кто пытается приблизиться к нему. Черные официанты стоят без дела.
        - Все дни я был общественным деятелем, - Александр повышает голос, - но никогда не отделял в себе частного человека от общественного. Личность человека одна. Когда происходит разлом в целостной человеческой личности, происходит разлом и в его стремлениях. Понятие «общего» превратилось в нечто абстрактное и отделилось от реальных чувств человека. И чем человек более целостен, тем и «общее» становится более целостным, ощутимым и реальным. Я не верю в то, что есть смысл в высоких отвлеченных идеологиях, которые не связаны с каждодневной деятельностью. Господин, - оборачивается Александр к писателю Фреди Фишеру, - общественный деятель, подчиняющийся партийной дисциплине, вовсе не освобожден от принципов морали, таких, как, например, верность и самопожертвование во имя друга, попавшего в беду. Господин говорит мне, что его несчастный друг, заключенный в тюрьму, не более, чем сочинитель сомнительных куплетов, а не великий провозвестник. Почему должен писатель из маленького человечка, создать героя нашего времени?
        - Уважаемый доктор, - Шпац вскакивает со стула, - извините меня, что я позволяю себе вас прервать. Если бы господин приехал в наш свободный город Нюрнберг, и прошелся бы по множеству храмов, и всмотрелся бы в лица святых, созданных руками истинно великих мастеров, таких, как Витт Штос и Адам Крафт, то увидел бы, что у них обычные человеческие лица, у этих великих святых. Ибо они - сыны человеческие, страдающие, любящие, ненавидящие, борющиеся, носящие на своих лицах печать всех человеческих страстей. Великие мастера низвели Бога на землю, изобразили святых в образах обычных живых людей. Все добро и все зло…
        - Да что это такое? - возмущенно вскакивает поэт Бено со всем пылом нежного своего лица. - Что такое добро, и что такое зло? Я не знаю, как определить эти понятия. Я знаю, что красиво и что уродливо, что - слабость и что - сила. Дух мой может отнести слабость к злу, а силу - к добру. И нет для меня иного смысла в этих понятиях. Просто человек, маленький и слабый, не может для нас быть героем. Даже если с ним поступили несправедливо, это мелочь, лишенная всякой ценности. Маленький человечек, как Аполлон, затянут в мощный поток событий. Кто обратит внимание на это ничтожное существо, тонущее среди волн, когда ты можешь насытить глаза свои потоком элементарной силы, втягивающей всех, прорывающей все.
        - Браво, Бено! - аплодируют разгоряченному оратору и чокаются в его честь. Приятная взволнованность голоса поэта усилила веселое настроение молодых. Тяжелый и серьезный голос Александра звучит диссонансом их легкому настроению.
        - Где они сейчас? - продолжает воспламеняться Бено. - Где они, все эти ценности - уважение, честь, прямодушие, и то, что называется личной свободой? Какая из всех партий может признать публично, что в ее силах хранить эти священные ценности? Да будет благословен разрушитель иллюзий! Все эти ценности потеряли силу своего существования. Тот, кто все еще живет в этом иллюзорном мире, оказывается обманутым.
        - Ах, мой милый Августин, все прошло,все прошло, - внезапно начинает насвистывать артист мотив этой народной песни, и несколько молодых людей подпевают ему.
        Александру кажется, что эта мелодия сопровождает единственные слова, которые вертятся в его голове: несчастный Аполлон, несчастный человек…
        - Марго, - восклицает Шпац из Нюрнберга, - поглядите!
        Она пришла одна. Стоит посреди «Ада» - высокая, затянутая в черный шелк, толстый слой пудры на ее лице особенно подчеркивает пунцовость накрашенных губ.
        - Алло, Марго! - окликает ее молодежь и тянет к ней рюмки.
        Она приближается к столу и садится напротив Александра.
        Шпац из Нюрнберга вскакивает со своего места:
        - Вот, Марго, уважаемый господин адвокат интересуется судьбой Аполлона.
        Александр встает и отвешивает легкий поклон. Ноздри Марго вздрагивают.
        - Я знаком с госпожой, - говорит Александр, и взглядом следователя рассматривает ее лицо, - я был в ресторане в ту ужасную ночь, и видел вас рядом с вашим другом.
        Марго отвечает ему призывной улыбкой, но хмурые глаза мужчины, стоящего напротив, не смягчаются.
        - Да, - продолжает Александр, - госпожа была ближе всех в эти ужасные мгновения.
        Худое обтянутое ее тело сжимается. Она кладет руку на стол, словно хочет ее протянуть мужчине напротив. Ее длинные пальцы с ногтями, на которые нанесен красный лак, похожи на острые шпильки.
        «И пфеннига одного не дам за твои мысли», - смотрит Александр в напудренное лицо с темными глазами, над которыми, вместо выщипанных бровей, нарисованы две дужки.
        - Марго, - обращается Шпац к ее замкнутому лицу, - что с письмом, которое полиция нашла в твоей квартире? Аполлон его написал или нет?
        - Почерк его, - сухо отвечает она.
        - Марго, - кричит Шпац, и вся молодежь вокруг застывает, - Марго, ты читала это письмо? Ты, конечно, помнишь о чем ты думала, когда читала его.
        - Не помню, читала ли я вообще это письмо? - отвечает Марго не Шпацу, а всем, уставившим на нее вопросительные взгляды, и краска заливает ее лицо. - Я вообще не читаю эти письма. Письмо Аполлона было среди них и лежало в ящике вместе с другими.
        Кто-то заказал оркестр, и громкие звуки музыки сотрясают пламя «Ада».
        Каждый шаг твой и движенье
        Вызывают вожделенье,
        Словно стих ни на миг не стих
        В сладком танце ног твоих.
        В единый миг все исчезли. Огонь вспыхнул сильнее, и тени заплясали вокруг. Александр наблюдает за танцем. Черный доктор пляшет со своей белой жертвой. Возбужденный поэт держит в объятиях красавицу Марго. Фреди обнимает свою кудрявую подругу. У стола остались только трое: Александр, мастер художественного свиста, глаза которого печальны, и Шпац в состоянии депрессии.
        - Господин Шпац, почему вы не танцуете? - пытается Александр его подбодрить.
        - Ах, уважаемый доктор, нет у меня настроения. Да, к тому же, этот дикий ритм не в моем духе…
        - Он из ушедшей эпохи, - говорит Виктор, и все его жирные складки трясутся.
        - Знаком ли уважаемому доктору доктор Леви?
        - Я ведь сказал уже сегодня вам, господин Шпац, что не знаком ни с каким Леви, имеющим степень доктора.
        - Жаль, уважаемый доктор, что вы с ним не знакомы. Есть в вашем облике с ним нечто общее и разное одновременно. Достоинство и прямота равнозначны у вас с ним, только, что с лица доктора Леви не сходит выражение печали, или, я бы даже сказал, скрытого страдания. Это несколько уменьшает сходство между вами и вызывает беспокойство. У него, уважаемый доктор, нет тени, затемняющей ясность образа. Когда я гляжу на вас, уважаемый доктор, передо мной открывается окно в мир, который я жажду запечатлеть в моем альбоме все годы, тот цельный и чистый мир голландских художников. Посидите, пожалуйста, уважаемый доктор, не двигаясь, несколько минут, и я зарисую ваше лицо.
        - Господин Шпац, - Александр быстро встает со стула, - я полагаю, что час поздний.
        - О, уважаемый доктор, я весьма огорчен, что вы хотите так быстро уйти.
        - Господин Шпац, - Александр застегивает пуговицы пальто у выхода, - пожалуйста, возвращайтесь к своим друзьям, и разрешите мне вас покинуть. И еще я хочу вам сказать, что я окончательно решил взять на себя защиту вашего друга.
        - Доктор, с момента, когда я вас увидел, я знал, что вы не оставите человека в беде.
        Ночной ветер ударяет в лицо Александра. Уж зажглись городские огни и небо потемнело. Только потертая монета луны бледно мерцает между облаками. Проспекты пусты, и между темными зданиями огромные универмаги щедро льют из широких окон снопы света на темные улицы.
        Шаги Александра тяжелы, он чутко прислушивается к звукам города. Дымная ароматная завеса от сигары скрывает его лицо. День и ночь он шатается без дела по городу и плечи слегка согнуты. Неожиданно он оказывается у начала знакомой улицы. По ней он когда-то много раз ходил. Улица эта ведет к дому Георга, который любит работать по ночам. Окно его рабочего кабинета светится.
        «Пришло время - войти в теплый и добрый дом», - размышляет Александр и издает у освещенного окна знакомый с их юности свист.
        Впервые они встретились в маленьком университетском городке на юге Германии. Александр уже студент юридического факультета. Георг прибыл из маленького городка в Восточной Пруссии. Это был студенческий вечер. Члены разных организаций явились в своих формах, и между ними - члены организации еврейских студентов. Александр вышагивал по залу в черных сапогах до колен, белых штанах и коричневой бархатной куртке. Высокий стоячий воротник подпирал подбородок и вынуждал его смотреть только вперед, перед собой.
        - Кот в сапогах! - поднял его на смех Георг. Он ненавидел униформу и общества. Жидкие усики, которые Александр только начал отращивать, встали торчком. Сердито ощетинившись, смотрел с удивлением юрист старшекурсник на явного новичка, отпустившего реплику. Союз еврейских студентов был только в начале своего пути, и у каждого еврейского студента был гонор. И нельзя было легковесно отнестись даже к этой реплике и насмешке на лице ее произнесшего в отношении тех, кто провозглашал свое еврейство, словно держал в руках ключи от нового рая. То, что Георг был тоже евреем, не имело для него никакого значения. Из прусского городка он привез с собой высокие общечеловеческие идеи, обуревавшие его душу. В прусском городке улицы были прочерчены, как по линейке, и дома стояли по шеренге, как солдаты по стойке смирно, отдающие честь статуе кайзера на площади, и усачам, прогуливающимся по чистым улицам. Одна зеленая аллея прорезала городок в сторону реки, и старые липы с развесистыми кронами разносили аромат по всему городку. По субботам почтенные жители города прогуливались по ароматной аллее около темной реки.
Обладатели усов шли впереди, постукивая тростями по асфальту аллеи, а за ними, отставая на шаг, шли обладательницы широкополых шляп с дорогими страусовыми перьями, покачивающимися от множества приветствий. И от них отставая на шаг, шли дети, чистенькие и воспитанные, одетые в белые матроски. Гордой поступью шагал отец Георга по зеленой аллее, несмотря на малый рост, выделяющееся брюшко и слегка опущенные плечи. Но усы его возносились над усами широкоплечих, обладающих сильным шагом мужчин.
        Отец Георга был известным юристом, прокурором города, и все шляпы на зеленой аллее склонялись перед ним! Известен был, как строгий прокурор, не делающий никаких скидок в наказаниях. В душе он питал истинное отвращение к преступным наклонностям и отвергал все слепое и дикое в природе человека, не раз уводящей его с нравственного пути. И всякое преступление, и отклонение от морали он осуждал без всякого снисхождения. Жена же его, симпатичная и мягкая мать Георга, бывало, говорила своим приятным голосом:
        - Понять все, значит простить, - и поглаживала волосы сына.
        Мать Георга в молодости была певицей. Жительница большого города, она пошла за мужчиной с брюшком, в его городок с его скучными улицами и хмурыми людьми, одержимыми принципами. Была она мягкой, нежной, но с бурной душой. От шумной жизни искала она укрытие в богатом безопасном доме слишком строгого господина. Все сверкающие чистотой комнаты дома были полны колоратурными пассажами ее приятного голоса, любовью к любому живому страдающему существу, подругами, приезжающими к ней из большого города. Это были певицы, красивые и уродливые, молодые и в летах. Все они находили прибежище у нее в тяжелые минуты. И все занимались подростком - сыном хмурого господина и мягкой госпожи. Молодой певице, красавице Маргарет, Георг изливал свою горячую душу. Было ему тогда десять лет, и душа его, подобно душе его матери, полна была преткновений, потаенных уголков и какой-то безымянной смутной тоски. Маргарет была окутана тайнами. Когда упоминалось ее имя, хмурый господин и мягкая госпожа просили его выйти из комнаты и понижали голоса. Из этих шепотков он сделал вывод, что нечто тяжелое и непонятное случилось с
красавицей Маргарет. Богатое его воображение ткало чудные рассказы вокруг красавицы и ее судьбы. Она была его первой любовью. Много часов они гуляли по аллее у темной реки, когда аллея была безлюдной, лучи солнца скользили по асфальту и витали на волнах реки. Воды становились прозрачными, цветистыми, и подгонялись ветром в неизвестные дали, и с ними маленькое трепещущее сердце Георга, замирающее рядом красавицей Маргарет, вместе с ним следящей за игрой волн, высветленных лучами солнца.
        Однажды, в одну из таких счастливых минут, на цветущей аллее возникла странная фигура: высокий худой мужчина с бородой, спадающей ему на грудь. Одет он был в длинное пальто из черного шелка, из-под которого поблескивали черные сапоги. Из-под черной шляпы смотрело темное лицо, иссеченное морщинами. На спине его висел мешок, и подозрительно бегающие глаза смотрели по сторонам, пока не увидели рыжеволосую красавицу и, рядом с ней, подростка с сияющим лицом на берегу реки. Уже не первый раз Георг видел таких людей. Они прокрадывались через границу между Польшей и Германией, пересекали городок и исчезали в германских землях. Георг не придавал этим встречам никакого значения. Когда он случайно упоминал об этих встречах, отец замолкал, а мать опускала голову. Но в такой прекрасный день этот высокий черный мужчина упал тенью на зеленую аллею и рассердил маленького Георга. И когда мужчина прошел мимо них, забыл подросток всякие правила приличия, и плюнул.
        - Как ты себя ведешь? - поразилась красавица Маргарет.
        - Нехороший запах идет от этих, - покраснело лицо Георга.
        - Эти, - мягко сказала Маргарет, - такие же евреи, как ты.
        - Я не такой, как они, - оскорбился подросток, - если я еврей, то не такой.
        И светловолосая христианка Маргарет, окутанная тайнами, склонила голову над маленьким Георгом и сказала со странным раздражением:
        - Тебе надо решить, к кому ты принадлежишь, Георг. Или к этим чернобородым существам с той стороны реки или к существам, живущим по эту сторону. Ты не можешь, мальчик, провозгласить, что ты еврей, но не такой, как они. Это нечестно.
        И они замолчали, пока черный мужчина не дошел до конца аллеи и не исчез.
        - К кому я принадлежу? - пристал маленький Георг к отцу. - К темным евреям, что приходят из-за границы, или к этим местам?
        Лицо отца побагровело. Впервые подросток видел отца в таком смятении.
        Отец происходил из богатой и многочисленной еврейской семьи. Купцы и ученые были гордостью различных ветвей семьи, с гордыми лицами и высоким статусом, немцы и патриоты, верные кайзеру. Но где-то там, в сложном, порой запутанном родословном дереве, высоко-высоко, скрытые за множеством поколений врачей, ученых, адвокатов, банкиров, сидели раввины, склонив головы над книгами Талмуда, в домах по ту сторону границы. И они, или их сыновья, или сыновья их сыновей, прокрадывались через границу в германские земли, не взяв оттуда с собой ничего, кроме острого ума. И каждый раз, когда хмурый господин извлекал из ящика своего письменного стола родословное дерево своего почтенного семейства, лицо его становилось особенно серьезным, когда палец его доходил до бородатых раввинов с того берега. Теперь хмурый господин смотрел на своего сына, и на окружающую их тяжелую мебель, наследие отцовского дома. Каждое утро приходил парикмахер в дом отца, чтобы побрить хозяину щеки, также каждое утро отец этого парикмахера приходил брить щеки отцу отца Георга. Мэр города приходил к нему каждый год в день его рождения, ибо
помнил дату и был всегда желанным гостем в этом доме. В этом кабинете они выпивали по чарке в день рождения первенца. Жизнь была упорядочена, как по линейке. Прямым и ясным тянулся единый путь через цепь поколений, пока не искривлялся в давней давности, далеко, - натыкаясь на раввинов по ту сторону границы. Оттуда поднималось какое-то смутное эхо, оттуда шло скрытое и темное в жизнь хмурого господина, ненавидящего истинной ненавистью все смутное. Потому он ненавидел этот вопрос, который пробормотал сейчас его сын.
        - Мы евреи, - сказал отец, встав со своего стула, - но немецкие евреи, - и подошел к сверкающему чистотой окну - посмотреть наружу на улицы города.
        - И мы не принадлежим к этим… С той стороны границы? - не отставал сын.
        - Нет, - отсек отец, - нет у нас никакой связи с ними. Мы - немцы, язык наш немецкий, культура немецкая, - но вдруг почувствовал, что голос его лишен обычного для него уверенного тона, и сильно смутился.
        Знал строгий прокурор, что никогда не проникнет свет в один темный угол его души, тот угол, который отделяет его от абсолютной цельности с самим собой и с его окружением. И его острый ум, любящий комментарии и высшую силу закона, все то, что пришло к нему наследием от тех далеких раввинов, - именно этот ум вел его к толкованию существующих законов, на которых держится мир. Начал прокурор обвинять мир и стал одним из пламенных последователей Фердинанда Лассаля. И все дни пытался дать ясный ответ на его вопрос в духе Фердинанда Лассаля:
        - К кому я принадлежу? К смуглым евреям по ту сторону границы, или к тем, что живут здесь?
        - В нормальном, просвещенном обществе, не будет смысла в этом вопросе. Упадут все границы и завесы, - уверенно ответил отец.
        Но тень, идущая рядом, сопровождала сына тем днем, когда он стоял с красавицей Маргарет у реки, и вместе с трепетной памятью о первой любви сохранилась в его душе колеблющаяся темная тень. «К кому ты принадлежишь? К черному человеку с мешком на плече, или к красавице Маргарет?»
        На улицах симпатичного университетского городка южной Германии шатался Георг в одиночестве, ища ответ в духе Фердинанда Лассаля и остальных принципов, на которых зиждется мир. Александр шел за ним, пока не догонял, и между ними снова вспыхивал спор.
        Стоит сейчас Александр на темной улице под светящимся окном Георга и улыбается про себя. Свистит условным свистом их молодости, но Георг не слышит. Светящееся окно остается закрытым. Идет Александр к воротам дома. Они тоже закрыты. Возвращается к светящемуся окну. Ему так хочется подняться к Георгу и поговорить о давних днях. Георг гуляет по кабинету, как обычно погруженный в решение трудной проблемы. Не чувствует и представить не может, что друг стоит сейчас под его окном.
        «До чего я тогда был горяч, - опирается Александр спиной о столб бледного уличного фонаря, - ни Тора, ни доказательства не убедили Георга тогда идти за мной. Он был по-настоящему захвачен и прилип душой к идее, которая искрой вспыхнула в нем. Отсюда до научного обоснования идеи дорога была коротка». Печальная улыбка стынет на губах Александра, не стирая постоянного насмешливого выражения. «Как бурно я был настроен в те годы». И снова издает свист. Желание подняться туда и оторваться от одиночества до того переполняет его, что он усиливает свист, до боли растягивая мышцы рта. Но светящееся окно остается закрытым.
        Снова возникает тень Георга в окне, и после этого гаснет свет. Теперь Александр стоит в полной темноте.
        «Соглашусь на приглашение Габриеля сопровождать его в городок металлургов, к дяде Самуилу, которому исполнилось семьдесят пять лет, - вздыхает Александр, - меня ждет напряженная работа в ближайшие недели, позорное дело куплетиста…»
        Александр отрывается от темного окна Георга, и фонарь посылает ему вдогонку свой бледный свет.
        Глава пятнадцатая
        Дорога в городок металлургов, что расположен между горами, далека. Габриель и Александр едут к дяде Самуилу. Габриэль ведет автомобиль. Широкое шоссе без конца петляет между городами и лесами, селами, заброшенными поместьями, редкими железнодорожными станциями. Мелькают мимо небольшие мельницы, заправочные станции, и множество придорожных питейных заведений. Медленно ползет автомобиль с хребта на хребет, между гигантскими скалами и высокими соснами.
        Городки и села погружены в воскресный отдых. Несмотря на ранний час, они не одни на дороге. Грузовики заполняют петляющее шоссе. Внезапно появились на примыкающей дороге грузовики, полные людьми в форме штурмовиков, со знаменами. На главном шоссе они выстроились в длинную колонну, разрывающую сельскую тишину ревом песен и развевающимися знаменами. Дремлющие села пробуждаются. Окна распахиваются, руки машут поющим штурмовикам. В селах злобно воют псы, раздетые до пояса крестьяне уводят их и тоже приветствуют веселую колонну. На заправочных станциях работники закатывают рукава. На железнодорожной станции начальник приветствует их кивком. И все питейные заведения широко открывают свои ворота. От километра к километру повышается настроение мускулистых парней в коричневой форме. На шоссе, вне поселений и городков, они успокаиваются, перестают размахивать знаменами и петь песни, сидят на скамьях грузовиков, разговаривая между собой. Но как только кто-то возникает по пути, даже если это нищая старуха, собирающая в лесу хворост, они мгновенно вскакивают на ноги, и начинают реветь песню, от которой могут
лопнуть барабанные перепонки.
        - Народ един! Страна одна! Вождь один!
        - И никто не протестует? - потрясен Александр. - Этот коричневый потоп зальет здесь все.
        - Расскажи это дяде Самуилу.
        - Он что, не знает?
        - Ах, дядя - вздыхает Габриель, - и сейчас он упрямо не желает репатриироваться с нами, а Моника не может себе позволить оставить его одного. Давно бы мы уже были в стране Израиля, если бы не дядя.
        - Он что, и сегодня такой же противник сионизма, каким был в дни нашей юности?
        - Да, абсолютный противник. Но тем временем состарился, и желание его, как и каждого богобоязненного религиозного еврея, - умереть на Святой земле. Хочет он уехать с нами, если бы не книга…
        - Книга?
        - Ты забыл, что дядя Самуил пишет книгу, еще с тех пор. До завершения книги, говорит дядя, он не сможет уехать.
        - И он близок к завершению?
        - Ах, Александр, каждый год он начинает книгу сначала, - и оба начинают смеяться.
        Остальную часть дороги они едут молча.
        «Дядя Самуил пишет книгу». Эта фраза сопровождала дядю Самуила, окутывая его атмосферой тайны. Дядя не принадлежал к старожилам городка. Семья его не жила между горами. Прежде, чем дядя Самуил приехал сюда, от него пришло письмо в торговый дом Аарона Штерна, дяди Габриеля. Письмо было написано красивыми готическими буквами со всеми завитушками, в нем был вопрос к почтенному Аарону Штерну, есть ли у того возможность найти ему место чиновника в своей конторе. Аарон был весьма чувствителен к красивому почерку и считал, что красивый почерк является основой успеха в жизни. Поэтому, долго не размышляя, он пригласил дядю Самуила на работу, тем более, что торговый дом по продаже металла семьи Штерн рос со дня на день, и нуждался в работниках. Так приехал дядя Самуил из города Лиссау Познанской области в горный городок металлургов. Прибыл один, без семьи, и впервые вошел в контору Аарона Штерна во время дневной молитвы. Каждый день, в четыре часа дня, Аарон Штерн извлекал из кармана, висящие на цепочке золотые часы и объявлял чиновникам:
        - Оставляем работу и приступаем к дневной молитве.
        Точно так же, как его брат на латунном предприятии в далекой Пруссии. Эта традиция поддерживалась семьей Штерн в любом месте, где бы она ни селилась.
        Войдя, дядя Самуил тут же встал у стены и присоединился к молитве, и с этого момента отношения между Аароном Штерном и дядей Самуилом были отличными. Выяснилось, что дядя Самуил не просто конторщик, что в еврейской духовной семинарии - ешиве - города Лиссау он был одаренным учеником и большим знатоком Священных книг. Так что дом Штерна только приобрел в лице дяди Самуила. Дядя Самуил еще был большим специалистом в деле приобщения новорожденных мальчиков к еврейству путем обрезания крайней плоти. Не было младенца во всей округе, который не прошел бы через его умелые руки. И делал он это не для получения какого-либо поощрения. Шесть тысяч еврейских детей были занесены у него в список. Несколько лет он жил в маленьком белом домике, который выделил ему его друг Аарон, и в один из дней вызвал к себе из Лиссау своего брата Берла. Берл, его младший брат, недавно овдовел, и приехал к старшему брату вместе с маленькой дочкой Моникой-Сарой. Берл торговал старой мебелью, Покупал ее у горожан и затем продавал крестьянам округи. Но не очень часто его замечали занятым делом. Довольствовался он малым. Как только
в кошельке оказывалось немного денег, достаточных для существования, он прекращал торговлю, усаживался перед домиком брата, и затевал разговоры с каждым, кто проходил мимо. Берл обладал большими познаниями в семейных и общинных делах. Домик дяди Самуила находился между синагогой и иешивой. Движение там всегда было многолюдным, и Берл не уставал слушать и рассказывать. И потому, что торговля старой мебелью была ничтожной, а сидение у дома очень ему нравилось, сделал его Аарон, в конце концов, сторожем своего торгового дома. Вместе с тем, Берл продолжал быть активным в общине, - готовил детей из бедных семей к церемонии совершеннолетия - бар-мицвы, помогал способным ученикам в семинарии, следил за их здоровьем, вникал в их каждодневные мелкие заботы. В синагоге сидел рядом с братом на первой скамье, за спиной произносящего молитву, которую повторяли все остальные молящиеся. Нет сомнения, что приобщение двух братьев к общине городка металлургов оказалось весьма важным.
        Но добрый и отзывчивый Берл прожил недолго. Он много кашлял, и глаза его слезились. Однажды он упал перед домом брата и умер. Опустело место у входа в дом. Осталась Моника-Сара сиротой. Дядя Самуил не сиживал перед домом. Лицо его было замкнутым, глаза смотрели поверх голов. Занят был делами торгового дома и общины, и не было у него времени обзавестись семьей. Большим знатоком в иудаизме был дядя Самуил, и в редкие свободные часы продолжал углублять свои знания. Не только в священных книгах и огромном море Талмуда он плавал свободно, но и отлично разбирался в текущих мировых событиях. Все необходимое для жизни дядя Самуил получал из большого торгового дома Штерна. Два брата вели все дела семьи - Моисей и Аарон. Моисей, отец Габриеля, был владельцем предприятия, производящего латунь, в восточной Пруссии, а Аарон управлял металлургическим предприятием в маленьком горном городке. Аарон человек, упитанный, всегда гордо вышагивал по улицам городка, и не было еврея или христианина, который не отдавал ему долг уважения. Одевался он соответственно и следил за тем, чтобы сохранять вид умеренного и
уверенного в себе человека. Носил лакированные туфли, светло-серые брюки из материала высшего качества, темного цвета пальто с высокими острыми плечами, светлые кожаные перчатки, на голове - черный жесткий цилиндр колоколом. Дядя Самуил, несмотря на то, что был работником Аарона, ни на йоту не отставал от него в одежде, сопровождая его во всех делах торгового дома и общины, в качестве верного помощника. Ведь семья Штерн содержала общину, старую синагогу, иешиву для выдающихся учеников общины и всех окружающих ашкеназских общин. Дядя Самуил был представителем семьи во всех делах, от ее имени обслуживал общину и следил за кошрутом. Каждую пятницу и субботу дядя Самуил сидел за закрытым окошком в торговом доме. Только рука его высовывалась из окошка, но лица не было видно. К окошку подходили бедняки города, все нуждающиеся, получающие помощь из этой руки, и не было известно, кто берет, и кто нуждается, согласно правилу - «Никого не унижать».
        Семья Штерн была глубоко религиозной, и скрупулезно придерживалась заповедей. Но самым великим днем в жизни дяди Самуила был день, когда он вместе с Аароном и Моисеем отправился в длительную и очень важную поездку. Ездили они в царскую Россию. До Мировой войны поехали туда - Аарон из металлургического городка и Моисей из латунного своего предприятия - большой сопровождающей их делегацией, вести переговоры с царским правительством по металлургическому делу. В Петербурге, столице, где находилась и резиденция царя, переговоры продолжались много дней. Тем временем Моисей и Аарон со всеми сопровождающими их лицами сидели в роскошной гостинице, и по вечерам, между сверкающих зеркал и позолоченных стен, они учили страницу Талмуда с дядей Самуилом и отцом Александра, который тоже был большим знатоком священных текстов, и сопровождал Моисея. В канун субботы, когда зажигали свечи, явился представитель правительства. В субботу, объявил он, должны господа Моисей и Аарон Штерн подписать договор с царским правительством, и все должно завершиться к удовлетворению обеих сторон. Но Моисей и Аарон встали, взглянули
друг на друга, и Моисей сказал: «Завтра суббота. А в субботу мы не занимаемся делами. Извольте, уважаемый, подождать до исхода субботы». В эти минуты дядя Самуил стоял около Моисея и Аарона, и чихал от удовольствия, хотя в носу его не побывала даже соринка пахучего табака. И царское правительство подождало до исхода субботы, и подписало договор. Дядя Самуил, который записывал каждое событие, да еще такой важности, написал его под эпиграфом - словами тайного советника Иоанна Вольфганга Гете - «Человек, живущий в согласии с самим собой, находится в согласии с подобными себе».
        По возвращению из столь удачной поездки братьям присвоены были степени: торговые советники прусского королевства. Именно в эти дни скончался Берл, и Моника-Сара осиротела. Дядя Самуил обычно в своих рассказах связывает все вместе, присвоение степени с горем, поразившим его семью. И всему этому он находит причину, связанную с началом месяца Ав по еврейскому календарю, с горестным днем 9 Ава - днем разрушения Иерусалимского Храма. В эти девять дней в домах Аарона и Моисея Штерн, и на их предприятиях, не ели мяса, не пили вина. И не полагалось что-либо праздновать, как, например, получение почтенных степеней. Момент, когда известие пришло к Аарону, запомнился дяде Самуилу до мельчайших деталей. В это время они шли по улице, и тут мальчик из конторы принес ему это известие. Он бежал по улицам, чтобы догнать хозяина. Но эта весть не произвела большого впечатления на того, он лишь сильно стукнул толстой тростью по тротуару. Не прошло нескольких минут, как пришло известие о внезапной смерти Берла, и снова Аарон отреагировал ударом трости от большого потрясения.
        Моника-Сара росла между множеством книг дяди Самуила. К вещам в доме принадлежала также Иола Унгер, старая глухая вдова, которая была кухаркой в доме и воспитательницей маленькой Моники. Иола Унгер тоже внезапно скончалась. С этого времени дядя Самуил воспитывал Монику, как Мордехай - Эстер в рассказе о Пуриме, окружив ее любовью и всегда беспокоясь о ней. Сам готовил еду для обоих и заботился о ее одежде. Но так как он всегда ошибался в размерах и считал, что девочка должна вырасти, покупал он ей широкую и длинную одежду, и она выглядела странно и смешно в глазах подружек. И потому в детстве всегда ходила, опустив глаза, и окружающие принимали это за скромность и смирение, дав ей кличку - «майзеле», что на идиш означает - мышка.
        Дядя Самуил брал ее с собой по всем своим делам. В дом Штерна он приходил каждый день. Вечер за вечером он приходил туда учить страницу Талмуда с Аароном. Аарон был избран членом муниципалитета. И первым его советником по всем делам был дядя Самуил. Приходил он в дом Аарона всегда вместе с «майзеле». Сидела она в уголке, покусывая ногти, и никто на нее не обращал внимания, ни Аарон, ни его сыновья Авраам и Иосиф, которые уже приближались к совершеннолетию. Не меняя их имен, послал Аарон их учиться в гимназию для избранных, сыновей аристократов, требуя от них - в субботу не заниматься письмом и выполнять в точности все религиозные предписания, чтобы с детства привыкать к еврейской жизни и не ассимилироваться. И не могла их интересовать маленькая Моника по кличке «майзеле».
        Только один раз она привлекла их внимание, и они извлекли ее из угла комнаты. В тот день в доме Штерна было большое празднество в честь раввина города, являющегося гордостью общины и пользующегося славой во всей ашкеназской общине Европы, к тому же, отца уважаемой супруги Аарона Леи Штерн. Поздравить раввина собралось множество гостей. Сыновья Аарона Авраам и Иосиф завели Монику в смежную комнату, посадили за пианино и научили ее короткой песенке, которую по их замыслу она должна была исполнить перед гостями. Стыдясь и боясь братьев, она не смела им возражать. И так до ушей всех гостей, раввина и его супруги долетел тоненький дрожащий голосок из соседней комнаты:
        Оскар и Малхан
        Сидят у фортепьяно.
        Малхан аккомпанирует,
        А он поет сопрано.
        Молчание воцарилось в гостиной. Испуганная, с пылающим лицом, ворвалась госпожа Лея Штерн в соседнюю комнату, но оба ее «драгоценных» сына сбежали, оставив Монику у пианино легкой добычей ярости их величавой матери. При этом надо знать: Оскар было имя раввина, Малхан - его жены, великой праведницы, но некрасивой лицом. И если бы не дядя Самуил, поторопившийся спасти Монику, сама бы она не смогла спастись от гнева госпожи. И не гневалась бы так на своих сыновей госпожа Лея Штерн, дочь раввина Оскара и его жены, своей матери, Малхан. Ведь их все время воспитывали, освежая в их памяти заветы и укоряя в том, что они относятся к ним с пренебрежением. И разве только они? Вот же, на каникулы приехали в городок металлургов подростки с латунной фабрики в восточной Пруссии, Габриель и Александр, и с ними медлительный в мыслях и душевных проявлениях Эммануил, сын тети Берты. Каждый вечер они уходили в лес, и никто не знал, зачем. До того, как в один из вечеров был послан дядя Самуил - проверить, в чем дело. Взлетели на ветру полы его пальто, когда он открыл секрет ребят. Сидели они кругом вокруг костра, и
Александр с книгой на коленях и толковал, - горе ушам, которые это слышат, - ту самую книгу доктора Герцля «Альтнойланд» - «Древняя новая страна». Александр читал отрывки из книги сыновьям Аарона, сыну тети Берты, и Габриелю, сыну Моисея. И когда дядя Самуил собирался опровергнуть ошибочные аргументы доктора из Вены, Александр отвечал цитатами из Книг Пророков, комментариями Рамбама (Маймонида), доказывая, что возвращение в страну Израиля вовсе не является чудом Мессии, а может совершиться естественным путем. Более того, если часть евреев вернется в страну Израиля, сразу же будет открыт путь движению «Шиват Цион» - возвращению в Сион.
        - Немедленно! - восклицал Александр решительным голосом, и дядя всплескивал руками в страхе и потрясении.
        - Семь домов, - говорил дядя Самуил столь же решительно, - семь домов в месте сокрытия Мессии в раю. В пятом доме сокрыт Мессия. Праведник может с легкостью пройти от дома к дому, и никто ему не помешает, пока он не дойдет до дома Мессии, который огражден тремя стенами огня. Три стены раскаленных головешек надо преодолеть для того, чтобы достичь Освобождения.
        И дядя Самуил протягивал руки к юношам, сидящим вокруг разожженного ими лесного костра:
        - Три стены огня! И десять девичьих голосов возвестят Гласом Божьим об освобождении Израиля и всех народов мира, что грядет в скором времени.
        - Десять девичьих голосов возвестят Гласом Божьим об освобождении!.. - Гремел эхом между лесными деревьями единственный голос дяди Самуила.
        Была летняя ночь, и приятный теплый ветер негромко шумел среди деревьев, околдовывая юношей лесными ароматами. И запахи эти приносили с собой память о девушке в дальнем городе, сидящей у освещенного окна одного из многоэтажных домов. Темные длинные косы, темные глаза, и приятные звуки мандолины, льющиеся вокруг нее…
        Пытался Александр оторваться от этих чар и ответить дяде Самуилу, но девушка с мандолиной встала между ним и дядей с тремя огненными стенами и десятью певчими девами, и он ответил смягченным голосом, лишенным всякой мысли:
        - Мы, дядя Самуил, будем, как все народы, создадим политическое представительство, как это делает каждая нация. Проведем политические переговоры. Политическое представительство будет ответственным перед парламентом, как в каждой прогрессивной нации. В парламенте будут сидеть избранные представители нации, и это - Сионистский конгресс. Дядя Самуил, это нация на пути своего возрождения, государство в пути.
        Для семнадцатилетних юношей шорох леса над их головами был как шорох самой жизни. Белые шелковые головные уборы старшеклассников гимназии светились в темноте ночи. Встали они, и пошли к дому Аарона Штерна, короля металлургии, и дядя Самуил шел за ними, и полы его пальто развевались на ветру, и трость постукивала по земле. Когда дошли до его маленького белого дома, никто из юношей даже не обратил внимания на бледную «майзеле», которая стояла на пороге в ожидании дяди Самуила. Никто из юношей не обернулся к ней, кроме Габриеля, который приветствовал ее мягкой улыбкой.
        Ничто не помогло. Сыновья ушли в другую культуру. И вот однажды, в доме Штерна стало известно, что сыновья поехали в соседний город и там тайно ели свинину, чтобы продемонстрировать решительный протест против религии и огорчить и опозорить Аарона Штерна. И вот тогда было принято решение о написании дядей Самуилом книги об истории семейства и общины, которую покинули сыновья. Дядя Самуил предложил это Аарону Штерну, и тот зажегся этой идеей. И с того времени сидит дядя Самуил в заброшенной иешиве, и пишет книгу о начале общины и постепенном ее исчезновении.

* * *
        -Александр, - предупреждает его Габриель, - как только мы приедем к дяде Самуилу, он тут же будет читать главы из своей книги. Не дай Бог тебе даже малым намеком показать свое нетерпение.
        - Дядя Самуил, - с грустью в голосе говорит Александр, - не очень любит меня.
        Александр не прав. Дядя Самуил уважал его, но были у него с ним давние счеты, не связанные с верой и мировоззрениями.
        Последний раз они встретились перед тем, как Александр репатриировался на Святую землю и приехал попрощаться с городком. В те дни прекратило существование королевство Пруссия, и Аарон Штерн перестал быть его «торговым советником». Его торговый дом, основанный еще в средние века Гершеле Катина, превратился в большое акционерное общество. Аарон и Моисей стали членами картеля по производству латуни и стали. Трудно было узнать в Аароне после Мировой войны прежнего советника по торговле королевства Пруссии. И первое изменение, бросающееся в глаза, было видно в одежде, потерявшей прежнюю аккуратность и щегольство, которым Аарон Штерн особенно отличался. Вся эта неряшливость связана была с трагедией: сын Авраам ушел на войну и не вернулся. Сын богобоязненного Аарона и праведницы Леи стал военным летчиком, чуть ли не единственным евреем военно-воздушного флота кайзера, и был посмертно провозглашен героем Германии, чем отец весьма гордился. Но не так отнеслись к этому друзья по сионистскому кружку. Все они были мобилизованы. Александр дослужился до офицерского чина. И отец его, тот самый знаток иудаизма,
послал своих сыновей на войну кайзера Вильгельма. В день призыван он самолично проводил их в столицу. Там они гуляли по Липовой Аллее - Унтер ден Линден - среди воинственно настроенной толпы. Неожиданно отец ушел в сторону и взобрался на один из подмостков, сооруженных на каждом углу вдоль улицы. И вот он уже ораторствует перед наэлектризованной толпой: «Всех своих сыновей я отправил на войну! Всех пятерых сыновей!» Затем вернулся к сыновьям и тихо сказал им: «А теперь, сынки, пора на дневную молитву». Не знал тогда отец, что один из сыновей не вернется с войны. Все сыновья воевали, но они отступились от войны и открыто провозгласили: это не наша война! Авраама, сына Аарона, единственного, кто с вдохновением пошел на войну кайзера, молодые сионисты резко осудили, даже думали вывести его из своих рядов. Летчик-герой неожиданно оказался воюющим на двух фронтах - против врагов Германии и против товарищей по идее, с которыми был связан истинной дружбой. Аарон Штерн знал об этой внутренней войне, и сердился на юношей, позоривших и осуждавших его сына-героя.
        И когда Александр пришел прощаться с отцом, потерявшим сына, тот стоял, выпрямившись перед ним, в своем когда-то щегольском костюме, и сказал с укором:
        - Вы… Идите себе со своими великими идеями. Все эти идеи лишат человека человечности.
        Но именно Александр ни в чем виноват не был, ибо он единственный из всех молодых сионистов защищал Авраама. Но такова планида Александра, отвечать за все.
        Жизнь Александра не была спокойной и легкой. Девушка с длинными косами и большими глазами играла на мандолине и пела им красивым голосом новые песни Сиона. Они были основателями и руководителями кружка «Блау-вайс», Голубого - белого. Через некоторое время они поженились. А время было бурное, время организации сионистского движения, борьбы и дискуссий. Александр был втянут с головой в эту бурю. Все дни он был занят, а вечерами проводил заседания и собрания. В новой их квартире, одинокая молодая женщина, повесила мандолину на стену и перестала петь. Тогда и зародилась в ее душе ненависть ко всему, чего лишил ее муж. Ненависть встала стеной между ними, и она стала отрицать все, связанное с сионизмом, и это была война за ее счастье. Однажды она ушла от мужа, как раньше ушел друг его Артур.
        - Идея лишает человека человечности, - почти повторила она слова Аарона Штейна при расставании.
        Помнит Александр, как стоял один в комнате и с болью смотрел на дверь, за которой исчез Аарон. Теперь они оба одиноки.
        Отшельником и бобылем стал Аарон Штерн. Сына Авраама потерял на войне, жену праведницу Лею унесла эпидемия менингита, прокатившаяся по Германии после Мировой войны. Сын Иосиф, получив медицинское образование, репатриировался в страну Израиля, где среди песков и болот боролся с малярией, которой болели первые поселенцы. Редко приходили от него письма отцу, и Аарон Штерн, король металургов, заболел болезнью одиночества. Глубокие морщины избороздили его лицо, несмотря на то, что дела картеля процветали. Аарон слабел день ото дня. Когда внезапно умер брат его Моисей, и Аарон долго не протянул. Дядя Самуил был у Аарона, когда случилось несчастье. Это произошло прямо на улице, между синагогой и семинарий. Когда-то это была улица, на которой жили евреи. И вот они прогуливаются в будний день, жалюзи на окнах опущены, и странная пустота на улице.
        - Не суббота ли сегодня? - спросил Аарон.
        - Упаси Боже, - сказал дядя Самуил, - нет здесь вообще евреев. Покидают они городок и уходят туда. - И он указывал вдаль, в сторону лесов.
        Когда дядя Самуил указывал в сторону лесов, он, обычно, имел в виду не евреев, а тех бездельников и шалопаев, ненавистников Израиля, что в эти дни заполняли улицы городка и начинали громко хулить евреев. И того ужасного дьявола Мефистофеля, которому сделал большую рекламу Иоанн Вольфганг Гете, и всех его приспешников, приходящих из дремучих горных лесов. Но на этот раз дядя Самуил имел в виду именно евреев, которые уходят, туда в большие города. И тут Аарон ударил сильно тростью по тротуару. Конечно, нельзя предположить, что от сильного удара тростью он внезапно упадет…
        - Бог дал, Бог взял, - коротко подводил итог дядя Самуил, и замолкал. Из всей семьи остался на латунном предприятии Габриель, как единственный наследник и продолжатель династии отцов. После смерти Аарона опустел большой его дом. Дядя Самуил, вместе с Моникой-Сарой, оставил свой маленький белый домик и они перешли в большой дом, чтобы сохранять и охранять его. Однажды посетил их Габриель, и нашел Монику сидящей на каменной скамье перед домом и вяжущей длинную и широкую ленту, чтобы украсить шкаф с бельем.
        Просохли они на ветру
        Над зеленью трав поутру,
        В шкаф рядами легли аккуратно
        Из-под девичьих рук опрятных…
        Головка с гладкими и тонкими прядями склонилась над красными буквами на ткани. Девочка стала девушкой, и, несмотря на это, ей все еще подходила кличка «майзеле». Бледная и худенькая, как и была. Серость прозябания со старым дядей, и отказ от собственного счастья виделись в ней. Только большие серые глаза с темными длинными ресницами красили ее кроткий облик. Внутреннее ее спокойствие и медлительность движений очаровали Габриеля. Он приехал сюда после бури, охватившей его душу. Он до отчаяния любил сестру Александра, но она отказалась стать его женой. Именно его огромное богатство оттолкнуло от него эту горячую красавицу. Она жила в мире воображения, охватывающем весь мир. Прожила она недолго. Как все дети с латунного комбината, она оставила Германию, и вместе с Александром уехала в страну Израиля.
        Нашел Габриель Монику-Сару сидящей у входа в старый дом со склоненной головой, и почувствовал аромат той далекой ночи.
        Удивлен был дядя Самуил, удивлена была сама Моника-Сара, когда Габриель вернулся в далекую Пруссию с бледной худенькой женщиной, ставшей его женой.
        - Моника, - говорит Габриель сидящему с ним рядом в машине Александру после длительного молчания, - намеренно не присоединилась к нам. Она уверена, что ее присутствие только помешает серьезному разговору с дядей Самуилом об отъезде в Палестину.
        Автомобиль въезжает в тихий городок с низкими простыми домами. Зеленые ящики с цветами украшают подоконники, белые занавески развеваются на ветру. Медлительно движутся горожане по тротуарам. Кареты постукивают по острым камням мостовой, у лошадей мечтательная иноходь, кучера вяло поводят вожжами, словно бы все прислушиваются к шелесту лесов, наполняющему городок.
        Дом Штерна - двухэтажный с роскошной мансардой. Виноградные лозы вьются по серым стенам, окна узки и высоки. Деревянный зеленый забор отделяет дом от тротуара. Одни левые ворота ведут в офис компании по торговле металлургическими изделиями. Когда-то здесь было шумно. Теперь безмолвие. Высокие окна смотрят в тихий сад и на пустынную улицу. Ворота заперты.
        Ворота справа ведут в семейную часть дома.
        - Добро пожаловать! - встречает их у этих ворот дядя Самуил.
        Для своего преклонного возраста дядя Самуил еще, на удивление, полон сил. Он высокого роста, худ и слегка согнут. Белая борода, белые волосы, двумя пейсами спускающиеся за уши, осветляют черноту глаз, горячий взгляд которых отметает всякую старость.
        - Ну, провозвестник, и ты решил посетить меня, - весьма лапидарно обращается он к Александру после столь долгих лет, и ведет гостей в дом. Время полдня, стол накрыт. В обширной столовой на стене большой портрет дяди Самуила - единственная вещь, которую взял с собой в дом Штерна дядя Самуил. На портрете он во всем великолепии военной формы армии кайзера! И это надо знать: дядя был кавалеристом. Не было у него достаточно денег заплатить художнику, чтобы тот изобразил и коня.
        - Сегодня, - радуется дядя, - можно будет произнести благословение гостеприимства.
        Омыли руки, дядя потер ладони, воздел руки и произнес благословение омовению и хлебу насущному. Ели и вели разговоры о незначительных каждодневных делах. То, что полагалось сказать, стояло между ними, подобно завесе, пока дядя не прочистил горло:
        - Теперь, господа, благословим трапезу - Да будет имя Его благословенно отныне и во веки веков.
        Губы Габриеля беззвучно шевелились в молитве, и завеса как бы исчезла.
        - Благословен Он дарами Своими, - дядя пел слова молитвы, и эта мелодия соединяла всех троих в одну небольшую семью связью более высокой, чем кровная связь.
        Только здесь, рядом с дядей и Габриелем, в этих давних местах детства и юности, слыша бормотание древней молитвы, почувствовал Александр, насколько глубоко его одиночество.
        - Ну, что сейчас? - после благословения достает дядя черную шкатулку, и втягивает в нос щепотку табака. - Сколько дней вы будете гостить у меня?
        - Завтра возвращаемся, дядя Самуил, - с огорчением говорит Габриель, - срочные дела на фабрике.
        - Срочные дела, срочные дела, - сердито повторяет дядя, - день короток, а разговор долгий. Пошли.
        - Куда, дядя Самуил?
        - В семинарию! - говорит дядя Самуил тоном приказа.
        В конце улицы - на небольшую круглую площадь выходят узкие улочки. Между домиками высятся две роскошные колонны с разбитыми капителями. В гордом одиночестве взирают они на людей, суетящихся на площади. Воробьи обсиживают их, дети играют у их подножья. Беспрерывно болтающие фланеры стоят в широких полосах теней, отбрасываемых колоннами на тротуар. Парочка молодых влюбленных прижалась к прохладным камням одной из колонн. Голосовая сумятица поднимается к разрушенным капителям.
        - Эти разбитые колонны, - говорит дядя Самуил, - последние свидетели величественной синагоги, которая когда-то была в этом городке. Синагогу разрушили во время еврейских погромов.
        Александр качает головой. Он знаком с историей этих колонн. Но дядя Самуил не обращает на это внимания. Для него Александр не более, чем гость на одну ночь в этом городке.
        - Там, - он указывает тростью в сторону красивого белого дома на площади, - на пороге этого дома надпись на древнееврейском. Это погромщики, вся эта чернь ограбила еврейское кладбище, разбила священные памятники, и сделала пороги у своих домов.
        Колонны высоки, словно упираются в темень лесов на склонах, высящихся над долиной, в которой лежит городок. Гигантские старые сосны шумят на ветру, и вечный этот шум наполняет городок. И в этот шум вплетаются однообразные звуки хлопающего флага. Они поворачивают головы в сторону дома, над которым развивается флаг со свастикой, а под ним - на белой стене - огромная надпись:
        Когда брызнет с ножа еврейская кровь,
        Нам в семьдесят раз станет лучше!
        Огромная комната семинарии пуста. Посредине длинный стол, вокруг него старые стулья, тоже пустые. Только большой книжный шкаф со стеклянными дверцами по-прежнему полон книг. Стены обветшали и потрескались. Единственной роскошью в зале выглядит кафельная печь. В непроветриваемом помещении стоит устойчивый запах старых книг и слабый остаточный запах огня.
        Дядя Самуил приглашает гостей к столу, сам садится во главе его, достает из кармана табакерку, щепотку втягивает в одну ноздрю, за тем - в другую. На табакерке нарисована голова Наполеона.
        - Эту табакерку подарил мне Хаим Вундер. Ты помнишь Хаима, Габриель?
        - Нет, дядя Самуил. Я с ним не знаком.
        - Он был твоим родственником, дальним. У Аарона был дядя. Так это его сын. Младше меня на десять лет. Отец его был дядей матери Аарона, благословенной памяти, из Франкфурта на Майне. Три брата в этой семье. Хаим - первенец. Странная болезнь напала на двух братьев, ушла сила из их ног, им понадобились костыли. Только Хаим остался здоровым и невредимым. Потому ему дали кличку -»Вундер Хаим» - «чудо жизни».
        - И какое же в этом чудо, что Хаим остался здоровым и невредимым? - спрашивает Габриель.
        - Он женился молодым, сын мой.
        - Ну, а что произошло с братьями на костылях?
        - Сосватали им женщин, сын мой, и они снова начали нормально ходить.
        - А эту табакерку - «чудо жизни» дали тебе в подарок, дядя Самуил?
        - Да, сын мой, втайне дана она мне. В разгар войны, он явился сюда, в семинарию, и рассказал мне о двух солдатах. Оба, кстати, были евреями. Вышли они в разведку втроем и взяли в плен француза, который по ошибке пересек линию фронта. Хаим знал французский. Слово за слово, оказалось, что француз тоже еврей, французский. Словом, шалом алейхем, пожали руки и вернули через линию фронта. А табакерка - подарок того француза, перед тем, как они его вернули. Пришел он ко мне в полном смятении души: это же измена родине! А он был всю жизнь большим патриотом Германии, и не мог самому себе объяснить свой поступок, и ужасно раскаивался, неделю за неделей он брал с меня клятву, что я никому не открою его измену. И так, с одной стороны, чтобы подкупить меня, с другой - чтобы избавиться от табакерки с изображением Наполеона, он мне ее и подарил, - усмехается с удовольствием дядя Самуил, встает со стула и направляется к книжному шкафу.
        - Александр, - шепчет Габриель, - уважай, но подозревай. Любит дядя сочинять байки, которых и в помине не было.
        Дядя Самуил возвращается с толстой бумажной папкой. Это рукопись. Листы исписаны плотным густым почерком, красивыми готическими буквами, теми самыми буквами, благодаря которым Аарон Штерн предсказал дяде Самуилу большие успехи в жизни.
        - Что с книгой, дядя Самуил? - спрашивает Габриель. - Конечно же, она приближается к концу, не так ли? Моника, Александр и я, и многие другие уже жаждут ее прочесть.
        - О, - говорит дядя Самуил педантичным голосом, - книгу не пишут, стоя на одной ноге.
        - Упаси, Боже, - Габриель старается исправить свои слова, - торопить тебя, дядя Самуил.
        - Может, вы прочтете нам немного из книги, дядя Самуил, - улыбается Александр, и Габриель тихо вздыхает, но дядя Самуил уже водрузил на нос очки.
        - Глава первая, - дядя Самуил старается оседлать нос очками, - я все еще не доволен первой главой. Целостной должна быть именно первая глава. В любом случае, слушайте, сыны мои. История Гершеле ходатая, который первым появился в этом городке в начале средних веков. Был из семьи ученых с юга. Маленького роста, худой, но с большим носом, ходил он осторожными шажками, словно носил с собой и боялся разбить драгоценную вещь. И настолько он был мал ростом, что дали ему в городке кличку «малыш». А люди общины добавили: «малыш из семинарии». Сосватали «малышу» Еву из семьи испанских евреев, высокую и красивую, дочь раввина и судьи в общине рабби Ицхака. Так, Гершеле оказался у небогатого стола раввина. Грянули погромы, в городке убивали и грабили евреев, и Ева стала нищенкой. Погромщики разрушили все, синагогу, кладбище, дома. Боко, великий принц, был принцем городка в дни погромов, и все считали, что евреи, как губка, которая впитывает богатство. Боко и послал своих работников грабить дома евреев, и трофеи делил между детьми городка, и стал любимцем и героем его жителей. По сей день дети поют о великом
принце Боко:
        Боко наш великий, отец городка,
        Все дает детям твоя щедрая рука.
        Боко наш великий, отец городка…
        Мог ли Гершеле, малыш из семинарии, столоваться у своего тестя, когда вокруг такие беды и погромы? - поднимает голову дядя Самуил и смотрит на Габриеля и Александра, словно от них требуется ответ. Оба качают головами в знак отрицания. И дядя Самуил говорит с болью:
        - Нет! Гершеле не мог столоваться у своего тестя. Беды и погромы сделали из Гершеле купца. В сорокалетнем возрасте он стал заниматься торговлей металлами и основал большой торговый дом. Прошло совсем немного времени, как Гершеле разбогател. Насколько ноги его были медлительны, настолько быстро у него работала голова, и действовал он расторопно.
        Он завязал торговые связи с далекими городами, но не в этом его главные успехи. Гершеле определил время для торговли, время для изучения Торы, и заработанные деньги инвестировал в Тору. Ведь большинство священных книг было уничтожено во время погромов. Вот, он отпечатал новое издание шести частей Талмуда. Две тысячи пятьсот книг раздал бесплатно ученикам семинарии, знатокам Священного Писания, и вложил в это предприятие пятьдесят тысяч талеров! - дядя Самуил поднимает руку, раздвигает костлявые пальцы и подносит их Габриелю и Александру, как бы прося их посчитать эти пятьдесят тысяч талеров, затем продолжает чтение:
        - Гордым был Гершеле «малыш». Встречался с сильными мира сего, принцами, графами, епископами, даже с кайзерами. Евреем при дворе был Гершеле, так вот, медленно-медленно хаживал между великими людьми своего поколения. Первым ходатаем был по делам общины, вершителем многих добрых дел, так, что люди называли его полным священным именем - «звезда Иакова» - по-немецки - Штерн.
        В следующих поколениях, когда Джерома, брата Наполеона, император назначил губернатором города металлургов, тот издал приказ, чтобы никто не получал имя города или области своего проживания. Потомки Гершеле должны были изменить имя и взяли - Штерн, что и означает - звезда.
        Дядя Самуил завершил свое чтение, положил руки на рукопись и вперил изучающий взгляд в Габриеля Штерна. В зале воцарилась тишина, лишь ветви старых деревьев постукивали снаружи в стекла. И уже собрался Александр похвалить эту главу и выразить то удовольствие, которое ему доставило прочитанное, но дядя Самуил опередил его, не отрывая глаз от Габриеля.
        - Гершеле, праотец твоей семьи, основал большой торговый дом по металлургическим изделиям, которым ты сегодня владеешь, Габриель. Гершеле «малыш» построил синагогу, и отцы твои в течение поколений только расширили его. Праотцы твои во всех поколениях были честными и гордыми евреями, Габриель.
        - Я знаю, дядя Самуил, я знаю, - Габриель положил свою белую руку на стол. - В библиотеке отца хранится экземпляр Талмуда, отпечатанный Гершеле. Недавно я переплел его заново.
        - Переплел заново? - удивился дядя Самуил.
        - Да, дядя Самуил, темный кожаный переплет с серебряными уголками.
        - Да, сын мой, так я спрашиваю тебя, Габриель: зачем Талмуду Гершеле нужен новый переплет из кожи и серебра?
        Габриель не отвечает. Стыдливая и тонкая улыбка появляется на его лице. Лицо же Александра недвижно, и трудно понять, что оно выражает.
        - И теперь, - рука дяди Самуила скользит по его бороде, и он медленно роняет слова в безмолвие старого семинарского зала, - и теперь, Габриель, сын мой, ты собираешься все это оставить?
        - Дядя Самуил, тут все идет к завершению. Ты что, не видишь этого? Мы хотим начать новую жизнь. Моника и я просим тебя ехать с нами.
        Дядя Самуил прокашливается, берет щепотку душистого табака и замолкает, чтобы вновь подать голос и сказать Габриелю сердитым тоном:
        - Габриель, сын мой, ты все переплел в кожу и серебро. Талмуд Гершеле и старые счетные книги семьи Штерн. До Аарона семья вела эти счетные книги на иврите, пришел ты, последний из семьи, и переплел в кожу и серебро все старые дорогие книги. Почему ты это сделал, Габриель, сын мой? Чтобы поставить последнюю подпись и все оставить?
        Стук ботинок, подбитых гвоздями, раздается под окнами семинарии.
        - Дядя Самуил, - говорит Габриель, когда утих стук шагов, - что мы можем делать? Здесь всему приходит конец. Дни становятся труднее и страшнее. Мы не можем тебя так оставить здесь. Едем с нами на новую землю.
        - Новая земля, - бормочет дядя Самуил, и глаза его горят, - новая земля, сын мой. А здесь все разрушено. Колоссальное дело праотцев наших обращается в прах.
        - И что ты можешь сделать, дядя Самуил?
        - Все это записать в книгу. До тех пор я не покину этот зал семинарии.
        Дядя Самуил подпирает рукой свое желтое лицо, и берет кончик усов в рот, словно все им сказано, и больше нечего добавить к этому. Оголенные оранжевого цвета стены, и толстые тома сквозь стеклянные дверцы книжного шкафа смотрят на него. Время за полдень, и городок металлургов опрокинут за окнами в покой и наслаждение весеннего тепла.
        - Дни трудные, дядя Самуил, - вступает в разговор Александр, - кто знает, что принесет нам грядущий день. Нечего вам дальше мешкать.
        Дядя Самуил поднимается и пересекает зал. Высокий, несмотря не согнутую спину, в черной одежде, он дает знак молодым людям - идти за ним в соседнюю маленькую комнату, где в шкафу, за стеклянными дверцами, лежит большой тяжелый молот. Дядя Самуил указывает на молот и говорит:
        - Поколение за поколением хранила община, как памятку, этот молот, которым головорезы принца Боко нанесли первый удар по воротам старой синагоги. Да… - прижимается лбом дядя Самуил к стеклу шкафа, словно бы прирос к молоту. И понимают Габриель и Александр, что нет силы, которая сдвинет дядю Самуила из этой семинарии и от его книги. Габриель подходит к дяде, и хочет положить ему руку на плечо. Но дядя протягивает в его сторону руку, как бы прося не приближаться к нему.
        - Четыре часа, сыны мои, - извлекает он часы из брюк, - пошли на дневную молитву.
        Глава шестнадцатая
        В суматохе большого празднества, в переулке не обратили внимания на господина в шляпе, который ранним утром появился у скамьи с несколькими рабочими.
        Это был субботний день. Море красных флагов хлопало и трепетало на сильном ветру. Одной рукой господин придерживал шляпу, чтобы ее не сорвало ветром с головы, а пальцем другой руки указывал рабочим, что делать. Это его нервировало. Ветер прокрадывался под одежду рабочих, и они вздувались, как серые баллоны. Из-за раздраженности голоса, шума ветра, хлопанья флагов нельзя было разобрать, какие указания давал рабочим господин в шляпе. Короче, не прошло много времени, как вокруг скамьи и лип возник забор, на котором висела надпись:
        «Осторожно! Строительная площадка!»
        Красный фонарь был повешен рядом с надписью и раскачивался на ветру. Завершив работу, господин в шляпе и рабочие сели в маленькую серую машину, на которой был знак муниципалитета, и укатили. Жильцы переулка скопились у трактира Флоры, на котором Бруно и сын их Фриц повесили объявление, написанное большими буквами:
        Должен стать наш каждый день и
        Днем борьбы, и днем наслажденья!
        Это девиз организации ветеранов-воинов Мировой войны, возглавляемой Кнорке. Вечером организация устраивает грандиозный бал в большом зале Флоры.
        Объявление над входом украшено свежими зелеными ветками хвои и искусственными бумажными цветами. Жирная Берта на витрине вымыта, протерта, и розовое ее тело сверкает. Дверь трактира распахнута, и все безработные, домохозяйки, дети - толпятся, полные любопытства к происходящему.
        Потому ничего странного нет в том, что никто не обратил внимания на заброшенную скамью. Кроме Мины. С раннего утра стоит она в газетном киоске Отто. Ветер дергает стенки киоска, треплет портреты Тельмана. Взгляд же Мины обращен на улицу, ведущую к центру города. Она ждет Отто, который по ее расчетам должен был уже быть дома. Но он еще не вернулся из длительной печальной поездки на похороны рабочих, которые были убиты нацистами в Силезии. Чего он там задерживается? Неделя прошла с тех пор, как убитые были погребены. И ни открытки, никакой весточки от Отто. Мина уже выглядела все глаза. И вот, вместо Отто, господин в шляпе, и рабочие. Что они тут собираются делать? Несомненно, не в ее духе и духе близких ей людей. Посмотрела она в переулок, может оттуда придет помощь. Но никто не появился. Когда завершилась работа господина и его рабочих, и скамью прикрыло объявление, из переулка явился Саул.
        Сегодня суббота, и Саул с отцом идут в синагогу. Господин Гольдшмит выглядит больным, щеки опали, губы бескровны. Саул отстает от него на несколько шагов. Видно, что подростку не по духу этот поход с отцом.
        - Отто уже вернулся? - останавливается Саул у киоска, и улыбка появляется на его лице. Вчера он звонил в дом Леви, и ему известно, что Иоанна должна сегодня ночью вернуться в Берлин. И спрашивая об Отто, Саул имеет в виду Иоанну. Скучно Саулу без Иоанны и без Отто.
        - Сегодня Отто обязательно вернется, - говорит он, видя печальное лицо Мины. Но она не отвечает, только указывает в сторону огражденной забором скамьи. Теперь и Саул видит объявление:
        «Осторожно! Строительная площадка!»
        - Что? - спрашивает он. - Что собираются здесь строить?
        - Это муниципалитет, - отвечает Мина, - из муниципалитета приехали и повесили объявление.
        - Из муниципалитета? Думаю, ничего здесь строить не будут. Просто починят скамью.
        - Починят скамью?
        - Уверен! - упрямится Саул. - В дни выборов всегда делают много шума.
        - Саул! - зовет господин Гольдшмит. - Где ты там, Саул?
        К отцу присоединилось еще несколько евреев - длинной темной очередью. И Саул - за ними. Суматоха в переулке усиливается. Появилась брошенная Пауле жена с длинной бумажной лентой для украшения зала. Четверо ее детей помогают развесить бумажные цветные кольца. Бумажные цветы между сосновыми ветками, украшающие девиз организации ветеранов Мировой войны, тоже сделаны ее умелыми руками, и она довольна заработком, свалившимся ей в руки благодаря намечающемуся празднеству.
        Дети бегут за лентой, женщины переулка, в числе которых и Эльза, сопровождают жену Пауле до входа в трактир. На голове Эльзы широкополая весенняя шляпа, бедра ее покачиваются. Все окна распахнуты, головы высунулись наружу.
        - Отто уже вернулся? - спрашивает Мину «цветущий» Густав, остановившийся с красной тележкой, полной товара, на которой написано «Без усилий и терпенья нет цветенья». И так как Мина не открывает рта, отвечает сам себе: - Отто еще не вернулся.
        Мина, молча, указывает на огражденную забором скамью.
        - А, это? - равнодушно роняет Густав. - Он все же достиг своего.
        - Достиг своего? Кто? Чего? - вскрикивает Мина.
        - Куклу поставят вам здесь, - двигает Густав ушами, и шляпа его танцует на его голове.
        - Какая кукла? Кто ее поставит, Густав?
        - Сказал я ему, что ему все кости переломают, - отвечает Густав после паузы, и двигает дальше свою тележку.
        - Густав, Густав, куда же ты, Густав? - взывает к нему в отчаянии Мина.
        - К Флоре, - останавливается Густав, - она заказала свежую землю для своих вазонов с цветами.
        Флора стоит у входа в трактир и произносит речь перед собирающимися на глазах слушателями. Трактир разукрашен, утыкан развевающимися флагами, создающими атмосферу праздника. Флоре есть, что сказать в эту субботу. Среди слушателей, конечно же, горбун и Ганс Папир.
        - Что за свадьбу сегодня у нее справляют? - говорит Густав.
        - Свадьба! - впадает гнев Мина. - Кнорке со своей сворой, этой организацией, устраивают у нее празднество, Густав. Дела творятся в переулке. Со дня, как Отто уехал, началась тут болтовня и всяческие действия. Позавчера появился Пауле.
        - Пауле? Ну, и что с того? Он же здесь живет, вот и появился.
        - Не будь наивным, Густав. Он ведь не один пришел. С целой ватагой. Зашли они в дом войска Христова и собрали оттуда многих. Среди бела дня, Густав, посадили людей на грузовик и уехали. А толпа, стоящая на тротуаре, им аплодировала. Куда этих людей увезли?
        - В леса, Мина. В большие поместья. Там из них готовят солдат Гитлера.
        - Именно так шепотом передают в переулке из уст в уста, и многие прислушиваются. Им обещают хлеб и обмундирование.
        - Об этом шепчутся во всех переулках, Мина.
        - А Отто нет, - говорит Мина, поворачивается спиной к Густаву и смотрит на широкую улицу, по которой фланирует уйма народа, а Отто не видно.
        Издает Густав резкий свист, толкает тележку и исчезает в переулках.
        Двое полицейских проходят мимо киоска. Становятся напротив трактира и закидывают руки за спины, как будто поставлены охранять ярко освещенный девиз организации ветеранов Мировой войны. Мина запирается в киоске.
        Из большого здания напротив, появляется доктор Ласкер с Кристиной. Каждый ребенок в переулке знает, что доктор и девушка живут вместе без венчания и свадьбы, и Мина опускает глаза. В этом нет ничего нового для жителей переулков. Здесь многие пары так живут. Даже та пара, которая сняла жилье у матери убитого Хейни. Эти бедняки жадны до работы. Иногда он выходит на подвернувшуюся работу, а она сидит в комнате без дела, иногда наоборот. Иногда он выходит из дома с двумя пустыми бутылками и направляется к Бруно, чтобы получить за них пару грошей, иногда она ищет бутылки по дворам и относит их к Флоре. Могут ли они создать законную семью? Время кризиса, и никто не уверен в завтрашнем дне. Но доктор?! Серьезный и сдержанный, ходит он по переулку, как само воплощение закона. Потому странно, что именно он нарушает закон, и это не дает покоя окружающей публике, порождает всяческие небылицы о девушке, живущей с ним. Даже Мина отводит взгляд, несмотря на то, что Отто защищает права своего друга доктора:
        - Кто только не видел его бредущим в одиночестве? Пусть тоже немного насладиться жизнью, - говорил Отто Мине и приветливо здоровался с Кристиной.
        Пара стоит у входа в дом, и Мине кажется, что доктор прижат к стене. Девушка красива, и это тем более вызывает удивление Мины: почему опущены долу глаза доктора.
        - Пошли, - говорит ему Кристина, - пройдемся немного и подышим воздухом весеннего дня. - С легким смехом берет она Филиппа под руку. Резким движением Филипп вырывает свою руку.
        - Что с тобой, Филипп?
        Два еврея прошли мимо них и не поздоровались.
        - Погоди, - Филипп снимает очки и медленно протирает стекла, - минутку, Кристина. Я что-то вспомнил. Подожди меня…
        Филипп колеблется выйти с Кристиной на улицу, полную евреев, идущих в синагогу. Ему неловко. Не будет же он стоять тут и каждому объяснять, что, хотя Кристина христианка, бабку ее звали Мириам. Несколько раз он уже предлагал ей стать его законной женой, но она возражает. Она за свободную любовь и ненавидит всякие официальные действия. Она, к тому же, член организации нудистов, борцов за культуру нагого тела, и каждое воскресенье выходит с другими членами организации на зимнее купание в городской бане, а летом - в одном из лесных озер. И по возвращению от нее идет аромат речных вод. И Филипп сам себе удивлялся, что его раздражает ее появление нагишом при других людях. Для нее же этот абсолютно естественно и, само собой разумеется. Но больше его беспокоили сплетни. Один раз он пытался с ней поговорить, но она пожала плечами, посмотрела на него ясными холодными глазами, и сказала:
        - Старайся не быть замешанным в дела, которые унижают твою честь, - и тут же начала складывать свои вещи в чемодан.
        Филипп не дал ей уйти. Болен был одиночеством, и Кристина своим прохладным телом и простотой духа облегчала его душевный хаос. В его пыльной квартире, где всегда стоял запах золы и кипы бумаг пылились в папках, вошел аромат ее духов и душевная мягкость как бы обновившейся жизни. И он перестал обращать внимание на сплетни и пересуды, на беспрерывные укоры сестры Розалии, которая просто не закрывала рта, и дал Кристине свободу жить по своему усмотрению, и только одно решил для себя: укрыться в своей квартире с девушкой, подобно медведю в берлоге. Пока Кристина неожиданно не сказала ему:
        - Давай, Филипп, уберемся отсюда. Что у нас общего с этими не протрезвевшими и неразвитыми существами?
        И он сдался ее требованию, и сегодня собирался пойти в контору по найму квартир. Контора находилась рядом с университетом, и он хотел быстро добраться до остановки трамвая, сбежать со своей девушкой от субботы и евреев переулка, затеряться в суете мегаполиса. Но Кристина заупрямилась. Она, назло ему, пожелала прогуляться по утренней улице.
        - Ты сегодня очень бледен, Филипп, - легко касается она рукой его щеки, и голос ее ясен и спокоен, - может, завтра ты поедешь со мной. Это первая в этом году поездка к лесному озеру.
        Гнев охватывает Филиппа: как это ей вообще пришла в голову такая сумасшедшая мысль предложить ему купаться нагишом, ему, адвокату еврейской общины, уважаемому доктору Ласкеру! Спокойный взгляд Кристины покоится на его лице.
        - Пошли, Филипп, - говорит она, беря его под руку.
        - Я все еще взвешиваю, идти мне или нет.
        - Но мы же решили несколько минут назад!
        - Да, решили. Но…я что-то забыл. Что-то важное.
        - Ах. Ну, что! - резким движением головы она приглашает Филиппа идти дальше.
        На улице множество евреев. Сгрудились на углу, поджидают остальных жителей переулков. Все в черных шляпах и с расшитыми сумочками для религиозных принадлежностей. Рядом с домом, у входа в который стоят Кристина и Филипп, слышен голос портного Шапского, и слова его Филипп ясно слышит. Шапский друг семьи, и все это уже Филипп слышал из уст сестрицы своей Розалии. Потому он прижимается к стене у входа.
        - Филипп, - голос Кристины высок, - гляди. Карнавал в переулке. Сегодня там праздник. Видишь, Филипп!
        Шапский проходит мимо, приветствует их молчаливым кивком, и поворачивает взгляд в сторону улицы, к Мине в киоске.
        - Что ты так кричишь? - сердится Филипп.
        - Я кричу? Что, я действительно кричала, Филипп?
        - Да. Говори спокойно, - нервничает он.
        - Филипп, ты сегодня просто лезешь на стенку. Что случилось?
        Лицо Кристины открыто и несчастно, как у девочки наказанной, неизвестно почему и за что. Волна жалости окатывает Филиппа. Он гладит ей волосы, а группы евреев, идущих мимо, все увеличиваются, и голоса их становятся все более громкими.
        - Кристина, я тебе уже сказал, вспомнилось мне что-то, что вылетело из головы. Ты иди, а я должен вернуться в дом.
        Она исчезла среди толпы евреев, которые тем временем разбились на пары, и идут вдоль улицы, еще несколько мгновений видел Филипп ее голову среди черных шляп.
        «Какая большая любовь, - думает Мина, - он даже провожает ее до выхода из дома, и тут они еще не могут расстаться, действительно большая любовь».

* * *
        Симпатичная Тильда открыла окно и смотрит в переулок. Флаг мешает ей, и она скатывает его на древке, и теперь видит украшенный трактир.
        - На танцы приглашается весь переулок! - орет горбун.
        - Нет у вас пары кофейных зерен на чашку кофе, госпожа Тильда? - раздается громкий голос за ее спиной. - Завтра мы сможем их вернуть.
        Это прожорливый постоялец ее свекрови, матери убитого ее мужа Хейни. Он вошел в кухню, и Тильда поворачивает к нему разгневанное лицо. Парень небрит, старая рубаха небрежно висит на нем, на ногах истрепанные комнатные туфли, на штанах ни одной пуговицы.
        - Как же ты мне вернешь, бездонная бочка? - кипит от злости Тильда.
        - Она вышла на двухдневную работу, - говорит ей прожорливый постоялец.
        Нет дня, чтоб кто-нибудь из них двоих не приходил что-то просить, и Тильда страшно сердится. Она с трудом добывает себе на пропитание, так еще эти обжоры на ее голову. Она шьет платья за жалкие гроши, и ходит в зажиточные дома латать рваное белье. С утра до вечера трудится Тильда, а заработки ничтожны. Два года уже прошло со дня гибели Хейни, и она все вечера просиживает в доме, и свекровь с нее глаз не спускает. Она еще весьма привлекательна, вдовушка Тильда, и многие мужчины обращают на нее внимание, и Тильда тоже готова завлекательно улыбаться им в ответ, но жесткое изможденное лицо свекрови гасит ее еще и не возникшую улыбку.
        - Два дня работы, - продолжает кипеть Тильда, - что это вообще два дня работы?! Вы уже задолжали мне квартирную плату за три месяца.
        - Эмма сказала, что ничего в этом нет, - бормочет постоялец, стоя у стола, - еще немного, и мы сможем погасить наш долг.
        - Эмма сказала! - у Тильды от гнева глаза вылезают из орбит. - Эмма сказала, но я еще не сказала. Я так не говорю, слышишь ты? Мне нужна оплата за квартиру.
        Две недели постоялец старался не попадаться на глаза Тильде. И гнев Тильды не столько обращен на него, сколько на свекровь. Она виновата во всех унижениях ее трудной жизни. Она заставила Тильду отдать свой салон, которым она так гордилась, этим двум нищим, а теперь у нее нет ни салона, ни платы за него, а свекровь еще подкармливает их, нося остатки пищи из кастрюль Тильды. Свекровь во всем виновата! И в том, что Тильда в одиночестве просиживает дома вечера. Сильнейшую ненависть испытывает симпатичная Тильда к суровой матери убитого Хейни. Вчера пригласил ее Кнорке собственной персоной на празднество в трактире Флоры, пригласил быть его партнершей в танце, хотя Кнорке, как мужчина, и не очень привлекательный. Невозможно его даже сравнивать с крепышом Хейни. Но Кнорке всегда с уважением относится к ней, как настоящий господин, отвешивает ей поклон, как истинной госпоже. Кнорке - государственный чиновник, хотя и мелкий, но ему обеспечено будущее, как и всем служащим. И Тильды не прочь составить ему компанию. Вчера хотела выместить душу на мать Хейни, но старуха уперла в нее такой взгляд, что Тильда
вся сжалась.
        - Ты что, собираешься пойти на праздник? - прокурорским тоном спросила ее свекровь. - Этих ханжеских приверженцев войн. На войне погиб отец Хейни. Если бы он остался жив, и Хейни был бы, по сей день, живым среди нас.
        И каждый вечер бдительный взгляд старухи преследовал Тильду.
        - Бери себе пару кофейных зерен и убирайся отсюда!
        - дает Тильда постояльцу нагоняй, и возвращается к окну - смотреть на разукрашенный трактир. Суматоха там в разгаре. Бруно подметает тротуар перед входом. Горбун стоит в толпе, и разглагольствует вовсю, словно именно он является причиной празднества. Ганс Папир и долговязый Эгон стоят рядом с ним, как телохранители. Время от времени Ганс протягивает длинную руку в толпу, и щиплет девушку в удобное для щипка место. И когда она начинает визжать, складывает Ганс губы сердечком, как бы посылая поцелуй и произносит:
        - Шмуколка - куколка!
        На Эльзе черное платье в белую крапинку.
        - Даже приличного платья для вечеринки нет у меня, - сердится Тильда у окна, глядя на Эльзу.
        Резкий звук автомобильного клаксона рассекает переулок.
        - В сторону! В сторону! - кричит горбун.
        «Прокат одежды и маскарадных костюмов. Адольф Рейнке» - написано на борту автомобиля, остановившегося у трактира. Рабочие выскакивают из него, открывают дверцы, и толпа любопытных увеличивается.
        - Иди, помоги им! - выскакивает из трактира Флора, широко распахивая двери, и вырывает метлу из рук Бруно.
        Аккуратно подвешены в автомобиле мундиры кайзеровской армии. Красного цвета, они сверкают позолоченными позументами и шнурами, погонами и ремнями. В те давние славные дни эти мундиры украшали музыкантов кайзеровского военного оркестра, которых в народе называли «красными жуками».
        На празднестве Кнорке музыканты будут облачены в мундиры «красных жуков» кайзера. Дети ликуют и пытаются прокрасться, чтобы коснуться хотя бы этой сверкающей роскоши! Ганс Папир стоит у автомобиля и отгоняет их своими длинными руками.
        - Как красиво! - присоединяется Тильда к крикам всеобщего восхищения, когда Бруно и Флора несут, вместе с рабочими, мундиры из автомобиля в трактир. - Потрясающе!
        Свекровь в это время развешивает белье во дворе. Мысль прокрадывается в душу Тильды. Она тайком проберется к еврею, который занимается прокатом платьев к свадьбам и вечеринкам, и возьмет напрокат для себя платье.
        Госпожа Гольдшмит выходит из дома в праздничной одежде. «У них сегодня суббота, - вспомнила Тильда, - еврей не даст мне ничего». Надежда гаснет, гнев усиливается, а мундиры сверкают в свете дня. Она должна, она обязана, во что бы то ни стало, выйти на вечернее празднество, участвовать в танцах. Она перескакивает с одной мысли на другую. С первой звездой евреи открывают свои магазины. Она попросит горбуна пойти с ней к евреям, он знает, как найти с ними общий язык! А платье наденет у своей закадычной подруги, оставленной жены Пауле. А оттуда… оттуда она прокрадется на празднество. Эта старуха не будет властвовать командовать ею всю жизнь!
        - Что там?
        Мать Хейни входит в кухню с корзиной белья в руках. Маленький внук Макси держится за ее юбку и заливается слезами.
        - Тихо! - повышает на него голос Тильда. Этот плакса не перестает визжать. - Закрой рот!
        Бабка берет внука на руки и пытается его успокоить. Подходит к окну и видит, что флаг обернут вокруг древка. Тотчас спускает на землю внука со своих старых высохших рук и старается развернуть флаг.
        - Ты что, не видела, что флаг запутался? - спрашивает она вдову сына.
        - Нет, - отвечает она, с трудом скрывая ненависть за придушенным искусственной приязнью голосом.
        Освободила свекровь красную ткань флага, и он вяло повис на древке, только черные ленты едва шевелятся. Автомобиль Адольфа Рейнке уже оставил переулок. В трактире Флоры закрылись двери, Флора и Бруно исчезли. Мелкие торговцы и торговки заполонили теперь тротуары и выкрикивают свои товары. Медленно движется по шоссе телега продавца цветов, и колеса ее стучат по камням от дома к дому. Женщины с баками и корзинами в руках торопятся, и окружают телегу угольщика. И странно - горбун среди них! В последнее время горбун окутан покровом какой-то тайны. Люди подолгу разговаривают с ним, и уходят в чем-то им обнадеженными. И сейчас он говорит нечто дельное, и домохозяйки слушают его.
        - Тильда! - радостно восклицает оставленная Пауле жена. - Офицер полиции придет сегодня на празднество. Офицер высокого ранга.
        - Правда? - удивляется Тильда.
        - Он - сын одного из руководителей организации ветеранов, - рассказывает она Тильде то, что слышала от горбуна.
        - Правда? - нет предела удивлению Тильды, а суровые глаза свекрови не сводят с нее взгляда.
        - Тильда, - не отстает от нее бледная оставленная жена Пауле, - и популярная певица кабаре будет петь на вечере.
        - Правда! Правда! - разделяет с гордостью восторг подруги Тильда.
        - Завтра, - обращается как бы к себе самой свекровь, - завтра воскресенье, и мы идем посадить весенние цветы на могиле Хейни, - отодвигает тощим своим телом Тильду от окна и закрывает его.

* * *
        -Завтра Отто должен быть дома, - говорит из киоска Мина Саулу, возвращающемуся с отцом из синагоги. - Завтра, - шепчет она, - операция по расклейке листовок. Уже приходили спрашивать Отто. Если его не будет, я пойду вместо него.
        - Мина, - Саул всовывает голову в окошко киоска, - если Отто не будет, я буду тебя сопровождать.
        - Почему бы нет? - не видит причины отказаться от помощи Мина.
        Саул отходит от окошка и поводит плечами, точно так же, как его дядя Филипп, когда его охватывает нервозность. Горе ему, если кто-либо из Движения узнает, что он ходил ночью расклеивать коммунистические листовки! Ему устроят товарищеский суд и, вероятнее всего, не пошлют с молодежной репатриацией в страну Израиля. Через неделю состоится решающая беседа в Движении, будут выбраны кандидаты, которые с окончанием учебы пройдут подготовку на ферме, и Саул уверен, что будет одним из кандидатов.
        - Мина, - спрашивает он в испуге, - полиция будет ночью делать облаву на расклейщиков листовок?
        - Может быть, - равнодушно отвечает Мина.
        - Но на подростков они не обратят внимания, верно?
        - Почему нет? Уже на несколько дней арестовывали и подростков.
        - Ой! - вырывается крик у Саула. И он опускает голову.
        - Ты боишься, мальчик?
        - Что? Я - трус? - оскорблен Саул и убегает домой.

* * *
        Ночь тепла и приятна. Переулок полон иллюминации. Веселье разгорается. Старики на завалинках не помнят за всю свою долгую жизнь такой иллюминации в их переулке. Может быть, лишь в дни, когда кайзер объявил войну. Но даже сравнить нельзя ту иллюминацию с этой. Рядом с ней потускнел свет газовых фонарей: слабые колеблющиеся языки пламени в их потемневших стеклянных колпаках исчезли с глаз. Цветные лампы сияют, и широкая полоса света, ослепляющая глаза, тянется из окна витрины трактира, и из его распахнутой настежь двери. Жители переулка шатаются по улице или сидят в трактире Флоры. Носы детворы прилипли к стеклам большого зала. Звуки оркестра заставляют приплясывать ноги людей на тротуаре. Перед трактиром стоят косоглазый и мужичок в кепке, наигрывают на шарманке, приветствуя каждого гостя.
        - Ура, да здравствует!
        - Ура, да здравствует!
        - Ура, ура, ура!
        Монеты звенят, падая в миску шарманщика.
        В большом зале Флоры накрыты столы. Вокруг них сидят члены организации ветеранов Мировой войны. В углу зала играют «красные жуки» кайзеровской армии. Стук ударника, трели трубы и ревущие голоса:
        Мы кайзера хотим на века,
        Вильгельма, нашего старика…
        За столом президиума, у стены - два больших флага. Один черно-бело-красного цвета, флаг кайзера, другой - зеленый с небольшим квадратом в углу, тоже кайзеровский флаг. Золотыми буквами на втором флаге написано, что он был флагом пехотного батальона, который сражался под Верденом. На столе президиума - большой букет роз. И вымпел организации стоит у стены, за спиной его президента, и на нем надпись: «Любимая отчизна, положись на нас!» Полное и широкое лицо президента, багровое от вина, возбуждено. Он единственный в организации, дошедший до звания офицера благодаря среднему образованию. Остальные все - капралы и сержанты. Офицер - господин Рифке, и это дает ему право править бал в организации.
        На гражданке он - дамский парикмахер. Свидетельствует об этом его супруга Вельтруда, кудри на голове которой показывают работу мастера, а шею украшает ожерелье из белых жемчужин, увядшее лицо покрывает толстый слой пудры.
        - Прозит! - поднимает рюмку президент, одним глотком опорожняет ее и наслаждением произносит: «Аха-ха!» Рюмки звенят и ножи режут.
        «Мой отец, еще полон сил», - про себя подтверждает Эмиль Рифке, сидящий напротив отца и матери, любуясь их президентской статью. И это так - отец его - мужчина и офицер. Редкие светлые волосы потемнели от частого употребления масла, и они прилизаны и причесаны прямо на его голове, каждый волосок положен на свое место. Розовое лицо выбрито до гладкости шелка, глаза голубые, холодные, словно бы тоже промыты охлаждающей жидкостью, зубы чистые и ровные. Темный костюм лежит на нем безупречно, железный крест, врученный ему кайзером, висит на лацкане пиджака. Человек, вызывающий уважение, офицер Рифке, отец Эмиля, и весь его вид точно подтверждает любимое его изречение:
        - Чистота и порядок - первая и главная заповедь.
        Эту заповедь тщательно и педантично блюдет офицер Рифке в своей парикмахерской в центре города, небольшом помещении, сверкающем, как шкатулка для драгоценностей, и все инструменты блестят чистотой. Шлемы для сушки волос выстроены в прямой ряд. Расстояние между креслами для ожидания, у стены, абсолютно одинаково. Все позолоченные ручки от замков белых ящиков вычищены, как пуговицы солдатских мундиров перед смотром. Полотенца и халаты офицера и двух его помощников светятся белизной, как и начищенная до блеска система зеркал. И над всем этим - командирский голос парикмахера-офицера, отдающего приказы, и голоса подчиняющихся ему помощников:
        - Так точно, господин Рифке, яволь!
        - Так точно отвечает парикмахер-офицер и щелкает языком. У двери несет сверхсрочную службу черный пудель, завитой по всем правилам парикмахерского дела. И это единственная черная «вещь» в белизне парикмахерской.
        Эмиль не помнит дом родителей без черного пуделя и кенаря. Пудель ходил за отцом и вылизывал его туфли, и, входя в дом, отец первым делом всовывал палец в клетку кенаря и давал команду:
        - Кусай, Петерхен, кусай!
        Жена офицера уже стояла по стойке смирно перед героем ее юности с домашними туфлями в руках. За квадратным столом в большой столовой сидело четверо его сыновей в ожидании от отца команды приняться за обед. Ждать им надо было долго, ибо педант отец тщательно мыл руки и лицо, затем причесывался, чтобы сесть чистым и упорядоченным во всем за чистый и упорядоченный стол. Мать разливает суп, а отец разрезает мясо ровными и равными кусками каждому сыну. Посреди стола в плетеной корзине круглая буханка хлеба. Мать прижимает буханку к груди и отрезает ломти хлеба каждому из сыновей. И все в полном молчании. Говорят у офицера за столом только, если что-то не терпит отлагательства. И разговор, как и блюда, короток и скуден, ибо это вторая заповедь офицера: экономия! Именно, благодаря экономии он содержал парикмахерскую, несмотря на конкуренцию. И если бы не налоги, он мог бы достичь солидного положения. Ах, налоги, налоги!
        Это была постоянная тема офицера Рифке. По вечерам к нему приходили товарищи, главным образом, лавочники, члены той же организации ветеранов Мировой войны. Хозяйка ставила посреди стола большой фарфоровый кувшин с пивом и высокие, толстые фарфоровые чашки, пили от пуза, на это не жалея средств.
        - Питие делает мужчину мужчиной, - это была третья заповедь хозяина.
        Пиво льется в чашки, мать сидит в стороне и чинит носки. Эмиль, как первенец, сидит рядом с отцом, пудель лежит у его ног, а клетка с кенарем прикрыта: птичка готовится ко сну, время от времени издавая слабый писк, словно бы вмешиваясь в разговор мужчин о налогах и порядках. С окончанием каждой такой беседы - воспоминаний о славных днях войны, мужестве и боевой молодости - какая-то мягкость охватывала парикмахера-офицера памятью переживаний на полях гибели. Глаза туманились, рука приглаживала волосы. Он вставал со стула, выпрямлялся во весь рост, упирался на спинку стула, и запевал одну и ту же, ставшую его любимой, фронтовую песню:
        Улетела птичка из окошка в дали.
        И осталась мать одинокой, в печали.
        - Прозит! - поднимал отец чашку, обращаясь к сыну.
        - Прозит, отец, прозит! - возбужденно, громким голосом отвечал ему Эмиль.
        Рядом с Эмилем красавица Марго, с одной стороны, и какой-то низенький мужчина в посверкивающих очках и с выдающимся подбородком, - с другой. В последнее время Эмиль часто появляется в сопровождении этого человека, который в редкой улыбке обнажает мелкий ряд зубов, острых, как зубы мыши. Человечек погружен в поедание мяса и картофеля, лежащего горой на блюде перед ним. В течение вечера он не обмолвился ни словом.
        На небольшой сцене играют «красные жуки» песню о Марушке, девушке из Польши, которая беспомощно упала в объятия немецкого солдата.
        Не забывай полячку-душку,
        Твою Марушку.
        Ударник громко выбивает ритм, и в такт ему постукивает пальцами по столу офицер-парикмахер. Под столом жмет Марго своей ногой ногу Эмиля, и маленькие его глазки сужаются до узких щелей. Он положил руку на ее бедро, и ноздри его трепещут.
        - Пей, - говорит ей Эмиль и наклоняет к ней голову.
        - Зиг хайль! Зиг хайль! - скандируют члены организации ветеранов Мировой войны, и президент встает, чтобы произнести речь.
        - Территории, которые были отобраны у нас грабителями… Это наше жизненное пространство. Германия не проиграла войну, а победила в ней! - доходят его слова до ушей Эмиля, глаза которого не отрываются от груди Марго.
        Симпатичная Тильда сидит рядом с Кнорке, пьяненькая, счастливая от усиленных знаков внимания с его стороны, и того, что она единственная из жителей переулка сидит почти во главе стола, недалеко от президента и его окружения. Горбун сидит в конце стола, а оставленная Пауле жена моет посуду на кухне с госпожой Шенке, которая пришла немного заработать на хлеб насущный. Остальные жильцы переулка, вне стен трактира, смотрят на открытую дверь. У двери стоят долговязый Эгон и Ганс Папир. Они поставлены следить за порядком, чтобы внутрь не прокрался нежеланный гость.
        - Любовь к захваченным грабителями землям родины не должна ослабевать… - провозглашает Рифке.
        Кнорке усиленно кивает головой в знак согласия. И Тильда - за ним. Он уже осмелился положить руку на спинку ее стула. Она упирается спиной в спинку стула и чувствует его руку, касающуюся ее тела.
        - …На нас возложена миссия - объяснять сыновьям наше право на истинную Германию в расширенных границах, - ударяет офицер-парикмахер кулаком по столу.
        Эмиль шлепает Марго по бедру.
        - Не так сильно, - шепчет она.
        - Нежно, да? - посмеивается Эмиль.
        - Все эти народы не способны жить самостоятельной жизнью, - гремит офицер-парикмахер, - вы разве не видите, как врывается к нам с востока свора бешеных собак, а мы прячем головы в песок, и не чувствуем опасности…
        Человечек за столом сложил на столе руки и смотрит снизу вверх на оратора. Иногда скользит по нему мимолетный взгляд Эмиля.
        - … Немцы Судетской области не успокоятся, пока их земли не присоединятся снова к божьему саду, из которого нас изгнали преступники и ничтожества…
        Около горбуна села толстая женщина в синем бархатном платье. На шее ее посверкивает ожерелье из искусственных бриллиантов. В ушах ее подвешены серьги на длинных подвесках. Когда горбун наливает ей вино из бутылки, она кладет руку ему на плечо. Взгляд у нее тусклый от выпитого вина. Глупые смешки время от времени вырываются из ее уст, и тогда горбун щиплет ее жирное предплечье. Недалеко от нее сидит ее муж-мясник, пьяный в стельку. И горбун сует руку под стол, и гладит ее колено.
        - Отвали, - похохатывает жена мясника, - не по Сеньке шапка.
        - Дай на этот раз и другому получить свой жирный кусок удовольствия.
        Президент во главе стола поднимает рюмку, что делают и все остальные.
        - Во имя достояния наших отцов, которое отнято у нас, будем сражаться! - и опрокидывает содержимое рюмки в глотку одним махом. Речь оратора завершилась. Жена президента Вальтруда, которая все время выступления мужа гордо сидела рядом, подняла ее, устремив на мужа полный обожания взгляд.
        - Зиг хайль! Зиг хайль! - звенят сталкивающиеся рюмки и усиливаются крики.
        - Там-тарарам-там-там! - трубит труба.
        Эмиль поднимает голову, словно очнувшись от сна. Возбужденные багровые лица бросаются ему в глаза, а в ноздри врывается острый запах пудры, пота, вина и духов Марго. Спина ее прижата к спинке стула, а платье втянуто между ног.
        «Из-за этой я нарушу верность Эдит, светловолосой нежной Эдит, приходившей в эту мерзкую общагу в лесу. И ничто к ней не приставало из этой скверны и низости». - И он грубо отталкивает Марго. Она принимает это за мужской намек и заливается смехом от удовольствия.
        - Иди сейчас, иди. Пора тебе петь. Только для этого мы и привезли тебя сюда.
        В этот момент женщина улавливает в его голосе нотку отвращения, и с удивлением смотрит на него, но голова ее окутана парами алкоголя и вожделением, она подчиняется его голосу и делает Кнорке, ведущему этот вечер, знак рукой. И с большим сожалением он должен извлечь свою руку из руки Тильды, встать и объявить выступление популярной певицы. Сердитым взглядом провожает Эмиль длинную фигуру Марго, которая проскальзывает, между столами, сопровождаемая взглядами, шепотками, звоном рюмок и дымом табака.
        - Я спою вам песню о пирате Ринальдини, - выпрямляется во весь рост Марго.
        Публика из трактира перемещается в зал. Гансу Папиру и долговязому Эгону дано указание покинуть пост у дверей и разрешить жильцам переулка войти в зал - нищим, младенцам с матерями, старикам с завалинок. Двери кухни также распахиваются. Множество людей набивается в зал - слушать. В конце зала люди встают на стулья.
        В глубине дремучей лога,
        В заросли густого леса,
        Убежал в свою берлогу
        Муж, пират, храбрец, повеса.
        Но жена явилась - Роза
        По холмам да по низине,
        Закричала Роза грозно:
        «Пробуждайся, Ринальдини!»
        -Пробуждайся, Ринальдини! Пробуждайся, Ринальдини! - ясный голос Марго возбуждает всех.
        - Она красавица, - шепчет Эмиль человечку с выдающимся подбородком, - знает свое дело.
        Марго постукивает в ритм пальцами одной руки, другой приглашает публику повторять за ней:
        - Пробуждайся, Ринальдини! Пробуждайся, Ринальдини!
        Люди, стоящие на стульях стучат ногами.
        - Пробуждайся, Ринальдини!
        Зал поет, трактир поет, переулок поет. Вино без конца льется в стаканы. Люди расстегивают пиджаки, оттягивают галстуки. Волосы женщин взлохмачиваются. Тела прижимаются друг к другу. Кнорке целует Тильду в щеки. Горбун щиплет грудь толстой соседки. Матроны ворвались в зал, похотливо обнимаются с мужчинами и тоже скандируют:
        - Пробуждайся, Ринальдини! Пробуждайся, Ринальдини!
        Ганс Папир держит в объятиях дерзкую Мици - Пробуждайся! - Жмет ей на бедра - Пробуждайся! - Вопит госпожа Шенке - Пробуждайся! - Попискивает оставленная жена Пауле тонким голоском - Пробуждайся! - Гремит офицер-парикмахер - Пробуждайся! - Орет Эмиль - Пробуждайся! Орут друзья Клотильды Буш. И только человечек с выдающейся челюстью молчит. Смотрит на пьяную братию, сверкая стеклами очков. В темном углу прячется старуха Клара по кличке «Ястреб», принюхиваясь к атмосфере.
        - Пробуждайся, Ринальдини!
        Никто не заметил, как во время восторга и ликования, когда ноги стучали, руки хлопали, неожиданно изменился клич песни, превратившись уже в совсем истерический вопль:
        - Пробуждайся, Германия! Пробуждайся, Германия!
        Оркестр смолк. Марго спускается со сцены. Бруно открывает пивной кран. Все тут желанны, всем подают пиво, все - гости союза ветеранов Мировой войны. Официанты отодвигают столы к стенам. «Красные жуки» начинают наигрывать танцевальные мелодии. Танец открывают симпатичная Тильда и Кнорке. Повезло Тильде. Вечером пошла свекровь к Мине узнать, вернулся ли Отто, звезды уже засветились в небе. Жалюзи на окнах мясной лавки госпожи Гольдшмит были опущены, но сквозь щели пробивался свет. Евреи прокрадывались туда за покупками, боясь патрулирующих по переулку полицейских, ведь время было после семи, когда запрещалось открывать лавки. Горбун ожидал Тильду, чтобы вести ее к еврею, дающему одежду напрокат. Горбуну не составляет трудности убедить евреев сделать то, что он просит. Одно подмигивание - намек. И так, благодаря горбуну, Тильда вышла из лавки еврея с черным шелковым платьем. И вот она уже открывает танец танго с Кнорке!
        Свекровь, закутанная в черную шаль, пытается пробиться сквозь толпу к Тильде. В трактире давка, тело прижато к телу, путь к Тильде заказан. Жены усадили на стулья пьяных в стельку мужей. Ганс Папир и долговязый Эгон получили приказ выволакивать их через заднюю дверь в переулок. Многие из них валяются на тротуаре и у входов в дома. Тем временем, полицейские исчезли. В проеме задней двери возникают пары, высвечиваясь тенями на тротуаре, переступают лежащих пьяных людей, и исчезают в темных домах.
        - Мне сегодня вечером причитается все, - проталкивается Марго к Эмилю, - я выполнила твое желание, теперь исполни мое.
        Эмиль хмурится. Рядом с ним человечек с выдающейся челюстью. По поведению Эмиля видно, что он тут единственный трезвый. На лице его не ощущается даже малейшее желание подчиниться Марго. Она со смятением смотрит на человечка. Тот обнажает в улыбке мелкие и острые свои зубы, заходится сухими кашлем, переводя взгляд с Эмиля на Марго и с Марго на Эмиля.
        - Пошли! - Эмиль сжимает руку Марго до резкой боли, и она смеется от удовольствия, - пошли танцевать.
        Стекла очков человечка посверкивают.

* * *
        В окне Мины темно. Свет керосиновой лампы слаб и скуп. В углу гора листовок, которые надо завтра расклеить, а Отто все еще нет. Шум в переулке утих. Поздний час.
        - Мина, - слышит она словно сквозь сон, - что за веселье в переулке?
        В мгновение Мина просыпается, и вот, перед ней - Отто. Что это? Она протирает глаза. Что это у него в руках? Сверток, завернутый в одеяло, сверток дышит.
        - Что ты принес? - мигает Мина глазами, как со сна.
        - Ребенок, Мина, маленькая девочка, оттуда.
        Отто кладет сверток на свою кровать.
        - Она самая младшенькая из восьми детей у отца, одного из рабочих, католиков. Ей-то всего два годика.
        Мина, молча, кивает головой.
        - И я подумал, Мина, что нам не будет трудно содержать ребеночка. Там где два рта находят пищу, найдется и третьему. Тем более, такой малышке.
        Мина, молча, кивает головой.
        - Мина, - говорит Отто с отчаянием в голосе, - Мина, ты понимаешь, я должен был сделать что-то такое, что могло поднять мой дух. Приехали мы туда, на похороны всей делегацией, а там большая демонстрация. Настроение было приподнятое. Несколько позже прибыл туда «активист» - посланец партии.
        Мина поднимает голову.
        - И знаешь, кто это, Мина? Это тот рыжий, которого я не терплю. Я знаю его с тех дней, когда он был еще простым строительным рабочим, и не могу понять, как он с такой быстротой поднялся на самые верхи партии. Когда я встретил его там, в окружении прислуживающих ему чиновников-секретарей, подумал я, что нечисто что-то у нас в партии, если такие жучки, как этот рыжий, поднимаются в ней высоко. Пойми, Мина, этот рыжий - шептун, стукач. Этого качества я не терплю. А ты, Мина?
        - Я тоже.
        - Представляешь, появился шептун, и тут же, после похорон, начал нашептывать насчет Эрвина. Ты Эрвина помнишь?
        - Конечно, помню.
        - Добрый и честный парень, и все, что он говорит, - весомо. Беда у него случилась, он ведь сын одноглазого мастера, замешанного в смерти Хейни сына-Огня. Но в чем его вина, если отец его водится с этой шантрапой? Причем тут Эрвин? Не так ли, Мина?
        - Он тут ни при чем, Отто.
        - А рыжий так не считает. Разводит всяческие байки об Эрвине и его отце. А люди, Мина, прислушиваются. Не могу я всего сказать, что он там плетет, ты ведь женщина, и можешь передать дальше. Но я не верю даже одной байке этого шептуна. Тошнота напала на меня там, тоска, надо было что-то сделать, что-то простое и доброе, чтобы успокоить болящую мою душу. И это - вытащить ребеночка из нищеты.
        Мина не отвечает. Готовит ужин, извлекает еду из печи и ставит перед Отто.
        - Вот уже неделю я готовлю для тебя каждый день, - Мина ставит на стол бутылку пива и выходит в смежную комнату.
        Когда позднее туда заходит Отто, постель перестелена, и на ней, завернутая в толстое пуховое одеяло Мины, лежит малышка.
        - Мина, твоя кровать достаточно широка, чтобы мы на ней спали вместе, не так ли?
        Уже много времени Отто и Мина не спали в ее широкой кровати.
        - Отто, - Мина гасит керосиновую лампу и тихо говорит, - если нам не хватит денег, я пойду снова подрабатывать прачкой.
        - Да, Мина, - Отто сбрасывает одежду, - девочку ты сможешь приносить в киоск в утренние часы.
        - Да, Отто, я смогу это сделать.
        Мина хочет рассказать Отто о листовках, лежащих в кухне, о большом празднестве в переулке, о скамье, огороженной забором. Но не произносит ни звука. Тихое дыхание девочки слышится в комнате, и Отто соединяет свои пальцы с ее пальчиками.
        Глава семнадцатая
        -А сейчас, дорогие, у меня для вас сюрприз. - Дед гордо раздувает и закручивает усы. Только что семья завершила обеденную трапезу, Кетхен уже подала кофе, и в честь возвращения господина Леви и Иоанны от дяди Альфреда Фрида приготовила огромный торт. Впервые, после длительного времени, вся семья сидит за столом без какого-либо гостя. Около господина Леви вегетарианка Елена. Ее беспокоит здоровье господина Леви. Он вернулся из поездки с носом, красным от насморка, и с несколько повышенной температурой. Доктор Вольф, которого в панике вызвали утром, обследовал своего друга и сказал:
        - Насморк всего лишь насморк, но надо защитить его и от насморка.
        Тут же вегетарианка Елена вступила в роль охранительницы здоровья дяди, и даже сердитые взгляды деда не могли ее сдвинуть с этой роли.
        - Боже - бормочет про себя дед в отчаянии, - только из-за нее человек может заболеть. Несколько недель назад Елена вступила в движение женщин-сионисток, и не перестает говорить о себе и о движении, в котором тут же отличилась и получила ответственную роль. Дед, в общем-то, доволен этим.
        - Это хорошо для такого щелкунчика орехов, как она, - сказал, - так или иначе, мужа она не обретет.
        Надеялся дед, что женская эмансипация ему поможет, и она отстанет со своими заботами от его сына. Но не тут-то было. Дядю Елена не оставляет даже во имя женщин-сионисток.
        - Не пейте столько кофе, дядя Артур, - предупреждает его Елена.
        - Пей, пей, - сердится дед, - для человека полезно все, что он ест с аппетитом.
        И сын с наслаждением пьет кофе и улыбается отцу:
        - Сюрприз, отец! Что с обещанным сюрпризом?
        - Сюрприз? - дед извлекает из кармана толстый пакет, - фотограф принес отличные снимки.
        Дед рассыпает фото на столе. Все оставляют свои стулья и собираются вокруг деда. Даже Эдит торопится, хотя это на нее не похоже.
        - Самое лучшее фото, это ты, дед, с девушкой, - смеется Гейнц.
        - Кто это здесь? - спрашивает Бумба, поднимая один из снимков, - дед, посмотри, что случилось с нашим снимком?
        - Действительно, - удивляется дед. - Что здесь случилось? Единственная из всех семейная фотография испорчена.
        На снимке один из персонажей как бы отодвинулся на задний план и как бы совсем стерся, лишь тень его подобна длинному облаку дыма вместо человеческого облика.
        - Мне кажется, это Эмиль, - кричит Бумба, - я помню, он стоял рядом с Эдит.
        - Жаль, - посмеивается Гейнц над Эдит, - очень жаль, что на нашей семейной фотографии не фигурирует симпатичный офицер полиции.
        - Гейнц, - строго обрывает его отец.
        - Это случайно, - дерзко говорит Гейнцу Эдит, и краска заливает ее лицо.
        - Случайно, - упрямо ехидничает Гейнц, - конечно же, случайно.
        - Эдит, - спешит отец на помощь дочери, - посмотри на эту фотографию. Она действительно отличная. - Подает Эдит, явно впавшей в смятение, снимок, на котором Эдит в обнимку с отцом стоит на фоне «беседки любви».
        - Это отличный снимок, отец? Эдит здесь выглядит, словно через секунду разрыдается, - удивляются кудрявые девицы, разглядывая снимок через плечо Эдит.
        - Эх, что вы понимаете, - отец смотрит на Эдит, на лице которой выражение точно такое, как на снимке.
        Я вызову вторично фотографа, - провозглашает дед.
        - С Эмилем или без Эмиля? - спрашивает Бумба.
        - Что вы набросились на меня? - вскрикивает Эдит. - Что вы набросились на меня из-за этой глупой фотографии?
        - Конечно, с Эмилем, - тихо говорит господин Леви.
        - Уважаемый господин, - пылает гневом Фрида, - я спрашиваю вас: нельзя подождать с этими фотографиями до окончания трапезы? Кофе уже в чашках, торт на тарелках, служанки ждут окончания обеда. Сегодня воскресенье.
        Все возвращаются на свои места, и первым - дед, который выглядит, как провинившийся школьник.
        - Отец, - обращается к нему Артур Леви, - я тебе рассказывал, что Альфред подарил Иоанне драгоценности тети Гермины?
        Теперь очередь Иоанны залиться краской. Она сидит в конце стола. Присутствует и не присутствует на семейной трапезе. Когда отец называет ее имя, она вскидывает голову, словно возвращается издалека. Лицо ее бледно, с черными кругами под глазами.
        - Не все он отдал ей, - поправляет дед. Часть этих знаменитых драгоценностей принадлежит твоей матери, Артур. Тетя дала их ей в день венчания. Странным существом была тетя Гермина. - Дед смеется.
        - Что ты говоришь? - удивляется господин Леви.
        - Да. Весьма странным. Но драгоценности великолепны. Там есть колье, и в нем - бриллиант, оправленный в золото, в виде цветка. Один единственный раз тетя его одевала.
        - Несомненно, в день свадьбы, - вставляет Эдит.
        - Боже упаси, девочка моя. В день свадьбы она вообще не надевала никакие драгоценности. В день, когда я передал кайзеру ключи от большой синагоги, она надела это колье.
        - Что? Что ты сделал, дед? - спрашивают все хором.
        - Ах, - радуется дед всеобщему возбуждению вокруг стола, - это было, когда закончили строительство большой реформистской синагоги в Берлине, - торопится дед подчеркнуть, - и кайзер был приглашен для торжественного ему вручения ключа и открытия для широкой публики. Просили, чтобы один из уважаемых людей общины вручил ему ключ. - Дед улыбается с большим удовольствием. - Ну, и, естественно, обратились ко мне. Я был верным слугой кайзеру, и вышел навстречу ему с ключом в руке. Покрыли мне плечи талесом, по еврейской традиции, и кайзер обратился ко мне, приветствуя, «господин раввин».
        Громкий хохот потряс столовую. Даже господин Леви смеялся во весь голос.
        - И бабушка стояла в стороне с большим колье на груди.
        - И где же сейчас это колье? - спрашивают девушки.
        - Хранится в банке, со всеми семейными драгоценностями.
        Гейнц закуривает и нервно выдыхает дым. Он не смотрит в сторону деда. Из опасений, он тайком перевел все семейные драгоценности и деньги, которые не были необходимы делу, в швейцарский банк. Отец и дед ничего об этом не знают.
        - Иоанна! - обращается к ней Гейнц.
        - Что? - в очередной раз возвращается Иоанна к действительности.
        - Дай мне драгоценности тети Гермины, и я их передам на хранение в надежное место.
        - Ты можешь их немедленно получить. Они меня не интересуют.
        - Глупая девочка, - сердится дед, - совсем глупая.
        Но Иоанна не слышит деда, она вернулась в свой мечтательный мир. Утром ей звонил Саул. Вечером в клубе сионистского Движения будет большой праздник в честь Фонда существования Израиля - Керен Акаемет Ле Исраэль. Этот праздник откроет широкий сбор пожертвований во имя Израиля в этом месяце. Иоанна старается думать о Сауле, о Движении, о празднике, о Фонде, - и не может. Мысли ее текут в сторону странноприимного дома в старом Берлине. Еще ночью, по возвращению с вокзала, она видела строительный материал, сложенный у дома умершей принцессы. Уже начали перестраивать дом этот в клуб гитлеровской молодежи. Флаг со свастикой развевался над крышей дома. Утром она долго сидела у телефона, пытаясь связаться с графом, и не решалась поднять трубку. Сидит Иоанна и размышляет.
        - Дядя Артур должен сейчас пойти спать, - провозглашает вегетарианка Елена, и это звучит, как приказ, - прошу, чтобы в доме была тишина!
        - Просит… Она просит, - гремит дед.
        Но Артур покорно поднимается со стула. Он чувствует тяжесть в голове и радуется заранее прохладной постели. У двери поворачивает голову и шлет улыбку Эдит.
        - Минуточку, отец, - бежит к нему Эдит и берет его под руку, - я провожу тебя в твою комнату.
        У двери в свою комнату, отец целует мягкую руку дочери.
        - Останься сегодня дома, Эдит.
        - Нет, отец, я должна идти. Через час я выйду из дома.
        - Очень жаль. А я хотел погулять в саду после сна. Воздух приятен и мягок. Было бы прекрасно, если бы ты погуляла со мной.
        - Боже упаси, - пугается Елена, - Боже упаси выходить вам в сад после полудня. К тому времени ветер усиливается, дядя Артур! - Елена сильным толчком открывает дверь его комнаты, и господин Леви исчезает.
        Эдит медленно поднимается к себе в комнату. Она садится напротив зеркала, распускает косы, неожиданно замирает: на лице ее морщина. Первая на гладкой коже. От носа к уголку рта. Эдит крепко охватывает голову. Одна из кос распущена на затылке. Морщина напрягла душу. В последние вечера Эмиль занят. Предвыборная война достигла апогея, и полиция находится в постоянной боевой готовности. Она встречается с Эмилем в полдень. Она согласилась на короткие любовные встречи днем, когда жалюзи опущены, дневной свет пробивается сквозь щели между ними, и из глубины дома доносится резкий голос хозяйки. Комната оголена, мебель потрепана, на стуле полицейская форма Эмиля… Эдит охвачена страхом. Она не сопротивляется. Она приходит в любой назначенный им час, и стыд перехватывает ей горло.
        Эдит поднимает голову, сжимает расческу, но не касается волос. Лицо в зеркале выглядит бледным, и бледность еще больше подчеркивает морщину. Эдит проводит рукой по рту, морщина не исчезает. Смотрит Эдит на себя, а видит лишь обветшавшую комнату, затасканный уголок любви в лесу, затаскивающего ее туда Эмиля, опускающего жалюзи. Глаза ее затуманиваются и закрываются. Словно бы эта тонкая морщинка, возникшая на ее лице, дает предпочтение чему-то мужскому на ее лице, которое начало вянуть. Она начинает расчесывать волосы, и две золотые волны стекают по двум сторонам ее лица.
        - Я красива, я красива, - бормочет она в сторону зеркала.
        Она расчесывает волосы, и расчесывает, и не успокаивается, пока кукушка не подает голос в передней. Движением руки она собирает волосы и втыкает в них гребень. Кладет на лицо толстый слой пудры. Тщательно выбирает платье, не глядя больше на свое лицо, и торопливо покидает комнату.
        В гостиной у телефона сидит Иоанна. Рука на трубке, голова опущена. Она не слышала шагов Эдит, спускающейся по ступенькам. Она поднимает трубку и снова кладет ее на рычажок.
        Что это за странная игра, Иоанна? - спрашивает Эдит.
        Иоанна испуганно встряхивается, краснеет:
        - Что ты вмешиваешься в мои дела? - и убегает из гостиной.
        Эдит удивленно смотрит ей вслед.
        - Она меня ненавидит, - бормочет Эдит и спешит к своей маленькой красной машине, которую получила от отца ко дню своего рождения. Она поедет к своему тайному месту любви в лесу.
        Тропинки вокруг дома пустынны и окутаны безмолвием. Птицы время от времени издают сиротливый свист, и ветер покачивает широкие ветви. Солнце бросает косые последние лучи на маленький домик, сложенный из красных кирпичей. Окна дома распахнуты.
        Только на втором этаже жалюзи опущены, а за ними Эдит на стуле, сидит напротив мутного зеркала. Волосы ее растрепаны, на теле тонкая рубашка. За ее спиной на постели разлегся Эмиль, смотрит на нее. Он добродушно настроен. Вчера, на большом празднестве, долго плясал с Марго, затем проводил ее до дома. От всех этих плясок и самой Марго в памяти его ничего не осталось, только сильная тоска по Эдит все время не давала ему покоя. Он подпирает голову рукой и смотрит на женщину, окутанную золотым одеянием волос. Эдит спиной ощущает его взгляд, но не поворачивается к нему, прячась в потоке своих волос. Сегодня Эмиль с нетерпением ждал ее у домика, словно не виделся с ней много времени. Долго они бродили по пустынным тропинкам, как испуганные дети, поющие, смеющиеся, шумящие, чтобы своими голосами отогнать от себя этот страх и темень леса. И бежали в эту оголенную, опротивевшую комнату, обнимались и прижимались. Они словно боялись потерять друг друга. Усталость охватила Эдит. Она закрывает глаза, пытаясь отдохнуть. Видит перед собой чистую постель в отчем доме, отца, сидящего у настольной лампы, и
чувствует себя погруженной в глубокое кресло.
        - Эдит.
        Эдит не отвечает на оклик и окутывает волосами плечи и руки.
        - Эдит! - приказывает и требует голос.
        Медленно она поворачивается на стуле. Эмиль лежит на боку и подпирает голову рукой. На стуле бутылка водки, которую Эмиль носит с собой в своей сумке. Эмиль любит лежать навзничь в постели и глядеть в потолок. В таком положении он много размышлял и беседовал с самим собой, прося каждый раз Эдит налить ему немного водки. Эдит исполняла его желание, хотя ноздри ее всегда вздрагивали от запаха спиртного. Около бутылки - пистолет Эмиля. Мундир валяется на стуле. У кровати - его высокие черные сапоги. На стене, оклеенной старыми обветшавшими шпалерами, картина розового кудрявого ангела, надувающего щеки. Эмиль улыбается Эдит и хлопает себя по бедру. Эдит испуганно вздрагивает от звука шлепка. Взгляд ее скользит по сумрачному пространству комнаты до окна, на котором опущены жалюзи, уходит вдаль, далеко от живота Эмиля и ветхой мебели. Улыбка застывает у него на губах.
        Эдит на стуле, с белым своим ликом, расширившимися зрачками глаз, голубизна которых потемнела и потускнела, прядями волос, окутывающими ее облик, кажется Эмилю нездешним, нереальным, воображаемым созданием, образом чуждым, таинственным, к которому он никогда не прикасался, и вообще мужская рука не трогала. Мысль о вещах плотских не вяжется с этим безмолвным бледным ликом женщины, неподвижно сидящей на стуле. Ликом, подобным святой Урсуле, покровительнице девственниц. Той самой святой Урсуле, дочери миловидной королевы Великобритании, которую хотели связать браком с принцем варваров-язычников Германии. Она попросила три года отсрочки и, тем временем, собрала вокруг себя тысячи девственниц, и пошла с ними в город Кельн, чтобы затем взойти в святой Рим и привести всех девственниц, включая саму себя, в один из монастырей. По дороге она попала в плен к диким гуннам, и была убита, храня девственность и чистоту.
        Эдит скрестила руки на груди. Усталость затуманивает ее мозг и сковывает движения, и она словно бы ждет, чтобы Эмиль дал ей приказ преодолеть расслабленность, прийти к нему, чтобы он снова возбудил ее. Но Эмиль молчит и сам себе наливает спиртное.
        Он смотрит на ее груди, выпирающие под тонкой тканью рубашки - нет! Нет, он не желает подаваться всем этим глупостям, которые она вносит в его мысли. Он желает женщину. И разве приятно мужчине быть рядом с красивой женщиной, почти обнаженной, и при этом грезить о святой, которая отдала жизнь на алтарь девственности? Он снова наливает себе водки и разражается грубым смехом, который перекидывается на равнодушный облик Эдит, витает по комнате и замолкает. Белое лицо Эдит светится в сумраке комнаты.
        Гнев вскипает в его душе. Всегда она вводит его в смятение.
        - Что ты там сидишь, словно вокруг твоей головы святой нимб, а?
        - Я устала.
        - От чего? - смеется Эмиль. - Уже устала? Не так уж много мы трудились. - Он снова шлепает себя по бедру. - Нет в твоих жилах крови! - расслабленность Эдит возбуждает его досадить ей, растрясти ее тело, сделать ей больно. А она сидит, молчаливая, беззащитная, готовая к любому удару с его стороны.
        - Что случилось! - кричит он. - Улыбайся! Разве я не делаю тебя счастливой?
        Только сейчас Эдит чувствует, что на нее нападают. Она выпрямляется, груди ее покрываются потом.
        - Счастливой? - поворачивается она к нему вместе со стулом, затем снова садится к нему спиной и снова начинает расчесывать волосы.
        - Ты не умеешь наслаждаться жизнью, - кричит Эмиль, - ты приходишь сюда ко мне, и после сделанного сидишь в печали, как будто тебе причинили боль. Ты не умеешь быть счастливой!
        - Не понимаю, чего ты так кипятишься, - отвечает спокойно Эдит, - я вовсе не жалею, что прихожу к тебе. Счастлива ли? - Продолжает она говорить, словно к самой себе и своему облику в зеркале. - Счастлива? Нет, я не счастлива. С момента, как мы с тобой встретились, я потеряла свой дом. Да, с той поры нет у меня моего дома.
        - Иди ко мне! - ужесточает голос Эмиль. - Мы что, пришли сюда проводить время в глупых разговорах?
        Эдит сдается и приближается к нему. Глаза его пылают. Сейчас он ее проучит! Он вскакивает на ноги и грубым движением швыряет ее на кровать, разрывает на ней рубашку и силой тянет ее волосы в сторону. Движения его наносят ей боль, но она сжимает губы и не издает ни единого звука. Гнев его мгновенно проходит, как только он чувствует около себя ее податливое мягкое тело. Все его мужество ослабевает от прикосновения к ее нежной коже. Мягкость и нежность, заливают волной его душу. И он погружает лицо в ее волосы, прячет в них охватившую его слабость и мягкость.
        - Сегодня ты не пойдешь домой. Не вернешься туда.
        - Что ты говоришь? - пугается Эдит.
        - Ты пойдешь со мной, - и он целует ее в глаза.
        - Куда, Эмиль, куда?
        - Я еду сейчас во дворец спорта, следить за порядком, - посмеивается Эмиль, - и ты со мной.
        - А что там должно происходить?
        - Гитлер выступит со своей главной программной речью.
        - Эмиль! - Она силой высвобождается из-под грузного его тела. - Ты что, сошел с ума?
        - Ты поедешь со мной туда, - упрямится Эмиль, - ты увидишь его и поймешь его, в конце концов. Ты хоть раз была в церкви? Нет. Конечно, не была. Это как там. Ты почувствуешь там силу его величия. Ты будешь потрясена и полна благолепия перед этим сверхчеловеком, властелином этой страны.
        Эмиль лежит на спине, заложив руки за голову и устремив глаза в потолок.
        - Плесни мне из бутылки, Эдит. - Она подносит полный стакан.
        У нас еще есть время, - говорит он и осушает стакан до дна, - теперь иди ко мне.
        За окнами, которые покрывают жалюзи, сгущаются тени. Вечерние облака уже протягивают длинные свои шеи к лесным деревьям. На далеком горизонте помигивает красная полоса заходящего солнца, пока не бледнеет и не растворяется целиком. Вечер нисходит на Берлин. Вечер начала весны. Вечер ароматов, заполняющих атмосферу.

* * *
        Дворец спорта расположен в центра мегаполиса. В западной его части. Это почтенный квартал многоэтажных зданий. Улица носит название небольшого городка, смежного столице - Потсдам, название, пробуждающее в сердцах берлинцев память о прусских королях, солдатах и генералах, носивших монокли. Знаменитый дворец короля Фридриха Великого находится в Потсдаме. Потсдамская улица ведет к Потсдамской площади со знаменитой башней светофоров. Вокруг площади продают цветы, и это место не менее знаменито, чем окружающие дома и улицы. Продавщицы цветов, отличающиеся острым язычком, словно бы выросли из асфальта вместе с этими улицами.
        - Для Адольфика! Для Адольфика!
        - Букет цветов для Адольфа!
        - Адольф будет держать речь, а вы без цветов?!
        Около продавщиц цветов мелкие торговцы выставили свои тележки. Каждая пядь на тротуаре площади занята в эти часы. Торговцы стоят у входа во дворец спорта, как и в любой день, продают горячие сосиски, соленые огурцы, семечки, все, что приятно грызть зубами в долгие часы ожидания. Все дни недели здесь полно народа. На черном заборе - цветные объявления о выступлениях чемпионов по боксу и балету на льду, футболистов, всадников-акробатов, всех мастеров спорта страны и за рубежом.
        Многокрасочна и разнообразна масса публики, посещающей дворец спорта - трудящиеся, люди преступного мира, люди искусства, люди высшего общества, звезды эстрады и богачи.
        И сегодня тоже здесь табунится разношерстная публика, а улица просто пылает. Огромные буквы над входом освещены гирляндой лампочек: дворец спорта! Около каждой буквы гигантский флаг со свастикой. Перед входом - шеренги молодежи с факелами в руках. Стучит однообразно барабан, как бы призывая к бою. На крышах штурмовики. Прожектора ослепляют массу, толпящуюся на тротуарах. И у каждого в руке - флажок со свастикой. Между ними и проезжей частью живой плотный строй штурмовиков в формах, спиной к публике, лицом к шоссе, на котором должен появиться кортеж вождя. Из всех окон торчат головы, на всех крышах - люди. Даже деревья покрыты людьми. Со всех балконов несется хором:
        - Одна страна! Один народ! Один вождь!
        Стучат большие барабаны, звучат слова, слова, слова, и все это бьет в уши публики. Эскадрон верховых полицейских скачет по шоссе, удивительно сливаясь с флагами.
        - Хайль! - ликует масса, - Хайль! И, кажется, кони, вторят этим крикам ржанием. Во главе эскадрона - офицер на белом коне гордо несет свою голову. Эмиль Рифке здесь правит поводьями. Остолбеневшая Эдит, закутанная в шубу, стоит у входа, опустив глаза. Эмиль оставил ее на попечение одного из полицейских, который должен будет завести ее в зал, когда фюрер начнет свою речь. Эдит поднимает глаза и видит мальчика лет пяти. На маленькое его тело надет мундир штурмовика, в руках букет роз для вождя.
        - Одна страна! Один народ! Один вождь!
        Невольно Эдит заучивает это бесконечное скандирование:
        - Хайль! Хайль! Хайль!
        Гром труб, стук барабанов, рев скандирующей толпы, переходящий в беснование.
        - Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!
        Флажки развеваются, словно сильный ветер их треплет. Прожектора усиливают потоки света. На крышах колышутся огромные красные флаги, и на каждом - в белом кружке - черная свастика - как тайный знак, пляшет на ветру. Факелы в руках сливаются в единую ленту пламени, вьющуюся в воздухе города. Хор на балконах стих, но барабаны продолжают стучать. Сигнал трубы. Стук сапог. Четким маршем шагают штурмовики. А улица гремит и клокочет.
        - Хайль! Хайль! Хайль!
        Взгляд прям, головной убор прикреплен ремнем к подбородку.
        - Фюрер едет!
        В открытом автомобиле стоит Гитлер, и рука его протянута к бесчинствующей толпе. Между ним и ею - ряды штурмовиков. Руки их подняты, как штыки. Автомобиль движется медленно в ритме строя и стука барабанов.
        Толпа гремит. Огромные репродукторы усиливают этот гром. Он разливается над крышами, словно приходит со всех концов города. На губах идола нет и намека на улыбку. Лицо его напряжено, голова поворачивается то в одну, то в другую сторону, к людям, орущим слева, затем к орущим справа, слева, справа, в ритме марширующих, в ритме барабанов.
        - Хайль Гитлер! Хайль ГитлерУ входа фюрера встречает малыш с букетом роз - и первая улыбка возникает на губах фюрера. Он целует малыша в лоб, вызывая слезы у многих матерей. Толпа эмоционально потрясена мягкостью жестокого бога.
        Эдит не помнит, как она очутилась внутри дворца. Как во сне она шла за полицейским, стиснутая валом почти бьющегося в истерике людского потока. Атмосфера была сжата криками, заверчена возбуждением и громом репродукторов.
        На сцене - два столба пламени, бьющего из огромных медных сосудов на тонких медных ножках. Багровый флер от пламени мерцает на облике фюрера и на огромной свастике, на стене. Масса смолкла. Говорит голос:
        - …Сегодня смеются над нами. Завтра смеяться будем мы и вы, уважаемые господа. Мы позаботимся о том, чтобы вы смеялись. Мы!
        - Хайль! - взрывается толпа.
        - Мы больше не с поэтами, визионерами, мечтателями. Мы с борцами.
        - Хайль! Хайль Гитлер!
        - Евреи - нарост на теле нашего народа! Мы знаем, как избавиться от этого болезненного семени. Это не вопрос морали. Это вопрос существования. Сильный выигрывает. Мы сильны!
        - Хайль! Хайль! Хайль!
        Эдит не знает, как сумела пробиться наружу. Откуда-то взялась в ней сила, неизвестная ей доселе воля вырваться из бесчинствующего дворца, гнать ее из охрипшей, вопящей, рычащей массы.
        Снаружи было пусто. Полицейские стояли на своих постах, и несколько тысяч людей, не сумевших войти во дворец, слушали речь из репродуктора.
        - Государство, которое будет создано нами, будет существовать тысячу лет!
        Толпа преследует Эдит, и она убегает. Никогда ее ноги не знали такого бега. Пока хватало дыхания, добежала она до Потсдамской площади.
        - О, молодая дама, цветы очень подойдут к вашей прекрасной шубке.
        Эдит поднимает голову, прислушивается. Она смотрит на продавщиц цветов, на спокойно гуляющих людей, и кажется ей, что она попала в иной мир, в другие времена. Поворачивается лицом к Потсдамской улице, и в глазах ее - слезы.

* * *
        Саул уже облачился в форму Движения, теперь старается аккуратно повязать галстук, готовясь встретить Иоанну у входа в клуб.
        - Отто вернулся, - доносится до него в открытое окно захлебывающийся от волнения крик Эльзы, - вернулся и привез с собой какую-то девочку…Девочку, которую скрывал от Мины… Целых два года скрывал ее.
        - Отто вернулся! - торопится Саул к дому своего друга, всовывая в карман штанов так и не повязанный галстук. Пятый час после полудня, время, когда жильцы переулка пьют воскресный кофе. На трактире все еще висит объявление о празднестве организации ветеранов.
        Мировой войны, но сердца жильцов переулка обращены к дому Отто и к сплетням о малышке, которая появилась в доме Мины, лишенном детей.
        - И Мина простит ему?
        - Два года он скрывал от нее, и вдруг тайна открылась.
        - Нечестно так обманывать жену.
        - А что такого? Мужчина хочет ребенка, а жена бесплодна.
        - Глупости! - сердится старый плотник Франц, вышедший из дома Отто. - Только ваши мутные мозги могут так злословить. Эта девочка, дочь одного из убитых рабочих.
        Сегодня квартира Отто полна гостей. Как огонь в сухом хворосте, весть о ребенке распространилась по переулкам и докатилась до Клотильды Буш. Тут же она пришла - посмотреть и послушать. Сидит друг ее Отто, и в сто первый раз рассказывает историю малышки. В комнате, кроме Клотильды, старуха-мать Хейни, Оскар, толстая госпожа Шенке, сосед Отто, бедный работяга, у которого куча детишек. Девочка сама прилепилась к ноге своей «новой мамы», хмурое лицо которой расположило к себе малышку. Она умыта, чиста, аккуратно одета. Светлые косички заплетены.
        - Ты сделал верное дело, Отто, - говорит старуха.
        - Мы все можем внести лепту в воспитание девочки, - добавляет Клотильда.
        Но Мина выпрямляется на стуле, глядя поверх гостей хмуро и гордо:
        - Это наш ребенок и мы сами сможем его прокормить.
        - И здесь она будет расти? - Клотильда критически оглядывает обтрепанную комнату, две железные койки, уйму книг на столе и полу. Над кроватью Отто большой портрет Иосифа Сталина, которого Отто вырезал из плаката.
        - Если так, - отметает Мина скептическое выражение лица Клотильды, добавляя сухо, - если так, все здесь изменится.
        - Добро пожаловать, мальчик, - встречает Отто своего друга Саула. Саул уже стоит в комнате, смотрит на девочку, слушает Отто, рассказывающего Густаву историю малышки. Саул обрадовался, когда понял, что все сплетни, это злостный бред, на который способны человеческие существа.
        - Иди сюда на минутку, мальчик, - Отто поднимается со стула и ведет Саула в кухню. В углу лежит гора листовок. Мина сварила большую кастрюлю клея из муки, замешанной на воде. Одна из листовок лежит на столе. На ней изображен рабочий, лицо которого корчится от боли, и три стрелы - символ социал-демократической партии - пробивают его сердце.
        - Их надо расклеить - говорит Отто, - на стенах города. Там, на всех официальных зданиях висят предупреждения, запрещающие расклеивать листовки, и, конечно же, эти голубые ищут любую возможность поймать нарушителей и отдать их под суд.
        - Да, - отвечает Саул слабым с мучительными нотками голосом. Саул несчастен: он уже забыл то, что обещал Мине, и вот, пришел Отто и требует выполнения обещанного. Как можно этого избежать? Господи! Вечером в Движении встреча в честь Фонда существования Израиля. Не присутствовать там он не может!
        - Мальчик, - отвлекает его от мыслей Отто, - почему у тебя такое несчастное лицо? Работа эта не трудная и не опасная. У тебя же есть велосипед, и он поможет быстро завершить дело. Только надо быть осторожным. Нет выхода.
        - Когда? Когда мы начнем, Отто?
        - Сразу же, как станет темно, мальчик. Народу на улице толпится много, лучшее время для расклейки. Люди торопятся в места развлечений, а парни, которых посылают партии мешать расклейке противников и учинять потасовки, не сводят глаз с девиц, прогуливающихся по улицам.
        - Дело это неверное, Отто, - слышен голос старухи, матери Хейни. Никто не заметил, как она вошла, стоит за спиной Отто и указывает на листовку с изображением рабочего, пронзенного тремя стрелами.
        - Как же вы выходите на войну с социал-демократической партией, они ведь тоже пролетарии? Может, у нее и есть недостатки, но она партия рабочих. Воевать надо с правыми, против нацистов, а вы что делаете?
        - Мы не против рабочих, мы против «вельмож» в партии.
        - Вельможи есть в любой партии, - резко возражает старуха. - Но, главное, не они. Вот, читай громко, пусть мальчик слышит, - и она разворачивает перед Отто воскресную газету.
        - Диалог между одним из лидеров социал-демократов и одним из коммунистических лидеров. Отто громко читает:
        «Вы что, не чувствуете, - обращается социал-демократ к противнику, - что служите им. И они, и вы жаждете разрушить республику, чтобы прийти к власти на ее обломках и развалинах, и установить диктатуру. Вы - свою, они - свою. На развалинах республики вы хотите возвести ваши эшафоты. Вы мечтаете возвести на эшафот их, они - вас. Боюсь я, уважаемые господа, что вы будете повешены первыми».
        Отто отмахивается и продолжает читать:
        «Вас, господин социал-демократ, мы повесим первым, - отвечает коммунист…» Ничего не говоря, Отто возвращает газету старухе, она аккуратно складывает ее, глаза ее горят.
        - Мать, - обеспокоен Отто, - почему лицо у тебя такое злое и опавшее?
        - Ах, Отто, - бормочет старуха, - многое случилось в переулке.
        Она имеет в виду свою невестку Тильду, которой вернулась домой с большого празднества под утро, пьяная, взлохмаченная, заливающаяся пьяным смехом и ругающая свекровь. Теперь она гуляет по квартире с высоко поднятой головой, жестким выражением лица, сердито смотрит на свекровь, так, что та сбежала к Отто и Мине. Она закутывается в шаль, словно ей внезапно стало холодно, кивает головой Отто и Саулу, и удаляется в глубокой печали.
        - Через час, мальчик, с велосипедом, - говорит Отто Саулу.

* * *
        Квартира пуста. Мать и отец пошли проведать друзей. Иоанна сейчас стоит у входа в клуб и ждет его. И, конечно же, сердится на него. Кто знает, чем это все кончится! А если увидит кто-либо из Движения его расклеивающим коммунистические листовки? Дрожь проходит по всему его телу. Послезавтра должна состояться беседа о молодежной репатриации в страну Израиля…Он садится на красный диван и охватывает голову руками. Он действительно очень несчастен. Вечером пойдет с Отто расклеивать листовки, а завтра будет лгать налево и направо. А что он может сказать, почему не был на вечере в клубе? Голова болела? Саул кладет ладонь на лоб. Да, голова болит.
        Резкий свист во дворе заставляет Саула вскочить с дивана. Кто-то свистит Эльзе. Саул быстро прячет галстук от формы Движения в ящик, меняет форменную рубашку на простую, ощущая себя предателем.
        - Но Отто прав, он всегда прав, - бормочет он про себя, но на душе тягостно, - листовки правильные. Старуха не права.
        Вытаскивает велосипед и спешит к своему другу Отто.
        С такой же торопливостью Отто объясняет Саулу, как вести себя, если он попадется. Кроме того, по улицам шатаются парни, которые только и ищут завязать потасовку и досадить «голубым». Саул должен тут же выбросить листовки, бросить велосипед и сбежать.
        - Но я не могу бросить велосипед, - упрямится Саул, - и почему его надо бросить? На нем же лучше удрать.
        - Ты просто не понимаешь ситуации, мальчик. Как ты можешь сбежать на велосипеде, ведь на каждом углу светофоры. И проезд свободен только для «голубых». Один свисток, и ты в ловушке.
        Саул опускает голову. Велосипед он, конечно же, не оставит, даже если ему прикажет Отто. Велосипед принадлежит Иоанне. Только недавно она получила его от деда, как подарок на день ее рождения, чтобы она все же потренировала свои неуклюжие ноги, как говорят, обе ноги левые. Иоанна только и решается прокатиться на велосипеде по длинному коридору в их доме. Таким образом, велосипед перешел к нему. Но оставить его на улице он не может.
        - Выходим, бери кастрюлю с клеем.
        - Отто, - бежит Мина к мужу, стоящему у двери, - погоди минутку.
        Что опять случилось, Мина?
        - На пальто твоем нет одной пуговицы. Как ты покажешься среди людей?
        - Иисусе, женщина, - топчется Отто у двери, - мне надо торопиться, а ты со своей пуговицей.
        - Иди, - застегивает Мина пальто на Отто.
        Широкая улица полна народа. Листовки на велосипеде Саула, и дело продвигается быстро. Никто не мешает, никто не обращает на них внимания. «Голубые» равнодушно проходят мимо. Расклейка листовок в эти дни - дело обычное. На стенах многих домов уже расклеены листовки с рабочим, пронзенным тремя стрелами. Они приближаются к огромному зданию Министерства труда.
        - Отто, - шепчет Саул, печаль с души которого испарилась, и расклейка листовок приносит ему большое удовлетворение, - Отто, я хочу наклеить листовку на это здание.
        - Запрещено, мальчик. Это правительственное здание. Пошли дальше.
        Саул упрямится. Он помнит слова старого стекольщика Карла тогда, в день большой демонстрации, и полагает, что должен наклеить здесь листовку, перед глазами Карла и всех безработных, сидящих на ступеньках здания целыми днями.
        - Отто, я наклеиваю. Нет ни одного полицейского поблизости. Здесь важно наклеить.
        И не успевает Отто даже ответить, как Саул уже на ступеньках, наклеивает большую листовку. Это здорово! Саул чувствует себя выросшим в собственных глазах. Отто остался внизу. Велосипед Саула с листовками прислонен к дереву.
        - Стоять!
        Неизвестно откуда вынырнули двое полицейских. Очевидно, вышли из боковых дверей здания. Отто не видел их поднимающимися по ступенькам.
        Рабочий, пронзенный тремя стрелами, расстелен на ступеньках, рядом - кастрюля с клеем. Отто исчез. Саул даже на миг не подумал о велосипеде Иоанны. Он не думал ни о чем. Он бежал без задних ног. Свистки разрывают тишину. Топот ног. Полицейские гонятся за Саулом. Он добегает до какой-то мало освещенной улочки. Ноги несутся сами. Есть ли тут какой-либо подъезд, чтобы спрятаться в нем? Деревянный забор какой-то мастерской тянется вдоль улицы. Перебежать дорогу Саул не решается. Вот широкая улица, высокие здания. Колет в груди. Нет больше сил - бежать. Он вбегает в подворотню какого-то дома. На улице - свистки полицейских. Гудит клаксон автомобиля. Двор темен. Саул прячется за бочкой с дождевой водой. Несмотря на ночной ветер, он покрыт потом, одежда липнет к телу. Кровь стучит в висках, иглы покалывают грудь. Неожиданно, - стук шагов во дворе. Двое полицейских врываются внутрь. Фонари рассекают светом темноту, и падают на дрожащего мальчика за бочкой.
        - Эй, ты там, стой!
        Сильные руки, как клещи, охватывают руку Саула. Резкий свисток, и подъезжает «Зеленая Мина» (так в народе зовут полицейскую машину).
        - Влезай!
        Дверцы захлопываются. Отто нет. Несомненно, вернулся невредимым к своей Мине, и представить не может, что Саул арестован. Сидит один в полицейской машине, как в клетке, один с двумя полицейскими, которые держат в руках нагайки. Саула не колышет, что он арестован. Наоборот! Это даже привлекательно. Но теперь откроется его тайна, что он нарушил приказ Движения. Послезавтра беседа, которая должна решить судьбу его репатриации в страну Израиля и поездки на ферму, где их готовят к жизни в Палестине. А он в тюрьме. Слезы подкатываются к горлу. Его раскритикуют в пух и прах в группе, и снимут его кандидатуру.
        Машина останавливается. Саула уводят в полицейскую тюрьму на Александерплац.

* * *
        В клубе Иоанна сидит как на иголках. Большой вечер в честь Фонда существования. Картины и фотографии страны Израиля. Большие ивритские буквы окружают ее - «Мы восходим в страну - строить ее и строить себя». Но Саула нет, и клуб навевает скуку на Иоанну. Трудно понять его отсутствие на таком большом важном вечере. Такого еще не было, чтобы Саул не присутствовал на вечере Движения.
        - Саул болен? - спрашивает Белла Иоанну.
        Иоанна пожимает плечами. В глубине души она знает, что Саул вовсе не болен. Утром она говорила с ним по телефону, и они договорились встретиться.
        «Что-то случилось с Саулом! Что-то случилось с Саулом!» - подсказывает ей сердце.
        Со стула встает высокий, худой, черноволосый парень с острым носом. Он гость, член Движения, приехавший к ним из Польши по дороге в страну Израиля. Все слушают его с уважением и напряжением. Но Иоанна не слышит его.
        «Что-то случилось с Саулом! Что-то случилось с Саулом!»
        Глава восемнадцатая
        Филипп проснулся в испуге. Настойчивый звонок колотится в ушах. Филипп сидит на постели с открытыми глазами. В комнате тишина. В открытые окна врывается сильный порыв ветра, беззвучно развевая белые занавеси в темноте комнаты. Такова привычка Кристины - открывать все окна в спальне. Дрожь проходит по телу Филиппа. Слабые огни дальних домов падают на Кристину, темные волосы которые словно бы вырастают из белой подушки. Дыхание ее спокойно и ритмично. Никакой звук не пугает ее. Может, ему просто приснился страшный сон. Фосфоресцирующие цифры на часах показывают два часа ночи. Он опять ложится, натягивает одеяло до подбородка, чувствует рядом горячее тело Кристины, и душа его ныряет в это тепло. Глаза смыкаются. Спина его прижата к ее спине.
        Опять резкий пронзительный звонок раздается у входной двери.
        Филипп вскакивает с постели.
        - Кто там?
        - Я.
        - Что случилось, Господи, Боже мой?
        Розалия в пальто, накинутом на ночную рубашку, переминается в домашних туфлях, кричит:
        - Мальчика нет.
        - Что? - также вскрикивает Филипп.
        - Что? То, что слышишь, мальчика нет.
        - Куда он пошел?
        - Боже правый! Если бы я знала, пришла бы к тебе ночью?
        - Когда ты видела его в последний раз? И куда он пошел, спрашиваю я тебя?
        - Куда пошел? В свое Движение пошел. После обеда.
        - И только сейчас, в два часа ночи, ты обнаружила, что он не вернулся оттуда?
        - Только сейчас. И тоже случайно. Он всегда поздно оттуда приходит, и мы ложимся спать. Так вот, случайно я сошла с кровати и вижу… - Розалия издает тяжкий испуганный вздох, - и вижу, кровать его пуста. - Сделай что-нибудь, - кричит Розалия в лицо потрясенному брату.
        - Минуту, Розалия, успокойся.
        - Что случилось, Филипп?
        Кристина проснулась и вышла из спальни. Лицо ее свежо и розово. Розалия выпрямилась, и желваки движутся на ее лице от волнения. Она запахивает пальто, поднимает голову, и глаза ее, как у дикой кошки, блуждают поверх головы Кристины по пустому коридору. Прозрачные светлые глаза Кристины с удивлением перебегают от Филиппа к Розалии и обратно.
        - Что случилось?
        - Мальчика нет, - с трудом произносит Филипп, - Саула нет.
        - Возвращайся в постель, Кристина, а пойду его искать.
        - Я пойду с тобой, Филипп.
        - Нет необходимости, госпожа! - голос Розалии резок и пронзителен, как звонок у входной двери. - А ты, - обращается она к брату, - поторопись, не теряй времени.
        - Действительно, нет необходимости, - нервно касается Филипп ее плеч, - возвращайся в постель.
        Лицо Кристины покрывается краской и, не говоря ни слова, она возвращается в спальню, а за ней - Филипп. Она молча сидит на краешке кровати, а Филипп ищет одежду и не поднимает на нее глаз. Всегда он привычно швырял ее на стул в беспорядке, но Кристина, которая любит порядок и в свободное время ходит по квартире с тряпкой, вытирая пыль, как правило, вечером собирает разбросанные вещи, вешает их и складывает в шкафу. Но в этот момент эта педантичность сердит Филиппа.
        - Где моя одежда? Где она, черт возьми?
        - В шкафу, как всегда, - тихо отвечает она.
        - А рубашка? Я не вижу рубашку.
        - Рубашка была грязной. - Он подходит к шкафу и вынимает чистую рубаху. - Филипп, - говорит она, опустив глаза, - почему во мне нет необходимости?
        - Боже мой! Сейчас, в этот момент, ты хочешь заняться серьезным и глубоким выяснением? - Филипп расчесывает волосы перед зеркалом.
        - Не расчесывай с такой силой, Филипп, голова быстро облысеет, - как всегда, беспокоится она.
        Филипп целует ее в лоб и убегает.
        - Быстрей, пошли, - тяжело и гневно дышит Розалия в коридоре.
        - Ты нет! - говорит ей Филипп. - Ты останешься дома, и будешь ждать, пока я верну тебе мальчика.
        - Но где ты будешь его искать?
        - В клубе Движения. Иногда там гуляют допоздна. Полагаю, что Саул там. Если бы с ним что-то случилось, тебе бы уже сообщили.
        - Это Движение сведет меня могилу, - произносит Розалия с отчаянием.
        Снаружи ветер завывает в струнах электрических и телефонных проводов, в водосточных трубах. На горизонте вспыхивают и гаснут огоньки. Город погружается в глубокую тьму. Напротив, у огороженной скамьи, мигает красный фонарь, покачиваясь на ветру и освещая вывеску «Осторожно! Строительная площадка!»
        Улицы пусты, и он один идет по ним. Издалека слышен стук сапог полицейских. Время от времени Филипп бросает по сторонам настороженные взгляды. Дорога до клуба недалека. Вот уже рядом открытые ворота. Филипп вбегает внутрь. Дом пуст. Окна клуба на втором этаже темны, а в самом доме, что, служит складом различных материалов, царит безмолвие. Филипп поднимается по ступенькам: дверь в клуб заперта. Беспомощно на нескольких проводах висит звонок и не издает ни звука. Саула в клубе нет, и память давних дней наползает на Филиппа.
        «Что мне сейчас делать?»
        Уже скоро три часа ночи. Надо вызвать такси и поехать в Дом сионистской молодежи. Узнать, кто последним видел Саула. Может, мальчик там? В телефонной будке, около телефонной книги - забытый блокнотик. Непроизвольно Филипп открывает его, и брови его сжимаются: на первой страничке нарисован символ Движения, а под ним ивритскими буквами - Хана Леви… Иоанна забыла здесь этот блокнот. Странно: во всем блокноте записан лишь один номер телефона - 27650, и Филиппу кажется, что рука, написавшая этот номер, чуть дрожала.
        Ворота Дома сионистской молодежи заперты. Филипп жмет на звонок. После некоторого времени слышен звук автоматически раскрываемой двери. Джульетта в пижаме открывает дверь.
        - А, доктор! - чуть приходит в себя Джульетта. - Доктор, чем удостоились вашего посещения? Грянула революция?
        - Где Саул?
        - Саул? - лицо парня становится серьезным. - Что случилось с Саулом?
        - Мальчика нет. Он не здесь?
        - Я его здесь не видел. Пойду, разбужу Беллу. Заходите сюда, в столовую.
        Джульетта зажигает свет в большой комнате. Теперь беспокойство Филиппа усилилось. Глаза, еще не привыкшие к свету, моргают, брови сжаты, словно он сильно гневается. Пальцы в кармане пальто перебирают блокнотик Иоанны. Он знает, что не беспокойство за Саула нервирует его. С мальчиком ничего не случилось. Иначе бы, полиция уже сообщила.
        - Что случилось? - Белла стоит посреди комнаты и придерживает руками пижаму, не полагаясь на пуговицы. Лицо ее бледно. Под испуганно глядящими глазами - тени.
        - Джульетта говорит, что Саул не вернулся домой, - бормочет она хриплым голосом.
        - Да, не вернулся. Где он?
        - Не знаю. В Движении он сегодня не был. Я тоже этому удивилась. Иоанна тоже не знала.
        Филипп хочет достать блокнот Иоанны, но оставляет его в кармане.
        - Что мы сейчас будем делать?
        - Надо сообщить в полицию. - Говорит Джульетта.
        - Да, - соглашается Филипп, - нет выхода, надо сообщить в полицию.
        Он опирается на комод, смотрит на Беллу, и не сдвигается с места.
        - Подожди меня, Филипп, - говорит Белла, - я пойду с тобой.
        - Куда пойдем? - Спрашивает растерянный Филипп.
        - На вокзал. Там телефон-автомат. Позвоним в управление полиции.
        - Да, да, туда позвоним, - послушно повторяет за ней Филипп.
        - Сейчас вернусь, - говорит Белла.
        Филипп смотрит ей вслед, и неожиданно задумывается над тем, что в глубине души, начистоту, он так и не разобрался в случившемся между ним и Беллой. Тогда он дал ей уйти. После бросился на поиски, но так и не нашел. Даже год спустя, когда она исчезла из города, история эта была необъяснима. И это стояло между ними неразрешимой тайной, которой он избегал касаться до этой минуты.
        - Пошли, - Белла стоит рядом, в плаще.
        Время ровно четыре часа ночи. Слышны звонки первых трамваев. Рассвет ползет и поднимается, как серая кошка, медленно выпускающая когти, собираясь внезапно вспрыгнуть на дремлющие крыши городских домов. Сильный ночной ветер затих, но воздух еще взбаламучен и чувствителен. Уличные фонари еще не погасли, и отсвет их падает на черные волосы Беллы. Они, молча, шагают по утренним улицам. Белла впереди на несколько шагов, и он словно тащится за ней. Звук их шагов, как стук двух часов, у которых разный ритм. Филипп чувствует себя глупо, ускоряет шаг и заглядывает в ее замкнутое лицо. Он хочет что-то сказать ей, и не может. Тем временем, встает утро нового дня. Автобусы наполняют шумом улицы, развозчики молока выезжают на велосипедах, и на перекрестках уже появляются продавцы газет.
        - Пришли, - Белла поворачивает к нему лицо и останавливается. В голосе ее какой-то скрытый страх.
        - Да, пришли, - повторяет Филипп и смотрит вслед проходящей мимо франтоватой девице, чьи высокие каблуки громко стучат по тротуару. Острый запах духов на миг доносится до его ноздрей. Взгляд Филиппа не отрывается от изящной спины девицы. С тех пор, как Кристина научила его простой любви без страданий и душевных осложнений, а лишь наслаждению телом женщины, он тянется за каждой красивой девицей, встречающейся на его пути. После болезненной тоски по Эдит, после постыдного одиночества, когда Белла оставила его, он усвоил урок отношения к женщине лишь силой физического вожделения, которое сменяется спокойствием опустошенности и душевной расслабленностью. Он влюблялся в каждое красивое женское тело, во все красивые лица.
        Белла видит похотливые взгляды Филиппа, и краска заливает ее лицо. Резким движением она поворачивается к нему спиной и продолжает идти по краю тротуара. Останавливают ее светофоры. Стыд охватывает ее душу. Всю дорогу идя рядом с Филиппом, она вспоминала как они шли под одним зонтиком, одним шагом. Вся боль того времени вернулась. Осталась в ее сердце тоска по близкому и любимому человеку. Она еще не дала этому неизвестному человеку имя Филипп. Но иногда в тайнике души видела перед собой его темную комнату и белые занавески, развевающиеся на ветру. И тогда она пугалась, и завеса опускалась между ее душой и тем, что видели ее глаза. Но сейчас, утром, она была уверена, что и он, как она, погружен в прошлую боль, и в видения тех дней, и вот…
        - Белла, - Филипп чувствует, что она отдалилась от него и бежит за ней. Светофор меняет цвет.
        - Да, да. Надо торопиться, - отвечает Белла жестким голосом.
        На вокзале они поглощаются толпой, и в этой толкотне Белла чувствует, что вернулась к уверенной реальности жизни.
        - Там телефон-автомат.
        В течение несколько минут они узнают: Саул находится в центральной полицейской тюрьме.
        - За что? - Кричит Филипп в трубку.
        - За запрещенную политическую деятельность.
        - Это дело рук Отто! - говорит Филипп Белле. - Это он втянул мальчика.
        - Да, - отвечает Белла, - в последнее время он тянется на улицу, к коммунистической партии, и мы за этим следим.
        - Недостаточно.
        В узкой телефонной будке они стоят лицом к лицу, и он чувствует запах духов, идущий от ее тела, и видит тонкий очерк ее бровей над большими глазами. Он кладет свою руку на ее, лежащую на телефонной книге. Она краснеет, но руки не отнимает.
        - Не волнуйся, мы его вызволим оттуда.
        - Я не волнуюсь.
        И рука его на ее руке.
        Стучат в дверцу будки. Снаружи образовалась очередь.
        - Пошли, - говорит Филипп и берет ее под руку, - зайдем в вокзальный ресторан, подкрепимся, тогда и действия наши будут более разумными.
        На вокзале очень шумно. Свистки поездов, топот ног. Шесть часов утра. Филипп ведет Беллу под руку, и она подчиняется ему. У напряжения, которое возникло сейчас между ними, есть четкое название: Саул! Арестованный мальчик стер их отчуждение. Филипп помогает ей снять плащ и хлопочет вокруг нее с необычной мягкостью, словно она нуждается в утешении. У маленького стола в углу полного публики ресторана они чувствуют себя как на необитаемом острове. Филипп старается думать о беде Саула, сблизившей его с сидящей рядом женщиной, но, в конце концов, сосредотачивается на Белле. «Пришло время выяснить все, что произошло.
        - Как дела, Белла?
        - В норме. Как у тебя?
        - Все хорошо, даже отлично.
        Оба понимают, что слова, срывающиеся с их губ, полны напряжения. Хорошо, что официант приносит завтрак, еда пресекает разговор. Пока Белла не смотрит на него и спрашивает настойчивым голосом:
        - Ну, что мы будем сейчас делать? Как освободим мальчика?
        - Об этом я думаю все время, - снова Филипп не говорит всей правды, - Я думаю, что мне надо пойти в дом Иоанны.
        - Иоанны? - удивленно срывается с ее губ.
        - Ты не знаешь ее старшую сестру?
        - Еврейскую мадонну! - произносит Белла на одном дыхании, голос ее жесток и глаза в упор глядят на него. Нет Беллы, стыдливой и нежной. - Ты ее имеешь в виду?
        Филипп понимает, что сейчас она думает не о Сауле и его судьбе, что она знает правду. Он опускает голову, чтобы собраться силами и ответить ей. Когда он снова поднимает голову, то видит ее черные глаза, полные гнева и сердечной боли. Слова застревают у него в горле под этим взглядом.
        - Да, ее.
        - Что ей до наших дел… Я имею в виду, до Саула?
        - Потому что ее жених - офицер полиции и служит в центральном управлении на Александерплац. Пойду к ней и попрошу помочь.
        - Хорошо, - она встает со стула. Филипп тоже встает. Ощущение у обоих, что все между ними сказано достаточно откровенно.
        - Пойдешь со мной?
        - Нет. Мое место не около Эдит и ее жениха, - легкий смешок на ее губах, - мое место около Розалии. Ну, поезжай и добейся успеха, - протягивает Белла руку Филиппу, поднимаясь на трамвай, который повезет ее к Розалии.
        Филипп хочет сказать - «До свидания», но понимает, что это не к месту и, молча, пожимает ей руку. Трамвай удаляется, унося с собой от него мечту, которая не вернется.
        Суматоха работы встречает его на площади. В доме умершей принцессы ремонт в полном разгаре. Над крышей весело развевается флаг со свастикой. Вся площадь обрела новый вид.
        Дом Леви погружен в себя за длинной аллеей.
        - А, доктор Ласкер, - открывает Фрида дверь Филиппу, - хорошо, что пришли, доктор Ласкер. Положение тяжелое, действительно тяжелое. Откуда вам стало известно? Главное, что вы узнали и тотчас же оставили все свои дела и пришли к нам. Это очень трогает, очень. Елена дежурила около него всю ночь, теперь около него Эдит. Температура поднялась, и доктор Вольф обеспокоен. Разве я нуждаюсь во враче, чтобы понять, что при температуре есть опасность? Я спрашиваю вас, нуждаюсь ли в таком случае в докторе? Питание в таком случае самое главное, усиленное питание. И я ему готовлю это питание своими руками, не даю никому прикасаться к еде уважаемого господина. Что это я вас держу здесь, в передней, столько времени? Заходите, заходите. Я вся в хлопотах. Надо приготовить завтрак уважаемому господину. Завтрак особенно важен для здоровья человека.
        Только сейчас Филипп чувствует глубину безмолвия в доме.
        - Фрида, - говорит он с беспокойством, - положение тяжелое, Фрида?
        - Тяжелое, доктор, я ведь сказал вам, очень тяжелое.
        - Пожалуйста, сделайте одолжение, вызовите на минутку Эдит.
        - На минутку, доктор. Только на минутку, - Фрида торопится в комнату господина Леви.
        Протянутая рука Эдит холодна.
        - Хорошо, что ты пришел, Филипп.
        - Положение тяжелое?
        - Да, нелегкое. Он вернулся простуженным от дяди Альфреда. Дед собрал врачей.
        - А сейчас?
        - Сейчас он много спит, от слабости.
        - Эдит, - медленно говорит Филипп, - поможешь мне, если будет необходимо…
        - Ну, конечно, Филипп, - кивает Эдит головой, - если нужно…
        Молчание воцаряется между ними.
        - Филипп, - слышится шепот Иоанны, собирающейся идти в школу. Ранец у нее в руках.
        - А-а, Иоанна, - радуется ей Филипп, как ангелу, принесшему освобождение.
        - Филипп, знаешь ли ты, что с Саулом? Он болен?
        - Болен? Нет, девочка… Он сидит в тюрьме.
        - В тюрьме? - почти кричит Иоанна.
        - Да. За какое-то дело. Точно не знаю. Сидит в полиции на Александерплац.
        Глядя на морщину, возникшую между бровей Эдит, Филипп говорит прямо ей в глаза:
        - Его надо оттуда освободить.
        - Эдит, - волнуется Иоанна, - ты должна позвонить Эмилю. Он может его освободить.
        - Именно за этим я пришел к тебе, Эдит, - решается Филипп сказать. Глаза Эдит сосредоточены на газете, лежащей около нее на столе в передней. Все, что она слушала вчера обрывками, выглядит на странице подробно и упорядоченно.

* * *
        …Природа жестока. Человек - часть природы, и так же жесток, как она. Жизнь это война. На войне меняются только формы. Как хищный зверь живет за счет других животных, так народ живет за счет других народов. То, что он жаждет обрести, он должен отобрать у других. Чтобы жить в безопасности и уверенности, он должен сокрушить соседей. Милосердие, любовь к ближнему, все эти христианские принципы выдуманы слабохарактерными. Природа не знает таких принципов…
        И еще там было выделено большим шрифтом - Раса господ!
        Слова эти в ее глазах, как тысячи бесов, которые гнались за ней, когда она гнала машину домой, спасая душу от этого огненного зала, грохота барабанов и рева голосов. Эмиль остался там, по ту сторону этих слов. Вчера она гнала машину по улицам Берлина, примчалась домой, заперлась в своей комнате, чтобы больше не выходить. Придя домой, тут же поторопилась к отцу в жажде выложить ему все, что с ней произошло, попросить помощи, но нашла дом в паническом настроении. Доктор Вольф склонился над тяжело дышащим отцом. Она сбросила пальто и нарядное платье, долго мылась, пытаясь смыть с тела запах духов и прикосновений чуждого ей шабаша, и затем села у постели отца. Спала урывками и, проснувшись, пришла к отцу. И тут явился Филипп. И именно он заставляет ее обратиться к Эмилю? Глаза ее умоляют отстать от нее. Отстать!
        - Эдит, - смущен Филипп, - я прошу прощения… Не время тебя дергать. Но что мне делать? Судьба мальчика сломается, если его не вызволить оттуда.
        - Немедленно, - горячится Иоанна, - немедленно звони, Эдит. Саул, конечно, ни в чем не виноват. Эдит, беги к телефону!
        Эдит идет в кабинет отца, Иоанна бежит за ней.
        Филипп остается в гостиной. Кетхен проходит тихими шажками. Наверху, у дверей кабинета господина Леви, лежит Эсперанто.
        Когда Эдит возвращается вместе с Иоанной, ее лицо белее мрамора статуи Фортуны. Ясно, что ничего хорошего она не скажет.
        Но Иоанна кричит:
        - Он сделает все, чтобы освободить Саула!
        Эдит подтверждает:
        - Да, он обещал поинтересоваться судьбой мальчика. Вероятнее всего, тот сегодня будет освобожден.
        Но никогда Филипп еще не видел ее такой несчастной.
        Глаза ее снова скользят по газете на столе: «Раса господ!»
        Она обещала Эмилю прийти к нему ненадолго, когда Елена сменит ее у постели отца.
        - Пока, - протягивает она руку Филиппу и поднимается к отцу.
        Рука ее вялая, нежная и холодная.
        - Еще сегодня Саул выйдет, - говорит Иоанна за его спиной.
        - А-а, да. Иоанна, у меня что-то есть для тебя, - говорит Филипп и достает из кармана блокнотик, - твой он, верно? Нашел его ночью в телефонной будке у клуба.
        Лицо Иоанны покрывает краска. Резким движением выхватывает она блокнотик из рук Филиппа. Теперь судьба ее решена. Потерянный блокнот все решил, и нечего больше колебаться! Ночью мучилась она: идти утром в странноприимный дом к графу или не идти. А теперь еще прибавилось: ждать Саула у полицейского здания на Александерплац, так или иначе, в школу она идти не собиралась. Теперь нечего колебаться! Блокнот с телефонным номером графа, вернувшийся к ней чудом, знак и намек, что ей следует предпринять.
        - Беги в школу, - говорит Филипп.
        - Да, да, - и уже исчезла с глаз. Она бежит к графу-скульптору.

* * *
        В полночь, ровно в двенадцать, распахнулись перед Саулом ворота серой крепости на Александерплац. Вчера, когда полицейский вывел его из «зеленой Мины», его привели на допрос к офицеру в очках, с хмурым лицом и резким однотонным голосом. Он сидел за огромным столом, и целая толпа полицейских занималась Саулом по его указаниям. Даже отпечатки пальцев сняли! Как у действительно важного человека - и это начинало ему нравиться. Человек задавал ему вопросы скрипучим однотонным голосом. Саул не боялся хмурого человека и отвечал по делу. Офицер спросил, кто был его сообщником, и кто поручил ему расклеивать листовки на стенах муниципалитета? Тотчас понял Саул, что нельзя выдавать Отто, и правильно рассчитал ответ. Офицер полиции смотрел на него и жевал челюстью, как лошадь. Итак, кто был сообщником? Кто дал ему указание? Незнакомый человек на улице нанял его на это дело за оплату: одну марку в час. А так как речь шла о сотнях листовок, он согласился их клеить на стенах, ему-то, Саулу, все равно.
        - И ты не член какой-либо молодежной организации коммунистической партии?
        - Боже упаси! - обрадовался Саул, что может дать правдивый ответ: он член молодежного, еврейского, сионистского, пионерского, международного движения. Слово «социалистического» он опустил из предосторожности.
        - Что? - вскричал офицер. Не мог он записать все эти иностранные, странные слова, которые неслись из уст парня, и Саул с удовольствием объяснял ему каждое слово, и так получилось, что он учил полицейского, а тот сидел и прилежно слушал.
        - …и мы не вмешиваемся в политику Германии! - завершил Саул свои объяснения.
        - Слушай, парень, - пожевал челюстью офицер полиции, - я предупреждаю тебя самым серьезным образом, чтобы ты говорил правду. Завтра тебя поведут на допрос, и тебе надо будет произнести клятву перед судьей. На вашем Ветхом завете ты должен будешь поклясться говорить правду. Я бы это дело довел до минимума, снял бы штаны с тебя и надавал, как следует… - Офицер наглядно показал пальцами, чтобы он сделал, - но, по закону, я не имею на это права. Потому я тебя арестую, а завтра отправлю к судье.
        «Ладно, - подумал про себя Саул, - я могу спокойно положить руку на Танах, я ведь и так не религиозен». Со спокойной душой пошел он за полицейским в камеру. Но когда раскрылась дверь, он пал духом. Это было огромное помещение в подвале здания, где находилась орава мужчин явно уголовного вида. Полицейские привозили сюда всех, кого вылавливали во время дежурства по городу, - пьяных, карманников, мелких и крупных нарушителей, и между ними, политических, которых много развелось в связи с приближающимися выборами. Вечером, в субботу, и в воскресенье, камера наполнялась до отказа. Каменный пол и деревянные скамеечки вдоль стен, одна на другой, полны были дремлющими типами, и одна слабая лампочка проливала скупой свет.
        Ругательства и смешки, чиханье и кашель, храп и насмешки, сливались в единое месиво, усиливаемое вонью немытых тел, блевотиной пьяных, плесенью стен. Грубым толчком Саул был вброшен в камеру, и двигался, пока не наткнулся на одного из лежащих на полу. Тут же получил дополнительный толчок и очутился в центре помещения, подталкиваемый от человека к человеку.
        - Иисусе Христе! - воскликнул с удивлением незнакомец, волосы которого доходили до плеч. Это был давний друг Саула по кличке «езуслатчер», который радостно пожал ему руку. И Саул с такой же радостью вернул ему рукопожатие и пришел в себя. Приятель Саула обычно ходил по улицам Берлина, от дома к дому, и собирал милостыню, как пожертвование себе самому. Обращался к людям именем Христа, представляясь посланником милосердия различных организаций, помогающих бедным, а все деньги клал себе в карман. Время от времени его ловила полиция, сажала в тюрьму и тут подкармливала его несколько недель, чтобы вернуть потолстевшего и раздобревшего, к миссионерской деятельности. Саул подружился с ним, внимательно слушал, когда тот открывал ему душу, и угощал приятеля лучшими колбасами Розалии.
        - Долговязый Эгон тоже тут, - добродушно сообщает он Саулу.
        Эгон был арестован в ночь большого празднества по обвинению в нанесении ущерба общественному имуществу. Полиция поймала его, пьяного в стельку, когда он пытался освободить скамью в переулке от наложенных на нее креплений. Не прошло и нескольких мгновений, как Саул обосновался на полу камеры между долговязым Эгоном, сидящим с опущенной головой и «миссионером», для которого отсидка в тюрьме была делом привычным.
        - Иисусе! - спрашивал он. - Чего ты попался, как клоп, в их руки?
        - Как я, - сказал Эгон плачущим голосом, - Саул, я ведь, как мы все, человек, который хочет посидеть на скамье, а скамья опутана креплениями, а на них - красный фонарь, как бесовское око. Как же не дать в это око?
        Саул молчал. Боялся открыть рот в удушливом воздухе, который, казалось, способен, попади он в горло, причинить боль. Воздух этот, казалось ему, никогда не сменится. Поверх потеющих стен, под самым потолком, ряд узких окошек, которые тоже забраны железными решетками. Эгон и «миссионер» прижаты к нему так, что он не может пошевельнуться. Спереди и сзади также сидят вплотную, так, что он вынужден поджать под себя ноги.
        - И всего-то я хотел, - продолжает Эгон плаксивым голосом, выпустить дурной воздух, который скопился у меня в животе. Тут меня и схватили…
        Оглушительный смех вокруг, пот от тел, движение ногами и толчки локтями.
        - Ну, а тебя, мальчик, за какие преступления? - «Миссионер» кладет ладонь на плечо Саула. - Фальшивым жетоном позвонил по телефону, и «синие» тебя сцапали?
        Саул перестал зажимать нос и даже приоткрыл рот. Как молния, пронеслись в его голове слова «миссионера»: какое открытие! Как ему раньше это не пришло в голову! Ведь он может рассказать в Движении и дома, что был схвачен, когда опускал в телефон-автомат фальшивый жетон. Так делают многие его товарищи. Используют старые монеты, давно вышедшие из употребления, а полиция нашла способ ловить этих нарушителей. Время от времени кто-то был схвачен и оштрафован, проводил несколько часов на полицейском участке и выходил оттуда героем.. Саул тоже может выставить себя таким героем, и не надо будет ему давать отчет о политической деятельности, запрещенной Движением. Снова приблизилась к нему уже похороненная им мечта: с окончанием школьных занятий поехать на ферму подготовки к молодежной репатриации, и недалек тот день, когда он уедет в страну Израиля.
        «Миссионер» протягивает ему кусок черного жевательного табака:
        - Жуй, мальчик. Челюсти будут работать, и время пролетит на крыльях.
        На миг Саул задумывается. Жевание табака запрещено по законам Движения. Но в этот миг он чувствует себя, как равный среди равных. Он преступник, преступление которого ясно и определенно. И он подчиняется «миссионеру» и вталкивает себе в рот этот табак. И теперь его челюсти жуют, как у многих, окружающих его, пережевывая в воображении те байки, которые он будет рассказывать в клубе, пока воображение внезапно не останавливается: там, ведь, и Иоанна будет стоять, и глаза ее будут вопрошать: «А правда ли?»
        Она будет задавать вопросы! Всегда у нее много вопросов, и на каком-то одном из них он явно запутается. Из-за Иоанны он точно запутается…
        Саул извлекает изо рта табак, мягкий и клейкий. Табак приклеивается к ладони, словно никогда от нее не отклеится. Хотя он и расскажет им… И большая рука, как бы рядом, пишет перед ним на стене камеры: «Не лги! Член движения всегда говорит правду!»
        Разве он сможет сделать такое, лгать группе, Белле, Иоанне, и благодаря лжи, удостоится репатриации в страну Израиля. Нет! Нет! - и до такой степени Саул потрясен, что дрожь проходит по всему его телу. Но… Разве Белла ему позавчера не сказала, что во имя доброй цели можно также и солгать. Точно сказала! И во имя репатриации в страну Израиля можно ему и солгать. Нет, не эту цель имела в виду Белла, цель, которая только лично в его пользу. Она имела виду другую цель, большую, общую…
        Ночь в тюрьме была долгой, и душевные колебания были тяжкими. И вдруг, без всякой клятвы, его выпустили. Его только привели к другом полицейскому. Саул лишь подписал декларацию, что вчера сказал всю правду, и что его не подвергали пыткам в тюрьме. Затем ему вернули все его вещи, перочинный ножик, полученный им в Движении, кошелек с деньгами, и в кошельке … Боже правый! Между монетами несколько фальшивых грошей времен кайзера, которыми он намеревался воспользоваться в телефоне-автомате. Даже велосипед Иоанны вернули ему.

* * *
        Около киоска, напротив скамьи сидит Отто, и рядом с ним, на низеньком стульчике, девочка. Мина ушла стирать белье в богатых домах. Две светлые косички малышки заплетены, как два мышиных хвостика, и в руках ее большой бумажный кораблик, сложенный Отто из газеты «Красное знамя».
        - И ты, - обращается к Отто к Густаву, - говоришь, что вскоре поставят здесь памятник Гете?
        - Скоро. И новые скамьи, сказал скульптор, поставят здесь, и площадку расширят, и посадят настоящий сад.
        - Да, это совсем неплохо. К скамье привыкли. А с привычными вещами нелегко расставаться, не так ли, Густав? - и Отто сдвигает кепку на голове справа налево.
        - Да, Отто.
        - И поставят памятник Гете, - продолжает Отто. - Не могу уловить, что мы тут будем делать с этим Гете? Придут люди, будут задавать вопросы, и что я им отвечу?
        - То, что сказал скульптор: именно для того его здесь поставят, чтобы люди заинтересовались его книгами, и читали их. Так он сказал.
        - Ах, Иисус, - вздыхает Отто, - у кого в эти дни есть время - читать книги Гете?
        Густав соглашается с Отто, разводит руками и уходит. Приходит Мина. Она возвращается после стирки в богатых домах, берет малышку, чтобы накормить ее и уложить спать. Отто выходит из киоска вслед за Миной - пообедать. Взгляд его падает на скамью, затем - по ту сторону шоссе, и в воображении перед ним возникает сад, который здесь посадят благодаря тайному советнику Гете. Сегодня солнце расщедрилось, и лучи его сквозят между липами. Вокруг скамьи безмолвие. Все ее обитатели собираются в другом месте. Безработные перешли на завалинки, рядом со стариками. Там они стучат картами. Дети играют по обочинам тротуаров, у высохших канализационных колодцев. Женщины встречаются у входа в дом или беседуют, высунувшись из окон. Когда прекратилась жизнь вокруг скамьи, поскучнел и киоск, и вся суматоха перешла внутрь переулка. Взвешивает Отто мысль: может, и киоск перенести в середину переулка, недалеко от трактира Флоры.
        - Отто! Отто!
        - Ах, Иисус Христос, мальчик!
        Широким шагом Отто возвращается к киоску и берет за руку Саула.
        - Мы сильно беспокоились о тебе, мальчик.
        - Я сидел в тюрьме, Отто, в тюрьме!
        - Не огорчайся, мальчик. За доброе дело тебя посадили.
        - Правда, Отто, за доброе дело? - выпрямляется Саул. Лицо его явно выражает сомнение.
        - Почему ты задаешь такой вопрос, мальчик?
        - Из-за матери Хейни сына-Огня, Отто. Она же сказала, что эти листовки не хороши. Скажи, Отто, листовка хороша или нет?
        - Ах, - чешет Отто за ухом, - ах, мальчик, это вопрос…
        - Но ты скажи мне правду, Отто, всю правду.
        - Погоди немного, и мы это обсудим. Ты ждешь?
        - Да, Отто, я жду.
        - Совесть, мальчик, разве не подобна сторожевому псу?
        - Сторожевому псу? - удивлен Саул.
        - Сторожевому псу, мальчик, которого ты дрессируешь всю жизнь. Тут кусай, там лай.
        - Да, Отто, я понял.
        - Погоди, мальчик, ничего ты еще не понял! Все дни своей жизни ты дрессируешь этого пса кусать, где надо, и лизать, где надо. И однажды ты встаешь со сна, и чувствуешь, что дрессировал не одного пса, а двух, не подозревая об этом. Второй выскочил внезапно, ты бы хотел заткнуть ему пасть, но он тебе не подчиняется.
        - Теперь, Отто, я вообще ничего не понимаю.
        - Погоди, мальчик, погоди немного, и мы продолжим. Ты ждешь?
        - Да, Отто, я жду.
        - Итак, мы ведь имеем в виду, что речь не о собаке, а совести, что подобна собаке?
        - Да, точно так, Отто.
        - А теперь мы говорим о двух псах, уловил, мальчик?
        - Уловил, Отто. Не об одной совести мы говорим, а о двух.
        - Уловил, мальчик, но не все. Второй пес не твой, а, так сказать, общественности, партии, и дрессировал его не только ты один, а они его дрессировали, и он подчиняется их указаниям.
        - Да, Отто, я понимаю.
        - Нет, мальчик, ты не можешь понять, ибо я не закончил свои объяснения. Второй пес рос рядом с тобой диким, можно сказать, ублюдком, который тебе абсолютно не подчиняется. Твой же личный пес это твоя личная совесть. Пес этот имеет свое мнение, не всегда совпадающее со вторым псом, а тот не согласен с личным дрессированным псом. Понимаешь мальчик?
        - Да, Отто.
        - Нет, мальчик. Я ведь все еще не закончил. Все время около тебя вертятся оба пса и соревнуются между собой. Этот говорит - хорошо, тот говорит - плохо. А ты - между ними…
        - Отто, я действительно понимаю. Это связано с рабочим, пронзенным тремя стрелами. Один пес говорит, что листовка хороша.
        - Да, мальчик, листовка хороша.
        - А второй пес говорит, что листовка плоха.
        - Да, мальчик, листовка плоха.
        - Так что же эта листовка взаправду?
        - Ах, мальчик, мальчик! Говоришь, что понял, а, в общем, ничего не понял. У меня побеждают в гонках оба пса. Точнее, второй не побеждает, а именно первый, дрессированный. Так что же эта листовка?
        - Хорошая, Отто.
        - Теперь ты наконец-то понял. Когда в партии говорят, что она хорошая, значит, так оно и есть. Даже если второй пес лает против этого! И ты не запутывайся во всем этом, говори во весь голос: за хорошее дело я попал за решетку.
        - За хорошее дело я попал за решетку, Отто.
        - Так-то. А теперь беги домой. Родители и доктор уже ждут тебя.
        - Отто, - пугается Саул, - ты рассказал правду Филиппу?
        - Упаси, Боже, - говорит Отто. - Он спрашивал и спрашивал. Но я набрал в рот воды.
        - Отто, - радуется Саул, - точно так я вел себя там. В полиции спрашивали меня о сообщнике, но я сочинил историю.
        - Ты молодец, мужественный мальчик, - хлопает по плечу Саула Отто.
        «Два пса, сказал Отто», - думает Саул, стоя у киоска, держась за руль велосипеда. Он не торопится домой. Ему следует еще поразмыслить над определенным делом. Монеты или листовки! Что сказать? Смотрит Саул на свои ноги. Две ноги, как два пса Отто. Хорошая идея! Правая нога первой ступит на ступени входа в лавку, она будет дрессированным правдивым псом! Если же левая нога первой ступит на ступени, будет она псом лживым!
        Саул ступает шаг за шагом, правда, ложь, правда, ложь. Еще миг и решится его судьба.
        Правая нога первой коснулась ступеней мясной лавки. Ему следует сказать правду! Всю правду!
        Глава девятнадцатая
        Гейнц возвращает телефонную трубку на место. Все еще звенит в его ушах резкое «нет» Герды. Какие еще доводы он должен привести, чтобы заставить ее запаковать вещи, взять маленького сына и присоединиться к Эрвину в поместье деда? Он обещал Эрвину прислать Герду и сына. Разве она не нуждается в отдыхе? Но она стоит на своем: нет хороших дней для отдыха и нет в мире довода, который бы заставил ее присоединиться к мужу. А дни действительно хорошие, весенние дни, зовущие в поля и леса. Окна распахнуты, и шум металлургической фабрики заполняет кор нтору Гейнца. Каменная жаба, которую, по указанию деда, починили после того, как она была испорчена в дни Мировой войны, пускает из пасти струи воды в прозрачный воздух.
        - Дайте мне, - бормочет про себя Гейнц, стоя у окна, - несколько спокойных дней, и все здесь изменится.
        Небо над грудами бракованной стали и кокса затянуто густым дымом. Пылают литейные печи, дымят трубы. Один за другим вкатываются грузовики на большую весовую платформу. Множество коричневых голов, отлитых из бронзы, проходит мимо окон Гейнца, и у всех лицо тайного советника Гете. Этот заказ дед получил от союза любителей творчества Гете. В год его юбилея эта голова появится во всех общественных местах, и конвейер литейной фабрики «Леви и сын» движется, неся на себе головы, глядящие с симпатией на деда, который каждое утро приходит на фабрику. Он ходит среди рабочих с цветком в петлице и посохом для путешествий в руках, усы торчат в стороны, из уст раздаются решительные указания. Заказы приходят со всех концов страны, и дед погружен во всю эту суматоху. Воспользовавшись ей, Гейнц перевел за границу большой капитал и все семейные драгоценности. Туда же перевезены были драгоценности тетушки Гермины. «Нет даже времени обсудить это с дедом», - размышляет Гейнц.
        Дед занят целый день. Он даже опережает Гейнца утром. И невозможно его поймать для спокойной беседы. Сегодня дед не приехал на фабрику. Он сидит у постели больного сына.
        - Еще бы несколько спокойных лет… - вздыхает Гейнц.
        Он гонит от себя все мысли о болезни отца. Уже много лет тянется этот страх за отца и всегда оказывается преувеличенным. Вспоминаются дни войны, и он, уже подросток, однажды возвращается из школы. А в доме безмолвие и страх. Когда он спросил у Фриды - «Что случилось?», она приложила палец к губам - Шш! Он сразу же побежал в комнату матери и нашел ее распростертой на диване, и черные ее волосы рассыпались на подушке. Рядом с ней лежало письмо, извещающее, что отец ранен.
        С тех пор страх за отца все время витал над домом. Какое-то смутное ожидание всегда таилось между стен, ожидание беды, которая может случиться в любой час. Вдруг мать ушла от них, именно, мать, за которую никто не беспокоился. Была здоровой и полной жизни. Казалось, вечность витает над ней. Гейнц стоял у ее открытой могилы, смотрел на отца, и чувствовал себя обманутым. Мать он очень любил. А отец… Многие годы он был отдален от отца. Отчуждение между ними было глубже страха за его жизнь. Не он первый чувствовал это отчуждение от отца. Это было у всех сыновей во всех поколениях. Дед с удовольствием рассказывал о своем отце в 1848 году, когда масса народа ворвалась сквозь ворота в сад, к дворцу и заполонила все тропинки. Пели и скандировали свои требования, угрожая своими плакатами богатым и власть имущим. Отец деда не вышел защищать свою честь и свой статус. Уважаемый господин опустил жалюзи и запер двери. Стоял в темной комнате и дрожал от страха. И дед, маленький рыжий мальчик, стоял рядом с перепуганным отцом, но сердце его было с демонстрантами. Никогда не забывал дед, что видел отца, властного
господина с надменным взглядом, в момент слабости и страха. С того момента он перестал уважать отца, и пошел своим путем. А отец его, Гейнца… Отец его - принц! Несчастное семя для несчастного брака. Дед, породивший его, брезговал женщиной, которая несла его семя в своем чреве, и наследовал своему сыну, отцу его, Гейнца, отвращение к несчастливым бракам. Никогда отец не простил деду, своему отцу, эту слабость, слабость мужчины, который сознательно стелет жестко постель, с холодным расчетом порождает детей, связь с которыми сковывает его. Все годы отец был далек от деда. Ну, а я… - Гейнц закуривает, - какие слабости я обнаружил у своего отца, что отдаляло меня от него много лет? Я родился под более счастливой звездой, чем отец. Большая любовь отца и матери сопровождала меня с первого дня. Никогда я серьезно не восставал против отца. Чепуха! Я завидовал ему, просто завидовал, как может завидовать человек, лишенный цели, лишенный мечты, духовно бедный, тому, кто наделен всем этим с лихвой. В этом все дело! И мой бунт против отца, это бунт против собственного моего сиротства, и связан он с отсутствием
желания продолжать наследие праотцев. Бунт бессмысленный и бесцельный.
        Гейнц с абсолютной ясностью чувствует, что эти тяжелые мысли пришли к нему, чтобы отдалить страх за отца.
        - Мне бы только несколько спокойных лет, - бормочет он, глядя в окно на суматоху во дворе фабрики, - только несколько спокойных лет и все изменится.
        Неожиданно он ощущает, что больше не может выдержать удушье и страх в душе, сминает сигарету и спускается во двор. Новое, покрытое гудроном шоссе, искряшееся в дневном свете, ведет к литейному цеху. Много изменений внес Гейнц под широко раскинувшуюся крышу литейного цеха. Это уже не та темная пещера, которую построил дед. Никто не может обвинить Гейнца, что он не заботится о людях, об облегчении труда литейщиков. Паренек, толкающий тачку с мусором, кланяется Гейнцу. Это первенец Хейни сына Огня, которого взяли подмастерьем в литейный цех. Паренек узкогруд, лицо худощаво. Не похож он на широкогрудого силача Хейни с мощными мускулами.
        Гейнц следит за печами. Адское пламя вырывается вместе с расплавленным пузырящимся металлом. Литейщики все новые, чуждые, и никто даже близко не доходит до уровня Хейни.
        - Дома у вас все в порядке? - спрашивает Гейнц паренька.
        Время от времени он спрашивает его о здоровье матери и всех членов семьи. Сегодня он останавливает его, ибо чувствует себя чужим в цеху. Время близится к полдню. Литейщики торопятся завершить дело, чтобы поспеть к обеденному перерыву. Ни у кого из них нет времени задержаться рядом с хозяином.
        - Все в порядке, - отвечает паренек, и Гейнцу кажется, что в его голосе слышны враждебные нотки.
        Сегодня он нигде не найдет покоя. Он мается со вчерашнего вечера, когда зашел к Герде, чтобы передать ей привет от Эрвина.
        - Выздоравливает? - спросила она его.
        Они сидели у стола в квартире Эрвина. В комнате ощущалось запустение, лицо Герды выглядело очень усталым. Гейнц заметил, что на ее кофточке не хватает пуговицы. Перед ними стояли чашки остывшего безвкусного чая. Печенье было несвежим, скрипело на зубах. Беседа текла вяло.
        - И Эрвин решил вернуться в Берлин только в день выборов? - переспрашивала Герда несколько раз.
        - Только в день выборов.
        Герда рада решению Эрвина. И Гейнц приложил большие усилия, чтобы повлиять на нее и заставить приехать с маленьким сыном к мужу, описал ей усадьбу, как чудесное место для отдыха.
        - Не могу я отсюда уехать, - нетерпеливо прервала его Герда, - мне надо быть на страже.
        - На страже? - удивился Гейнц. - На страже чего?
        - На страже чести Эрвина, - сказала она и опустила глаза.
        - Но как? - вскричал он. - Как, Герда?
        - Это внутреннее дело партии, Гейнц. Не могу я с тобой говорить об этом.
        Он поторопился допить остывший чай и прекратить беседу, которая грозила слишком далеко зайти. Рядом с Гердой он чувствовал себя немного оскорбленным. Когда он встал со стула, она грустно посмотрела на него.
        - Почему ты уходишь, Гейнц? Тебя куда-то гонит? Оставайся. - Страх стоял в ее глазах перед долгим одиноким вечером.
        Гейнц снова сел. Она принесла бутылку вина из запасов Эрвина, налила ему. Сидели допоздна вспоминая юность. Наконец он оставил ее, погладив на прощанье по волосам.
        - Будет хорошо, - сказал он, глядя в ее несчастное лицо, - не беспокойся так, Герда, все мирно вернется на свои места.
        - Все, - сказала она. В глазах ее стояли слезы.

* * *
        Печь открыли. Зев ее изрыгает огонь. Пар белыми клубами заполняет цех. Чуть подальше, длинным рядом выстроились деревянные формы бюста Гете.
        Когда Гейнц вернулся в офис, заглянула секретарша.
        - Господин хочет вас видеть.
        - Пусть заходит.
        Эрвин вошел в офис, на миг задержавшись у двери. Удивленное лицо Гейнца останавливает его. Эрвин в светлом пальто, в котором поехал на отдых. Опавшее лицо небрито, словно он не сомкнул глаз всю ночь.
        - Эрвин, что случилось?
        - Доброе утро, - Эрвин усаживается в кресло деда, вытягивает ноги и зевает, - я устал, я очень устал.
        - Да. У тебя явно не лицо отдохнувшего человека. Почему ты решил вернуться?
        - Этому предшествовали долгие усилия. Есть у тебя что-нибудь выпить?
        - Кофе или коньяк?
        - Конечно, коньяк.
        Эрвин выпивает и тут же наливает снова.
        - Как отнеслась Герда к твоему внезапному возвращению? - спрашивает Гейнц.
        - Герда не знает, что я вернулся в Берлин. Приехал к тебе прямо с вокзала, - и рука Эрвина тянется к бутылке.
        - Сними пальто и закури.
        Пламя зажигалки на миг освещает его смятенные глаза. Эрвин в беде. Гейнц видит его опавшее лицо и решает помочь другу. И это решение укрепляет его.
        - А что слышно у тебя? - Эрвин старается нарушить молчание. - Как идут дела? - И охватывает голову ладонями.
        - Отлично, - говорит Гейнц, - не жалуюсь. Если мне дадут несколько спокойных лет, Эрвин, все здесь изменится к лучшему.
        - Несколько спокойных лет, - поднимает голову Эрвин, - ты не скромен, Гейнц. В твоем пожелании нет и капли скромности, - Эрвин старается рассмеяться, но смех не получается, - во всяком случае, - он снова протягивает руку к бутылке, - во всяком случае, у тебя есть работа. Фабрика, как я вижу, не бастует.
        - Работы в эти дни навалом.
        - И тебе не будет трудно взять еще одного рабочего в свой коллектив?
        - Ты пришел просить работу для кого-то из твоих революционеров, чтобы он распропагандировал моих рабочих, - пытается Гейнц шутить.
        - Да, для одного из таких. Для меня.
        Гейнц смеется и кладет руку на плечо Эрвина.
        - Ты устал, Эрвин. Иди домой, немного отдохни.
        - Я не шучу, Гейнц. Говорю на полном серьезе. Я прошу работу на твоей фабрике.
        - И потому ты так срочно вернулся?
        - Да, Гейнц.
        - И к этому выводу ты пришел после всех размышлений и колебаний там, в поместье?
        - Да, это последний мой вывод.
        - Почему? Что вдруг случилось?
        - Я не вернусь в партию. Больше заниматься политикой не буду.
        - Хорошо, это я понимаю, но… но я, все же, не понимаю, что с тобой происходит.
        Эрвин встает со стула, расхаживает по кабинету, заложив руки за спину.
        - Вы делаете отливку головы Гете? - спрашивает он, стоя у открытого окна. Время приближается к обеду. - Вы серийно производите уважаемого тайного советника, чтобы дать ему дорогу в народ?
        - Эрвин, почему ты избегаешь ответа на мой вопрос?
        - Я отвечу тебе, Гейнц, отвечу. Не уклонюсь от ответа.
        Гейнц становится рядом с ним, тоже смотрит во двор. Грузовики загружены отлитыми ликами Гете. Стрела подъемного крана поднимается в воздух. Ящик, заполненный до отказа висит несколько мгновений в свете весеннего дня, и опускает в кузов грузовика. Кран возвращается, чтобы протянуть свои когти к следующему ящику.
        - Гейнц, - Эрвин поворачивает лицо к другу, - может, и ты вспомнишь то, что Фауст сказал своему слуге, который хотел узнать тайну времен? В последний год учебы в гимназии мы об этом вели долгие беседы.
        - Нет, Эрвин, эти наши беседы я давно забыл.
        - «То, что вы называете духом времени, не более чем дух тех господ, в котором, как в зеркале, отразились времена…»
        - Да, да, бормочет Гейнц, - это слова Фауста.
        - …То, что выгодно этим господам, властвующим над определенным временем, они называют духом истории, который каждый должен принять, как закон - продолжает Эрвин. - И если кто-то один этого не принимает, идет своим путем, согласно своей совести, что он будет делать, Гейнц?
        - Что будет делать? Пойдет своей дорогой, согласно своей совести. Почему ты задаешь себе этот вопрос, Эрвин?
        - Почему? Даже если у тебя коротка память, все же, ты помнишь университетские дни?
        - Да, я их помню отлично.
        - Много мы тогда говорили о духе времени. И наше понимание духа времени было иным, чем у Фауста. Мы говорили о себе, что мы больны временем, и болезнь эта и есть дух времени. И мы восстали, чтобы бороться с этой болезнью и выздороветь. Воевали, как воюет молодое здоровое тело с ядом, пытающимся в него проникнуть…
        - Воевали?.. Это ты и Герда воевали, Эрвин. Я… ты ведь знаешь, не делал ничего.
        - Положим, что я и Герда воевали. Мы жаждали этой войны.
        - Вы были одержимы этим, - уточнил Гейнц.
        - Положим, что мы хотели вникнуть в тайну времен, как слуга Фауста. Никто нас тогда не остерегал.
        - Никто тебя не остерегал? - протестует Гейнц. - Я тебя не остерегал?
        - А-а, Гейнц, прошу прощения. Не в этом предостережении мы тогда нуждались. Пойми, мы были такими молодыми. Дух времен был для нас как исчезающее привидение, несущее на своих крыльях все низкие черты упадочнического времени. И мы… на крыльях идеи пытались грести против этого духа, как капитан парусника в бурю. Паруса наши были чисты. Ни одного пятнышка не было на них.
        - Ты вещаешь, как поэт, Эрвин, - насмешливо пресекает его Гейнц. - Слушай, - берет он друга за плечо, стоит перед ним, опустив голову, не решаясь продолжать разговор. - Зачем все эти разговоры? Ты устал и голоден. Бери-ка свое пальто, пойдем, поедим по-настоящему и продолжим беседу.
        - Нет, Гейнц, - Эрвин пытается высвободить плечо из рук Гейнца, - я хочу закончить нашу беседу. Ты говоришь, что я вещаю, как поэт, и это верно, Гейнц. Как поэт, как писатель, как художник. Ибо такими мы были, творцами были. Партия и семья, вся жизнь, как творение твоих рук, которое ты создаешь в духе времени. В том самом духе, Гейнц! В этом духе, колеблющемся, первобытном, ты создаешь великое творение для народа, для себя, для любимой женщины. И вдруг просыпаешься, как впадаешь в реальность, Фауст говорит тебе, что дух времени - по сути, дух господ! Они толкали твой парусник. Они - эти господа с мизерными способностями, но с большими амбициями…
        - Да, они, Эрвин, - прерывает его Гейнц, - отец мой говорил со мной о них.
        - О них? - удивляется Эрвин.
        - Да, о них. Отец никогда не читал мне морали. Но когда я пришел к нему с аттестатом зрелости в руках, была у нас долгая беседа. Он был болен. С войны вернулся отравленным газом, и любая легкая простуда валила его в постель. Но не об этом я хотел тебе рассказать, я думаю и сейчас о больном отце. Тогда он сказал мне: Гейнц, тяжело тебе будет отличить добро от зла. Понятия эти в наши дни смутны, разница между ними стерлась. Но одно я хочу тебе сказать: всегда остерегайся людей с мизерным умом и большими амбициями. Они не могут реализовать свое честолюбие силой таланта, потому идут извилистыми, кривыми, лживыми путями. Потому они всегда способны на любую подлость во имя удовлетворения своего честолюбия. Храни от них свою душу, Гейнц, они всегда будут стараться подставить тебе подножку! С тех пор, Эрвин, я чувствую таких типов, и бегу от них, как от чумы. Ну, а ты? Попадался в расставленную ими ловушку?
        - Попадался, - отвечает Эрвин жестким голосом. - Да и как я мог охранять от них свою душу? Мне даже в голову не приходило, что вокруг меня будут обретаться подобные типы. Они открылись мне подобно пресмыкающимся в любом месте. Они хватают любую должность, они рвутся к верхушке партии. Я бы и сейчас не обращал на них внимания, Гейнц, если бы они не начали действительно вершить историю. Я был одного мнения с нашим другом, священником Фридрихом Лихтом, я бы сложил руки, как в молитве, и сказал бы тебе: храни нас, Бог, от духа времен в образе господ! Когда я прихожу в партию и вижу там этих пресмыкающихся, я абсолютно ясно понимаю, что все пропало, Гейнц, все потеряно.
        - Потеряно? Для кого?
        - Для всех нас. Выборы через несколько дней. Ты рассказал мне об отце. Добавлю и скажу то, чему учила меня моя мать. Всю жизнь она должна была слушать моего отца, мастера. Несчастная мать говорила мне: хочешь знать, кто ты, покажи мне своего товарища. И это я добавляю к твоим словам: хочешь знать положительную сторону партии, покажи мне человека, которого она сотворила. Партия моя потеряна. Не будет она плотиной на пути приближающегосязла.
        - Ты настолько уверен, что оно приближается, Эрвин?
        - Я пытался бороться. Я пытался вырывать руль лодки из рук этих господ, и не смог. Только рабочий фронт может еще нас спасти. Все мелкие счеты между партиями, это счеты мелких политиканов, жаждущих большой власти. Они поведут нас в бездну. Встали все эти шептуны. Мелкое их вранье - от уха к уху, - их главное оружие. Они и распустили обо мне слух, что я собираюсь присоединиться к социал-демократической партии, и создаю теорию для личной цели, чтобы навязать мою волю партии, и всяческие другие вымыслы. Это заставляет меня покинуть партию. Я уже тайно объявлен предателем, навесили мне на спину якобы темное мое прошлое. А сейчас они публично объявят меня предателем.
        Эрвин стоит посреди кабинет, заложив руки за спину, как будто сам на себя наложил оковы. Гейнц видит: это уже не тот Эрвин, давний его друг, это не то шаловливое лицо веселого парня и не серьезное лицо предвидящего будущее человека партии и даже не лицо, отяжеленное нелегкими последними годами. Это лицо печальное, больное, отягощенное неотступной тоской. Гейнц испуганно удивляется, как все те прежние лица породили это новое лицо, иное? И одна мысль одолела это удивление Гейнца: «Если он и вправду собирается их оставить, станет ли он снова моим другом, как в те дни?»
        - Я твой товарищ, - снова кладет Гейнц руку на плечо друга, и голос его мягок.
        - А-а, да… Сейчас, когда я представил себя, как пустой сосуд. Пустой и ничтожный. Ничто, - говорит Эрвин и направляется к окну, а за ним - Гейнц.
        «Хейни - пустое место», - вспоминает Гейнц. Смотрит на гараж, и перед его глазами Хейни, сидящий на ящике и жующий свой бутерброд. «Хейни - пустое место, Хейни - пустое место, теперь и Эрвин - пустое место».
        - Эрвин. Будешь работать здесь, в моей конторе. Это будет интересно и обеспечит заработок. Я буду рад работать с тобой, Эрвин.
        - Нет, Гейнц, я буду работать простым рабочим в литейном цеху.
        - Глупости, Эрвин.
        - Нет, сбежав из партии, я не сбегу из пролетариата.
        - Абсолютная чепуха, Эрвин! Какой ты рабочий? - взгляд его остановился на руках Эрвина, мягких, с короткими пальцами. - Что вдруг - рабочий?
        Эрвин молчит. Первая партия литых ликов тайного советника отправилась со двора. Шеренга вагонеток привозит новый груз - железные ванны. Рассеялись клубы дыма в цеху. Литье закончилось.
        - Надо все начинать заново, - говорит Эрвин, - все сначала.
        - Что ты имеешь в виду, Эрвин?
        - Положим, - говорит Эрвин, - что Гитлер побеждает на выборах.
        - Положим, - нехотя соглашается Гейнц.
        - Партия уйдет в подполье, и обесценятся эти господа. Разбегутся они по ветру. И тогда подвергнется испытанию человек, наиболее достойный. Такого человека надо воспитать. Это то, что нам не хватало все долгие годы нашего существования. Надо начинать заново. Гейнц, здесь, среди твоих рабочих я попытаюсь воспитать человека, внутренние качества которого позволят ему выдержать экзамен в тяжелое время. Может, я даже сумею создать вокруг него небольшую ячейку. Но в условиях подполья маленькая ячейка может быть больше, чем целый партийный аппарат, который будет разрушен и исчезнет. Я должен быть рабочим среди рабочих, Гейнц.
        - Эрвин! - испуганно говорит Гейнц. - Ты имеешь в виду и Герду.
        - Да.
        - Ты ошибаешься, Эрвин. Ты в ней ошибаешься. Только вчера она мне сказала, что стоит на страже твоей чести, что во имя тебя она борется все время.
        - Герда, - Эрвин смягчает тон, - я в ней ни капли не сомневаюсь, Боже упаси. Она так чиста и добра, что не может ухватить сущность этих недобрых людей, и это то, что происходит на наших глазах, Гейнц. Ее чистота и наивность стоит между нами, и мы не понимаем друг друга.
        - Ты недостаточно старался объяснить ей, Эрвин.
        - Нет, Гейнц. Но придет день, и само время приведет ее обратно ко мне.
        - А до тех пор, Эрвин?
        - Гейнц, ты понимаешь, что наша с ней жизнь всегда была в тени большого дела. Во имя высокой морали забыты были нами простые ценности жизни. Никогда я не пытался научить Герду пониманию, что долг мужчины - заботиться о жене. Никаких подарков, никакой душевной семейной жизни, никакого внимания сыну. Трудности жизни и борьба порвали все мягкие нити, которые ткут ткань совместной жизни мужчины и женщины. В поместье, в одиночестве, у меня возникла тоска по Герде, жене, сел я писать ей письмо, и не нашел даже одного слова приятия, любви, чего-то, чем мог побаловать ее, ибо никогда это не было принято между нами, и я порвал письмо. И сейчас. Гейнц, когда ушло от нас общее дело, что осталось между нами? Надо все начинать заново, и я боюсь разочарования. Лучше быть в одиночестве, чем видеть разочарование на ее открытом честном лице.
        - Она поймет тебя, Эрвин. Она поймет твой путь и твой дух.
        - Нет, Гейнц, не сейчас. Сегодня мы до потрясения чужды друг другу.
        - Но что ты собираешься делать? Какие у тебя планы на будущее?
        - Сниму комнату в рабочем квартале. Там буду бороться за свои идеи. Там и здесь, на фабрике.
        - Я предлагаю тебе комнату в моем доме.
        - Нет, Гейнц, спасибо тебе. Я хочу остаться наедине с собой.
        - С собой? Там, в тесноте рабочего квартала?
        - Тот, кто ищет одиночества, найдет его в любом месте, - уверенно говорит Эрвин, - и под взглядом Гейнца, уставившимся в него, улыбается и добавляет, - не смотри на меня так, Гейнц, я не нуждаюсь в жалости. Я нахожусь в полном согласии с самим собой.
        Сирены воют, объявляя обеденный перерыв. Как темные родники, текут серые потоки рабочих из выходов зданий. Неожиданно все смолкло. Огромные молоты и подъемные краны, все замерло в полдне. Из литейного цеха выходит сын Хейни в черной одежде с черным лицом, узкогрудый, со слабыми мышцами. Медленно, как бы колеблясь, приближается он к гаражу, берет ящик, разворачивает сверток с едой, и жует свой бутербород, явно без аппетита. Ничто в нем не напоминает отца, ни рост, ни крепость. Завершив обед, он опирается головой о стену и пытается вздремнуть.
        Гейнц опускает на окна занавеси, Эрвин возвращается в кресло, и долго поигрывает большой пепельницей деда.
        Резко звонит телефон. Гейнц поднимает трубку, и лицо его бледнеет.
        - Сейчас приеду!
        - Что случилось, Гейнц?
        - Состояние отца ухудшилось. Кровотечение. Извини. Увидимся завтра.
        Я очень сожалею, Гейнц. Я думаю… Я желаю тебе…
        Но Гейнц уже не слышал слова Эрвина.

* * *
        Во дворе Нанте Дудля пылает огонь. Развел его одноглазый мастер. В этот год развелось в старом Берлине много мышей. И мастер стал истребителем мышей. Каждое утро он появляется в кухне Линхен, отвешивает ей глубокий поклон и сообщает нижайше: «Я к вашим услугам!»
        Та не отвечает ему, и, молча, с кислым замкнутым лицом ставит перед ним чашку кофе и булочки, которые положены ему по договору о работе. Каролина смотрит на мастера и говорит мужу:
        - Придет день, и этот человек выведет меня из себя. День этот близок…
        Нанте Дудль грозит ей своим длинным костлявым пальцем и предупреждает:
        - Упаси тебя, Бог, Каролина! Он наш родственник. Работу свою честно выполняет и политикой не занимается.
        И мастер кружился в доме и во дворе, сыпал стрихнин во все дыры, а после полудня возвращался к тем дырам с двумя темными ведрами и собирал подохших мышей. Во дворе он выкопал глубокую яму, и там заливал падаль керосином, и поджигал. Вонь распространялась в воздухе.
        - К чему эта вонь? - кипит Каролина, обращаясь к одноглазому мастеру. - Собери эту падаль в мешок - и в реку!
        - К вашим услугам, - щелкает мастер каблуками, нижайше упирает в нее единственный здоровый глаз, - но в реку Шпрее не бросают падаль. Река пронесет их через весь город и отравит всю воду. Эпидемия мышей в городе продолжается. Только огнем эту падаль можно выжечь.
        И огонь продолжает гореть во дворе Нанте Дудля.
        До того предан своей работе мастер, что в конце рабочего дня не возвращается домой, к плоской, как доска, жене своей, госпоже Пумперникель, а проводит свободное время в доме Нанте Дудля.
        С темнотой огонь его костра освещает двор. Николас, устрашающий хозяйский пес, покидает свою конуру и облаивает этот костер. В конюшне ржут лошади, те самые, бранденбургские, огромные и тяжелые битюги, на которых крестьяне приезжают из сел. Двор наполняется воплями и ликованием. Из дома выходят крестьяне, и, во главе с мастером, стоят вокруг костра. В этом багровом свете здания, кажется, парят в воздухе, и оттесняются к горизонту. С большим подозрением относится Каролина к этой дружбе мастера с крестьянами, но Нанте ее успокаивает:
        - Что ты связываешь с ним какие-то необоснованные обвинения? Разговаривает он с ними о ценах и о том, что они выращивают у себя на полях. Какая может быть опасность в беседе о капусте и ее цене?
        - Да, - отвечает добрая Каролина, - цены тоже политика, - и, глядя на огонь, пылающий в темноте двора, бормочет, - в один прекрасный день я выйду из себя из-за этого одноглазого.
        И так как муж не хочет слушать ее мнение, изливает она душу скульптору-графу, живущему на чердаке. Множеством дел занят граф в эти дни. С тех пор, как он победил в конкурсе, он не спускается из своей мастерской в ресторан, чтобы зарисовывать затылки и лица крестьян. Доброй Линхен он открывает дверь всегда и в любое время, терпеливо выслушивает ее многословные рассказы о мастере, который уже завонял весь дом, но всегда обнаруживается, что из-за множества дел, не обращает внимания граф на нового жильца. Что же касается неприятных запахов, так они даже ему в пользу, ибо нос его страдает аллергией к запаху покрывающихся почками деревьев. И в эту весну, нос его не столь красен, как в прежнее время с приходом весны. И это тоже к добру!
        Иоанна поднимается в мастерскую графа, зажав нос.
        - Открыто.
        Иоанне кажется, что дверь раскрылась силой ее сердцебиения.
        - А, девочка! - радуется граф. - Хорошо сделала, что пришла меня проведать. - И проводит небрежной рукой по голове Иоанны. По выражению его лица видно, что он не совсем рад этой встрече.
        - Садись здесь, девочка, - указывает он на стул у стола. - Хочешь посмотреть на дело моих рук, Иоанна?
        Она кивает головой.
        - Сиди, Иоанна, - нетерпеливо говорит граф.
        Иоанна готова расплакаться. Она так ждала эту встречу! Вчера, по дороге в клуб и обратно, домой, бегала от одной телефонной будки к другой, чтобы позвонить графу и сообщить о том, что собирается его посетить. Набирала номер Нанте и, услышав его голос, бросала трубку, боясь, что волнение сделает ее косноязычной, и она не сможет говорить с графом. Кровь стучала в висках, голова начинала болеть. А теперь он равнодушно встречает ее и, видно, ждет, когда она уйдет. Стыд растекается по всему ее телу с каждым его отчужденным движением. Она хочет встать и уйти, но словно приросла к стулу.
        На столе графа - огромная гипсовая форма. Памятник Иоанну Вольфгангу Гете в уменьшенном формате стоит между гипсовыми и деревянными скамьями. Граф лепит лицо тайного советника, и в лице графа ощутимо напряжение. Длинные его пальцы постукивают, время от времени по столу. И тогда сжимаются его губы и две глубокие морщины прорезаются по сторонам рта. Он отступает на два шага и рассматривает дело своих рук, и снова щупают его пальцы гипсовый лик. Одежды его и обувь - в пятнах гипса. За его спиной, заброшенный у окна, гигантский идол бога Триглава с тремя головами покрыт толстой тканью. Утренний жар стоит в мастерской. Красные крыши старого Берлина заглядывают через окно. Воробьи шумят на черепицах крыш. Иоанна грустно сидит у стола. Она для него в это утро не более, чем воздух за окном. С момента, как она села на стул, он не одарил ее ни одной улыбкой. Обида ее велика, и Иоанна откашливается, ибо першит в горле.
        - А-а, Иоанна, - вскидывает граф голову в ее сторону, - каково твое мнение, девочка: то, что я сейчас делаю, это красиво?
        - Нет!
        Граф отступает в удивлении и откладывает мастерок. Перед ним увеличенное фото тайного советника, и он высекает его лицо. В неком смущении он спрашивает:
        - Нет никакого сходства со снимком, Иоанна?
        - Есть. Но и снимок не так уж красив.
        - Но что поделаешь, Иоанна, таково лицо Гете.
        - Нет!
        - Иоанна, - граф удивлен упрямством девочки, - почему ты все время говоришь - «нет». В школе вам не показывали портреты Гете?
        - Конечно же, показывали. И в нашем доме сейчас висит его большой портрет, как этот, - указывает она сердито на снимок. - И все так его изображают, но я представляю совсем иным. Он не был таким…
        - Каким «таким», Иоанна?
        - Таким строгим, серьезным, как прокурор в суде.
        - Тебе знаком прокурор в суде, Иоанна?
        - Нет. Но я его представляю себе.
        - А каким ты представляешь себе Гете?
        - Он был добрым человеком, и стихи его были добрыми. Много улыбался, и глаза у него не были такими острыми и гневными, а - мягкими, ласкающими.
        - Но, Иоанна, почему ты представляешь его именно так?
        - По его стихам. Я читаю много его стихов, и мне нравится настрой и выбор его слов, и потому я считаю, что лицо его было добрым и любящим.
        - Любящим?
        - Уверена! Как и в стихах его о любви. Она в его стихах так прекрасна.
        - Ты знаешь, что такое любовь, Иоанна? - со смешком спрашивает граф.
        - Нет, - Иоанна старается не показать, что смущена, - но я себе ее представляю.
        Граф подходит к Иоанне, кладет руку ей на голову, и старается придать своему склоненному над ней лицу доброту и мягкость, которую девочка видит в лице Гете. Палец поглаживает ее маленькое бледное лицо, словно пытаясь его вылепить. Она опускает глаза, и ресницы ее дрожат. Граф касается пальцами ее чувствительных век, и тонкое дрожание ее кожи пробуждает его пальцы. Он любит эту маленькую чернявую девочку. Его большие ладони ощупывают все ее лицо. «Ты любишь ее, потому что она еще не созрела, зелена, и тебе дано ее освободить из незрелости, выгравировать ее облик, будущий, зрелый…» Пальцы его напрягают кожу ее лица, ее круглые темные, слегка скошенные глаза, ширящийся рот. Ноздри носа как бы разбегаются в стороны. Девочка сидит, не двигаясь, словно в дремоте. «Это тайна твоей жизни, - говорят ему пальцы, двигающиеся по ее лицу и голове, - тебе дано любить, когда ты высекаешь сущее из ничего, ты любишь сырой материал, в котором можно нащупать форму. Ты любишь незрелый плод!»
        Граф целует девочку в губы. Они сухи и шершавы, замкнуты, только веки подрагивают.
        - Ты не уклоняешься и не удивляешься тому, что я с тобой делаю, Иоанна?
        Иоанна не может выдавить звук из горла, и глаза ее закрыты.
        - За все красивые слова, что ты мне сказала, я тебя поцеловал, - говорит граф, и пальцы его сжимают ее плечи. И там, где пальцы его ощутимы, проходит дрожь по всему ее телу, а от него - к нему. - Ты дала мне хороший совет, Иоанна. Лицо тайного советника я сделаю более добрым и мягким.
        Оттокар приносит стул и садится рядом с девочкой, берет ее маленькие руки, вспотевшие, напряженные, кладет их к себе на колени, и его ладони покрывают ее руки. В безмолвии ощущается напряжение, бесформенная глыба у окна скрыта под тканью. Большая белая гипсовая форма лежит на столе. Гипсовые скамеечки пусты. Гипсовые деревья нагоняют холод своей белизной. У миниатюрного памятника из гипса - перевернутый портрет Гете. Это Иоанна перевернула его, чтобы выразить свое возмущение хмурым сердитым лицом уважаемого тайного советника. С улицы доносятся какие-то шорохи, плач ребенка, постукивание по камням тележных колес и далекое лошадиное ржание. От всех этих звуков Иоанна чувствует какое-то облегчение, но снова возвращается напряженное молчание между ней и графом, держащим ее руки и вглядывающимся в нее. Она снова старается опустить глаза, но граф поднимает ее руки к носу и принюхивается, приближает свое лицо к ее лицу и снова принюхивается, как нюхают флакон духов. Страшное подозрение возникает в ее душе и бросает в дрожь все ее тело: не принюхивается ли граф-скульптор к ее волосам и шее, потому что
подозревает, что неприятный запах в доме идет от нее?
        - Граф, - освобождает Иоанна свои руки из его рук, - этот ужасный запах идет со двора. Весь дом полон им.
        - Аромат твоего тела, Иоанна, приятен, как запах свежего молока.
        Стук в дверь. Нанте Дудль стоит в дверях с бутылкой пива, угостить своего друга, графа. Нанте весьма доволен, что ткань прикрыла древнего трехглавого бога. Наконец принесли плоды его долгие увещания.
        - Иисус Христос, - слетает с его уст удивление, - черная девочка снова здесь! Граф Кокс каждый день спрашивает о тебе. Книжечку его ты принесла?
        Иоанна краснеет: маленькая потрепанная книжка лежит у нее в ранце.
        - Да, да… Но…
        - И расшифровку тайны старого еврейского двора ты тоже принесла?
        - Но в книге написаны сокровища…
        - Значит, граф Кокс прав, и это вовсе не сумасшествие?
        - Но это вовсе не потерянные сокровища, - гасит Иоанна восторг Нанте.
        - Там что, не написано о кладе серебра и золота. Иисусе, девочка. Граф Кокс ужасно рассердится.
        - Книжку надо вернуть на то место, откуда ее откопали и снова закопать в землю, - говорит Иоанна с трепетом. - Большой будет грех, если они этого не сделают.
        - Иоанна, о чем ты говоришь? Я ничего не понимаю, - говорит граф.
        - Но… Граф… - Иоанна заикается, - книга графа Кокса это старый молитвенник. А у нас… у евреев, погребают старые истрепанные священные книги, как погребают умершего дорогого человека. А граф Кокс вытащил эту книгу из ее могилы. Дядя мой сказал, что ее надо вернуть на место.
        Иоанна извлекает книгу из ранца. Она не завернута, как раньше, в грубую коричневую бумагу графа Кокса. Дядя Иоанны Альфред обернул ее обложку в прозрачную бумагу, и ветхость книги видна через эту прозрачность. Иоанна кладет книгу на стол, и в широко раскрытых ее глазах ощущается страх.
        - Иисус Христос, - вскрикивает Нанте Дудль, - да никогда сумасшедший граф Кокс не вернет книгу в ее могилу. Со злости, что не нашел потерянный клад, он сожжет ее вместе с мышами мастера.
        - Нет! - пугается Иоанна, - нет! Нет!
        - Я пойду с тобой вернуть книгу на ее место, - обнимает граф за плечи дрожащую от волнения девочку - эта ваша традиция уважительна и прекрасна. В один из вечеров мы пойдем в старый еврейский двор и похороним ее. Когда ты придешь, Иоанна?
        - На следующей неделе, - шепчет Иоанна. - Вечером, накануне моего дня рождения.
        - Прекрасно, Иоанна! А пока книга останется у меня, как дорогое сокровище, - одаряет граф девочку улыбкой, и Иоанна отвечает ему счастливой улыбкой, и идет за Нанте, обещавшим безопасно вывести ее из дома, чтобы она не попала в руки графа Кокса, сидящего внизу с войском своих сыновей.
        - Теперь он собирается сжигать еще и мусор, - говорит Каролина, поджидающая их внизу, у лестницы. Годами муниципалитет вывозит мусор из нашего дома, теперь этот пришел, и начинает свои поджоги! Страсть к пожарам просто горит у него в душе!
        - Каролина! Каролина! - успокаивает ее Нанте. - Ничего плохо нет в том, что он убирает мусор из нашего дома. Я прошу тебя не нервничать!
        В лестничном проходе появляется первенец Бартоломеус со школьным ранцем в руках.
        - Ты снова здесь! - восклицает он в сторону Иоанны.
        - Да, представь себе, я снова здесь, - выкрикивает она ему в изумленное лицо, отталкивает его, и убегает через двор и открытые ворота.
        Иоанна идет быстрыми шагами, и выглядит, как человек, то ли преследуемый, то ли преследующий. Она торопится домой: может, найдет кого-то из членов семьи, чтобы рассказать ему о графе, и о ночи, когда они должны будут похоронить порванный молитвенник.
        Фрида открывает дверь, лицо ее молчаливо и замкнуто. В гостиной несколько незнакомых мужчин в обществе деда. С ними вегетарианка Елена в одежде сестры милосердия. Эти весьма серьезные мужчины - врачи, только что вышедшие из комнаты отца. Они просили вызвать сестру милосердия к господину Леви. Тут же Елена облачилась в эту одежду, и никакая сила не сдвинет ее от постели дяди.
        «Отец болен», - говорит Иоанне лицо деда. Усы его сегодня не торчат, и цветок исчез из обшлага.
        Глава двадцатая
        -Ну, Александр, как по-твоему выглядят пригласительные билеты, которые мы напечатали?
        - Форма красивая. Даже очень. Только прошу тебя, Георг, не употребляй столь часто это «ну». Извини меня, от него уже уши вянут.
        - Именно твои уши? - Тонкая улыбка намеком обозначилась на губах Георга.
        - Да, именно, мои уши, - такое же насмешливое выражение возникло на губах Александра.
        Он чувствует сильную усталость. Сегодня они вернулись с Габриелем после посещения дяди Самуила в маленьком городке металлургов. Габриель продолжил путь на фаьрику, а он остался неожиданно один на улицах Берлина. Был четвертый час после полудня, время общей усталости. Улицы заполнились людьми, возвращающимися с работы, и лица были усталыми и озабоченными. Он шел среди этой толпы, такой же усталый, как они. Возвращение от дяди Самуила казалось ему возвращением из иного мира, и обрывки бесед и воспоминаний тянулись за ним. И тогда он внезапно решил пойти к Георгу, чтобы как-то отключиться от этого неотстающего хвоста мыслей. Посадить себя в почву будничных дел, как растение, вырванное из грядки, и жаждущее в нее вернуться. Александр вздохнул. Георг не разу даже ни намекнул на старые разногласия между ними. В глубине сердца Георг хранит неприязнь к колыбели, стоявшей в доме «евреев в черных капотах», и всегда демонстрирует перед другом свою враждебность «старой традиции и старому иудаизму».
        «Эти черные», - называл их Георг.
        В кабинете Георга шумит кофеварка. Тень и свет поигрывают на мебели. Рядом с чашками кофе Георг положил пригласительный билет на большое собрание «Фонда существования Израиля - Керен Каемэт Ле Исраэль», - которое состоится через неделю в одном из роскошных залов столицы. Георг намеревается пригласить на это собрание всех известных евреев Берлина, сионистов и не сионистов. И главную речь там будет держать именно Александр Розенбаум, посланец страны Израиля.
        - У тебя было время подготовиться к выступлению?
        - Да, я много о нем думаю.
        - И что же ты скажешь евреям Берлина?
        «И вправду, что я скажу евреям Берлина? - лицо Александра сосредоточено. Лоб наморщен. - «Что я могу сегодня сказать такому человеку, как Артур Леви? Не сумел я тогда направить его сердце в сторону сионизма. А почему? Почему Георга - да, а Артура - нет? Ведь оба отпрыски той же среды. Многие из ассимилировавшихся евреев типа Артура, такие же, как он, честные, умные, и сейчас он, Александр, должен сделать последнее усилие, чтобы раскрыть им глаза на то, что еврейство стоит на краю бездны. Вот, он пытался говорить с сыном Артура, и не уверен, что сумел убедить его, что он может потерять весь свой капитал. Возможно, это он понял. Но то, что может потерять свою душу и даже жизнь, до него не дошло».
        - Георг, я пришел обсудить свою речь, которая будет посвящена уголовному праву. Если они прислушаются к моим словам, они спасены… Я вовсе не хочу накликать на них беду.
        - Я не очень уверен в этом. Я думаю, ты преувеличиваешь важность одной речи. Хотя, конечно, положение весьма серьезное. Так все же, что ты скажешь?
        - Конечно, не речь важна, а ответственность за то, что будет сказано в такой судьбоносный час. Я неожиданно почувствовал, что на меня словно возложена ответственность за весь мой народ, проживающий здесь. В небольшой стране Израиля, где я живу последние годы, я научился этому. Каждый житель там чувствует себя представителем всех евреев, оставшихся где-то, вне страны. И я обязан их убедить... Знаешь, Георг, для меня сионизм был всегда делом всего Дома Израиля. Почти привычным делом. Я рос в доме, где все поколения дышали атмосферой страны праотцев, из которой мы были изгнаны тысячи лет назад. Но всегда в наших глазах мы были единым народом, разбросанным по миру. Я всегда говорил от имени еврейских масс. Я любил их и их стремления. Чего я не знал, было лишь одно: как это осуществить. Явился Герцль и облачил старые мессианские стремления в новые политические одежды. И я сразу же понял, что мне делать. Не было у меня противоречий между личными нуждами и стремлениями масс. Нужды личности в Израиле и нужды коллектива были в моих глазах тождественны. И это тождество я хотел осуществить в сионизме. Во имя
этого я и репатриировался в Эрец Израэль.
        - А я? С детства, ты знаешь, Александр, я вообще ненавидел массы. А еврейские массы, в частности. Если бы не случай, когда я отождествил себя с этой массой, отталкивающей меня своим национализмом, вызывающим во мне тошноту, я бы не почувствовал, что эта ненависть, по сути, ненависть к самому себе. А, ненавидя массы, я ненавидел и их стремления. Когда мне стало ясно, что эта ненависть к их устремлениям проистекает из ненависти к самому себе, я понял, что лишь присоединившись к их устремлениям, я избавлюсь от ненависти к самому себе. И тогда я встретил тебя. Ты научил меня, как это сделать. Помог мне избавиться от ненависти к себе и решить личную свою проблему. С этого момента я учил евреев Германии тому, чему ты меня научил.
        - А от тебя я научился пониманию, Георг, что для евреев Германии сионизм это дело частное, личное. Они оскорбляются, когда им угрожают всеобщей финансовой катастрофой. Они ищут выход отдельно для каждого. Георг… лишь сейчас я понял…
        - Что ты понял лишь сейчас?
        - Понял, почему не смог привлечь в нашей юности Артура Леви. Я ведь его знал до тебя. - Александр делает резкий жест и чуть не опрокидывает чашку с кофе. Он делает большой глоток, словно его мучает жажда. - Я говорил ему все время о еврейских массах, о еврейской нации, о самостоятельном государстве. Но все это было ему чуждо. Он был либералом, типичным индивидуалистом, который верил в государство разума, в равенство всех в этом мудром государстве, и право каждого идти своим неизведанным путем. Массы, нация, государство для масс, для новой или обновленной нации - этого он не принимал. Он был патриотом страны, такой, какая она есть. Он мечтал о государстве индивидов, аристократов духа.
        - А что бы ты сейчас ему сказал?
        - Сейчас? Сейчас я понимаю, что должен был начать с его мечты. Должен был объяснить, как я представляю мое государство - пример для других народов. Из дискуссий с ним и бесед с тобой все мы чему-то учимся.
        - Интересно, - посмеивается Георг, - то, что я учил, мне известно. Но что вы учили вдвоем?
        - Я понял, что проблемы евреев Германии, точно такие же, как евреев во всем мире. Это не только проблема личности и не только проблема коллектива, а и то и другое вместе. Если в юности я выступал от имени еврейских масс, теперь я воочию вижу, что такое власть массы. Она сразу же скатывается к власти вульгарной, власти черни. Артур Леви, несомненно, за это время понял, куда может скатиться его государство разума, духовных аристократов, видел, как они поклоняются и даже преклоняются перед кованым шагом сапог. А ты, Георг, понял, что проблема не в том, как избавиться от ненависти к самому себе, а в том, как ты сказал, что демократия наших дней выступает под знаменем равенства равных, в котором втайне дает уступку неравенству не равных.
        - Но что бы ты сказал Артуру Леви?
        - Я бы сказал ему: спаси свою личность от вульгарной власти масс и присоединись к массе личностей. Сегодня, быть может, он бы меня понял, и присоединился бы ко мне, чтобы спасти свою душу и души своих детей. Вместе с такими же, как и он сам личностями, желающими создать государство, которое станет примером другим.
        - Государство-образец индивидумов?
        - Да, Георг, только свободные личности понимают, что такое истинное равенство между индивидом и коллективом, - это, по сути, возвращение в мир наших праотцев. И это не касается только евреев. Получается, Георг, что наше маленькое сионистское движение видится мне сейчас наиболее важным национальным предприятием.
        - Об этом я им толкую все время, но они не прислушиваются ко мне.
        - Я постараюсь объяснить им, Георг, до какой степени мы разны. Я скажу им, что другие по самой своей сущности привыкли мыслить по иному о жизни и смерти, о войне и мире, об истории человечества и судьбе человека. В течение многих поколений мы привыкли к этому. Евреи никогда не знали рабства, никогда не сдавались слепой судьбе и слепым законам истории. Вся история народа Израиля полна мессианскими движениями. Мессианство, это, по сути, восстание против судьбы, бунт против слепоты исторических законов. Я скажу евреям Берлина: не сдавайтесь привизракам, марширующим по миру, и, главным образом, по этой стране. Восстаньте против судьбы!
        - Да, Александр. Ты абсолютно прав. И я мыслю в этом направлении. Но я не сумел сформулировать до конца. По сути, в период Веймарской республики, евреям дали все, что они просили, равенство и даже более того, а каков результат?
        - Если бы я только мог объяснить им, - вздыхает Александр, - что отсюда и далее - бездна, что нет больше времени дискутировать. Надо встать и уйти. Нечто от юношеской верной дружбы сверкнуло в глазах обоих, когда молчание воцарилось у стола. Неожиданно они набросились на еду и питье. Александр отодвигает чашку и спрашивает:
        - Георг, я надеюсь, что ты послал личное приглашение семье Леви. Мне очень важно, чтобы Артур и его сын были среди присутствующих.
        - Ну, конечно же, конечно. Пригласили их. Вчера я даже связался с ними по телефону, чтобы лично от себя пригласить их, но мне сказали, что Артур очень болен.
        - Артур очень болен? - удивился Александр.
        «Артур очень болен. Неужели я опоздал?» - Александр опустил голову, лицо его окаменело, сигарета дымит во рту. «И эта последняя встреча, которая разделила нас. После этого мы не виделись много лет. Но однажды встретились. Это было после Мировой войны, в годы, когда инфляция бушевала в Германии. Я устроил в городе прощальную вечеринку, перед отплытием в Эрец Израэль. Мы зашли в бар на улице кайзера Фридриха Великого. Все там вертелось буйной каруселью, лишенной всяческой сдержанности. Посреди бара мы увидели высокого мужчину, одиноко танцующего с рыжей женщиной. Мужчина был пьян, и какой-то клоун напялил ему на голову цилиндр, а на плечи потрепанное пальто, и так мужчина танцевал с рыжей красавицей, которая тоже была не совсем трезвой. Пьяная публика вокруг хлопала им в ладоши, сопровождая всяческими непристойными выкриками парочку. Высоким танцором был Артур. Он - всегда изысканно деликатный - кричал и хохотал со всей публикой. Сердце мне тотчас подсказало, что друг мой несчастен. Я никогда не забывал его даже тогда, когда мы разошлись идейно. Я не знал, что с ним случилось, только чувствовал, что
рука, которая обнимает бедра той рыжей проститутки, несет в себе большую боль. Друг нуждается в помощи. И я стою в кругу буйствующих людей, и не протягиваю ему руку. Неприятно было мне предстать перед пьяным Артуром в обществе моего товарища, весьма уважаемого человека. Я спрятался за свое мировоззрение, которая сделала нас с Артуром чуждыми друг другу.
        Неожиданно взгляд Артура остановился на мне. В мгновение ока он протрезвел. Швырнул в публику цилиндр и потрепанное пальто и исчез из бара. Официант побежал за ним, потребовать оплату счета. Я остановил его и заплатил за Артура. Для себя я это сделал. Легче мне было, что он сбежал, чем, если бы вернулся, и мы бы столкнулись лицом к лицу. Несколькими бумажными банкнотами я успокоил свою совесть. Через некоторое время мне стало известно, что жена Артура умерла, что он исчез, и никто не знает, где он. Я знал. Я нашел его в его несчастье. Молчал из чувства стыда».
        Александр нервно бросает сигарету и встает со стула.
        - Извини, Георг, пойду, позвоню - справиться о здоровье Артура. Вернувшись из гостиной, он остановился в дверях и сказал Георгу:
        - Он смертельно болен.
        По большой тени, окутывающей высокую фигуру Александра, Георг понял, что вечер завершен.
        - Еще чашку? - мягко спрашивает Георг. Оба начинают ухаживать друг за другом с молчаливой превышенной услужливостью. Георг придвигает Александру тарелку с печеньем, Александр подает Георгу сахарницу. Александр закуривает толстую сигару, тут же встает Георг и приносит пепельницу. Георг тоже собирается закурить сигару, Александр тут же протягивает ему зажигалку. Только после некоторого времени, когда молчание стало для них тяжким, Александр сказал:
        - Я говорил с его сыном. Поверишь ли, Георг, что какая-то тайная связь может возникнуть между людьми, даже если их разделяют большие расстояния?
        - Что это внезапно пришло тебе в голову, Александр?
        - Мы сидели тогда и говорили с его сыном о нем, об Артуре, а я продолжал думать о том, что между нами случилось много лет назад. Случай этот был связан также с определенной суммой денег. И вот, сейчас, по телефону, он сказал мне, что только что говорил с отцом обо мне, и тот напомнил ему о каком-то старом долге, и попросил сына вернуть его мне. Странно.
        - Бывают такие случаи, - сухо говорит Георг, и молчание между ними продолжается. Усталыми сидят они, словно у обоих полный упадок сил. Долго дымят сигарами, пока взгляд Александра не падает пригласительный билет.
        - Георг, - сдвигает он брови, - дата собрания на следующий день после выборов?
        - Да, на следующий день после выборов.
        - На этот же день назначен суд над молодым куплетистом.
        - Александр, почему ты произносишь так трагически эту фразу - «День после выборов»? - улыбается Георг.
        - Эта фраза звучит в моих ушах, как знаменитое изречение бравого солдата Швейка: «В шесть часов вечера после войны» - улыбается в ответ Александр. Несмотря на все ссоры и противоречия между ними, они всегда возвращаются и находят друг друга. В комнате Георга тихо и приятно. Иногда доходит плач ребенка, но тут же замолкает. Жена Георга всегда заботится, чтобы в доме были тишина и порядок. Она из тех женщин, главной заботой которых всегда является муж и семья.
        «Как хорошо, когда есть дом!» - думает Александр с доброй и печальной завистью.
        - Пойду, Георг.
        - Оставайся, Александр. Оставайся у меня.
        - Я устал, Георг. Я очень устал.

* * *
        Была уже глубокая ночь, когда Александр вернулся к себе. Он так устал, что все время одолевала его дремота, сквозь которую доносилось журчание воды в канализационных колодцах и водосточных трубах. Казалось, в городе грянуло восстание. Грохот марширующих сапог, вопли выкрикивающих лозунги и поющих песни, завывание полицейских машин. Александр шагает, прижимаясь к стенам, усталость делает его равнодушным ко всему, что происходит вокруг.
        - Доктор! - темная тень отделяется от стены дома. - Подсказывало мне сердце, что я вас увижу еще сегодня ночью, хотя ваша домохозяйка сказала, что вы уехали. Где-то уже два часа я поджидаю вас и не схожу с места.
        Это Шпац из Нюрнберга.
        - Очень жаль, господин Шпац, что вы потеряли столько времени.
        - Боже, упаси, доктор! Никогда я не теряю зря времени. И пришел к вам по очень важному делу. Весьма важному, доктор.
        - Заходите в дом, господин Шпац, - приглашает его Александр, в голосе которого слышны нотки истинного гостеприимства.
        - Доктор, я открыл нечто столь важное. Важнее этого нет.
        - Снимайте пальто, присядем немного отдохнуть. Вам же не хватает дыхания.
        - Это от волнения, доктор, из-за ужасно важного дела.
        - Господин Шпац, может, я все же умоюсь? Я предпочитаю находиться в обществе друга чистым.
        - Ах, доктор, как это похоже на вас! Вижу я вас, и тотчас покой нисходит в мое сердце. - Глаза Шпаца сопровождают пламенным взглядом Александра, медленно и тяжело идущего в ванную. Возвращается Александр в коричневом домашнем халате и домашних туфлях.
        - Теперь, господин Шпац, я весь внимание.
        - Доктор! Речь идет о Марго. Я открыл ее тайну.
        - Как?
        - Доктор! Я веду за ней слежку все дни и ночи. Слежка мне противна, доктор, но предательство мне противнее стократ! Все предали несчастного Аполлона. Фреди и Марго, и все его друзья. Кроме меня.
        - Отлично, господин Шпац, но к делу. Что за тайна у Марго?
        - Тайна Марго, уважаемый доктор? Я встретил ее на одном празднестве. Знаете, доктор, на торжестве объединения ветеранов Мировой войны. Извивалась она там перед публикой, вводила ее в транс своим пением. Уже больше не пела куплеты нашего Аполлона, а старинную народную песню о разбойнике и грабителе Ринальдини, и превратила этого червя…
        - Господин Шпац, к делу! Что вы там обнаружили у Марго?
        - Доктор! Обнаружил ужасное дело, и оно не касается только Марго и Аполлона. И я, доктор, с того дня разбит и растоптан. Может, и я не вел себя, как надо?
        - Но, господин Шпац, о ком вы пришли мне рассказать, о Марго или о себе?
        - О Марго, о себе, обо всех. Это черное существо сумело запутать всех, доктор.
        - Господин Шпац, вы очень взволнованы, разрешите мне помочь вам распутать этот узел…
        - Доктор, невозможно, просто невозможно!
        - И все же, господин Шпац, разрешите мне, профессия у меня такая - распутывать узлы. Итак, обратимся к делу по порядку. Вы встретили нашу подругу Марго на торжестве ветеранов…
        - Да, доктор, и там извивался этот черный дождевой червь перед публикой, и пел о грабителе Ринальдини. В песне об этом разбойнике есть припев - «Пробуждайся, Ринальдини». Она неожиданно поменяла слова, и вдруг я слышу, поет - «Пробуждайся, Германия! Пробуждайся, Германия!» В стиле новых ее друзей…
        - Это важно, господин Шпац, - Александр стряхнул с себя усталость.
        - Да, доктор, очень важно. И эта, извивающаяся как угорь, певица возбудила всю массу. Улица прямо пылала, возбужденная песней. И этот червь поджег всех. - Шпац переводит дыхание, делает несколько глубоких вдохов.
        - Доктор, - вскакивает он со стула, - но это еще не главное в этом деле. Кого я видел на этом празднестве? Офицера полиции, который делал обыск у Марго и нашел то письмо, выставленное в обвинение Аполлону. Он!
        - А-а, - еще более удивлен Александр.
        - Да, доктор, очень важно. Но и это еще не все, что я видел. У офицера этого с Марго большая дружба. После окончания торжества он проводил ее домой и вышел из ее дома рано утром.
        - Так.
        - Так, доктор. И это еще не все. Офицер этот - жених Эдит.
        - Эдит?!
        - Да, Эдит, доктор, дочери доктора Леви. Вы с ним не знакомы?
        - Я же сказал вам несколько раз, что с доктором Леви не знаком.
        - Жаль, уважаемый доктор, ибо следовало бы вам его знать, и его, и его дочь. В детстве, когда я что-то рисовал на бумаге, люди спрашивали меня, что это ты нарисовал? Это требование людей, что нечто должно обязательно быть чем-то, доводило меня до слез. Люди привыкли задавать вопросы по любому делу и о любом человеке. Кем должен быть этот человек - умным, глупцом, трубочистом или профессором? Увидишь Эдит, дочь доктора Леви, тотчас же перестаешь думать, таким образом, и не задаешь этих вопросов. Эдит это Эдит и все. И не важно, глупа она или умна. Как это здорово, что человек может просто быть тем, кем он есть. Эдит - существо аристократическое, родовитое…
        - Прекрасно, господин Шпац, Все это прекрасно. Но какое отношение Эдит имеет к Марго, кроме того, что жених Эдит недостойно повел себя по отношению к ней, своей невесте?
        - Доктор! - Шпац снова садится на стул против Александра, опускает глаза, как обвиняемый, приведенный в суд. - Доктор, честно ли рассказать Эдит о ее женихе и этом червеобразном существе?
        - Не дай Бог, господин Шпац. Не будьте третьим, не вмешивайтесь ни действием, ни словом, в дела других.
        - Доктор, но я это сделал. Доктор я… Тут начало моей запутанности, ее. Всех.
        - Очень плохо, господин Шпац.
        - Доктор. Я повиновался мгновенному порыву, и рассказал ей правду. Точнее, я не рассказал ей, а открыл перед ней мой альбом рисунков, а там все ясно нарисовано. Их танец и потом они в обнимку у входа в ее дом. Доктор! - вскрикивает Шпац. - Доктор! Я не побежал сразу ей все это показывать. Прошло некоторое время после этого празднества. Но сегодня это случилось. Сегодня я пришел к ним в дом, и она спускалась ко мне по ступенькам. Я бы не сказал ей ни слова и не показал бы ей рисунки, если бы не чистый шелковый шарф на ее шее и бледное ее нежное лицо, и золото волос, и прозрачная глубина глаз. Именно потому, что была она так чиста и невинна, спускаясь по ступенькам, я непроизвольно, в каком-то порыве раскрыл мою тетрадь с рисунками и положил на стол в гостиной. Она подошла к столу и долго рассматривала мои рисунки, перелистывала страницу за страницей, и мгновенно поняла, что к чему, доктор!
        - И что она сказала, господин Шпац?
        - Ничего не сказала. Да и что она могла сказать? Вернула мне мою тетрадь, и несколько мгновений стояла недвижно, с белым окаменевшим лицом. Вдруг повернулась ко мне спиной и поднялась по ступенькам. Порыв ветра взметнул шарф на ее шее. А я, доктор, с тех мгновений не могу прийти в себя, не могу забыть ее белого лица. Окаменевшего лица без всякого выражения. Если бы отец ее, доктор Леви, был здоров, я бы тут же побежал к нему и умолял его, чтобы он просил у нее прощения от моего имени. Но отец болен. Очень болен.
        - Минутку, господин Вольдемар, минутку… Вы говорите, что отец ее болен, серьезно болен. За что этот доктор Леви получил степень доктора? Кто он по профессии?
        - Не знаю, доктор. Он отрицает, что у него есть такая степень, но я не могу произнести его имя без нее.
        - Не занимается ли он производством и торговлей стали и железа, господин Вольдемар?
        - Да, это его дело.
        - Если так, то я знаком с господином Леви. И его дочь - невеста того офицера полиции? - Александр начинает прохаживаться по комнате, скрестив руки за спиной.
        - Плохо дело. Очень плохо.
        - Плохо, доктор. Знаю, что плохо. Больше никогда не сделаю того, что я сделал.
        - Нет, господин Шпац, я не имею в виду ваш поступок, ничего плохого вы не сделали.
        - Нет, доктор? Вы полагаете, что нет? - вскакивает Шпац со стула и начинает сопровождать Александра в его прогулке по комнате. Неожиданно оба останавливают свою стремительную прогулку и смеются.
        - Ваша слежка за Марго и офицером, - говорит Александр, - невероятно важна, господин Вольдемар.
        - Господин доктор, что нового у вас по делу Аполлона?
        - Суд его отложен на время после выборов.
        - После выборов? - тяжко вздыхает Шпац и направляется к окну. Старые дома за окном, опираются друг на друга, как инвалиды. Свет из окон тянется полосами в темноте, освещая местами тихую безлюдную улицу. Глаза Шпаца тонут в волнах тьмы за окном.
        - Доктор, - печально говорит Шпац Александру, который подошел к нему, - завтра я покидаю Берлин. Уезжаю в родной мой город Нюрнберг. Гитлер завтра устраивает там большое выступление. Патриции свободного города готовятся встретить его торжественной процессией, подобно пилигримам, поклоняющимся святому месту. Я еду все это запечатлеть в моей тетради.
        - Когда вы вернетесь оттуда, господин Шпац, приходите ко мне со своими рисунками. Они меня очень интересуют.
        - Вправду? Ах, доктор, беда в том, что только вы это говорите.
        - Господин Шпац, - Александр кладет руку на плечо молодого человека из Нюрнберга, - ведите себя там осторожно. Дни трудные, и человек должен остерегаться. С этими шутки плохи.
        - Уважаемый доктор, - смотрят на него карие глаза Шпаца с обожанием, - не беспокойтесь за меня. Ко мне никто не относится всерьез.
        - Не обращайте внимания на слова людей. Во дворах тиранов правду слышали лишь из уст паяцев. Разве мы не вернулись к существованию во дворах и дворцах тиранов, господин Шпац?
        - Уважаемый доктор, не называйте меня господином Шпацем. Обращайтесь ко мне по имени - Вольдемар.
        - Когда вы вернетесь оттуда, Вольдемар, немедленно сообщите мне. Я беспокоюсь за вас.
        - Премного благодарен, доктор!
        - До свидания, Вольдемар.

* * *
        На перекрестке, где поезд метро выходит из-под земли на поверхность, всегда большая суматоха. Забитые толпами улицы встречаются в этом месте, и перекресток освещен множеством фонарей. Рельсы метро покоятся здесь на бетонных столбах посреди широкого шоссе.
        Около одного из таких столбов стоят Иоанна и Саул. Он прислонился спиной к столбу, руки в карманах. Иоанна опустила голову. Она не знает, что делать с руками. Она скрещивает их на животе, и снова они опускаются, и вяло висят вдоль тела.
        - Так обо мне говорят в подразделении, как ты рассказываешь?
        - Тебя очень критикуют.
        - Так я и полагал. Завтра меня точно не утвердят кандидатом. Но я их опережу, Хана. - Саул гордо вскидывает голову. - Сразу же с началом беседы я встану и скажу им: я снимаю свою кандидатуру на молодежную репатриацию. Лучше будет, если я первый им скажу, чем они мне.
        - Нет, нет, Саул! Ничего им не говори. Дай мне сказать первой.
        - Тебе? И что ты им скажешь?
        - Я расскажу им о том английском преступнике, который сумел проникнуть в тайник, где хранились драгоценности королевы и украсть их. Когда его поймали, то не наказали, а дали ему награду за ловкость, мужество и смелость.
        - Хана, не начинай там со своими байками. Англичане, эти империалисты, в подразделении не являются образцом.
        - Но и ты достоин награды за мужество и силу духа. Ничего плохого ты не сделал.
        - Я нарушил законы Движения, Хана.
        - Но не любой грех абсолютное зло.
        - Если ты так будешь говорить там, тебя тоже подвергнут критике.
        - Меня и так критикуют. Потому мне можно говорить то, что я думаю.
        Суета вокруг усиливается. На мосту, над их головами гремит поезд. Воздух дрожит от шума сверху и криков людей. Какое-то напряженное ожидание ощущается в воздухе. Оно приходит от колышущихся и шуршащих флагов, от огромных плакатов, от нервных физиономий людей, свистков полицейских, гудков автомобилей. Широкий луч света одной из машин ударяет в столб, на который опираются Саул и Иоанна. На столбе написано красной краской:
        «Евреи, вон!»
        - Саул, смотри, что там написано! - вскрикивает Иоанна. - Пошли отсюда!
        Саул сплевывает, и они переходят к другому столбу. И тут большие красные буквы:
        «Против Версальского договора!»
        - Тут можно стоять, - решает Саул.
        Теперь Иоанна прислоняется спиной к столбу, а Саул стоит перед ней.
        - Саул, что ты будешь делать, если тебя не утвердят кандидатом на молодежную репатриацию?
        - Тогда, - пожимает Саул плечами, - придется пойти на кладбище и работать там у садовника.
        - Нет, ты должен ехать в страну Израиля, в любом случае.
        - Но они меня не утвердят.
        Сердце Иоанны сжимается от горя за друга. О, если бы она могла ему помочь! Но в Движении никто не прислушается к ее голосу.
        - Саул, - возникла у нее идея, она выпрямляется, - пойдем к той женщине, расскажем ей всю правду. Она поможет нам.
        - Откуда ты знаешь, Хана? Ты ведь с ней совсем не знакома.
        - Да, не знакома, но я себе ее представляю. Она так добра, Саул, щедра душой, и все понимает.
        Лицо Саула напряжено, словно взвалили ему на спину груз. Молчание длится долго, пока он говорит Иоанне ломающимся тонким фальцетом:
        - Да, идея хороша. Пойдем к ней и расскажем всю правду. Может, она и согласится нам помочь. Филипп говорит, что у этой госпожи нельзя заранее знать, что она скажет и что решит. У нее свое мнение и свой подход к любому делу. Но если согласится мне помочь, она может поговорить с Беллой, которая сейчас работает секретаршей сионистского Движения. И если она убедит Беллу, та сможет убедить и подразделение. Можно также попросить дядю Филиппа, чтобы он поговорил с госпожой.
        Иоанна совсем сбита с толку таким количеством вариантов, вырывающимся воистину потоком из уст Саула. А тот завершает весь свой монолог вопросом:
        - Когда мы пойдем к госпоже, Хана?
        Хорошо, что Саул не видит смущенного и покрасневшего лица Иоанны. Она почти погружает голову в воротник своей куртки.
        - Ты не слышишь, Хана? Когда мы пойдем к госпоже?
        - Отец очень болен, Саул… С тех пор, как он так сильно заболел, никто из нашего дома не выходит. Даже Гейнц и дед не едут на фабрику. Фрида согласилась с тем, что я завтра не пойду в школу, и также доктор Гейзе сказал мне, что придет нас проведать. И если хочу остаться около отца, то мне можно в школу не приходить Неудобно мне покидать дом, Саул. Я даже в Движение сейчас не пойду.
        - Из-за отца ты не пойдешь в Движение?
        - Да, Саул, - отвечает Иоанна слабым голосом. - Но у меня день рождения через несколько дней. Отец сказал, что хочет, чтобы мы отпраздновали это дома, как каждый год. Дед сказал, что так и будет, что не надо дать отцу почувствовать, что он очень болен. И Белла сказала мне сегодня по телефону, что если я не могу прийти в Движение, все подразделение придет ко мне в день рождения.
        - Конечно, Иоанна. Все придем. И я… каждый день буду приходить.
        - И не пугайся, если электрический звонок не будет звучать. Выключили его, чтобы не мешал отцу. Свистни мне из сада нашим условным свистом, принятым в Движении.
        Шум вокруг усилился. Каждый раз, когда раздается свисток полицейского, плечи Саула передергиваются. Пьяница хохочет им в лицо. Саул протягивает руки вперед, опираясь спиной о столб, Иоанна стоит между его рук защищенной. Пьяница продолжает свой путь, Саул не опускает рук.
        - Но, Саул, если в молодежном движении будет беседа, я все-таки приду туда, и скажу то, что хочу сказать, даже если меня не будут слушать.
        - Беседа перенесена на время после выборов. Белла сейчас очень занята. Знаешь, начали снова организовывать еврейскую самооборону. Боятся, что в день выборов и сразу после них начнутся погромы в еврейском квартале. Белла - в штабе обороны, и дядя Филипп тоже.
        - После выборов? Может, к этому времени отец выздоровеет?
        - Конечно, Хана. Не будь такой грустной.
        - Но к той женщине ты должен пойти немедленно, завтра - сам.
        - Нет, я тебя подожду.
        - Когда же ты успеешь повлиять на Беллу, а она - на подразделение, и Филипп - на нее…
        - А-а, это не проблема!
        На шоссе усиливается движение. Машины, как огромные черепахи, останавливаются каждый миг, и рядам их нет конца. На переходах стоят плотной толпой пешеходы, собирающиеся переходить шоссе, и тем временем читающие листовки, которые им суют со всех сторон. Все улицы усеяны листовками и плакатами. Бумажный дождь сошел на столицу. Даже под мостом, по которому проносятся поезда метро, крутятся раздатчики листовок.
        - Я хочу вернуться домой, - говорит Иоанна, - когда я далеко от дома, я ужасно не спокойна. Ужасно.
        - Завтра я приду к тебе, Хана.
        - Когда?
        - Утром.
        - Ты не идешь в школу?
        - Нет. Когда твой отец так сильно болен, я в школу не хожу.
        Они спускаются по ступенькам в подземную станцию метро. Саул сопровождает Иоанну через толпу, напирающую со всех сторон, взвинченную спорами о выборах. Споры не прекращаются у касс для продажи билетов.
        - Боже, - пугается Иоанна, - как я доберусь домой? Пока ты добудешь мне билет…
        - Подожди здесь минуту, я быстро достану тебе билет.
        Не проходит нескольких мгновений, и Саул возвращается с билетом в руках.
        - Как тебе удалось? - удивляется Иоанна.
        - Очень просто, - с гордостью говорит Саул, - в начале очереди стоял еврей, я и попросил его купить билет. Обратился к нему со словами - «Шалом алейхем».
        Иоанна исчезает в толпе. Еще долгие минуты стоит Саул, пока не раздается шум приближающегося поезда, увозящего Иоанну домой.
        Глава двадцать первая
        Свет бледной зари медленно расползается по комнатам дремотного дома, прокрадывается сквозь опущенные жалюзи и заполняет сумрак. Только в кабинет господина Леви заря вливается полным сиянием. Здесь жалюзи не опускали уже несколько дней. На кожаных коричневых креслах несколько забытых вещей. Пепел накопился в фарфоровом блюде, которое, не очень задумываясь, превратили в пепельницу. Бутылка коньяка на столе, и несколько наполненных рюмок, из которых сделали, быть может, один-два глотка. Никто и не подумал убрать в кабинете.
        В день, когда ухудшилось состояние господина Леви, весь заведенный распорядок в доме был нарушен, и как бы выведен за пределы нормальной жизни. Домашние оставили все свои дела. Никто не выходит из дома. На маленьком столике в гостиной скопились газеты, но никто не интересуется новостями в эти бурные дни. Внешний мир ушел на дно, как материк во время внезапного потопа. Остался лишь одинокий дом, никто не выходит и редко кто приходит. Фердинанд, которому поручили отвечать на телефонные звонки всем, кто интересуется здоровьем господина Леви, роняет ответ равнодушным голосом. На пороге дома несколько пустых корзин, на дне которых бумажки заказов - лавочнику, молочнику, пекарю. Старый садовник берет полные корзины и возвращает их пустыми - на порог. Звонок на дверях выключен. Время замерло на пороге замкнутого дома.
        Только немногим верным друзьям разрешено зайти. Каждый день дверь раскрывается перед доктором Гейзе и священником Фридрихом Лихтом. В полдень является Филипп, доктор Вольф все свободное время проводит у постели больного, и даже ночью не покидает его.
        В десять утра Гейнц спускается по ступеням к дверям и видит ожидающего его Эрвина.
        - Заходи, Эрвин.
        - Не хочу мешать, Гейнц, - сопротивляется Эрвин, - пришел лишь справиться о здоровье твоего отца.
        Но разговор затягивается.
        - Что у тебя, Эрвин?
        - За меня не беспокойся, Гейнц.
        - Ты уже начал работу на нашей фабрике?
        - Жду, пока пройдут выборы.
        - А Герда?
        - Герда не знает, что я в Берлине.
        - И когда же ты вернешься в свой дом, Эрвин?
        - Не беспокойся обо мне, Гейнц. После выборов все дела будут упорядочены.
        - Пока, Эрвин, успеха тебе.
        - Пока, Гейнц. Только хотел еще сказать тебе, что если понадобится моя помощь, я готов в любое время.
        - Спасибо, Эрвин.
        Эрвин уходит, Гейнц запирает двери.
        День за днем, ровно в десять утра, они встречаются на пороге дома.

* * *
        Свет зари прокрался и к деду, погруженному в кресло-качалку у постели больного. Всю ночь дед не смыкал глаз, дежуря у изголовья сына. Ночное дежурство он не доверяет никому. Он весьма подозрительно относится к темноте, которая укрепляет душевные силы больного. Дед немного дремлет. И когда свет зари скользит по его лицу, он открывает один глаз, как тогда, в раннем детстве, так и сейчас, в глубокой старости. Открывает он левый глаз и в полудремотном состоянии долго оглядывается. Взгляд раскрытого глаза падает на большой кислородный балон, стоящий у кровати сына, и на сердце старика становится немного легче:уже несколько часов часов не возникала потребность в кислороде. Хотя дыхание господина Леви тяжелое, но нет такого пугающего хрипа, который открывал и второй глаз деда. Теперь сын погружен в сон. Горка подушек подложена ему под спину. Температура у него все еще высокая, но все же несколько снизилась, а от кровотечения он оправился. После нескольких часов отдыха он позвал Гейнца, и в хорошем настроении начал с ним разговаривать, хотя и очень медленно, часто прерывая речь. Он вспоминал какие-то
фрагменты прошлого, как тот долг, который он должен другу с давних дней. Улыбка все время блуждает на его губах, он внимателен и прислушивается к своему доброму настроению. И, несмотря на все это у врачей свое мнение: ко всем бедам прибавилось воспаление легких. Деду не нужны врачи, чтобы понять, что ничего хорошего это воспаление не сулит.
        Ночь прошла спокойно. Не было необходимости в успокаивающих лекарствах, которые приготовила Елена. И дед самоуверенно закручивает усы.
        Дверь медленно раскрывается, на пороге вегетарианка Елена в одежде «сестры милосердия». Дед не терпит шороха выглаженных белых медицинских халатов! Как тигр, бросается дед к двери и преграждает путь Елене.
        - Сними немедленно этот халат! - выталкивает ее дед своим большим телом в коридор и захлопывает дверь перед ее носом.
        - Но, дядя Яков, - заикается Елена, - врачи приказали, чтобы при нем была сестра милосердия.
        - Ты хочешь, чтобы ему в голову прокралось подозрение, что он смертельно болен? Беги и переоденься в нормальное платье, чтобы оно радовало его взгляд.
        Елена отправляется выполнить его указание. На ступеньках появляется Эдит, красивая сама по себе и в красивой одежде, глаза деда загораются радостным светом.
        - Как прошла ночь, дед?
        - Отлично, девочка моя, отлично! - любовно касается дед ее щеки, - торопись к нему, девочка. Нет лучшего лекарства, чем вид такой красавицы, как ты. - И дед торопится к Фриде - выпить свой утренний кофе.
        Щеки отца покраснели, ноздри расширились, подрагивают. Кровь усиленно пульсирует в жилах на висках. Отец сидит в постели, упираясь на ладони. Эдит складывает руки на груди, боясь шелохнуться. Господин Леви не спит. Он знает, что дочь рядом с ним, первая утром, когда он открывает глаза, и последняя вечером, когда она дает ему снотворное. Внешний мир, и все, что влекло ее туда, погрузился на дно ее души, как падающая звезда, за которой некоторое время тянется светящийся хвост.
        - Не звони мне больше. Не смогу. Не приду. Больше я дом не покину, - отвечала она на увещания Эмиля и бесконечные его звонки.
        Когда Шпац из Нюрнберга пришел к ним и открыл перед ней свой блокнот, в сердце ее ничего не шевельнулось, все рисунки были словно из иного чуждого мира, в ворота которого она не собирается стучать.
        Отец не спит, и дочь кладет свою мягкую прохладную ладонь на его горячую руку. Легкое выражение покоя пробегает по его лицу. Он погружен в состояние притупленности чувств, какое бывает у человека под влиянием сильных наркотиков. Пытается отереть пот, но руки его слишком слабы, и затемнено сознание. Беззвучный вздох вырывается из его уст. Глаза его раскрываются, глядя на стакан на столе. Эдит понимает намек, и ваткой вытирает ему сухие посиневшие губы. Теперь глаза его обращены к окну, и Эдит поднимает жалюзи. Отец закрывает глаза, яркий свет приносит ему боль и подчеркивает следы болезни на красивом лице. Эдит задергивает занавеси, и свет несколько тускнеет. Отец снова открывает глаза. Он улыбается дочери улыбкой доброго утра, и эта улыбка на посиневших губах пугает дочь. Хорошо, что в этот миг вошла Елена. Обувь ее проста и разношена. Коричневое платье бесформенно, лишено всяческих украшений. Только на шее что-то поблескивает.
        - Температура у нас упала, дядя Артур, - провозглашает она во весь голос, - здоровье улучшается, - и термометр уже торчит у него во рту.
        - Я ведь была права, дядя Артур, температура у нас упала, - ликует ее голос и возвращает господина Леви из смутного мира в реальность светлой комнаты, - а теперь Эдит принесет нам завтрак.
        В кухне Фрида стоит у плиты. Питание господину Леви она готовит, как говорится, своими руками. Сохранение режима в доме возложено на Фердинанда. С момента, как нога его ступила на порог этого дома, парень точно знал, чем ему здесь заниматься. Свои обязанности он исполняет с преувеличенным рвением и даже весьма успешно. А дел в доме в эти дни - уйма, ибо все те, кто в обычное время приглашались в дом стирать, гладить и заниматься множеством других услуг, больше не приглашаются, и все это возложено на Кетхен, Эмми, старого садовника, и Фердинанд командует всеми ими. Он мобилизует себе в помощь кудрявых девиц, заботится о салфетках для всех жильцов дома, сидящих за завтраком. Дети еще спят. Все за столом молчат, говорит лишь Фрида у плиты.
        - Уважаемый господин, я спрашиваю вас, как это я открою двери сорока детям, которых приглашает Иоанна на свой день рождения? Как это можно сделать, уважаемый господин? Кому на пользу эта суматоха и шум, который они здесь поднимут?
        - Отец просит, чтобы отпраздновали день рождения Иоанны, - обрывает Эдит обвинения Фриды. Она почти неслышно вошла в кухню, села к столу, налила себе кофе. Кухарка Эмми, Кетхен и старый садовник, хлопочущие в кухне, приблизились к столу.
        - Температура у него упала на несколько градусов, - сообщает Эдит.
        - Здоровье его улучшается, - подтверждает дед.
        - И теперь, когда температура у него почти упала, и здоровье немного улучшилось, поднимут здесь большую суматоху, что навредит больному, упаси, господи? - сердится Фрида у плиты.
        - Но отец требует, Фрида, чтобы девочку не лишили ежегодного праздника, - объясняет Эдит Фриде.
        - Так и будет! - выпрямляется дед и повышает голос, что давно не делал, особенно в последние дни. - День рождения девочки отпразднуем, как все годы. Нет никакой причины этого не делать, говорю я вам, - закручивает он усы, и в голосе его слышны угрожающие нотки.
        - Если так, - усиленно помешивает Фрида кашу для больного, отчаявшись от того, что ее не послушались, - если так, надо будет завтра привести сюда сестер Румпель.
        - Нет в этом необходимости, - постановляет Фердинанд в новой своей роли, - торты и пироги я закажу у пекаря. Инга и Руфь помогут мне организовать праздник.
        - Дед, - сминает Гейнц сигарету, - ты не полагаешь, что надо сообщить дяде Альфреду о болезни отца?
        - Что?! Сообщить Альфреду? Зачем ему сообщать? Что, это первый раз Артур болеет? Сообщить из-за воспаления легких? Пока Альфред сюда приедет, это пройдет, как и не было, я вам говорю.
        - Дед, - повторяет Гейнц, в надежде, что все же ему повезет.
        Но дед упорен в своем мнении. - Приезд Альфреда только усилит подозрение в душе Артура, что состояние его ухудшилось. Нет! Нет!
        - Но, дед, отец будет очень рад, если дядя Альфред будет с нами. Пригласим дядю на день рождения Иоанны.
        - Нет! - стучит дед кулаком по столу. - Говорю же, нет! Не за чем приглашать сюда Альфреда. - Дед встает с кресла.
        - Уважаемый господин, вам надо немного поспать, набраться сил. Ночью вы бодрствуете, днем вы бодрствуете. Вам надо лечь и поспать, - приказывает Фрида.
        Дед подкручивает усы и идет выполнять ее требование.
        - Франц, поможешь Эмми чистить картошку, - Фердинанд начинает мобилизацию сил с началом нового дня.
        - Завтрак для уважаемого господина готов, - Фрида раскладывает еду на серебряном подносе.
        - Минутку, Эдит, - Гейнц встает со стула, - пойду вместе с тобой к отцу. - Он берет поднос из рук сестры.
        В гостиной она задерживаются. Два письма пришли в дом. В белом конверте - приглашение на большое собрание Фонда существования Израиля, и открытка от Шпаца из Нюрнберга - пожелание выздоровления и торжественное сообщение, что с приездом в Берлин он посетит дом Леви.
        Отец улыбается. Он еще слаб после утреннего мытья. Все лекарства со стола убраны. В комнате аромат духов. Он причесан и побрит, в грудном кармане пижамы шелковый чистый платок. Букет цветов около настольного портрета покойной жены.
        Настроение у господина Леви хорошее. Все годы он старался сбежать от болезни, и сейчас она его догнала. И потому, что он чувствовал себя побежденным, замкнул перед старым врагом своим тело и душу. Все его боли в течение долгих лет, все накопившиеся переживания, все это, как трофеи, поглотила эта слабость.
        Дед ослабил громкость своего голоса, Эдит вернулась домой, и больше не уходила. Она нашла успокоение рядом с ним, и свет любви вернулся на ее красивое нежное лицо, разговоры с первенцем-сыном обрели давно пропавший дружественный тон, и дед сидит рядом и рассказывает всяческие байки.
        - Прачку Шрофкан ты помнишь, Артур? Она приходила к нам на усадьбу стирать. Мы называли ее «несчастная Шрофкан». Пятеро мужей у нее, и всех она похоронила с почетом. Каждый муж приносил ей комплект постельного белья, и время от времени постель ее становилась мягкой и более драпированной. Маленький Гейнц любил с ней проводить время. У нее были черные косые глаза. Маленькому Гейнцу она рассказывала длинные истории о пяти своих мужьях. Ты помнишь это, Гейнц? - Обращается дед к внуку, тоже в это время сидящему у постели отца.
        - Конечно же, дед, конечно, - смеется Гейнц, - она пробуждала в моей душе тоску по супружеской постели, такой высокой и мягкой, И верхом моей мечты было лежать в кровати, застеленной постельным бельем пяти мужей.
        Смеется Гейнц, смеется дед, смеются Эдит и Елена.
        Артур лежит на горе подушек и слабо улыбается.
        - Так это было, Артур. Однажды, когда Шофкан, потерявшая пять мужей, пришла к нам стирать, маленький Гейнц прокрался в ее дом, стоящий на околице села, и, наконец, удостоился осуществить главную свою мечту: полежать на мягкой супружеской постели несчастной Шофкан. Заснул он там сладким сном, а на усадьбе паника: где маленький Гейнц? Все носятся, все его ищут. Пока прачка не вернулась домой, и потеря была обнаружена: маленький Гейнц спал на мягкой горе постельного белья, унаследованного вдовой от пяти мужей.
        - И ты надрал мне уши, и все спрашивал: что из тебя выйдет, непокорная твоя душа?
        - Отличный парень вышел из тебя, Гейнц! Артур, дела на фабрике идут успешно. Гейнц оказался удачливым дельцом.
        Дед смеется. А когда он смеется, смеются все. И как он не старался смеяться тише и сдерживал голос из-за болезни сына, в смехе его все же ощущалась прорывающаяся наружу сила жизни. И Артур старается смеяться вместе с дедом и членами семьи, пока не начинает тереть грудь, чувствуя острое покалывание. Оно тотчас приводят к кашлю и кровохарканью. Но в мгновение ока Елена оказывается рядом с ним с успокаивающим лекарством.
        Ему хорошо и приятно в лоне семьи и друзей, и он больше ничего не просит, кроме того, чтобы проводить дни в их обществе. Когда, в конце концов, болезнь одолела его, он старался не думать о ней, как раньше. Со всем унижением, которое она приносила, она дарила ему отрывки из прошлого, как милостыню. Внезапно обрывки переживаний и снов прорывали слабость и притупление чувств и зажигали воображение. Ясность его ума туманилась, и как бы ускользала от слабости и лихорадки, приникая к внезапным обманчивым видениям и расширяя их. Так возникла перед ним та ночь, когда он последний раз увидел Александра, своего потерянного друга. Воображение, снедаемое лихорадкой болезни, вспыхнуло, как обжигающий огонь, и Александр предстал перед ним, высокий, аристократичный, лучший из его друзей. Он вернулся в воображение больного той ночью, когда, вспомнив, что не заплатил за обслуживание, сгорая от стыда, вернулся в бар, и ему было сказано, что долг его оплачен. Он знал, кто заплатил за него, и стыд его еще более усилился, пока не обернулся гневом на Александра.
        - Отец, мы принесли тебе завтрак.
        Отец открывает глаза, улыбается сыну и дочери. Оба красивы, оба радостны в это утро, и это доставляет ему удовольствие.
        - Разреши мне немного помочь тебе, отец, - Эдит кладет перед ним поднос. Отец отрицательно качает головой, берет ложку.
        - Отец, мы принесли тебе письма. Прочесть?
        - Пожалуйста, - шепчет отец.
        - Пригласительный билет на собрание сионистов Иоанны, отец, - шутит Гейнц.
        - Сионистов? - странный трепет пробегает в глазах отца.
        Эдит склоняется над отцом, который отложил ложку и сдвинул брови, словно его внезапно атаковала сильная боль.
        - Отец, почему ты не ешь? Ты плохо себя чувствуешь?
        - Гейнц, - с трудом выдавливает из себя отец, - с какой целью они организуют собрание?
        - Для собирания денег, думаю, отец.
        - Гейнц, пошли им пожертвование. Большую сумму. Прямо на имя Александра. - Сильный кашель сотрясает господина Леви, тело покрывается потом, хрип удушья поднимается к горлу.
        - Кислород! - Елена тут же оказывается с ним рядом. - Балон кислорода! Быстрее!
        Кашель прошел. Капелька крови в углу рта. Тяжело дыша, лежит господин Леви, глаза его закрыты. На одеяле покоятся его белые руки, все еще сжатые от тяжелого приступа. Доктор Вольф входит в комнату. Щупает пульс друг. Сильное сердцебиение.
        - Вдруг он очень заволновался, - шепчет ему Эдит.
        - По какой причине? - спрашивает доктор Вольф.
        И никто толком не знает причины.

* * *
        Уже дважды Инга входила в комнату и просила Иоанну, в конце концов, встать с постели Эдит. Ей необходимо привести в порядок постели на втором этаже. В обычные дни она бы сделала замечание ленивой девчонке, но в эти дни никто никому не делает замечаний и не повышает голос, словно каждый болен, и нуждается в осторожном отношении.
        Инга открывает окна, и зайчики света прыгают по хрустальной люстре, ломко перепрыгивают на стены небольшими кубиками, трепещут красным и синим цветом.
        - Пожалуйста, Инга, подними жалюзи, я сейчас встану.
        Кубики исчезают. Иоанна собирается одеться и застывает. Все время она ходит в форме Движения. Отец эту одежду не любит. Может сегодня наденет что-нибудь другое? Хотя и поклялась не снимать форму, пока она находится в Германии. Но ради отца все можно. Иоанна бежит в свою комнату, извлекает из шкафа белую кофточку и клетчатую плиссированную юбку. Даже подбитые гвоздями ботинку не одевает, в легких туфлях, шаги в которых не слышны, спускается по ступенькам. У двери в комнату отца лежит Эсперанто, положив нос между лапами. Теребит Иоанна голову пса, чтобы лаем сообщил отца, что она здесь. Только Фердинанд идет по коридору, и Бумба тянется за ним тенью. Они приводят в порядок кабинет отца для доктора Гейзе и священника Фридриха Лихта, которые скоро придут и устроятся там в креслах.
        - Иди, поешь, Иоанна, - шепчет ей Фердинанд.
        Иоанна кивает головой и хочет взять книгу. Любит она читать во время еды, а от этой книги нельзя оторваться: «Анна Каренина». В доме все хлопочут. Хочет и она что-то сделать. Кухня опустела. Эмми спустилась в подвал. Фрида одна стоит у плиты и улыбается время от времени девочке, сидящей у стола. Отношения между ними улучшились в эти дни. Часто в последнее время обнимает Фрида детей и прижимает их к сердцу. Доброта царит в доме, как никогда раньше!
        - Фрида, дай мне что-то сделать. Дай мне какую-нибудь работу.
        - Пожалуйста, - говорит Фрида, - проследи за рисом. Через десять минут погаси огонь. Это для отца. И не дай Бог тебе открыть книгу. Слышишь меня?
        - Конечно, Фрида!
        Фрида выходит, Иоанна следит за пламенем под кастрюлей с рисом, держа книгу закрытой подмышкой. Были бы косички заплетены, взяла бы она кончик одной из кос в рот, пожевала бы ее и успокоилась. Но с тех пор, как срезала их, осталось ей только перебирать пальцами губы. Прошло несколько минут, и взгляд ее падает на «Анну Каренину». Она тайком открывает книгу. Хотя и не на том месте, где закончила чтение. Она же обещала Фриде.
        - Иоанна! Господи!
        Иоанна поднимает голову, и одна щека ее пылает от горькой судьбы Анны Карениной.
        - Иисус Христос и святая Дева! Все сгорело. - Помешивает Фрида ложкой в кастрюле.
        Глаза Иоанны в смятении глядят на Фриду. Сильный запах горелого риса стоит в кухне. Она сожгла рис, предназначенный для отца. Глаза ее наполняются слезами.
        - Ничего не случилось, - жалеет ее Фрида, - немного риса. Небольшая беда.
        Но Иоанна не может успокоиться: забыла отца из-за Анны Карениной.
        - Иоанна, - возникает Эдит, как спасительный ангел, - отец хочет тебя видеть, - берет полотенце - помыть и вытереть слезы с лица маленькой своей сестренки.
        Гейнц рассказал отцу об источнике горелого запаха, дошедшего до его комнаты. Повеселел больной и попросил привести девочку.
        - Но только на несколько минут, - поднимает палец Елена.
        - На несколько минут, - говорит Эдит Иоанне. - Отец очень устал. Много не говори и сделай лицо веселым, Иоанна, улыбайся отцу.
        Глаза Иоанны красны. Волосы взлохмачены. На белой кофточке пятна шоколадного напитка от завтрака. Чулки спущены, и, как всегда, одна из туфель не зашнурована. Губы улыбаются, но глаза испуганно глядят на отца. Чувство жалости возникает в его сердце. Он просит ее подойти к постели. Иоанна, естественно, натыкается на стул. Возникает шум.
        - Шшш! - шикает Елена.
        - Послезавтра твой день рождения, Иоанна, - шепчет отец, и приглашает ее сесть около него на кровать.
        - Да, отец, - также шепчет Иоанна.
        - Почему ты говоришь шепотом, Иоанна? - спрашивает Эдит.
        - Тебе делают большой праздник, Иоанна. Ты пригласила многих детей?
        - Все наше подразделение.
        - Надеюсь, что праздник удастся.
        Голос отца пресекся. Эдит кивает Иоанне, чтобы она ушла, но отец делает знак ей вернуться и сесть.
        - Побеспокойся, девочка, о своем внешнем виде. Всегда приятно видеть девушку опрятной. - И после молчания. - Иоанна, какую книгу ты особенно любишь?
        - Анну Каренину, отец.
        - Ты уже читаешь такие книги? Можешь ты себе представить, что красавица Анна Каренина появится, когда у нее не зашнурована обувь?
        - Нет, конечно, нет.
        - Если так, девочка моя, то не подобает появляться на людях с взлохмаченной головой и не зашнурованной обувью. Помни это, дорогая моя девочка.
        Иоанна опускает голову и кивает. Лицо отца безмолвно, глаза закрыты, белая рука вяло лежит на одеяле. Вдруг, не отдавая себе отчета в том, что делает, опускает Иоанна голову и горячо целует отцу руку.
        - Знаешь ли ты, Иоанна, - открывает отец глаза с улыбкой, - что самый лучший мой друг был сионистом, как ты?
        Слова отца настолько странны, и улыбка необычна, такая, какой была во время посещения дяди Альфреда.
        - Иоанна, теперь пойдем, отцу надо немного отдохнуть.
        Эдит провожает Иоанну до двери. За дверью лежит Эсперанто. Иоанна становится на колени и погружает пылающее свое лицо в его шерсть.
        Утро переходит в день, полуденное солнце уже лежит на красной крыше дома Леви. Сад пуст. На тропинках ни живой души. Только на открытом окне садовника, в конце дома, висит клетка с попугаем, которого Бумба получил от деда в день рождения и поручил заботам садовника.
        - Я несчастен, госпожа! - кричит попугай в опустевший сад.
        Белые розы Эдит все еще укутаны зимними покрывалами. В этом году ни у кого не было времени заняться ими. Порог дома уже покрывается тенями.
        В доме ничего не происходит. Все было сделано в утренние часы, и время безделья и ожиданья обеда стынет в доме. Можно отдохнуть, но никто этого не хочет. Никто не открывает книг, не слушает радио. Заглядывают в газету и тут же ее откладывают без всякого интереса. Лица кудрявых девиц не накрашены, ногти не ухожены. Фердинанд не причесал свою шевелюру. Ни о чем не говорится, ничего не делается. Только одна тема гложет души всех. Отец! Но об этом никто не говорит.
        Девицы сидят с Фердинандом на ступеньках. Иоанна прячется в нише мраморной богини Фортуны. Франц и Бумба расположились в креслах в гостиной. Всегда они сидят вместе, боясь оказаться в одиночестве в эти дни. Все ждут, когда появится Эмми и позовет всех на обед в кухню, но до этого еще немало времени. И когда открывается дверь, и входит Филипп, его встречают в гостиной с чувством облегчения.
        - Добро пожаловать! - бормочут все, словно сидели и только ждали его.
        - Нет изменения в его состоянии, - отвечает Инга его вопрошающему взгляду.
        - Температура опустилась, а потом снова поднялась, - говорит Руфь.
        - Эдит у него, - говорит Фердинанд, видя его ищущий взгляд, - она там с Гейнцем.
        Филипп смотрит на первый этаж. У дверей в комнату господина Леви лежит Эсперанто, уткнув нос в свои лапы.
        После посещения Иоанны, настроение отца улучшилось. С шутливым выражением попросил он даже чашку кофе, и также шутливо встретил Фриду, которая ворвалась в комнату, держа в руках не «отравляющий напиток», а «бульон, дающий силу». Сердитым взглядом она окидывает все цветы в комнате! Проверено, как известно Фриде, что цветы отнимают у больного воздух для дыхания.
        Сейчас лицо господина Леви прижато к подушке, час назад он внезапно впал в дремоту. Живое и неживое стало смешиваться в его мозгу, и не было сил навести порядок в этой странной путанице. Перед ним проносилось множество образов, слышались голоса, одна мысль сливалась с другой. Раскрыв глаза, увидел склоненное над собой лицо женщины, и принял его за лицо Иоанны. У женщины были длинные черные волосы, и он указал на ее склоненную голову, и закричал:
        - Ты похожа на нее! Как ты на нее похожа, Иоанна!
        - Да, да, отец, - шептала Эдит, склонившаяся над ним с глазами, расширенными от страха. Она осталась одна с отцом. Гейнц и Елена ушли завтракать.
        - Отец, я около тебя, будь спокоен, - слезы текут из ее глаз. Вошел бы кто-то! Пришел бы! Отец пылает, отец погружен в бред, и она меняет повязку на его лбу, прижимает пальцы к его вискам, чтобы успокоить сильно пульсирующую в жилах его кровь. Вошел бы кто!
        - Дед! Дед! - кричит Эдит.
        Дед входит и бросается к постели сына.
        - Снять с него потную пижаму! Подготовьте повязку на грудь!
        Елена уже здесь. Дает больному лекарство, отирает пот с тела. Кладет повязку на грудь. Елена успокаивает больного, и глаза его вернулись к реальности. Дыхание более спокойно. Дед опустил жалюзи. Его сын задремал.
        - Нет лучшего лекарства, чем глубокий сон, - говорит дед и занимает место у постели.
        - Иди, поешь, Эдит, - обращается к ней Елена, - отдохни немного.
        У дверей комнаты стоит Филипп и ждет Эдит. Он спешит протянуть ей руки, и она кладет в них свою холодную руку. Глаза у нее красные. Внезапно увидел, что на руке нет обручального кольца. Она сняла его. Он смотрит на нее и она не отводит взгляда.
        - Идем, Эдит. Позавтракаем вместе. Я тебя ждал.
        Эдит берет его под руку. Нет смысла в разговорах в эти дни. Она молчит от страха, если ей зададут вопрос, что будет в будущем? Будущее это отец и его судьба. И вопрос этот никто решается задать. Они сидят у стола в кухне. Она подпирает руками голову и слезы текут по ее лицу. Никогда он не видел ее плачущей.
        - Успокойся, Эдит. Будет хорошо. - Он гладит ее волосы.
        Кухарка Эмми повернулась к ним спиной.
        - Возьми, Эдит, - он протягивает ей платок.
        Эдит встала, Филипп пошел за ней. Она вошла в кабинет отца и легла на диван. Ореховое дерево прикасается ветвями к стеклам окна, за которыми сгущаются облака, и в прореху видно то, что называют «оком солнца», прорываются полуденные лучи.
        На ступеньках дома сидят Саул и Иоанна. Все утро она ждала его, и только сейчас раздался знакомый свист, которым обмениваются в Движении, из пустынного сада. Около Саула школьный ранец.
        - Я решил все же сегодня пойти в школу, - оправдывается Саул.
        - Что вдруг?
        - Ты же знаешь, что в моей школе многие являются членами подразделения, так…
        - Так что?
        - Так я решил там поговорить о моей поездке в страну Израиля. Говорил с каждым из членов Движения. И многие - за меня.
        - Но так это некрасиво, Саул, я представляла себе нашу войну по-иному.
        - Как ты это представляла?
        - Не как ползут от одного к другому и умоляют. Хотел, чтобы мы встали перед подразделением и доказали, что ты не сделал ничего плохого, и ты достоин репатриации.
        - Наоборот! Я сказал каждому из них, что сделал плохое дело и раскаиваюсь. И многие из них теперь мои друзья, потому что я сказал им правду.
        И Саул уже собрался вступить с ней в спор, но вспомнил то, что сказал вчера дядя Филипп, и промолчал. Вчера, поздно, пришел к ним дядя Филипп и рассказал, что господин Леви очень болен. Целый день Филипп находится в доме Иоанны, а по ночам ходит на занятия еврейской самообороны. Кристина одна находится в доме дяди весь день и большую часть ночи. Дядя сказал ему, что надо сейчас относиться с осторожностью к Иоанне. Потом он молчит в ответ, хотя ему есть, что сказать ей.
        - Я сегодня сожгла рис, который готовили для отца, - печалится Иоанна.
        - А-а, - успокаивает ее Саул, - это случается, Хана. У моей матери рис часто сгорает.
        - Но такое не случалось ни у кого в нашем доме.
        - Почему же это случилось у тебя?
        - Случайно книга открылась в конце, и там было такое напряжение…
        Помощник пекаря пришел взять корзину, в которой записка Фердинанда, длинный список всего, необходимого для дня рождения Иоанны.
        - Саул, - говорит Иоанна после того, как помощник пекаря ушел, - я не хочу праздновать мой день рождения в этом году - она опускает голову и обхватывает руками колени.
        - Ты действительно, не должна его праздновать. Все тебя поймут.
        - Но отец хочет, чтобы мы эту дату отпраздновали. Никогда не знала я, что отец так добр.
        В окнах отца опущены жалюзи. На карнизе сидит ворон, стеклянный глаз которого скошен в сторону двух детей.
        Глава двадцать вторая
        Двенадцать роз у постели Иоанны, и рядом с вазой записка:
        Девушке Иоанне двенадцать лет.
        Она красива, как солнца свет.
        Это двустишие сочинили Фрида и старый садовник. Ранним утром Фрида осторожно вошла в комнату Иоанны, поставила вазу с розами и записку. Несколько минут смотрела на спящую девочку. Из глаз Фриды текли слезы. В доме всю ночь никто не спал. Господину Леви было плохо.
        - С днем рождения! - голосит Бумба. - Принесли тебе уйму подарков! Сегодня прекрасный день, комната полна солнца и роз. Солнце рисует круги на ковре, а розы распространяют аромат праздника.
        - Выйди из комнаты, - вскакивает Иоанна с постели, - я хочу одеться.
        - Пойду сообщить деду и Фриде, что ты приходишь, - провозглашает Бумба.
        Вся семья собирается в большой столовой, включая доктора Вольфа и Филиппа. Филипп спал в доме Леви, и сейчас не собирается уходить. Отсутствуют лишь Эдит и Елена. Они в комнате отца. У окна - стол в подарками для Иоанны.
        - Поздравляем с днем рождения! - все поворачивают головы к столу с подарками. И чего там только нет. Как успели еще вчера принести в дом столько добра! От полного собрания сочинений Иоанна Вольфганга Гете в новом роскошном издании, до большой черной красивой шкатулки с инструментами для обработки ногтей. Дед купил маленький патефон величиной с чемоданчик. Тетя Регина послала, как каждый год постоянный подарок для всех возрастов и полов - двенадцать шелковых вышитых платков. Книги. Сложная игра для тренировки ума. Между всеми этими вещами, посреди стола, маленькая книжечка в потрепанном временем синем переплете, на котором вытеснено золотыми потертыми буквами - «Дневник!»
        Пожелтевшие странички мелко и плотно исписаны четким почерком отца. Это дневник, который он вел в детстве и юности. Он просил положить дневник среди подарков вместе с настоящей авторучкой «Паркер»!
        - Прекрасно, не правда ли, - гладит Гейнц голову сестренки.
        - Можно пойти к отцу и поблагодарить его.
        - Не сейчас, Иоанна. Он сейчас спит. Доктор Вольф считает, что он должен отдохнуть.
        Лицо Иоанны обращено к доктору, дающему такие распоряжения. День рождения без отцовского поцелуя это не день рождения! Дети не привыкли получать поцелуи от отца, разве только один раз в год, в день рождения.
        - Завтра, - успокаивает ее дед, - завтра ты, несомненно, сможешь к нему войти.
        Кетхен вносит подарок, принесенный посыльным. Из шелковой бумажной обертки извлекают маленький вазон с мягким молодым побегом ландышей, которые еще не расцвели. Белая карточка приложена к цветку, а на ней - надпись: «Ростку, только взошедшему из черной глуби земли к солнцу, мир кажется полным света». Подписи под этими словами нет. Иоанна краснеет.
        - Кто послал тебе этот подарок? - обступают ее домочадцы.
        - А-а, - заикается Иоанна, - не знаю. Никакой подписи.
        - Оказывается, Иоанна, у тебя есть тайный поклонник, - силится шутить Гейнц.
        - Гейнц, - выпрямляется дед и отзывает его в сторону, - я хотел тебе сказать, что все же надо послать Альфреду телеграмму и пригласить его на день рождения Иоанны, - дед медленно подкручивает усы, - так и написать ему.
        Дед подходит к окну, смотрит на сад, как наблюдатель далей, которые знакомы лишь ему.
        - Дорогая Иоанна, - обращается он к ней голосом, не похожим на голос отца, - полагаю, что нам надо устроить твой день рождения в саду. Там, в красивой беседке. Не так ли, Иоанна?
        - Конечно, дед!
        Все домочадцы опускают головы, только Фердинанд, полный энергии, обращается к девицам.
        - За работу! - подгоняет он их, и они спешат за ним.
        Входная дверь сегодня не заперта. Бумба поставлен там, на страже, чтобы приходящие гости не поднимали большого шума, и каждый раз провозглашает имена тех, кто приходит. Вот пришел пекарь с массой сладких лакомств, за ним - лавочник, толстая госпожа из кондитерского магазина, и у всех один вопрос:
        - У вас в доме сегодня праздник?
        - Да, - отвечает стоящий на страже, - день рождения Иоанны.
        - Несомненно, отцу вашему стало лучше?
        - Конечно. Намного лучше.
        Пришли без приглашения и сестры Румпель. Неожиданно встали на пороге со своими красными глазами альбиносок и белыми руками поверх черных пальто. Они были страшно удивлены, что их не пригласили готовить торты ко дню рождения Иоанны. Все даты праздников дома Леви отмечены у них на особом листе. Они спрашивали, и разнюхали о том, что господин Леви тяжко болен. И они пришли справиться о его здоровье. Но так как оказалось, что все же празднуют день рождения, они решили остаться. Не может быть праздник в доме Леви без сестер Румпель.
        Приехал Саул на велосипеде с подарком - книгой о командующем красной конницей во время русской революции Буденном. На обложке скачет галопом в атаку всадник на коне с красным флагом в руках.
        - Прекрасно! - радуется шепотом Иоанна. Саул ужасно торопится. Нет у него времени даже спросить о здоровье ее отца.
        - Саул, - задерживает его Иоанна, - сегодня ты не идешь в школу?
        - В мою школу, Хана. Там я уже переговорил со всеми, и все за меня. Сегодня я пойду в другую школу.
        - Снова будешь просить прощения?
        - Не просить прощения, а убеждать! И мне надо спешить, Хана.
        - А к женщине мы не пойдем?
        - Может, и не будет необходимости идти к ней. И без нее проголосуют за меня.
        - Жаль. Я очень скучаю по ней.
        - Но ты ведь с ней вообще не знакома?
        Лицо Иоанны вновь опечалилось. Совсем не лицо человека, празднующего день рождения.
        - Если ты так хочешь. - Вспомнил Саул напутствие Филиппа, что к Иоанне следует хорошо относиться в эти дни, - мы можем к ней пойти. Ей только надо позвонить в дверь. Она любого приглашает к себе. И о чем же мы будем с ней говорить?
        - Есть у меня много чего ей рассказать. Ты не хочешь увидеть мои подарки?
        - Не сейчас, я очень спешу.
        Стоя у входа в сад, Иоанна видит, что работы в доме умершей принцессы закончились. Дом обновлен, посверкивает белизной стен, зеленым цветом жалюзи и красной крышей. Старый и потрескавшийся дом теперь самый красивый на дремлющей площади. А над его крышей развевается огромный флаг со свастикой.
        - Погоди, Саул, я провожу тебя до того места.
        - Почему?
        - Я должна там постоять и посмотреть…
        - Посмотреть? Ты что, не видела флаг со свастикой?
        - Что ты так стоишь? - не выдерживает Саул при виде Иоанны, стоящей с опущенной головой. Глаза ее мигают на солнце и стараются быть открытыми в сторону флага.
        - Минуту, минуту. Молчи. Это меня еще задевает.
        Окна в обновленном доме открываются, и высовывается голова Урсулы. Она сейчас живает в спальне, которую ей передали в личное пользование.
        Хорошо Урсуле в сверкающем новизной доме. Сухое ее лицо отсвечивает удовлетворением, и с черной еврейской девочкой она уже не здоровается.
        - Меня не колышет! - восклицает Иоанна. - Теперь меня действительно уже не колышет! - И поворачивается спиной к дому. К флагу и к сияющей довольством Урсуле. - Теперь можешь уезжать!
        Саул сегодня отказывается от понимания действий Иоанна. Нет у него на это времени.

* * *
        На большой травянистой поляне, за маленькой «беседкой любви», поставлены столы, покрытые белыми скатертями, украшенные множеством цветов и зеленых веток. Сама беседка превратилась в маленькую кухню, которой заправляют твердой рукой сестры Румпель. На огромном примусе, который был найден садовником в подвале, варится шоколад, вкусно пахнущий, и стол в беседке завален пирогами, печеньями, конфетами и сливками. Сестры сумели настоять на своем и спечь Иоанне двухэтажный торт. Но так как Иоанна заупрямилась и не пожелала, чтобы на торте зажгли двенадцать свечей, ибо это буржуазная традиция, умелые руки сестер вылепили на торте из белого сахара сверкающую цифру двенадцать.
        Иоанна у входа в беседку дает последние указания сестрам Румпель:
        - Когда появится наш командир, следует прекратить все дела, и вести себя тихо.
        Ровно в четыре часа после полудня все подразделение пересекает ворота в сад дома Леви. У ворот их встречает старый садовник и провожает по боковой тропинке, в некотором отдалении от дома, к беседке, где празднуют день рождения.
        - Отец нуждается в полном покое, - объяснил ей до этого дед.
        Потому Иоанна пугается, когда подразделение хором приветствует ее: крепись и мужайся!
        Иоанна стоит перед подразделением в форменной одежде Движения, включая ботинки, подбитые гвоздями. Все подразделение в полной форме - в таких же ботинках, серых рубашках и синих галстуках, повязанных в стиле скаутов, на всех широкие пояса сверкают пряжками! Колени оголены, рукава закатаны, волосы острижены. Все украдкой заглядывают в беседку, на сестер и на сладости.
        В подразделении четыре группы, и в каждой свой инструктор - Ромео, Джульетта, Бобби и Белла. Она также глава всего подразделения и командует построением.
        - Смирно! - силится Белла придать своему голосу металлические нотки.
        Саул - знаменоносец. Он всегда назначается на важные роли. Саул опускает знамя, и Сара, кудрявая брюнетка с еврейской улицы, развязывает шнурки на знамени. Голубое знамя с белой ласточкой, символом подразделения, распускает свои крылья, и взмывает ввысь.
        - Крепись и мужайся! - гремит сад. Иоанна снова пугается.
        «Несите в Сион чудо и знамя…» - взмывают слова гимна подразделения между высокими старыми деревьями, и воодушевление усиливает голоса. Мальчики пришли к тому возрасту, когда меняется голос, издают всякие звуки фальцетом, присвистывают, так, что испуганные птицы вспархивают с ветвей и улетают. Никогда этот тихий сад не слышал такое множество голосов возбужденных детей.
        Песню нашу запевай
        О родине наследства.
        Все пойдем мы в отчий край —
        Колыбель нашего детства.
        И воздух трепещет от эха, возвращаемого дальним краем сада - и эхо замолкает. Теперь Белла держит речь, сегодня целиком посвященную Хане:
        - …Дочь Израиля, в двенадцать лет вступает в зрелость. И чем Хана будет становиться старше, тем больше начнет понимать верность нашего пути и величие нашей идеи.
        Белла выглядит очень молодой. Форма Движения скрадывает недавно обретенную ей женственность.
        - Мы знаем, что это большое событие в жизни Иоанны, и все мы хотим ей сказать: мы не только ей товарищи по идее, но и верные друзья в ее бедах.
        Саул выше поднимает знамя. Были бы у Иоанны косички, жевала бы она их кончики от большого волнения. Но так как косички она срезала, делает она взволнованный жест рукой сестрам Румпель, которые высунулись из беседки, смотреть на церемонию построенного по-военному подразделения, но раньше, чем надо. Жест означает, что им следует опять скрыться в беседке.
        И тут, внося суматоху, появляются домочадцы - Фердинанд, девушки, Бумба, Франц, Филипп, а во главе всех - дед, который не отменяет свое право встречать гостей. Именно в этот момент Белла отдает команду: смирно. И все подразделение запевает гимн Движения: возьмемся за руки, одаренные братья…
        Стоит дед и глаза его горят. На лице его несколько шутливое выражение, он закручивает усы и ударяет тростью. Иоанна сгорает от стыда: горе глазам, которые это видят: все это он делает, когда подразделение поет гимн Движения!
        - На знамя равняйсь! - в голосе Беллы остались металлические нотки. Она обнаружила Филиппа, стоящего в сторонке и глядящего на нее. Непроизвольно руки ее скользят по синей форменной юбке, и она отбрасывает строптивые кудри со лба. Церемония завершилась. Брюнетка Сара уже сворачивает знамя. Дед подходит к Белле, пожимает ей руку, и говорит своим зычным голосом:
        - Так это, значит, батальон Иоанны!
        Дед подмигивает Белле, инструктору Иоанны! Ах, были бы у нее ее косички! Но Белла добродушно принимает заигрывание, подразделение окружает Беллу и деда. А он громко обращается к ним:
        - Добро пожаловать, ребята!
        Дед называет членов подразделения «ребятами!»
        - Занимайте места за столами и наслаждайтесь едой! - И дед со всей семьей, со всем подразделением, сидят за накрытыми столами. Тем временем, сестры Румпель выносят из «беседки любви» печенья, кремы, и заливают пузатые чайники горячим шоколадом. Все готово к трапезе. И дед, который, естественно, сидит во главе стола, провозглашает:
        - Ешьте, дети, ешьте.
        Но подразделение не подчиняется приглашению деда. Все смотрят на Беллу, которая еще не дала команду приступить к еде.
        - Крепись и мужайся, Белла! - смеется Филипп, сидящий напротив нее.
        - Мы приготовили Хане подарок, - говорит Белла сильным голосом. Иоанна озирает победным взглядом всех домочадцев. Слушайте, слушайте! Меня зовут - Хана. Жаль, что нет Фриды!
        - Подарок у одного из наших товарищей. Хана, встань сейчас, - улыбается Белла Иоанне, - обойди стол, а мы споем тебе песню негромкими голосами. По силе голосов ты найдешь свой подарок.
        Иоанна встает, испытывая стыд, и огибает столы, приготовленные к ее дню рождения в виде квадрата. Как на построении. И подразделение поет ей.
        Парень как-то раз
        Вышел на шоссе…
        Иоанна медленно обходит столы, прислушиваясь к поющим голосам.
        Девушку нашел он…
        Все в подразделении знают, где спрятан подарок. Иоанна еще далеко от него. Голоса низкие. Вдруг:
        Было это в поле,
        Где раскинут лагерь…
        Сад гремит. Тарелки на столах дрожат. Иоганна дошла до Джульетты. Он сидит на большом альбоме рисунков Строка «Лица восточных евреев». С восторгом поднимает Иоанна альбом над головой.
        - Приятного аппетита! - говорит Белла.
        - Приятного аппетита! - гремит сад.
        Празднество дня рождения в разгаре.
        Теперь сестры Румпель приносят главное: двухэтажный торт с номером - 12, и ставят его перед Иоанной.
        - Да здравствует, Иоанна! Да здравствует, Иоанна! - поднимает чашку дед.
        Надо же! Дед вносит в подразделение все его буржуазные привычки.
        - А теперь, Иоанна, разрежь торт и угости всех…
        Глаза всех обращены к столь искусно украшенному торту, и нет у Иоанны иного выхода, как разрезать его на тонкие-тонкие ломтики, снова обнести все столы, и каждого угостить тортом.
        - С днем рождения, - не успокаивается дед, - с днем рождения, Иоанна! - Иоанна не знает, куда себя деть от стыда. Недостаточно того, что дед взял на себе ведение всего празднества, он еще выпрямляется на стуле и говорит:
        - А сейчас, дети, расскажу я вам байку…
        Глаза Иоанны с укором глядят на деда. Сейчас он расскажет об Антонии, пьяном конюхе. Это дед рассказывает на днях рождения каждого из членов семьи. Дед и представить себе не может чей-то день рождения без рассказа о пьяном конюхе! Но подразделение с большим вниманием слушает деда. Никто не двигается, не шелохнется.
        - Дети, - рассказывает дед, - когда я был ребенком, в доме моих родителей был обычай. Каждый член семьи имел право о чем-то попросить, и просьбу его всегда выполняли. У меня был друг, и звали его Антоний, по имени христианского святого. Он был конюхом у моего отца. Он очень любил лошадей и следил за ними всей душой. Лошади в конюшнях отца всегда были вычищенными, выхоленными, радовали взгляд. На себя Антоний не тратил ни воду, ни мыло, ни гребень, ни щетку. Но более всего любил выпить. И так как жена не давала ему войти в дом, когда от него несло запахом спиртного, он проводил большинство ночей в конюшне, с лошадьми. Антоний этот был мои душевным другом…
        Голова Иоанны опущена низко, она так стыдится деда и его баек. Но дед, конечно же, видит лишь лица внимающих детей и получает истинное удовольствие.
        - Да, дети, мне было десять лет. В день моего рождения я попросил, чтобы пригласили конюха - пьяницу Антония. Отец, благословенной памяти, обещал мне все сокровища, лишь бы я отказался от своей просьбы. А моя нежная мать, которая обычно надевала на семейные праздники шелковое платье, садилась всегда на краешке стула, - и дед показывает перед подразделением, как его мать сидела, вызывая всеобщий хохот.
        - Да, и нежная моя мать угрожала мне, что не придет на праздник моего дня рождения в роскошную нашу столовую в доме отца, если я туда приведу конюха Антония, который запахом спиртного отравит весь праздник. Ничего не помогало. Я твердо стоял на своем и требовал, чтобы конюх был приглашен на праздник!
        Деду апплодируют. Он с гордостью выпрямляется на стуле.
        - Да, дети. Входит мой друг конюх в роскошную столовую. Отец мой дал ему в честь моего праздника свой старый костюм и приказал постричься за его счет у парикмахера. Но Антоний не изменил своим привычкам. Моя мать каждую минуту извлекала из вышитой сумочки флакон духов, а отец объяснял всем и каждому, почему среди гостей на моем дне рождения в этом зале находится конюх. Антоний же чувствовал себя отлично на моем празднестве. Ели и пил полными стаканами, пока нос его не стал красным и не открылся рот. И так как видел множество пылающих свечей и серьезных лиц, вообразил в душе, что он в церкви, и начал креститься, пустил слезу, и закричал:
        - В преисподнюю всех евреев, которые распяли Христа-освободителя! Встал мой отец и выгнал моего доброго друга Антония из дому и из конюшен.
        Дед заливается громким смехом. Иоанна удивлена. Не в обычае деда заканчивать смехом байку об Антонии.
        Всегда он сидел с серьезным лицом среди смеющихся слушателей и получал тайком удовольствие. Но сегодня он смеется, и чувствует Иоанна, что этот громкий смех деда, и то, что он опрокидывает посуду на столе, вовсе не его смех.
        Белла и все остальные благодарят деда за интересный рассказ. Все смеются, разговаривают, жуют. Сестры Румпель вновь наполняют чайники горячим ароматным шоколадом, заполняют столы блюдами, на которых горами навалены пирожные и печенья. Друзья Иоанны ошеломлены этим изобилием. Иоанна осмеливается поднять голову и взглянуть на деда. Лицо его с огромными усами и большой шевелюрой такое, как всегда, и все же это не его лицо.
        - Иоанна, девочка моя, а ты? - встречаются глаза деда с глазами внучки. - В этом году ты ничего не попросила ко дню рождения. Не слышал, детка моя, чтобы ты что-то попросила.
        - Ах, дед, - коротко отвечает Иоанна, и дед, естественно, не может знать, что ответ упрятан на чердаке, в дневнике бабки, который она извлекла из ее комода, а записала в нем несколько слов: «Просьба моя в день моего рождения, чтобы отец выздоровел!»
        И все же, дед понимает. Он не отводит глаз от внучки. Дед и Иоанна понимают друг друга. Белла уже отдала команду - встать со стола, и все сидят кругом на траве.
        - Вечером, - объявляет Джульетта, - мы проведем игру скаутов в саду Иоанны. Тем временем, он наигрывает на мандолине, Ромео - на губной гармонике, и подразделение поет:
        Выше ногу, братья,
        Спешим на древний зов.
        Выше ногу, братья, —
        В страну наших отцов.
        И тихий сад наполняется ликованием. Старые деревья, посаженные юнкерами много поколений назад, безмолвствуют. Тихий вечерний ветер бессилен даже пошевелить хотя бы одну ветку.
        - Иди, детка моя, - гладит дед волосы Иоанны, - иди, пой с твоими друзьями. Радуйся, Иоанна, радуйся в свой день рождения.
        И, несмотря на то, что голос деда силен, как всегда, все же это не голос деда. Он уходит, и все понимают, что дед хочет остаться наедине. Саул назначен инструктором боевой группы, после того, как Джульетта уже разъяснил довольно сложные правила игры.
        - Ты хочешь быть в моей группе? - обращается Саул к Иоанне.
        Хорошо, что свет сменяется сумраком, и голова опущена так, что Саул не видит ее лица. Иоанна вообще не собирается участвовать в игре скаутов. Не любит она такие игры. И, кроме того, через час она должна пойти в странноприимный дом, чтобы вернуть порванную книжечку на ее место в земле старого еврейского двора.
        - Нет, нет, Саул. Я не буду сегодня участвовать в игре скаутов.
        - А-а, - понимает Саул. Понятно, что Иоанна не будет участвовать в игре. - Если так, пойдем, Хана, посидим в круге. Игра еще не началась.
        Они сидят на мягкой земле почти вплотную друг к другу, и Саул положил бы руку ей на плечи, если бы тогда она не озадачила его ранее вопросом. Голова Иоанны пригнута к ее коленам и хотелось бы ей так сидеть вечно. Никогда не выходить из этого тесного и плотного круга товарищей.

* * *
        Дед не вернулся в дом, а сделал большой круг, пока не пришел к маленькой скамье среди зарослей сирени. Вот уже полчаса он сидит на скамье, и старые деревья склоняют над ним ветви. Трость с серебряным набалдашником между колен, и глаза устремлены в сгущающуюся темноту сада, словно темные тени сгребают ее. Здесь, на этой одинокой скамье между кустами сирени, дед стал стариком. Лицо его выглядит усталым, он извлекает из кармана платок и отирает лоб, словно на нем выступил пот. Сегодня врачи установили, что в дополнение к воспалению легких у Артура воспаление диафрагмы. Сын лежит в постели и бредит. Пробуждается он с глазами ясными и все понимающими, и улыбка появляется на его посиневших губах. Уши тоже посинели, их внимательно осматривал сегодня доктор Вольф, но вдруг повернулся спиной к своему другу и вышел из комнаты. Дед научился ясно читать выражения лиц врачей. Лучше него никто не может читать то, что выражают глаза сына. Больной почти не говорит. Все дыхание ему необходимо для преодоления боли в груди. Только глаза говорят. Отдыхают они на детях, на отце, на друзьях. Он, тяжело больной,
успокаивает и поддерживает членов семьи, жалеет их.
        - Нет! Нет! - кричит дед в глубину сада и вскакивает со скамьи. Не так быстро дед будет побежден.
        Поправляет дед галстук и возвращается в дом, в комнату сына, но не торопится на этот раз. Дорога от маленькой скамьи между кустами сирени до дома длинна, как дорога от того маленького рыжего мальчика, который вышел ночью из дома родителей в сторону водонапорной башни, попытаться поймать рыжую ведьму, до старика, с седой шевелюрой, стоящего перед своим берлинским домом и взирающего на опущенные жалюзи.

* * *
        Оттокар и не надеялся, что девочка придет к нему вечером, но, тем не менее, все приготовил для встречи. Букет цветов в банке и сладости на столе. Сидит Оттокар в темноте, и множество голосов доносится до него с улиц. Осталось два дня до выборов. Этой ночью нацисты организовали флотилию лодок, освещенных факелами с флагами, развевающимися на ветру, и огромными красными парусами. Все жители города высыпали на берег - смотреть на пылающую реку. Нанте Дудль вышел к воротам, и только добрая Линхен осталась в доме в обществе кипящих от гнева матросов и сердится вместе с ними на тех, кто засоряет реку Шпрее всяческими фокусами.
        - Дали бы нам только знак, - злятся матросы, - мы бы утопили все эти лодки!
        - А я напою вас бесплатно пивом, - присоединяется к ним добрая Линхен.
        Возбужденные голоса и отсветы пламени с реки доходят до тихой обители Оттокара, и сердце его взволнованно. Еще немного, и он пойдет к Клотильде Буш, и принесет с собой возбуждение улиц.
        - Что это, граф? Испортилось у вас электричество? - В дверях стоит Иоанна.
        Оттокар смеется и спешит к ней, радуясь ее приходу. Берет ее голову в свои ладони и целует ее в лоб. Глаза ее и губы открыты.
        - Спасибо, - говорит девочка.
        - Спасибо? - удивляется граф-скульптор.
        - Да, спасибо за подарок.
        - А-а, за подарок, - смеется Оттокар и включает свет.
        - Ах, граф, - жмурится от внезапного света Иоанна, слова сами смущенно срываются с ее губ, - ужасно тяжело было к вам добраться. Такой тесноты на улицах я еще никогда не видела. И все это из-за нацистов.
        - Минуту, минуту, Иоанна! - Оттокар силится остановить поток взволнованных слов из ее уст. - Во-первых, сними пальто, и отдохни.
        И удивленно видя ее в форме, которую раньше не видел, спрашивает. - Иоанна, ты участвовала в уличных демонстрациях?
        - Нет! - перестает он с ноги на ногу от волнения. - Ни в какой демонстрации я не участвовала. Это форма нашего Движения…
        - Движения? Что это за такое Движение?
        - Всемирное Движение сионистской молодежи скаутов-социалистов.
        Из всех этих слов граф улавливает лишь последнее.
        - Ты состоишь в молодежном социалистическом движении? Это хорошо.
        - Да. Но не это главное. Главное, что движение сионистское. Саул считает не так, и Белла говорит, что оба элемента в движении равноправны. Но я говорю: первым делом - сионизм.
        - О чем ты мне рассказываешь, девочка моя? Я хочу точно понять.
        - Нет, точно вы понять не сможете, - Иоанна во время закусывает язык. Ведь чуть не сказала, что он не может понять, потому что христианин, как сказала это Фриде, и та страшно обиделась. - Знаете, мы сионисты. Мы не хотим больше жить в Германии. Мы вернемся в Палестину, землю наших праотцев…
        - Оставить Германию? - граф берет за руку возбужденную девочку. - Мы еще об этом поговорим, Иоанна. Но идем, покажу тебе, что я для тебя приготовил.
        - О, марципаны! Я их очень люблю!
        Только сейчас чувствует Иоанна, что желудок ее пуст. Она почти ничего не попробовала из того изобилья лакомств, которые приготовили сестры Румпель. Взволнована была встречей деда с ее товарищами. Теперь ей все, что ей приготовил граф, кажется вкусным.
        - Мы идем вернуть книгу на место, в землю, - говорит она, жуя.
        - Конечно. Не забыл. Все готово.
        - Что готово?
        - Я долго беседовал с Коксом, и он мешать нам не будет. Я убедил его, что надо вернуть книгу на место, и он даже обещал помочь.
        - И граф Кокс там будет?
        - Не знаю, будет ли. Он сейчас со своим сыновьями у реки, наблюдает за горящими лодками.
        - Так надо туда поторопиться, - вскакивает Иоанна со стула, - как только закончится это представление, граф Кокс вернется, но я не хочу его видеть.
        - Выйдем через калитку во дворе. Из ворот мы не сможем пробиться к старому еврейскому двору.
        Рыбачья улица черна от множества людей. Губная гармоника Нанте Дудля замолкла на улице, и только глухие удары барабанов доносятся с реки. Нацисты привезли с собой целый оркестр ударников. Медленно плывут лодки под флагами. На чердаке стоит у окна Триглав, древний бог, и головы его покрыты тяжелой тканью.
        Оттокар держит девочку за руку, и оба они прокрадываются через калитку в паутину тихих улочек старого Берлина. На молочном рынке ни одной живой души. Окна закрыты ставнями, и выходы из домов, как темные отверстые пасти. Осторожные шаги Иоанны и графа громко отдаются в безмолвии рынка. Колокола старой церкви начинают вызванивать свои вечерние звоны. Иоанна и Оттокар останавливаются - послушать эти звуки. Рука его лежит на ее плечах. Большой колокол висит над воротами. В прошлом этот ржавый колокол был стражем города, вызванивая ночные часы и время закрытия городских ворот.
        Оттокар протягивает руку к колоколу, но тот пуст, безъязык. Старый еврейский двор широк и построен несимметричным квадратом. В середине двора - колодец. Старый ржавый насос не в силах выкачать даже каплю воды. Бледен свет газового фонаря в сравнении с луной. Камни, вымостившие двор, огромны, грубы. На краю двора, прорвавшись сквозь острые камни, растет акация с кривым стволом. Все дома во дворе стары, низки, готовы вот-вот развалиться. Только дом графа Кокса обновлен, и стены его светятся белизной среди остальных обветшавших домов. Несколько телег стоят во дворе. Конюшня распахнута. Время от времени оттуда доносится ржание лошади и замолкает. Еврейский двор пуст и безмолвен. Все его жильцы пошли к реке. Граф Кокс не забыл своего обещания. У дверей его дома, к поручням прислонена лопата. Оттокар берет и ее и протягивает Иоанне книжку. Теперь они пойдут искать место, где она была погребена. Граф Кокс выполнил и второе обещание: обозначил место. Они обращают внимание на старое большое дерево перед самым большим домом во дворе.
        - Дом генерала Дорама, - удивленно читает граф. - Если я не ошибаюсь, генерал Дорам жил в шестнадцатом веке. Он был уполномоченным от имени царского двора над всеми судебными инстанциями прусского государства. На стене дома выгравирована эмблема семьи генерала. Даже цвет сохранился. Щит в виде яйца голубого цвета с тремя серебряными звездами и тремя серебряными лунами.
        - Он сдавал этот дом евреям, находящимся под его покровительством, - говорит Иоанна, детально изучившая историю старого еврейского двора, - генерал был уполномочен по делам всех евреев Пруссии. Он хотел, чтобы евреи были ему верны. Один из них, находящийся под его покровительством был сборщиком налогов государству среди еврейского населения. Но этот еврейский двор был построен не в шестнадцатом, а в тринадцатом веке.
        Граф-скульптор усиленно кивает головой. Евреи пришли сюда через сто лет после того, как Черный Медведь уничтожил села ванадов. Эти евреи - самые древние жители у реки Шпрее, почти, как его праотцы, - улыбается граф девочке, которая не сводит черных своих глаз со старых-престарых еврейских домов.
        - Евреи были призваны сюда, - говорит Иоанна, - ими пользовались для торговли и займов под проценты. Церковь запретила христианам давать займы под проценты, и короли возложили это на нас. И когда евреев призвали сюда, то построили для них этот узкий двор на окраине города, и прилепили каждому из них на одежду желтый лоскут.
        Отзвук давней глубокой травмы слышится в голосе Иоанны, и последний из потомков Черного Медведя гладит голову девочке.
        - Праотцы мои наложили эти рабские указы и не вели себя по законам гостеприимства, - посмеивается граф.
        - Но на вас нет вины за это, - быстро добавляет девочка.
        - Конечно же, нет, - смеется граф и указывает на большой раскоп в узком проходе, из которого извлечены все камни.
        - Здесь и копал граф Кокс. Он убежден, что в доме генерала жили богатые евреи, владевшие сокровищами, - объясняет граф-скульптор девочке.
        Проход между домами освещен качающимся фонарем. Граф Кокс повесил здесь фонарь на стене. На краю ямы высится дерево, и на нем висит старая шляпа.
        - Это знак, - говорит граф, - там и надо закопать книгу.
        Ноги их погружаются в мягкую землю. Нет здесь и пяди, которую граф Кокс не перекопал. Проход между домами настолько узок, что крыши домов соприкасаются. С узкой темной полоски неба несколько звезд смотрят вниз, мигая от любопытства. Граф снимает фонарь со стены, и в его свете тени на стене становятся длинными и тонкими.
        Дерево со шляпой стоит на самом краю прохода, рядом со стеной, ограждающей еврейский двор. Отсюда открывается вид на город. Они стоят в темноте прохода и смотрят на море городских огней.
        - Подержи фонарь, Иоанна.
        Граф вонзает лопату в мягкую землю. Время от времени лопата натыкается на камень, издает скрежещущий звук. Иоанна испуганно вздрагивает. Спина графа согнута. Комья черной земли разлетаются в стороны. Фонарь качается в руках Иоанны.
        - Яма достаточно глубока? - спрашивает граф, смахивая рукавом пот со лба.
        Иоанна приближается, и при свете карманного фонарика, яма кажется глубокой, как бездна.
        - Да, - шепчет Иоанна, - мне кажется, что яма достаточно глубокая.
        - Клади туда книгу.
        Ей кажется жестоким бросить маленькую книжечку в глубокую холодную яму, но дядя Альфред сказал…
        Она закрывает глаза, и книга уже лежит в яме.
        - Можно ее засыпать?
        - Да, да. Даже необходимо.
        Книжечка погребена, вернулась на покой в старом еврейском дворе. Граф обнимает девочку за плечи, прижимает к себе и выводит со двора. Снова они стоят в квадратном дворе между домами. Филин кричит с крыши одного из домов. Иоанна в испуге замирает.
        - Дом Вениамина Френкеля, - шепчет она.
        - Чей дом?
        - Вениамина Френкеля. О, граф, они навели на него кровавый навет: он, якобы, зарезал христианского ребенка, и взял его кровь для выпечки мацы. Они верили в этот мерзкий навет, ворвались во двор, и поволокли его в суд. И суд приговорил его к сожжению. Не я выдумала это, граф. Даже в школе рассказывали нам об этом. Это правда, граф.
        - Я знаю, Иоанна, что это правда.
        - Почему нам всегда делают такие страшные вещи, граф?
        Филин кричит снова над водосточной трубой дома Вениамина Френкеля, и граф Оттокар фон Ойленберг обнимает девочку, как бы защищая ее.

* * *
        Дядя Альфред приехал в дом Леви. Гейнц послал ему телеграмму: «Отец болен. Приезжайте».
        Сел дядя Альфред в первый утренний поезд, идущий в столицу, и появился в доме Леви поздним вечером. Сбросил пальто и вошел в комнату к брату. Один дед сидел у постели больного. Сел и дядя Альфред.
        Впервые в жизни дед долгие часы находился наедине со своими сыновьями.
        Глава двадцать третья
        В день выборов скамья была брошена кверху вырванными из земли ножками, как убитое животное с оторванными конечностями. Вчера пришли рабочие муниципалитета и выдрали ее из почвы, снова оградили небольшую пядь травянистого покрова и повесили красный фонарь: «Осторожно, строительная площадка!»
        Липы качают ветвями над поверженной скамьей. Время утренних сумерек. Облака плывут и падают за дома, как обрывки скомканной бумаги. Чистый лист нового дня раскатывается над Берлином, охваченным дремотой покоя выходного дня. Утренние туманы покрывают цветные плакаты, и утренний ветер свернул флаги на флагштоках. Город пустынен и затуманен, не желает проснуться. Город отдыхает после того, как шумел и волновался вчера. Жители его вышли на предвыборную войну, кто как наблюдатель, кто как воюющий. Напряжение человеческих масс, толкущихся на улицах, успокоил послеполуденный ветер, разносящий брошенные в воздух листовки.
        Переулок дремлет. Киоск закрыт. Тельман одиноко взирает на вырванную скамью. По тротуару разгуливает ветер и подметает листовки, стучит в водосточные трубы, раскачивает газовые фонари и брызжет каплями росы на слепые окна старых домов. Запах плесени тянется от домов, запах квашеной капусты и подгоревшего молока, запах алкоголя и влажных стен, запах клопов. Это и есть обычная смесь запахов переулка. И ветер уносит эти запах в городские дали.
        Окна Ганса Папира светятся. Он единственный. кто бодрствует. Сидит он на краешке кровати в длинной ночной рубашке, упираясь босыми ногами в шею собаки. Перед ним аккуратно висит на вешалках форма штурмовика. А перед ней стоят вычищенные до блеска новые сапоги. Ганс Папир стал штурмовиком, и сегодня впервые наденет форму. Он вперяет мутный взгляд водянистых глаз в этот роскошный мундир, но за этим взглядом как бы прячется другая пара горящих, колючих глаз.
        Ганс Папир родился в семье владельца молочной фермы в дальних пригородах Берлина. Отец держал эту небольшую ферму между полями и растущим мегаполисом, который приближался к пригороду, поглощая поле за полем. Молоко из коровника отец возил в город, и Ганс в юности ему помогал. Всегда был высоким и сильным для своего возраста, быстро развивался физически, и был мускулистым парнем, ибо отец требовал от него одного - накачивать мускулы. И так как отцу требовалась помощь, он помогал сыну уклоняться от школьных занятий. Ганс очень любил работу в коровнике и в поле. Горько плакал над умершим теленком, или щенком, или котом, трупы которых отец топил в реке. Так и жил мягкосердечный и мечтательный юноша на глазах родителей, братьев и товарищей. Мать его была ревностной суровой протестанткой, занимающейся детьми и беспокоящейся за материальное положение семьи. Редко видели улыбку на ее губах. Именем грозного Бога в небесах, око которого видит все, и нет в нем никакого милосердия, ей удавалось обуздать неуправляемых детей. И Ганс Папир постоянно боялся Бога и суровой матери. И многие грехи числились за ним,
ибо все в глазах матери было грехом - порванные штаны, пятно на рубашке или разбитая чашка. И местом, куда можно было сбежать из дома, был для Ганса коровник. Там он прижимал голову к брюху коровы. Мать искала его, и мальчик, прижимающийся к корове, усиливал ее гнев, и она била его.
        - Бездельник! - вопила она. - Вот тебе за безделье!
        Но не безделье мальчика выводило ее из себя, выражение его лица, прижавшегося к корове, полное покоя и странных невнятных чувств. Ганс покорно принимал ее тумаки, и продолжал сбегать к животному теплу коровы. Так и остались связанными в его сердце страсть, удовольствие и побои. Четырнадцати лет он завершил школьное образование. С трудом умел читать и писать. Телом выглядел, как зрелый мужчина, головой и узким лбом - как малыш, и девицы над ним смеялись. Парень был спокоен и добродушен, с мутным взглядом, с быстрыми работящими руками. Но иногда, при прикосновении к мягким волосам сестры, за мутным водянистым взглядом сверкала пара острых колючих глаз. С завершением учебы он продолжал работать в отцовском хозяйстве. Утро за утром возил молоко в город. По дороге, между полями и островками леса, шли в город работницы, доходили до первых домов и садились в трамваи. Ветер вздымал их платья. Они помахивали руками Гансу, который восседал на телеге. Он внезапно вставал, размахивал кнутом, стегал лошадей, заставляя их переходить в галоп на глазах у весело смеющихся девиц по обочинам дороги, лицо его
краснело. Однажды он запряг раньше времени лошадей и выехал в дорогу, которая была пустынна. Одинокая женщина шла по ней, высокая, полная, грудастая. Шла какое-то время перед Гансом, и он не отрывал взгляда от ее покачивающихся бедер. Внезапно обернулась к нему, и он увидел ее большое тело и большие груди. Она остановилась, поджидая его, чтобы подвез ее в город. Ганс с пылающим лицом стегнул коней, и те, заржав, наехали с телегой на женщину. Ничего не осталось в его памяти, кроме обрывков платья, лужи крови, раздавленного лица и смутного чувства удовлетворения, которого он ранее не знал. Ганса привели в суд. На все вопросы следователей он односложно отвечал: не знаю.
        Суд его не наказал. Он был все же подростком, и вина пала на взбесившихся лошадей. Он вернулся из суда со смутным чувством испуга и удовольствия в душе. Чувство это было сродни тому ощущению горячей плоти коровы и материнских тумаков.
        Через год город поглотил и хозяйство отца. Семья переехала в прусскую деревню, и Ганс их больше не видел. Неожиданно были взяты у него и мать и Бог. Пятнадцатилетний Ганс Папир оказался в городе. Дни были хорошими, дни Мировой войны. Работы было с избытком для каждого. Ганс нашел работу лифтера в огромном универмаге на Александер-плац. Любил набивать лифт людьми, и старался, чтобы поблизости к нему стояла женщина, чей запах духов он вдыхал, и ощущал тепло ее тела.
        К вечеру, когда универмаг закрывался, он выходил бродить по переулкам вокруг площади. Девицы стояли вдоль стен этих переулков и соблазнительно призывали мужчин. Подросток Ганс, высокий, широкоплечий, крупный телом, выглядел мужчиной, и возбуждался при виде девиц. Но всегда его затягивала толпа людей, забивающих переулки, по дороге с работы домой, и он ни разу не осмелился выйти из этого потока. Жил он в одном из переулков, снимал угол в многодетной рабочей семье, вернее, диван в кухне, которая была между двумя комнатками, забитыми членами семьи, и тепло кухни наползало на Ганса, на его узкий диван и на соседку по постели, кошку, шерсть которой он поглаживал. Члены семьи были заняты друг другом, и Ганс не участвовал ни в каких семейных развлечениях - не ездил на пикники в леса, не купался в речках, не посещал трактиры. Как его суровая мать, собирал к грошу грош, мечтая о своей усадьбе.
        Семнадцати лет был, когда его потянула женщина к входу в дом. В этот час толпа шла сплошным потоком по переулку, и он был оттеснен на обочину людской массы. Внезапно почувствовал руку, тянущую его к входу. Это был конец месяца, день выдачи зарплаты. Деньги в кармане, и он идет в общей толчее, по краю людского вала, ведя в уме счет своих сбережений и мечтая об усадьбе, коровах и лошадях. Сильной, большой, горячей была рука, потянувшая его в сторону. В темноте входа в дом прижала его женщина, высокая ростом, мускулистая, с большой грудью.
        - Деньги есть?
        - Есть.
        Рука потянула его на ступеньки, голова его опущена, руки дрожат. Пока не услышал скрежет ключа в замке, и кровь застучала у него в висках. Женщина включила свет в небольшой прихожей и захохотала. В темноте улицы и дома она видела лишь его крупное тело мужчины. Теперь увидела, что на этом большом теле сидит голова подростка, чьих щек еще не касалась бритва, лишь намек на усики над верхней губой.
        - Ты еще молод, паренек, - смеялась женщина и ущипнула его за мягкую щеку материнским щипком, и полная ее грудь тряслась от смеха. Но вдруг глаза ее расширились и рот раскрылся. Два острых хищных глаза и побагровевшее лицо припали к ней. Огромное его тело толкнуло ее к стене, и два кулака начали ее избивать, пока она не упала. Она начала кричать от ужаса. Но Ганс ничего не видел и не слышал. Руки его били, ноги топтали, пока не распахнулась дверь, и люди ворвались внутрь. Он стоял, остолбенев, глядя на угрожающие физиономии, охваченные гневом, и в душе его стыло смутное чувство испуга и наслаждения.
        Только потому, что раны женщины не были смертельными, и она выздоровела, Ганс был осужден на большой срок, но не на пожизненное заключение. С первых дней войны Ганс был посажен в тюрьму, и там научился многим и важным вещам, - подчиняться беспрекословно каждому приказу, дрожать перед каждым, носящим форму. Благодаря примерному поведению он был досрочно освобожден. Вышел из тюрьмы. Его окружал Берлин 1932 года. Он не узнал города. О своей семье все эти годы ничего слышал. Деньги, которые он собрал из заработков лифтера, съела инфляция. И остались в его кармане лишь деньги, заработанные в тюрьме. Шатался Ганс по городу в поисках работы, любой, благодаря которой он мог осуществить свою мечту. Крупное его тело привлекало работодателей, но уже первый вопрос «Кто ты?» ставил этого силача в тупик. Он странно кривил лицо и моргал глазами, огромный мужик, у которого не все в порядке, и его отпускали с миром.
        Однажды он стоял на площади Александра. Хотел зайти в тот огромный универмаг, но не хватало смелости. Шатался по переулкам, и при виде полицейского дрожь пробегала по всему его телу. Но, поняв, что никто его не узнает и не знает, снял подвал у госпожи Шенке, и деньги, которые копил на усадьбу, вложил в покупку рыб и птиц. Все его стремление было жить в покое.
        И вот однажды к нему вошел горбун…
        Ганс Папир встал с постели - облачился в форму, и руки его скользнули по шершавой ткани, надел один из пары блестящих сапог и поднес его к свету лампы. Новая начищенная кожа, блестит, как зеркало. Руки Ганса Папира поглаживают сапог, и хриплый звук удовольствия вырывается у него изо рта. Ганс тщательно бреется, причесывает волосы, подстригает ногти, надевает новую форму, несмотря на ранний час и пустынный переулок.
        Он встает в форме между клетками птиц. Уважаемый мужчина! Мундир штурмовика лежит на нем как влитой. В переулке пока ни одной живой души. Это ничего не значит. Сапоги его шагают по переулку, и в тишине производят большой шум. У входа в переулок, у перевернутой скамьи, двое полицейских. Ганс Папир останавливается возле них. Не дрожит телом, не кривит лицо. Пронзительные и колючие, смотрят его глаза сверху вниз на блюстителей порядка, словно военный министр делает смотр своим войскам.
        В форме он равен любому, носящему мундир.
        - Доброе утро! - почтительно обращаются к нему полицейские.
        - Хайль Гитлер! - выкрикивает Ганс Папир, вытягивается по стойке смирно и выбрасывает руку вверх, глядя прямо перед собой. Форменный головной убор, висящий на шее на кожаном шнурке, придает ему мужественное выражение, - только головной убор уже изменил его вид. Ганс Папир родился заново в этот новый день.
        В переулке просыпаются жители. Бруно выходит из трактира, который сегодня превращен в избирательный участок. Дети, у которых в связи с выборами сегодня тоже выходной день, бегут к пекарю, и, проходя мимо Ганса, глядят на него с удивлением и уважением. Теперь ни одному ребенку в голову не придет дразнить его «Пип-Ганс»!
        Слух пронесся по переулку: есть что увидеть в этот момент около трактира Флоры, и окна открываются - одно за другим. И действительно у трактира стоит Ганс Папир, как на воображаемой сцене, напрягает мускулы, надувает грудь. С самоуверенным движением головы он входит в трактир: он - представитель национал-социалистической партии на этом избирательном участке. И первым делом надо подкрепить свое тело и дух глотком крепкого напитка.
        Трактир уже подготовлен к новой своей роли. Представители партий появляются один за другим. Тишину переулка разрывают гудки автомобильных клаксонов. Один за другим они привозят представителям, стоящим перед трактиром, огромные плакаты. Среди представителей и Ганс Папир с огромным плакатом - «Воюющий прав!» Огромная свастика закрывает живот Ганса. Рядом с ним стоит высокий крепыш в черных штанах для верховой езды, черной рубашке, опоясанной широким ремнем, в черных сапогах с высокими голенищами. На шее его висит плакат - «За советскую Германию!» Мать Хейни стоит рядом с этими высокими мужчинами. Маленькая ростом, в черной одежде, носит на себе три стрелы - символ социал-демократов, партии ее убитых мужа и сына. Ее карие бдительные глаза покоятся на лицах прохожих. Госпожа Шенке выходит из подвала, видит Ганса Папира во всей красе перед трактиром, смотрит ему в лицо и плюет на тротуар - рядом с его новыми сапогами. Двое полицейских подаются вперед. Они поставлены здесь охранять безопасность и честь представителей партий. Ганса охраняют блюстители закона. Госпожа Шенке возвращается в свой подвал.
        Урна для голосования открыта. Выборы начались. День - один из лучших весенних дней в этом году.

* * *
        В кухне Мины Отто надевает свою кепку. Около стола - Мина и малышка, которая окунает пальчики в чашку с молоком.
        - Доброе утро, Мина, - неожиданно говорит Отто и встает со стула.
        - Куда ты сейчас направляешься?
        Отто должен явиться в два часа дня на избирательный участок. У Шпрее. Он там представляет свою партию. Но время еще раннее.
        - У тебя еще много времени.
        - Я хочу посмотреть, как идут дела на улицах, - двигает кепкой Отто, - веди себя осторожно сегодня, смотри за ребенком и без нужды не выходи из дома.
        - До свидания, Отто.
        Переулок забит жителями. Все толкутся у трактира Флоры.
        - Шила в мешке не утаишь, - шепчет Отто старый плотник Франц, указывая на Ганса Папира.
        - Иисус! - вырывается у Отто.
        Стоит этот угорь, словно вырос из почвы переулка. Его надо будет проучить! Пусть только пройдут выборы, исчезнут полицейские. Ганс Папир испарится из переулка. Отто побеспокоится об этом! Но кто знает, останется ли Берлин таким, каким был до сих пор.
        Отто и Франц пришли к выкорчеванной скамье, остановились на минуту, смотрят на обломки, и долго жмут руки друг другу.

* * *
        Эрвин встал сегодня очень рано. Он снял комнатку в рабочей семье в районе Вединг. Нет здесь окна без красного флага, нет стены, на которой не были начертаны лозунги коммунистической партии.
        Эрвин спешит. Ему надо добраться до реки Шпрее, до избирательного участка, где в списках числится его и имя. До сих пор он не приближался к своему дому. Герда уверена, что он все еще находится в дальнем заброшенном поместье, выполняет указание партии не показываться в Берлине, и не появляться на сценах, пока продолжается предвыборная война. Легкая неприязнь в его душе ощущается по отношению к Герде. Она ведь приложила руку к его изгнанию. Хотя он и знает, что сделала она это для его же пользы, чтобы его спасти.
        Эрвин остановился на небольшой, заполненной людьми, улочке. Здесь, на этой улочке, они вели большую войну, войну баррикад в знаменитый день первого мая. Власти тогда еще молодой республики запретили рабочим уличные демонстрации. Это были дни голода, отсутствия продуктов питания, и дух бунта ощущался во всех слоях народа. В рабочем районе Вединг рабочие вышли на улицы с красными флагами. Вмешалась полиция, и был дан знак к бою. Герда и Эрвин стояли на баррикадах. Он командовал баррикадой на этой узкой улочке, и с беспокойством все время отыскивал ее светловолосую голову, которая мелькала то здесь, то там, между свистящими пулями. Она подносила боеприпасы боевым рабочим группам. Тогда она была его женой, теперь он от нее скрывался. Если бы вернулся домой, осложнил бы ее отношения с партией, где она обещала, что он не появится на улицах города до того, как завершатся выборы.
        Равнодушно замерли дома в слабом свете. Сильные порывы утреннего ветра задувают пламя спички, от которой Эрвин хочет прикурить сигарету. Он пытается укрыться входом в дом, но швыряет сигарету и бежит к приближающемуся трамваю, который довезет его до реки Шпрее, к его дому. Он одновременно и боится и надеется встретить Герду на улице. Они помедлят, приблизятся друг к другу, поцелуются, и все хорошо закончится - пытается Эрвин представить их встречу.
        Улица пуста, трактир пуст. Скучают представители партии с огромными плакатами. Худенький рабочий, который держит огромный плакат, призывающий голосовать за советскую Германию, вздрагивает и пугается, увидев проходящего Эрвина, приветствующего его поднятым кулаком - «Рот фронт!». Внутри трактира сидят представители партий в избирательной комиссии со списками избирателей. Пьют кофе и дискутируют. Но беседа мгновенно прерывается с входом Эрвина. В присутствии избирателей запрещены политические споры. Эрвин - первый избиратель сегодня утром, в день выборов президента страны. В урну брошен первый бюллетень со знаком коммунистической партии.
        Затем, у поручней над рекой Шпрее, Эрвин слушал звон часов на здании муниципалитета. Восемь часов утра. Эрвин вошел в почтовое отделение. Коротко, несколькими словами, без особых объяснений, он сообщил партии о своем выходе из нее. Долго вертел открытку в руках, колеблясь вложить ее в конверт, потом приложил к ней членский билет, и бросил конверт в почтовый ящик. И выбежал наружу, как преследуемый. Теперь он стоит на улице с ощущением общей усталости, и слабости, чего ранее никогда не чувствовал. Улица, тем временем, заполняется толпами народа. Люди толпятся на тротуаре, входят и выходят из трактира. Один за другим проходят мимо Эрвина избиратели, и шаги их в одном направлении, рассчитанном заранее. И уже не в силах распространители листовок, ораторы на грузовиках и улицах, что-либо изменить. Эрвин стоит, наблюдая происходящее со стороны, отрешенно.
        - Доброе утро, товарищ. Рот фронт!
        Справа от него низкорослый мужчина в кепке, вертит ее с одной стороны в другую и смотрит на Эрвина с беспокойством. Это Отто, уже несколько минут стоит и не сводит с него взгляда.
        - Рот фронт, товарищ! - улыбается ему Эрвин. Много лет он знаком с Отто, и относится к нему с уважением. Но сейчас он отвечает негромко и чуть улыбается.
        - Если ты плохо себя чувствуешь, товарищ, мы можем там посидеть, - указывает ему Отто на пустые скамейки. Они садятся у реки. За спинами их идет народ по тротуарам, перед ними река лениво катит свои воды.
        - Ах, товарищ, - закидывает Отто голову назад, и лицо его светится, - хорошо так немного посидеть. Часами шатаюсь я по улицам. Была у нас в переулке скамья, так и ее забрали. И нет у нас места, где посидеть и поговорить. Стоя, невозможно вести настоящую беседу о настоящих делах. Тут хорошо посидеть и немного поговорить, облегчить душу. - Отто ударяет себя по коленям с видимым удовольствием, продолжая смотреть на своего молчаливого товарища. И пусть тот не рассказывает ему байки. Отто обмануть нельзя!
        - Ты просто пошел выполнить свой долг. Или ты сидишь в штабе выборов? Несомненно, в избирательном штабе партии! Такой человек, как ты! Или подвело сердце. Неудивительно, что в эти дни время от времени нападает на человека слабость. Даже ход моих мыслей ослабел в эти дни, и не из-за борьбы, товарищ. Наоборот! Борьба и трудности необходимы. Они укрепляют мировоззрение человека. Но, товарищ, главное в том, что люди не улавливают суть происходящего. Сидят на скамьях, разговаривают, спорят, а те, молча, маршируют! Нет больше места, где бы они ни маршировали. Топают в ногу, грохочут, забивают уши людей и сбивают их с толку. Товарищ, я говорю тебе, пришло время прекратить болтать, надо выйти строем на улицы, как они. Если мы не организуем безотлагательно большой общий марш всех, выступающих против них, все будет потеряно, мы пропали.
        Эрвин молчит и вертит в руках шляпу.
        - Итак, товарищ, ты шел к своей работе?
        - Нет, Отто, нет у меня сейчас никакой работы, никакой должности.
        Отто испытывающим взглядом смотрит со стороны на Эрвина. Он вспоминает странные вещи об Эрвине, которые ему сообщал рыжий, и говорит:
        - У тебя, товарищ, трудности в партии? Разногласия?
        Эрвин смотрит на Отто, лицо которого выражает симпатию.
        - До тебя дошли слухи?
        - Дошли.
        - И ты им веришь?
        - Боже, упаси, товарищ, я ведь специалист по негодяям. Ты не из них.
        - Трудности у меня в партии, Отто. Я тоже, как и ты, за большой всеобщий марш против них.
        - Ты прав.
        - Но никто меня не слышит.
        - Не знают они народа. Считают, что все мы должны пройти это грязное болото, чтобы выйти из него чистыми и незапятнанными. Ошибаются они, товарищ.
        - Почему же ты не поднимаешься на трибуну и не говоришь это им, Отто?
        - Я? Я - человек простой. Но ты почему не делаешь этого?
        - Я это сделал, Отто. Потому меня и выгнали из партии.
        - Что? - вскрикивает Отто. - Я не ослышался? Ты уже не коммунист?
        - Коммунист - да, Отто, но не член коммунистической партии.
        - Они тебя изгнали? Тебя?
        - Они не изгнали меня, но заставили меня вернуть партийный билет. Я покидаю их по их желанию.
        - Товарищ, - гнев выступают на лице Отто, - ты поступил неправильно.
        - А что мне надо было делать, по твоему мнению?
        - Товарищ, - хлопает Отто себя по колену, - я знаю их, тех, кто тебе это сделал. Я ведь сказал, что являюсь специалистом по разной сволочи. Но из-за них покинуть партию? Боже, упаси. Не делают им такого добра. Ты должен встать перед ними, стукнуть по столу и сказать: я не дам вам лишить меня собственного мнения.
        - Слишком поздно, и твой совет ни к чему не приведет. Есть такие, для которых партия - не идея, а власть. Всякая порядочность исчезает, когда начинается война за власть. Если не уйду по их желанию, у них есть достаточно способов заставить меня это сделать.
        Шум на улице, за их спинами, усиливается. Слышны выкрики:
        - Гитлер! Тельман! Гинденбург!.
        Напряженное ожидание виснет в пространстве города, так, что опускается на головы людей подобно облаку, начиненному молниями и громом. Солнце окутывается воротником белесоватых облаков, и длинные тени плывут по поверхности реки Шпрее.
        - Товарищ, - спрашивает Отто сомневающимся голосом, - может, сейчас не время выходить на партийную трибуну и выступать против партии. Я спрашиваю тебя, человека партии с юности, может, не время? Может, сейчас надо подчиняться приказу? Во время боя не задают вопросов, а выполняют приказ, и все тут! Есть, кто взвешивает, обдумывает и решает. Есть руководство, которое ты избрал.
        - Руководство, центр, - смеется Эрвин, - они решают. Этим всегда прикрываются те, кто хочет уйти от личной ответственности за свои дела. Скажут тебе, что делать. Ты делаешь, но не отвечаешь за последствия. Есть некая тайная сила, что думает за тебя, решает за тебя и даже сомневается за тебя. Она снимает с тебя всякую личную ответственность. Тебе ничего не остается, только подчинятся указаниям. Не делай по собственному разумению шага, ни налево, ни направо. Слушайся.
        - Не переживай, товарищ, только не переживай, - Отто делает руками успокаивающий жест, - волнение не помогает делу. - Теперь и Отто повышает голос, и ударяет по скамье. - Я спрашиваю тебя, товарищ: что ты будешь делать? Если надо маршировать, маршируй и не спрашивай. Любой марш заканчивается, и вот тогда будешь спрашивать. Шагать сплоченными рядами вместе со всеми - дело великое.
        - Ты прав, Отто, шагать вместе со всеми, но не шагом, стирающим твою личность, твою совесть и твою силу суждения. Марш стройными рядами чреват катастрофами.
        - А что ты сделаешь в одиночку в эти дни? Один ты не сможешь бороться, ты просто исчезнешь и пропадешь только потому, что не хочешь быть среди послушных бойцов, подчиняющихся приказу? Я говорю тебе, товарищ, пропадешь!
        Отто вскакивает со скамьи и снова садится.
        - Ты ошибаешься, Отто, и один в поле воин. Все большие народные движения начались с борьбы одного человека. И есть ценность живой истине в душе индивида. Лучше тебе быть верным этой правде, чем лгать самому себе. Ложь не приведет борцов, шагающих строем, к концу марша. Строй распустится еще до того, как сплотится. Лучше тебе шагать одному, но по призыву собственной совести. Совесть одного предпочтительней совести коллектива, и если они не приходят к солидарности, не прячься за ложную совесть.
        - Нет, нет! Не место и не время сейчас говорить такие вещи. Не в Германии, борющейся с дьяволом.
        - Я борюсь точно так же, как ты, Отто?
        Отто замолкает, и неожиданно кладет руку на плечо Эрвина. Взгляд его печален.
        - Нет в моем сердце ничего против тебя, но больно мне, что такие люди, как ты, уходят от нас. Повторяю снова и снова: я знаю этих негодяев. Ты не из них. Поэтому я желаю тебе успеха в твоей борьбе.
        Часы на башне муниципалитета вызванивают десять часов. Эрвин встает со скамьи. Пришло время посещения дома Леви. Гейнц его ожидает.
        - Рот фронт, Отто!
        - Рот фронт, товарищ. До свидания!
        Эрвин спешит по шумным улицам к тихому, замкнутому, безмолвному дому.

* * *
        Гейнц стоит на пороге и ожидает Эрвина. Стрелки приближаются к одиннадцати, а Эрвина все нет. Спина Гейнца прижата к притолоке. Он до того устал, что нет у него сил закурить, и хорошо, что чистый воздух охлаждает глаза. И эта ночь была бессонной. На грани кризиса пробудились в господине Леви все силы жизни, бред исчез, он снова был ясен до обморочной глубины, но защищался от нее криком, так, что весь дом сотрясался в испуге от его крика. Фрида бежала в комнаты детей, чтобы их обнять, Елена, доктор Вольф и дед обнимали кричащего больного, чтобы вернуть его к осознанию реальности. Около стены сидели дядя Альфред, Гейнц и Эдит, а у дверей, на ступеньках - кудрявые девицы и Фердинанд. Эсперанто, как всегда, лежал у самых дверей. Внизу, в гостиной, сидел старый садовник, не сводя глаз с дверей комнаты больного господина Леви. Гейнц всю ночь не ложился. С открытием избирательных участков, он вышел из дома, и проголосовал за социал-демократическую партию. Он единственный из членов семьи пошел голосовать. Когда он напомнил деду, что сегодня день выборов, тот посмотрел на него непонимающим взглядом.
Вернувшись, бросил пальто на кресло в гостиной, что не было в его правилах - человека, педантично придерживающегося порядка. Несколько раз прошел мимо брошенного пальто, и все время не давала ему покоя мысль, что он должен вернуть его на место, но не было у него силы это сделать. И сейчас, на пороге дома, он думает о брошенном пальто, и мучает его мысль, что он должен войти и взять пальто, но сдвинуться с места он не в силах. Он не делает никакого движения при виде Эрвина, появившегося на каштановой аллее. Эрвин прибавляет шаг, лицо его более спокойно, чем обычно. Не говоря ни слова, Гейнц открывает Эрвину дверь, и тот переступает порог. Время течет, но никто в доме этого не чувствует. Медленно сестры Румпель движутся по комнатам дома, высокие, белобрысые, худые. Все печенья и сладости, оставшиеся после празднования дня рождения Иоанны, уже упрятаны, но сестры и не собираются покинуть дом. Никто не может их выпроводить из дома, кроме деда. К его голосу сестры прислушиваются. Ведь это он привел их когда-то сюда. Встретил их на развлекательных аттракционах Берлина, куда ходил стрелять по мишеням.
Однажды он увидел двух сестер-близнецов, двух альбиносок, высоких и худых, прогуливающихся между павильонами в розовых платьях. Шли они под руку, и красноватые их глаза смотрели во все стороны, пока не остановились на фигуре деда, стоящего у павильона для стрельбы по мишеням. Дед тут же отложил охотничье ружье и пошел охотиться за ними. Не прошло много времени, и он уже был погружен в беседу с обеими, покручивал усы, помахивал тростью, и цветок поблескивал на его обшлаге. Дед и сам не знает, каким образом, по окончанию прогулки между павильонами, обязались сестры Румпель быть кулинарками и поварихами на семейных праздниках в доме Леви. Пришли сестры и остались в доме, и с тех пор прислушиваются к его голосу. И только он мог отослать их к себе домой, но не об этом были его мысли. Дед проходит мимо них и не щиплет их за щеки, как обычно. Голова его опущена, и усы дрожат.
        Вечером пришли доктор Гейзе и священник Фридрих Лихт. Предвыборная война достигла апогея в вечерние часы. Машины летели по улицам, чтобы привезти к урнам ленивых избирателей. И многие ожидали этой поездки по шумным улицам. Старики и инвалиды появились на улицах в инвалидных колясках, словно бы дух любви, дружбы, поддержки несчастных стариков неожиданно воспарил над улицами Берлина. Веселый карнавал с напряженным ожиданием какой-либо новой аттракции. Доктор Гейзе и священник Фридрих Лихт принесли с собой немного от этого уличного напряжения. Щеки их раскраснелись от совместной прогулки, волосы растрепались. И в голосах их, приветствующих всех присутствующих в доме, слышались взволнованные отголоски улиц. В это время там сидели дядя Альфред, Филипп, Эрвин и Гейнц. Вечер заглядывал в окна. Небольшая настольная лампа на письменном столе бросала свет на большой печальный портрет покойной госпожи Леви.
        - Что слышно снаружи? - спрашивает Гейнц негромким голосом.
        Доктор Гейзе пожимает плечами, священник Фридрих Лихт делает отрицательный жест, словно бы на вопрос Гейнца нет дельного ответа. Гейнц встает и выходит из комнаты. Дядя Альфред снимает очки, и добрые его близорукие глаза в смятении глядят на дверь, в проходе которой исчез Гейнц.
        - Что слышно? - спрашивает Филипп в гостиной Гейнца.
        - Он сейчас дремлет.
        Доктор Вольф тоже выходит к ним в гостиную, но никто его ни о чем не спрашивает. Лицо доктора выглядит усталым. Сидят они все вместе, и каждой сам с собой. Печаль не подобна радости. Радость в компании приводит к разговорам между людьми. Печаль в компании ввергает в одиночество, усиливает молчание и чуждость. Гейнц зажигает спичку, чтобы закурить, и тут же гасит ее, не предлагая Эрвину, который сидит рядом с погасшей сигаретой. Эрвин даже не замечает горящей спички в пальцах друга. Темнота уплотняется в пространстве комнаты. В сумраке стоят сестры Румпель, скрестив руки на белых своих передниках.
        - Ужин приготовлен сегодня в маленькой чайной комнате, - говорят они.
        Гейнц включает полный свет, от чего присутствующим становится легче.
        Небольшая чайная комната всегда навевает хорошее настроение. Мебель в ней в крестьянском стиле. Обычно этой комнатой не пользуются, но сейчас открыли из-за ее близости к кухне. Настенные гравированные часы отбивают десять.
        - И все же, - взмахивает Гейнц вилкой и ножом, - все же хотел бы я знать, чем завершились ночью эти выборы.
        - Уже начали сообщать первые результаты, - говорит Эрвин, - в сельских районах завершили подсчет голосов.
        В углу стоит радио, но никому и в голову не приходит его включить.
        - Я бы хотел выйти немного на улицы и услышать, - говорит Гейнц.
        - Надо подойти к станции метро. Там, обязательно, включено электрическое табло, - говорит священник Фридрих Лихт и смотрит на Эрвина.
        - Если для вас это не трудно, - говорит Гейнц в пространство комнаты, - выйдем не на долго.
        Около получаса гонит Гейнц машину по улицам Берлина. Город успокоился. Улицы опустели. Ночной ветер гносит листовки по тротуару. Поигрывает плакатами, приклеенными к стенам. Жители города вернулись в свои дома, в трактирах приникают к радиоприемникам. Избирательные участки еще освещены, но народу там немного. Только напряженное ожидание, оставшееся в атмосфере над пустынными улицами города, парит на крыльях тишины, опустившейся на город. Ветер ударяет в стекла машины. Он изменил направление к вечеру и нагнал в небо дождевые облака, за которыми скрыта полная луна. У станции метро множество народа, собравшегося у электрического табло. На белом экране черные буквы: имена кандидатов на пост президента. Рядом с именами - вспыхивающие и гаснущие цифры. И под каждым именем - черная черта, исчезающая и возникающая, согласно числу голосов.
        Священник, Эрвин и Гейнц протолкнулись ближе к табло. Время близится к одиннадцати. Во многих областях выборы закончились. Черта под именем президента Гинденбурга выделяется на фоне остальных. Но медленно - медленно поднимается вверх, как длинная шея животного, черная черта Гитлера. Неожиданно его черта резко вырывается вверх, стараясь перегнать медленно набирающую силу черту Гинденбурга. Разрыв между этими двумя линиями невелик. Это результаты выборов в сельской местности.
        - Все же, - шепчет Гейнц, - Гинденбурга он не догнал. Мы снова спаслись.
        - Все же, - говорит священник Фридрих Лихт, чье лицо, испещренное шрамами, печальнои бледно, - все же мне кажется, что наш сон не был сном.
        Одним махом высоко взлетела линия Гитлера. И голова его почти касается головы Гинденбурга.
        - Хайль, - кричит кто-то из толпы.
        - Хайль Гитлер! - присоединяются к нему еще несколько голосов.
        Но линия Гинденбурга снова поднимается.
        - Возвращаемся домой, - говорит Гейнц, - довольно.
        - И мы тоже, - говорит Эрвин.
        Священник Лихт кивает в знак согласия.

* * *
        Гейнц вошел в комнату отца. Дед сидит на краешке постели сына, Елена поит дядю горячим чаем. В углу согнулся на стуле дядя Альфред. Эдит и Филипп - на ступеньках, у двери.
        Артур Леви бодрствует. Взгляд его ясен, спокоен. Смотрит в лицо сыну, берет его руку. Гейнц опускает голову к отцу.
        - Отец, - шепчет Гейнц, чувствуя тяжесть пылающей жаром отцовской руки, - отец, президент Гинденбург вышел победителем на выборах. Большое счастье…
        Не знает Гейнц, понял ли отец сказанное им. Он покашливает и кладет голову набок. Одна рука на одеяле, как бы просит отдыха.
        - Идите, - говорит дед, - он хочет вздремнуть. Вы мешаете его покою.
        Гейнц гладит сухую руку отца и осторожно-осторожно кладет ее на одеяло. Кажется ему, что отец ему улыбается, и он приближает голову к подушкам. Глаза отца закрыты, и слабая улыбка стынет у него на губах. Слезы душат Гейнца, наворачиваются на глаза. Он плачет впервые с того дня, как отец заболел. Он прикрывает глаза ладонью и выходит из комнаты.
        Дядя Альфред выходит за ним, и оба садятся на ступеньки, у дверей, около Эдит и Филиппа. В кабинете горит свет, и там сидят доктор Гейзе, Эрвин, священник и доктор Вольф. Хотят встать и не встают, словно ожидают какого-то голоса.

* * *
        В час ночи крик заставил застыть весь дом.
        Никто из людей не кричал, но всем показалось, что крик был страшным.
        Дед открыл дверь и встал в проеме. Мгновенно все поднялись и вошли в комнату. Елена и доктор стояли у постели и молчали.
        Фрида ворвалась в детские комнаты и разбудила Иоанну и Бумбу. Обняла их и зарыдала.
        - Бедные мои сироты, бедные мои сироты.
        Сестры Румпель пошли по комнатам и завесили темными тканями все зеркала в доме.
        Глава двадцать четвертая
        -Отец ваш попросил в завещании похоронить его на еврейском кладбище.
        Тишина в кабинете господина Леви. Дед прижался лицом к оконному стеклу, и ветви орешника бьют по стеклу, словно бьют по его лицу. Иоанна сидит на ковре, и голова ее на коленях Эдит. Бумба на кожаном диване - в объятиях Фриды. Гейнц в кресле, подпирает голову руками, остальные члены семьи приблизили кресла одно к другому, тесным кругом. Только дядя Альфред сидит в углу.
        День прошел, как господин Леви навечно закрыл глаза.
        Большая семья Леви вошла в дом скорби. Одетые в черное, люди стали, подобны стае чернокрылых птиц, скорбя о том, что один из них осмелился покинуть этот мир в пятьдесят лет. лет. Черная вуаль тети Регины, оставшаяся у нее со смерти мужа, летала по комнатам деда, и у деда не было сил послать вслед ей хотя бы один гневный взгляд. Фрида и сестры Румпель суетились по коридорам с грудой постельного белья. Весь день дверь дома Леви была распахнута. Весь день друзья, и знакомые приходили выразить соболезнование, и Филипп их встречал. Он беспокоился обо всем. Он также отвечал за завещание господина Леви. Теперь он сидит за письменным столом и обращается к членам семьи, застывшим в молчании:
        - И еще просил ваш отец в завещании перенести прах вашей матери из усадьбы деда и захоронить рядом с его прахом, если когда-нибудь усадьба будет продана или документы на нее утратят силу.
        И снова никто не издает и звука. Показалось на миг, что дед подал голос, и все обернулись к нему. Но дед ничего не произнес. Это был звук ударившейся о стекло ветки. Теперь встал дядя Альфред и вышел из угла.
        - Я еще сегодня уезжаю, - и при виде испуга на всех лицах, обернувшихся к нему, объяснил. - Артур просил меня поехать в Польшу, к родителям вашей покойной матери, и примирить его со старыми ее родителями. Я не успел это сделать при его жизни. Поеду и привезу их сюда, на его похороны.
        - Когда отходит поезд, Альфред? - поворачивает дед к нему лицо от окна.
        - Через час, отец.
        - Я отвезу тебя на вокзал, дядя Альфред, - говорит Гейнц.
        - …Если я привезу сюда деда и бабку из Польши, надо будет провести похороны по всем правилам еврейской религии: первенец должен произнести поминальную молитву - кадиш - у могилы отца. - Дядя Альфред снимает очки и смотрит добрыми близорукими глазами на Гейнца. Целый день дядя Альфред снимает очки и снова их водружает на нос.
        Взгляд Гейнца падает на пустое кресло отца и лежащую перед ним шкуру с головой тигра. Никто больше сидеть в этом кресле не будет.
        - Но я же не знаю даже одной буквы на иврите, - говорит Гейнц, и в голосе его нотки беспомощности и извинения.
        - Если не первенец, может брат покойного прочесть кадиш, - говорит дядя Альфред. К безмолвию в комнате прибавляется ощутимая всеми тяжесть, пока ее не разрывает ясный, сильный голос, голос Эдит.
        - Филипп произнесет молитву над могилой отца.
        Дед выпрямляется и обращает лицо в сторону всех, сидящих в комнате. Видны лишь огромные седые усы, но голос - действительно, голос деда.
        - Так и будет!
        Теперь и голос Альфреда более ясен и четок:
        - Также надо отсидеть шиву - семь дней траура. Дети, я бы вам объяснил значение этих семи дней, но мне надо торопиться на поезд… Во имя вашего деда и бабки надо сидеть семь дней…
        - Я постараюсь сделать все, как полагается, - говорит Филипп решительным голосом.

* * *
        Дед и бабка приехали из пограничного польского городка Кротошин. Оба маленькие, сухонькие, в черных одеждах. У бабки большие черные глаза, как у покойной ее дочери и внучки Иоанны. У маленького деда большая белая борода, спускающаяся на грудь. Смущенные и испуганные, стоят они в роскошном доме, где со всех стен смотрит на них дочь, благословенна ее память.
        - Малкале, Малкале, - бормочет маленькая старушка.
        Так Иоанна узнала, что настоящее имя ее матери - Малкале, а не Марта! Иоанна волнуется, не отходит ни на шаг от деда и бабки. Кто знает, чем завершился бы приезд деда и бабки, если бы не она, Иоанна. Смущенные и испуганные, смотрели они на своих высоких светловолосых внуков, которых никогда не видели. И еще тетя Регина, горе их очам, - с крестом на груди.
        - Из Польши! - слышат дед и бабка шепот между членами семьи в величественном зале предков. Никто в семье и не знал до сих пор о родственниках в Польше. Как хорошо, что есть Иоанна! Она испытывает большую гордость, что дед ее и бабка приехали из Польши. Ведь Польша - колыбель Движения. И она, Иоанна, к словам которой никто не относился всерьез, говорит с маленьким дедом на древнееврейском святом языке. И все прислушиваются и изумляются. И дед, и бабка прощают все покойному Артуру за то, что вырастил такую внучку, чтоб жила до ста двадцати. Маленькая черноглазая внучка заботится о них с большой любовью, и она настоящая дочь Израиля. С приходом деда и бабки из Польши в дом Леви, вела себя Иоанна воистину, как религиозная еврейка, следила на кухне, чтобы деду и бабке подавали кошерную еду. Саул все время рядом, помогает ей, и не уходит из их дома в эти траурные дни. Дед и бабка полностью полагаются на Саула и на Иоанну. И еду получают только из их рук. И в тяжкое ощущение траура по отцу, прокрадывается в сердце Иоанны капелька счастья, связанная с ее новыми дедом и бабкой, которых она любит. Сидит
семья семь дней траура в кабинете господина Леви, и с ними - дед и бабка из Польши.

* * *
        Кладбищенский сторож сказал, что давным-давно не видел похорон с таким огромным количеством народа. Многие люди пришли проводить господина Леви в последний путь. Пришли все члены общества Гете, и с ними Оттокар, рядом с доктором Гейзе, который ужасно переживал потерю друга. Но Иоанна не видела графа. Иоанна ничего не видела. Иоанна, с одной стороны, и Саул, с другой, бережно вели маленьких деда и бабку. Бабка всю дорогу рыдала, и Иоанна, прижавшись к ней, все время гладила ее маленькую шершавую руку. Фрида прижимала к себе Бумбу. Несмотря на жаркий день, Фрида надела красивую шубу, которую получила от покойного господина Леви. И все подразделение Иоанны в полном составе и в полной форме пришло, и рабочие металлургической фабрики, и все чиновники, и между ними мать Хейни сына-Огня. Она помнила отношение к ее убитому сыну покойного господина. Старый садовник вел ее. Шли старые знакомые по борьбе во имя республики. Фабрика «Леви и сын» сегодня не работает. С изумлением проходили рабочие мимо памятников со странными буквами. И Эмиль Рифке впервые в жизни был на еврейском кладбище. Он хотел, чтобы Эдит
хотя бы видела, что он пришел, без формы, в черном костюме, и был затерт массой людей, которые отделили его от Эдит, и он так и не смог приблизиться к ней. Эдит шла с опущенной головой, и подняла ее лишь тогда, когда услышала голос Филиппа, произносившего кадиш:
        - Итгадал вэ иткадаш шмэ раба…
        Кристина в одиночку шла в толпе, и голова ее была опущена.
        Эрвин и Герда встретились, когда процессия только начала двигаться за гробом. Но не Эрвин, а священник привлек ее внимание в начале. Это было все же удивительно, что протестантский священник пришел на еврейские похороны. Следя за ним, Герда увидела Эрвина. Медленно и с трудом пробилась к нему, и он не ощутил ее приближения до тех пор, пока она не пошла рядом. Какой-то миг смотрели друг на друга, помедлили, и тут же взяли друг друга под руку, как будто между ними ничего не произошло. Карие умные глаза священника Фридриха Лихта осветила улыбка.
        Темная процессия прошла широкую и долгую дорогу, ведущую через огромное кладбище, раскинувшееся по обе стороны процессии. Большие мраморные памятники уважаемых людей Берлина многих поколений, целые поля могил обступали поток людей. Десятки поколений здесь хоронили евреев Берлина.
        Большая делегация еврейской общины города шла сразу же за гробом. Семья Леви была одна из самых уважаемых еврейских семей Берлина. За ними шла делегация фронтовиков-евреев. Господин Леви был членом их организации, хотя и не принимал участие в собраниях. Гигантские деревья вдоль дороги качают ветвями на ветру. День приятен, словно солнце старается взрастить новую жизнь, чтобы возместить жизнь ушедшего человека.
        Гроб несут на плечах сыновья и члены семьи. Александр, идущий вместе с членами семьи, видит Альфреда, лицо которого бело, и ноги спотыкаются. Александр убыстряет шаг и подставляет плечо под гроб вместо Альфреда.
        Перед ним Гейнц. Лицо Александра застыло, шаги тяжелы. Дед потянул к себе качающегося сына. Впервые в жизни дед осторожно положил руку на плечо сына. Голова деда закинута высоко, и глаза обращены в даль, как бы высматривая то, что лишь ему видно. Гейнц увидел Александра лишь тогда, когда кантор запел: «Эль мале рахамим… - Бог милосердный…
        Гейнц поднял голову, чтобы прислушаться к непонятным словам, и тут глаза его встретили глаза Александра, который стоял недалеко от него, и на лице его было то же мечтательное выражение, которое еще тогда привлекло Гейнца, когда он увидел Александра, сидящего под орехом, недалеко от латунного предприятия. Сам того не ощущая, Гейнц приблизился к Александру и положил руку ему на плечо, как будто тот нуждался в поддержке еще более, чем сам Гейнц. Александр нагнулся первым, чтобы бросить ком земли на гроб своего потерянного друга. Слеза выкатилась из его глаз.
        Семья был тиха и замкнута. Сыновья сдержанного отца были им воспитаны так, чтобы они не показывали свои чувства ближним. Только Фрида и старая бабка рыдали в голос.
        Артур Леви лежал рядом с матерью. Огромные хвойные деревья склоняли ветви над новым холмиком. И дед… дед, который всю свою жизнь ходил, выпрямившись, как на военном параде, стоял, согнув спину у могилы сына.
        Шпац из Нюрнберга зарисовал в своей тетради все, что происходило.

* * *
        Вернувшись домой, все закрылись в своих комнатах, чтобы побыть наедине. Лишь Филипп продолжал встречать людей, приходивших после полудня выразить свою скорбь. К вечеру дом затих. Из массы гостей остались лишь самые близкие друзья - доктор Гейзе, священник Фридрих Лихт, естественно, Шпац из Нюрнберга, и Александр. Настольная лампа горит в кабинете покойного, занавеси опущены, кресла пусты. Друзья сидят на низких скамеечках. Фрида входит, молча, ставит тарелки с угощением на маленький столик. Глаза ее красны от слез. Один за другим входят члены семьи. Дед приходит вместе с дядей Альфредом. Входит Елена. Вдруг все сыновья оказываются в комнате. Никто не замечает, что Иоанна тоже вошла комнату, сидит на полу в углу, опустив голову на колени. Дед по привычке стоит у темного окна, и спина его все еще согнута.
        Встает Филипп со скамеечки, подходит к письменному столу и открывает секретный ящик господина Леви.
        - Отец ваш просил меня сообщить вам о разделе имущества, - говорит Филипп, держа в руках завещание покойного.
        - Мы не хотим слышать ни слова о разделе имущества, Филипп, - поднимает Эдит руку.
        - Для нас это не меет значения, - говорит Гейнц, - фабрика нас кормила до сих пор и будет кормить дальше. Даже представить нельзя, что у нас будут споры и разногласия по поводу имущества.
        - Отец ваш знал о вашем отношении к имуществу, и гордился этим, - отвечает Филипп, - всегда говорил мне: в одном я уверен, дети мои не будут драться из-за имущества. Поэтому я прошу записать мои слова и сказать им. Отец просит, чтобы дети оставили Германию и были посланы в одно из известных учебных заведений в Швейцарии или Англии. В завещании он гарантировал им оплату учебы и меня назначил попечителем.
        Иоанна поднимает голову, и испуганно смотрит на братьев и сестер. Она не поедет ни в какое знаменитое учебное заведение, ни в какую Швейцарию или Англию! Сквозь слезы на глазах она видит доброе лицо той женщины. Никогда она ее не видела, но воображение дало ей облик и добрые глаза, большие, как в сказках. Иоанна пойдет к ней, и та отправит ее в страну Израиля.
        - Филипп, - говорит Гейнц, - мы уважаем последнее желание отца, но детей мы не отпустим никуда. Здесь они вырастут, здесь получат всю любовь и хорошее образование, о котором просил отец. Нам не нужны особые средства, чтобы их вырастить и воспитать. Фабрика - наш прочный залог. И я хочу сказать всем вам, - обращается Гейнц к братьям и сестрам, сидящим на скамеечках, немного повысив голос, - я хочу, чтобы все мы обещали самим себе: хранить наш дом. Каждый построит свою жизнь по своему желанию и усмотрению, но здесь - наш большой и родной дом. Каждый из нас найдет себе здесь свое место, и никто не построит свою жизнь лучше, чем в этом доме.
        - Так и будет, Филипп, - говорит Эдит, - дети не оставят дом. Мы будем для них отец и мать. Не будут они сиротами на чужбине.
        Никто не услышал вздох облегчения Иоанны, которая смахнула слезы, но все услышали вздох облегчения Фердинанда и решительный стук чайника, который Фрида поставила на столик.
        - Как это могло прийти в голову кому-то, увезти детей отсюда, - говорит Фрида, и угрожающие нотки слышны в ее голосе.
        Дед, который стоял у окна и до сих пор не принимал участия в разговоре, выходит на середину комнаты, оглядывает всех сверху вниз, сидящих на скамеечках, и говорит:
        - Так и будет! Жизнь продолжается здесь, в этом доме, ничего не изменилось!
        Долгое молчание подчеркнуло эту фразу деда. Иоанна снова опустила голову. Гейнц закурил первую в этот день сигарету.
        Дед даже взял чашку чая из рук Фриды, сделал глоток и вернул чашку на стол.
        - Отец не верил в нас, - негромко говорит Эдит, и голос ее тяжел и печален.
        - Ты ошибаешься, Эдит, - отвечает ей Филипп, - отец ваш был полон любви и веры в вас. Еще я хочу сказать, что он просил передать вам, чтобы на его памятнике была начертана одна строка: «Годы, полные веры, дни, полные любви».
        Все согнулись на скамеечках, обняли свои колени руками, опустили головы, и медленно начинается негромкий разговор.
        - Мой брат, - шепчет Альфред, - был большим идеалистом, - протирает очки, и глаза его сужаются в щелки, вот-вот, закроются.
        - Он был джентльменом, - позволяет себе Фердинанд выразить свое мнение, - он был единственным джентльменом, которого я встретил в жизни.
        Иоанна хочет сказать, что отец был добрым, по-настоящему и во всех отношениях добрым. Облик отца встает в ее душе четко и ясно, и два его темных строгих глаза, как два хранителя добра, и все плохое сжималось и исчезало от взгляда отца. Иоанна очень хочет сказать это, но молчит. Боится, что ее выведут из комнаты, а она сейчас не может остаться одной в своей комнате. И это несмотря на то, что в соседней комнате Бумбы спит тетя Регина и громко храпит. Иоанна не может быть одна в эту ночь, и она надеется, что Эдит возьмет ее к себе в постель.
        - Отец, - говорит Инга, - был одновременно и строг и добр.
        - Я могла шататься по улицам, - добавляет Руфь, - но всегда знала, что есть, куда вернуться. Домой. И это всегда было возвращение к отцу.
        - Да, - говорит Эдит, и ее всегда спокойное и равнодушное лицо Мадонны, сейчас неспокойно, - мы могли вращаться в чуждых нам мирах. Но возвращение домой всегда был возвращением в мир отца, мир чистый, идеальный, основанный на строгих принципах. Хотели мы или не хотели, но возвращаясь сюда, в комнату отца, мы всегда знали, что строгий его мир лучше нашего, неустойчивого, и всегда душа наша стремилась к нему, даже когда мы сопротивлялись его нравоучениям. Мы знали всегда: пока есть отец, есть куда вернуться.
        - Он был таким, каким должен быть настоящий человек, - добавляет доктор Гейзе.
        Священник Фридрих Лихт молчит. «Тринадцать миллионов немцев проголосовали за Гитлера. Хорошо, что эта весть не дошла до упокоившегося, да будет память его благословенна». Лицо в шрамах священника несчастно. Он безмолвно уставился на ковер.
        - Я всегда просил его позировать, - говорит Шпац из Нюрнберга, - многие дни я бегал за ним с этой просьбой, и все же опоздал. Всегда у меня было ощущение, что облик его мимолетен и не вернется в этот мир. Я был неспокоен с того момента, как познакомился с доктором Леви. Всегда я чувствовал долг, который был на меня возложен - запечатлеть его образ для себя и для всех.
        - Разрешите мне сказать, - выпрямляется Александр, и замкнутое его лицо смягчается и словно бы озаряется, - отец ваш был моим другом. Не было больше у меня такого друга. Мы были мечтательными юношами. Даже, если у нас мечты были разные, и пути наши разошлись, но были мы скроены из одного материала. Это то, что я хотел сказать вам о вашем отце. Он был великим мечтателем. Артур всегда был великим мечтателем…
        Гейнц сминает окурок в фарфоровом блюдце, стоящем на ковре между его ног. Ждет, пока испарится тонкий дымок, поворачивает голову к Александру, и в голосе его печаль:
        - Да, отец был большим мечтателем, ибо мы были людьми действия, сыновьями без предвидения, без идеала. Потому мы его не понимали, пренебрегали его душевным богатством, которое он всегда пытался нам передать. Остались мы духовно бедными, привязанными к мелочам жизни без возможности взмыть. И отец был человеком действия, но мечта была для него главной, а действия - делом второстепенным. Мы тоже иногда мечтаем, но мечта эта, всего лишь как приправа к нашим делам.
        У дверей, опираясь на стену, стоит старый садовник. Он тихо и незаметно вошел в комнату. Когда Гейнц кончил говорить, он покачал головой в знак согласия.
        Дед, который все это время стоял на ногах, садится тоже на скамеечку, с удивлением смотрит на Гейнца, и движением, которое у него никто некогда не видел, отирает рукой лоб.
        - Мечтатель? - говорит он громко, как человек, что только сейчас понял нечто важное по значению, чего не знал до сих пор, - Артур мой был мечтателем. Но… - плечи его неожиданно сжимаются. - Но все мечты были у него отняты, и это убило в нем силу жизни, большую силу жизни, которым отличалась семья Леви.
        Опустело в безмолвном кабинете кресло, покрытое шкурой тигра, в котором долгие годы любил сидеть, погруженный в свои мечты Артур Леви.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к