Библиотека / История / Раковский Леонтий : " Адмирал Ушаков " - читать онлайн

Сохранить .
Адмирал Ушаков Леонтий Иосифович Раковский
        Эта книга — о русском флоте и об одном из лучших его адмиралов. Об адмирале, который хорошо понимал, что все победы одерживаются руками матроса — крестьянина, одетого в морскую робу.
        Поэтому книга об Ушакове и о тех, кого он водил в морские сражения, — это книга о русском характере. О людях мужественных, сметливых и сердечных, беззаветно любящих Родину и готовых ради неё на любой подвиг.
        Ниле Фроловне Чечель
        Адмирал Ушаков, современник Суворова, был одним из основоположников знаменитой черноморской школы морской выучки, из которой впоследствии вышли адмиралы Лазарев, Корнилов, Нахимов, Истомин. С именем Ушакова связаны замечательные победы на Черном и Средиземном морях. Он обладал исключительным талантом флотоводца, поражавшим оригинальностью и новизной тактических приемов. Он был ярый враг рутины и шаблона. Подобно Суворову на суше, Ушаков был новатором тактических приемов на море.
        «Правда» от 4 марта 1944 года.
        ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
        I
        Федя Ушаков торопился домой, — надо было готовиться к выпускным экзаменам. Он шел вдоль Невы. Река только неделю тому назад вскрылась, но на ней уже было оживленно: вверх и вниз сновали челноки и шлюпки, бегали, пеня воду, узконосые рябики.
        Против коллежских апартаментов бабы весело колотили вальками. Босоногие ребятишки полоскались в холодной воде.
        Вечер был теплый.
        Голубоватое небо с каждым часом становилось все светлее и светлее. Там, у горизонта, оно казалось уже совершенно прозрачным, изумрудно-желтым. Чувствовалось, что едва, закатится солнце, как тотчас же на город прольются светлые сумерки белой северной ночи.
        Ушаков миновал сухопутный кадетский корпус. Окна в меншиковском доме были раскрыты настежь. В них мелькали голубые, кофейные, серые кафтаны, доносились голоса: сухопутные тоже готовились к экзаменам.
        За корпусом по берегу тянулись поленницы дров, раскинулся склад разных материалов: лежали груды камня, брёвна, доски, дранка. К берегу пришвартовалась высокая баржа, груженная древесным углем.
        Подходя к морскому корпусу, Ушаков издалека увидал на своей пристани (которая была сделана в виде гавани, скобою) и возле нее знакомые зеленые сюртуки. Весною, в ясную погоду, набережная и пристань были излюбленным местом кадетских сборищ.
        Из тесных, сырых, опостылевших за зиму классов и каморок высыпало на бережок все свободное от нарядов народонаселение корпуса. Сюда собирались поговорить, посмеяться, узнать последние корпусные новости. Здесь, не таясь, курили, играли в зернь^[1 - Игра в зернь — игра в кости (или зерна).]^, устраивали борьбу. Иные даже приходили сюда с учебниками, надеясь позаниматься на свежем воздухе, но это редко удавалось: обстановка мало располагала к наукам.
        Высоко поднятая бревенчатая пристань называлась в корпусе «опер-деком^[2 - Опер-дек — открытая верхняя палуба.]^». На этом опер-деке, по неписаным гардемаринским законам, разрешалось сидеть только гардемаринам. Кадеты всех классов безжалостно изгонялись вниз, на прибрежный песок и камни, на «гон-дек»^[3 - Гон-дек — нижняя палуба.]^. Исключение делалось лишь для тех, кого приводил с собою на пристань гардемарин.
        Проходя мимо, Ушаков решил завернуть на минуту сюда, посмотреть, чем занимаются его товарищи.
        Возле пристани, на берегу, на гон-деке толпились кадеты. Стоял дым коромыслом: тут курили, о чем-то горячо спорили, играли в свайку. Чуть в стороне несколько завзятых рыболовов, примостившись на камнях, удили рыбу. Группа кадет младшего, 3-го класса обступила вихрастого гардемарина Алешку Тверитинова, любившего возиться с малышами. Алешка заказывал, а третьеклассники вязали морские узлы. Они наперебой друг перед дружкой старались поскорее завязать узел и заслужить одобрение гардемарина. А тот важно курил, сплевывая по-боцмански, снисходительно осматривал их работу и с улыбочкой щелкал по затылкам отстающих, неопытных такелажников.
        Весь опер-дек, всю бревенчатую пристань, безраздельно занимали господа гардемарины. Кто, свесив ноги вниз с пристани, сидел и курил, кто, подостлав сюртук и оставшись в одном каламянковом камзоле, лежал, глядя на Неву. Строили планы на будущее, рассказывали разные истории. В дальнем углу пристани группа гардемарин сообща повторяла фортификацию, которую учили не по учебнику, а по запискам. Один читал вслух по толстой тетради, а остальные слушали.
        В центре расположилась самая шумная компания. Среди других товарищей Федя Ушаков увидел и своего сожителя по комнате, черноглазого, курчавого Гаврюшу Голенкина.
        Голенкин всегда учился прилежно, но в прошлую осень вдруг втюрился в какую-то девчонку и теперь знал одно: чистить сюртук да, как трунил над ним степенный Федя Ушаков, тировать^[4 - Тировать — покрывать смолою, смолить.]^ свои волосы.
        Всех на пристани, видимо, потешал пучеглазый Нерон Веленбаков.
        Нерон был не лишенный способностей, смышленый парень, но его губило пристрастие к полпиву. Он предпочитал посидеть в кабачке с корпусным боцманом Лукичом, обучавшим кадет такелажному делу, чем корпеть над какой-либо сферикой.
        На этот раз, к удивлению Ушакова, в руках у Нерона Веленбакова была книга. Наморщив лоб, Нерон перелистывал ее. Перед ним, в позе ученика, вызванного учителем к ответу, стоял гардемарин Антоша Селёвин.
        Это был маленький угреватый паренек. За его невзрачность товарищи называли Селёвина «Сенелёвин», потому что в его внешности действительно было мало львиного.
        — Вот те на — Нерон взялся за учебу! — сказал Ушаков, подходя к товарищам.
        — Он экзаменует Селёвина, — объяснил быстрый Голенкин.
        — Что у тебя — Курганов? — наклонился к Веленбакову Ушаков.
        — Нет, Ла-Кроц.
        — «Универсальная история», — ответило за Нерона несколько голосов.
        — А какой же вопрос он задает?
        — Разве не знаешь Нерона? — улыбнулся Селёвин. — Он выискивает, где про беспутства говорится…
        Веленбаков сосредоточенно листал книгу.
        — А ну-ка триста восьмой вопрос, — вскинул он глазами на Селёвина и прочел: — «Каких качеств была Иулиа, дочь Августова?»
        Все засмеялись.
        — Вот видишь, что интересно Нерону, — сказал Антоша и без запинки ответил: — «Она была такого развращенного нрава, что отец ее Август принужден был сослать ее на остров Пандатарию».
        Веленбаков, проверявший ответ по книге, восхищенно сказал:
        — Верно! Слово в слово! А ну еще один!
        Он провел пальцем по строчкам:
        — Какой смертию умер Клавдий?
        — Ну, это знают все, — вмешался Голенкин. — Жена отравила его грибами!
        — Гляди, Нерон, как пойдешь с Лукичом на Десятую линию в кабак, не закусывай мочеными груздочками! — смеялись товарищи.
        — Нерон, а ты помнишь, что о твоем тезке у Ла-Кроца сказано? — спросил Селёвин.
        — Нет. А что?
        — Нерон был самый негодный из римских цезарей.
        — И зачем тебе отец такое имя нарек? — потешались гардемарины.
        — Так то ж цезарь, а я ведь всего лишь капрал, — отшучивался Веленбаков. — Федя, а ты знаешь, — обернулся он к Ушакову, — как твой Гаврюша сегодня ловко письмецо своей милой переслал? Сказывал он тебе?
        — Нет, ничего…
        — Неужто не говорил? — с деланным удивлением переспросил Веленбаков. — Ему за гардемаринство дают в месяц полтину, как сказано: «для лучшего в трудной морской службе куража и дабы в обучении ревностнее простирался», а Гаврюша потратил ее на шелковую ленту. Обмотал лентой письмецо и передал милой: мол, сделайте мне бант на шляпу! Вот каков!
        Все гардемарины и сам черноглазый Голенкин смеялись.
        — Молодец, хитер! Своего добьется! — чуть улыбнулся Ушаков.
        — Федюше так не придется делать, — постарался перевести разговор зардевшийся Голенкин.
        — Верно, он у нас красивый, черт! — поддержал Веленбаков, глядя снизу вверх на Ушакова.
        — А когда еще мичманский мундир наденет, тогда всем девкам пропасть! — шутили гардемарины, зная, что Федя Ушаков скромен и застенчив.
        — Да ну вас! — сконфузился Ушаков и круто повернулся.
        — Постой, схимник, куда же ты? Посиди с нами! — задержал его Гагарин.
        — Некогда: надо идти повторять навигацию.
        — Зачем тебе повторять? Ты же смеешься над линейной тактикой!
        — Смеюсь и буду смеяться, а знать надо! — освободился от Гагарина Ушаков.
        — Федя, уже поздно: вечер на дворе! — кричали ему.
        — Ушакова не переделаешь: как сказал, так и будет! — услышал он последние слова Голенкина.
        Ушаков направлялся к корпусу.
        Он прошел мимо главного здания. Из окон второго этажа, где помещались классы, выглядывали гардемарины, готовившиеся к экзаменам. Вон на подоконнике сидит с тетрадью и карандашом в руке первый ученик, Федюша Калугин. У другого окна, заткнув пальцами уши, склонился над книгой рыжеволосый Федя Путятин. Так смешно получилось — в первой четверке выпускников три Федора: Калугин, Путятин, Ушаков.
        Возле входной двери корпуса на притине^[5 - Притин — место, где ставится часовой.]^ скучает часовой, солдат морского полка.
        Триста шестьдесят воспитанников морского кадетского корпуса помещались в каменном двухэтажном доме Миниха и в семи деревянных «связях» — флигелях, пристроенных во дворе. В них жили по преимуществу гардемарины.
        В «связях» жить было вольготнее, чем в Миниховом доме, — меньше надзора. После молитвы и вечерней поверки можно незаметно улизнуть куда-нибудь погулять: забор, выходящий на Двенадцатую линию, обветшал и был весь в щелях. А ротный капитан-лейтенант лишь изредка проверял, все ли гардемарины дома.
        Положим, Федя Ушаков ложился спать вовремя, ночью никуда не хаживал, но и ему маленький деревянный домик был больше по душе.
        Три шаткие ступеньки крылечка, глиняный рукомойник, болтающийся на веревке, темные, крохотные сенцы, пахнущие кислятиной, да и сама каморка в одно окошко, с бревенчатыми, выскобленными стенами — все это живо напоминало Ушакову родную тамбовскую Алексеевку:
        Отец Ушакова был небогат: за ним числилось всего девятнадцать душ, из которых пять — немощные старики.
        В далекий Петербург пять лет назад Федя Ушаков приехал в липовых лаптях. Кадеты смеялись над этим невысоким, коренастым, синеглазым пареньком, который глядел на всех исподлобья, сдвинув густые брови.
        Но когда желтозубый князь Гагарин попробовал было тронуть Федю Ушакова, этот тамбовский паренек так стукнул его по загривку, что у Гагарина навсегда отпала охота задевать «лапотника».
        …Ушаков прошел через «сахарные» ворота во двор. («Сахарными» они назывались потому, что в соседнем доме был сахарный завод.)
        Закатное солнце заливало весь корпусной двор — флигельки, хлебную и поварню, возле которой солдат рубил дрова.
        На крылечке дома № 3, где жил Ушаков, сидел с книгой в руке его второй сожитель — румянощекий, плотный Паша Пустошкин. Паша хорошо успевал в науках, но зимою три месяца проболел, отстал и теперь целые дни занимался.
        Ушаков не стал ему мешать разговорами (Федя вообще был не из болтливых), а сразу прошел в свою комнату.
        Комната была тесная — в ней едва помещались три кровати, стол, скамья и табуреты. На стене висела полочка с книгами, а над ней, на желтых бревнах, была приклеена гравюра — идущий под марселями в полветра^[6 - Полветра — когда ветер дует перпендикулярно плоскости судна.]^ корабль, перед которым лежит Слава с трубою в руке. Она трубит:
        Дети, сему учитесь,
        Волн морских не страшитесь!
        Ушаков аккуратно повесил шляпу на гвоздь, поднял окно и взял с полки «Навигацию» Семена Мордвинова. Он присел к окошку и раскрыл книгу на том месте, где давеча остановился:
        «Навигаторам нужно знать напервее мореплавания до выходу из порту о исправлении склонения компаса, чтоб знать, сколько в которую сторону компас склонение имеет для знания прямого пути».
        II
        …Солнце давно зашло. Ушаков продолжал сидеть у окна, — еще можно было читать не зажигая огня.
        Где-то на улице послышался шум, крики. Федя заткнул уши пальцами и продолжал читать.
        Вдруг в сенях раздались шаги, дверь распахнулась, и Паша Пустошкин крикнул:
        — Федя, на Проспективной пожар!
        И убежал.
        Ушаков невольно глянул в окно: зарева не было видно. Но он тоже сорвался с места и, не надевая шляпы, помчался вслед за Пашей.
        Пожар был у Большой Проспективной улицы.
        Прыгая через канавы, еще полные весенней воды и грязи, Ушаков увидал: горит деревянный одноэтажный дом.
        Пламя вместе с дымом вырывалось сквозь угловое, вероятно кухонное, окно. Было странно видеть, что при этом из трубы дома спокойной струйкой тянется обычный дымок.
        Возле дома толпился народ.
        Несколько мужиков и какой-то матрос суетились, что-то кричали, но ничего не предпринимали. Ни у кого из них не было ни ведра, ни багра, хотя на пожар полагалось являться всем с ведрами, топорами, баграми и лестницами.
        Подальше от пожара держались бабы, Они обступили какую-то высокую женщину в шубе и пуховом платке, которая стояла возле узлов, подушек, укладок, сваленных прямо в топкую грязь пустыря. Возле нее, всплескивая руками, голосила старая баба, по всей видимости стряпуха.
        Бабы соболезновали, говорили все разом, не слушая друг друга, а высокая женщина, словно окаменелая, смотрела, как огонь делает свою разрушительную работу.
        — И чего это никто не едет и заливных труб не везет? Ни коллежские, ни солдаты? — обернулась к Феде Ушакову какая-то молодая бабенка, когда он подбежал к толпе.
        Ушаков промолчал. Он и сам не знал, почему так замешкались и полиция и служители двенадцати коллегий, возле которых в сарае хранились пожарные трубы.
        Его внимание сразу привлекло другое: детский плач в толпе.
        Федя подошел поближе и увидел, что на узлах сидела курносая девочка. Она плакала, запрокидывая назад голову.
        — Испугалась, поди? — сказал, не обращаясь ни к кому, Паша Пустошкин, стоявший рядом с Федей.
        — Нет, плачет, что сгорит ее снегирь. Он в доме, в клетке оставши… — словоохотливо объяснил из толпы чей-то женский голос.
        — А где висит клетка? — спросил Федя Ушаков, протискиваясь к девочке.
        — В светелке… Над окном! — сквозь слезы выдавила она.
        Ушаков повернулся и побежал к горевшему дому.
        — Федя, куда же ты? — испуганно крикнул ему вдогонку Паша Пустошкин.
        Ушаков подбежал к дому. Дым уже показался из дверей.
        Прикрывая голову бортом сюртука, Федя смело вскочил в дымные сени.
        За ним раздался испуганный бабий вопль:
        — Куда он? Рехнулся парень!
        В сенях Ушакова охватило таким горячим воздухом, будто он попал на полок жарко натопленной бани. Слева, на кухне, гудело, билось пламя, — дверь на кухню была заперта. Зато справа дверь в комнаты стояла распахнутой настежь.
        Горечь сдавила горло. Слезы посыпались из глаз. Но Ушакова это не остановило, — сколько раз он бывал в курных избах, сколько раз мылся в прогорклых от едкого дыма деревенских банях!
        Он вскочил в комнату и, протирая глаза, пригляделся в дыму. Над одним из окон висела маленькая клетка. В ней, перепархивая с жердочки на жердочку, тревожно кричал снегирь.
        Федя вспрыгнул на лавку, сорвал с гвоздя клетку и опрометью кинулся вон.
        В сенях его снова обдало нестерпимым жаром: кухонная дверь уже начинала тлеть. Густой столб черного дыма непроницаемой стеной закрывал выходную дверь.
        Пригнув голову, Ушаков бросился наугад туда, где должен был быть выход, откуда слышались тревожные голоса. И очутился на воздухе.
        Толпа, в волнении ждавшая его, облегченно вздохнула:
        — Жив!
        — Бабоньки, несет!
        — Клетку вынес!
        — Ну и отчаянный же!
        Какой-то дед, только что прибежавший на пожар, услужливо плеснул на плечи Ушакова ведро воды.
        Встряхиваясь, Федя побежал к толпе.
        Навстречу ему спешила высокая женщина. Ее красивое лицо выражало испуг.
        — Не обжегся? И зачем было лезть в огонь? Всё ее прихоти, баловницы! А как достал, теперь небось и не взглянет на своего снегиря! — говорила она Феде, словно давно знала его.
        Девочка по-прежнему сидела на узлах, но уже не плакала.
        — Ой, как тебя облили! — звонко рассмеялась она, принимая из рук Феди клетку со снегирем.
        — Храбер солдат!
        — Какой солдат? Гардемарин!
        — И чего лез, непутевый? — обсуждали в толпе происшествие.
        Ушаков покраснел от смущения и, не глядя ни на кого, побежал через пустыри домой.
        Навстречу ему, дребезжа, мчалась телега. В ней, свесив ноги, сидели полицейский и несколько коллежских служителей. Из-за их спин торчала заливная труба. А за телегой спешил к пожару плутонг^[7 - Плутонг — отделение.]^ солдат Великолуцкого пехотного полка, который по расписанию должен был тушить пожары на Васильевском острове.
        III
        Когда Гаврюша Голенкин вернулся домой, было уже за полночь. Федя Ушаков и Паша Пустошкин сидели и занимались при свече.
        Вместе с Голенкиным заглянул к соседям и Нерон Веленбаков, живший в этом же домике, в комнате напротив.
        Гаврюша, не мешкая, стал укладываться спать. А Веленбаков плюхнулся на скамейку и, вынув из кармана флягу, поставил ее со стуком на стол.
        Дети, сему учитесь,
        Водки пить не страшитесь! —
        пробасил он.
        Нерон был немного навеселе.
        Ушаков только вскинул на него свои строгие глаза и снова углубился в чтение.
        — Ну-ну, не коситесь, ваше преподобие! Я знаю: вы не жалуете пресной водицы. Уберу, уберу, — сказал Веленбаков, пряча флягу в карман. — Вот погуторю с Пашенькой минутку и уйду спать!
        Словоохотливый Пустошкин захлопнул свою книгу и, улыбнувшись, спросил:
        — Откуда это вы, полуношники? И где вас только носит?!
        — Вы тут просвещаетесь, а мы — пребываем в гулянии… Я с вечера пришвартовался в кабачке у двенадцати коллегий, а он, — кивнул Веленбаков на Голенкина, — сказывал, на Неве с девушками скучал. Корабельную архитектуру с ними изучал… Мы с Гаврюшей на разных курсах шли к одному рандеву у «сахарных» ворот: гуляли порознь, а через забор лезли вместе. Только он — проворней меня, а я, кажись, карман оторвал! Ишь как они расселись, — посмотрел Нерон на Ушакова и Пустошкина, сидевших на противоположных концах стола. — Федя у нас — капрал, он, конечно, на «юте»^[8 - Ют — кормовая часть верхней палубы.]^ сидит, а Павлуша — гардемарин, он ближе к порогу, «на баке»… Это что, у вас всегда такой порядок? — усмехнулся Веленбаков.
        — Тебе, Нерон, на юте никогда не бывать. Тебе и по фамилии велено на баке: Веленбаков, — не удержался от каламбура Голенкин.
        — А мне — где угодно сидеть, лишь бы с чарочкой! — согласился Нерон.
        — Пожар-то сегодня у нас, на острову, видали? — спросил Пустошкин.
        — А что горело? — приподнял с подушки свою курчавую голову Гаврюша.
        — Горел дом у Большой Проспективной. Да не в нем дело… Наш Федя, — кивнул на Ушакова Пустошкин, — отличился: из горящего дома клетку со снегирем вынес!
        — Ай да молодец! Этакий случай за две кампании считать надобно! — восхищенно сказал Веленбаков.
        — И зачем было лезть? Сгореть мог бы. До производства в мичманы не дожил бы. Зря лез в огонь! — по-своему оценил Голенкин. — Ведь опасно же!
        — Ничего там опасного не было, — недовольно буркнул молчавший до этого Ушаков. Он встал, аккуратно положил книгу на полку и начал раздеваться.
        — Я ему тоже весь вечер говорю: лезть в огонь было не из-за чего, — продолжал Пустошкин. — Кабы в огне человек остался, я бы и сам ни минуты не раздумывал…
        — Верно! Класть жизнь, так хоть знать за что! — стукнул кулаком по столу Веленбаков.
        — Ну хоть бы из-за хорошенькой, — поддержал Голенкин.
        — Просила-то спасти снегиря девочка, и очень миленькая, курносенькая такая! — поддел Пустошкин.
        Ушаков побагровел, недовольно сверкнул глазами.
        — И что ты мелешь? Ведь она ребенок еще! — с укоризной сказал он. — По снегирю слезами заливалась. Просила!..
        — Верно, девчонка годов двенадцати, не более, — поспешил уточнить Пустошкин, зная скромного и застенчивого Федю.
        — Ну, этакая в счет нейдет! — согласился Голенкин. — А ты не обгорел, Федюша? — участливо спросил он.
        — Нет. Только какой-то дуралей меня всего водой облил, как я выскочил из дома, — улыбнулся Ушаков.
        — А признайся, Федя: все-таки страшновато было? — спросил Веленбаков…
        — Ничего страшного. Это не на медведя с рогатиной, — ответил, укладываясь спать, Ушаков.
        — А ты почем знаешь, как на медведя?
        — Хаживал однажды, оттого и знаю.
        — Ты? Когда же это успел?
        — А еще как жил дома.
        — Сколько же тебе годов-то было? — не переставал удивляться Нерон.
        — Шестнадцать.
        — Поди, прижал какого захудалого муравьятника?
        — Нет, не муравьятника, а самого настоящего стервятника. След такой, что еле лаптем закроешь! Ну, ложись, Павлуша! Довольно лясы точить, — обратился Ушаков к Пустошкину.
        — Феденька, расскажи, как ходил на медведя! — попросил Нерон.
        — Не буду. Поздно уже. Да и ничего интересного нет! — ответил Ушаков и закрыл глаза.
        — Федя, да расскажи! — не отставал Веленбаков.
        Ушаков молчал.
        — Экий ты, прости господи, упрямец. Чистый каприкорнус, козерог небесный! — махнул рукой раздосадованный несговорчивостью товарища Веленбаков.
        Гаврюша Голенкин, улыбаясь, смотрел на них.
        — Не проси, — вмешался Пустошкин. — Разве не знаешь — сказал нет, стало быть, не расскажет.
        — А вам он рассказывал?
        — Рассказывал.
        — Так расскажи хоть ты!
        Паша не заставил себя просить. Он не спеша раздевался и рассказывал:
        — У них, в Тамбовской, медведей много. Однажды летом повадился миша на гречиху — всю полосу вытоптал. Осенью бабы за груздями ходили, он баб напугал. А потом уже зимой вот как случилось. Пошел их человек в лес за дровами. Выбрал толстую сосну, ударил раз, слышит, что-то под хворостом зашевелилось, запыхтело. У мужика и волосы дыбом: не леший ли?
        — Да, да, испугался! — вставил Нерон.
        — Послушал, послушал — стукнул снова. Ничего. Стукнул смелее, в третий раз. А тут сам Михайло Иваныч, словно протопоп в шубе, лезет…
        — Ого-го! — заржал Нерон. — Вот нарубил дров! И что ж, ноги-то унес мужик?
        — Успел. А медведь снова залез в берлогу: накануне снег выпал, замело кругом. Тогда Федя со своим деревенским старостой вдвоем и отправился. И на рогатину его, добра молодца, и поддел.
        — Как же это — на рогатину? Куда же ею колоть? В живот, что ли?
        — В живот! — не выдержал, расхохотался Ушаков. — Посмотрел бы я, что от тебя осталось бы, кабы ты ударил медведя ратовищем^[9 - Ратовище — древко рогатины.]^ в живот!
        — А куда же бить?
        — Известно куда: под левую лопатку! — оживился Ушаков.
        — И что же медведь делает?
        — Лезет вперед, на охотника. Топает вокруг него, старается достать, а охотник только держит рогатину, чтобы она упиралась в землю. Медведь кровью и изойдет.
        — Но ведь он близко ж от тебя?
        — Не очень далеко.
        — Это ж страшно?
        — А я про что и говорил!..
        — Да-а! — задумчиво протянул Веленбаков. — На такое не всякий решится…
        — Ну, Павлуша, гаси свечу! Уходи, Нерон: спать пора! — прикрикнул Ушаков, поворачиваясь к стене.
        Пустошкин дунул на свечу. По комнате разлились белесоватые сумерки петербургской ночи.
        — Что и говорить, храбер ты у нас, Федя! Одно слово — ухо режь, кровь не капнет! — поднялся Веленбаков.
        — Храбер-храбер, а тараканов боится! — рассмеялся Голенкин. — Однажды как-то заполз к нам таракан, так Федя на стол чуть не влез!
        — Э, не так было! — возмутился Ушаков.
        — Это ничего! Говорят, Петр Великий тоже тараканов не переносил, а какой храбрец был! И главное — отменный моряк! Ну, спите: уже, наверное, четыре склянки пробило! — сказал, уходя, Веленбаков.
        IV
        После экзаменов возвращались из Адмиралтейств-коллегии гурьбой. Возбуждение еще не улеглось, говорили все вместе:
        — Мне повезло — спросили то, что я хорошо знаю, — об исправлении румбов.
        — А у меня — «Может ли корабль держаться в линии баталии, если повреждена фок-мачта?»
        — Ясно, не может! Ведь поворотить-то нельзя!
        — Я так и ответил.
        — А как этот черт кривой, Кривцов, гонял по морской практике! — вспомнил кто-то. — «Что делать, ежели вдали от порта потерялись все мачты?»
        — Это разве вопросы? Вот Феде Ушакову задали — тут, брат, задумаешься!
        — Федюша, что спросили? — обратились товарищи к Ушакову, который, по обыкновению, шел молча.
        — Да ничего особенного, — ответил Ушаков. — «Когда звезда Сириус восходит и заходит в одно время с солнцем на петербургском горизонте и в какой широте восходит вместе со звездою Капеллою?»
        — Вот это вопросец!
        — Феде такой и надо: он у нас крепкий! — хлопнул его по плечу Нерон Веленбаков.
        Ушаков только улыбнулся.
        — Братцы, а как Нерону-то нашему нонче досталось, — рассмеялся Голенкин. — У него, бедного, даже парик на ухо съехал.
        — А что?
        — Определить широту места.
        — Что же в этом трудного?
        — Да ведь находить-то ее надо по меридиональной высоте солнца, измерять квадрантом, а он — ни в зуб!
        — Как же ты, Нероша, втянулся в гавань?
        — Он не сробел. Я, говорит, в шести кампаниях на море служил. Тем только и спасся.
        — Веленбаков — молодец: находчив. Расскажи, Нерон, как ты приставал на шлюпке к кораблю «Тверь», — напомнил Пустошкин.
        — Да-а, было дело! — самодовольно улыбаясь, почесал затылок Нерон.
        — А что? Расскажи, Нерон! — тормошили его со всех сторон.
        — Собственно, не о чем рассказывать. Я пошел в первое плавание. Конечно, ничего еще не знал. В Архангельске отправляет меня капитан-лейтенант на шлюпке и говорит: «Подойди, говорит, к „Твери“, вахтенный передаст тебе пакет». А где она, эта «Тверь», черт знает. На рейде судов — пропасть. Я гляжу как баран на новые ворота. Капитан-лейтенант смекнул, что я не найду, и решил растолковать: «Да вот тот корабль, у которого спущенные бом-брам-стеньги». А я и этого — ни в зуб…
        — Ах ты Нерон!
        — И что же дальше?
        — Отвалил я и спокойно говорю гребцам: «Давай, ребята, к тому кораблю, что со спущенными бом-брам-стеньгами!» Думаю: они-то уж наверняка знают! И не ошибся… В каждом деле главное — не робеть!
        — А как сегодня Курганов показывает тебе карты и спрашивает: «Которая дередюксион?» А ты ему тянешь меркаторскую! — засмеялся Голенкин.
        — Ну и что ж? Курганов мне: «Это не та!» А я: «Простите, мол, Николай Гаврилович, ошибся: действительно не та». Только и всего!
        — И сколько же он тебе поставил? Поди, «необстоятельно»?
        — Нет, «малопорядочно». А мне и хватит!
        — Ах ты Нерон — не тронь! — потешались товарищи.
        Веленбаков не обижался — смеялся вместе со всеми.
        — Э, к черту! Как ни отвечал, а уже — мичман! — махнул он рукой. — Кончились навсегда эти противные генеалогия, риторика, геральдика и прочие шляхетские науки! Завтра — белый мундир. Каково-то сшили? Вроде тесноват в плечах оказывался. Зато нижняя амуниция — как следует: чулки шелковые и на ботинках пряжки чистого серебра. А у тебя, Федя, — обратился он к Ушакову, — всё будут те же выростковой кожи сапоги?
        — У его отца всего девятнадцать душ, не то, что у тебя, — ответил за друга такой же мелкопоместный, небогатый Паша Пустошкин.
        — Это верно: у меня одного больше крепостных, чем у вас обоих!
        — Значит, завтра производство. Придется явиться и благодарить по начальству?
        — Так и быть: поблагодарим уж в последний раз!
        — Напудримся, косичку заплетем, — с удовольствием сказал щеголеватый Гаврюша Голенкин.
        — Куда-то назначат в плавание? — подумал вслух Федя Калугин.
        — Ну, тебе-то что? Ты у нас — первый ученик. Ведь у тебя ни одной отметки «малопорядочно», а все — «исправно», и поведения ты нарочитого, не то что мы, грешные, — сказал Веленбаков.
        — А назначат как обычно: до Архангельска и обратно.
        — Эх, скорее бы в море! — вырвалось у Ушакова.
        — Как до моря дошли, так и Ушаков заговорил!
        — И в кого ты, Федюша, у нас такой зейман^[10 - Зейман — моряк.]^? — сказал Селёвин. — Где у вас там, в Тамбовской, моря? Лес как море, это верно!
        — А в селе Измайлове, где царь Петр нашел ботик, — большое море? А князь Игорь откуда ходил на Царьград, забыл? — иронически спросил Ушаков. — Русские люди исстари любили корабль! Вспомните хоть бы и Ваську Буслаева с товарищами:
        Походили они на червлен корабль,
        Подымали тонкие паруса полотняные,
        Побежали по озеру Ильменю…
        V
        В слякотный ноябрьский день 1768 года притащился в Петербург на подводе из Ранбова, как называли моряки Ораниенбаум, мичман Федор Ушаков.
        Два с лишним года он проплавал в Балтийском и Белом морях и вот снова ступил на землю. Ушаков получил перевод на Дон.
        Русский народ решил отвоевать свои исконные земли на берегах Черного моря, укрепить и обезопасить южные границы государства от набегов турок и крымских татар.
        Россия возрождала флот, захиревший после смерти Петра Великого.
        Сухопутная армия была на юге готова, а флота у России недоставало.
        Стремление России усилить свое положение на юге не нравилось Англии, Франции и другим европейским государствам. В 1768 году они вынудили турок объявить России войну.
        Турция обладала на Черном море сильным флотом. Она в течение нескольких веков чувствовала себя здесь господином положения.
        Воевать с Турцией на Черноморском побережье без флота было бы русским очень трудно. Оправдывались знаменитые слова Петра Первого: «Всякий Потентат, который едино войско сухопутное имеет, одну руку имеет, а который и флот имеет, обе руки имеет».
        Россия имела на юге пока что лишь одну руку. Необходимо было дать ей вторую: построить флот.
        И конечно, прежде всего вспомнили о старых петровских верфях в Воронеже и на Дону, тем более что близ Воронежа было много прекрасного корабельного теса.
        Постройку Азовской флотилии Екатерина II поручила одному из лучших моряков, сыну известного петровского адмирала Наума Сенявина, Алексею Наумовичу Сенявину.
        Из Подмосковья на Дон отправили три тысячи мастеровых. Адмиралтейств-коллегия готовила чертежи судов с большей осадкой. Восстанавливали укрепления Азова и Таганрога. Спешно исправляли верфи в Ново-Павловске и Новохоперске.
        Из Кронштадта через Петербург потянулись на юг подводы с офицерами, матросами и корабельными мастерами. В числе откомандированных на Дон оказался и мичман Ушаков.
        Когда он наконец дотащился к Адмиралтейств-коллегии, шел шестой час пополудни. В канцеляриях уже никого не было. И Ушаков, взяв свой небольшой чемоданчик, пошел по старой памяти на Васильевский: надо же было найти ночлег.
        Сойдя с моста, он встретил на набережной боцмана Лукича.
        — А-а, с благополучным прибытием! — шумно приветствовал его боцман. — Откуда?
        — С «Трех иерархов». Направляют куда-то на юг.
        — Сейчас много туда едет. Наши мичманы тоже…
        — Кто? — нетерпеливо перебил Ушаков.
        — Пустошкин, Веленбаков…
        — Не знаешь, Лукич, где они остановились?
        — Как не знаю?! У Большой Проспективной и Двенадцатой линии. Вон новый дом, крашенный под кирпич.
        — Спасибо, брат!
        Ушаков больше не расспрашивал, а Лукич не задерживал его: боцман отлично помнил, что мичман Ушаков не пьет, стало быть, какой с ним разговор.
        Ушаков сразу нашел дом, о котором говорил Лукич. Он был обшит тесом, побелен и раскрашен. Издали и впрямь можно было подумать, что дом — из кирпича.
        Федя вошел на крыльцо, постучал.
        Открыла старуха.
        — Здравствуйте, бабушка. У вас моряки остановились?
        — Здеся, здеся, входите, — приветливо ответила старуха, пропуская Федю в сени. — Извольте, батюшка, вот сюда, — открыла она дверь.
        Ушаков шагнул в комнату.
        Первый, кого он увидел, был Паша Пустошкин. Паша без мундира стоял посреди комнаты, курил и что-то говорил, — Пустошкин любил побеседовать. Был он все такой же полный, высокий, румяный. За ним у стола, на котором стоял полуштоф и лежала закуска, сидел пучеглазый Нерон Веленбаков.
        — Здравия желаю, господа мичманы! — весело приветствовал Ушаков, ставя чемодан в угол.
        — А-а, Федя, дружок, здорово! — пробасил, вставая, бывший немного под хмельком Нерон.
        — Здравствуй, Феденька! Вот не ждали! — кинулся к нему чувствительный Паша Пустошкин.
        Товарищи обнялись.
        — Ты что, из Ранбова? — спросил Пустошкин.
        — А откуда же ему и быть-то? Конечно, оттуда, — ответил за товарища Веленбаков.
        — На Дон? — продолжал спрашивать Паша.
        — На Дон, — ответил Ушаков. — А вы?
        — И мы туда же.
        — А куда именно?
        — В Воронеж.
        — В какое-то место меня назначат? — задумался Федя.
        — Сейчас, брат, у всех один курс — Воронеж. Завтра в Адмиралтейств-коллегии получишь ордер, а послезавтра поедем вместе. Отправляется очередная партия, — объяснял Пустошкин.
        — Вот и хорошо! — обрадовался Ушаков.
        — Знаешь, Паша, я схожу еще за полуштофом — согреться господину мичману с дорожки, — предложил Нерон.
        — Нет, нет, я не буду пить! — схватил его своими крепкими руками Ушаков и усадил на скамейку.
        — Сиди, Нерон. На сегодня довольно! — прикрикнул Пустошкин. — Ведь завтра поутру являться в Адмиралтейств-коллегию, аль забыл? Вот сейчас хозяйка самовар принесет.
        — Экое питье — чай!..
        — А я чайку выпью с удовольствием, — сказал Федя, садясь за стол.
        — Эх вы, моряки! — безнадежно махнул рукой Нерон.
        — Ты, Паша, раздобрел, я вижу. А Нерон — все такой же, — разглядывал товарищей Ушаков.
        — Ты тоже не похудел! — хлопнул его по плечу Пустошкин. — Ну, где плавал? На чем? Под чьей командой? — забросал он вопросами.
        — Разве забыл? Он ведь ушел тогда в Архангельск на пинке^[11 - Пинк — небольшое транспортное судно.]^ «Наргин», — напомнил Веленбаков.
        — И на нем вернулся назад. А с нынешнего, шестьдесят осьмого года, на «Трех иерархах».
        — На этих «Трахтарарах», как называют матросы? У капитана первого ранга Грейга?
        — Да, у Самуила Карловича.
        — Хороший у тебя был начальник, — позавидовал Пустошкин.
        — А вы где?
        — Я у капитана Наумова, — тотчас же завладел разговором словоохотливый Пустошкин. — Смешной дядя. Думает, что — лихой служака: шляпу и ту, как говорится, носит параллельно горизонту. И знает одно — как выйдет из каюты, обязательно кричит: «Право руля!» Хоть бы и вовсе в этом нужды не было. Считает себя морским волком. Даже на берегу все называет не иначе, как поморски; коляска у него «барказ», линейка — «катер», дрожки — «шлюпка». А на судне любит держать фор-брам-стеньгу, она у него так постоянно и торчит. Этакий капитан немногому научит!
        — Ну, ты сам, Пашенька, неплохо дело знаешь! А где Нерон был? — обернулся к Веленбакову Федя.
        — Я, брат, плавал на фрегате «Диана». Не «Диана», а чистый верблюд. Нос и корма у нее подняты, а середина провалилась. Шканцы и бак выше шкафута на целую ступеньку. А когда на ростры подымут гребные суда, фрегат точь-в-точь верблюд. Капитан «Дианы» Козлов — ничего. Только больно худ, ровно скелет из рисовальной прейслеровской анатомии, что мы когда-то в корпусе учили. Но хитер как бес! Явился я к нему, а он сразу: «Которым, сударь мой, выпущены из корпуса?» А как мне признаться, что вышел я пятьдесят осьмым, что за мной остался только Сенька Трусов? Отвечаю: «Тридцать седьмым, ваше высокоблагородие! Последний год весь проболел». — «А сколько всего выпущено?» — «Пятьдесят девять», — отвечаю. «Ладно, — говорит, — служи исправно, человеком будешь! Деньги, — спрашивает, — имеешь?» — «Никак нет, ваше высокоблагородие!» И как он узнал, что у меня один целковый в кармане? «Ну, не бойся, дадим вперед!» Сам выбрал мне вестового и показывает ему кулак: «Держи ухо востро да береги спину! Ежели барин попадет у тебя в кутеж или в картеж, я те пятьсот всыплю! Вишь, молод еще, оберегать надо!» Вот догадливый,
черт!
        — Легко ему быть догадливым, ежели от тебя, поди, за кабельтов^[12 - Кабельтов — морская мера длины, равен 185,2 метра.]^ винищем разило! — улыбнулся Паша.
        — А вот и не разило. И никогда не разит: я всегда чесночком закусываю!
        В это время хозяйка внесла в комнату самовар. Паша Пустошкин засуетился, стал разливать чай, достал из чемодана колбасу и хлеб.
        «Все такой же — любит поговорить и угостить», — подумал о товарище Ушаков.
        Как только принялись за чай, Пустошкин снова овладел разговором:
        — Федюша, а помнишь, как мы вчетвером — я, ты, Гаврюша, Нерон, — бывало, ходили в баню на пустырь у Шестнадцатой линии? Напаримся-нажаримся — и в снег: кто дольше пролежит, тому бутылка меду с остальных. Нерон, черт, лежал дольше всех. Ты-то в наш спор не встревал, а только помню, что и тебя раз подзадорили. Говоришь: никакого меду мне не надо, а пролежу дольше вас всех! И пролежал. Помнишь, Нерон? — смеялся Паша.
        — Как же, помню!
        — Ну, нашел что вспоминать! — отмахнулся Ушаков. — А не знаете, где Гаврюша?
        — Он на Балтийском. Командует гальотом^[13 - Гальот — плоскодонное транспортное судно.]^ «Стрельна».
        — Батюшка, к вам пришли, — просунула голову в дверь хозяйка.
        — Кто там, пусть входит! — сказал, выглядывая из-за самовара, румяный Паша Пустошкин.
        В комнату вошла девушка лет пятнадцати.
        Несмотря на то, что она очутилась с глазу на глаз с тремя молодыми моряками, девушка нисколько не смутилась.
        Кутаясь в платок, накинутый поверх шубки, она приветливо улыбалась:
        — Здравствуйте! Мне сказывали, что кто-то из вас поедет в Воронеж.
        — Мы все поедем, — ответил, подымаясь, Пустошкин.
        За ним поднялись остальные.
        — Я хочу, просить, чтобы вы передали моей маменьке письмо. Она живет в Воронеже.
        — Охотно передадим, — ответил Пустошкин.
        — Лучше поедемте вместе с нами, — предложил Веленбаков, — веселее будет!
        — Я поеду, когда установится санный путь.
        — Ну, так мы будем встречать вас в Воронеже, — улыбнулся Паша. — Давайте письмецо!
        — Я еще не написала. Я завтра напишу. Может быть, кто-нибудь из вас зайдет за ним?
        — Выбирайте любого из троих, — пошутил Нерон.
        Девушка обвела всех глазами.
        — Я прошу вас. Вы ведь тоже поедете? — обратилась она к Ушакову.
        Федя стоял красный от смущения и неожиданности. Он уже давно узнал девушку: это была та, которой он спас снегиря.
        Она выросла и повзрослела. Ее курносое личико было миловидно. А когда девушка улыбалась, то открывался ровный ряд белоснежных зубов. И эта улыбка озаряла все ее лицо.
        — Поеду, — смущенно выдавил Федя.
        — Я вас помню, сразу узнала, — улыбнулась девушка. — Выйдемте, я вам покажу, где сейчас живет моя тетушка. Тот дом — сгорел.
        И она пошла из комнаты.
        Федя волей-неволей должен был следовать за ней.
        На крыльце девушка остановилась:
        — Вон видите домик, где растет береза? Там живет моя тетушка. А вас я запомнила. Я даже видела вас несколько раз во сне, — сказала она и, светло улыбнувшись, сбежала с крыльца.
        Ушаков вернулся в комнату еще более смущенный. Он старался не смотреть товарищам в глаза.
        — А девушка-то ничего: стройная, легкая, словно гичка! Ай да Федя! — попробовал было пошутить Веленбаков, но Ушаков так покосился на него, что Нерон сразу умолк.
        VI
        В Адмиралтейств-коллегии Ушакову подтвердили, что он тоже назначен в Азовскую экспедицию, под начальство вице-адмирала Алексея Наумовича Сенявина, и должен отправляться в Воронеж завтра поутру.
        Погода стояла отвратительная — моросил дождь, и Ушаков пошел из Адмиралтейств-коллегий прямо на квартиру.
        Пустошкина и Веленбакова дома не оказалось.
        Сегодня целый день у Феди не выходила из головы эта милая, улыбчивая девушка.
        В тамбовском детстве у Феди все друзья-приятели были мальчишки. За шесть лет учения в Петербурге Ушаков не свел знакомства ни с одной девушкой, и в корпусе его за это прозвали схимником. А тут, первый раз в жизни, он говорил с девушкой, которая, оказывается, помнит его и даже видит во сне. От всего этого сладко закружилась голова.
        «Пойду-ка я за письмом, пока нет этих пересмешников», — вдруг подумал Федя и поскорее шмыгнул из дому.
        На крыльце он оглянулся — не смотрит ли кто, но Двенадцатая линия была пуста.
        Только с Десятой, где был кабак, брели через пустыри два подгулявших матроса, и один из них куражился и орал:
        Из-за Волги кума
        В решете приплыла,
        Веретенами гребла,
        Юбкой парусила…
        Ушаков быстро перешел улицу к домику с березой. Уже постучав в дверь, он вспомнил, что не знает ни имени, ни фамилии девушки.
        Открыла высокая пожилая женщина, которую Федя видел в тот раз на пожаре.
        «Верно, ее тетушка!»
        — Вы за письмом? — спросила она.
        — Точно так! — пересохшим от волнения, глухим голосом ответил Ушаков.
        Он несколько похрабрел — такое начало было ему на руку: выходит, что Федя пришел по делу, а не вроде кавалера. Он хуже всего боялся, чтобы так не подумали о нем.
        — Пожалуйте, пожалуйте! — ввела его тетушка в небольшую, скромно обставленную, но чистую комнату. — Садитесь. Любушка сейчас придет — она пошла в сарай за дровами.
        «Ага, значит, ее зовут Любушкой», — приметил Ушаков.
        — Непоседа-девчонка, егоза. Собиралась побыть у меня до весны, а вчера вдруг услыхала, что моряки отправляются в Воронеж, загорелась: поеду и я домой! Побежала узнавать, кто едет. Другая бы постеснялась говорить с незнакомыми, а этой — нипочем. Она с любым человеком запросто говорит. Я вон старая, а так не могу. Это она в отца пошла такая простая да ласковая. Тот, бывало, с первым встречным говорит, будто десять лет его знает. А письмо-то у Любушки еще не готово, — улыбаясь, закончила вполголоса тетушка.
        В это время в соседней комнате послышался стук брошенных на пол дров.
        — Любушка, пришли за письмом, — сказала тетушка, входя к ней в комнату.
        В дверь просунулась голова со вздернутым носиком и быстрыми голубыми глазами.
        — А-а, это вы? Я сейчас! — весело и просто сказала она и скрылась.
        Федя сидел красный: все-таки он не мог побороть смущения, — как это он будет сидеть один с девушкой, словно жених или кавалер.
        Через минуту в комнату впорхнула Любушка:
        — Здравствуйте! Как вас величать?
        — Федор Федорович Ушаков.
        — Здравствуйте, Федор Федорович! Молодец, что пришли! А вот письмо-то у меня еще не готово… И я не знаю, может, и не буду его вовсе писать… — улыбаясь, сказала она и взглянула на Ушакова.
        У Феди упало сердце: «Передумала, не поедет…»
        — Вы что, разве не поедете в Воронеж? — испуганно спросил он.
        — А вы хотите, чтобы я поехала?
        — Хочу! — вырвалось у Феди.
        — Я поеду. Только не знаю когда… — смеялась Любушка.
        — Вы же говорили: по санному пути… Скоро должна установиться зимняя дорога.
        — У нас, в Воронеже, санный путь — с николина дня.
        — Вот и поезжайте!
        — Я и хочу — на николу.
        — А с кем вы поедете?
        — В Воронеж часто ездят на верфь. У тетеньки есть знакомый подрядчик. Вы в Воронеже были?
        — Нет. Хороший город?
        — Хороший. Весь на горах. Обрывы, обрывы! Белые мазанки и ветряки. Красиво! А небо какое у нас — синее, глубокое!
        — Ничего хорошего там нет. Дома на горе, а воду таскай из реки. А летом — ветры и ветры. Пыль — свету божьего не видно! — вмешалась тетушка, входя в комнату.
        — Да что вы, тетушка Настасья! Разве Питер лучше? Одно болото да вечная слякоть.
        — А давно ли сама восхищалась: «Ах, белые ночи! Ах, Петербург!»
        — Тогда нравился, а вот теперь уже пригляделась к нему! — тряхнула она русой косой.
        Ушаков просидел у Настасьи Никитишны дотемна. За чаем тетушка спросила мичмана о его родителях. Федя ответил, что старик отец еще жив, а мать умерла давно, когда ему было восемь лет.
        — Значит, росли сиротой, — пожалела Настасья Никитишна. — А откуда же вы родом?
        — Из Тамбовской.
        — Так вы наш сосед! — обрадовалась Любушка. — От Воронежа до Тамбова рукой подать!
        — Я не из самого Тамбова, а из Темниковского уезда. Там у нас деревенька. Алексеевка.
        — А почему поступили в морской корпус, а не в сухопутный? — полюбопытствовала тетушка.
        — Сухопутный не по карману: у отца всего-навсего девятнадцать душ, — просто ответил Ушаков.
        Он никогда не стыдился того, что его отец небогат.
        — Морским офицером лучше быть, чем сухопутным. Что берег? Грязь, пыль. А в море волны, ветер, простор! — убежденно сказала Любушка.
        Федя даже покраснел от удовольствия.
        — Да, я тоже очень люблю море! — признался он.
        Тут же, за чайным столом, Любушка в конце концов написала матери письмо и стала объяснять Феде, как найти в Воронеже дом, где они живут.
        — Вот город, на горе. Так — Нищенская слободка, так — Стрелецкий лог, так — Гусиная слободка, — чертила она пальцем по скатерти. — А так — наша Чижовка, ближняя и дальняя. Когда-то в ней водилось много чижей. Вот церковь Троицы, слева большой дом — в нем живут попы, дьякон Калистрат, пономарь. А справа — маленький, это и есть наш. Понятно?
        — Понятно, — отвечал Федя, а думал только об одном: поскорее бы эта белозубая девушка приезжала в Воронеж!
        — А вот тут, — не переставала Любушка чертить пальцем, — Чижовская роща. Дубы, дубы и дубы. И клены. Красиво! Сюда мы с вами пойдем весной гулять. Хорошо?
        — Хорошо, — ответил Федя, а сам подумал: «Одно плохо — пора уходить, а так не хочется!..»
        Он поднялся и стал прощаться.
        — Ежели когда-либо приедете в Петербург и негде будет остановиться, милости просим ко мне! — гостеприимно предложила тетушка.
        — Спасибо! — поблагодарил Федя уходя.
        Любушка провожала его.
        — Скажите, Любушка, а вы… в самом деле приедете? — спросил он, уже стоя на крыльце.
        — При-иеду! — улыбаясь, протянула она, и Феде почудилось в этом слове: «ми-илый…»
        Он спрыгнул с крыльца и, не разбирая в темноте луж, зашагал через улицу к себе.
        VII
        Незаметно промелькнула неделя, как Ушаков приехал в Воронеж, а письмо Любушки все еще продолжало лежать в Федином чемодане.
        Он был исполнителен и верен в своем слове, но не хватало времени. В адмиралтействе всем нашлось много дела. Пустошкин работал на постройке мастерских, а Ушакова определили в чертежную.
        Когда-то, при Петре I, весь Воронеж был заполнен моряками. Целые улицы занимали корабельные мастера: шлюпочные, парусные, блочные, канатные, купорные. Жили плотники, кузнецы, литейщики. В Воронеже лили пушки, мортиры, ядра, варили смолу, гнали деготь, вили канаты и веревки.
        После смерти Петра I все пришло в упадок. Мастерские обветшали или стояли заколоченные. Мастера перемерли или разъехались по другим местам. И многое приходилось начинать сызнова. Оттого теперь у всех — матросов и офицеров — было достаточно работы.
        Федя приходил вечером на квартиру усталый. Он видел чемодан, в котором лежало письмо, терзался мыслью, что поручение Любушки до сих пор им не выполнено.
        Ушаков каждый день невольно наблюдал за погодой: снежок понемногу укрывал землю.
        Иногда, сидя у себя в чертежной и обсуждая с товарищами качество кораблей разной постройки, он говорил что-либо вроде:
        — Архангельские хуже петербургских: в бейдевинд^[14 - Бейдевинд — курс корабля, самый близкий к линии ветра.]^ имеют большой дрейф.
        А сам в это время смотрел в окно на падающий снег и думал с тревогой: «Может, уже приехала?»
        И невольно краснел.
        Во-первых, от мысли, что он не сдержал слова, а во-вторых, оттого, что было приятно представить: Любушка уже в Воронеже!
        Паша Пустошкин, который жил с ним (Нерона Веленбакова услали в Таганрог), пытался было навести разговор на интересующую тему, но прямо о девушке говорить не смел. Живя не первый год с Ушаковым, он знал, что Федя рассердится и сразу оборвет разговор. Он такой: нашел — молчит, потерял — молчит. И потому Пустошкин старался говорить обиняком:
        — А уже санная дорога установилась. Вчера из Москвы констапель^[15 - Констапель — артиллерийский прапорщик.]^ приехал…
        Но Федя упорно молчал, хотя прекрасно понимал, к чему клонит Паша, и хотя этот разговор был ему приятен.
        Паша втихомолку наблюдал за другом.
        Подошла суббота.
        Вечером в чертежной, как и в других командах, был прочтен приказ:
        «Завтрашнего числа для праздника воскресенья адмиралтейским служителям шабаш, чтоб богу молились, гуляли тихо и смирно, шумства, драк и прочих непотребств не чинить».
        Федя слушал и думал: «Завтра отнесу письмо».
        Он утром попросил у соседа, корабельного мастера, бритву и побрился, хотя льняной пушок на щеках был мало заметен.
        Потом не мог дождаться обеда. От скуки листал «Регламент о управлении адмиралтейства и верфи».
        Паша, любивший пошутить, не выдержал и сказал:
        — Не смотри: все равно по параграфу семьдесят седьмому гардемарину жениться запрещается. Не то — дадут три года каторжной работы!
        Федя вспыхнул до корней волос и только глянул на него, как рублем подарил! Паше и этого хватило — сразу умолк. Так молча и обедали.
        После обеда Федя оделся получше, достал из чемодана письмецо и, стараясь не смотреть Паше в глаза, шмыгнул за дверь.
        Адрес он помнил наизусть: «Марии Никитишне Ермаковой у Троицкой церкви, что на Чижовке». За эти дни он узнал, что Чижовка — слободка на горе, предместье Воронежа, которое от города отделяет крутой яр.
        «Хорошо, что дом — у церкви. Значит, легко найти, не придется ни у кого спрашивать».
        Войдя в слободку, Федя вспомнил: здесь когда-то водилось много чижей. «Не оттого ли и она держала в клетке снегиря? Любит птиц, значит, доброе сердце!..»
        Он захотел представить себе ее лицо и не мог: оно как-то уплывало. И лишь не потухала, жила в его памяти широкая, светлая Любушкина улыбка.
        Вот и церковь Троицы. Вон один дом деревянный — побольше, другой — маленький, весь белый, крытый очеретом.
        Ох как бьется сердце!
        Ушаков еще издали разогнался — для храбрости! — и бодро подошел к домику.
        Он постучал и ждал, насупившись.
        Дверь отворила высокая седая женщина. Хотя глаза у нее были карие, а нос прямой, но ее лицо чем-то напоминало Любушкино.
        «Мать!»
        — Входите, входите! — приветливо сказала она, отступая в глубь сеней.
        Ушаков вошел.
        — Честь имею видеть Марью Никитишну Ермакову? — официально спросил Федя.
        — Да, это я, — сказала женщина.
        — Вам письмо из Петербурга. От дочери.
        Он протянул конверт.
        — От Любушки? Когда же она приедет?
        — Сказывала: по первопутку.
        — Пожалуйте сюда, господин мичман. Милости прошу. — Марья Никитишна распахнула дверь в комнату. — Раздевайтесь, у нас тепло, — предложила она.
        Поначалу Ушаков думал отдать письмо и сразу же уйти, но сейчас что-то удерживало его здесь. Он снял шинель и шляпу.
        — Садитесь! — предложила хозяйка, усаживаясь у стола.
        Федя сел.
        — Мы ведь тоже из морской семьи. Мою мать в тысяча семьсот первом году по велению царя Петра отправили сюда. Каждый десятый двор должен был поставить одну девицу для вступления в брак с солдатами, а остальные дворы — снабдить ее всем необходимым. И кроме того, дать двадцать рублей приданого. Вот она и вышла замуж за моряка. И мой покойный муж тоже был моряк, — словоохотливо рассказывала Марья Никитишна.
        Она оказалась более разговорчивой, чем ее сестра, Настасья Никитишна, и держалась так, что Феде казалось, будто он давным-давно знает ее.
        — А вы когда же познакомились с Любушкой?
        Федя зарделся. Говорить о том, как он спас снегиря, не хотелось.
        — Верно, где-либо в церкви, — улыбнулась Марья Никитишна, — или на гулянье. Вот у нас, в роще, с мая месяца по воскресеньям гулянье… Что, Любушка здорова?
        — Ничего, здорова. Я ее всего два раза видел… Я с Балтийского… Меня отправили сюда. Ехал, остановился на Васильевском острову…
        — Да, там живет моя старшая сестра, Настасья. Домик-то у нее в третьем годе сгорел…
        Ушакову хотелось сказать: знаю, сам видел, но — смолчал.
        — Вас как же звать?
        — Федор Ушаков.
        — Я уж Феденькой стану звать, по-стариковски. Вот я вас пирогом с капустой угощу, — поднялась Марья Никитишна.
        Ушаков не отказывался: он чувствовал себя здесь просто и хорошо. И главное, можно свободно говорить о Любушке — это же не с насмешником Пашкой Пустошкиным: не засмеет!
        Марья Никитишна поставила пироги, флягу с водкой, угощала.
        От водки Ушаков отказался — он не любил пить.
        — Одну-единственную. В вашем морском деле — надо. Пьяницей быть — сохрани господи, а придешь с вахты мокрехонький, водкой только и отогреешься и спасешься! — уговаривала хозяйка. — Первая рюмка и называется «прошеная», а вторая уже — «непрошеная»!
        Пришлось выпить «прошеную» и закусить пирогом, — пироги были отменные.
        Марья Никитишна расспросила его обо всем: откуда родом, сколько имеет душ крепостных, где и на чем плавал. В морском деле она разбиралась словно заправский моряк.
        В беседе Ушаков не заметил, как заблаговестили к вечерне. Он хотел уже прощаться, когда в комнату вошел высокий красивый человек. Федя сразу признал: это был грек. Грек учтиво поздоровался, пожелал «приятно кушать» и прошел в соседнюю комнату, о которой Федя почему-то думал, что она Любушкина…
        — Это мой постоялец, — зашептала через стол Марья Никитишна. — Павел Зосимович Метакса. Грек. Он поставщик в адмиралтействе. Гарпиус поставляет. Хороший, богатый человек…
        У Феди почему-то сразу испортилось настроение. Румянец покрыл его щеки. Он сидел, сдвинув свои густые брови. И все его лицо — с тяжелым, выступающим подбородком — стало старше и суровее.
        Корпусные товарищи увидали бы: Федюша чем-то сильно недоволен. Такого лучше не трогать!
        Он поднялся, поблагодарил за угощение и стал одеваться.
        — Еще раз спасибо, родной! Спасибо, сынок! — говорила на прощанье Марья Никитишна. — Приходи же, Феденька. Вот Любушка приедет, — пела она. — Пишет: к николину дню постарается…
        Ушаков шел, невольно высчитывая в уме, сколько дней осталось до зимнего николы.
        Грек очень не нравился Феде, хотя ничего худого о нем Ушаков сказать не мог.
        VIII
        Ушакова все больше и больше захватывала новая для него работа в адмиралтействе.
        Приятно было сознавать, что принимаешь непосредственное участие в постройке Азовского флота, что по твоему чертежу будут строить отдельные члены судна. Не то что Паша Пустошкин, который занят такой малоинтересной, обычной, чуть ли не деревенской работой: стройкой кузниц, шлюпочных мастерских да разных сараев. Но Паша Пустошкин рьяно отстаивал свое дело.
        — Посмотрел бы я, как ты на своем праме^[16 - Прам — плоскодонное судно, вооруженное пушками.]^ обошелся бы без моего якоря или без шлюпки! — возражал он Феде.
        Занятый работой, Ушаков не заметил, как подошел долгожданный николин день.
        Федя не знал, что делать: хотелось проведать, приехала ли Любушка, но идти к Ермаковой без дела было как-то стыдно.
        Он ломал голову — что бы придумать! И наконец нашел простой выход: пойти к обедне в их слободскую церковь, — если Любушка в Воронеже, она обязательно должна прийти к Троице.
        Федя приоделся и зашагал в Чижовку.
        Войдя в церковь, он сразу же увидел на левой стороне среди женщин высокую Марью Никитишну. Рядом с ней стояла Любушка.
        Ушаков прошел немного вперед и стал на виду. Ему так хотелось посмотреть назад, но это было неприлично.
        Он терпеливо простоял до конца службы и, только когда все двинулись ко кресту, обернулся.
        Ушаков пристально рассматривал толпу, теснившуюся к священнику с крестом, но Ермаковых не было. Раздосадованный, Федя пошел к выходу.
        Выйдя на паперть, он стоял, растерянно смотря по сторонам.
        Вдруг кто-то легонько взял его за локоть. Он зло поворотил голову, думая, что это какой-нибудь назойливый нищий, и оторопел: перед ним, улыбаясь, стояла Любушка.
        — Здравствуйте, Феденька! Кого это вы ищете? Не меня ли?
        Он хотел было отпереться, что, мол, не искал ее, но это не вышло.
        — Здравия желаю! — с живостью ответил он.
        — Пойдемте же к нам, чего тут стоять! — потащила его Любушка сквозь строй нищих и калек.
        Пришли к Ермаковым. Любушка сняла шубку и упорхнула на кухню помогать матери накрывать на стол, приказав Феде немножко обождать, лукаво прибавив:
        — И не скучать!
        Ушаков смирнехонько сидел у печки. Он чувствовал бы себя счастливым, если бы не эта проклятая дверь в соседнюю комнату… Прислушивался: дома ли грек?
        Вошли Марья Никитишна и Любушка с посудой и пирогами.
        Хозяйка подошла к небольшому шкапику и, открывая дверку, обернулась к Ушакову:
        — Феденька, а водочки выпьем?
        — Нет, благодарствую, не надо! — замахал руками Ушаков.
        — А в прошлый раз ведь пил! — насмешливо глянула через плечо Любушка. — Я все знаю!
        — Быль молодцу не укор! — выручила Марья Никитишна. — Не хотите — неволить не стану!
        Сели за стол.
        Любушка рассказывала о том, как жила в Петербурге, как ехала до Воронежа.
        Потом мать ушла на кухню убирать посуду, а Федя остался с Любушкой. Она упросила его рассказать, как он тогда спасал снегиря.
        Ушаков нехотя повиновался.
        — Спасли, Феденька, зря: все равно снегиря негодяй кот съел! — вспомнила Любушка.
        На кухне послышались голоса. Марья Никитишна уговаривала кого-то откушать пирога, а мужской голос благодарил, но отказывался.
        В комнату вошел Метакса. Он поклонился Ушакову и прошел к себе, закрыв дверь.
        — Что, постоялец еще у вас? — спросил, заливаясь румянцем, Федя.
        — А ну его! — махнула рукой Любушка и зашептала: — Он старый — ему уже тридцать лет!
        Над Федей вновь засияло солнце… Метакса пробыл у себя не больше пяти минут и снова ушел.
        Весь вечер они провели втроем. Пили чай, а потом Марья Никитишна вязала, а Любушка играла с Федей в свои козыри и носки.
        Было весело. Когда Федя проигрывал, озорная Любушка щелкала его по носу картами и заливалась смехом.
        Наконец настало время уходить. Любушка провожала его до двери.
        — Приходите в следующее воскресенье! Мне скучно одной! — сказала девушка на прощанье.
        — Приду! — с радостью ответил Федя.
        Дул пронзительный ветер, в лицо било снегом, но Федя не чувствовал холода. К себе в комнату он вошел напевая.
        — Ого, какой веселый! Да ты, Федя, никак первый раз в жизни выпил! — рассмеялся Паша, при свече пришивающий пуговицы к бострогу^[17 - Бострог — мундир.]^.
        — А если б и выпил, Пашенька!
        Он обнял друга за плечи и так сдавил, что Пустошкин крякнул:
        — Пусти, тамбовский медведь!
        Когда в следующее воскресенье Ушаков собирался уходить, Паша, осмелев, спросил:
        — Куда? Снова к ней?
        — На кудыкину гору! — отшутился Федя и помчался в милую слободку. Дверь ему открыла сама любезная, льстивая Марья Никитишна.
        — А, Феденька, деточка! — запела она, увидев мичмана. — Как раз на чаек. Милости просим!
        Федя разделся, вошел в знакомую комнату и остолбенел: за столом сидел с Любушкой грек Метакса.
        Ушаков стал мрачным и неразговорчивым. Ему было противно, что Марья Никитишна и Любушка ласковы с этим черноглазым красивым греком, что Любушка весело смеется и шутит.
        Феде казалось, что на него не обращают внимания, обходятся с ним как с малым ребенком.
        После чая девушка принесла карты, но Федя не остался играть, сказав, что завтра, чуть свет, уезжает на неделю в Таврово.
        — Вернетесь — приходите, не забывайте нас, — говорила в дверях Марья Никитишна, провожая гостя.
        Ушаков ничего не ответил. Он только сжал челюсти и подумал: «Как же, ожидайте. Приду!»
        Эту неделю Ушаков работал с остервенением.
        Пришло воскресенье.
        В последнее время Федя по воскресеньям вставал рано, а теперь отзвонили к обедне, а он еще лежал. Лежал и думал все о том же — о женском коварстве…
        Пустошкин уже ушел в город к знакомым, когда Ушаков встал. Подмывало пойти к Ермаковым, но он все-таки остался дома.
        До обеда он рисовал фрегат, а вечером достал из сундука маленький томик Сумарокова. Федя любил эти притчи, где так легко текут слова:
        Прибаску
        Сложу
        И сказку
        Скажу…
        где стихи о моряках:
        Встала буря, ветры дуют,
        Тучи помрачили свет…
        Он листал знакомые страницы, а глаза сегодня ловили иные строчки:
        Изображает ясно
        То пламень во крови
        Тово, кто ждет напрасно
        Взаимныя любви:
        Прохожева обманет
        Текущая вода,
        Тово любить не станет
        Ириса никогда.
        IX
        В середине следующей недели Ушакова взаправду отправили в Таврово с чертежами новых прамов.
        Не хотелось уезжать из Воронежа, но ехал он со странным удовлетворением: как будто кому-то назло. А очутившись в Таврове, не мог дождаться, когда разделается со своим поручением.
        В Воронеж он вернулся только в понедельник.
        Паша Пустошкин сидел дома — чертил.
        — Федя, а о тебе тут беспокоились, — ехидно сказал Паша.
        — Кто?
        — Прибегала Любушка, спрашивала: почему, мол, Феденька не приходит? Здоров ли?
        — Да ну, брось шутить! — нахмурился Ушаков.
        — Ей-ей, не шучу! Прибегала!
        — Давно?
        — В пятницу.
        Ушаков посветлел.
        Эта неделя тянулась у него дольше всех других: не мог дождаться конца. В воскресенье утром пошел знакомой дорогой в милую Чижовку. Шел, полный обиды. Шел не торопясь, но в то же время хотелось скорее-скорее…
        Открыла сама Любушка:
        — Феденька, голубчик! Пришел!
        Она кинулась к нему и неожиданно поцеловала в холодную щеку.
        Ушаков окончательно опешил.
        Любушка тормошила его, стащила с него шинель, повела в комнату.
        Ушаков сразу приметил: дверь в комнату постояльца была раскрыта настежь.
        — Грек дома? — насупился он.
        Любушка залилась смехом.
        — Что ты?
        — Из-за грека-то и не приходил? Да?
        Федя только потирал холодные руки, молчал, подозрительно озираясь.
        — Глупенький, да он мне противен! Понимаешь: про-отивен! И он уехал!
        — Куда?
        — В Азов.
        — Совсем?
        — Совсем!
        Федя кинулся к ней.
        — Пусти! Мама! — с притворным испугом зашептала она, кивая на дверь.
        Ее большие глаза стали еще больше. Федя отпустил ее и оглянулся.
        Любушка отбежала за стол и, выпячивая свои полные губы, протянула:
        — Тру-ус! Мамы нет, ушла к протопопше. Мы одни в доме. Тру-ус!
        Ушаков шагнул к столу. Их разделяла только столешница.
        Любушка стояла против него, раскрасневшаяся, похорошевшая. Она дразнила, высунув язык.
        Ушаков увидал: у Любушки на конце языка — небольшая ямка.
        — Чего смотришь? Язык раздвоен? Как у змеи. Не бойся — это меня в детстве нянька кашей так накормила. Сунула в рот ложку горячей каши, а сама убежала. И сожгла мне язык…
        Федя через стол ловко схватил ее за руку…
        До весны было еще три месяца, но у Феди Ушакова она расцветала уже в январе.
        X
        В напряженной каждодневной работе мелькали похожие друг на друга дни. Зима пролетела незаметно: была она «сиротская» и не успела надоесть ни снегами, ни морозами.
        В марте вскрылась река. И сразу прибавилось работы: отправляли припасы, вооружение и снаряжение для судов, которые строились на верфях в Таврове, Павловске, Икорце и Хопре.
        От зари и до зари, не умолкая, стучали плотничьи топоры. Не потухали литейные печи, кузнечные горны, курились смолокурни.
        Сенявин деятельно готовил Азовскую флотилию.
        Присланных из Петербурга мичманов отправляли дальше, к Азовскому морю. Пустошкин уехал на Икорецкую верфь, Ушаков остался один. Ждал, что не сегодня-завтра и его отправят куда-либо.
        Каждое воскресенье Федя ходил по знакомой дороге в Чижовку.
        Марья Никитишна уже в глаза называла его «зятек», ласково обнимала, потчевала, как могла, и все спрашивала, когда Ушакова произведут в лейтенанты и сколько он тогда будет получать жалованья.
        Федя и сам думал жениться на Любушке.
        Вся его прошлая жизнь — корпус, флот — прошла среди мужчин. Он любил море, флотскую суровую жизнь, готовился к ней и не представлял, как живут семейные моряки. Но без Любушки ему было тоскливо, тянуло к ней. Как ни был он занят, а всегда помнил о Любушке.
        И Федя тоже говорил ей:
        — Вот произведут в лейтенанты…
        — Не говори заранее. Произведут, тогда то и будет! — обрывала Любушка и тащила Федю в рощу, где с мая месяца каждое воскресенье устраивались народные гулянья.
        Ушаков не любил быть с ней на людях. Он робел и чувствовал себя неуверенно и плохо.
        Федя предпочитал сидеть вдвоем с Любушкой где-либо в палисаднике у дома или на обрыве, чем ходить, как он выражался поморскому, «в ордере^[18 - Ордер — строй флота в море.]^ конвоя». А Любушка обязательно хотела других посмотреть и себя показать.
        — Мне, кроме тебя, никого не надо! — отговаривался Федя.
        Тогда Любушка шла в атаку с другой стороны.
        — Ты что, стыдишься ходить со мной? Жался бы только по углам! — насмешливо говорила она и отворачивалась, капризно надув свои пухлые губки.
        И Федя скрепя сердце уступал. Он шел насупившись, точно его вели на казнь.
        Но Любушка прижималась к его плечу, ласково заглядывала ему в глаза и вдруг улыбалась, и вся Федина суровость мгновенно исчезала.
        Они шли в рощу и сразу же попадали в людской водоворот. Слышалось треньканье балалайки, гудели рожки, где-то пели песни. На качелях высоко взлетали вверх красные, синие, желтые сарафаны. Кричали сбитенщики, продавцы кваса. Зазывали продавцы сластей — пряников, конфет. Шум, гам, пыль. Ни поговорить, ни собраться с мыслями, ни помечтать о будущей совместной жизни…
        В июне установилась сухая, маловетреная, жаркая погода. Солнце вставало в какой-то дымке и палило без милосердия.
        Рабочие верфи и арсенала падали в изнеможении от зноя.
        Город как вымер, на улицах — ни души. Окна закрыты ставнями. Собаки попрятались.
        Только на реке с утра до ночи возились ребятишки.
        Воскресный день выдался еще более знойным. Небольшой ветерок, который был накануне, совсем утих. Стало душно, как в бане.
        Ушаков после обеда пошел, как всегда, к Любушке.
        Марья Никитишна сидела в подполе, кляня Воронеж, что в нем нет колодцев и за водой приходится тащиться вниз, к реке.
        — Ну и жара, прости господи!
        — Сорок в тени, — сказал Федя, проходя в комнату к Любушке.
        А Любушке было нипочем. Она хотела идти гулять в рощу.
        — Эк, неугомонная! Сидела бы уж. Где там до прогулок! — сказала мать.
        Но Любушка не послушалась матери и потащила Федю на всегдашнюю прогулку.
        Роща была полна народу. Все жались в тень деревьев и кустов. Сидели и лежали, разомлев от жары.
        Любушка и Федя устроились под молодым дубком. Сюда немного еще доставало солнце, но через некоторое время это место должно было оказаться совсем в тени.
        Дубок стоял у самой опушки, дальше шел луг.
        Любушка полулежала, обмахиваясь платочком, и напевала:
        Несчастным детинка
        На свет сей родился,
        На свет сей родился,
        В девушку влюбился…
        В легком платьице ей было не так душно, как мичману в его суконном мундире и такой же «нижней амуниции».
        А он изнывал от жары.
        Во рту пересохло, — ни сбитенщиков, ни квасников уже не было: всё раскупили.
        Ушаков сбросил шляпу. Сидел молча, — от духоты не хотелось даже говорить.
        С запада надвигалась грозная сине-багровая туча. Лучи солнца окрашивали ее края в зловещий оранжевый цвет.
        — Любушка, будет гроза, пойдем домой, — сказал Федя.
        — Вот так зейман — дождя испугался! — усмехнулась Любушка.
        Если бы Федя не был и так красен от духоты, Любушка могла бы увидеть, как он покраснел от возмущения.
        — Пока промокнет мой мундир, ты уже вся до нитки будешь мокрехонькая!
        — И хорошо — хоть освежусь! А то я сегодня три раза бегала купаться, а все не помогает! — ответила девушка, не меняя положения.
        Федя вытирал лицо платком.
        А страшная туча приближалась. Более предусмотрительные люди поспешно уходили из рощи, но таких оказалось немного.
        Вот туча уже совсем близко, подул легкий, но не освежающий ветерок, и вдруг разом все — роща, луг, Воронеж — потонуло в непроницаемом мраке. Стало так темно, как не бывает даже в самую глухую осеннюю ночь. И вслед за темнотой налетел страшный ураган.
        Роща загудела, застонала. Затрещали ломающиеся деревья, послышались крики людей.
        Ушаков не растерялся. Он вскочил на ноги, схватил закричавшую от страха Любушку и, пересиливая ветер, шатаясь, кинулся в беспроглядную темноту, туда, подальше от рощи, на луг. Он вмиг сообразил, что во время урагана опаснее быть под деревьями, чем в поле.
        Федя смог сделать лишь полдесятка шагов. Новый, более сильный порыв ветра заставил его упасть на колени. Он заслонил собою Любушку, которая беспомощно уткнула лицо в его камзол.
        Тьма не рассеивалась ни на секунду. Тучи пыли неслись, забивая глаза, нос, рот.
        Ураган свирепел.
        В роще трещали, падали деревья. Сквозь вой ветра доносились вопли и крики.
        «Вот так, должно быть, валится в бою от меткого пушечного залпа рангоут», — мелькнуло у Феди в голове.
        Порывы ветра шли волнами. На какую-то долю секунды посветлело, чтобы снова покрыть все непроницаемой тьмой.
        «Сколько же может так продолжаться?»
        И вот над головой сверкнула молния, загрохотал громовой раскат, и полил дождь.
        Ветер сразу утих.
        Федя сорвал с себя мундир и накрыл им Любушку и себя. Они сидели под ливнем, тесно прижавшись друг к другу. Озорная Любушка смеялась, — страх прошел, и ей уже было весело.
        Когда ливень наконец стих, из рощи бежали к слободке вымокшие, грязные, поцарапанные, напуганные люди.
        Слышались чьи-то вопли, плакали дети.
        Со многих домов и сараев буря сорвала крыши. По улице прыгали сбитые ураганом вороны.
        Прибежали домой и Любушка с Федей.
        — Любочка! Жива! — плакала, обнимая дочь, Марья Никитишна. — Деточки!
        — Живы, живы, мамочка!
        Ушаков стоял на пороге, не смея войти в комнаты: он был весь в грязи, с него текли потоки воды.
        — Мамочка, если б не Федя, я бы, наверное, погибла! — кричала из комнаты Любушка, побежавшая переодеваться.
        — Феденька, сыночек мой, а ты как? — наконец обратила внимание на Ушакова Марья Никитишна.
        — Ничего. В порядке. Только вот шляпу унесло…
        — Какую? Твою? Форменную? С золотым галуном? Так ведь она, я чай, рублев пять стоит!
        — Пустяки! Одна голова навек! — улыбаясь, говорил мичман Ушаков.
        XI
        Производство в лейтенанты пришло летом — тридцатого июля. Одновременно с этим Ушакова назначили командиром только что построенного в Таврове прама № 5.
        Федор Ушаков впервые получил в команду самостоятельное военное судно. Правда, это был не фрегат и даже не бриг, а всего лишь малоподвижный, плоскодонный прам, у которого нос и корма ничем не отличались друг от друга. Но и прам со своими двадцатью двумя пушками большого калибра в нижнем деке и столькими же меньшими на открытой верхней палубе все-таки представлял определенную военную силу.
        Прам через два дня должен был уйти к устью Дона, защищать его с моря.
        Узнав обо всем этом, Федя тотчас побежал к Ермаковым поделиться своими новостями.
        Любушка сидела с вязаньем в палисаднике. Она издалека увидала Федю и по его взволнованному, сияющему лицу поняла все.
        — Лейтенант! Лейтенант! — по-детски прыгала она, хлопая в ладоши.
        Из дому на ее крик вышла навстречу лейтенанту Марья Никитишна. Она уже на ходу вытирала фартуком губы, собираясь приветствовать Федю.
        Сегодня Федя был оживленным и веселым, как никогда. Он даже прочел шутливую оду на день производства в лейтенанты. Эти вирши сочинил на Балтийском флоте какой-то безвестный пиит, и их переписывали и затверживали наизусть все мичманы:
        Как держит небеса плечами.
        Упершись в адско дно, Атлант,
        О! Флотские, так между вами
        Велик и мощен лейтенант!
        О день! О дух мой восхищенный.
        Ты, лейтенантом воскрыленный,
        Пари, взносись до облаков!
        Се мысленно уж там летаю,
        Как орл: взор долу устремляю
        И зрю несчастных мичманов!
        Когда сели обедать, Марья Никитишна вынула из шкапика штоф с водкой, настоянной на каких-то целебных травах.
        Пили за лейтенанта.
        — Второй раз в жизни пью, — признался Федя.
        — А в третий раз когда будем? — толкнула его локтем Любушка.
        — Скоро. Когда же повенчаемся?
        — Неизвестно, где и как устроишься, Феденька. Раньше поезжай, узнай, а после приедешь.
        Федя насупился.
        — Не бойся, я тебя обожду!
        — Наживетесь еще вместе! Успеете надоесть друг другу. Вся жизнь впереди! — уговаривала Марья Никитишна.
        Ушаков задумался. Было больно, было досадно, что на какой-то срок вновь откладывается то, о чем он мечтал эти месяцы. Но, здраво рассуждая, Марья Никитишна права.
        Никто не мог сказать, какая пристань, какой берег станет на ближайший год базой для Федора Ушакова. Ясно одно: только не Воронеж. Значит, придется обосноваться где-то там, в Азове, или в малообжитом Таганроге, а потом думать о женитьбе.
        Скрепя сердце Ушаков принужден был согласиться с этим.
        Марья Никитишна утешала молодых, говорила, что в жизни моряка разлука с семьей — обычное, неизбежное зло, что так живут все моряки и так жила со своим покойным мужем и она.
        А Любушка клялась, обещалась ждать жениха, не забывать о нем…
        Ушаков вздохнул и сказал:
        — Что ж поделаешь?.. Значит, так держать!
        И вот настал день отъезда в Таврово. Ушаков уезжал ранним утром на шлюпке. Любушка и Марья Никитишна пришли провожать его. Хотя, кроме матросов, рабочих, грузивших на баржу разные припасы, на пристани не было никого, Федя, как всегда на людях, чувствовал себя стесненно.
        Ушаков никогда не был особенно разговорчивым, а теперь слова и вовсе не шли у него с языка. Он отвечал односложно на вопросы Марьи Никитишны и не спускал глаз с любимой девушки. А Любушка прижималась к нему, и в ее голубых глазах дрожали слезинки.
        — Ваше благородие, шлюпка готова! — крикнул со шлюпки унтер.
        Федя поцеловался с Марьей Никитишной и порывисто обернулся к Любушке.
        Она, плача, упала в его объятия.
        Ушаков прижал к себе эту хрупкую, тоненькую девушку. Слезы сдавили ему горло, но он сдержался.
        Еще раз поцеловал ее и, ссутулившись, быстро пошел к шлюпке. Лицо его было хмуро. Брови сдвинуты плотнее обычного.
        А матросы, катавшие с пристани на баржу бочки со смолой и бухты канатов, видя это прощанье, весело затянули:
        Матрос в море уплывает.
        Свою женку оставляет.
        Вот калина,
        Вот малина…
        Закрепили паруса,
        Прощай, любушка-краса!..
        Эта всем известная шуточная песенка била, что называется, не в бровь, а в глаз.
        — Феденька, погоди, возьми! — бежала сзади за Ушаковым Марья Никитишна, протягивая ему сверток с провизией.
        Ушаков машинально взял сверток и прыгнул в шлюпку.
        Пристань, берег, Воронеж, милая сердцу Чижовка стали удаляться.
        Все уменьшалась и уменьшалась на берегу фигурка Любушки, машущей платком. И вот наконец она слилась с берегом. Федя так отчетливо, так ясно представлял себе глаза, рот, улыбку Любушки, каждую черточку ее милого личика, что ему казалось: стоит только протянуть руку — и вот она, улыбающаяся и любимая!
        Но с каждым дружным взмахом весел гребцов Любушка удалялась от него все больше и больше.
        XII
        За весь первый год командования прамом Ушаков был на берегу только один раз. В этот раз ему удалось отправить с оказией письмо Любушке. Он просил ее ждать, не забывать. Но обстоятельства складывались так, что пока ни о каком семейном устройстве думать было нельзя. Приходилось заботиться о другом: о выполнении порученного важного задания — охранять от врага устье Дона — и о вверенной Ушакову команде.
        Ушаков был исполнительным, аккуратным подчиненным и потому командиром оказался требовательным и строгим. Начальник Азовской экспедиции вице-адмирал Сенявин оценил дельного, расторопного лейтенанта, давал ему разные ответственные поручения.
        Ушаков безукоризненно выполнял их.
        Свое морское дело Ушаков любил, был от природы деятелен, и работы у него всегда хватало, так что скучать не оставалось времени.
        Он тосковал по Любушке и тревожился, не получая от нее никаких известий, но терпеливо переносил разлуку. Ждал, что когда-нибудь она все же окончится. Любушка, может быть, и давала о себе знать, но поймать Ушакова было нелегко; плавая два года по Азовскому морю и рекам, он нигде не засиживался долго.
        До Азовской флотилии докатился гром славных Хиосской и Чесменской побед русского флота.
        Чтобы заставить Турцию воевать на два фронта и тем самым помочь своей сухопутной армии, сражавшейся с турецкими полчищами в Молдавии и Валахии, Россия отправила из Балтийского моря в Архипелаг эскадру под командой вице-адмирала Григория Андреевича Спиридова.
        Спиридов был талантливым, бесстрашным командиром. В боях у острова Хиос и в Чесменской бухте он уничтожил значительную часть всего турецкого флота.
        Корабль «Три иерарха», на котором Ушаков, будучи мичманом, плавал в Финском заливе, тоже вошел в состав первой эскадры Спиридова. «Три иерарха» участвовали в знаменитых Хиосском и Чесменском сражениях, и теперь Федор Ушаков жалел, что его послали на Дон, а не оставили на «Трех иерархах».
        Там, в Средиземном море, его товарищи дрались с сильным врагом и побеждали, а он здесь занимался скучным, невоенным делом — проводил караваны с лесом.
        Летом 1772 года небольшие русские суда совершили первые переходы по Черному морю — прошли с депешами из Дунайской армии в Таганрог.
        В это лето и Ушаков тоже впервые вышел на черноморские просторы.
        Черное море не походило ни на одно из тех, которые знал Ушаков: ни на суровое, холодное Белое море, ни на скучное и серое Балтийское. Оно казалось необычайным.
        Когда-то средиземноморские греки второпях обозвали его «негостеприимным» и лишь потом, приглядевшись к нему получше, стали именовать Понтом Эвксинским — «гостеприимным».
        Турки же считали его черным: Караденгиз^[19 - Кара-денгиз — Черное море.]^.
        А оно было не столько черным, сколько синим, голубым, зеленым — разным. Оно переливалось всеми цветами, каждую минуту было неповторимо иным. Оно принимало тысячи различных оттенков: солнце, небо, облака, ветер, горы — все заставляло его изменяться.
        Не похожими на иные были и прекрасные крымские берега.
        Это дикое нагромождение голубых, розовых скал, стремительно падающих с поднебесной высоты в бирюзовую воду, в пенистое кружево буйного прибоя.
        Эти небольшие заливы и уютные бухточки, защищенные каменными обвалами.
        Эти причудливые гроты, спрятанные в расщелинах скал, обвитые вечнозеленым плющом.
        И эти запахи полыни, чабреца и мяты, которые приносит с крымских гор легкий ветерок.
        Черное море — то ласковое, то грозное — казалось Ушакову пленительно-сказочным синим морем, о котором он грезил с детства.
        Ушаков увидал его только сейчас, но оно было знакомое, свое, Сурожское море…
        Федор Ушаков плавал из Таганрога в Каффу^[20 - Каффа — Феодосия.]^ и Балаклаву, которая стала сборным местом для крейсеров, охранявших крымские берега.
        Тихая Балаклава с ее уютной изумрудной бухтой полюбилась Ушакову.
        «Вот, если бы не война, сюда можно было бы привезть Любушку!»
        Но, несмотря на сухопутные победы Румянцова и занятие Крыма армией Долгорукова, турки никак не могли примириться с мыслью, что их господству на Черном море приходит конец.
        А время незаметно летело — наступил 1774 год.
        Суворовская победа у Козлуджи ускорила дело: летом 1774 года Турция была вынуждена заключить с Россией Кучук-Кайнарджийский мир.
        Ушаков подал рапорт, прося отпуск «для исправления семейных дел». И в апреле следующего, 1775 года пришел приказ: лейтенант Федор Ушаков переводился в Санкт-Петербургскую корабельную команду, и ему предоставлялся трехмесячный отпуск.
        Ушаков, разумеется, первым делом направился в Воронеж.
        XIII
        В ясное майское утро он приплыл к Воронежу.
        Как всегда, город от реки был очень живописен. Крутые скаты и обрывы, изрезанные глубокими оврагами, маковки церквей и колоколен, дома, разбросанные всюду — на холмах и в долинах.
        Вон «чудодей», как называли матросы цитадель. Вон дом губернатора. Пристань разрослась. Вокруг нее кучились склады и амбары.
        Все это было так знакомо. Казалось, он уезжал отсюда только вчера, а ведь прошло пять с лишком лет! Ушаков заторопился. Он так со своим чемоданчиком и пошел прямо к Ермаковым. Ноги быстро несли его по ярам и через овраги. Вот и слободка, милая Чижовка. Издалека видны зеленые главы Троицы.
        С каждым шагом все ближе к Любушке. И все сильнее бьется сердце.
        Вот уже Церковная улица. Цел ли маленький домик?
        Ура! Стоит на месте! Такой же! Те же кусты сирени, тот же обомшелый, позеленевший от времени забор.
        Не изменилось ничего.
        Может быть, Любушка сидит в палисаднике?
        Он подошел ближе и увидал: по палисаднику ходила Марья Никитишна. Такая же высокая и статная, как была. И на плечах у нее та же старая персидская шаль.
        — Здравствуйте, маменька! — не выдержал, окликнул он издалека.
        Марья Никитишна оглянулась было назад, но вдруг, с криком: «Егорушка!» — кинулась куда-то в сторону. «Что это? Забыла, как звать?»
        — Марья Никитишна, это я, Федя! — сказал он, смеясь, и подошел вплотную к забору.
        Ушаков увидал: на дорожке сидел, плача (видимо, упал), маленький мальчик. Марья Никитишна утешала его, целуя.
        Она взяла мальчика на руки и пошла к забору:
        — Простите, Феденька, простите, милый! Видите: Егорушка упал. С приездом! Заходите, заходите же. Вот наши-то обрадуются дорогому гостю! Они оба пошли на рынок.
        Ушаков стоял, онемев от удивления.
        — Это — внучек, Егорушка. Любочкин сынок! — подбрасывала она мальчика, который уже смеялся сквозь слезы.
        — Любушка… вышла замуж? — каким-то чужим голосом переспросил Ушаков. — За кого? Когда?
        — За хорошего человека. За Метаксу, подрядчика. Да ведь вы его знаете… Вышла три года назад…
        Ушаков больше не слушал. Он круто повернулся и не пошел, а почти побежал из Чижовки.
        XIV
        — Феденька, ты ли это? — окликнул кто-то Ушакова, когда он торопливо шел от кронштадтской пристани в город.
        Ушаков оглянулся и стал. К нему быстро шел через улицу Гаврюша Голенкин.
        Гаврюша был всё такой же — небольшой, ловкий. Из-под шляпы курчавились волосы. Одет с иголочки.
        «Женишком был, женишком и остался».
        — Гаврюша, здорово! — обрадовался однокашнику Федор Федорович.
        Друзья крепко обнялись.
        — Сколько лет не видались? — смотрел на товарища Ушаков.
        — Погоди. В самом деле, сколько же? — прищурил свои карие глаза Голенкин.
        — С выпуска. Стало быть, девять лет.
        — А ведь как вчера было!
        — Не бойся: ты не постарел. Все такой же молодчик!
        — А ты, Федя, стал важный. Ну, где был после «Трех иерархов»?
        — Сначала меня услали на Дон. Шесть лет болтался по Азовскому и Черному морям. Так завидовал вам, кто был в Архипелаге! Ты ведь участвовал в боях у Хиоса и в Чесме?
        — А как же! Я поджигал Турцию с другого конца.
        — На чем плавал?
        — На «Саратове», во второй эскадре.
        — А адмирал Спиридов держал свой флаг на «Евстафии»?
        — Да, на «Евстафии».
        — Наших в Архипелаге много было?
        — Много: Калугин, Гагарин, Толбузин, Тимка Лавров. Тимка погиб при взрыве «Евстафия», слыхал?
        — Слыхал. Жалко парня! А теперь ты откуда?
        — Из Ливорно. А ты?
        — А я завтра в Ливорно. На «Северном орле».
        — Вот это здорово!
        Друзья рассмеялись.
        — Увидишь Италию. Чудесная страна. Какой воздух! Какие женщины!
        Ушаков поморщился. После измены Любушки он не хотел думать ни об одной женщине, старался не замечать их.
        — Да я вижу, ты все такой же схимник, каким и был. А вообще итальянцы — народ интересный, живой.
        — Каждый интересен по-своему, — заметил Федор Федорович.
        — Ты Павлушу Пустошкина встречал? Где он?
        — Я с ним служил на юге. Он и теперь там, на Черном море.
        — Каково плавать на Черном?
        — Море глубокое, бурливое, своенравное, но плавать можно. А берега Тавриды красивые. Я думаю, не хуже твоей Италии! Скажи, а как адмирал Спиридов?
        — Все такой же: строг, но справедлив. Матросы его обожают. Правда, Григорий Андреевич о них сильно заботится.
        — Правильно делает!
        — Я, Феденька, вот за что особенно уважаю адмирала Спиридова: он вроде нашего Николая Гавриловича Курганова — за русского человека горой. Это не кто-либо там, что потолчется неделю-другую в Англии, а потом от своих нос воротит!
        — Гаврюша, расскажи про Хиос и Чесму. Как было?
        — Было так. Мы искали в Архипелаге турецкий флот. Накануне Ивана Купалы подошли к проливу у острова Хиос. Видим — стоят на якоре шестнадцать линейных кораблей. Можешь представить: шестнадцать, а у нас всего-навсего девять!
        — Трудновато. Ну и со скольких кабельтовых открыли огонь?
        — Какие там кабельтовы! Сошлись на пистолетный выстрел.
        — Ай да Спиридов! — вырвалось у Ушакова. — Он чем командовал, авангардом?
        — Да. А мы — в арьергарде.
        — Так-так. Значит, Спиридов в авангарде, — повторил, думая о чем-то своем, Ушаков. — Как царь Петр при Гангуте. И как же дрались? — продолжал расспрашивать он. — Турки вышли из пролива, и вы вели бой по всем правилам — на параллельных курсах?
        — Какое там! Спиридов так внезапно атаковал турок, что они не успели сняться с якоря. Остались в двух линиях. И потому у них могла вести огонь лишь одна передняя линия — десять кораблей.
        — Ах, Григорий Андреевич, молодец: как сообразил! — восхищался Ушаков.
        — А мы шли в ордере колонны. Спиридов ударил сразу по флагману.
        — Так-так, по голове!
        — Все наши суда дрались отчаянно. Матросы и офицеры не щадили себя. Знаешь, когда «Евстафий» сцепился с флагманским «Реал-Мустафа», один наш матрос бросился к турецкому корабельному флагу. Добежал, уже протянул руку — ее прострелили. Он схватился за флаг левой — турок проткнул руку ятаганом. Тогда матрос вцепился зубами в турецкий флаг и погиб, но не выпустил его.
        — А флаг?
        — Флаг наши отбили. Принесли адмиралу Спиридову. Ты бы знал, как держался он сам! Спиридов отдал приказ: «Музыке играть до последнего!» И вот представь: гром орудий, треск рангоута, крики людей — и музыка. А сам Григорий Андреевич со шпагой в руке ходит по шканцам.
        — Герой!
        — Ну и расколошматили басурманов. Турки — тягу. Укрылись в Чесменской бухте. Тут мы их и прикончили: кто взлетел на воздух, кто сгорел, кто потонул. Вот картина была — век не забуду! И ни один турецкий вымпел не ушел из бухты.
        — Поистине великолепная виктория! — сказал Ушаков. — Эх, жалко — некогда ни посидеть, ни поговорить толком! Надо торопиться: завтра снимаемся с якоря, а дел еще много. Придется идти. Всего хорошего, Гаврюша!
        — Тебе счастливого плавания!
        Друзья простились.
        Ушаков шел под впечатлением рассказов Голенкина о славных архипелажских победах.
        «Вот над чем надо хорошо поразмыслить! Такого даже у Курганова не вычитаешь, не то что у Госта», — думал он.
        XV
        Ушаков вышел из Адмиралтейств-коллегии и медленно направился к пристани. Он был так озадачен, что шел не замечая прохожих, — Федор Федорович только что получил новое назначение.
        За последние пять лет Адмиралтейств-коллегия несколько раз перебрасывала его с места на место, словно проверяла: выдержит ли капитан-лейтенант Федор Ушаков?
        Ушаков все выдерживал.
        Около трех лет он плавал в Средиземном море, доходил до самого Константинополя. Вернулся из-за границы — послали к шведским шхерам осматривать стоявшие там суда. Выполнил это поручение — назначили командиром корабля «Георгий Победоносец». Не успел обжиться на корабле и привести его по-своему в порядок — новое назначение. В Рыбинске чуть не зазимовал караван с дубовым лесом для постройки фрегатов. Надо было успеть доставить караван, пока не кончилась навигация. Послали его. Благополучно привел караван, вернулся снова в Кронштадт командовать кораблем, а вчера срочно вызвали в Адмиралтейств-коллегию.
        Стало быть, где труднее, туда Ушакова? Что ж, он работы не боится!
        Какое еще дело поручат ему?
        Ушакова принял сам вице-президент Адмиралтейств-коллегии граф Иван Григорьевич Чернышев. Это был сухопутный моряк, не интересовавшийся морским делом, но ловкий, льстивый придворный кавалер, большой барин и богач.
        Секретарь, провожавший капитан-лейтенанта к графу, что-то шептал ему на ходу о каком-то счастье, но Ушаков так и не понял, в чем дело.
        Он вошел к графу.
        Просторный кабинет вице-президента Адмиралтейств-коллегии был устлан роскошным ковром с вытканными на нем полевыми цветами. Одна стена кабинета была стеклянная. За ней в больших красивых кадках стояли деревья, на которых порхали и пели птицы.
        Граф был одет в голубой польский полукафтан с желтыми отворотами. Шаровары вправлены в желтые сафьяновые сапожки. Чернышев сидел на пне. Второй пень, побольше, стоял перед ним и, по всей вероятности, изображал письменный стол: на пне лежали бумаги.
        «Быть ему лесником, а не моряком!» — подумал Ушаков.
        Граф Чернышев принял капитан-лейтенанта Федора Ушакова весьма любезно. Хвалил за расторопность. Сказал, что Адмиралтейств-коллегия ценит его, следит за его успехами по службе и потому считает достойным занять важный пост командира императорской яхты «Счастье».
        Граф тут же предупредил кое о чем нового капитана.
        Императрица хочет чувствовать себя на яхте свободно — только пассажиром, а потому никакими рапортами ей не докучать.
        — Встретить ее императорское величество я ведь должен? — спросил Ушаков.
        — Разумеется! Но не рапортовать! Затем, когда государыня на корабле, — всем быть в полной парадной форме. Имейте в виду, что она может соизволить пригласить капитана своей яхты к столу…
        При такой мысли Ушакова бросило в жар. «Этого еще недоставало»! — подумал он.
        — Вилку, ложку держать умеете? С ножа не едите? В зубах пальцами не ковыряете?
        Ушаков вспыхнул еще раз.
        — Ваше сиятельство, я читал «Юности честное зерцало». И у нас в корпусе учили…
        — Вот и прекрасно. Ну, счастливого плавания вам на «Счастье», — пожелал вице-президент, отправляя капитан-лейтенанта.
        Ушаков вышел.
        Вон, стало быть, какое «счастье» ждало его!
        Придворный флотоводец!
        Карьеристы, дамские угодники позавидовали бы ему, но не боевые командиры.
        Ушаков шел и вспоминал все, что знал об императрицыных яхтах.
        Гаврюша Голенкин в одно лето был назначен во время практического плавания на императрицыну яхту «Петергоф». Гаврюша летел как на крыльях: фрейлины! Фрейлины! А за все лето увидал на яхте лишь одну фрейлину лет под пятьдесят, да зато день и ночь драил медяшки.
        Ушакову фрейлины не нужны, будь они даже вдвое моложе!
        Вспомнилось еще кое-что. Двое из их выпуска, Яша Карпов и Коля Хвостов, раньше него сподобились этой чести — были командирами императрицыной яхты. Но оба чем-то не угодили, и их быстро отчислили. Коля Хвостов не вытянул больше года, хотя был льстец и щеголь.
        А после Хвостова назначили капитана 2-го ранга Суковатого — он командовал яхтой «Петергоф». Неглупый офицер, а кончил совсем уж плохо.
        Два года назад у Красной Горки царица производила смотр флоту. Яхта «Петергоф», подходя к якорному месту, задела яхту «Счастье», где была Екатерина II. Императрица испугалась толчка и выбежала на палубу в одном белье (она уже спала). После Пугачевского восстания царицыны нервы стали похуже. Тогда тот же граф Чернышев грозил капитану Суковатому кулаком и кричал: «Ты у меня узнаешь!»
        Суковатый так испугался графского возмездия, что бросился в море и утонул.
        «Ну, у меня-то яхта будет становиться на место как полагается», — подумал Ушаков.
        И все-таки на следующий день он с тяжелым чувством приставал на адмиралтейской шлюпке к императрицыной яхте «Счастье».
        Легкая, великолепно оснащенная, украшенная позолоченными резными фигурами Посейдона, наяд и тритонов, она стояла на Неве против Зимнего дворца.
        На набережной всегда толпился народ — глазели на красивую царскую игрушку, на цветные ливреи лакеев.
        Ушакова встретил у трапа его предшественник, капитан-лейтенант Грязнов, представил ему команду, а затем повел осматривать судно.
        Такелаж и рангоут были безукоризненны. Снасти — надежны. Паруса — из лучшего клавердука^[21 - Клавердук — сукно.]^ и канифаса. Везде чистота и порядок. Нигде ни пылинки. Медные части сияли.
        Команда, как заметил Федор Федорович, с любопытством и некоторой иронией наблюдала за новым командиром. Оно и немудрено: капитаны на императрицыной яхте менялись чуть ли не ежегодно.
        — А теперь посмотрим каюты, — повел Грязнов.
        Они спустились по трапу, устланному коврами, в каюты императрицы.
        Внизу их ждали три камер-лакея.
        — Они всегда на яхте, — кивнул на лакеев Грязнов. — Наблюдают за чистотой и порядком в царицыных покоях.
        Вся облицовка кают была из красного дерева и палисандра.
        Ушаков вошел в каюту и зажмурился: зеркала, бронза, фарфор, дорогая мебель. Ноги утонули в ковре. А капитан-лейтенант равнодушно шел дальше.
        — А это — спальня императрицы. — Грязнов откинул шелковую портьеру.
        Мелькнуло что-то белоснежное, кружевное. Ушаков даже не заглянул туда. Пошли дальше.
        — Вот это — каюты камер-фрейлин. Это — для гостей. Сопровождает кто-либо из министров, гофмаршал…
        «Возил дубовые кряжи, а теперь буду возить министров!» — подумал Ушаков.
        — Здесь — гардеробная, а там — буфетная, — продолжал объяснять Грязнов. — Вот каюта для камер-пажей. Вон — камбуз, каюта лакеев и поваров.
        — А где же размещается команда? — заинтересовался Федор Федорович.
        — Команда — дальше. Для команды, признаться, на яхте места мало. Тесновато. Да и в нашей, капитанской, не больно разгуляешься!
        Грязнов открыл каюту, — она действительно была тесная. Капитан-лейтенант стал проворно собирать свои вещи, продолжая рассказывать:
        — Императрица бывает редко. Вам повезло: уже август месяц. Восшествие на престол — двадцать восьмое июня — прошло. Вряд ли она пожелает отправиться куда-либо на яхте. Ваше счастье, — улыбался Грязнов. — Конечно, без дела будет скучновато — известно, рейдовая жизнь, не в море. Каждый день одно и то же: с зюйда — Зимний дворец, с норда — Петропавловская крепость. Но зато если пожалует сама, тогда забот хватит!
        Ушакова подмывало спросить на прощанье у Грязнова: чем он не угодил? Но не спросил, постеснялся.
        — Ну вот я и готов! Счастливо оставаться! — попрощался Грязнов и безо всякого конфуза, что его сместили с капитанства, направился к трапу.
        — Трап капитан-лейтенанту! — крикнул вахтенный.
        Ушаков стоял, с завистью глядя, как отваливает адмиралтейская шлюпка, увозя Грязнова.
        На набережной ее давно уже ожидала толпа: какие-то бабы, сбитенщик, босоногие загорелые ребятишки и будочник с алебардой.
        «Он просидел на этой брандвахте^[22 - Брандвахта — караульное судно на рейде.]^ полгода, а сколько-то мне придется?» — подумал Ушаков.
        XVI
        Дни на императрицыной яхте «Счастье» тянулись однообразно-тоскливо. Делать было совершенно нечего. Матросы надраивали медяшки, которые и так сияли как солнце; буфетчик перетирал и без того чистую хрустальную и фарфоровую посуду; лакеи тщетно пытались выколотить из царских ковров хоть пылинку.
        А вахтенному лейтенанту оставалось смотреть на берег, где шли люди, проезжали экипажи — кипела жизнь.
        Ушаков ходил по яхте и злился.
        Вот так привалило счастье, нечего сказать!
        Еще две недели тому назад он был командиром боевого корабля, а теперь его словно исключили из флота: капитан превратился в какого-то дворцового управителя.
        Теперь у него на судне не пороховой погреб, а винный. Вместо склада парусов — царицын гардероб.
        И даже запахи на яхте не морские, привычные — смола, пенька, порох, а какие-то чужие и неподходящие: духи да пудра.
        Ушаков готов был презирать себя за это.
        Шла первая неделя сентября. Стояли редкие в Петербурге ясные осенние дни — последние перед слякотью и ненастьем. Бабье лето.
        И вдруг в один из таких дней бабьего лета к «Счастью» подвалила дворцовая шлюпка. Она доставила на яхту поваров и провизию, золотую посуду и свежие цветы из оранжереи: императрица собиралась завтра утром на прогулку по заливу.
        На следующий день уже со второй ночной вахты все были в парадной форме, начеку. Ушаков ходил, придирчиво осматривая каждый уголок.
        Но отдежурила вторая, заступила третья вахта, а императрица еще не изволила пожаловать.
        Только когда пробило шесть склянок, показался императорский катер со штандартом.
        Федор Федорович с интересом и некоторым волнением ожидал императрицу, — он ни разу не видал близко Екатерину II.
        Чуть замелькали пышные дамские платья, шляпки, разноцветные зонтики, его уже заранее бросило в пот. Ушаков готов был лучше выдержать на яхте любой шторм, чем быть на ней в таком изысканном придворном обществе.
        Спустили парадный, из красного дерева, трап.
        Императрица легко поднялась на яхту. Ее поддерживал под руку какой-то важный сановник с Андреевской звездой на голубом шелковом кафтане.
        Ушаков, сняв шляпу, склонился в поклоне. Волна духов обдала его. Прошуршали шелка — и все удалилось.
        Начиналось свое, любимое, привычное, настоящее дело: сниматься с якоря, ставить паруса.
        Федор Федорович получил приказ идти к Петергофу. Яхта, распустив паруса, летела как легкокрылая, белая птица. Петербург убегал назад. Впереди все шире и шире расстилался залив.
        В плавании день промелькнул быстро. Ушаков не уходил с юта. Снизу, из императрицыных кают, доносились французский говор и смех. Бегали, суетились камер-лакеи. Пробегали камер-пажи в роскошных светло-зеленых бархатных мундирах, расшитых золотом. Чей-то сердитый голос бурчал:
        — Сказано, на двенадцать кувертов, бери двенадцать! А фужеры где?
        Явно готовились к обеду.
        Ушаков боялся: а вдруг оттуда явится один из этих щеголеватых пажей и скажет: «Ее императорское величество приглашает ваше высокоблагородие к столу!»
        От одной этой мысли становилось не по себе.
        Но, к счастью, о капитане яхты не вспомнили, и Ушаков с большим аппетитом и безо всякого волнения, на скорую руку, пообедал у Себя в тесной каюте. А потом вернулся на шканцы.
        Настал тихий вечер.
        Солнце заходило, с точки зрения сухопутных гостей, прекрасно. Ничто не предвещало на завтра большого ветра. Императрица и ее гости любовались закатом, даже вышли наверх.
        На ночь было приказано бросить якорь в виду Петергофа.
        На яхте зажгли фонари. В царицыных покоях — свечи.
        Близилась полночь, а лакеи всё еще бегали с кофеем.
        Ушаков потихоньку пошел к себе в каюту выпить чайку. Вестовой зажег свечу и принес чаю. Федор Федорович снял мундир, напился чаю и сидел, прислонившись к переборке. И незаметно уснул.
        Проснулся он от тишины: кругом все спало. Яхта чуть покачивалась.
        Через переборку доносился из кубрика храп матросов. Свеча догорела и готовилась потухнуть.
        Ушаков вынул часы: было ровно три часа пополуночи. Он прислушался — сейчас должны пробить шесть склянок.
        Но прошло минуты две, а колокола не слыхать.
        Что это они, уснули там?
        Он быстро надел мундир и шляпу и поднялся наверх.
        Матрос у склянок топал на месте, зевая и, видимо, не собираясь бить.
        — Какая склянка? — спросил, подходя, Ушаков.
        — Шестая, ваше высокоблагородие.
        — Почему не бьешь?
        — Не велено.
        — Кто не велел? — ничего не понимая, возмутился Ушаков.
        — Приходил этот, как его… Захар Кистинтинич…
        — Что такое? Какой еще тут Захар Константиныч? — окончательно вспылил Федор Федорович.
        — Зотов. Камардин царицы. Не велел бить!
        — Морской устав важнее всех твоих Захаров! — прервал его Ушаков. — Бей, как положено!
        Матрос послушно ударил шесть раз в колокол.
        — Бить и впредь! Чтобы все было по уставу, — приказал Ушаков и быстро пошел к шканцам узнать у вахтенного лейтенанта все подробности этой ерунды. Он подходил к шканцам, когда из императрицыной рубки вышла какая-то женская фигура в белом. Ушаков с удивлением и ужасом узнал в ней императрицу.
        — Господин капитан, что случилось? — с тревогой спросила Екатерина.
        — На яхте все обстоит благополучно, ваше императорское величество, — почтительно ответил Ушаков, снимая шляпу.
        — А почему звонил колокол? Это пожар?
        — Никак нет. Это бьют склянки.
        — Какие склянки? Кто бьет?
        — Ваше величество, песочные часы называются поморскому — склянки. Пройдет полчаса, мы перевернем склянку и бьем в колокол.
        — А-а, понимаю. Склянки — это Sanduhr^[23 - Песочные часы (нем.).]^. Я не, знала, проснулась, — говорила, улыбаясь, императрица. — Раньше, кажется, их не били…
        — Их бьют всегда, ваше величество. Так положено по уставу императором Петром, — объяснял Ушаков, а у самого, мелькнуло в голове: «Попал в историю, черт возьми эти склянки!»
        — О, устав — большое дело. Его надо исполнять! — все так же улыбаясь, говорила императрица. — Продолжайте, пожалуйста, бить эти… склянки. Теперь я буду спать спокойно. Я накрою голову подушкой… Продолжайте, господин капитан!
        И она ушла так же бесшумно, как и появилась.
        Ушаков выждал, пока затихли шаги императрицы, и тогда накинулся на вахтенного лейтенанта Сорокина:
        — Почему не доложили о том, что приходил камердинер царицы?
        — Когда императрица ночует на яхте, никогда склянок не бьют. Это все у нас знают. Я думал, вас давно предупредили…
        Склянки продолжали бить в эту ночь аккуратно каждые полчаса.
        Наутро вся команда уже знала о ночном происшествии. Все смотрели на Ушакова как на обреченного.
        А он был обычен: внешне спокоен и суров.
        Как приказали с вечера, яхта «Счастье» к полудню благополучно прибыла к своей якорной стоянке на Неве.
        Когда императрица шла к трапу, она взглянула на капитан-лейтенанта Ушакова, склонившегося в поклоне, и ласково сказала:
        — Спасибо, господин капитан, за удовольствие!
        Это происшествие внесло оживление в монотонную жизнь яхты. О нем говорили все. Мнения офицеров разделились: старший помощник жалел Федора Федоровича и винил во всем вахтенного лейтенанта Сорокина.
        Сорокин отрицал свою вину и осуждал Ушакова:
        — Мужлан. Я сразу увидал: не годится к нам в капитаны!
        Матросы говорили по-иному.
        — Одначе какой вспыльчивой, ровно фальшфейер^[24 - Фальшфейер — бумажная трубка, набитая ярко горящим составом, для подачи сигналов ночью.]^! — говорил матрос, стоявший тогда у колокола.
        — Ежели хочешь знать, он прав!
        — Да, но, как говорится: тяни-тяни, да и отдай! Как сама пришла, пусть бы уж больше склянок не бил!
        — Если закон сполнять, тогда пришла сама, аль не пришла — все едино! Понимаешь?
        — Э, что тут закон! Сказано: как, брат, ни пыжься, а выше клотика^[25 - Клотик — кружок, который надевается на оконечность стеньг и флагштока, самая высокая точка судна.]^ не влезешь! Надо было уступить. А теперь уберут, как пить дать уберут. А капитан он стоящий, крепкий!
        XVII
        Прошло несколько дней после отъезда императрицы. Ушаков оставался на месте. Все на яхте уже думали: пронесло.
        Но в субботу к яхте подошла адмиралтейская шлюпка. Она привезла капитан-лейтенанту Федору Ушакову пакет. Адмиралтейств-коллегия приказывала ему сдать яхту старшему по себе офицеру и явиться в коллегию.
        Все-таки злополучная склянка отозвалась!
        Ушаков с легким сердцем покинул императрицыну яхту «Счастье».
        «Хорошо птичке в золотой клетке, да еще лучше на зеленой ветке! — думал он, отваливая от надоевшей яхты. — Оставайтесь тут со своими кувертами и реверансами!»
        В Адмиралтейств-коллегии ему сказали, что до вторника заседания не будет.
        Он вышел и остановился у подъезда с чемоданом в руке, раздумывая, где бы устроиться на эти три дня.
        Если бы Морской корпус оставался на месте, можно было бы пожить у кого-нибудь из знакомых служителей. Но он сгорел еще в 1771 году. Во время пожара сгорели почти все корпусные здания. Морской корпус пришлось перевести в Кронштадт.
        «А если пойти к тетушке Настасье Никитишне?» — вдруг мелькнула мысль.
        Только подумал о домике под березой — и сладко заныло сердце.
        Прошло так много времени — десять лет, а он все не забыл голубоглазую, улыбчивую Любушку. Сквозь горечь обиды, которую она ему нанесла, все-таки пробивалась любовь.
        Ушаков ничего не знал о Любушке — где она, как живет со своим Метаксой (ему втайне было бы приятно, если бы они жили не в ладу), и он давно хотел разузнать о ней.
        Кроме Настасьи Никитишны, спросить о Любушке было не у кого, а за последние пять лет он впервые остановился в Петербурге.
        Он с грустью прошел мимо здания Морского корпуса. «Связи» — деревянные флигели, где жили кадеты, их поварня, хлебная — все это сгорело дотла, а сам дом Миниха, который считался когда-то красивейшим на Васильевском острове, стоял как скелет: одни обгорелые стены и пустые глазницы закопченных окон.
        Вот и Двенадцатая линия.
        Как много построено новых домов!
        Цел ли домик под березой?
        Ушаков невольно ускорил шаг. Береза видна. И домик целехонек! Федор Федорович взошел на знакомое крылечко. Дверь в сени стояла открытой. Он шагнул дальше и постучал в комнату налево.
        — Входите! — раздался голос Настасьи Никитишны.
        Ушаков раскрыл дверь и остановился на пороге: за столом, перебирая грибы, сидели совершенно седая Настасья Никитишна и Любушка.
        Тогда, десять лет назад, он оставил Любушку на пристани в Воронеже тоненькой шестнадцатилетней девушкой, а теперь перед ним была молодая женщина. Ее голубые глаза смотрели по-иному, но ослепительная, все озаряющая улыбка была все та же.
        Любушка, не стесняясь тетушки, кинулась к Ушакову. Плача и смеясь, она обняла его, прижалась к его белому парадному мундиру. А он стоял, несколько ошеломленный, с чемоданом в одной руке.
        Еще минуту назад Ушаков думал, что никогда не сможет простить ей измену, забыть огорчение, которое она причинила ему. Но вот она рядом — и он уже забыл обо всех обидах.
        Оказалось, что его письма она не получила. Ждала и тосковала. А тут вернулся из Азова Метакса, стал ухаживать за ней.
        Мать уговаривала Любушку выйти замуж за подрядчика: человек он солидный, с положением, не то что мальчишка-лейтенант.
        «Да и где этот твой Федя? Думаешь, он помнит о тебе? Если бы помнил, давно отозвался бы, а то вот прошло три года, а от него ни словечка. Стало быть, не хочет. Нашлась у него другая невеста: этого цвету — по всему свету!» — нашептывала дочери Марья Никитишна.
        — А Метакса пристал ко мне, — продолжала рассказывать Ушакову Любушка, — как с ножом к горлу: выходи замуж. Я говорю: ты мне не люб. А он смеется: стерпится-слюбится! Тяжело было, обидно, что от тебя — ни словечка. И как-то стало все безразлично… Надоели они оба с уговорами. Я взяла да сдуру, чтобы только отвязаться, и вышла замуж… Думала: вся моя любовь к тебе угасла. А вот прошло столько лет и оказалось: люблю я только тебя одного! — говорила Любушка, обнимая его.
        — Так кажется. Увидала меня, и в эту минуту действительно любишь, а с глаз долой — из сердца вон! — заметил Ушаков.
        — Как тебе не стыдно, Феденька! Да я бросила семью, сына, прилетела сюда, за тридевять земель, чтобы хоть разок посмотреть на тебя!..
        В Любушкиных глазах сияло такое искреннее чувство, что Ушаков больше ничего не сказал.
        — Ну, верю, верю!.. Значит, не спросясь уехала в Петербург? А с кем же сын?
        — Я сказала мужу, что еду в Петербург. А сына оставила с бабушкой.
        — А как же ты думала разыскать меня?
        — У тетушки есть знакомый канцелярист в Адмиралтейств-коллегии. Через него мы узнали, что ты назначен на императрицыну яхту. Я радовалась за тебя…
        — Печалиться надо было, а не радоваться, — усмехнулся Ушаков.
        — Радовалась и ревновала!
        — А ревновала-то к кому же? К императрице, что ли?
        — К фрейлинам!
        — К фрейлинам? Да им по сту годов каждой. Беззубые…
        — Почему такие старые?
        — Императрице самой пятьдесят, так что же она двадцатилетних рядом с собой держать будет?
        — Я так хотела тебя видеть! Однажды даже подъехала к яхте на лодке, — рассказывала Любушка. — Видела тебя — ты был на палубе, а потом вдруг ушел и больше не показывался. Чтобы поговорить с тобой, все рассказать, объяснить, я решила ждать здесь хоть до зимы! Я была уверена, что когда-нибудь мы встретимся. И вот теперь я счастлива! — И она прижалась к нему.
        — А как же все-таки муж? — немного погодя спросил Ушаков. Любушка молчала. — Помнится, красивый такой, черноглазый. И рассудительный, деловой.
        — Действительно, он и порядочный человек, и неглупый. Его все хвалят, а особенно мама. Но мне он противен. Я не могу с ним жить!
        — Значит, у тебя выходит, как в былине: «Здравствуй, женимши, да не с кем жить»?
        — Да, — грустно согласилась Любушка.
        — А зачем же выходила за него замуж?
        — Глупая девчонка. Вспомни, Феденька, сколько же мне тогда было?
        — Почему меня не ждала?
        — Но ведь я же говорю: я ждала тебя, ждала целых три года.
        — Я тебя ждал пять лет!
        — Так это ты. Ты — крепкий. Ты все можешь…
        Ушакову как-то не хотелось спрашивать, но он все-таки спросил:
        — А как же сын, Егорушка?
        — Ты даже помнишь его имя? — засияла Любушка. — Он хороший мальчик, отлично учится. Черноглазый, красивый. Ему уже восемь лет.
        — И тебе не скучно без него?
        — Скучно, Феденька. Но я знаю, что он — мой, что он никуда не денется. А ты — ты скоро уедешь. И без тебя мне еще скучнее…
        Так они сидели и говорили все об одном и том же — о своей юношеской любви, которая запылала с новой силой. Не могли наговориться, насмотреться друг на друга.
        Три дня пролетели как одно мгновение.
        — Ах, если бы завтра не состоялось заседание Адмиралтейств-коллегии! — говорила накануне вечером Любушка. — Пусть бы что-нибудь помешало — наводнение какое…
        — Что ты, что ты говоришь, Любушка, окстись! — махала рукой тетушка. — Сегодня и впрямь ветер так и рвет с залива.
        Но наводнения не случилось. Заседание прошло без помех. Капитан-лейтенанта Федора Ушакова назначили командиром 66-пушечного корабля «Виктор».
        Императрица сказала о нем графу Чернышеву:
        — Ушаков слишком хорош для императорской яхты. Ему командовать боевым, линейным кораблем!
        И желание Екатерины было тотчас же исполнено. Ушаков должен был отправляться в Кронштадт. Любушка плакала навзрыд, прощаясь с Федей.
        — Когда же я теперь снова увижу тебя, когда? — повторяла она, неотрывно глядя на него.
        Слезы текли у нее по щекам, но Любушка не вытирала их.
        Ушаков сидел, подперев кулаком свой квадратный подбородок. Молчал.
        — Вот привози Егорушку в Кронштадт, в Морской корпус, — сказал он.
        — Верно! Я отдам его в корпус и останусь жить в Кронштадте. Тогда я буду часто видеть тебя, мой дорогой! — улыбалась сквозь слезы Любушка. — Ну, поезжай, поезжай!..
        И Федор Федорович уехал.
        XVIII
        Ушаков недолго засиделся на Балтийском море. Чем больше Россия укреплялась на берегах Черного моря, тем больше требовалось на юге людей. По Кучук-Кайнарджийскому миру Россия получила право свободно плавать по Черному морю. К России отошли земли между Днепром и Бугом, города Азов, Таганрог, Керчь и Кинбурн, лежащий против Очакова, у входа в днепровский лиман. Турция признала независимость крымских татар.
        На Черноморском побережье возникали укрепления и города. В Таганроге строили настоящие, глубокосидящие морские суда.
        В недавно основанном городе Херсон на верфях было заложено несколько линейных кораблей. Туда с севера слали лучших корабельных мастеров. Туда же отправляли с Балтийского моря опытных морских офицеров.
        В числе их получил назначение в Херсон и капитан 2-го ранга Федор Федорович Ушаков.
        В начале июня 1783 года он отправился к новому назначению.
        Ушакову приходилось ночевать в Петербурге, и он, не раздумывая, пошел на Двенадцатую линию к Настасье Никитишне.
        Тетушку Настасью Никитишну он уважал больше, чем мать Любушки. Марья Никитишна не нравилась ему своей лестью, не нравилась за то, что никогда нельзя было понять, кого она любит, а кого — ненавидит.
        А Настасья Никитишна совсем не походила на свою сестру. Она держалась просто, без дипломатии, и Федор Федорович чувствовал, что у нее он действительно желанный гость. Кроме того, ему хотелось узнать, где сейчас Любушка, не приезжала ли в Петербург, пока он с эскадрой плавал по белу свету.
        Ушаков увидал Настасью Никитишну на огороде, возле дома. Тетушка очень обрадовалась гостю.
        — Давненько вы не были у нас, Федор Федорович, — говорила она, когда вошли в комнату.
        — Почти три года. Я за это время снова успел побывать на Средиземном море.
        — А теперь куда?
        — В Херсон.
        — Это где же такое?
        — Новый город на Днепре, у Черного моря.
        — Чудное какое название — Херсон!
        — Князь Потемкин хочет сделать город таким же великолепным, каким был древний Херсонес Таврический.
        — И кем же в Херсон назначены?
        — На верфь, командиром строящегося корабля.
        — Значит, снова будете жить в полуденном краю? Гиблые места. Говорят: воды хорошей мало и лихоманки трясут. Теперь у нас с севера все, как птицы, летят на юг. А Любушки нашей так с тех пор и не слыхать, — сказала Настасья Никитишна, зная, что этот разговор Ушакову интереснее всего.
        Федор Федорович открыл чемодан и достал оттуда красивый шелковый платок.
        — Примите, пожалуйста, заморский подарок, — передал он Настасье Никитишне платок.
        — Спасибо, Федор Федорович. Зря мне, старой, дарите. Лучше приберегли бы для кого-нибудь другого, молодого. Для Любушки…
        — Любушке есть, — улыбнулся Ушаков.
        Ему было приятно хоть поговорить о ней. Вообще в этом доме все напоминало Любушку…
        Ночевал он в той же комнате, где тогда они вдвоем проводили все дни.
        — Встретите Любушку — поцелуйте ее от меня, — говорила наутро Настасья Никитишна, провожая недокучливого гостя.
        — А что же, может, и встречу. Все возможно. На Черном море только две верфи — Таганрог да Херсон. Там строится Черноморский флот. Муж у Любушки — флотский подрядчик, значит, не в том, так в другом наверняка живут…
        …Солнечным июльским утром, предвещавшим знойный день, подъезжал Ушаков к Херсону.
        Сначала, справа от дороги, показались какие-то мазанковые пыльно-желтые казармы. Потом версты три снова тянулась голая, выжженная солнцем степь. И наконец, начались невзрачные городские улицы.
        Назвать Херсон городом еще нельзя было. На большом пространстве рассыпались беленькие одноэтажные домишки, крытые тростником. Даже церковь не возвышалась над ними. Только вдали, на самом берегу Днепра, виднелись дома побольше, адмиралтейские и портовые сооружения и постройки.
        Въехали в Херсон.
        Окна домов были заранее — от дневного зноя — закрыты ставнями. Чахлые кустики, посаженные вдоль улицы, стояли в пыли. Противно пахло кизяком: хозяйки топили печи, готовя завтрак.
        В Петербурге Ушаков узнал в Адмиралтейств-коллегии, что зимой в Херсон были отправлены его товарищи Пустошкин и Голенкин.
        Павел Пустошкин к весне получил капитана 2-го ранга и был уже флаг-капитаном^[26 - Флаг-капитан — командир флагманского корабля.]^ у командующего новым Черноморским корабельным флотом, чесменского героя, вице-адмирала Клокачева.
        Федор Федорович тогда же с удовлетворением отметил это: «Молодец, Паша!»
        И теперь, едучи в Херсон, подумал: «Вот к нему я и заеду!»
        Увидев идущего навстречу подводе мичмана, Ушаков окликнул его:
        — Скажи-ка, братец, где стоит флаг-капитан Пустошкин?
        — Капитан второго ранга Пустошкин уже две недели в Таганроге. Командует кораблем «Модон», ваше высокоблагородие.
        — Это было некстати.
        — А не знаешь ли, случайно, капитана второго ранга Голенкина?
        — Гаврилу Кузьмича? Как не знать! Мой начальник. Они при порте. Показать, где он живет?
        — Да, будь добр, покажи!
        — Поезжайте по этой улице. Взъедете на пригорок. Улица станет спускаться вниз, к реке. В конце ее, слева, дом. Как все, мазанковый, но возле дома во дворе натянут парус.
        — Спасибо, братец, — кивнул Ушаков и поехал дальше.
        Стали спускаться к реке. Издалека увидали парус и самого капитана 2-го ранга Голенкина.
        Гаврюша был все такой же: курчавый, опрятно одетый. Он сидел в тени паруса без мундира, в шелковой сорочке и курил трубку.
        Голенкин тоже приметил Ушакова.
        — Ба, Феденька! Здорово! — весело закричал он, бросаясь навстречу товарищу.
        — Погоди, Гаврюша, дай мне умыться, я весь в пыли! — говорил, вылезая из повозки, Ушаков.
        — Ничего! — обнял друга Голенкин. — Иван, умываться! — крикнул он денщику. — И ты угодил в это пекло?
        — Да, брат. А городок, видать, еще дрянной. До великолепного Херсонеса ему далеко!
        Голенкин только махнул рукой.
        Ушаков умылся, переоделся и сел под парус пить с Гаврюшей чай.
        — У тебя тут уютно, как за бизань-мачтой^[27 - Бизань — задняя кормовая мачта.]^, — пошутил Федор Федорович.
        — Одна спасень от духоты. Ну, хвались, Федя, куда назначен?
        — В адмиралтейство, командиром строящегося корабля номер четыре.
        — Это шестидесятишестипушечный «Святой Павел». Его строит прибывший из Донской флотилии корабельный мастер Семен Иванович Афанасьев. А ты чем командовал на Балтийском?
        — Шестидесятишестипушечный «Виктором».
        — Невелика разница!
        — Номер четыре строится по новым чертежам… Оказывается, наш Пашенька — на «Модоне», на моем корабле. Я на нем ровно десять лет тому назад ходил. И в Балаклаве был…
        — Пока не построим новый флот, здесь все та же донская да днепровская рухлядь… Хвастать нечем, — сказал Голенкин.
        — Надо строить, да поскорее. Ну, а как все-таки вы тут живете, на берегах Борисфена^[28 - Борисфеном греки в древности называли Днепр.]^?
        — Тяжеловато. Чертов климат: зимой — собачий холод, летом — адова жарища, вечная пыль и комары. Ты, брат, приехал в самое худое время: вода спала, обнажились низменные берега. Ишь какой у нас воздух — болотом пахнет. Того и гляди, что чума еще пожалует.
        — Откуда?
        — Из Турции. Она с прошлого лета уже в Тамани.
        — А здесь?
        — Пока еще не слыхать. Впрочем, у нас и без чумы — чума. Народ сильно мрет от лихорадок и поноса. Посчитай, сколько умерло из нашего выпуска здесь, на Азовском и Черном: Анисимов, Селифонов, Марков, Развозов, — считал Голенкин.
        — Еще Венгеров и Мерлин, — подсказал Ушаков.
        — Вот видишь, и без войны. А при Чесме у нас погиб всего один — Тимка Лавров.
        — А как чувствует себя наш вице-адмирал?
        — Федот Алексеевич? Ничего. Сейчас сам увидишь.
        После чая Федор Федорович направился к вице-адмиралу. Ушаков нашел вице-адмирала Федота Алексеевича Клокачева в большом деревянном, на каменном фундаменте доме адмиралтейства. Он принял от Ушакова бумаги и усадил поговорить — расспросить о Питере, об Адмиралтейств-коллегии: что там слыхать, какие последние новости.
        В кабинете Клокачева Федор Федорович застал какого-то капитана 1-го ранга.
        Ушаков сразу увидал — это был нерусский офицер, поступивший, должно быть, к нам на службу. Он был черен. Волосы отливали синевой. Большой нос с горбинкой и черные, как маслины, глаза. По глазам видно, что дурак: их выражение баранье. Напыщенное лицо самодовольного глупца.
        Клокачев познакомил их.
        — Войнович, — отрекомендовался незнакомый капитан.
        Узнав его фамилию, Ушаков вспомнил — о Войновиче ему рассказывали. Когда-то Марко Иванович Войнович плавал на придворной яхте. Потом командовал Каспийской флотилией. Но с ним случился конфуз: его захватил в плен персидский Ага-Мухамед-хан. И в плену Войнович пробыл целый год.
        Клокачев быстро отпустил Ушакова:
        — Вы устали с дороги. Отдохните денек. Выберите себе из команды корабля денщика, устройтесь, а завтра — за работу! Квартира у вас при казармах. Вашим кораблем временно командует капитан-лейтенант Антон Селёвин.
        Ушаков откланялся.
        От адмирала он сразу же пошел на верфь к стапелю, на котором строился его корабль. Федор Федорович хотел посмотреть, как идет работа, и познакомиться со своей командой.
        Подходя к адмиралтейским воротам, Ушаков издалека увидал давно знакомую — еще с воронежских лет — картину. По обеим сторонам громадных ворот толпились бабы, девки и дети. Они держали завернутые в тряпье (чтоб не остыли!) котелки и горшочки со щами и кашей.
        Это семьи «чистодельцев», вольнонаемных мастеров — плотников, купоров, резчиков — принесли обед и ждут полуденной пушки. Они передадут мужьям и отцам еду, а те вынесут им в мешках щепу, которой всегда много на стройке.
        Тут же толкались с лотками и кошелками бабы-торговки.
        Ушаков издалека услышал обычные адмиралтейские звуки — стук кузнечных молотов, скрип блоков, треканье^[29 - Трекать — тянуть что-либо вяло, с припевами, со счетом.]^ и пение рабочих, перетаскивавших вручную тяжелую кладь.
        Из калитки вышел дневальный боцман, — надоело сидеть в тесной и душной каморке.
        — Что вы тут, бабье-тряпье, разгуделись? — беззлобно прикрикнул он на шумевшую толпу.
        — Сам ты — тряпье, сальная пакля!
        — С нока-рея сорвался, что ли? — понеслось в ответ.
        Боцман стоял, смеясь над этим потревоженным муравейником.
        — Пожалуйте, ваше высокоблагородие! — распахнул он перед Ушаковым калитку.
        Антоша Селёвин непритворно обрадовался старому товарищу: Он и в капитан-лейтенантском чине, как и в гардемаринском, был такой же «Сенелёвин»: маленький, угреватый, невзрачный.
        — Наконец-то изволили пожаловать, Феденька! — говорил он, обнимая Ушакова. — Заждался я тебя. Меня давно в Таганроге прам ждет. Лучше там командовать прамом, чем в этой пыльной дыре фрегатом! Ну, ваше высокоблагородие, извольте принимать свою посудину!
        И Селёвин повел Ушакова к стапелю.
        Как и ожидал Федор Федорович, его «посудина» пока что больше напоминала рыбий остов, чем корабль: торчали одни голые ребра шпангоутов.
        Здесь, на стапеле, была занята большая часть экипажа и офицеров.
        Селёвин представил Ушакову корабельных лейтенантов, следивших за работой. Расторопнее и живее остальных показался Федору Федоровичу небольшой смуглый Иван Лавров.
        Ушаков переходил от одной группы матросов к другой, говорил с ними, присматривался к команде своего будущего корабля.
        У штабеля досок, которые подносили с берега к кораблю десятка два матросов, он застал жаркий спор. Федор Федорович издалека уловил архангельские морские словечки, знакомые ему по мичманскому плаванию в Белом море.
        — Хорошо, коли припадет много ветра, а ежели море остеклеет^[30 - Море остеклело — полное безветрие.]^, тогда что будешь делать? — спрашивал спокойный, низкий голос.
        В ответ раздался скрипучий тенорок, напиравший по волжски на «о»:
        — Конечно, худая снасть отдохнуть не дасть!
        Заметив подходившего капитана, спорщики разом притихли.
        Теперь Федор Федорович разглядел их. Они оба были в летах. Но один — весь седой, а другой — черный и худой, как цыган.
        — Что, и архангельские у нас есть? — подходя к ним, живо спросил Ушаков.
        — Этого цвету — по всему свету, — окая, иронически заметил черный.
        — Точно так, ваше высокоблагородие, есть, — спокойно ответил седой матрос. — Вся наша артель — архангельцы.
        Ушаков оглядел матросов:
        — Хорошо. Семьей дружнее работать! Значит, море будет не в диковинку?
        — Не впервой, ваше высокоблагородие!
        — Тебя как звать-то?
        — Канонир первой статьи Карташев.
        — Какие из архангельцев моряки? Разве у них море? — как бы про себя заметил черный.
        — А ты откуда? — обернулся к нему Ушаков.
        — С Волги, ваше высокоблагородие, — не без гордости ответил он. — Матрос первой статьи Ефим Зуб.
        — Вот построим наш корабль, выйдем в море, тогда и увидим, кто какой моряк! — сказал Федор Федорович, уходя.
        — Верно! — понеслось ему вслед.
        «Карташев — рассудителен и спокоен, как надо быть артиллеристу. А Зуб — горяч и быстр, такому только с парусами управляться», — подумал Федор Федорович.
        Он зашел в мастерские, заглянул в громадную залу чертежной, в магазейны. Не упустил ничего. Узнал, что гвозди привозят из Пошехонья, а железо — от Демидова из Ярославля. Посмотрел в писарской караулке, сколько на сегодня оказывается по кораблю № 4 «морских служителей в нетях». Узнал, кто из них, чем и как болен. Не поленился заглянуть во все сараи — купорный, шлюпочный, блочный, даже в сарай для чистки пеньки, хотя в нем стояла невероятная пылища.
        — Ну вот, остался только парусный сарай, и все хозяйство, — с облегчением сказал Селёвин.
        — Алексей Наумович Сенявин говаривал: «Мастер парусного дела — душа корабля». Зайдем-ка, Антоша! — ответил Ушаков.
        По дороге к парусникам их нагнал боцман. Селёвина вызывали в контору срочно подписать провиантский табель, который озаглавливался без всякой канцелярской хитрости: «кто с кем в каше».
        — Вот, Федор Федорович, наш лучший боцман! — сказал Селёвин, указывая на моряка.
        — Как звать?
        — Макаров, ваше высокоблагородие.
        — Мы его зовем попросту Макарычем.
        — Так точно, Макарыч! — браво подтвердил боцман.
        Ушаков оглядел его. Как и полагается быть боцману, крепок, смышлен и хитер. Но ничего не сказал, только кивнул головой и продолжал путь к парусникам один.
        Подходя к длинному сараю, где шили паруса, Ушаков услыхал, как чей-то мягкий тенорок рассказывает.
        Федор Федорович прислушался.
        — Лучше нашего русского леса ничего нет на свете! Березки стоят белые-белые, чистые, стройные, как девушки. А сосенки — гонкие^[31 - Гонкий лес — прямой, высокий лес.]^, ровные, как свечечки. И на солнышке — особенно на закате — они точно золотые, так и горят. Красота неописанная! Глядел бы — и не нагляделся бы…
        Ушаков поднял брови. Он очень любил море, но и лес любил с детства.
        А тенорок, словно пел, продолжал:
        — А как подымется ветер, зашумит, загудит бор, заговорит своим голосом, — лучше моря! Сидел, бы и слушал…
        Федор Федорович зашел в мастерскую. Несколько человек, шили паруса. Говорил рыжеватый небольшой, матрос.
        Увидев капитана, матрос притих и наклонился над полотном.
        — Ты из каких краев? — спросил у рассказчика Ушаков.
        — Тверской, ваше высокоблагородие.
        — Как звать?
        — Федор Скворцов.
        — Будешь у меня денщиком. Бросай иглу, пойдем!
        — Слушаю, ваше высокоблагородие! — проворно вскочил на ноги Скворцов.
        Дом капитана корабля № 4 стоял на самом краю, у степи.
        Федору Скворцову это очень понравилось.
        — Пусть она и степь, а не наше поле, да все-таки простор. Тут и птичка скорее будет и суслик…
        — И саранча, — пошутил Ушаков.
        XIX
        Ушаков с утра до позднего вечера не выходил из адмиралтейства. Большую часть дня он проводил или у стапеля своего строящегося корабля, или в громадной чертежной зале, где на полу чертили в натуральную величину корабельные части. С этих чертежей потом делались лекала, по которым изготовлялись отдельные детали корабля.
        Впрочем, капитана Ушакова можно было видеть в течение дня всюду: у корабельных плотников, кузнецов, в угольном сарае и провиантском магазине. А порой невысокая, плотная фигура капитана мелькала на берегу Днепра, где стояли плоты с дубовым и сосновым лесом.
        Ушаков вникал в каждую мелочь — ведь плавать-то на «Св. Павле» придется всем им, строителям!
        Федор Федорович старался, чтобы поскорее спустить корабль со стапеля. Один 74-пушечный, «Слава Екатерины», уже был спущен в Херсоне и отправлен в Ахтиарскую бухту.
        Ушаков около полутора лет пробыл в Балаклаве, недалеко от деревушки Ахтиар, и знал прекрасную, просторную Ахтиарскую бухту.
        Ею всегда восхищались черноморские моряки.
        Суворов, командовавший в 1778 году войсками в Крыму, первый укрепил берега Ахтиарской бухты, а Потемкин теперь приказал сосредоточить в ней новый Черноморский флот.
        В субботу вечером Ушаков, уходя из адмиралтейства, взял с собою чертежи одного дека, чтобы наутро проверить кое-какие расчеты.
        В воскресенье, позавтракав, он сел за работу, а денщик Федор ушел на базар.
        Федор вернулся с базара и, по обыкновению, стал о чем-то рассказывать, не очень заботясь о том, слушают его или нет.
        Федор был восторженный, словоохотливый человек. Он всегда чем-либо восхищался — небом, цветком, птицей, облаками. Ушаков уже привык к его излияниям.
        Сначала Ушаков не обращал внимания на то, что говорил денщик. Потом как-то вслушался.
        — И вот родится же такая — и приятная, и добрая, и обходительная, что все ее любят! — пел Федор.
        — О ком это ты? — обернулся Ушаков.
        — Есть одна. Барышня аль барыня — не знаю, а только замечательная. Я ее всегда встречаю на базаре.
        — И что же?
        — Со всеми она так хорошо говорит. С простым человеком не побрезгует. И не пропустит ни одного убогого, чтобы не подать ему милостыни. Сегодня мясник кинул в бродячую собаку камнем, а эта барышня так мясника корила, так корила, что он и сам-то не рад.
        «Совсем как Любушка, — подумалось Федору Федоровичу. — Она, тоже со всеми была приветлива, и все ее любили. И сердце у неё жалостливое — бывало, в Воронеже не пропустит на улице ни одного кошачьего хвоста», — улыбнулся при воспоминании он. Спросил:
        — Кто же она?
        — Не знаю. Только не из военной семьи: ходит с корзинкой одна, без денщика…
        — А какая с виду?
        — Высокая, статная. А зубы у нее белые-белые… Я таких отродясь не видал. И сама вся улыбчивая…
        «Любушка!» — окончательно уверился Федор Федорович и не стал больше говорить с денщиком, хотя так приятно было слышать похвалы ей.
        Наутро Ушаков спросил в конторе: какие поставщики в адмиралтействе?
        — Уголь поставляет Пудер, вино — Фомин, уксус — Метакса.
        «Так и есть: она в Херсоне!»
        Хотелось поскорее увидеться с Любушкой, но пришлось ждать до воскресенья.
        Федор Федорович решил, что самое удобное встретиться с ней как бы невзначай, на базаре.
        В воскресенье утром он пошел посмотреть херсонский базар.
        Большая пыльная площадь была полна народу. В центре ее, на узких столах, располагались со своими товарами продавцы мяса и рыбы. Рядом с ними стояли бабы с кувшинами молока, с какими-то лепешками, сыром, жареной рыбой. Сушеные фрукты лежали прямо на земле, на куске рогожи или старого паруса. Тут же в пыли сидели торговцы глиняной посудой и разным старьем. За ними тянулись продавцы вина с бурдюками и бочонками. Это был самый шумный участок базара. И по всей площади сновали цыганки в криво одетых ярких юбках, торговцы вразнос и мальчишки с бутылями в руках:
        — Квасу! Квасу! Кому холодного квасу?
        Не успел Федор Федорович ступить на площадь, как к нему подскочил пьяненький человек. На плече пьяненький держал кучу поношенной одежды, среди которой ярко рдели красные турецкие шаровары. Он протянул Ушакову турецкий пистолет:
        — Купите, вашество!
        — Зачем он мне?
        — Вам пригодится… Купи-ите!
        — Да ведь пистолет-то без курка, — усмехнулся Ушаков.
        — Это ничего. Отдадите адмиралтейскому слесарю — он вам за пять копеек приделает новый.
        — Ступай-ка, братец, своей дорогой!
        — Ваше высокоблагородие, возьмите даром, только пожалуйте хоть двугривенный на пропой души! — не отставал он.
        Федор Федорович досадливо отмахнулся и стал проталкиваться дальше. Он шел, глядя по сторонам: где же Любушка?
        В толпе на него набросились цыганки. Громко крича, точно ругаясь, они предлагали «барину пригожему», «высокому начальнику» погадать, заранее предсказывая разные блага.
        Площадь уже кончалась. На самом краю сидели сапожники и цирюльники. За ними тянулись татарские арбы, запряженные осликами длинные мажары. А среди них затесалась русская кибитка, обтянутая рогожей. Она вся была наполнена деревянными ложками и чашками, окрашенными желтой лаковой краской. Седобородый дед щурил на яркое полуденное солнце выцветшие от старости карие глаза.
        — Откуда, дедушка? — удивился Ушаков.
        — Володимерский, родимый, володимерский!
        «Эк куда его занесло!»
        Федор Федорович повернул назад. «Неужели не пришла?» Стало досадно.
        Он вновь смешался с толпой.
        Наконец Ушаков увидал Любушку, — она оживленно разговаривала с какими-то бабами. Федор Федорович туго сходился с людьми, и его удивляла способность Любушки легко и просто разговаривать с незнакомыми.
        Увидев Ушакова, Любушка направилась ему навстречу.
        Она была черна от загара. На ее лице белели только зубы.
        — Здравствуйте! — широко улыбаясь, приветствовала она.
        — Здравия желаю! — обрадовался Ушаков. — Ты стала как молдаванка! — залюбовался он. — Ты все такая же…
        — Какая?
        — Красивая… Выйдем отсюда, поговорим.
        Они вышли из толпы на край площади.
        — Давно приехал, Феденька?
        — Уже две недели. А ты?
        — Я здесь больше месяца.
        — И Егорушка?
        — Нет, Егорушка остался с мамой. Тащить ребенка сюда, где столько болезней!.. Я приехала в это пекло лишь потому, что Павел говорил, будто из Петербурга много шлют в Херсон моряков. Надеялась встретить тебя. Павел уехал позавчера в Таганрог. Феденька, скажи лучше, как ты живешь? Я так рада, что вижу тебя! Хочется о многом поговорить с тобой, посидеть вдвоем! Знаешь, приходи ко мне сегодня обедать!..
        — Лучше ты приходи ко мне. Я живу на отшибе, в отдельном домике, у самой степи. А у тебя кругом соседи. Пойдут сплетни, — поморщился Федор Федорович.
        — Ну, ладно, приду я, — согласилась Любушка, и они расстались.
        Ушаков с нетерпением ждал вечера.
        Вечером Любушка пришла.
        Денщик Федор, увидав ее, расцвел. Он не знал, как и принять дорогую гостью. Ушаков немного смутился.
        — Мы с Федором Федоровичем старые знакомые, — просто объяснила удивленному денщику свой неожиданный визит Любушка, — Федор Федорович знавал меня еще в Петербурге совсем маленькой девочкой!
        — Так-так. Вот и хорошо! Вот и хорошо! — умилялся Федор.
        XX
        Невидимой, весьма тонкой и сыростью противно пахнущий моровой яд никогда не показывается беспосредственно в наших странах в оных воздухе, но проходит к нам с восточных и полуденных земель чрез товары или зараженных оною людей.
        Описание морового поветрия.
        Однажды, в конце июля, ранним утром к Ушакову прибежал адмиралтейский вестовой. Вице-адмирал Клокачев звал всех старших командиров на срочное совещание.
        «Что там стряслось?» — раздумывал Ушаков, направляясь в адмиралтейство.
        Первый, кого Федор Федорович увидал, входя в кабинет адмирала, был Войнович. Выпучив свои черные глаза, он важно восседал в кресле у самого адмиральского стола.
        Федор Федорович сел к Голенкину, который выбрал место в сторонке, у окна.
        — Что же это ты, Федор Федорович, и глаз не кажешь?
        — Заработался, брат! — виновато улыбнулся Ушаков.
        Работы у него в самом деле было достаточно. Но ему казалось, что все в Херсоне знают о том, что он встречается с Любушкой, знают, что она бывает у него. Правда, Любушка никогда не шла к Ушакову мимо казарм, а обходила их со стороны степи.
        В кабинет вошел Клокачев. Он был чем-то, видимо, расстроен.
        Все разговоры смолкли.
        — Нашей верфи и нашему строящемуся флоту угрожает страшная опасность. Вчера в Херсоне появилась чума, — выпалил Клокачев и остановился.
        — Всё же не ушли!
        — Докатилась-таки и до нас! — послышались замечания.
        — Это горше самого лютого и грозного врага. Во сто крат хуже всяких турок и их европейских покровителей. Морской флот строится на двух верфях: в Херсоне и Таганроге. В Таганроге убереглись, хотя он и ближе к Тамани, где прошлым летом объявилось это моровое поветрие. Надо и нам приложить все усилия, чтобы не дать распространиться заразе. Надо спасти Черноморский флот!
        Клокачев говорил и все время подносил к носу головку чесноку — нюхал.
        — Что делали в Таганроге, ваше превосходительство?
        — Как убереглись они? — посыпались вопросы.
        — А вот как. Капитан над Таганрогским портом генерал-майор Косливцев осматривал всех подозрительных «купцов»^[32 - «Купец» — торговое судно.]^, устроил карантин. Нам также немедля учредить во всех кораблях и командах карантины, выставить караул. Перед работой и после работы самим лично осматривать команду.
        — А как узнаешь, что человек заболел чумой? — спросил, кто-то.
        — Черные чирьи пойдут по телу. Как уголь.
        — И синие пятна, морушки^[33 - Mорушки — тифозные пятна.]^, — откликнулись те, кто слыхал о недавней московской чуме.
        — Горячка! Человек лежит без памяти.
        — И вовсе не так. У меня в Москве зять помер. При полной памяти. Перед смертью все соленых грибков просил…
        Клокачев постучал рукой по столу:
        — Тише, господа! Слушайте дальше. Во всех кораблях и командах немедля зажечь костер из кизяка. Жечь круглые сутки. Помните: при чуме, как у нас на море, главное — ветер. Ведь не зря и называется «моровое поветрие». Если команда идет на работу и встретит незнакомого человека, то смотреть, чтобы он не выиграл у тебя ветер. Ежели надо переговорить с ним, то становись так, чтобы вы оказались на ветре.
        — Ваше превосходительство, я полагаю, кроме ветра есть еще что-то, — сказал Ушаков. — Если бы только один ветер, то чума пошла бы и дальше, а ведь она второй год держится только на побережье.
        — А как в семьдесят первом годе пожаловала в Москву, забыли? Ежели не в ветре, то, извольте сказать, в чем тогда? — обернулся к нему Клокачев.
        — Не знаю, ваше превосходительство. Я не лекарь. Я только сказал, что думал.
        — Думать нечего. Слушайте, что приказывают, господин капитан второго ранга!
        Ушаков покраснел и смолк.
        — Людям побольше есть чеснок. И обливаться уксусом. Песен не петь. Работы не прекращать. Но в Ахтиарскую бухту ничего не отправлять: не занести бы мор на готовые корабли.
        И Клокачев распустил собрание.
        Командиры уходили, озабоченно обсуждая неприятную новость.
        — Видишь, сам же говорит: «не занести бы»; значит, не в одном ветре дело! — шептал Голенкину Ушаков, когда они выходили из адмиралтейства. — А то выйдет, как бабы говорят: «ветром надуло».
        — Никто ничего не знает, — ответил Голенкин. — А наш Паша угодил: вовремя убрался из Херсона! Ну, Феденька, держись!
        — Будь здоров, Гаврюша!
        Когда Ушаков пришел к своей команде, там уже знали о страшной новости. Судили-рядили на все лады:
        — Не суждено — не заболеешь.
        — Бояться не надо. Кто боится, того сразу возьмет.
        — Береженого и бог бережет!
        — Бог-то бог, да и сам не будь плох!
        — Слыхал: уксусом надо обливаться.
        — Пей водку — ничто не возьмет!
        — Дяденька, а что с человеком тогда случается?
        — Голова дюже болит.
        — Это когда головная горячка, тогда голова болит, а тут горячка гнилая…
        — И что же тут?
        — Сине-багровые пятна по телу. И мясо клочьями лезет. Заживо человек гниет…
        — Несладко!
        — Чума есть всякая: одна холопская, другая — барская. От барской ни ты, ни я не помрем. Вон в Москве была барская — одни баре мерли, ровно мухи.
        — Барская-то чума была не тогда. Вон как Пугачев шел с Урала, он, сынок, был барам пострашнее всякой чумы! Вон когда они нигде не могли найти себе места!
        — Дяденька, а здеся какая чума?
        — А здесь — холопская. Купил солдат у торговки старые шаровары, хотел себе штаны сделать. Торговка, к примеру, сегодня ноги кверху, а его, раба божьего, назавтра скрутило.
        — Сми-ирно! — прервала команда разговоры.
        Ушаков стал перед строем:
        — Вот, братцы, слыхали, какая напасть? Главное: смотреть за собой, чтобы сам и одежда — в чистоте, тогда никакая хворь не пристанет. Посторонних людей сторониться. Не здороваться за руку. Вещей чужих не трогать. Что надо будет купить, пойдем в строю, с офицером. Итак — беречься, но не трусить! Носов не вешать! Как в бою! Молодцами!
        — Рады стараться, ваше высокоблагородие!
        И команда бодро пошла на работу.
        Вечером после работы Ушаков сам привел команду в казармы.
        На улицах чадили костры из навоза, камыша и бурьяна. Солнце проглядывало сквозь дымные облака, как кровавый шар.
        У капитана 2-го ранга Федора Ушакова все было готово: уксус для обливания команды, карантин, — для него он, выделил мазанку, где помещался лазарет. Вокруг расположения команды корабля № 4 стояли посты, не пропускавшие никого.
        Прежде Федор Федорович любил эти тихие вечерние часы. Он знал, что к нему обязательно прибежит коротать вечерок милая Любушка.
        Ушаков делал что-либо у стола — проверял расчеты, просматривал ведомости, а она сидела рядом — вязала, напевая.
        Так проходило полчаса. А потом Любушка вдруг обнимала его, карандаш летел в сторону, а ведомости мешались с чертежами…
        Денщик, Федора был доволен, что к ним приходила Любовь Флоровна. Он ее уважал, старался всячески угодить ей.
        — А все-таки без хозяйки — дом сирота! — говорил он, будто бы сам с собой.
        И старался все подать, а потом бесследно исчезал.
        — Ну, Федор, слыхал, какая у нас объявилась гостья? — спросил Ушаков, придя домой.
        — Как не слыхать, ваше высокоблагородие! Вон костры по всему городу запалили. Солнышко затмили. А гостья — точно, упаси господи! Это, сказывают, как в семьдесят первом годе в Москву пожаловала. Тогда оно вот как было. Солнышко еще не встало — только в зорьке купалось, приплелась к заставе сгорбленная старушонка в черном саване с монашеским куколем на голове. Бредет, на суковатую клюку опирается. Караул стоит, усы разглаживает. Кричит ей: «Стой! Куда бредешь, гнилая? Как тебя звать, древняя?» А она подняла голову — один голюсенький череп. Вместо глаз синие болотные огоньки мигают. Зубы-клыки лязгают. «Звать меня — моровая язва!..» Смеется, вредная, во весь свой поганый рот. Распахнула саван, а под ним — кости, обтянутые желтой кожей, а на коже черные пятна. Караул попался не из робкого десятка. Спервоначалу отшатнулся: свят, свят! А потом сотворил крестное знамение и ружье наперевес: «Стой, язва!» А она язык показала — мол, накося, выкуси — да через заставу, как тень, в Москву и сгинула. А язык-то у нее ровно у змеи, — на конце раздвоен. Вот и можно теперь узнать чуму по раздвоенному языку да
черным пятнам на теле!
        — Да-а… Красивая сказка, — усмехнулся Ушаков. — А как же мы-то теперь будем, Федор?
        — А как все, батюшка. Мы на базаре покупали только молоко да овощи. Овощ пусть мне в кувшин с уксусом кладут, а от молока откажемся.
        — Верно. Сядем-ка мы на морской стол — на крупу да солонину!
        — Точно так, Федор Федорович!
        Ушаков ходил по комнате. Надо было ужинать, а Любушки нет, как нет. Беспокоился, но ничего не говорил. Федор понял его состояние. Гремя стаканами, сказал в пространство:
        — Где ты, ласточка, где, касаточка?
        Только произнес — мимо окна мелькнула тень. Вбежала Любушка.
        — Ух, чуть добежала! Едва не задохнулась в этом дымном смраде! Днем солнце багровое, теперь луна такая же. Собаки воют. Страшно! — говорила она, обмахиваясь платочком.
        Федор в последний раз взглянул на стол, — всё ли есть, и ушел к себе. Остались вдвоем.
        — Почему так задержалась?
        — Рядышком с нами, на соседней улице, чума…
        — Кто заболел?
        — Перекупка. Она торговала на рынке старьем. Покупала у приезжих, скупала у матросов с «купцов». Из-за нее оцепили все три улицы до самого рынка.
        — А как же ты прошла? Как не задержали?
        — Э, караульщики стоят всё свои. Уговорила. А почему им не пропустить меня: знают, что я здорова! — засмеялась она.
        Федор Федорович глянул на Любушку и не мог не улыбнуться:
        — Да, действительно здорова. Как репка! Ну, будем ужинать, пить чай. Наливай!
        Любушка принялась хозяйничать.
        — Хочешь, я тебе расскажу, как чума пришла в Москву? — спросил Федор Федорович, когда поужинали.
        — Расскажи!
        Она села поближе к нему и приготовилась слушать.
        — Был вот такой же вечер. Штилевая погода. Луна светит. Собаки лают. Стоит у будки часовой. Подходит к нему с зюйд-веста молодая женщина в белом платье. «Куда, барышня?» — «В Москву». — «Зачем?» — «А вот зачем!» И она распахнула платье…
        — Фу, бесстыжая… — перебила Любушка.
        — Не перебивай. Вот распахнула. Видит солдат: девушка вся в синяках…
        — Хороша девушка. Должно быть, из какого-нибудь кабака плелась…
        — Не перебивай, Любушка! Вся в синяках. Солдат к ней: «Стой!» А она показала ему язык. А язык у нее раздвоен. Дразнит: лови-ка! Он за ней. Чуть дотронулся — и умер.
        — А не трогай девушки! — сказала Любушка и вдруг померкла, задумалась, глядя на огонек свечи: — Знаешь, Феденька, меня убьют.
        — Что ты, что ты!
        — Я хожу в белом. И язык у меня раздвоен…
        Она высунула язык.
        — Но у тебя нет одного, — сказал Ушаков, обнимая ее.
        — Чего?
        — Синяков.
        — Как нет?
        — А где же они?
        — Вот полюбуйся!
        Любушка закатала рукав. На полной руке, выше локтя, виднелся большой синяк.
        — Кто это?
        — Ты! Всё твои рученьки! Ах ты мой тамбовский медвежоночек!..
        …Свеча почти догорела, когда Любушка собралась уходить.
        — Я тебя провожу, — сказал Ушаков.
        Любушка задула огарок, и они вышли. В сенях на лавке мирно храпел Федор.
        Они обогнули казармы и пошли прямо по степи.
        — Ну, до завтра, мой дорогой! — попрощалась Любушка. — Тут караулит наш сосед, Яков Иванович.
        И она смело направилась к домам. Ушаков стоял и смотрел, что будет.
        — Кто идет? — раздался встревоженный окрик.
        — Свои, Яков Иваныч, это я!
        — А, проходи, полунощница!
        И Любушка исчезла среди домов.
        Ушаков возвращался назад, сдвинув густые брови. Озабоченно думал: «Вот так караул! Вот так оцепили! Любого пропустят. И даже с какой угодно кладью. Дочь или сестра этой умершей перекупки возьмет ее тряпье и свободно пройдет с ним через все гражданские караулы. А с ней пройдет чума. Нет, это не дело!»
        И Ушаков пошел проверить свои флотские посты.
        XXI
        Чума в Херсоне распространялась. Каждый день умирали люди. Мертвые валялись на опустевших улицах.
        Постепенно стали заболевать солдаты гарнизона и матросы верфи. Ушаков каждый день утром и вечером осматривал свою команду — четыреста с лишком человек. Однажды при вечернем осмотре он обратил внимание на мичмана Баташева. У него как-то осунулось лицо, а глаза были мутные, словно у непротрезвившегося человека.
        — Что с вами, мичман? Нездоровится?
        — Голова как-то болит, Федор Федорович. Днем водил команду на реку за камышом, было жарко. Пока ломали, я снял шляпу. Должно быть, нажгло голову.
        «Уж не начинается ли?» — с тревогой подумал Ушаков, а вслух сказал:
        — Лягте сегодня в карантин. На всякий случай.
        — Да я здоров. Это пройдет, Федор Федорович, — взмолился испугавшийся мичман.
        — В карантине еще никто не лежал, чистая мазанка. Почему не переночевать там?
        — Ваше высокоблагородие, я в мазанке один, — обратился уже совсем по-официальному мичман. — Кротов ведь уехал в Азов.
        Ушаков вспомнил, что мазанка, где помещались двое мичманов, стояла на самом краю расположения его команды и что мичман Кротов действительно уехал.
        — Ладно, оставайтесь у себя. Только уж никуда не выходите до моего разрешения.
        На следующий день утром Ушаков с волнением подошел к мазанке Баташева.
        — Ну, как здоровье, Баташев? — окликнул он, подходя к окну.
        — Ничего, Федор Федорович. Только озноб. Должно, лихоманка проклятая. Она меня уже раз трясла!
        — Полежи сегодня. Я велю, чтобы тебе принесли чаю и рому.
        «Неужели чума? А может, в самом деле только лихоманка? Ежели чума, жаль: молодой, хороший паренек!»
        Когда вечером Ушаков пришел наведаться к Баташеву, тот как-то возбужденно вскочил с койки и радостно крикнул:
        — Федор Федорович, я себя хорошо чувствую! Я здоров!
        — Здоров, так и слава богу! Завтра в строй!
        Ушаков пошел ужинать. Мичман не выходил у него из головы. Очень уж он возбужден, взгляд у него дик и неподвижен.
        Было настолько неприятно, что даже Любушка, которая и сегодня сумела проскользнуть через заставу, не улучшила настроения Федора Федоровича.
        — Тебя не задержали караулы? — удивился он.
        — Что караулы? — улыбнулась Любушка, садясь рядом с ним за стол. — Есть и похуже их!
        — Кто?
        — Муж. Павел. Сегодня утром вернулся из Таганрога. Не пускал из дому: чума, чума!
        — Правильно делал!
        — Спрашивает: куда собираешься, на ночь глядя? А я: скоро вернусь, схожу к адмиралтейской Семеновне за уксусом. Уксуса-то, говорю, у нас в доме нет, хоть ты и флотский подрядчик!
        Она секунду помолчала, а потом, ласково заглядывая ему в глаза, сказала:
        — Вот прибежала взглянуть: жив ли ты, здоров ли, мой соколик!
        — Нам придется расстаться на время, Любушка, — нахмурился Федор Федорович.
        — Почему?
        — Видишь ли, не полагается, чтобы кто-либо приходил сюда…
        — Так ведь я же, Феденька, ничего с собой не ношу…
        Она снова немного помолчала.
        — Со мной только моя любовь к тебе, — вполголоса сказала Любушка.
        Ушаков сидел, подперев голову ладонью. О чем-то думал.
        — Знаешь, тебе надо уехать из Херсона.
        — От тебя я никуда не поеду! — твердо ответила Любушка.
        — Милая, да ведь пойми: в городе — чума! Мы люди военные, наше дело одно. А тебе что? Зачем рисковать? Сынок у тебя еще мал. Не ровен час… Нельзя же допустить, чтобы он остался сиротой.
        Федор Федорович даже встал.
        Любушка молча теребила пальцами концы платка.
        — Хорошо. Я подумаю. Павел тоже настаивает: «Уедем от беды подальше!»
        — Метакса говорит верно: незачем оставаться здесь. Нечего переть на рожон! Уезжайте!
        — Но проститься я все-таки еще приду, так и знай! — сказала Любушка, нехотя подымаясь с места. — Дайка мне бутылку с уксусом — ведь я же пошла за ним, — улыбнулась она.
        Федор Федорович достал бутылку с уксусом и пошел провожать Любушку по степи до городских улиц. А затем еще раз наведался к своему больному мичману.
        Часовой, стоявший как раз возле самой мазанки Баташева, увидав подходившего капитана, покачал головой:
        — Плохо, ваше высокоблагородие. Без памяти находится, — прошептал он, в страхе глядя на мазанку. — Плетет невесть что!
        Ушаков прислушался. В раскрытое окно донесся бред мичмана:
        — Флаг и гюйс поднять! Ха-ха-ха, навались, ребята, навались! Прямо руль!
        Ушаков с ужасом подумал: «Конец: чума! Вот-то беда!»
        Но, стараясь говорить спокойно, сказал, уходя, часовому:
        — Ничего особенно плохого: человек только бредит. Бывает, и здоровый не то что говорит во сне, а даже, зубами скрежещет!
        Он пришел домой, вытерся уксусом, съел на ночь головку чесноку и лег, но уснуть долго не мог.
        XXII
        По степи тарахтела ямская повозка. В ней ехал из Петербурга только что произведенный в капитаны 2-го ранга Нерон Веленбаков. Последние годы он плавал на Балтийском, а теперь его назначили также в Херсон.
        Уже на нескольких последних станциях перед Херсоном капитана предупреждали:
        — Куда вы едете? В Херсоне — чума!
        — Этак и в бой идти нельзя: ведь там убить могут! — шутил Веленбаков и неукоснительно подвигался к югу.
        Только на последней станции, Богородицкой, он принял кое-какие меры предосторожности: захватил с собою для лечения три штофа водки.
        — Уксусом вытираться — ерунда! Не уксус помогает, а водка! Мой дядя в Москве спасся только ею, сердешной. Пил водку и маринованными в уксусе рыжиками закусывал. Рыжиков здесь нет, так я вместо них лучком буду!
        Когда стали приближаться к Херсону, ямщик начал просить отпустить его, не доезжая до места.
        — Смилуйся, ваше высокоблагородие! Христом-богом прошу: отпусти! Жена, дети! У тебя чемоданишко пустяковый, легкий — дойдешь! — со слезами на глазах умолял он.
        — Ну, черт с тобой, уноси ноги, трус! — отпустил ямщика Веленбаков, когда невдалеке показались херсонские мазанки.
        С чемоданчиком в руке он подошел к первой городской гражданской заставе. На заставе стоял толстый купчик-армянин. Он попытался было не пустить Веленбакова, но тот не посмотрел на его вооружение — кинжал и пику, толкнул караульного в грудь и закричал:
        — По указу ее императорского величества, государыни императрицы, сучий сын!..
        И, пошатываясь, вошел в город.
        — Исайка, пропусти! — крикнул купчик на соседний пост.
        На следующем Веленбакова пропустили беспрекословно. Так он добрался до военных адмиралтейских караулов.
        Тут уже спрашивал он сам:
        — Где корабль номер четыре?
        Он знал, что Федор Федорович — командир корабля № 4, и решил остановиться у своего друга.
        — Прямо, ваше благородие. Иванов, пропусти их благородие!
        — Их высокоблагородие! — раскатистым басом милостиво поправил Веленбаков и пошел дальше.
        Но на ушаковской заставе дело оказалось сложнее. Еще издалека часовой зычно крикнул:
        — Стой! Кто идет? — И сразу взял ружье на руку.
        — Из Петербурга, капитан второго ранга Веленбаков, — ответил Нерон. — Покличь капитана Ушакова!
        — Дядя Макарыч! — позвал часовой.
        Через секунду перед Веленбаковым предстал боцман.
        — Вот они спрашивают капитана Ушакова, — сказал часовой.
        — Чего изволите, ваше высокоблагородие? — переспросил боцман.
        — Я к Ушакову. Я его друг и товарищ. Приехал из Петербурга. Спать хочу…
        Боцман вмиг прикинул: будить капитана — жалко, только-только лег. Опять же — хоть это и офицер, а неизвестно, откуда он. Стало быть, его хорошо бы продержать в карантине!
        — Вот в этой мазанке переночевать можно было бы, — рассуждал он вслух, — да там больной мичман, господин Баташев лежат.
        — Вот и хорошо. Я с мичманом, — согласился Веленбаков, и не успел боцман оглянуться, как Нерон шагнул к мазанке, толкнул дверь ногой и был таков.
        Боцман и часовой только переглянулись: а ладно ли это будет?
        Стояли, слушали: что дальше?
        А в мазанке происходило вот что. Веленбаков, чертыхаясь, высекал огонь. Наконец высек и зажег свечу.
        — Здорово, мичман!
        — Здравия желаю. А вы кто? — спросил слабым голосом Баташев.
        — Я капитан второго ранга Веленбаков. Приехал из Петербурга к вам, в эту дыру. А ты что, заболел?
        — Да, трясет…
        — Это ничего. Это лихоманка. Вот мы сейчас выпьем водочки, и все как рукой сымет. Согреешься!
        Веленбаков поставил на стол чемодан, собираясь открыть его, но в это время мичмана начало тошнить.
        — Э, брат, да ты гусь: и без моей водочки доклюкался до жвака-галса^[34 - До жвака-галса — иносказательно: до конца.]^. Слаб, если так. Меня отродясь не тошнило, а пью я как ярыга. Ежели ты так, тогда я ложусь, брат, на другой курс. Я буду спать в сенях.
        Веленбаков взял чемодан и пошел в сени. Положил чемодан под голову, растянулся на тростнике и через секунду захрапел.
        — Пусть спит. Завтра утром доложу. Из мазанки не выпускать! — строго приказал боцман и ушел спать. Боцман Макарыч поднял Ушакова чуть свет.
        — Что, мичман умер? — вскочил Федор Федорович.
        — Не слыхать что-то, ваше высокоблагородие. Без движимости находится. А только они не одни.
        — А кто же еще заболел?
        — Заболел ли, не знаю, а сам туда вскочил.
        — Кто? — начал сердиться Ушаков.
        Боцман рассказал о приезде Веленбакова. Ушаков только руками всплеснул от огорчения — вот история!
        Он оделся и пошел с боцманом к мазанке Баташева. Заглянул в окно — мичман не двигался. Лица не было видно, но по свесившейся руке, по вытянутым, закостеневшим ногам было ясно: все кончено.
        — Осталось куль да балластина! — вырвалось у боцмана Макарыча.
        — Да. Вечная память, хороший был мальчик! — вздохнул Федор Федорович. — Сказать лекарю, чтобы немедля убрали? Языком не болтать! — приказал Ушаков и пошел к сеням.
        Нерон спокойно спал врастяжку.
        — Нерон, — позвал Ушаков. — Нерон!
        Веленбаков проснулся и сел, сладко потягиваясь.
        — А, Феденька, здравствуй! — хотел было подняться он, но Ушаков начальнически крикнул:
        — Не вставай, погоди, выслушай!
        Веленбаков слушал, почесываясь.
        — Рядом с тобой в комнате лежит умерший от чумы мичман…
        — Как — умерший? Да он со мной говорил!..
        Нерон вскочил, шагнул через порог и попятился назад. Он был бледен, как стена мазанки. Стоял, растерянно моргая.
        — Не волнуйся. Закрой дверь!
        Веленбаков захлопнул ногой дверь из сеней в комнату.
        — Ты трогал его?
        — Нет.
        — Ни его, ни его вещей?
        — Да. Я только хотел угостить мичмана водкой.
        — Счастье твое, что не угостил! Забирай чемодан, пойдем в карантин!
        — А как же мой рапорт адмиралу о прибытии?
        — Успеешь! — махнул рукой Ушаков. — Ты как себя чувствуешь? Голова не болит?
        — Признаться, трещит с похмелья. Вчера я хватил порядком! — виновато улыбался Веленбаков.
        — Если с похмелья — ничего.
        — Я еще выпью — у меня осталось.
        — Выходи, пойдем в карантин!
        Веленбаков взял чемодан и вышел из страшной мазанки. Ушаков сам отвел его в карантинную мазанку и сдал лекарю.
        — Сиди здесь, пока я не выпущу!
        — Ладно! — покорился печальной участи Нерон.
        В этот день Ушаков особенно тщательно осмотрел с лекарем всю команду. Больных и подозрительных, к счастью, не оказалось. Команды ушли на работу.
        Около полудня в расположение корабля № 4 явилась страшная телега. Впереди нее ехал верхом казак. На пике у него трепыхался зловещий черный флажок.
        Возле телеги шли три каторжника с длинными железными крючьями и мешками на плечах.
        Ушаков видел, как они, надев на головы мешки, вытащили крючьями койку с бедным мичманом и бросили ее на телегу.
        — Вещи его возьмите! Заберите все вещи! — приказал Ушаков.
        Из вещей у Баташева был только сундучок. Каторжник спокойно взял его голыми руками и поставил на телегу.
        Ужасная процессия двинулась в степь. Ушаков пошел вслед за телегой: он хотел заставить каторжников сжечь при нем же сундучок мичмана.
        Было безветренно, но все встречные с испугом шарахались в сторону.
        Телега направилась в степь, где сжигали всех умерших от чумы.
        — Сбрось сундучок здесь! — приказал Ушаков, когда отъехали с полверсты.
        Казак удивленно и недовольно глянул на капитана, но перечить не стал.
        Сундучок сбросили с телеги.
        — Ну-ка, молодцы, зажигайте сундучок! — властно сказал Ушаков каторжникам.
        — У нас огнива нет, — ответил один из них, по-видимому старшой.
        — Я те поговорю! Зажигай! — побагровел Федор Федорович.
        — Зажигай, Копыто, слушайся их высокоблагородия! — миролюбиво сказал казак. — Мы с Гришкой поедем, а вы вдвоем тут управьтесь поскорее!
        Телега тронулась. Каторжники собрали сухой травы, бурьяна и зажгли костер. Один разломал сундучок. Из него посыпалось белье, какие-то письма. Каторжник медлил бросать всё в огонь, явно думал: зря пропадет добро.
        — Вали в огонь, чего смотришь! — крикнул Ушаков.
        Каторжник бросил мичманские пожитки в костер. Огонь жадно лизал сухое дерево сундучка.
        Ушаков стоял печальный, глядя на пламя.
        «Вот и следа не останется от человека… Ветер развеет и его по степи…»
        — Слыхал, сегодня поутру на базаре бабу укокали? — спросил старшой у товарища.
        Ушаков прислушался.
        — Насмерть?
        — А, неужели так!
        — Молодую?
        — Да не очень.
        — За что?
        — Говорят, чуму по ночам разносила. Вся в синяках и язык как у змеи…
        Ушаков дальше не слушал. Он рванул крючки ворота и быстро зашагал к городу. Каторжники удивленно переглянулись.
        — Эх, жалко, поздно ушел: ничего не осталось, — поворошил старшой железным крюком золу.
        — Нет, вот пуговица. Может, золотая, — прибавил второй, выгребая мичманскую медную пуговицу.
        Ушаков бежал.
        Неужели так и случилось, как он тогда полушутя-полусерьезно подумал, когда услыхал эту наивную, детскую сказку о чуме?
        Легенда ходит повсюду. Он сам слыхал, как ее рассказывали корабельные плотники. Ее знает не один Федор.
        Мало ли как могло случиться. Заподозрили, что каждую ночь куда-то ходит. Остановили. Осмотрели. На теле — синяк, а на конце языка — ложбинка. Вот и готово!
        Холодело, замирало сердце. Он подбежал к первой городской заставе.
        — Ваше благородие, стой, куда? — остановил его дед-караульщик.
        — Пусти! Тут сегодня женщину убили?
        — Убили старуху Егоровну.
        — Ты точно знаешь, что ее?
        — Как не знаю. Перекупка она, в Кривом переулке жила.
        — За что убили?
        — Шла на базар, просыпала какое-то зелье. Сказывают, чуму разбрасывала…
        Отлегло. Ушаков снял шляпу, вытер вспотевший лоб.
        — Фу ты!.. Повернулся и пошел домой.
        Федор Федорович вошел к себе в комнату и остановился. На скамье сидела улыбающаяся, живая, любимая Любушка.
        — Здравствуй, Феденька, я тебя жду! — кинулась она к Ушакову.
        — Не подходи. Я сейчас. Федор: уксус, мундир, белье!
        Он вышел в сени, облился уксусом, надел все чистое.
        — Выколоти и высуши на солнце, — приказал он Федору.
        Федор собрал одежду и ушел.
        — А я тебя сегодня уже хоронил, — сказал, обнимая Любушку, Федор Федорович.
        — Ты, верно, услыхал, что убили женщину?
        — Да.
        — Мне как сказали, я сразу побежала к тебе предупредить, что я жива.
        — Убили ведь старуху.
        — А я разве не старуха? Мне уже тридцать лет!
        — Нет, ты еще у меня молоденькая, пригоженькая, — сиял Федор Федорович.
        XXIII
        С каждым днем эпидемия все усиливалась. У Ушакова умер еще один матрос, Сидоркин, а в других командах — флотской, солдатской, артиллерийской — чума косила народ направо и налево. Еще больше жертв было среди гражданского населения. Кто мог, уезжал из Херсона, бросая все.
        Согласилась уехать и Любушка.
        — Береги себя, будь здоров! Весной увидимся! — говорила она Федору Федоровичу на прощанье.
        В день ее отъезда лекарь выписал из карантина Веленбакова. Нерон был совершенно здоров и напрасно томился больше недели в одиночестве и безделье.
        Вечером Нерон пришел к Ушакову. За чаем он рассказал о том, как отдавал сегодня рапорт вице-адмиралу:
        — Прихожу я в адмиралтейство, гляжу — поперек адмиральского кабинета прибита доска. «Где вице-адмирал?» — спрашиваю вестового. «В зале». Я — туда. Вижу — в самом углу залы, за столами, как за укрытием, сидит адмирал. Вошел, доложил. Подаю рапорт — не берет бумаги. «Кладите в ведро с уксусом, что стоит в передней», — говорит. Я положил: пусть себе мокнет! Вернулся в залу. «Приехали, — говорит, — в такую лихую пору. Назначаетесь командиром корабля номер два».
        — Это пятидесятипушечный «Андрей». Там вчера два матроса заболели. Смотри!
        — Э, меня чума не заберет! — смеялся Веленбаков.
        Наутро Клокачев прислал приказ: «Ввиду того что моровое поветрие усиливается, все работы на верфи прекратить, а команды кораблей вывести в степь».
        Стали, собираться на новые квартиры.
        Весь вечер и большая часть ночи ушли на обдумывание предстоящей борьбы со страшным врагом. В эту ночь Ушаков составил диспозицию боя, который он собирался дать чуме. Он вспомнил и разобрал оба случая чумы в его команде.
        Мичман Баташев, как узнал впоследствии Федор Федорович, забежал накануне на корабль № 2 к приятелю, а матрос Сидоркин, стоя на карауле, одолжился у прохожего табачком.
        Ушаков пришел к выводу, что главное — это беречься посторонних и держать себя и одежду в чистоте. Кроме того, чем меньше зараженный район, тем легче борьба.
        К утру он составил примерный план лагеря и правила жизни в нем.
        На рассвете адмиралтейские казармы опустели. Все команды, взяв пожитки, ушли в степь.
        Ушаков поднял своих раньше всех. Он отошел в степь, вымерил нужное пространство и сразу поставил часовых, чтобы за черту лагеря — ни одного постороннего!
        Часть людей под командой расторопного боцмана Макарыча отрядил к реке за камышом. Остальные под наблюдением офицеров рыли по указаниям Ушакова землянки и ставили палатки.
        И всюду поспевал он сам.
        Работа кипела.
        Работали охотно — на воздухе, не в надоевших мастерских. Хотя чем выше подымалось солнце, тем становилось тяжелее.
        Все другие команды устроились на новом месте за один день, а ушаковская — только к вечеру следующего дня вошла в палатки.
        Ушаковский лагерь резко отличался от всех даже по своему внешнему виду. У всех других стояли большие палатки или землянки, где было набито народу как сельдей в бочке.
        Ушаков же сразу разделил свою команду на небольшие артели, обособленные друг от друга.
        У всех ходили по лагерю свободно, из одной палатки в другую: «Нет ли огоньку?», «А ну-ка, ребятки, у кого разживусь щепоткой соли — завтра отдам!»
        А к палаткам и землянкам артели ушаковцев не смел подойти никто из товарищей соседней артели.
        За водой и покупками наряжались команды с офицером. С посторонними было строжайше запрещено иметь дело.
        Перед лагерем выстроили отдельную больничку, а еще дальше, в степи, стоял страшный карантин.
        День ушаковцев начинался с просушивания и проветривания постелей и одежды. Перед каждой палаткой горел костер.
        Ушаков говорил:
        — У нас тут одна работа и забота: беречь себя. Не ленись мыться, не ленись чиститься!
        Он сам проверял команду и не щадил ленивых.
        Только два случая чумы приключились в лагере Ушакова, и то вскоре после переезда из городских квартир.
        Палатку и все вещи чумных сожгли, их артель расселили сначала по одиночным землянкам, а потом всех свели в новую палатку.
        Прежнее место, где осталась лишь куча золы, окопали рвом.
        Но это были последние жертвы среди ушаковцев, и Ушаков каждый день с удовлетворением выслушивал в рапорте дежурного по лагерю: «Больных моровым поветрием не оказалось».
        Ко всем остальным лагерям часто наведывался казак со зловещим черным флажком на пике, а ушаковцы спали спокойно.
        Страшная восточная гостья отступила перед бдительным и мужественным капитаном корабля № 4.
        Капитан Федор Ушаков вышел победителем в этом беспримерном, трудном единоборстве с чумой.
        ЧАСТЬ ВТОРАЯ
        I
        Чума не помешала Федору Федоровичу Ушакову достроить свой 66-пушечный корабль «Св. Павел». Последний случай чумы был у капитана Ушакова 4 ноября 1783 года, тогда как в других командах она еще продолжала свирепствовать всю зиму. От чумы умер и сам адмирал Клокачев.
        «Св. Павел» был в срок спущен на воду и присоединился к эскадре, которая стояла в Ахтиарской бухте под командой адмирала Мекензи.
        Ушаков хорошо помнил эту защищенную от ветра, незамерзающую, уютную бухту. Десять лет назад он, командуя 16-пушечным кораблем «Модон», стоял в Балаклаве, охраняя ее от возможной высадки турецкого десанта, и потому хорошо знал эти берега.
        Он запомнил убогую татарскую деревушку Ахтиар, лепившуюся по склонам гор среди кустарников. Сюда летом пастухи пригоняли с гор овечьи стада на водопой.
        Южная бухта так и называлась у татар: Чабанлиман — то есть пастушья бухта.
        А теперь здесь, по берегам бухты, раскинулся маленький городок. Нарядный каменный дом адмирала, адмиралтейские и портовые сооружения, десятка два крытых черепицей белых и палевых офицерских и обывательских домиков с палисадниками, лавки маркитантов, магазейны.
        Потемкин назвал новый город по-гречески: Севастополь, что значит — знаменитый город. И сделал его главным портом Черноморского флота.
        Он поручил Ушакову и Войновичу — двум капитанам 1-го ранга — устройство Севастопольского корабельного флота.
        В яркий солнечный день августа 1785 года 66-пушечный «Св. Павел» пришвартовался у плоского мыса в Корабельной бухте Севастополя.
        Ушаков отправился с рапортом к адмиралу и велел отпустить на берег всех моряков, свободных от вахты.
        Матросы с интересом смотрели на лес, который подходил к самой бухте.
        — Вот, братцы, и лесок!
        — Давно я не бродил по лесу…
        — Может, грибков найдем? — оживленно говорили они, ожидая своей очереди у трапа. А ступив на берег, вмиг разбрелись по лесу.
        Дневная жара спала. Дул легкий западный ветер. Над бухтой носились чайки.
        Капитан Ушаков, облокотившись о коечные сетки, смотрел на мысок. Прикидывал в уме, как и что следует завтра же начать делать, — ведь надо обживаться на новом месте. Из лесу группами шли к «Св. Павлу» матросы.
        — Чего это они набрали? Ягод каких-то? — сказал стоявший сзади на почтительном расстоянии от капитана урядник Ефим Зуб.
        Ушаков глянул. В самом деле, у лейтенантов, возвращавшихся из лесу, оттопыривались карманы, а матросы несли что-то в шляпах и платках. Боцман же Макарыч шел в одном парусиновом бушлате. Рубаху он скинул и, набив ее чем-то, нес на плече, как торбу.
        Федор Федорович встревожился: «Вот наедятся бог весть какой гадости и заболеют. Этого еще недоставало!»
        — Да, несут какую-то красную ягоду! — раздраженно сказал он.
        Она не была похожа ни на одну из знакомых: ни в Тамбовской губернии, ни на севере Федор Федорович таких ягод не видал.
        — И добро бы молодые матросы польстились, а то и старые туда же! Вон Власьич несет и ухмыляется, старая пакля! — указал на Карташева, своего всегдашнего противника, Ефим Зуб.
        — Куда несете? Сыпьте эту чертову ягоду за борт! — гневно крикнул капитан Ушаков.
        — Федор Федорович, она очень приятная. И совершенно зрелая! — ответил лейтенант Лавров, входя на шкафут.
        — А какая это ягода, вы знаете? Ведь понятия не имеете, а едите! — злился Ушаков.
        — Это кизил, — подошел вахтенный лейтенант Папаригопуло. — Татары считают, что он помогает ото всех болезней.
        Возле капитана и лейтенантов уже образовалась толпа матросов. Вернувшиеся из лесу не знали, что и делать, — не хотелось расставаться с приятной добычей.
        — Ваше высокоблагородие, она очень скусная, кисленькая.
        — Извольте покушать! — протянул на ладони несколько желто-красных ягод Власьич.
        — У тебя немного. А вот у Макарыча, как у доброго маркитанта, — целый тюк. А ну, боцман, угости-ка диковинкой! — сказал Ушаков.
        — Извольте, ваше высокоблагородие! Моя ягода — не в пример ихней: крупная, — протянул Макарыч туго набитую рубаху.
        Ушаков взял горсть кизила, съел одну, другую ягоду. Улыбнулся.
        — Ничего. Кислота приятная, — подобрел он. — Ну что ж, ешьте, ребята, разрешаю! Только с умом: не до отвалу.
        — Его много не съешь!
        — Мы, ваше высокоблагородие, его с кипяточком, навроде чая! — улыбался Макарыч.
        — Вот-вот, правильно!
        — Они уже нажравши — дальше некуда! — вставил сбоку язвительный Ефим Зуб.
        На следующий день сразу после подъема флага экипаж «Св. Павла» принялся за работу. Ушаков велел делать пристань. Унтер-офицеры и матросы под наблюдением офицеров били камень, вязали фашинник, носили землю, забивали колья и закладывали фашинником и землей.
        Всем руководил сам Ушаков.
        Он показывал, как надо делать, учил нерасторопных, понукал ленивых.
        Херсонская выучка пригодилась: работа кипела.
        Весь 1786 год севастопольские корабли не выходили в море: еще было очень много дела на берегу, а флот слишком мал.
        Ушаков построил казармы для экипажа, заложил на горе двухэтажный каменный госпиталь, а в Корабельной бухте, рядом с якорной стоянкой своего корабля «Св. Павел», выбрал и очистил «киленбанку» — место для килевания^[35 - Килевать — наклонять судно набок, чтобы днище вышло из воды и можно было исправлять подводную часть корабля.]^ судов. Тут же готовились краны для постановки мачт на корабли.
        Ушаков строил казармы для экипажа и все выискивал способы, как обеспечить эскадру питьевой водой, потому что пресной воды в Севастополе не хватало.
        За победу над чумой Ушаков получил орден Владимира 4-й степени при именном указе. Адмиралтейств-коллегия выражала тогда благодарность Ушакову: «Отличившемуся неусыпными трудами, попечением и добрым распоряжением, через что вы по своей части гораздо скорее успели отвратить опасную болезнь, так что оная с 4 ноября больше не показывалась».
        Завистливый Войнович боялся, как бы за деятельную работу по строительству в Севастополе Ушакова не отличили бы еще больше. Но этого не случилось.
        В мае 1787 года Крым посетила Екатерина II. Она ехала, окруженная блестящей свитой, в сопровождении своего союзника, австрийского императора Иосифа II и посланников Франции и Англии. Императрица Екатерина хотела показать европейским государствам и Турции, что Россия укрепляется на Черном море и никому не позволит помешать в этом.
        Екатерина осталась довольна поездкой. Марко Иванович Войнович тогда же получил чин контр-адмирала, а Федор Ушаков — только капитана бригадирского ранга.
        К приезду царицы Черноморский флот уже имел в Севастополе три корабля и двенадцать фрегатов, не считая брандеров, мелких посыльных и сторожевых судов. Молодому флоту не повезло в отношении командиров. Трое адмиралов — Шубин, Клокачев и Мекензи — умерли; двое — Козлянинов и Сухотин — затосковали по северу и как-то сумели отпроситься с Черного моря.
        Пришлось выбирать из двух недавно произведенных адмиралов: Николая Мордвинова и Марко Войновича. Выбор царицы пал на Марко Войновича. Он был назначен командующим Черноморским флотом.
        Войнович не любил, да и не умел заниматься хозяйственными делами и не очень стремился вникать в нужды вверенных ему моряков. Его всегда больше беспокоило состояние адмиралтейских ведомостей и корабельных табелей, чем, как и где живет матрос.
        Марко Иванович тоже «строил», но его «строительство» шло в определенном направлении. Возле стоянки своего флагманского корабля «Слава Екатерины» он поставил на берегу гауптвахту, которую моряки называли «абвахтой». Адмирал Войнович признавал ее самым лучшим способом воспитания крепостного человека. И потому не проходило дня, чтобы возле «абвахты» не жарились бы на самом солнцепеке под ружьем и с полной выкладкой несколько матросов.
        Кроме того, Войнович позаботился покрасивее отделать городскую Екатерининскую пристань.
        Войнович тяготился жизнью на корабле. Он большею частью пребывал в городе, в просторном адмиральском особняке. Здесь, в центре города, стояли дома офицеров порта, поставщиков, купцов, именитых обывателей. Здесь размещалась контора над портом, где охотно бывал адмирал. Здесь в одном из магазейнов он устроил «благородное собрание», и в нем по воскресеньям играла музыка.
        И только летом 1787 года, когда запахло войной, адмирал Войнович перебрался на флагманский корабль.
        Стамбул никак не мог примириться с потерей Крыма и северных черноморских берегов. И потому Севастополь со своим молодым, растущим флотом и верфь в Херсоне с лиманской флотилией были у турок как бельмо на глазу.
        Англия и Пруссия подбивали Турцию к новой войне, чтобы вытеснить Россию с черноморских берегов. Европейские покровители Турции уверили ее, что не допустят, чтобы русская эскадра прошла из Балтийского моря в Средиземное. Это позволило туркам собрать в Черном море все свои силы. Турецкая эскадра появилась у Очакова и без объявления войны напала на русский гребной флот.
        II
        Капитан должен смотреть, дабы офицеры матросов и прочих служителей корабельных ни чрезвычайно жестоко, ни слабо в команде своей содержали, но по правде и умеренности поступали с ними.
        Устав морской.
        В один из августовских дней 1787 года контр-адмирал Войнович вызвал к себе всех командиров на совещание.
        — Теперь наверное — поход! — вздыхал ушаковский денщик Федор, которого всегда укачивало в море.
        Ушаков надел мундир и пошел из каюты.
        На батарейной палубе было, как всегда, шумно и людно. Тут, в тени, кипела работа: вили каболки^[36 - Каболка — пеньковая нить, из которой плетется трос.]^, расщипывали паклю, пряли и сучили нитки, вязали маты, клетневали^[37 - Клетневать — обертывать старой парусиной трос, чтобы предохранить его от перетирания.]^ такелаж. Говор, шутки, смех.
        Ушаков вышел на шканцы. Над шканцами был растянут тент. Вахтенный лейтенант и мичман стояли и смотрели на сверкающую под ярким солнцем изумрудную бухту, на чаек, которые стаями вились возле кораблей. Тут же стоял ординарец Ушакова, поджидая его.
        Спустили трап. Ушаков и ординарец сели в шлюпку. Ординарец, по обыкновению, поместился на носу. Шлюпка отвалила.
        Сверху, со «Св. Павла», на них смотрели вахтенный лейтенант и мичман. Мичман едва заметно улыбался.
        Ушаков понял его улыбку: все мичманы всегда почему-то презирают ординарцев. Увидят, как ординарец на берегу идет сзади за командиром, непременно скажут: «Гляди, вон ординарец на бакштове^[38 - Бакштов — толстый трос, выпускаемый за корму судна. За трос крепятся гребные суда.]^!»
        А когда ординарцу приходится сидеть вот так на носу гребного судна, обязательно посмеются: «Ишь статуя сидит!»
        Они шли уже вдоль фрегатов. Вот от «Крыма» отвалила шлюпка с его капитаном — курносым Пугачевским.
        Ушаков неодобрительно приметил: гребцы «Крыма» не умеют грести — держат одно плечо выше другого, сгибают спину.
        «Каков поп, таков и приход», — подумал Ушаков.
        Ушаковская шлюпка поравнялась с «Марией Магдалиной» — фрегатом капитана Тизделя.
        На баке фрегата было оживленно. Слышались мерные шлепки, чей-то голос бесстрастно считал: «Четыреста осемьдесят один, четыреста осемьдесят две», но его заглушали человеческие вопли:
        — Ой, не могу! Ой, дяденьки, довольно!..
        Лица гребцов стали сумрачными. Ушаков зло нахмурил брови.
        Все знали, что это такое: у капитана Тизделя, как и у самого адмирала Войновича на его «Славе Екатерины», в большом ходу линьки и шпицрутены.
        Шлюпка подошла к «Славе Екатерины».
        Когда Ушаков вошел в каюту Войновича, контр-адмирал восседал в кресле, напыщенный и важный, в шитом золотом мундире. Перед ним стоял и что-то говорил длинный, белобрысый, точно его выварили, командир фрегата «Мария Магдалина» капитан 1-го ранга Вениамин Тиздель, фамилию которого матросы произносили на свой лад.
        Тиздель был большим приятелем Войновича: оба они, иностранцы, вступили в русский флот, оба презрительно относились к русским, и оба были плохими моряками.
        Ушаков поздоровался и сел рядом с героем Чесмы, стариком Кумани, командиром фрегата «Кинбурн». Ушаков служил вместе с Кумани еще на «Трех иерархах». Кумани, родом грек, поступил на русскую службу мичманом в 1768 году. Было ему тогда сорок лет. Кумани знал кроме греческого и русского английский, французский, итальянский, турецкий и арабский языки.
        Федор Федорович уважал старого моряка.
        Адмирал окончил разговор с Тизделем, окинул всех ничего не выражающими бараньими глазами и начал:
        — Господа капитаны!
        Войнович в некотором волнении погладил рукой свои иссиня-черные волосы, кашлянул и продолжал:
        — Сегодня в ночь я получил приказ князя Потемкина: всей эскадре выйти в море, найти турок и драться. Надо помешать им оказывать помощь Очакову. Вот что пишет князь.
        Войнович взял со стола бумагу — листок дрожал в его толстых, волосатых пальцах — и стал читать:
        — «Подтверждаю вам собрать все корабли и фрегаты и стараться произвести дело, ожидаемое от храбрости и мужества вашего и подчиненных ваших. Хотя б всем погибнуть, но должно показать свою неустрашимость к нападению и истреблению неприятеля. Сие объявите всем офицерам вашим. Где завидите флот турецкий, атакуйте его во что бы то ни стало, хотя б всем пропасть!»
        Он положил листок на стол и начал вытирать лицо платком, — адмиралу было душно.
        «Вот трус. Войновичем называется, а так войны боится!» — с презрением подумал Ушаков.
        Секунду молчали.
        — Коротко и узловато! — вполголоса сказал Кумани.
        — Да, болшой садача! — пропищал Тиздель.
        — Турецким флотом командует знаменитый капудан-паша Эски-Гассан! — прибавил Войнович.
        — Мы его знаем, он при Чесме командовал «Капуданией», — усмехнулся Кумани.
        — За лихость Эски-Гассана зовут «крокодилом морских битв», — продолжал расписывать контр-адмирал.
        — Плавать он мастак. Если бы не бросился за борт, когда мы сцепились с его кораблем на абордаж, «крокодилу» несдобровать бы! — вполголоса говорил Кумани.
        — Когда же уходим? — спросил Ушаков.
        — Я полагаю… ждать нельзя. Надо бы сегодня, но сегодня понедельник — несчастливый день, — пыхтел Войнович. — Придется завтра на рассвете.
        — Куда пойдем?
        — К Варне.
        — А не лучше ли прямо к Очакову? Там наверняка найдем турок…
        — Нет, к Варне!
        — Успеем ли мы дойти, Марко Иванович? Погода ненадежная — со дня на день можно ждать норд-оста, — сказал Ушаков, который не первый год плавал в Черном море и знал силу и свирепость осенних штормов.
        Войнович только развел руками.
        — Больше приказаний не будет?
        — Нет. Чтоб к утру все корабли и фрегаты были готовы! — сказал, вставая, контр-адмирал.
        Капитаны стали поспешно расходиться. Ожидая трап, Ушаков слышал, как фалрепные^[39 - Фалрепные — матросы, подающие фалреп, то есть веревки, за которые держатся, подымаясь по трапу.]^ вполголоса обменивались новостями:
        — Влепили по шестьсот…
        — Скляренко не выдержал, а Катин — молодец: «очугунился» и хоть бы пикнул! Только встать сам не смог — подняли…
        Федор Федорович понял, что речь шла об очередной, сегодняшней расправе на «Марии Магдалине». Он поморщился: Тиздель применял телесные наказания по самому пустяшному поводу.
        III
        Как ни советовал Федор Федорович Войновичу направиться к Очакову, контр-адмирал все-таки держал курс к Варне.
        «Ну и упрям, черт!» — подумал о нем Ушаков.
        На пятые сутки похода, вечером, на северной стороне неба стали вспыхивать зарницы и подул норд.
        — Вишь, заиграла зарница, — сказал денщик Федор, побелевший и чуть живой от качки.
        — Ужо погоди, она тебе наиграет! — мрачно заметил Ушаков, которого никогда не укачивало.
        Федор Федорович тревожно провел ночь, ожидая шторма.
        Ветер не стихал.
        Утро встало мрачное, в тучах. Темным и мрачным было и море. По морю ходила большая зыбь. Если б в такое волнение и встретили турок, то стрелять было бы трудно и бесполезно.
        А ветер с каждой минутой свежел все больше и больше. Он упрямо, со страшной силой гнул мачты.
        Ушаков велел убрать паруса и поставить штормовые.
        «Слава Екатерины» и «Кинбурн» сделали то же.
        Один Тиздель и в ус не дул: на «Марии Магдалине» только закрепили бом-брамсели и брамсели.
        На «Св. Павле» убрали стеньги, когда на эскадру налетел страшный ураган. Федор Федорович видел, как палубу «Марии Магдалины» покрыли переломанные ветром брам-стеньги.
        Буря раскидала корабли.
        Больше суток боролся «Св. Павел» со страшным ураганом и все-таки, хоть и не без повреждений, справился с ним. И корабль и команда показали себя с наилучшей стороны. Корабль был своей, херсонской постройки, а люди в большинстве — балтийские и беломорские моряки.
        Испытание выдалось тяжелое. Досталось всем: и экипажу и кораблю, но Ушаков был доволен результатом: все-таки выдержали!
        «Св. Павел» возвращался домой в одиночку. За эти несколько дней он не видел в море ни одного паруса. Ни своего, ни турецкого. И вот теперь, подходя к Севастополю, Ушаков не отнимал от глаз зрительной трубы. Его тревожило: где остальные корабли? Много ли вымпелов в бухте?
        Он с волнением смотрел вперед. Вон наконец показался двухэтажный каменный госпиталь. Вот мысок на Корабельной бухте, который уже так и называют Павловским, потому что здесь стоянка корабля «Св. Павел».
        Видны корабли. «Слава Екатерины» есть, а где же «Мария Магдалина»? Тизделя, значит, нет. А фрегатов сколько? Раз, два, три… только семь. Кого же нет? Кумани есть. А-а, нет «Крыма»… И тут же подумал об адмирале: «Упрямо хотел идти к Варне. Вот тебе и Варна! Варна сделала угарно!»
        Когда «Св. Павел» вошел в бухту и проходил мимо кораблей, их команды высыпали на верхнюю палубу, махали шляпами, кричали «ура».
        Не успели стать на якорь, как денщик Федор откуда-то уже узнал, что «Крым» потонул, а «Марию Магдалину» унесло в Босфор к туркам.
        Ушаков был вне себя от негодования.
        — Ах, заморский дурак! Истинно слово… Тиздель! — в сердцах говорил он, шагая по шканцам.
        Он немедля поехал с докладом к контр-адмиралу.
        На «Славе Екатерины», как и на всех фрегатах, уже стучали топоры: плотники исправляли повреждения. Войнович осунулся и стал весь черный, под глазами легли тени.
        Он встретил Ушакова с распростертыми объятиями.
        — Федор Федорович, дорогой, как я рад, что вы живы! — говорил он, тряся руку Ушакова.
        — Здравия желаю, Марко Иванович, — сухо ответил Ушаков.
        Он был зол на адмирала. Если бы не дурацкое суеверие Войновича, если бы вышли в понедельник, то эскадра была бы цела: успели бы дойти до Варны; оставалось не более сорока миль.
        — А я уж и не чаял видеть вас!
        — А мы и не думали погибать! — возмутился Ушаков. — Приходилось тяжело, это верно, но мы всё одолели!
        — А думаете, нам было легко? — вспыхнул Войнович. — Открылась течь. Целый вечер и ночь качали всеми помпами, отливали ведрами, котлами, — кто чем мог. Едва управились с водой. Были на краю погибели!.. А какие у вас повреждения?
        — Фока-рей^[40 - Фока-рей — поперечное дерево на передней мачте.]^ дал трещину, а остальное — пустяки: в нескольких местах повреждены борта, изрядно потрепало паруса и такелаж. Шквал так налетел, что не успели положить добавочные найтовы^[41 - Найтовить — связывать веревкой.]^. Но кое-что мы уже исправили в пути.
        — Все это ничего. А вот слыхали — какая беда? «Крым» затонул, а с «Марией Магдалиной» хуже: ее унесло в Босфор. Прямо туркам в лапы. Какой срам! — рвал свои иссиня-черные волосы Войнович. — Бедный Вениамин Тиздель, ему так не повезло! У него команда на добрую половину из рекрутов. Не успел обучить!
        — А на остальных судах разве меньше рекрутов? — возразил Ушаков. — Однако справились. Потому что ученье ученью рознь: на одних линьках да шпицрутенах, как бывало у Тизделя, далеко не уедешь! Тизделя как раз не жаль. Ему поделом — сам во всем виноват: не умеешь командовать, не берись! А вот моряков и корабль действительно жаль!
        — Что я теперь скажу князю Потемкину? Как я напишу ему? — бегал по каюте Войнович.
        — Напишите так, как было: русские люди еще раз показали, что могут преодолеть самые трудные препятствия! — спокойно ответил Ушаков.
        IV
        Мордвинов и Корсаков похожи на англичан более всякого чужестранца…
        Если правду сказать, то у меня теперь в голове одни только географические карты и разные топографические планы. Все, касающееся до любопытства, не оставляю без внимания.
        Из дневника миледи Кравен.
        Пока в Севастополе после неудачного выхода в море чинили повреждения на кораблях и фрегатах, турки атаковали Кинбурн.
        Укрепления на Кинбурнской косе охраняли вход в лиман и защищали Херсон с моря.
        Видя бездеятельность русской лиманской флотилии адмирала Мордвинова, турки 1 октября высадили на косе десант. Суворов, командовавший войсками в Кинбурне, позволил десанту высадиться, а потом ударил на турок, разбил их, а остатки сбросил в море.
        Начальник лиманской флотилии контр-адмирал Николай Семенович Мордвинов не оказал никакой помощи Суворову. Только одна галера «Десна» бесстрашно кинулась навстречу всему турецкому флоту.
        Турки приняли «Десну» за брандер и отошли к Очакову.
        В Севастополе быстро узнали о блистательной кинбурнской победе Суворова и о подвиге галеры «Десна». Все моряки превозносили экипаж «Десны» и ругательски ругали адмирала Мордвинова. Ведь в распоряжении Мордвинова было больше полусотни различных судов, до фрегата включительно, и он побоялся двинуться с места, а «Десна» смело бросилась на врага.
        Мордвиновым стали возмущаться еще больше, когда узнали, что он не только не наградил мужественный экипаж «Десны», как просил Суворов, а отдал его командира под суд за самовольные действия.
        Но, в конце концов, правда все-таки восторжествовала. Суворов заступился за «Десну», и Потемкин не только не судил храброго командира галеры, но произвел его из мичманов в лейтенанты.
        Вскоре наступила зима. Военные действия сухопутной армии прекратились.
        Флот тоже расположился на зиму.
        Для Ушакова зима тянулась очень долго, хотя он был занят подготовкой своего корабля и обучением матросов меткой и быстрой стрельбе.
        Ушаков не мог дождаться весны. А для Войновича, который отсиживался в адмиралтействе, зима летела слишком быстро.
        Вот и весна. Зазеленели горы, зацвели деревья.
        Турецкий флот снова у Очакова.
        И вдруг весной Ушаков получил вызов Потемкина: немедленно явиться в Херсон.
        Все офицеры на «Св. Павле» говорили:
        — Куда-либо назначат нашего Федора Федоровича.
        Жалели хорошего командира, но и радовались за него.
        — Вот если бы светлейший назначил его командовать лиманской флотилией!
        Федор Федорович и сам подумывал, что это может случиться.
        Войнович был рад отъезду Ушакова.
        На посыльном судне Ушаков дошел до Кинбурнской косы, а оттуда доставился в Херсон.
        Два года он не был здесь. А сколько воспоминаний связано у Федора Федоровича с этим городом, где он встречался с Любушкой, и со степью, где еще видны остатки его бывших землянок.
        В адмиралтействе стало тише, — на виду у грозного Очакова строили меньше. Но все же верфь жила.
        Вот к ней тащатся подводы с корабельным лесом.
        Лес, видимо, следует издалека: пока довезли, дубовые кряжи хорошо просохли на южном солнышке.
        Вон под командой мичмана протопало отделение матросов.
        — Мичман Петров, куда вы? — окликает идущий с верфи лейтенант.
        — «Принцессу» конопатить! — зычно, на всю улицу, отвечает мичман.
        Знакомая картина.
        Ушаков сразу направился к большому адмиралтейскому дому, где была канцелярия светлейшего. Его ждала неожиданная неприятность: Потемкин уехал в Кременчуг, и никто не знал, когда он вернется.
        Заботы о делах государственной важности мешались у Потемкина с забавами и пирами.
        Ушаков оказался в затруднительном положении.
        Скрепя сердце он направился к старшему члену Черноморского адмиралтейского правления, контр-адмиралу Николаю Мордвинову: может быть, князь передал Мордвинову то, что хотел сам сказать Ушакову?
        Ушаков еще ни разу не встречался с Мордвиновым, но уже заранее не любил его. Федор Федорович чувствовал в нем завистливого, мелочного формалиста. Своими действиями Мордвинов напоминал ему Войновича.
        О Николае Мордвинове Ушаков знал, что он сын известного адмирала Семена Ивановича Мордвинова, который написал книгу «Полное собрание о навигации» и перевел с французского «Книгу полного собрания об эволюции или экзерциции флотов». С этими книгами Ушаков познакомился еще в Морском корпусе.
        Уже тогда все эти французские «Экзерциции флотов», переведенные Семеном Мордвиновым, и «Искусство военных флотов» иезуита Госта вызывали в молодом Ушакове сомнения.
        Западноевропейская линейная тактика, перед которой все, преклонялись, как перед незыблемым законом, представлялась ему не такой уж непогрешимой истиной. А чем больше Ушаков служил на флоте, наблюдал и думал, тем больше приходил к выводу, что линейная тактика отжила свой век.
        Ведь вот же на глазах у всех генерал Суворов бьет турок вопреки всем правилам сухопутной линейной тактики, перед которой так благоговеют европейские полководцы. Генерал Суворов не придерживается ее правил, смело идет на врага и побеждает.
        В морской линейной тактике Ушакова всегда возмущал закостеневший порядок боя. Линейная тактика устанавливала для всех боев одни и те же правила. Она указывала заранее, как надлежит строить линию баталии, как нападать на врага. Словно это был не морской бой, а какой-то чопорный танец, в котором танцор только и боится, как бы не перепутать па. И, уже не думая, делает всегда одно и то же: шаг — туда, шаг — сюда, шаг — вправо, шаг — влево.
        Смешно и нелепо!
        А отец и сын Мордвиновы верили в незыблемость линейной тактики, верили в Европу. Недаром Семен Иванович Мордвинов учился во Франции, а своего сына Николая отправил учиться морскому делу в Англию — очевидно, считая, что учиться в России у Петра I нечему!
        И теперь Ушаков шел знакомиться с Николаем Мордвиновым хоть и с неудовольствием, но с невольным любопытством.
        Когда Ушаков вошел в роскошный кабинет Мордвинова, адмирал говорил с каким-то купцом-иностранцем по-английски. Мордвинов небрежно кивнул Ушакову и, сказав: «Повремените немного!», продолжал что-то говорить иностранцу, улыбаясь.
        Ушаков стоял, глядя на графа.
        Перед ним был холеный человек лет тридцати пяти, в напудренном парике и ослепительно белом адмиральском мундире. В его лице, начинавшем уже полнеть, было что-то бабье. Мордвинов походил больше на английского пастора, чем на русского адмирала.
        «Так вот ты какой! Всюду хвалишь только английское, даже женился на англичанке. И конечно, презираешь русских! Оттого и Суворову не помог! У Войновича глаза глупые и неприятные, а у этого — умные, но тоже неприятные», — думал Федор Федорович.
        Ушаков ждал, невольно вспоминая, как два года назад в Крым приехала какая-то англичанка — миледи Кравен. С какой предупредительностью принимал ее тогда адмирал Мордвинов!
        Миледи путешествовала по всем новоприобретенным русским землям на юге. По приказу Мордвинова ей всюду оказывалось такое внимание, словно она была не простой путешественницей, а, по меньшей мере, английской принцессой.
        Миледи Кравен свободно разъезжала по всему Крыму, восхищалась его красотами и очень тщательно зарисовывала виды крымских берегов, городов и бухт.
        Осторожному Ушакову любознательность миледи показалась подозрительной. Ведь всем было известно, что в турецком флоте служит много англичан. И только слепой не видел, что эта «путешественница» была, попросту говоря, шпионкой.
        Федор Федорович поделился своими опасениями с Марко Ивановичем, но Войнович выслушал Ушакова и, глядя в сторону, сухо заметил: «Его превосходительство контр-адмирал Мордвинов знает, что делает!»
        А когда эта «путешественница» уезжала из Крыма в Константинополь, Мордвинов дал ей специальный фрегат, который доставил миледи Кравен к турецким берегам, а Войнович салютовал ей.
        Отдавал ли Мордвинов себе отчет в том, что он делает, или нет, но все то, что делал Мордвинов, Ушакову не нравилось.
        — Ну-с, с чем изволили пожаловать, сударь? — обратился к Ушакову Мордвинов, когда иностранец наконец ушел.
        Вопрос был неуместен: вызов Потемкина шел через Черноморское правление, и Мордвинов должен был бы знать о нем.
        — Прибыл по вызову его светлости, но князь уехал, может быть, он передал вам, ваше превосходительство, относительно меня?
        — Нет, не передавал, — ответил Мордвинов, разглядывая какие-то бумаги на столе.
        — Что же делать? — невольно вырвалось у Федора Федоровича.
        Пухлые губы адмирала скривила снисходительная улыбка:
        — Не печальтесь: князь может утром вспомнить о вас, а к вечеру — забыть!
        Ушаков вспыхнул.
        — Вряд ли! — резко сказал он. — Видимо, придется ждать…
        Глаза Мордвинова сразу стали злыми.
        — Ждать нельзя. В Севастополе вы нужны больше, чем здесь! Извольте, господин капитан, немедленно отправляться к вверенному вам кораблю! — отрезал Мордвинов, недовольно двигаясь в кресле.
        Сразу стало ясно: старший член Черноморского адмиралтейского правления не жалует капитана бригадирского ранга Федора Ушакова.
        Делать было нечего, — приходилось возвращаться в Севастополь несолоно хлебавши.
        «Ну и гусь! — думал о Мордвинове взбешенный Ушаков. — Это мой враг, но, кажется, враг поумнее и пострашнее Войновича!»
        Когда Потемкин вернулся в Херсон и узнал, что Мордвинов не позволил Ушакову обождать его, князь сильно разгневался и сделал Мордвинову строгий выговор.
        Потемкин давно раскусил Мордвинова. Он видел, что адмирал, несмотря на свое английское морское образование и большое самомнение, никудышный моряк, что он сухой и бездушный формалист.
        Светлейший так и писал ему:
        «Я вам откровенно скажу, что во всех деяниях Правления больше формы, нежели дела.
        Есть два образца производить дела: один, где все возможное обращается в пользу и придумываются разные способы к поправлению недостатков, тут, по пословице, и шило бреет; другой, где метода наблюдается больше пользы; она везде бременит и усердию ставит препоны».
        Конечно, об этом выговоре узнал и Ушаков.
        И остался им весьма доволен.
        V
        Еще с начала весны Потемкин приказал Войновичу начать боевые действия против турок на море, чтобы помочь сухопутной армии, осаждавшей Очаков. Но Войнович под разными предлогами оттягивал выход эскадры в море. Он, очевидно, не мог забыть свой неудачный прошлогодний поход и был доволен тем, что турки хоть не тревожат его в Севастополе.
        Ушакова возмущала эта откровенная трусость Войновича, это постыдное бездействие Севастопольского флота.
        Он знал турок и их флот, — недаром десять лет назад плавал в Средиземном море, бывал у них в самом Константинополе. Он знал, что турки храбры в бою: их корабли легче потопить или сжечь, чем заставить сдаться. Знал, что Севастопольский флот малочисленнее и слабее турецкого: русские корабли приходилось строить наспех из сырого, невыстоявшегося леса, они не обшиты медью и тяжелы на ходу.
        Но Ушакова не страшило все это: он надеялся на мужество и выучку своих матросов и офицеров.
        — Как это можно? Наши сухопутные войска бьют врага, а мы сидим здесь, словно мыши в норе! — возмущался Ушаков. — Мы ведь ни разу не дрались с турками на море! Мы не помогаем нашей армии. Зачем же тогда Черноморский флот? Пора сбить с турок спесь! Довольно им быть хозяевами в этом Кара-денгизе!
        — Федор Федорович, но посудите сами, — оправдывался Войнович, — ведь капудан получил еще подкрепление из Константинополя. У него уже двадцать линейных кораблей, а у меня осталось только два! У нас крупнее шестидесятишестипушечных нет, а у него пять восьмидесятипушечных. Да у капудана на одних восьмидесятипушечных почти столько же пушек, как у меня на всей эскадре! — захлебывался Войнович.
        — Но ведь вот Алексей Орлов имел при Хиосе девять линейных кораблей против шестнадцати Гассан-бея и все-таки победил!
        — Так у Орлова только вдвое меньше было судов, а не вдесятеро! Я не хочу рисковать флотом! У меня одна голова на плечах!
        «Да и та не бог весть какая!» — подумал Ушаков и сказал:
        — Если не рискуете вы, тогда позвольте мне, ваше превосходительство!
        — То есть как это? — не понимая, выпучил глаза Войнович.
        — Как начальник авангарда, я приму бой на себя. Я поведу, а вы только помогайте!
        — Хорошо, — ответил удивленный контр-адмирал.
        — Но с одним условием.
        — С каким?
        — Вы дадите приказ эскадре, чтобы она во время боя следовала бы всем моим движениям, движениям передовых кораблей.
        — Хорошо, — нехотя согласился Войнович.
        — Значит, мы выйдем… послезавтра!
        — Послезавтра!
        Ушаков заторопился к себе. Оставалось двое суток, — можно еще подготовиться.
        Вся надежда у него на своих моряков: на быструю, четкую постановку парусов и меткую стрельбу артиллеристов. Федор Федорович всегда уделял этому много внимания. И кроме того, он верил в то, что его новый метод ведения боя оправдает себя.
        VI
        18 июня 1788 года Севастопольский флот наконец вышел в море. Эскадра состояла из двух 66-пушечных кораблей, десяти фрегатов и двадцати четырех мелких судов. Войнович держал флаг на корабле «Преображение господне», Ушаков — на своем «Св. Павле».
        — Как-то в этот раз будет плавание? — с тревогой гадали оставшиеся на берегу: слишком хорошо памятен был предыдущий несчастливый выход Войновича.
        Федор Федорович горел: скорее бы сразиться с врагом! Доказать на деле правоту своей мысли, что слепо придерживаться линейкой тактики ни к чему, что она только связывает флотоводца по рукам!
        Перед выходом из Севастополя Ушаков побывал на всех трех фрегатах авангарда — «Бериславе», «Стреле» и «Кинбурне», говорил с матросами и офицерами.
        Он разъяснил, какое важное значение будет иметь для России победа над турками и какая ответственная задача ложится на корабли авангарда в бою.
        Экипаж фрегатов авангарда поклялся драться до последнего.
        Капитаны фрегатов Саблин, Нелединский и Кумани уважали своего флагмана и верили в него больше, чем в Войновича.
        — Будьте спокойны, Федор Федорович, мы не подведем! — сказал за всех капитан 2-го ранга Кумани.
        Севастопольский флот шел медленно, — мешали противные ветры.
        Лишь 29 июня русские увидели у румелийских берегов паруса турок.
        Но, как назло, четыре дня подряд крутил, не уставая, переменный ветер. Он расстраивал линию баталии кораблей и не менее расстраивал Ушакова: враг был вот тут, а приходилось выжидать.
        Ушаков шел, не упуская из виду турок, готовый в первый же благоприятный момент кинуться на врага.
        Две ночи Федор Федорович совсем не ложился спать, — все надеялся, что вот-вот установится ветер. Только сегодня после обеда на час забылся короткой, беспокойной дремотой у себя в каюте.
        Ожидание первого боя истомило всех.
        И в ночь со 2-го на 3 июля Федор Федорович собирался бодрствовать. Он с красными от бессонницы глазами (за веки будто насыпали песку) ходил по шканцам, кусая от досады ногти.
        Вахта смотрела на своего флагмана, перешептывалась.
        — Не спится нашему Федору Федоровичу.
        — Беспокоится.
        — Ох и зол же он на работу, братцы!
        — Да, гулять не любит!
        Вдали, на горизонте, виднелись огни турецкой эскадры, — ночью турки всегда сильно освещали свои корабли.
        Сегодня днем Эски-Гассан остановил флот и обошел на быстроходном кирлангиче^[42 - Кирлангич — небольшое легкое судно.]^ все корабли: видимо не надеясь на сигналы, лично отдавал последние указания на случай боя.
        «Это хорошо: стало быть, будем драться не на шутку!» — подумал Федор Федорович.
        Войнович тоже воспользовался невольной передышкой, прислал Ушакову записку:
        «Любезный товарищ. Мне бы нужно было поговорить с вами. Пожалствуй, приезжай, если будет досуг, двадцать линейных кораблей начел. Прости, бачушка.
        Ваш слуга Войнович».
        «Досуг! — с раздражением подумал Ушаков. — Враг сидит чуть ли не на боканцах^[43 - Боканцы — брусья, на которых висят гребные суда.]^, а он — досуг! «Двадцать линейных кораблей». Дурак! Считать и то не умеет! Не двадцать, а двадцать пять! Семнадцать линейных да восемь фрегатов. А говорить хочет известно о чем: как бы поскорее улепетнуть в Севастополь. Нет, брат, поручил Ушакову вести бой, сдался на младшего флагмана, — теперь не мешайся!»
        И конечно же, никуда со «Св. Павла» не поехал: сказался нездоровым.
        Больше всего Федора Федоровича беспокоил ветер. Ветер — главный помощник, друг моряка, но он же и главный враг.
        На шканцы вышел денщик Федор. Он стал немного привыкать к морской жизни — его уже меньше укачивало.
        — Батюшка, Федор Федорович, пойдите отдохните часок-другой, — ходил он за Ушаковым. — Нельзя же так, которую ночь не спавши!
        — Спи сам, коли тебе нечего делать!
        — Полноте мучиться, ваше высокоблагородие! Никуда ведь басурман он нас не уйдет, право слово, не уйдет! — не отставал Федор.
        Его поддержал Шапилов:
        — Федор Федорович, пойдите, в самом деле, сосните. Как чуть установится ветер, мы вас разбудим! И турок не упустим с глаз, будьте спокойны!
        Ушаков остановился в раздумье: «Впереди вся ночь. Пожалуй, они правы: можно немного и поспать. А то голова как чугунная…»
        И он согласился уйти.
        Напрасно Федор совал ему ужин. Ушаков не стал ничего есть, а скинул сапоги и сюртук, повалился на койку и через минуту уже захрапел.
        Денщик стоял, глядя на утомленное лицо Ушакова.
        — Ишь как из-за этих проклятых басурман измотался, сердешный! — сказал он и, задув свечу, пошел на цыпочках к себе.
        Ушаков выспался на славу. Он проснулся, когда било восемь склянок. По трапам топали десятки ног, — сменялась очередная вахта.
        Федор Федорович встал, оделся и, взяв со стола зрительную трубу, поспешно вышел на шкафут.
        Наверху все было залито ярким утренним солнцем.
        — Ну как? — спросил он у вахтенного лейтенанта.
        — Норд-ост, Федор Федорович! — весело ответил лейтенант.
        — Давно?
        — Вторую склянку держит. Авось установится!
        Ушаков поднял к глазам трубу.
        Турки были невдалеке. За все дни оба флота еще ни разу не сходились так близко, как сегодня.
        Ушаков с интересом рассматривал врага. Действительно, он был очень силен. Федор Федорович ясно видел эти совершенно новые, большие 80-пушечные корабли, такие мощные и вместе с тем такие легкие на ходу.
        В авангарде у турок шло шесть кораблей. Сам капудан оказался с ними: на его 80-пушечном флагманском корабле с флагштока до самой воды спускался алый шелковый флаг с полумесяцем.
        Турки были на-ветре.
        Ушаков волновался — приближалась роковая минута. Решалась судьба Черноморского флота, судьба Крыма.
        «Ждать больше нечего. Надо драться! Капудан, поди, спокоен: так силен и на-ветре. А вот я его огорошу неожиданным маневром!» — подумал он и крикнул:
        — Прибавить парусов!
        Ушаков решил выиграть ветер у передовых турецких кораблей. Обойти их и поставить между русским авангардом и кордебаталией^[44 - Кордебаталия — середина флота, построенного в линию.]^. Меж двух огней.
        «Пусть этот маневр будет противоречить шаблонным правилам линейной тактики. Иногда нужно делать несходное с ней», — думал Ушаков.
        Он стоял, крепко сжав в руке зрительную трубу, ждал.
        На «Св. Павле» лихо управились с парусами, — боцман Макарыч и урядник второй вахты Ефим Зуб постарались. Федор Федорович нетерпеливо перевел взгляд на свои фрегаты.
        «Берислав» и «Стрела», шедшие впереди, тоже не зевали: быстро поставили добавочные паруса.
        Глянул в трубу на турок.
        А турки пока еще не чуяли никакой опасности. Враги подходили к небольшому пустынному острову Фидониси, расположенному против устья Дуная.
        Теперь со стороны могло казаться, что русский авангард идет в голове турецкого флота.
        «Если Войнович не спит и видит все, вот трясется от страха! — мелькнуло в голове. — Но погоди, дружок, то ли еще будет!»
        — Боевую тревогу! — решительно сказал Ушаков и, сняв треуголку, перекрестился.
        «Св. Павел» весь, от верхней палубы до орлоп-дека^[45 - Орлоп-дек — кубрик.]^, ожил.
        Загрохотали барабаны, залились свистки, боцманские дудки. По трапам и палубам застучали сотни ног.
        Федор Федорович не спускал глаз с турецкого флагмана: «Что-то предпримет Эски-Гассан?»
        Турки начали спускаться на линию русских. Капудан-паша хотел воспользоваться тем, что авангард русских вырвался вперед, и отрезать его.
        Момент был решающий. Все с тревогой смотрели на Ушакова.
        «Хочешь напугать? Не выйдет!» — с усмешкой подумал он.
        — «Бериславу» и «Стреле» прибавить парусов! — твердо приказал Ушаков.
        Сигнальщики быстро передали приказ.
        На «Св. Павле» не спускали глаз со своих передовых фрегатов.
        «Берислав» и «Стрела» успели выскочить на-ветер у турок.
        Расстояние между двумя флотами еще больше сократилось.
        — Ребята, теперь дело за вами! — крикнул в рупор артиллеристам Ушаков.
        Федор Федорович не услыхал, что ответили артиллеристы, лишь на секунду увидал как-то вдруг помолодевшее лицо Власьича: оно было полно решимости.
        На «Бериславе» блеснул огонь. Фрегат окутался дымом.
        Над тихим, лазурным морем прокатился первый пушечный гром.
        «Берислава» тотчас же поддержали остальные суда.
        Все потонуло в грохоте сотен пушек: артиллерия заговорила уже с обеих сторон.
        Турки спускались на русских по всем правилам линейной тактики: авангард на авангард, кордебаталия на кордебаталию, арьергард на арьергард.
        Эски-Гассан, видимо, волновался тоже: поднимал сигнал за сигналом — его линия сильно растянулась.
        Ушаков смотрел на артиллеристов верхнего дека, которыми командовал капитан-лейтенант Лавров. Они работали без излишней торопливости, быстро и четко, как на ученье.
        Федор Федорович спустился в нижний дек. Там стояла непроницаемая темень. Только пламя выстрелов прорезывало толщу сгустившегося порохового дыма.
        И здесь артиллеристы действовали уверенно и не спеша.
        — Братцы! На вас вся надежда! Не палите зря. Чтобы каждое ядро либо топило, либо жгло! — крикнул в рупор Ушаков и поспешно вернулся наверх: приходилось зорко следить за всеми маневрами хитрого капудана.
        Теперь Войнович мог посчитать совершенно точно: на каждый русский линейный корабль и 50-пушечный фрегат приходилось по пяти турецких линейных кораблей.
        Против «Св. Павла» шел один 80-пушечный и два 60-пушечных.
        Сам капудан-паша, прибавив парусов, выдвинулся с двумя кораблями вперед.
        — Капудан хочет взять «Берислава» и «Стрелу» на абордаж, — понял Ушаков. — Поднять все возможные!
        Не успел он сказать, как неприятельское ядро отбило поручень у марса и щепками ранило двух матросов. Это было первое попадание в его корабль.
        Турецкие пушки палили по «Св. Павлу». С треском рвались пробитые паруса и ванты, затрещала форстеньга, но уже ничто не могло остановить его: «Св. Павел» вырвался вперед. Теперь он с «Бериславом», «Стрелой» и «Кинбурном» еще больше отдалился от своих.
        И этот второй отчаянно смелый маневр Ушакова сделал свое дело. Два передовых турецких корабля, по которым, не умолкая, били русские, смешались. Капудана рядом с ними не оказалось, и они оробели. Ядра с «Берислава» и «Стрелы» поражали их. На турецких фрегатах валился рангоут. От русских брандскугелей несколько раз загорались паруса. Верхние палубы турок, до этого густо усеянные людьми, разом опустели.
        Не обращая внимания на отчаянные сигналы капудана, оба фрегата поворотили и стали убегать.
        — Теперь на кирлангиче не подойдешь! Не научишь, как поступать! — усмехался Ушаков.
        На русских судах прокатилось радостное «ура».
        Ожесточенный бегством своих кораблей, капудан-паша палил по отступающим, приказывая фрегатам снова вступить на место, но те и не думали его слушаться.
        Силы врага сразу уменьшились. Теперь сам флагманский корабль Эски-Гассана очутился передовым. Он открыл бешеный огонь по русским фрегатам авангарда.
        Первыми же ядрами на «Бериславе» переломило фок-мачту. Тяжелые, двухсполовиноюпудовые мраморные ядра с турецкого флагманского корабля разворотили борт «Стрелы». Валился верхний рангоут, простреленные паруса висели клочьями.
        Но «крокодил морских битв» не остался безнаказанным: «Св. Павел» и ближайшие русские фрегаты обрушили на Эски-Гассана весь свой огонь. Брандскугели «Кинбурна» зажгли в рострах капудана разный хлам. Повалил густой дым.
        — Молодец, Николай Петрович! — похвалил старика Кумани Ушаков.
        На выручку капудана бросилось было несколько других кораблей, однако их быстро отбили.
        Эски-Гассан отчаянно отстреливался, но не смог больше одной склянки выдержать меткого огня русских пушек и стал позорно убегать.
        — Смотрите-ка, смотрите, «крокодил»-то наш хваленый удирает! — смеялся Ушаков, спокойно стоявший на шканцах под турецкими ядрами. — В авангарде, брат, быть несладко.
        Поворачиваясь, капудан-паша подставил богато разукрашенную корму «Бериславу» и «Стреле». Фрегаты метко ударили по ней орудиями своего лага^[46 - Лаг — борт корабля.]^. С высокой кормы посыпались в воду обломки больших ярко окрашенных досок, полетел вниз алый адмиральский флаг.
        — Так его, молодцы! — похвалил Ушаков. — Ну, «крокодила» уже и след простыл! Пора взяться за его детушек! Поднять сигнал: «Всем следовать в точности движениям флагмана!»
        В густом пороховом дыму русские корабли неожиданно для турок сблизились с ними.
        — Бить книппелями^[47 - Книппель — снаряд для перебивания мачт, рей и снастей.]^! — скомандовал Ушаков.
        Вот когда могла по-настоящему вступить в дело малокалиберная артиллерия русских фрегатов.
        Книппеля с треском ломали мачты и реи, перебивали ванты. Снасти свисали с турецких кораблей гроздьями.
        Лишенные своего знаменитого флотоводца, турки окончательно смешались. Они стреляли беспорядочно и торопливо. Море вокруг русского флота кипело от ядер и брандскугелей, падавших в воду.
        Турки были подавлены. Они думали лишь об одном: поскорее выйти из боя. Их суда стали поспешно сверху донизу одеваться парусами. И, не дожидаясь друг друга, они врассыпную уже летели на запад.
        Преследовать турок стало невозможно: турецкие корабли вообще были легче на ходу, чем русские. Им помогали также легкие бумажные паруса, которые надувались скорее тяжелых пеньковых.
        И к закату солнца турки скрылись за горизонтом.
        VII
        Ушаков чувствовал себя счастливым: первый морской бой русской эскадры на Черном море был блестяще выигран. Нервное напряжение, в котором он находился все эти дни, улеглось, прошло. Федору Федоровичу хотелось теперь только спать.
        Но нет, раньше надо под свежим впечатлением написать рапорт Войновичу о бое. Прежде всего надо подумать о героических матросах и офицерах, которые сегодня выиграли беспримерный морской бой с сильным врагом.
        Ушаков пошел к себе в каюту, снял мундир, умылся и сел писать.
        «Это была первая на здешнем море генеральная нашего флота баталия, — с удовлетворением написал он. — Я сам удивляюсь проворству и храбрости моих людей: они стреляли в неприятельский корабль нечасто и с такою сноровкою, что казалось, каждый учится стрелять по цели».
        Он подробно изложил все фазы боя и закончил:
        «Прошу наградить команду, ибо всякая их ко мне доверенность совершает мои успехи; равно и в прошедшую кампанию одна только их ко мне доверенность спасла мой корабль от потопа, когда штормом носило его по морю».
        — Федор Федорович, прибыли от адмирала, — прервал его вошедший в каюту денщик.
        — Опять письмо? — недовольно поморщился Ушаков. — Переписка, как у жениха с невестой! И чего он? Снова какие-либо страхи мерещатся? Кто там с письмом? Давай! — встал он.
        В каюту вошел посланный Войновичем мичман с «Преображения». Он протянул Ушакову конверт.
        — Обожди, братец, я тебя кликну, — сказал Федор Федорович, принимая конверт.
        Мичман вышел.
        Ушаков разорвал конверт и снова увидал знакомые адмиральские каракули:
        «Поздравляю тебя, бачушка Федор Федорович. Сего числа поступил весьма храбро: дал ты капитан-паше порядочный ужин. Мне все видно было».
        — Интересно, куда он запрятался на время боя? В льяле^[48 - Льяло — место в трюме, куда стекает скапливающаяся вода.]^, должно быть, хоронился? «Мне все видно было». И это говорит адмирал, командир эскадры! — презрительно качал головой Ушаков, читая.
        «Сей вечер, как темно сделается, пойдем на курш 050 к нашим берегам. Сие весьма нужно. Вам скажу после…»
        — Чего там — после? Этакий секрет. Я и сейчас знаю: струсил, Марко Иванович. Рвешься поскорее на берег — там безопаснее!
        «…А наш флотик заслужил чести и устоял противу этакой силы».
        — «Флотик»… — Ушакова даже передернуло. — Вот дурак, прости господи!
        «Мы пойдем в Кезлову^[49 - Кезлов (Гезлев) — Евпатория.]^: надобно мне доложить князю кое-что!»
        — Понятно: похвастаться, что контр-адмирал Войнович выиграл сражение у острова Фидониси! Теперь ты будешь говорить так. Пули лить ты мастер. Да только вряд ли поверит тебе князь Потемкин. Мордвинов — тот нарочно сделает вид, что поверил!
        «Прости, друг сердечный. Будь, душенько, осторожен…»
        — Тьфу! — плюнул Ушаков. — Ей-ей, как невеста жениху! Ох и льстец! «Друг сердечный — таракан запечный!» Знаем мы таких «друзей»!
        «Сей ночи, чтоб нам не разлучаться, я сделаю сигнал о соединении, тогда и спустимся».
        — Держится за меня, как малое дитя за нянькину юбку. И это — контр-адмирал. Ничтожество! «Мне все видно было!» — передразнил Ушаков. — Еще бы не видеть, как с этого знаменитого «крокодила» перья летели. «Флотик»! Эх ты, зейман!
        Ушаков со злостью швырнул записку Войновича на стол.
        VIII
        Пока шли к Севастополю, Войнович продолжал трусить и слал записки Ушакову, прося помощи:
        «Друг мой, Федор Федорович! Предвижу дурные нам обстоятельства. Сего дня ветр туркам благодетельствует, а у нас нет его, фрегаты упали под ветр. Если да приблизится он, то должно нам строить поскорее линию и приготовиться к бою. Если бы фрегаты не были так увалены под ветр, мы достигли бы гавань, но что делать, судьба наша такая, надобно делать все, что к лучшему. Дай мне свое мнение и обкуражь, как думаешь, дойдем ли до гавани… Пошли к фрегатам, чтоб поднимались к ветру, да сам не уходи далеко, о чем да сам ты знаешь».
        Но чуть только эскадра втянулась на севастопольский рейд, как сразу все резко изменилось. На берегу адмирал мог обойтись и без «друга сердечного» «бачушки» Федора Федоровича. Очутившись в безопасности, Войнович уже оставил лесть и притворство и показал свое настоящее лицо мелкого завистника и интригана.
        Он не мог примириться с тем, что Ушаков оказался победителем, а он должен остаться в тени. Ему было стыдно признаться, что такую блестящую баталию выиграл начальник его авангарда, а он, командир всей эскадры, оказался простым наблюдателем.
        И Войнович постарался представить дело в совершенно ином свете.
        Прежде всего он притворился контуженым, чтобы все видели, что адмирал не щадил себя в бою.
        На берег его снесли на руках, а там усадили на носилки. И он сидел, вытянув одну ногу (которая считалась контуженой), точно Карл XII под Полтавой, и при этом не забывал гордо держать голову, как подобает победителю.
        Ушаков, увидя такую картину, в первую секунду поддался на эту удочку и с живым участием спросил:
        — Что с вами, Марко Иванович?
        Он был удивлен: Войнович так часто писал ему все эти дни и ни разу не обмолвился о том, что контужен. Но адмирал обдал его уничтожающим взглядом своих бараньих глаз и, как оскорбленная невинность, сказал:
        — Удивляюсь вам, капитан Ушаков: ведь мы не с прогулки возвращаемся!
        Всем встречающим на Екатерининской пристани должно было быть ясно: на берег сходит боевой адмирал, контуженный в бою, а вот идет целый и невредимый начальник его авангарда.
        Ушаков понял, что скрытая вражда окончена и поединок вступил в новую фазу.
        Федор Федорович не боялся за себя. Он беспокоился за команду своего корабля и фрегатов, боялся, что его мужественные матросы и офицеры могут остаться без должного вознаграждения.
        И опасения Ушакова оказались верными.
        Войнович в своем донесении Потемкину совершенно извратил настоящую картину боя, представив дело так, будто не авангард и не Ушаков решили исход баталии.
        Чтобы восстановить истину, Ушаков написал обо всем Потемкину.
        Он рассказал князю о своих взаимоотношениях с Войновичем.
        «Все начальствующие во флоте, с кем я служил, и по них прочие обстоятельно знают меня с хорошей стороны, и ото всех по заслуге моей был счастлив и имею хорошие аттестаты. В одном изо всех, его превосходительстве Марке Ивановиче, не могу сыскать желаемого успеха, который с начала нашего знакомства, когда были еще полковниками и оба под командою других, восчувствовал некоторую отменную ко мне ненависть. Все дела, за которые я иногда был похвален, не знаю причины, отчего отменно его беспокоят, чего во всем виде и в деле укрыть не может», — писал Ушаков.
        Федор Федорович говорил, что рапорт о бое при острове Фидониси Войнович «составил по собственным своим мыслям, не соображаясь с рапортами начальников эскадр»; что он показал меньшее количество неприятельских кораблей и совершенно не упомянул о доблестных действиях передовых фрегатов.
        «Реляцией своею хотел отнять у нас честь и славу, которую отменным случаем заслужили… Вот, Ваша светлость, вся важная причина и величайшая моя вина, ежели она так почтена быть может», — жаловался он.
        Он просил Потемкина уволить его от службы, с горечью добавляя, что «пенсию кампаниями уже вдвое заслужил».
        Ушаков был сильно удручен тем, что Войнович хочет оставить без награды его боевых товарищей.
        «Наипокорнейше прошу Вашей светлости удостоить команду мою служителей наградить… Они во всем словам моим бессомненно верят и надеются, а всякая их ко мне доверенность совершает мои успехи, равно и прошедшую кампанию одна только вернейшая их ко мне доверенность спасла мой корабль от потопа…»
        На Войновича же снова напали страхи. Потемкин неоднократно приказывал Войновичу выйти в море, но тот под разными предлогами оттягивал поход. То указывал на повреждения судов после боя, хотя они не были столь значительными; то ссылался на большое количество больных, хотя их было не больше, чем всегда; то говорил, что не уверен в жителях Крыма и боится выйти в море, чтобы не оказаться отрезанным от своего главного порта; то, в конце концов, оправдывался плохой погодой.
        Войнович кое-как дотянул до осени, а потом поспешил уехать в Петербург устраивать свои личные дела. Он знал, что при дворе найдет больше сочувствия, чем у Потемкина. На дворцовом паркете Войнович чувствовал себя тверже, чем на море.
        Он правильно учел обстоятельства: в столице Войнович преуспевал.
        Екатерина II помнила Марко Ивановича Войновича. Она пожаловала ему за победу под Фидониси Георгия 3-й степени, в то время как Ушаков получил всего лишь Владимира 3-й степени.
        Кроме того, Войнович, к удивлению всех, вернулся из Петербурга графом.
        Следом за ним в Севастополь долетели слухи о том, как и почему Войнович возведен в графское достоинство. Князь Безбородко, поднося 22 октября 1788 года императрице на подпись грамоту о пожаловании Войновичу Георгия 3-й степени, назвал в ней контр-адмирала — по ошибке или по сговору с ним — графом.
        Войнович тут же просил Екатерину утвердить его в графстве. Безбородко стал перед императрицей на колени и винился в описке. Екатерина сказала:
        — Мы виноваты оба: где руки, тут и голова.
        И Войнович остался графом.
        Но иначе оценил участников боя при Фидониси умный, заботившийся о процветании молодого Черноморского флота князь Потемкин. Он по-своему распределил роли в Черноморском флоте.
        Прежде всего Потемкин уволил бездеятельного, влюбленного в себя фразера, расточительного адмирала Николая Мордвинова.
        Мордвинов как адмирал был бездарен и труслив. Его морские проекты не шли дальше детских затей, например поджечь брандерами весь турецкий флот сразу, что Мордвинов совершенно серьезно собирался сделать в октябре 1787 года.
        «Если б один из них загорелся, то пламя пошло бы по всей линии и верно все бы на месте сгорели, и если б некоторые и спаслись от огня, то б ветром бросило бы их на берег», — доносил он Потемкину в свое оправдание после неудачной попытки осуществить эту наивную затею.
        А от решительных, настоящих боевых действий флота Мордвинов отказывался с не меньшей изворотливостью, нежели Войнович:
        «Хотя бы я от бурь и не потерпел, могу еще встретить неприятеля с большими его силами, и могу ли я надеяться, что безо всякой потери отойду от него; потеряв я одно судно, нанесу важный урон после несчастного ослабления сил наших в Севастополе и потеряю лучших офицеров, лучших матрос Севастопольского флота, которыми укомплектовал я ныне мою эскадру. Сообразив все оное, нахожу я, что полезнее перезимовать в здешних местах…»
        Умный Потемкин понимал, в чем тут дело.
        Не лучше вел себя Мордвинов и на посту старшего члена Черноморского адмиралтейского правления. Он и здесь постоянно ссылался на трудности и помехи, и Потемкин не раз одергивал его:
        «Теперь не время говорить о трудностях и препятствиях, а долг каждого требует употребить в пользу службы все возможное».
        Получив миллион рублей для нужд адмиралтейства, Мордвинов нерасчетливо сорил деньгами, обнаружил полную бесхозяйственность, так что, по словам Потемкина, «не было ни в чем экономии и по неизвестности запасов часто требовано лишнее, наконец, корабль становился построением дороже нарочитой крепости».
        Незадолго до увольнения Мордвинова Потемкин в раздражении писал ему:
        «В Адмиралтействе трудно вступает все в свое звание, лишь только исходят деньги».
        В конце концов его терпение лопнуло, и 12 декабря 1788 года Потемкин уволил контр-адмирала и кавалера Мордвинова.
        Вместо него светлейший назначил старшим членом Черноморского адмиралтейского правления новоиспеченного «графа» Войновича.
        И в первом ордере Войновичу он пространно и очень метко охарактеризовал деятельность его предшественника, Мордвинова:
        «Препоручаю вам рассчитать замешанные дела по всем частям, где странные вышли суммы и недостатки умножены. Крайняя неизвестность во всех наличностях. Одним словом, хаос неописанный. Нет артикула, который бы был снабжен достаточно. Все хватано без расчету, на многое деньги истеряны в запас на предбудущее время, а самое нужное забыто… Сими и другими замешательствами спутаны дела так, что я не могу ничему добиться толку. Немало способствовало к тому и введение порядка в правлении больше приказного, нежели военного и сходственного с теперешними обстоятельствами. Тут для сохранения вредной формы останавливалась часто скорость, столь нужная в военное время, и, по необозримости вдруг обстоятельства, часто повторялись курьезы к большей потрате суммы бесполезно».
        Потемкин одним ударом убил двух зайцев: удалил бездарного Мордвинова, а второго, столь же даровитого «графа» Войновича, убрал подальше от Севастопольского флота, в Херсон.
        А 14 апреля 1789 года бригадир Федор Ушаков был произведен в контр-адмиралы и назначен начальником Севастопольского корабельного флота.
        Черноморский флот наконец-то получил настоящего боевого адмирала.
        IX
        Ушаков жалел: эх, если бы Войновича, этого «графа», убрали немного пораньше — среди зимы! Можно было бы успеть подготовиться. А то до выхода в море оставались считанные дни.
        И, тем не менее, он тотчас же взялся перестраивать все по-своему. Ушаков полагал, что самое главное на флоте — это человек, матрос. От трюма до салинга^[50 - Салинг — площадка из брусьев на втором колене мачты.]^ — везде он. Матрос делает все: ставит паруса и заряжает пушки. И потому надо, прежде всего, помнить о его нуждах. А при Войновиче помнили только об одном: о линьках да шпицрутенах, — матрос был за все в ответе.
        Войнович всегда жаловался, что у него в эскадре много больных.
        Надо проверить, посмотреть, в чем дело.
        Если Федор Федорович справился с чумой, неужели он не управится с простудой или поносом?
        И контр-адмирал поехал осматривать свой флот.
        Он начал с самых малых крейсерских судов, с «Принцессы Елены». Ею командовал увертливый капитан-лейтенант Анисифор Александрович Ходин. Он был похож на колдунчик^[51 - Колдунчик — флюгарка из мелких перышек, втыкается на палке у борта на шканцах, чтобы показывать направление ветра.]^: сегодня Ходин нашептывает Ушакову на Войновича, а завтра, станет с ехидной, косой улыбочкой плести всем небылицы об Ушакове.
        Анисифор Ходин встретил нового командующего подобострастно и с первых же слов начал поносить Марко Ивановича, но Ушаков резко оборвал:
        — Извольте перестать! Полно петь соловья на сосне!
        И пошел осматривать «Принцессу Елену». Крейсер был новый, но уже оказался запущенным и грязным.
        В кубрике Ушаков застал шестерых больных матросов. Хотя наверху стояла апрельская благодать, здесь воздух был тяжелый и спертый, пахло кислятиной и заношенным бельем.
        Контр-адмирал и без опроса догадывался, чем больны матросы, но все-таки решил проверить себя:
        — Что, братцы, животами маетесь?
        — Так точно, ваше превосходительство, животами.
        — Обнедужили вовсе…
        — А вон канонира лихоманка трясет, — говорили больные.
        — Так-так, — посматривал Федор Федорович, недовольно хмуря русые брови. — А чем же вас кормили нынче?
        — Варили щи с солониной.
        — Солонинка-то, поди, позапрошлогодняя? — спросил контр-адмирал.
        — Вроде того…
        — А нам, ваше превосходительство, какая бы ни была, все равно без пользы: есть-то нельзя!
        — Выходит, вы ничего не ели?
        — Хлебушка жевали.
        — Кипяток пили.
        — А ты что ел? — обернулся Федор Федорович к исхудавшему — кожа да кости — канониру.
        — Мне, ваше превосходительство, ничего не хочется. Только пить. Одну воду пью.
        — С чем? С уксусом?
        — Уксуса нет, весь вышел, — заторопился ответить Ходин. — Только вчера вышел… Виноват!
        — Мне из твоей вины — не шубу шить! — побагровел контр-адмирал. — Разве им такая пища нужна? Почему в госпиталь не отсылаешь?
        — Они поправляются, ваше превосходительство. Как же слать — экипаж-то у меня всего пятьдесят три человека…
        — А больных шесть? Поправляются, говоришь? Из кулька в рогожку! — кричал контр-адмирал. — Отослать всех немедля!
        Когда начальство ушло из кубрика, больные матросы, забыв о своей хвори, смеялись от души:
        — Эк он его, молодец!
        — Вот это адмирал!
        С «Принцессы Елены» и началось. Как и предполагал Ушаков, на большинстве судов о матросе заботились мало. Больные не отделялись от здоровых. Помещение редко проветривалось. Контр-адмирал осмотрел все, не поленился заглянуть в самые темные углы. Пробовал пищу, пробовал воду, говорил с матросами.
        Матросы удивлялись его вопросам: адмирал вникал в их повседневную жизнь. «Граф» никогда не интересовался ими и не считал нужным вступать в разговор не только с больными, как Ушаков, а даже со здоровыми.
        Матросы слыхали об Ушакове от друзей со «Св. Павла», коек-то помнил его по Херсону, и всем сразу стало ясно: этот адмирал — за них, за матроса!
        Интересуясь бытом и жизнью экипажа, Федор Федорович одновременно осматривал и сами корабли: прочен ли такелаж, надежны ли якоря и пушки, не разваливаются ли камбузные печи?
        — Вот это — настоящий хозяин! — говорили матросы.
        Вечером на следующий день контр-адмирал вызвал всех командиров судов к себе. А наутро Севастополь только и говорил о том, кого и как из господ командиров «надраивал» вчера контр-адмирал.
        Передавали, ручаясь головой за точность, что и кому сказал Ушаков.
        У «Нестора» сушится белье на самом бушприте. Это не фрегат, а прачечная!
        На «Иерониме» разводят блох: в трюм намели целые горы мусора!
        На «Александре» загнили бочки для пресной воды — пахнут тухлыми яйцами. Немудрено, что много больных.
        У «Амвросия» на нижней палубе в углах сырость и зловоние! Люди ленятся подняться наверх.
        Сразу же началась работа. Все корабли и фрегаты чистились, мылись, проветривались, как перед большим праздником.
        А к адмиральскому дому потянулись поставщики и подрядчики — русские, греки, армяне, евреи. Тут было ясно: разговор пойдет о доброкачественных продуктах для флота. Войнович уделял этому мало внимания, и поставщики сбывали что попало.
        Ушаков объявил подрядчикам:
        — Сухари поставлять не в кулях, а в бочках. Солонину — только в небольших, пятипудовых, бочонках, чтоб не портилась и не заражала воздух. В рогожных кулях не приму ничего! — стукнул ладонью по столу адмирал.
        Подрядчики чесались, жаловались на трудности доставки, на дальнюю дорогу, но согласились. Уходили, сокрушаясь:
        — Это не граф Войнович! Тому, бывало, привезешь тысячу-другую апельсинов и лимонов да мешок изюму или бочонок маслин — и поставляй, как и что хочешь. А этот… — крутили они головами.
        Била уже четвертая склянка, когда Ушаков разделался с поставщиками, и только хотел идти обедать, как вошел его секретарь, подпоручик Федор Чалов.
        (Севастопольцы уже трунили, что у них три Федора: адмирал, секретарь адмирала и адмиральский денщик.)
        — К вам, ваше превосходительство.
        — Кто? — недовольно нахмурился Ушаков.
        — Капитан бригадирского ранга Голенкин.
        — А-а, проси, проси! — повеселел адмирал и пошел навстречу своему однокашнику и другу.
        — Здравия желаю, ваше превосходительство! Прибыл в ваше распоряжение! — официально, но просто и весело сказал Голенкин.
        Ушаков обнял его.
        — Рад тебе, Гаврюша! Садись, господин бригадир. Расстегивай крючки. Ты в параде! — улыбнулся Ушаков.
        — Дружба дружбой, Феденька, а служба службой!
        — И то верно! Вот будем вместе. И Нерон Веленбаков тут. Жаль только, что Павлуши Пустошкина нет.
        — А хорошо было бы и его вытащить из Таганрога.
        — Пока что светлейший не отпустит Пустошкина с места командира Таганрогского порта. Павла Васильевича за успешную постройку двадцати семи военных судов только что наградили Владимиром четвертой степени. Но, дай срок, я перетяну!
        — Спасибо тебе, Феденька, что вытащил меня из Херсона. Надоело на берегу.
        — Я просил тебя у светлейшего с умыслом.
        — С каким?
        — Чтобы поручить тебе командовать авангардом. Ты был при Чесме. Ты не трус, не рохля!..
        — Не подведу! — покраснел кудрявый Голенкин.
        — Даю тебе один из новых лучших черноморских кораблей — шестидесятишестипушечную «Марию Магдалину». Ты корабль знаешь — он строился у нас, в Херсоне.
        — Корабль хороший, слов нет.
        — Но вот, Гаврюша, я много продумал: за Войновичем времени у меня оставалось свободного достаточно. То, что мы учили в корпусе, надо забыть!
        — Да я и так уж многое забыл, — пошутил Голенкин.
        — Нет, не мелочи забыть. Не какую-либо там «Универсальную историю» господина Ла-Кроца или что-то вроде «А были ли у Тиверия дети?», а забыть главное!
        — То есть что: линейную тактику?
        — Да. Полагается строить ордербаталии только из двух параллельных кильватерных колонн. Авангард бьется против авангарда, кордебаталия — против кордебаталии, арьергард — против арьергарда. Скажи на милость: что это такое — танец или игра какая?
        — Но таковы правила, принятые всеми. Все флоты мира… — пытался возразить Голенкин.
        — А помнишь, что сказал Петр Великий: не держися, яко слепой стены!.. Довольно быть слепыми!
        — А как же поступать тогда?
        — А вот как. Не ждать, когда враг к тебе пожалует, а самому нагрянуть на него! Нападающий всегда имеет преимущество: он готов, а ты нет…
        — Это верно, — согласился Голенкин. — Но что же дальше?
        — А дальше — никаких «танцев»! Бей по голове, по флагману! Выбьешь вожака — легко управишься со стадом! Помнишь, ты же сам рассказывал, как Спиридов при Хиосе весь удар направил на флагмана.
        — Это я понимаю, это верно. А если, например, ты идешь в строе двух или трех колонн, а неприятель в кильватере, тогда как?
        — Вот так и навались на него. И не бойся прорезать линию его кораблей!
        — Как, броситься в бой не перестраиваясь? — удивился Голенкин.
        — Зачем перестраиваться? Только время терять. Бей, да и все!
        Голенкин молча покачал головой, видимо обдумывая то, что говорил Ушаков.
        — Вот послушай, как при Фидониси было, — продолжал Федор Федорович. — Я кое-как уговорил этого подлого трусишку Войновича, чтобы он позволил мне, начальнику авангарда, действовать по-своему. Встретились с капуданом. У турок сил втрое больше. Если по старым правилам, то мне что полагалось бы сделать?
        — Уклониться от боя.
        — А, я кинулся в бой! Капудан хотел меня окружить, да не тут-то было: я атаковал его самого. Он — защищаться, а о руководстве боем ему и думать уже некогда!
        — Ну, не знаю, — говорил Голенкин, теребя пальцами густые черные волосы. — Как-то непривычно, ново…
        — И хорошо, что новь! Вон слыхал, есть генерал Суворов, который под Кинбурном разбил турок. Он воюет по-новому, по-своему. Все кричат: не по правилам, а ему — нипочем. Он бьет врага — и конец! И мы будем бить!..
        — И что же, это всегда так надобно поступать?
        — Не знаю — всегда ли, тут уж обстановка сама подскажет. А основа одна: старая линейная тактика свое отжила. Долой ее!
        Голенкин молчал, видимо обдумывая мысли товарища.
        — Знаешь, Феденька, может, ты и прав! — задумчиво сказал Голенкин. — Драться, так драться. Но для этого надо, чтобы командир авангарда был храбр.
        — Вот я тебя и выбрал!
        — Спасибо, друг!
        — Значит, согласен? — протянул ему руку Ушаков.
        — Согласен! — пожал ее Голенкин.
        — Тогда пойдем ко мне обедать, а после обеда посмотрим вместе, как твоя «Мария Магдалина». Ты ведь, Гаврюша, к девушкам всегда был неравнодушен! — пошутил адмирал.
        X
        В следующее лето 1789 года новый начальник Севастопольского флота не заставил себя упрашивать выйти в плавание, — он сам рвался из гавани. Ушаков больше любил ходить в море, чем в адмиралтейство. Он считал, что плавание — лучшая школа для каждого моряка.
        Черноморская эскадра все лето крейсировала у берегов, лишь ненадолго заходя в Севастополь пополнить запасы. Турецкий флот не показывался. Зато сухопутная армия турок упрямо лезла в бой. Суворов дважды хорошо сбил с них спесь: нанес туркам страшное поражение при Фокшанах и Рымнике.
        Зимою 1789 года Ушаков деятельно готовил суда к выходу в море. А чуть глянуло весеннее солнышко, начал так же безустанно готовить и моряков.
        Турецкие корабли были легче на ходу, чем севастопольские, и турки всегда имели численный перевес в орудиях. Ушаков задумал добиться преимущества в другом: в быстроте и четкости постановки парусов и в меткой прицельной стрельбе. Поэтому он с весны стал ежедневно проводить парусные ученья.
        — Не тот матрос, кто поразвалистее ходит, а кто хорошо знает морское дело! — говорил он.
        И каждый день проводил пушечные и ружейные ученья.
        — Чтобы победить, надо уметь готовиться к победе! — наставлял Ушаков. Федор Федорович добивался также более быстрого перестроения флота в море. Он отдал приказ по эскадре:
        «Усматриваю я, что некоторые корабли и фрегаты по учиненным сигналам в места свои входят весьма медлительно, а по правилам эволюции и военным обстоятельствам требуется в построении ордеров отменная скорость, посему в подтверждение предписываю чинить следующее исполнение».
        В один из первых дней благостного, теплого апреля 1790 года Ушаков в хорошем расположении духа возвращался с эскадрой на севастопольский рейд. Он был очень доволен днем: корабли и фрегаты быстро строились и метко стреляли по бочкам на расстоянии в четыре кабельтова.
        А в Севастополе Федора Федоровича ждала приятная весть: Потемкин вызывал его к себе в Яссы. Курьер уже несколько часов ждал адмирала.
        Узнав об этом, к Ушакову приехали поговорить обо всем его старые друзья-товарищи, его помощники Голенкин и Веленбаков.
        Капитан бригадирского ранга Голенкин командовал авангардом и новым 66-пушечным кораблем «Мария Магдалина», а капитан 2-го ранга Веленбаков — фрегатом «Амвросий Медиоланский».
        Ушаков прежде всего передал им последнюю новость, которую привез из Ясс курьер. В этом году светлейший решил лично командовать флотом, а графа Войновича назначил в Каспийскую флотилию. Он продержал Войновича в Херсоне год и три месяца, видимо, только потому, что было неудобно тогда же, после получения Войновичем графского титула и Георгия 3-й степени, усылать его подальше.
        В ордере Потемкин не без иронии написал, что избрал Войновича для командования на Каспии:
        «По знанию вашему тамошних вод и по испытанию свойств и образа мест тамошних народов, где по бытности вашей несумненно распространили вы в них страх и завели со многими знакомство».
        — Вот так здорово! — хохотал Веленбаков. — «Распространили в них страх»! Нечего сказать, распространил: целый год в плену кормил и плодил ханских клопов! Ха-ха-ха!
        — Зато действительно «завел знакомство»! — смеялся Голенкин.
        — Завел! Этого отрицать нельзя. А конец ордера чего стоит: «Извольте туда следовать немедленно».
        — Да, начал за здравие, а кончил за упокой.
        — Поди, этот трус боится, как бы персы не захватили его в плен во второй раз! — потешался Веленбаков.
        — Его-то и в первый раз не стоило брать! — заметил молчавший Ушаков.
        — Вот теперь, Федя, тебе уже никто не помешает встретиться с князем. Увидишь, какой это любопытный человек! — сказал Голенкин, который больше своих товарищей знал Потемкина, потому что служил при нем в Херсоне. — Иногда с дамами заведет разговор о богословии, а случится архиерей, он с ним рассуждает о танцах.
        Голенкин не упомянул о том, что Потемкин тратит сотни тысяч рублей государственных денег на любовниц и балы: Федор Федорович был пристрастен к Потемкину и не любил слушать об этом.
        — Говорят, у него семь пятниц на неделе, — заметил Веленбаков.
        Федор Федорович только покосился на Нерона. Он знал о причудливости характера Потемкина. Знал, что поэтому австрийский принц де Линь, бывший во время осады Очакова при русских войсках, называл Потемкина то Ахиллесом, то Терситом^[52 - Участники Троянской войны: Ахиллес — мужественный, Терсит — трусливый.]^. Но Ушаков снисходительно относился ко всем слабостям Потемкина, так как оценил его большую заботу о молодом Черноморском флоте.
        — А ты разве всегда одинаков? — обернулся он к товарищу.
        — Сказывают: светлейший очень любит пить кислые щи, — не унимался Нерон.
        — Конечно, ты на его месте предпочел бы пить что-либо покрепче, — поддел Федор Федорович.
        — Любить кислые щи — это еще не самый большой порок, — улыбнулся Голенкин. — У светлейшего есть грешки и побольше!
        — Пусть он любит власть, почет и роскошь, но все-таки он постоянно радеет о величии русского государства! — ответил Ушаков.
        — Человек он незаурядный, нет спору. Но в жизни тяжел: мнителен, часто хандрит, — продолжал Голенкин.
        — Ты на его месте не так бы еще захандрил, если бы тебе надо было заселять новые земли, строить крепости и города, заводить флот. Нужны люди, пушки, лес, а всего этого нет на месте. Каждый гвоздь, каждую каболку приходится доставать за тридевять земель. При таком положении быть всегда веселым — мудрено! — горячо сказал Федор Федорович.
        Приятели не стали спорить с Федей: бесполезно — Ушаков старается не замечать недостатков Потемкина.
        С рассветом Федор Федорович отправился на корвете «Красноселье» в Херсон. Теперь уже не приходилось опасаться Очакова: крепость была взята русскими войсками еще полгода назад.
        На этот раз Ушаков был уверен, что увидит Потемкина, — никакой Мордвинов не стоял на его пути.
        Из Херсона он на лошадях отправился через Молдавию в Яссы.
        — Господи, благодать-то какая! — вертел во все стороны головой денщик Федор, сидевший рядом с кучером на козлах.
        Он восхищался зеленеющей степью, солнцем, пением птиц:
        — Цветочки, птицы! А небо, а степь, ширь, приволье какое! Вот где жизнь!
        Ушаков смотрел на него и думал: «Как различны люди: Федору лучше в степи, а мне — в море. В море — настоящий простор. Там бодрый ветер, там крутые волны. Хорошо! А здесь — пыль, духота, и только клонит ко сну».
        После десятидневного утомительного путешествия наконец ранним утром подъехали к Яссам. Федор Федорович смотрел на грязный, сонный городишко. На улицах еще не было ни души.
        Но чем ближе подъезжали к ставке Потемкина, тем становилось оживленнее.
        Вон куда-то промчался курьер. Ямщик нахлестывал лошадей, а офицер устраивался поудобнее в телеге. Вон молдаванин погнал — должно быть, на княжескую кухню стадо гусей. Проехали верхами какие-то офицеры.
        Впереди показался княжеский дворец.
        По обширному двору пробегали гайдуки, лакеи. Солдаты посыпали свежим желтым песком двор. Ушаков велел подъехать к небольшому домику слева, на крыльце которого стоял солдат с ружьем.
        «Это, вероятно, комендантская».
        — Кто и откуда? — окликнул солдат.
        — Контр-адмирал Ушаков из Севастополя, — ответил ямщик.
        Солдат скрылся в доме. Через минуту оттуда, второпях застегивая мундир, выкатился толстый майор.
        — Пожалуйте сюда, ваше превосходительство. Давно вас ждем! — сказал он, подбежав к коляске, и на своих толстых, но проворных ножках покатился к флигелю, стоявшему в глубине двора.
        — Здесь вам приготовлены покои, — говорил он, распахивая перед Ушаковым дверь.
        Навстречу им из комнат торопились лакеи в малиновых ливреях.
        Федор в своем тиковом камзоле имел по сравнению с ними совершенно деревенский вид.
        Ушакову отвели две хорошо обставленные комнаты.
        — Отдыхайте, ваше превосходительство, с дороги, а часиков в одиннадцать князь вас примет. Я доложу, — сказал дежурный майор и выкатился вон.
        Федор стоял с адмиральским чемоданом в руке и умилялся:
        — Красота-то какая! Красота неописуемая!
        Он смотрел на ковер, на мебель красного дерева, на бронзовые часы. Но адмирал — по морской привычке — провел пальцем по каминной доске, — палец оказался в пыли.
        — Побольше бы чистоты, чем красоты! — насмешливо сказал он и стал раздеваться.
        Федор Федорович умылся, сам побрился, надел адмиральский мундир со всеми орденами и стал ждать.
        Федор ходил за барином, сдувал с адмиральского мундира одному ему видимые пушинки и все не мог налюбоваться на обстановку.
        Ушаков не слушал его, думая о том, что надо не забыть сказать князю о нуждах флота.
        Волновался, вроде как перед боем.
        А время шло. Лакеи принесли завтрак. Федор Федорович успел позавтракать, немного успокоился, и тут явился адъютант князя и повел его к светлейшему.
        В роскошной приемной ждали генералы в полной парадной форме, какие-то штатские — вероятно, дипломаты — в шелковых кафтанах и париках.
        Прижимая к левому боку шляпу, Федор Федорович вошел в кабинет.
        Посреди большой светлой комнаты стоял князь — высокий, улыбающийся одним своим умным глазом.
        Напрасно плели разные небылицы о том, что Потемкин принимает посетителей чуть ли не в одном белье. Был он одет, как все люди, но одет, разумеется, прекрасно. Выбрит и чист.
        — Федор Федорович, наконец-то!
        Он обеими руками крепко сжал руку Ушакова и пристально смотрел на него сверху вниз: Потемкин был выше Федора Федоровича.
        — Вот ты какой! Молодец! Откуда родом?
        — Тамбовский, ваше сиятельство.
        — Крепок, — говорил князь, глядя на невысокого, но плотно сбитого адмирала, на его энергичное лицо с крутым подбородком. — Недаром чуму поборол! Молодец!
        — С Войновичем и Мордвиновым было труднее, чем с чумой, ваше сиятельство!
        — Ты прав! — рассмеялся Потемкин. — Ну, теперь их нет и не будет. Садись, поговорим о деле.
        Князь усадил Ушакова на шелковый диван рядом с собой. Федор Федорович старался не ошибиться и смотреть на зрячий глаз светлейшего.
        — Ну, что татары? Как волка ни корми?..
        — Да вроде того.
        — Присматривай. Как флот?
        — В полном порядке. Хоть сегодня в море!
        — Молодец! Сколько кораблей?
        — Десять кораблей и шесть фрегатов, не считая крейсерских, брандера и прочей необходимой мелочи, ваше сиятельство.
        — Сколько всего пушек?
        — Семьсот сорок четыре.
        — Хорошо! — потирал руки Потемкин. — Так вот, дорогой Федор Федорович, слушай… У России врагов — как сам знаешь — много. Не только тут, а и в Европе. Французы уже не первый год строят туркам крепости: укрепляли Анапу, Очаков, теперь трудятся в Измаиле. Англичане того и гляди пожалуют в проливы. А из проливов могут и дальше: аппетит ведь приходит во время еды! Да и турки не хотят мириться ни со своим положением, ни с нами. После Рымника султан прогнал великого визиря. Вместо него — известный Эски-Гассан-паша. Умная бестия! Капуданом — двадцатидвухлетний Гуссейн. Мальчишка. Горячая голова — рвется в бой. Обещал султану уничтожить Севастополь и вернуть Крым. Лазутчики доносят: у анатолийских берегов собрано много транспортных судов. Намереваются перевозить хлеб в Константинополь и к армии и десантные войска в Анапу. Десант надо ждать со стороны Анапы. Потому первое дело: осмотреть каждую щель на нашем побережье. Вот, — он повернулся к столу, на котором лежала карта. — Прощупать всю восточную сторону Анатолии, абазинские^[53 - Абазинские — абхазские.]^ берега от Синопа до Анапы. Торговые суда
доставлять к себе, а что не сможешь — жги. Чтобы Константинополю и сухопутной турецкой армии — ни зернышка!
        — Сделаю, ваше сиятельство!
        — А если встретишь этого молокососа Гуссейна…
        — Дам бой, — загорелся Ушаков. — Я им не Войнович.
        — Знаю и верю! — улыбнулся Потемкин. — Одним словом, на море ты хозяин! — говорил он, раздумывая. — А мне и на суше дел хватит: крепости Тульча, Исакча, Килия, а главное — Измаил, — почесал голову Потемкин.
        — Не беспокойтесь, ваше сиятельство, на море я сделаю все!
        — Да, чуть не позабыл: я получил из Константинополя известие, что два англичанина приготовили брандеры. Турки хотят ими поджечь наш флот. Будьте осторожны!
        — Не подпустим к себе ни один парус!
        — Надеюсь на тебя, Федор Федорович! Ну, а теперь говори, чего не хватает? Для возможного ремонта кораблей все есть? Доски, гвозди, конопать, смола?
        — Предусмотрел, насколько возможно, ваше сиятельство. Конечно, хорошо бы получить смоленых разного сорта тросов. И рубах для матросов маловато. Тысяч бы пяток еще.
        — Хорошо. Скажу Афанасьеву. Еще что?
        — У нас в порту, как знаете, ваше сиятельство, нет денежной казны. Надо было срочно рассчитаться с подрядчиком за поставленные матросские сапоги. Я намедни занял у капитана Нерона Веленбакова две тысячи рублей.
        — Получишь их сегодня же у Попова. Еще что?
        — Как будто всё.
        — Может, кто-либо из командиров не по душе? Верно, осталось «графское» наследство, иностранцы разные?
        — Кое-кто еще есть.
        — Недоброжелателей и бездельников гони всех на берег. А как наш Севастополь, строится?
        — Вы бы его не узнали, ваше сиятельство. Чудесный город. Знаменитый город!
        Потемкин заулыбался. Ходил по комнате, напевая свою любимую песенку:
        На бережку, у ставка,
        На дощечке, у млынка,
        Купалася дивчина,
        Плескалася рыбчина…
        — Ну так что ж, Федор Федорович, теперь погости у меня, отдохни с дороги денька два-три…
        — Спасибо, ваше сиятельство: некогда. И так давно уж из Севастополя… Беспокоюсь, как там. Да и непривычен я…
        — Знаю, знаю, — улыбнулся Потемкин. — Мне матушка императрица сказывала, как ты ее учил на яхте морским порядкам…
        Ушаков смутился.
        — А как без Мордвинова, нынче все-таки легче? — хитро смотрел Потемкин одним своим быстрым глазом.
        — Не в пример легче, ваше сиятельство!
        — Войнович не снится?
        — Подлый человек! — вспыхнул при одном воспоминании Ушаков. — Если бы не вы, ваше сиятельство, несдобровать бы не только мне, но и всему Черноморскому флоту.
        — Спи спокойно, Федор Федорович! Пока я жив, ни Черноморского флота, ни тебя никто не обидит! — твердо сказал Потемкин.
        XI
        В Севастополе на кораблях давно уже все спали, когда с флагманского «Рождества Христова» ударила пушка.
        И тотчас же темноту душной июльской ночи прорезали яркие огни сигнальных фонарей: контр-адмирал Ушаков вызывал к себе всех командиров кораблей и фрегатов.
        Дело было спешное. Ушаков только сейчас получил известие о том, что вечером мимо Севастополя к кавказским берегам прошел турецкий флот: десять линейных кораблей, восемь фрегатов и больше тридцати шебек^[54 - Шебека — небольшое узкое судно.]^, бригантин, лансонов^[55 - Лансон — судно для перевозки войск.]^ и прочих судов. На кораблях было, видно очень много народу.
        Турки давно готовились к десанту. Они хотели высадиться в Крыму и поднять восстание крымских татар, в недоброжелательности которых к русским Ушаков не сомневался.
        А теперь сама обстановка на Черном море заставляла турок поторопиться с военными действиями.
        Весь май Ушаков был в плавании. Он обошел с флотом всю восточную сторону Анатолии и абазинские берега, бомбардировал Синоп и Анапу и сжег свыше двадцати пяти разных турецких судов.
        Русские легкие крейсеры ловили в Черном море турецкие суда, шедшие с продовольствием в столицу. За май — июнь они сожгли двенадцать транспортных судов, а восемь, груженных пшеницей, привели в Севастополь.
        Снабжение продовольствием турецкой сухопутной армии и Константинополя с моря прекратилось.
        Решительные действия русского флота устрашили турок. Турецкие торговые капитаны растерялись. Чуть увидев на горизонте русские паруса, они сразу же убегали.
        Выходило, что в Черном море появился новый хозяин, а примириться с этим турки не могли.
        Думая сейчас о турках, Федор Федорович усмехнулся: как, однако, они за много лет не научились ничему! Никакие военные уроки не пошли туркам впрок: ни Чесма, ни Ларга и Кагул, ни прошлогодний разгром при Фокшанах и Рымнике. Они так легко поддаются на уговоры всяких европейских интриганов, которые науськивают Турцию на Россию, которые хотят загребать жар турецкими руками!
        Турки упрямо уходят от мира, упрямо лезут на рожон. Надеются на свой сильный флот, построенный французами, англичанами, шведами! Посмотрим!
        Русский Черноморский флот создается в тяжелых условиях: одной рукой надо строить, другой — отбиваться от врага. Приходится из дальних губерний привозить в Крым все: мастеров, провиант, орудия, снаряды… Нужно немедленно выходить в море, чтобы помешать турецкому десанту.
        К кораблю «Рождество Христово» одна за другой подходили шлюпки. Фалрепные фонарями освещали трап. В стекла фонарей бились летевшие на свет большие бабочки, удивительно похожие на засохший листок. Слышались плеск воды, командные слова на шлюпках. И все это покрывал немолчный треск цикад, доносившийся с берега.
        Ушаков в раздумье ходил по шканцам до тех пор, пока вахтенный лейтенант не доложил, что все в сборе. В адмиральской каюте, несмотря на раскрытые окна, было душно. Свечи мерцали тускло. Федор Федорович сел у стола и огляделся.
        На месте были все: капитан бригадирского ранга Голенкин и семнадцать капитанов кораблей и фрегатов. Из этих семнадцати капитанов — не все друзья. Кое-кто (он доподлинно знал) недолюбливал командующего Черноморским флотом, контр-адмирала Ушакова.
        Кое-кому не нравится ушаковская строгость и деловитость: что адмирал не дает покоя ни днем, ни ночью — все артиллерийское да парусное ученье, что сует свой нос в каждый корабельный дек, что уж больно носится с заботами о матросе. Такими недовольными были капитаны Карандино, Демор, Винтер — чужие морю и чужие России люди.
        Карандино — пронырливый венецианец — подобострастно смотрел на адмирала, готовый ловить каждое его слово, чтобы потом, за спиной Ушакова, исказить его замечания, представить всё в смешном виде. Ушаков, например, потребовал, чтобы палубы при утренней уборке опрыскивались уксусом. Карандино переделал по-своему: адмирал требует, чтобы палубу мыли уксусом. И возмущался: где же это видано — мыть палубу уксусом!
        Лысый Демор, насупившись, хлопал сонными глазами. Был откровенно недоволен тем, что его подняли среди ночи с койки.
        Винтер высокомерно-презрительно поджал сухие губы…
        Черт с ними! Своих-то, надежных, больше!
        Вон Голенкин, Языков, Шишмарев, Елчанинов, Баранов, Кумани, Веленбаков, Заостровский.
        Впрочем, Винтер, Демор и Карандино служили на таких ветхих кораблях, что их все равно в дело не брать. Пусть остаются в Севастополе для работы на берегу.
        Откашлялся, готовясь говорить. Приказывать умел, говорить же был не мастак. Разговаривать не любил.
        — Наш недавний поиск к анатолийским берегам напугал султана. Сегодня ввечеру капудан помчался со всем флотом к Кавказу. На кораблях полно народа, — стало быть, повез десант. Видно, хочет напасть с востока. Нам надобно поспешить. На рассвете снимаемся с якоря. Дальше в море — меньше горя! — закончил он своей любимой поговоркой. — К походу готовы? Команды на месте? Пресной водой налились? Провизии, дров достаточно? — строго глянул он на господ капитанов, будто не знал, что Черноморский флот в любую минуту готов выйти в море.
        — Готовы, ваше превосходительство, — услужливо выскочил вперед Карандино.
        — Готовы! — послышалось со всех сторон.
        — В остающееся время еще раз проверить все: запасной рангоут, такелаж. Смотреть, хорошо ли закреплены пушки. Осмотреть все самому капитану. Не лениться. Не пренебрегать никакой мелочью! У тебя, Ознобишин, фонари в порядке? Свечи уже обожжены?
        — Обожжены, ваше превосходительство!
        — А на «Несторе» швабры есть? Или опять нечем будет растирать просыпанный порох?
        — Есть, — покраснел капитан Шишмарев.
        — Пробки, доски, сермяжное сукно для заделки пробоин чтоб были. Ежели приведет бог сразиться с врагом — драться по-русски, по-черноморски! Всё. Ну, час добрый!..
        Ушаков встал.
        XII
        Вечером 7 июля 1790 года Ушаков с Черноморским флотом подошел к Керченскому проливу. Крейсеры, посланные Ушаковым вперед на разведку, обнаружили вчера весь большой флот капудана Гуссейна в Анапе. Сомнений больше не оставалось: турки готовились высаживать на восточном берегу Крыма большой десант.
        Солнце закатилось в тучу. Море стало мрачным — черным и холодным. Ветер выл в снастях. Стали на якорь милях в десяти восточнее мыса Такла. После спуска флага и молитвы на кораблях все затихло, — люди устали за день.
        Артиллеристы спали тут же, на верхней палубе, у своих пушек. Отовсюду слышался храп.
        Не спалось только Ваське Легостаеву. Васька в первый раз был в плавании и в первый раз готовился к бою. Все дни после выхода из Севастополя его укачивало. Лишь сегодня стало как будто легче. Над ним потешались товарищи:
        — Э, Васька, видать, ты с якоря илу не едал!
        За Ваську вступился старый канонир Андрей Власьич:
        — Привыкнет. Спервоначалу у всех на воде ноги жидки, — утешал он. — Ты из каких краев, милый?
        — Тверской…
        — Что и говорить, водный человек! — улыбнулся старик.
        — У нас, дяденька, воды много: озера Селигер, Пено, может, слыхали?.. Опять же реки: Тверда, Молога, Мета, Цна… И Волга от нас течет…
        — Ну, Волгу-то у вас курица вброд переходит!
        Теперь Васька ворочался с боку на бок. Слышал, как пробило четыре склянки, как кто-то во сне громко сказал: «Да не трекай, тяни!»
        Корабль «Рождество Христово» однообразно покачивался. В борт мерно билась волна. Так же однообразно, противно скрипела в блоке какая-то снасть.
        Легкая дрема уже сковывала веки, когда близкие голоса вспугнули ее.
        — Ежели за ночь ветер не переменится, то он будет у них, у турок… — громко сказал кому-то ходивший по шканцам вахтенный лейтенант.
        Сон опять пропал. Васька повернулся на другой бок.
        — Что ты, парень, все крутишься, как рыскливая посудина? — вполголоса беззлобно заворчал лежавший рядом Власьич и широко зевнул: — Охо-хо!..
        — Блохи, дяденька…
        Власьич знал, какие такие блохи перед первым боем. Поддержал:
        — Забрели, проклятущие. Палуба завсегда чистая, ни блошки, а днем посыпали песочком на случай боя, вот они и зашевелились.
        Ваське хотелось поговорить. Он несмело вступил в разговор:
        — Захолодало что-то…
        — Верно, холодом потянуло. Нонче все к берегу медуз гнало — это к холоду.
        — Ветер какой нехороший…
        — Чем нехороший? Ветер ровный, брамсельный.
        — Ежели ветер не переменится, то басурману будет сподручнее: турок будет на-ветре! — повторил Васька слышанные слова.
        Ему хотелось знать, что скажет на это Андрей Власьич, с мнением которого он очень считался.
        — А нам что на-ветре, что под ветром — все едино! — ответил Власьич. — Я при Федонисье был в бою. В аккурат два года тому назад, в июле месяце. У турок, брат, все было: и кораблей, почитай, втрое больше нашего и ветер, а все равно Федор Федорыч их расколошматил!
        — А правда ль, дяденька, что у него, у турка, все борта скрозь медью обшитые? Что его никакое ядро не берет?
        — Что ты, что ты! Спросонья мелешь, аль как? Кто тебе такую ерунду сказывал?
        — В Севастополе. Печник-татарин… Крымчак…
        — Знает твой печник! Обшит один киль, чтоб червь не точил, — это верно, — сердито сказал Власьич.
        Старый канонир помолчал. Потом, почесываясь, добавил спокойнее:
        — Ты, главное, парень, ничего не трусь. В первый бой идешь, тебе разное оказывается. Сам знаю… Только помни: не море топит, а лужа! Меньше ты слушай, что иной языком полощет… «Печник»! Знаем мы этих крымчаков, какие они нам, русским, друзья! Он тебе нарочно сказал — запугать тебя, а ты и рад стараться. Спи.
        И Андрей Власьич повернулся к Легостаеву спиной и тотчас же захрапел.
        А Васька Легостаев продолжал лежать, раздумывая о завтрашнем бое.
        XIII
        День вставал неприветливый, хмурый. За ночь все небо заволокло тяжелыми свинцовыми тучами. С глухим ревом катились мрачные седые валы. Дали затянулись молочно-сизой пеленой тумана. В тумане потонули очертания берегов и мыса Такла.
        Ветер дул прежний: ост-зюйд-ост.
        За ночь от крейсеров еще не поступало новых донесений, но можно было с минуты на минуту ждать врага, — погода благоприятствовала десанту. И Ушаков, дав людям позавтракать, приказал флоту сниматься с якоря.
        Он стоял, глядя в зрительную трубу, — ждал, не покажется ли кто-нибудь на горизонте: свои или враги.
        Ушаков смотрел в сторону Анапы. Крепость в Анапе, как и в Измаиле, строили для турок французские инженеры.
        Невольно подумалось: «Лезут… Далеконько берут!..»
        Он терпеливо всматривался в даль, туда, где эти мутно-грязные валы незаметно переходят в иссиня-черные зловещие тучи.
        И вот наконец как будто бы что-то обозначилось. Так и есть — корабли. Один, другой, третий…
        Федор Федорович чуть повернул трубу влево — еще и еще. Целый лес мачт. Бесспорно, это Гуссейн.
        Молодой султан Селим III, сев на престол, удалил прежнего капудана, Эски-Гассана: у него было слишком много неудач на море. Вместо Гассана султан назначил капудан-пашой своего друга и шурина, двадцатидвухлетнего Гуссейна. Гуссейн поклялся, что отнимет у русских Крым.
        Вот и летит в надежде на легкую победу молодой сумасброд!
        Турецкий флот уже увидали все.
        — Турки… Турки… — заволновался сигнальщик.
        — С на-ветра! — подчеркнуто прибавил капитан Елчанинов.
        В его голосе чувствовалась тревога.
        — У турок и при Фидониси был ветер, а что толку-то! — сказал флаг-капитан Данилов.
        Ушаков обернулся и спокойно приказал строить линию баталии на левый галс. Чтобы увеличить число пушек, Ушаков ставил в линию баталии и фрегаты.
        По всем писаным и неписаным законам морского боя турки оказывались в лучшем положении: они превосходили силою и были на-ветре. Это, конечно, могло озадачить многих, но не адмирала Ушакова.
        Турки, увидев врага, стали тоже поспешно выстраиваться в линию.
        Иностранцы-офицеры недаром ели турецкий хлеб: турки усвоили кое-что из основ европейской морской тактики. Они последовательно спускались на русские корабли.
        Ушаков смотрел с волнением, как близко подойдут турки. На русских кораблях было мало артиллерии большого калибра. Федор Федорович хотел, чтобы турки подошли поближе: тогда можно будет ввести в дело и единороги малого калибра.
        Голенкин тоже понимал это и не начинал боя.
        Но Гуссейн остался на выгодной для него дистанции. И первым открыл огонь. Точно молния прорезала борта турецких судов. Гулкие пушечные раскаты ударили в низко навалившееся небо.
        Русские не заставили себя ждать с ответом.
        Турки сосредоточили весь огонь на авангарде Голенкина. Они хотели превосходящими силами раздавить его. Ушаков с тревогой смотрел: выдержит ли его друг этот бешеный натиск?
        Голенкин мужественно отбивался. Его спасал меткий артиллерийский огонь, — русские стреляли прицельно, не спеша, а турки — часто и беспорядочно. И вскоре огонь турок стал ослабевать.
        Но Гуссейн упорно продолжал вести атаку. Он все время усиливал авангард: в промежутки между линейными кораблями проходили шебеки, бригантины, на которых были установлены 18-фунтовые пушки.
        — Фрегатам выйти в резерв! — закричал на ухо флаг-капитану Ушаков.
        За грохотом, гулом и шумом не было слышно голоса.
        Шесть фрегатов вышли из линии. Ушаков сомкнул строй и поспешил с главными силами на помощь авангарду.
        В этом необычном маневре заключалась хитрая уловка: если Гуссейн вздумает охватить с флангов укороченную линию русских, то он неизбежно должен будет сблизиться.
        Но Гуссейн продолжал сохранять выгодную для себя дистанцию.
        — Хитер, чертов басурман! — обозлился Федор Федорович.
        Подветренное положение русского флота было очень неудобным: ветер нес на него клубы дыма турецких пушек, ветер относил назад пыжи, — того и гляди, подожжешь свои же паруса. И главное — никак нельзя приблизиться к туркам, чтобы пустить в ход единороги малого калибра.
        Прислуга при них томилась, не имея возможности в такую горячую минуту помочь своим.
        И вдруг ветер переменился — стал отходить к северу. Русские корабли безо всяких эволюции оказались на-ветре. Теперь густые облака дыма понесло на турецкую эскадру.
        Ушаков немедленно воспользовался этой переменой.
        Он поставил свой корабль «Рождество Христово» передовым и ринулся в атаку.
        Это шло вразрез со всеми правилами морского боя: флагман никогда не должен быть передовым.
        — Как же так? — еще не понимал странного адмиральского маневра флаг-капитан.
        — А вот как! Сейчас увидишь! — улыбнулся Ушаков. — Огонь!
        Барабаны забили первое колено егерского похода: приготовиться к залпу. Прислуга у единорогов быстро и с охотой стала по местам.
        Скрытые завесой густого, непроницаемого дыма, русские корабли незаметно подошли к туркам на картечный выстрел и вдруг ударили по ним гранатами и книппелями. К грохоту пушек прибавился треск ломающегося дерева: у турок посыпался верхний рангоут. В перерыве между залпами слышались дикие, истошные крики турок. Непредвиденный маневр Ушакова поразил их: ни французы, ни англичане не подготовили турок к такому сюрпризу. Гуссейн потерялся. Ужас охватил все турецкие корабли.
        Неожиданное приближение русских, небывало сильный грохот их пушек, десятки раненых и убитых, в первую же минуту пораженных картечью, — все это совершенно ошеломило их. Туркам показалось, будто на них свалился откуда-то новый, сильный враг.
        Правильный строй кораблей сразу нарушился. Каждый думал лишь о своем спасении.
        Артиллеристы метались от одного борта к другому, не зная, откуда придется стрелять. Суматоху увеличивали сотни человек десанта, разместившегося на верхних палубах. Спасаясь от русской картечи, они бежали в нижние деки, давя друг друга и вопя, что настал последний час. Обезумевшие толпы набрасывались на кумбараджи^[56 - Кумбараджи — бомбардир.]^, отталкивая их от пушек, били ятаганами, стараясь закрыть пушечные порты, обращенные в сторону русских кораблей.
        Турецкий флот, почти не отстреливаясь, поворачивал всей колонной.
        Об отпоре врагу у них не было и мысли, — все думали лишь об одном: как бы поскорее улепетнуть на запад. Корабли Ушакова расстреливали их опустошительными анфиладными^[57 - Анфиладный — продольный.]^ залпами.
        Ушаков пустился было вдогонку за разбитым неприятелем, но турецкие корабли ушли от окончательного уничтожения: они были легче на ходу. А кроме того, им помогала темнота — они уходили в ночь.
        — Ну что, паря? — лукаво посмотрел на Ваську Легостаева Власьич, когда бой отшумел и турецкие корабли были уже далеко.
        — Ничего, — смущенно улыбался Васька, вытирая рукавом потное, грязное от пороховой копоти лицо.
        — Наша картечь турка берёт?
        — Берёт…
        — А что ж твой крымчак травил^[58 - Травить — шуточное: врать.]^?
        — Да почему он мой, дяденька? — обиделся Васька.
        — Вот их корабли ходоки лучшие, чем наши, это верно, — продолжал Андрей Власьич. — Нам за ними не угнаться: наши корабли больно садкие… Да пусть и убегают, все равно до Царьграда многие не дойдут! А страшновато, поди, было, ребятки? — оглядел он молодых товарищей.
        — Спервоначалу, как сидели без дела, не горазд весело…
        — Как это он в ростры саданет, я думал — конец…
        — В море, что в поле: не столько смертей, сколько страстей! — наставительно сказал Власьич. — А ну, ребятки, давайте банить!
        …К адмиралу Ушакову на шканцы принесли сбитый с турецкого вице-адмиральского корабля флаг. Его выловили русские шлюпки.
        — Ваше превосходительство, поздравляю с победой Черноморского корабельного флота! — подошел капитан Елчанинов.
        — Вот видите, не помогли туркам ни ветры, ни английские пушки! — улыбнулся адмирал Ушаков.
        XIV
        Да впишется сие памятное происшествие в журналы Черноморского адмиралтейского правления ко всегдашнему воспоминанию храброго флота Черноморского подвигов.
        Из приказа Потемкина.
        В бою у Керченского пролива турки позорно бежали, но Гуссейну все-таки удалось увести с собой все поврежденные суда. Он отошел к своим берегам и стал приводить потрепанную эскадру в порядок.
        Возвращаться в Константинополь Гуссейн стыдился: он обещал султану наказать Ушак-пашу за его опустошительные набеги — и ничего не сделал.
        Но турецкий флот все еще превосходил русский по количеству кораблей и корабельной артиллерии, и Гуссейн не терял надежды.
        За месяц он починил повреждения на эскадре и снова вышел в море.
        Султан прислал в помощь молодому Гуссейну престарелого капитан-бея^[59 - Капитан-бей — полный адмирал.]^ Саит-бея. Он предложил Гуссейну сторожить выход из лимана: турки знали, что в Херсоне достраивается для севастопольской эскадры несколько кораблей. Саит-бей советовал их уничтожить. Ушаков узнал о выходе турок в море и 25 августа пошел их разыскивать: не в правилах Ушакова было дожидаться противника.
        Черноморский флот пошел в трех колоннах к Очакову. Федор Федорович хотел соединиться с лиманской эскадрой и вместе с ней идти на поиски врага. По слухам, турки держались у устья Дуная.
        28 августа, в шесть часов утра, когда Ушаков шел вдоль острова Тендра, матрос с салинга закричал:
        — Вижу мачты!
        Тотчас же бросились к адмиралу. Ушаков выбежал на шканцы и глянул в трубу. Турки стояли на якоре между узким, продолговатым островом Тендра и Гаджибеем.
        — А, попались, голубчики! — весело говорил Ушаков.
        Он немедленно оповестил флот, приказал нести все паруса и кинулся на турок.
        Все уже знали привычку адмирала Ушакова не терять понапрасну времени на перестроение, а поскорее обрушиться на врага.
        Турки хотя и превосходили силами Ушакова, но не выдержали дружного натиска русских — стали рубить канаты, в беспорядке вступали под паруса и бросились наутек к Дунаю.
        …Погоня длилась уже четыре часа. Успела смениться вахта, команда успела пообедать, а боя все не предвиделось.
        Ушаков продолжал настойчиво гнаться за врагом, — до вечера было еще далеко. Сигнал о погоне так и не убирался с мачт адмиральского корабля «Рождество Христово».
        Федор Федорович, сдвинув брови, ходил по шканцам. «Неужели уйдут?» — беспокоился он.
        На корабле все было готово к бою.
        Матросы, переговариваясь, сидели на своих местах. Ожидание томило хуже всего. Говорили о разном: молодые вспоминали дом, старики — Севастополь, где остались семьи. Но все разговоры возвращались к самому близкому и волнующему — к сегодняшней встрече с врагом. Придется ли нынче драться, или турок все-таки убежит опять?
        Это занимало всех — от брамсельного матроса до трюмного.
        Васька Легостаев, молодой матрос, еще мало разбирался в морском деле. Он слушал, что говорят старшие, видавшие виды моряки.
        У их единорога, подле которого сидел Васька, беседу направляли двое: старик канонир Андрей Власьич и подошедший к ним урядник.
        Приятели, как обычно, спорили.
        — Не хочет турок принять бой, — заметил Власьич.
        — Сегодня ему несподручно: он под ветром, — поправил его Зуб.
        — А как же в тот раз мы под ветром дрались? Нам сподручнее было, что ль?
        — То мы, а то он… Уйдет. Не догнать!
        — Еще бы не уйти: у него паруса бумажные.
        Урядник усмехнулся:
        — Не в одних парусах дело. У него корабли обшиты медью. А наши — тяжелы на ходу.
        Секунду помолчали. Потом Власьич обратился к молодым:
        — Поглядите-ка, ребята, у кого глаза поострее: сдается мне, что у турка задние корабли отстают…
        — Это так оказывается только, — буркнул Ефим Зуб.
        — Отстают, дяденька! — весело доложил Васька Легостаев.
        — Отстают!
        — Глянько-сь, и адмирал наш увидал, повеселел, смеется! — заговорили артиллеристы.
        — Я ж сказывал: сколько ни тянуть, а надо будет отдать! — с торжествующим видом посмотрел на урядника Власьич.
        Все оживились:
        — Что-то теперь будет?
        — Оттяпаем ему хвост, вот что будет!
        С каждой минутой становилось яснее, что задние турецкие суда вскоре окажутся отрезанными.
        Адмирал Ушаков ходил, посмеиваясь от удовольствия: все-таки будет так, как он хочет. Либо капудан Гуссейн пожертвует своим арьергардом, либо должен будет принять бой, который навязывал ему Ушаков.
        По морю прокатился пушечный выстрел: капудан сигналил своим кораблям поворачиваться.
        Турки все-таки не ушли от боя.
        XV
        Трехбунчужный паша Саит-бей, поджав ноги, сидел у бизань-мачты на подушках. Кругом кипел жестокий бой.
        Громадный корабль сотрясался от выстрелов 38-фунтовых пушек нижнего дека. В ушах ломило от непрерывного грохота, который не умолкал ни на минуту вот уже в течение нескольких часов. Пороховой дым ел глаза, застилая все вокруг. Сквозь него только на секунду пробивались лучи закатного солнца.
        Русские ядра с визгом носились в воздухе. Под ударами книппелей трещал рангоут.
        Над самой головой Саит-бея свисали концы оборванных снастей.
        Палуба была завалена телами убитых галионджи^[60 - Галионджи — матрос.]^. Саит-бей невозмутимо курил, расчесывая пальцами длинную седую бороду: что суждено, того не минешь. Но пальцы Саит-бея все-таки дрожали.
        Офицеры свиты паши, стоявшие перед ним полукругом в ожидании приказаний, тряслись от страха. За спиной паши, боязливо озираясь, стоял с опахалом в руке слуга, обычно отгонявший от своего господина мух. Теперь ему делать было нечего: он и сам боялся тех мух, которые летали кругом.
        Престарелый Саит-бей был назначен султаном в советники к капудан-паше Гуссейну, командовавшему флотом. Но молодой Гуссейн что-то мало внимал советам старика.
        Началось с того, что Гуссейн вышел в море во вторник. Саит-бей предупредил его: в этом дне есть один какой-то несчастливый час, которого никто не знает. Гуссейн не побоялся несчастливого часа.
        Когда сегодня утром русские внезапно с на-ветра напали на них, Гуссейн поступил правильно, не приняв боя: под ветром драться нельзя. Но зачем было снова поворачивать на врага? Если задние корабли отставали, значит, такова воля аллаха.
        И рисковать из-за них всем флотом было ни к чему.
        Теперь оставалось только положиться на милость пророка и драться. Но как ни отчаянно дрались турецкие корабли, а дело было плохо.
        Турецкие адмиралы знали обыкновение русского паши — нападать на корабль капудана, потому Саит-бей посоветовал Гуссейну держать все флагманские суда поближе к капуданскому. Но увы! И это не помогло. Проклятый русский паша смело лез в самую гущу боя. Он бился с тремя турецкими кораблями, и в том числе с 80-пушечным кораблем капудан-паши. И все они, один за другим, вынуждены были выйти из линии.
        Турецкая эскадра постепенно сбивалась в кучу, теряя строй.
        Оставалось одно: поворачивать — хотя бы и под выстрелами русских — и уходить.
        Солнце уже закатывается, скоро наступит благодатная ночная темнота, которая укроет турок.
        «Чего он там ждет?» — недовольно подумал о Гуссейне Саит-бей и посмотрел, где капитан корабля.
        Капитан корабля, жилистый высокий Магмет-Мустафа-ага, стоял на шканцах среди наваленных, точно дрова, обломков рей. В руках у него был курбач — толстый бич из кожи гиппопотама. Он понукал галионджи, возившихся с парусами. Магмет-Мустафа как раз смотрел в сторону паши.
        Говорить было невозможно, — за грохотом не слышно слов. Саит-бей только махнул рукой, показывая, что надо уходить. Магмет-Мустафа-ага понял его. Перепрыгивая через тела убитых, Он кинулся к галионджи.
        XVI
        Уже пять часов длился бой.
        Ушаков заранее выделил три фрегата в резерв. Они вышли из линии и держались против передовой части флота, чтобы не позволить туркам атаковать наши суда с двух сторон.
        Русские корабли старались подойти возможно ближе к врагу: хотели ввести в действие орудия всех калибров.
        Не только командиры, но и матросы Севастопольской эскадры знали, что адмирал Ушаков не придерживается старой линейной тактики, а ведет бой по-своему. Ушаков старался прежде всего ударить по флагманским, передовым кораблям. Лишившись руководства, турки быстро приходили в замешательство. Как и в бою при Керченском проливе, Ушаков брал на свой корабль «Рождество Христово» самую трудную задачу, чтобы остальные действовали так же храбро, как он. И русские суда следовали примеру своего неустрашимого адмирала.
        К закату солнца вся турецкая линия оказалась разбитой. Турки в беспорядке бежали.
        Ушаков приказал повторить сигнал: «Гнаться под всеми возможными парусами и вести бой на самой близкой дистанции».
        Турецкий флот был изрядно побит. Больше всего досталось отборным кораблям капудан-паши, реал-бея и новенькому, впервые вышедшему в море 74-пушечному красавцу «Капитание», на котором имел свой флаг Саит-бей.
        Турецкие адмиралы были подавлены невиданной тактикой и храбростью русских.
        Европейские наставники не научили их, как поступать в том случае, если неприятель не боится врезаться в строй вражеских кораблей и не очень смотрит, на-ветре он сам или нет.
        Над морем повисла густая пелена дыма. Заходящее солнце казалось в ней огненным шаром. Южная осенняя ночь незаметно накрыла море и корабли.
        Ушаков велел зажечь фонари, чтобы корабли не разбрелись кто куда.
        Турки же хотели бы слиться с темнотой и, против обыкновения, не зажигали огней.
        Русские продолжали погоню. Но туркам снова повезло: вдруг стало свежеть. Ветер развел волну.
        Было досадно: неужели снова уйдут?
        — С такими повреждениями далеко не уйдут! — сказал Данилов адмиралу.
        Делать было нечего, — приходилось и самим становиться на якорь.
        Мелкие крейсеры поспешили укрыться у берега.
        Ушаков вошел к себе в каюту, со злостью швырнул шляпу на стол и скинул с плеч потный, пропахший порохом мундир. Сел к столу, обхватив голову руками.
        Все-таки брала досада.
        — Федор Федорович, что с вами? — тихо спросил денщик, зажигавший свечу.
        — Как что? — закричал Ушаков. — Разве не видишь?
        — А что такое? — Федор подбежал к иллюминатору. Но там была ночь и ветер. Он посмотрел на адмирала: кажется, цел, невредим, все корабли налицо.
        — Дурак! Не понимаешь: турок может опять уйти!
        Федор повеселел:
        — Куда же он такой непогодой уйдет? Потонет! Покушайте да лягте отдохните — на вас лица нет. Почернели за день. Утро вечера мудренее!
        — Это пороховая копоть, — провел рукой по щеке Федор Федорович. — Давай умыться да поесть чего-либо .
        А наверху Васька Легостаев растерянно спрашивал у Власьича:
        — Дядя Власьич, а дядя Власьич, как же я буду спать?
        — Поспишь!
        — Мою койку и все со шкафута ядром сбило.
        — Бери вон Митюхину — его ранило, — сказал товарищ. — Его койка цела, а твоей нет. Зато ты сам цел!
        XVII
        — Нерон Иваныч, а Нерон Иваныч! — испуганным шепотом взывал денщик, тряся капитана за плечо.
        Капитан Веленбаков всегда спал крепко, а после вчерашнего боевого дня, когда всем хватило работы, и подавно.
        — Нерон Иваныч, проснитеся! Беда!
        Веленбаков открыл глаза и в полутьме недовольно смотрел на денщика. Вставать не торопился.
        Капитан был лихой, не боялся ничего на свете, а денщик попался мнительный, трусил всего, как последняя баба.
        — Ну чего ты? Какая склянка?
        — Первая в начале.
        Ложась спать, Веленбаков знал точно, что на его 44-пушечном фрегате «Амвросий Медиоланский» все благополучно. Вчера дрались с турками отменно, а сами отделались легко: двумя реями да пробитыми парусами. И потому ни о какой беде, кажется, не могло быть и речи.
        — Что стряслось?
        — Турки, ваше высокоблагородие! — шептал денщик.
        — Заладил одно: турки да турки, — почесываясь и зевая, поднялся и сел Веленбаков. — Ну что турки?
        — Турки окружили нас!
        — Что ты говоришь?..
        — Истинный господь, окружили! Десять фрегатов! Сейчас прибежал с вахты мичман — на нем лица нет. Буди, говорит, поскорее капитана! Турки кругом… Конец!
        — Довольно врать! — покрыл Веленбаков своим громоподобным басом шепот денщика. Но все-таки поспешил одеться и выбежал наверх.
        Чуть светало. На шканцах стояли кучка старших офицеров и вахтенный мичман. Веленбаков оглянулся, и сердце у него захолонуло: в самом деле, «Амвросий Медиоланский» каким-то образом оказался среди турецких фрегатов. Правда, их было не десять, как уверял денщик, а всего лишь пять, но и этого достаточно. Турки стояли близко: один в кабельтове, другие — в полутора.
        А за ними виднелся русский флот, тоже невдалеке, — не дальше чем на ружейный выстрел от крайних турецких фрегатов.
        «Стыд и срам! Где стали на якорь! Что скажет Федор?» — мелькнула мысль об Ушакове.
        И тотчас же обожгла другая: потопят! Сейчас совсем рассветет, разглядят и потопят. И винить некого: вчера становились на якорь, ночь — глаз выколи, ветер. А турки, сволочи, были к тому же без огней.
        Он подошел к своим офицерам.
        — Что будем делать, Нерон Иванович? — бросился к нему вахтенный.
        — Обрубать канат и вступать под паруса, — поспешил высказать свою мысль старший офицер.
        — Пока ты поставишь паруса, тебя пустят ко дну! — возразил артиллерийский лейтенант.
        — Так что же делать?
        — Первое: не робеть! — выпучил и без того выпученные светлые глаза Веленбаков. — Меньше страха, больше дела. Флаг не подымать. Прикинемся турками. Будем делать то, что и они, а там — посмотрим. Лишним на виду не торчать. Артиллеристам и очередной вахте быть наготове! Туркам скоро будет не до нас: разглядят Ушак-пашу. Нас не заметят. А увидят — дадим бой.
        В это время мимо «Амвросия Медиоланского» прошла турецкая шлюпка. Гребцы в красных фесках что-то горланили, не обращая внимания на чужой фрегат.
        Веленбаков поручил старшему офицеру и вахтенному следить за тремя фрегатами с левого борта, а сам не спускал глаз с двух справа.
        Нерон впервые видел так близко неприятеля.
        Турецкие фрегаты, построенные по французским чертежам, были хороши, хотя им сильно досталось от русской артиллерии. Пушки были английские, медные, но выглядывали они из портов как попало. Одни смотрели вверх, будто собирались палить по чьим-то брам-стеньгам, другие, опустив хобот вниз, готовились топить шлюпки.
        Кое-где порты были разворочены русскими ядрами, и в портах, свесив ноги, сидели флегматичные турки и курили. Палубы фрегатов завалены обломками рей и мачт, драными парусами и разным хламом. Вповалку лежали матросы. Доносились стоны раненых, — у турок лекарей не было и в помине.
        На турецких фрегатах всё еще не думали о побудке.
        Уже окончательно рассвело. Восток заалел, — скоро должно было взойти солнце.
        Веленбаков смотрел на турок и со злостью думал: «Когда же они начнут сниматься с якоря?»
        И вот с флагманского корабля грохнула сигнальная пушка: капудан увидал наконец, в каком опасном соседстве он находится. И тотчас же на фрегатах поднялась невероятная суматоха. Какие-то турки в чалмах — очевидно, офицеры — бегали по палубе и стегали бичами лежавших вповалку раненых и здоровых людей.
        Разноголосые крики и турецкая и греческая ругань повисли в воздухе. Оборванные, одетые в лохмотья люди вскакивали и бросались к мачтам, готовясь ставить паруса.
        Турецкие корабли подняли флаги, выбрали якоря и вот уже начали одеваться парусами.
        Веленбаков приказал сняться с якоря, но флага не подымать и не спешить с парусами.
        Но все-таки «Амвросию Медиоланскому» пришлось вступить в строй турецких фрегатов.
        Турки спешили убраться подальше от Ушак-паши, который, к их счастью, был под ветром.
        «Амвросий Медиоланский» стал незаметно отставать от турок. Вот уже кабельтов, вот другой, третий…
        — Поднять флаг! — крикнул Веленбаков.
        Над «Амвросием Медиоланским» взвился русский андреевский флаг.
        — Петров, дай им на прощанье! — весело крикнул артиллерийскому лейтенанту Веленбаков.
        Фрегат поворотился и ударил из 24-фунтовых пушек квартер-дека^[61 - Квартер-дек — кормовая часть верхней палубы.]^ по турецким фрегатам.
        Когда «Амвросий Медиоланский» становился на свое место в ордере русского флота, товарищи встретили отважного, находчивого капитана радостными криками «ура».
        XVIII
        Погоня продолжалась. Турки рассыпались по морю в беспорядке.
        Два больших турецких корабля — 74-пушечный «Капитание» под флагом знаменитого адмирала Саит-бея и 66-пушечный корабль «Мелеки Бахри»^[62 - Мелеки Бахри — владыка морей.]^ — сильно отстали от своих. Из-за повреждений, полученных во вчерашнем бою, они не могли поспеть за капуданом. Гуссейн улепетывал, как только мог, не заботясь о других.
        Ушаков смотрел в трубу, как с каждым часом сокращается расстояние между ними и авангардом Голенкина, и смеялся:
        — Нет, теперь, брат, не убежишь!
        Еще до полудня русские окружили этих двух беглецов.
        Кумани на 46-пушечном корабле «Иоанн Богослов» первый настиг «Мелеки Бахри» и ударил.
        Паруса на «Мелеки Бахри» повисли клочьями, словно тряпье, развешанное для просушки.
        На верхней палубе теснились турки. Они махали белыми тряпками и что-то кричали.
        «Мелеки Бахри» сдался.
        Тотчас же с «Иоанна» спустили шлюпки с матросами под командой лейтенанта, и над бывшим «Владыкой морей» заколыхался андреевский флаг.
        — Молодец, Николай Петрович! — похвалил старика Кумани Ушаков.
        Трофей оказался неплохим: «Мелеки Бахри» был недавней стройки и мало пострадал в бою.
        «Капитание» остался совсем один. Молодой капудан вероломно бросил своего престарелого советника.
        Ушаков вывесил сигнал командиру авангарда Голенкину: «Стараться взять корабль в плен».
        «Капитание» являлся самым лучшим кораблем в турецком флоте. Пушки на нем были только медные. Он шел к мелководью у Кинбурнской косы, еще тщетно надеясь, что капудан все-таки придет к нему на помощь.
        Первым настиг «Капитание» 50-пушечный «Андрей». Он бил беглым огнем.
        — В фор-марсель угодили. Молодцы! — сказал Ушаков.
        — Теперь он убавит рыси! — улыбнулся флаг-капитан Данилов.
        «Капитание» заметно сбавил ход. А тут подоспели «Георгий», «Преображение» и «Мария Магдалина» с командиром авангарда Голенкиным.
        «Гаврюша старается! — с удовлетворением подумал о верном и храбром товарище Ушаков. — Хороший кус поймал!»
        Но «Капитание» отчаянно отбивался, не думая спускать флаг.
        — Вот упрямый старикашка! — говорил Ушаков, глядя в трубу. Это уже начинало его злить.
        — Ишь как угодил в «Андрея»!
        — Из экипажа у турок лучше всех артиллеристы, ваше превосходительство, — заметил Данилов.
        — Ничего не выйдет. Придется его пустить ко дну! — сдвинул шляпу на затылок адмирал.
        Он приказал подойти к турку с на-ветра.
        «Рождество Христово» было саженях в тридцати от «Капитание». На верхней палубе у турок осталось мало народу — только валялись раненые и убитые. Все, очевидно, укрылись в нижний дек.
        — Всыпать ему за упрямство! — крикнул в рупор Ушаков.
        Еще мгновение, и «Рождество Христово» вздрогнуло от сильного толчка: это дали залп одним лагом. Все потонуло в пороховом дыму и копоти. Послышался страшный треск и крики.
        Когда дым рассеялся, на «Капитание» не оказалось ни одной мачты. Корабль от бака до юта представлял причудливое нагромождение бревен, досок, рваных парусов и снастей. Но в нижнем деке блеснул огонь, и «Рождество Христово» потряс удар.
        — Подлец — угодил в нашу фок-мачту! — сказал встревоженный Данилов.
        — Стоит?
        — Еще держится.
        — Выкурить их брандскугелями! — крикнул взбешенный Ушаков.
        Артиллеристы не заставили себя ждать. Еще минута — и из нижнего дека «Капитание» повалил густой дым и послышались крики турок.
        «Рождество Христово» успело поворотить и стало бортом против изукрашенного разными цветами и плодами носа турецкого корабля: Ушаков приготовился дать еще один залп. Он был бы для «Капитание» смертельным, потому что корабль и так уже заливало водой.
        Но тут наверх изо всех люков повылезли галионджи и абабы^[63 - Абаб — вольный матрос (турецк.).]^. Пробираясь сквозь обломки мачт и рей, как через бурелом, давя друг друга, появились сотни турок. Они кинулись к бортам, крича: «Аман! Аман!»
        А черный густой дым все больше выбивался из портов.
        Сухое дерево, смола и краска горели с шумом, ярко и весело.
        Ушаков велел прекратить бой. По морю прокатилась бодрая дробь барабана.
        Адмирал приказал спустить вооруженные шлюпки, чтобы снять пашу, а самим отойти подальше: пожар на «Капитание» быстро распространялся, и можно было ждать взрыва крюйт-камеры^[64 - Крюйт-камера — пороховой погреб.]^.
        Шлюпки подошли к «Капитание». К трапу с диким ревом бросились толпы народа. Турки толкали друг друга, дрались. Личная охрана трехбунчужного паши Саит-бея с трудом саблями и ятаганами пробила дорогу к трапу Саит-бею и капитану корабля Магмет-Мустафе-аге. С ними в шлюпку успели сесть семнадцать разных чиновников и шут турецкого адмирала!
        Остальным русским шлюпкам пришлось отойти назад. Пристать к «Капитание» было бы трудно, потому что усилился ветер, а из нижнего дека било пламя. Кроме того, их потопила бы масса обезумевших людей, которые и так уже начали бросаться с горящего корабля в море.
        Ушаков велел перекрепить паруса потуже, чтобы в них не могла завалиться искра, и обливать их водой.
        Он с минуты на минуту ждал взрыва турецкого корабля.
        Матросы на руках внесли на шкафут трехбунчужного пашу.
        Саит-бей, глубокий старик, жевал сухими губами и растерянно повторял:
        — Яваш^[65 - Яваш — потише (турецк.).]^! Яваш!
        Бомбардир Власьич ответил с улыбкой:
        — Знаем, ваше превосходительство, что ты, брат, теперь наш! Никуда не денешься. Васька, держи его, сукина сына, покрепче: ерзает, старый черт! — обернулся он к Легостаеву, несшему с ним пашу.
        И тут раздался страшный взрыв. Все кругом заволокло дымом. Сверху на корабль посыпались головешки, доски, куски канатов, а потом послышался плеск — и все смолкло: это взлетел на воздух и затонул 74-пушечный «Капитание».
        Ушаков встретил Саит-бея на шканцах. Престарелый турецкий адмирал подошел и, глядя исподлобья, как затравленный зверь, приложил руки ко лбу.
        — Это его превосходительство адмирал Ушаков! — сказал ему по-турецки переводчик.
        — Ушак-паша! — повторил с почтением Саит-бей, пристально глядя на знаменитого русского адмирала.
        И еще раз низко склонился, приложив руку к своим сединам.
        XIX
        Когда пришли в Севастополь, адмирал Ушаков пригласил к себе всех своих боевых командиров на обед отпраздновать такую замечательную победу.
        Турки потеряли три самых лучших линейных корабля; флагманский 74-пушечный корабль не дошел до Константинополя — затонул в пути. В пути же погибло и несколько мелких судов.
        Как передавали «купцы», пришедшие в Севастополь, румелийский и абазинский берега были объяты ужасом.
        Победа была полная: русский флот отделался небольшими повреждениями. Потери в людях: двадцать один убит и двадцать пять ранено.
        Товарищи делились за обедом впечатлениями боя. Ушаков, посмеиваясь, рассказал, как Саит-бей, едва взойдя на палубу «Рождества Христова», стал проклинать своего малодушного двадцатидвухлетнего капудана Гуссейна.
        — Как это он цветисто ругался? — спросил адмирал у Данилова.
        «Презренный сын мыши и зайца!» — вспоминал флаг-капитан.
        — Жаль, на «Капитание» погибла вся турецкая казна! — сказал командир «Рождества Христова» Елчанинов.
        — Да, пригодилась бы для наших годовых порционных денег, — согласился Федор Федорович.
        Смеялись, вспоминая, как пленные турки, которых выловили после гибели «Капитание» из воды, боялись всходить по трапу на русский корабль.
        — Думали, что мы им сейчас же отрубим головы!
        — У турок, брат, долго не разговаривают: на кол или секим башка! — сказал Кумани.
        Своеобразными героями дня оказались двое капитанов: Кумани и Веленбаков.
        Сын Кумани, шестнадцатилетний гардемарин Михаил, находился с отцом на «Иоанне». Во время боя он испугался артиллерийского огня турок, которые были на пистолетный выстрел от «Иоанна», и спрятался в деке за мачтой, с противоположной от турок стороны. Отец случайно заметил это, вытащил Михаила, посадил гардемарина на заряженную 24-фунтовую пушку и выстрелил.
        — Больше не прятался? — смеялся Ушаков.
        — Не-ет!
        — Значит, отбил охоту праздновать труса?
        — Думаю — навсегда!
        Веленбакова все хвалили за самообладание и находчивость, которые он проявил, очутившись со своим фрегатом в гуще турок.
        — Знаешь, Нерон, я уже, признаться, не думал, что ты выйдешь живым из этой дикой истории, — сказал Голенкин.
        — Веленбаков переночевал в одной мазанке с чумным и то остался жив! — вспомнил капитан «Св. Павла».
        — Я как увидал, где стоит «Амвросий», мне даже стало жарко, — говорил капитан Заостровский.
        — Да-а, беспокоился и я, нечего греха таить! — признался Ушаков. — Но знал: Веленбаков — русский человек, не растеряется!
        — Спасибо, Федор Федорович, — смеясь поклонился адмиралу Веленбаков. — Не за себя, а за русский народ спасибо!
        XX
        На кораблях Севастопольской эскадры шла горячая работа. Весна была не за горами, и приходилось готовиться к следующей кампании, — турки не успокаивались.
        Минувший 1790 год прошел славно — побили турок в Керченском проливе и у Тендры, и корабли требовали ремонта: изорвались паруса, вытянулись снасти, из щелей повылезла конопать, южное горячее солнце выварило из палубы и снастей всю смолу.
        И команды работали не покладая рук.
        Плотники стучали топорами, такелажники ходили измазанные смолой и дегтем. Конопатчики, как мухи, облепили весь корабль сверху донизу.
        Ушаков ненавидел канцелярские дела, но хозяйственные любил и умел ими руководить.
        — Следите, чтоб смола не перекипела, а то будет сильно крошиться, — предупреждал он в одном месте.
        В другом обратил внимание на пеньку:
        — Гнильем пахнет. Десятник, почему взял второй сорт?
        Так он ходил сегодня целое утро и смотрел, как ремонтируют, корабли и фрегаты, а теперь возвращался домой.
        Федор Федорович был доволен, что кончается еще один зимний день, что скоро весна и скоро опять в море…
        На берегу не было того раздолья, как в море.
        Он вошел в прихожую и остановился: из приемной доносились чьи-то спорящие, голоса.
        — Не надо, маменька, я один, — умолял молодой, незнакомый голос.
        — Я пойду с тобой, адмирал меня хорошо знает, — возражал женский голос, который Федор Федорович сразу узнал.
        — Но ведь я не маленький. Я — мичман!..
        Ушаков быстрыми шагами пошел через приемную к себе в кабинет, делая вид, что не замечает сидящих у окна посетителей.
        Он снимал шинель, а руки у него дрожали.
        «Это Любушка с сыном. Неужели Егорушка уже мичман? Так скоро? Хотя после встречи в Херсоне прошло — подумать только! — восемь лет. Значит, восемь лет не видались!»
        Как часто Федор Федорович вспоминал ее, думал о ней! Ждал этого часа, когда опять увидит ее все озаряющую улыбку, услышит ее милый голосок.
        И вот она здесь.
        Федор Федорович сел за стол. Машинально перебирал какие-то бумаги из Адмиралтейств-коллегии, а думал о своем.
        Вошел секретарь, подпоручик Федор Чалов:
        — К вам, ваше превосходительство.
        — Кто?
        — Из Петербурга прислан мичман Метакса. С ним его мать. Просит принять вместе.
        — Проси! — сказал, стараясь говорить посуше, адмирал.
        Он не смотрел на дверь, делая вид, что занят бумагами, но с нетерпением ждал: когда же, когда она войдет!
        В кабинет шагнул молодой черноглазый мичман. Сзади, радостно улыбаясь, шла Любушка.
        Адмирал поднял глаза. Он не смотрел на Любушку, но успел заметить, что она как-то похорошела.
        — Честь имею явиться, ваше превосходительство. Мичман Егор Метакса. Прибыл в ваше распоряжение! — отчеканил молодой человек давно заученную речь и подал рапорт.
        Федор Федорович взял рапорт.
        — Прошу садиться, сударыня! — вежливо обратился он к Любушке.
        Они впервые встретились глазами. Федор Федорович порозовел. Любушка смотрела на него восторженно.
        Ушаков окинул мичмана взглядом с ног до головы. Черноглазый Егорушка был, видимо, больше похож на отца. Лицо серьезное. «Хороший паренек».
        — Когда окончил?
        — В июле прошлого года.
        — Которым?
        — Четвертым, ваше превосходительство.
        Ушаков улыбнулся:
        — Я тоже когда-то окончил четвертым. Где плавал? Конечно, до Готланда?
        — Точно так.
        — Эволюции морские учили по иезуиту Госту?
        — Да, по Павлу Госту.
        — И читали «Книгу полного собрания об эволюции», перевод с французского господина капитана Семена Мордвинова?
        — Точно так.
        — Пятьдесят лет учат всё тому же, — с грустью покачал головой Ушаков, уже спокойнее глядя на Любушку и улыбаясь. — Ну, господин мичман, у нас научишься воевать не по французским или английским образцам, а по русским!
        — Рад стараться, ваше превосходительство!
        — Морское дело любишь?
        — Люблю, ваше превосходительство.
        — И знаешь его? Подходя к кораблю, не будешь приставать носом к корме, а?
        — Что вы, ваше превосходительство! Извольте проэкзаменовать!
        — Покажи-ка руку!
        Мичман протянул руку. Ладонь и пальцы были в мозолях от вытягивания снастей.
        Адмирал ласково улыбнулся. Он вспомнил, как в такие же годы думал только о выкраивании парусов, вооружении мачт и отакелаживании рей. И любимой музыкой для него было завывание ветра в снастях.
        — А может, лучше на бережку, чем на корабле? Вон и маменька, по-видимому, собирается просить об этом адмирала…
        Мичман вспыхнул:
        — Ваше превосходительство, я — моряк, а не пехотинец!
        «Самолюбив, обидчив. Хорошо!»
        Мичман начинал нравиться адмиралу.
        — Ну, ладно, ладно! Знаю, что наш брат, моряк, не жалует пехоты. Мы в корпусе, бывало, звали пехотного офицера «бубновый валет», а кавалерийского — «пиковый валету. А у вас, интересно, как?
        — У нас точно так же, — улыбаясь, ответил уже неофициальным тоном мичман.
        — Будь покоен. На берег тебя я сам не пошлю. А вот куда же тебя назначить: на линейный корабль, фрегат или бриг? — спросил он и подмигнул Любушке, словно говоря: мол, посмотрим, куда молодой челочек гнет?
        — Куда вам будет угодно, ваше превосходительство.
        — Он знает турецкий язык, Федор Федорович, — вкрадчиво сказала Любушка.
        Мичман сделал движение — был явно недоволен вмешательством матери.
        Ушаков с еще большим интересом глянул на Метаксу.
        — И хорошо знаешь турецкий? — спросил он юного толмача.
        — Почти как русский, ваше превосходительство.
        — Это нам пригодится. И на берегу и в море. Я беру тебя к себе в переводчики!
        Любушка расцвела. Смотрела благодарными глазами.
        — А числиться ты будешь на корабле «Владимир». Это флагманский корабль капитана генерал-майорского ранга Павла Васильевича Пустошкина, которого Любовь Флоровна, вероятно, помнит…
        — Как же! Пашенька Пустошкин! — отозвалась Любушка.
        — Очень благодарен, ваше превосходительство! — радостно отвечал довольный мичман.
        — Ступай отдохни с дороги. Подпоручик Чалов в канцелярии скажет, как и что делать.
        — Есть!
        Мичман четко повернулся кругом и вышел. Они остались вдвоем.
        Ушаков поднялся из-за стола навстречу Любушке. А она легкими шагами подбежала к нему и бросилась на шею.
        — Феденька, милый мой, дорогой! Наконец-то мы снова вместе. Сколько не видались! Я так стосковалась по тебе! — говорила она. — А знаешь, ты стал важный. Настоящий адмирал! Я вижу: Егорушка уже от тебя без ума!
        — Это все молодые так. Помню, как я Алексея Наумовича Сенявина обожал… А сынок у тебя хороший. И ты сама все хорошеешь!.. — говорил, улыбаясь, Федор Федорович. — Что же это мы стоим? Садись, Любушка.
        Они сели на диван.
        — Я согласна, мальчик у меня неплохой: серьезный, неглупый… Да, прости, — я все говорю, а о главном чуть не позабыла. Поздравляю тебя, Феденька, с победой, с Георгием!
        — Спасибо, дорогая!
        — В Петербурге все сравнивают твои прошлогодние победы с Чесмой.
        — Ну что ты, — смутился Ушаков. — До Чесмы далеко!
        — Нет, нет, не говори. А как была рада тетушка!
        — Настасья Никитишна еще жива?
        — Жива.
        — И домик у березы цел?
        — Стоит.
        Перед глазами Федора Федоровича мелькнули картины юности, невозвратного прошлого.
        Они замолчали. Смотрели друг на друга.
        — А где же вы были все эти годы? — спросил Федор Федорович.
        — После Херсона мы устроились в Кронштадте. Павел не хочет больше работать на юге.
        — Понятно, — усмехнулся Ушаков. — А как же ты приехала сюда?
        — Я сказала, что не отпущу Егорушку одного.
        — И ты будешь здесь?
        — Буду, мой родненький, буду. Буду видеть тебя!
        — У меня, Любушка, есть в Севастополе свой небольшой домик.
        — Вот и чудесно. Я буду приезжать в гости.
        — Милости прошу! А теперь, Любушка, тебе, пожалуй, надо уходить: неудобно так долго быть у меня — ведь там Егорушка ждет.
        — Верно, Феденька. Я пойду!
        Любушка поцеловала его и вышла.
        Ушаков подошел к столу, сел. Листал бумаги, думал.
        Все дни, все годы думал о других: о своих моряках, о флоте; а вот сегодня подумал о себе и Любушке.
        Вся их жизнь, еще с Воронежа, изломана…
        И невольно пришла на ум всегдашняя мичманская фраза, которую обычно говорят, когда хотят сказать, что все остается без изменения:
        А Ивану Лежневу —
        Быть по-прежнему!
        Эта фраза так подходила к их положению! Да, будет по-прежнему! Не счастье, а только какие-то крохи счастья!..
        XXI
        Адмирал Ушаков сам допрашивал турка, который на кирлангиче попал в плен в Анапе.
        Турецкие корабли снова появились на Черном море: турки все еще не теряли надежды посчитаться с Севастопольским флотом.
        Уже десять дней тому назад Ушаков получил донесение о том, что береговые посты видели пятьдесят неприятельских судов, проходивших мимо мыса Айя.
        Противные западные и юго-западные ветры не позволяли Ушакову тогда же выйти в море. Кроме того, задерживал ремонт «Иоанна Предтечи», переделанного из взятого у турок «Мелехи Бахри».
        А теперь все приготовления были окончены, и этот пленный турок оказался как нельзя более кстати.
        Капудан-паша отправил своего чауша^[66 - Чауш — сержант.]^ за фруктами и овощами на берег.
        Чауш пристал в Анапе, не зная, что она уже две недели тому назад занята русскими войсками.
        Главнокомандующий Южной армией генерал-аншеф Каховский допросил пленного и немедленно отправил его в Севастополь к Ушакову.
        И вместо свежего винограда, лука и перца для своего капудана чауш доставил русскому адмиралу свежие известия о турецком флоте.
        Перед Ушаковым стоял пожилой флегматичный турок и с бесстрастным видом, но довольно охотно отвечал на все вопросы адмирала, которые переводил ему Егор Метакса.
        — Значит, у турок не пятьдесят, а шестьдесят судов? — переспросил Федор Федорович.
        — Да, и в том числе восемнадцать больших линейных кораблей и пятнадцать фрегатов, — ответил Метакса. — Султан выставил против нас всю свою морскую силу, — лучших, опытных моряков. На судах есть иностранные офицеры, на пашинском — три англичанина. Флот собрался в Варне и Калиакрии. Оттуда пошли к крымским берегам. У капудана Гуссейна девять кораблей под флагами на брам-стеньгах.
        — Откуда же у них столько адмиралов? — удивился Ушаков.
        — Султан собрал флот из приморских владений: алжирских, тунисских, трипольских. Среди адмиралов — храбрый алжирский паша Саит-Али. Известный морской наездник!
        — Наездник! — усмехнулся Федор Федорович. — Знаем мы этих наездников! Сказал бы просто: пират!
        — Говорит, на кораблях много народу. Всех с матросами — до двадцати тысяч человек. На каждом флагманском кроме экипажа не менее тысячи.
        — А-а, понимаю — это для абордажа! — кивнул головой Ушаков.
        — Да, он говорит: Саит-Али хочет взять Ушак-пашу по-мальтийски. Уже приготовил лестницы…
        — Кого взять? Как сказал турок? — переспросил Федор Федорович.
        — Ушак-пашу. Так турки называют вас.
        Ушаков чуть улыбнулся:
        — Запомнили!..
        — Саит-Али поклялся султану, что привезет Ушак-пашу в Константинополь пленником, — докончил перевод Метакса.
        Лицо Ушакова залилось краской.
        — Ах ты шелудивая алжирская с-с-собака! — сказал в сердцах адмирал. — Пленником! Грозится взять нас по-мальтийски! А вот мы дадим ему по-русски! Пусть уходит! — указал он на турка. — Все ясно!
        XXII
        Возле адмиралтейского шлюпочного сарая сидело несколько плотников. Они вышли вместе со своим плотничьим десятником, стариком матросом, покурить.
        — Вишь, Семен, какая у нас, в Севастополе, благодать, а тебе все плохо! — наставительно говорил десятник молодому матросу-плотнику, веснушчатому пареньку, который угрюмо курил.
        — А чего ж тут хорошего, дядя Степан? Воды и той мало… — нехотя ответил он.
        — Как мало? А это что? — указал десятник на голубой простор бухты.
        — Ну, соленой воды, этого рассолу — хоть залейся, а пресной — что здесь, что на корабле! Какая же это жизнь! То ли дело у нас дома — река…
        — Твоя-то вологодская река разве такая, как море?
        — Наша река Сухона широкая… По ней ходят дощаники в десять сажен длины и насады^[67 - Насады — плоскодонные грузовые суда.]^…
        — Не шире моей Волги, а и я привык к морю, — сказал старик матрос. Он знал, что не в соленой воде тут дело. Парня недавно сдали в рекруты, оторвали от семьи, и он никак еще не мог примириться со своим новым положением. — Привыкнешь и ты!
        — Верно, дядя Степан, — поддержал десятника молодой быстроглазый плотник. — По первости всем так несладко оказывается. Недаром про рекрута у нас и присказка складена: «В Черном море был рекрут-горе. На фрегате служил да по деревне тужил. Снастей не знал — только ел да спал. А ночью на вахту сломя голову прет: боцманский линек его больно бьет. А за что? Да так. За то, что рекрут — дурак! Моря боится, на море злобится. А не знает друже, что не море топит, а лужа!» Вот так-то. Привыкнешь, брат!
        — Теперь с водой в Севастополе ничего, жить можно, — продолжал свою мысль десятник. — Сначала было трудновато, это верно. А теперь батюшка Федор Федорович провел из балок. Он мужик хозяйственный. Он у нас, в Херсоне, как чума объявилась, вона чего понастроил.
        — Да он и Севастополь отстроил, — поддержал пожилой плотник. — До него здесь домов тридцать стояло, не более. Ну, известно, еще кузницы, сараи, склады. Было село, а теперь — гляди-ко, какой город!
        — Город, — насмешливо процедил молодой моряк. — Одно слово: на краю света… Ежели бы не миралтейство это самое, то что с него взять!..
        Но старики уже не слушали молодого, говорили о своем.
        — Граф Войнович никуда против Федора Федоровича не годился, — вспоминал десятник. — Ни на воде, ни на суше. При Федонисье Ушаков весь бой один выиграл…
        — А дали ему только Владимира, а Войновичу — Егория, — прибавил пожилой плотник.
        — Войнович — подлец, наябедничал. Ему легко: он из богатых, а наш Федор Федорович в детстве в липовых лапоточках хаживал, вон как!
        — Федор Федорович — человек, а Войнович — собака. Войнович знал матросу одно: линьки. А Федор Федорович о нашем брате заботится. Я сам слыхал, как он говорил: «Матрос должон иметь четыре рубашки», — ей-богу, правда! «Одну — на тело, другую — в дело, третью — мыть, четвертую — в запас дожить!» Вот как!
        — А, сохрани господи, застанет кого, кто сменившись с вахты, спит в мокром…
        — Да на сальник, на две склянки самое малое упечет. И скажет: для твоей же пользы!
        — У него — чистота и порядок. Чтоб койки хорошо уложены, чтоб борты и гальюны окачены водой.
        — А ежели увидит — где-либо концы или раздернутые снасти болтаются, тут и боцману и вахтенному влетит!
        — Дядя, а это не он пошел? — перебил вологодский паренек, указывая на тополевую аллею.
        От адмиральского дома к пристани быстро шел среднего роста плотный моряк в белом мундире. За ним спешил с узелком матрос.
        — Да, он, — в одно слово подтвердили старики.
        — Должно, опять поход. Не любит наш Федор Федорович долго на бережку прохлаждаться. Ну, полетят с турка перья! А и нам, ребята, пора за дело: покурили, и хватит! — сказал, вставая, плотничий десятник.
        XXIII
        На следующий день после допроса чауша Ушаков вышел с флотом в море искать капудана и его варварийских адмиралов.
        12 июля Ушаков увидал весь турецкий флот под зелеными и красными флагами. Показания пленного оказались верными: у капудана было восемнадцать больших кораблей, десять больших линейных фрегатов и семь малых, не считая более двух десятков разных мелких судов.
        Несмотря на то, что турки значительно превосходили силами, они уклонялись от боя. Ушаков оказался на-ветре, а драться, будучи под ветром, капудан почел бы безумием.
        Ушаков бросился в погоню, но опять, как всегда, сказалось преимущество турецких кораблей: они были легче на ходу, и только флагманский 84-пушечный «Рождество Христово» да «Иоанн Предтеча» не отставали от турок.
        Остальные суда не могли поспеть и растянулись так, что задние стали едва видны.
        Федор Федорович вынужден был дожидаться, когда подойдут остальные.
        И тут наступил вечер.
        Ушаков рвал и метал: враг снова уходил от него.
        В довершение ко всему — засвежело: сильный ветер развел большую волну, трепал корабли.
        Еще бой не начался, а уже на кораблях оказались повреждения: на «Св. Павле» сломало бушприт, на бригантине «Климент» надломило фок-мачту.
        Приходилось возвращаться в Севастополь для ремонта.
        …Только 29 июля Ушаков смог опять выйти в море.
        Перед отходом он собрал младших флагманов: командующего авангардом Голенкина и арьергардом — Пустошкина.
        — Куда направимся? — спросил своих друзей и верных помощников Федор Федорович. — Я думаю идти к румелийским берегам.
        — Скорее всего, Гуссейн там, — согласился Голенкин. — У турок тоже, поди, не без повреждений. Они чинятся где-либо в Варне или Калиакрии.
        — Туркам сейчас не до сражений: завтра у них начинается большой праздник — рамазан, — напомнил Пустошкин.
        — Вот мы им и устроим праздничек! — потирал руки Федор Федорович.
        И Севастопольский флот в трех колоннах направился к румелийским берегам. Отставших судов не было.
        Ушаков беспокоился: как-то сложится обстановка? Турецкие адмиралы уже изучили его маневр: бить по флагману.
        В первый раз перед ним — опытные мореходцы: девять варварийских адмиралов.
        Конечно, придется обрушить главный удар на этого «наездника», Саит-Али.
        К Калиакрии подошли в два часа пополудни 31 июля.
        Ушаков стоял на шканцах, глядя в зрительную трубу: «Так и есть: у Калиакрии — лес мачт».
        С каждым кабельтовом все отчетливее становились знакомые светло-желтые осыпи румелийского берега и ярко выделяющийся среди них темно-красный мыс Калерах-Бурну.
        Вон на берегу — батарея. Под ее прикрытием беспечно расположился на обширном рейде весь соединенный турецкий флот капудана. На высоком голом берегу — убогие хатенки. Возле них толпа народа: абордажные команды гуляют. Рамазан в полном разгаре.
        А ветер снова у них, — дует с берега.
        Везет же басурманам!
        Что же делать?
        На всех русских кораблях сигнальщики напряженно ждали адмиральского приказа.
        А адмирал, не отрывая глаз от зрительной трубы, мучительно думал: как лучше поразить сильного врага? Хорошо бы заставить капудана драться без абордажных команд, сразу спутать бы все его расчеты и планы. И вдруг мелькнула мысль: а что, если отрезать турецкий флот от берега?
        В морской истории такого еще не бывало… Отрезать можно: можно пройти между берегом и линейными турецкими кораблями, стоящими далеко в море.
        Но тут же подумалось: «Ведь это значит подставить себя под два огня? Не под два, а под один — под огонь береговой батареи, — возразил сам себе Федор Федорович. — Если я пройду вдоль берега, турецким кораблям только бы успеть сняться с якоря! Ведь тогда они окажутся под ветром! Турки смешаются. И я поведу бой, как захочу, а не так, как мне навяжет капудан!»
        План был готов. Сложный и рискованный, но был. Никаких сомнений больше не оставалось.
        — Поставить все возможные! Идти тем же строем! Между берегом и турецким флотом! — приказал Ушаков. Сигнальщики заторопились, передавая такой необычный приказ.
        Федор Федорович мельком глянул на матросов и офицеров.
        Сосредоточенны, как-то собранны, но веселы.
        Смелый ушаковский маневр до них дошел! Одобрен!
        Русский флот в трех колоннах неотвратимо мчался на турок. Словно спешил к ним праздновать вместе радостный, веселый рамазан.
        XXIV
        Алжирский паша Саит-Али отдыхал у себя в каюте после вчерашней праздничной пирушки у капудан-паши Гуссейна. Он лежал на подушках с кальяном в руке. Июльское солнце чуть спустилось с полудня, и там, наверху, на палубе, было жарко, а здесь, в полутемной каюте, стояла спасительная прохлада. В раскрытые окна с берега доносились звуки зурны и тамбурина и пьяные крики: это гарнизон Калиакрии вместе с матросами праздновал рамазан. На берег еще с утра съехало с турецких кораблей много галионджи.
        Весь турецкий флот спокойно стоял на якоре у Калиакрии, против мыса Калерах-Бурну, под защитою береговой батареи. Суда стояли в линии: капудан-паша — мористее, Саит-Али со своей варварийской эскадрой «Красного флага» — ближе к берегу. Опасаться неприятеля не приходилось: турецкий флот занимал выгодную наветренную позицию, — ветер дул с берега. Можно было спокойно предаваться удовольствиям шумного праздника.
        Саит-Али курил, слушая, как за стеной его слуга-негр и грек-переводчик играют в мангалы^[68 - Мангалы — турецкая игра, состоящая из доски с двенадцатью ямками, в которые перекладывают небольшие камушки, играя в чет и нечет.]^, и лениво думал о том, о сем. Мысли его были далеки от войны: он думал об Алжире, о своих двадцати восьми женах. И задремал.
        …Саит-Али проснулся от какого-то крика и шума наверху. Он сурово нахмурил брови: кто там из этих ишаков напился так, что смеет стучать над его головой?
        Не успел он спустить ноги на пол, как в каюту с перекошенным от страха лицом вкатился негр.
        — Русские! Беда! Ушак-паша! — завопил он.
        — Где? Что? — вскочил Саит-Али.
        Он подбежал к окну, надеясь увидеть за строем кораблей капудан-паши русскую эскадру. Но за кораблями капудана на море не белело ни одного паруса. Зато ясно было видно, как на всех турецких кораблях суетятся люди.
        И вдруг начала стрелять береговая батарея. Значит, русские в самом деле где-то близко.
        В минуты опасности Саит-Али был хладнокровен. Он грубо оттолкнул негра, который растерянно совал ему то шпагу, то кинжал, не спеша сунул за пояс пистолет и быстро взбежал по трапу наверх.
        Глазам Саит-Али представилась невероятная картина: обогнув мыс Калиакрия, шел в строе трех колонн Ушак-паша. Его низко сидевшие корабли неслись всей массой на эти шебеки, бригантины, кирлангачи и прочую турецкую мелочь, которая стояла у самого берега. Не обращая внимания на беспорядочную и малоощутимую пальбу береговой батареи, Ушак-паша упрямо шел напролом. Его план был понятен: он хотел стать между берегом и эскадрой и тем выиграть у турок ветер. План был прост, дерзок, но верен. Медлить нельзя было ни минуты. Приходилось вступать под паруса и уходить в море. Не собирать же теперь с берега матросов из всех домов и кофеен. На кораблях и без них оставалось достаточно команды. Невольники-мальтийцы, которые смотрели за парусами, были всегда на месте. Не съезжали на берег и английские офицеры, командовавшие корабельной артиллерией.
        — Рубить якорные канаты! — приказал Саит-Али, хотя капудан-паша и без него уже догадался поднять такой сигнал всему флоту.
        На турецких кораблях стоял переполох. В промежутках между выстрелами береговой батареи слышались истошные крики и ругань тысяч голосов. Каждый корабль старался поскорее разделаться с якорем, лечь под паруса и убраться в море, не заботясь о других. Малые суда перемешались с линейными кораблями. Все сбились в кучу, словно стадо овец при виде волка. В этой суматохе два 70-пушечных корабля столкнулись друг с другом. Один из них ударил бушпритом в корму соседа — прошил ее, как иглой.
        Саит-Али наблюдал, как капудан-паша окончательно потерял голову. Гуссейн, видимо, не знал, что предпринять, — поворачивал то на один, то на другой галс. Наконец он остановился на правом галсе и стал выстраивать линию своих кораблей, точно собирался удирать в Варну.
        А Ушак-паша тремя колоннами неотвратимо спускался на них.
        Нерешительность капудана возмутила Саит-Али. Он и не подумал следовать за капуданом: Саит-Али был полон решимости драться с русскими. Ведь султан надеялся только на него! Ведь Саит-Али обещал привезти в Константинополь Ушак-пашу в цепях!
        Саит-Али поворотил весь свой флот «Красного флага» на левый галс и стал выстраиваться в линию. Он смотрел в зрительную трубу — что станет делать Гуссейн?
        Пристыженный капудан последовал за ним.
        Саит-Али шел впереди всех. Он подал сигнал своему авангарду — наиболее быстроходным кораблям — поднять все возможные паруса. Он хотел, в свою очередь, этим маневром попытаться выиграть у русских ветер.
        Но и Ушак-паша не дремал. Его флот уже перестроился в одну линию и шел на сближение с турками. А 84-пушечный флагманский корабль «Рождество Христово» не позволял Саит-Али обогнать русских.
        Расстояние между противниками сокращалось.
        Уже можно было различить лица людей.
        Саит-Али хотел сцепиться с флагманским кораблем Ушак-паши, поразить бесстрашного предводителя русского флота.
        Его варварийская команда: бедуины, берберы, негры — привычные корсары — оживленной толпой теснились на баке, на шкафуте, с абордажными лестницами и баграми, выглядывали из деков с ятаганами и интрепелями^[69 - Интрепель — абордажный топор.]^ в руках. Предвкушали жаркую рукопашную схватку.
        Но сцепиться не пришлось: Ушак-паша опередил и тут. Он ударил из носовых пушек по кораблю Саит-Али.
        С грохотом посыпались разбитые в щепы абордажные лестницы обломки рангоута и досок. Кучу раненых, исковерканных тел корсаров, готовившихся к рукопашной схватке, накрыли обрывки разодранных ядрами парусов и путаницы снастей. Оставшиеся в живых берберы, бедуины, негры с дикими воплями кинулись кто куда, уже не думая об абордаже. Давя друг друга, они теснились у люков, старались укрыться в нижнем деке от смертоносного огня русских пушек. Смятение и ужас, охватившие абордажные команды, передались артиллеристам верхнего дека. Топчи^[70 - Топчи — канониры.]^, не слушая приказов ни английского, ни своих офицеров, сбились в кучу, испуганно озираясь и крича.
        В наступившей минутной тишине зловеще прозвучал чей-то испуганный голос:
        — Мы погибли! Аллах против нас!
        — Спускай флаг! — крикнул высокий кумбараджи, потрясая прибойником.
        Саит-Али не потерял присутствия духа. Он кинулся в самую гущу этих оробевших людей и, выхватив из-за пояса пистолет, выстрелил в кумбараджи. Бомбардир упал.
        — К пушкам, презренные трусы! — в бешенстве кричал Саит-Али и колотил пистолетом по спинам и чалмам артиллеристов.
        Топчи разбежались по местам.
        — Прибить флаг гвоздями! Погибать, но не сдаваться! — рассвирепел Саит-Али.
        Невольник-мальтиец, вжимая от страха голову в плечи, полез на флагшток.
        Через минуту флаг был прибит к флагштоку.
        Но ненадолго.
        Ушак-паша уже обогнул пашинский корабль с кормы и ударил по нему в упор всем своим лагом.
        Саит-Али показалось, что в этом громе пушек, в свисте ядер на его голову рушится небо: со страшным треском упала перебитая русскими ядрами бизань-мачта. Вместе с ней посыпалась в воду резная золоченая корсарская корма — только зазвенели разбитые стекла.
        Оглушенный, окровавленный, стоял Саит-Али в этой путанице снастей, как в паутине. Сквозь густые облака порохового дыма он увидал и запомнил на всю жизнь две вещи: в обломках рангоута свой разорванный, поверженный флаг да на юте флагманского русского корабля — человека в белом мундире и треуголке. Глядя на Саит-Али, этот человек зло потрясал вслед ему кулаком.
        Саит-Али догадался: то был непобедимый Ушак-паша.
        XXV
        Адмирал Ушаков хотел, во что бы то ни стало захватить в плен или утопить этого наглеца и хвастунишку алжирского пашу Саит-Али. Но как только пашинский корабль увалился под ветер, алжирские и тунисские суда успели заслонить своего адмирала. Весь удар принял на себя вице-адмирал «Красного флага» и его авангард. Но и они недолго смогли выдержать сосредоточенный, меткий огонь русских пушек, — стали уходить к югу.
        Ушаков бесстрашно врезался в самую гущу турецких кораблей. Флагманский корабль бил с обоих бортов — по кораблю Саит-Али и вдоль всего турецкого флота.
        Мало-помалу турки оказались окруженными со всех сторон кораблями Ушакова. Русские били в это скопище турецких мачт как по густому лесу. Ни один выстрел не пропадал зря. Устрашенные и потерявшие всякий строй турки беспорядочно отстреливались, то и дело попадая в своих.
        Над морем плавали столбы густого дыма, прорезывавшегося яркими вспышками выстрелов. Стало невозможно следить за движениями турок. К тому же совершенно упал ветер. Казалось, что и на этот раз турки благополучно укроются в портах.
        Часа через два подул норд-вест. Ушаков кинулся в погоню. Но ветер стал усиливаться и развел большое волнение. Пришлось возвращаться назад.
        — Неужели Саит-Али унесет ноги? — огорченно спросил флаг-капитан.
        — Никогда! — возразил Федор Федорович. — Смотрите, что делается на море! Ветер доломает то, что перебили наши ядра.
        Ушаков оказался прав.
        До Константинополя кое-как добралась только алжирская эскадра. Остальные затонули в пути или, разбитые вдребезги, прибились к румелийским берегам.
        Алжирская эскадра вошла в пролив ночью. Флагманский корабль Саит-Али, на котором лежало четыреста пятьдесят человек убитых и раненых, начал тонуть. Он стрелял из пушек, прося помощи, а турки думали, что в Босфор уже прорвался страшный Ушак-паша.
        Весь Константинополь всполошился. Султан был настолько напуган всем случившимся, что послал гонца к великому визирю на Дунай, приказав ускорить мирные переговоры с Россией, которые до этого турки сами же затягивали.
        Ушаков не знал об этом. Он стоял у румелийских берегов, у мыса Эмене, спешно чинил поврежденные в бою суда.
        Ремонт оказался небольшим. На эскадре день и ночь стучали топоры. Адмирал не спал сам, следил за всем, торопил:
        — Поднатужьтесь, братцы! Добьем турка!
        Он решил идти прямо в Константинополь, чтобы окончательно уничтожить остатки разбитого турецкого флота, собранного султаном со всех морей.
        Повреждения на судах починили за трое суток.
        Ушаков сначала направился к Варне. Он получил сведения, что там укрылась часть турецкого флота. Федор Федорович хотел сперва разделаться с ним.
        8 августа показалась Варна.
        И вдруг от берега отделились два турецких кирлангича и смело пошли навстречу русским.
        — Гляди, гляди, турок прет в атаку!
        — Чудеса в решете! — смеялись русские моряки.
        Кирлангичи еще издали начали подавать какие-то знаки.
        Ушаков смотрел в трубу, ничего не понимая. Злился:
        — Ну и сигнальщики! Черт ли их разберет, чего они там хотят!
        — Ваше превосходительство, машут белым. Сдаются! — радостно крикнул вахтенный лейтенант.
        — Пусть подходят!
        Кирлангичи подошли к флагманскому «Рождеству Христову».
        Турецкие матросы глядели на русские корабли искоса, но с любопытством. А наемные греческие моряки толкались на верхней палубе, смеялись и что-то радостно кричали.
        Вскоре на шканцы «Рождества Христова» взошел, прикладывая руки к груди, турецкий офицер. Он вручил пакет.
        В пакете было уведомление командующего сухопутной армией князя Репнина о том, что между Россией и Турцией заключено перемирие и военные действия прекращены.
        — Ну, счастлив турецкий бог! — сказал Федор Федорович. — А жалко: раз и навсегда покончили бы с оттоманским флотом!
        Но делать было нечего, — пришлось идти домой, в Севастополь.
        Потемкин чрезвычайно обрадовался блистательной победе Черноморского флота. Он писал Ушакову:
        «С удовольствием получил я рапорт Вашего превосходительства… об одержанной Вами над флотом неприятельским победе, которая, возвышая честь флага Российского, служит и к особливой славе Вашей. Я, свидетельствуя чрез сие мою благодарность Вашему превосходительству, препоручаю Вам объявить оную и всем соучаствовавшим в знаменитом сем происшествии. Подвиги их не останутся без достойного возмездия».
        Это было последнее поздравление светлейшего: через два месяца его не стало.
        Место Потемкина занял очередной любимец императрицы, ничем не замечательный Платон Зубов.
        Адмиралтейство было переведено из Херсона в новый город Николаев, основанный на Бугском лимане у Черного моря.
        Войны не предвиделось. Ушаков, как старший член Черноморского правления, зиму и весну жил в Николаеве.
        XXVI
        Денщик вице-адмирала Федора Федоровича Ушакова Федор Скворцов стоял на подоконнике и протирал верхние стекла окна. Адмирала не было дома — он с утра ушел на верфи, и Федор принялся за уборку.
        В квартире все сияло, как на корабле. Медные ручки дверей начищены до умопомрачительного блеска, полы натерты воском — хоть смотрись в них.
        Федор чуть дотягивался рукой до верхних рам, не спеша вытирал и не спеша пел. Пел он не сильным, но приятным тенорком:
        Вниз по матушке по Волге…
        И вдруг снизу чей-то бас очень хорошо подхватил:
        По-о широкому раздолью…
        «Кто это? Пустошкинский Иван? У того тоже бас, но Иван непереносимо козлит, а этот поет верно!»
        Федор глянул через плечо вниз.
        В комнате стоял небольшой худощавый человек в белом кителе нараспашку. На макушке — хохолок седых волос, одна прядка падает на высокий лоб. Глаза быстрые, молодые, хотя певцу, видать, годков немало.
        «Кто это? Военный аль так?»
        В Севастополе он знал всех, а тут, в Николаеве, они жили недавно и временно.
        Федор обернулся и виновато сказал:
        — Простите, ваше… ваше…
        Он не знал, как и величать гостя: ни погон, ни кавалерии.
        — Я и не слыхал, как вы изволили войти.
        — Помилуй бог, а ты хорошо поешь! — похвалил гость. — Как тебя звать, братец?
        — Федор.
        — Федор, а ты на клиросе пел?
        — Не довелось — сдали в рекруты. Отец пел. У нас, вашество, вся семья певучая, недаром и фамилия — Скворцовы. Бывало, вечер, мать в огороде поливает капусту и поет. А кругом такая благодать. Солнышко уже зашло. Закат бледно-розовый, а небо голубое, высокое, ясное…
        — А с лугов пахнет цветами и вечерней свежестью, и у речки коростель: «дерг-дерг!» — в тон ему продолжил гость.
        — Так, так. Истинная правда! И скажите, как верно, словно там были, — умилился Федор. — Поёшь, и вся душа поет!..
        — А на море небось этого нет? — спросил гость.
        — Где там! На море что? Вода и вода. Ни травки, ни цветочка. Одни волны. И качает тебя и купает. Сказано, ваше сиятельство: хляби!
        — А ты почему величаешь меня «ваше сиятельство»? Помилуй бог, я не князь!
        — Хотя бы и не князь, а лучше князя! Так понимаете все наше… Что же это я тут стою?! Простите, ваше сиятельство!
        Он проворно соскочил с подоконника:
        — Вы к Федору Федоровичу пожаловали?
        — Да, заехал проведать дорогого друга.
        — Прошу покорнейше садиться. Они сейчас будут. Может, умыться желаете с дорожки?
        — Облиться бы водой хорошо!
        — Извольте сюда, ваше сиятельство!
        И Федор увел гостя.
        Адмирал Ушаков вошел в переднюю и удивленно остановился. У окна сидел какой-то пожилой человек в полувоенном зеленом кафтане. Он смешно клевал толстым красным носом — дремал.
        «Это какой же пьяница к нам затесался?» — подумал Федор Федорович.
        Пьяных он не переносил.
        Ушаков подошел к человеку и потряс его за плечо:
        — Проснись!
        Человек недовольно открыл глаза.
        — Я вовсе не сплю, — неласково ответил он.
        — С какого корабля?
        — Как — с корабля? Я не на корабле, а на тройке приехал.
        — Откуда?
        — Из Знаменки.
        Ушаков удивился: из какой такой Знаменки?
        — Как — из Знаменки? Верно, из Херсона?
        — Нет, из Знаменки. В Херсон мы тольки еще едем, — упрямо твердил угрюмый человек.
        — А ко мне по какому делу?
        — К вам? В гости.
        — Тебя как звать?
        — Прохор Иванович Дубасов.
        — Что-то не помню, — нахмурился Ушаков. Подумалось: «Может, какой-либо крепостной из вотчины, кого не знаю?». — Ты тамбовский?
        — Нет, московский.
        — Ничего не понимаю.
        — А тут и понимать-то нечего!
        — Да ты кто? — начинал уже терять терпение Федор Федорович.
        — Так бы и спрашивали: я камардин его высокопревосходительства графа Ляксандры Васильича Суворова-Рымникского!
        — Один?
        — Зачем один? С им самим.
        — А где же Александр Васильевич?
        — Тама, лясы точит, — указал Прошка на комнаты.
        — С кем?
        — Да бог его знает. Он со всяким горазд.
        Ушаков бросился в комнаты. За ним, позевывая, не спеша двинулся Прошка.
        В столовой сидел освежившийся после купанья Александр Васильевич Суворов и пил квасок. Перед ним стоял сияющий денщик Федор.
        — Ваше высокопревосходительство, Александр Васильевич, как я рад! — сказал Ушаков, идя к Суворову.
        — Без чинов, без чинов. Здравствуй, дорогой Федор Федорович. Дай я тебя обниму, нашего черноморского героя!
        Суворов обнял Ушакова и, целуя, каждый раз приговаривал:
        — Фидониси, Тендра, Гаджибей, Калиакрия!..
        — Александр Васильевич, ежели я начну перечислять все ваши подлинно блистательные победы, до утра здороваться придется!
        Суворов смеялся:
        — Это правда: у меня именин много — Туртукай, Козлуджи, Кинбурн, Фокшаны, Рымник, Измаил… Много, много, всего не упомнишь!.. Я, Федор Федорович, еду к новому назначению, в Херсон. Опять будем соседями. Вот умылся у тебя с дороги, квасок пью. Скворушка меня угощает.
        — Ну какое же это угощенье! — поморщился Ушаков. — Беги к повару, чтоб живее, и… — обернулся Ушаков к денщику.
        — Понимаю, ваше превосходительство, — ответил Федор и убежал.
        — А не рановато ли обедать? — глянул Суворов.
        — Нет, нет. Уже вторая склянка. Покушаете нашего флотского борща.
        — С перцем?
        — С перцем, — улыбнулся Ушаков.
        — А денщик у тебя, Федор Федорович, расторопный. И к тому же пиит!
        — Болтун! — махнул рукой Ушаков.
        — А ты чего? — уставился Суворов на Прошку, который стоял у двери.
        — Раз я ваш камардин, то где же мне и быть, как не при вас?
        — Вот видал, какой у адмирала денщик? Вежливый, не такой, как ты. Не денщик, а поэт!
        — Поет-то поет, да посмотрю, где сядет… — мрачно буркнул Прошка.
        — Конечно, поет. И поет нежным тенорком. А ты рычишь басом. Ровно из винной бочки.
        — Бас во сто раз лучше тенора. Недаром все протодьяконы — басы!
        — Твоя фамилия как?
        — Ай позабыли? Прохор Дубасов.
        — А его — Скворцов. Не зря говорится: по шерсти и кличка. Назван — Дубасов, стало быть — дубина. А то — Скворцов.
        Прошка угрюмо сопел.
        — А вот это знаешь кто? — указал Суворов на Ушакова. — Его превосходительство вице-адмирал Федор Федорович Ушаков. Сам Ушак-паша. Он, брат, на море хорошо турка бьет!
        — А мы их разве плохо бивали?
        — Так это — на суше, а то — на море. На море труднее.
        — На море легше…
        — Это почему?
        — Пробил евонную посудину, они все и пойдут на дно…
        — Ну, ступай к Федору, помоги ему! Только в графины не больно заглядывай!
        — Скажете! — уже веселее ответил Прошка и быстро исчез.
        Во время обеда они говорили о войне с турками. Александр Васильевич охотно рассказывал о Кинбурне, Рымнике, о штурме Измаила, в котором участвовала и лиманская флотилия. Просил Федора Федоровича побольше рассказать о своих морских викториях.
        Но Ушаков не умел говорить пространно. Все победы в его рассказе уложились в полчаса.
        — Я вижу, дорогой Федор Федорович, у нас много общего в тактике, — сказал Суворов. — Вы ведь тоже исповедуете: «глазомер, быстрота, натиск»?
        — Глазомер и натиск у меня, может, и есть, а вот быстротой похвастать не могу: турецкие корабли, к сожалению, лучшие ходоки, чем мои.
        — Но вы ведь не раз нападали на них как снег на голову?
        — Бывало, — улыбнулся Ушаков.
        — Внезапность — та же быстрота. Главное — напугать врага: напуган — наполовину побежден. А вас и меня турки боятся. Одного нашего имени. Недаром прозвали по-своему: вас — Ушак-паша, меня — Топал-паша^[71 - Топал — хромой (турецк.).]^.
        Не забыл Суворов и чуму в Херсоне.
        — Победить чуму — это, помилуй бог, стоит Измаила! — восторгался он.
        — Вы меня захвалите, Александр Васильевич! — смутился Ушаков.
        Вспомнили о графах Мордвинове и Войновиче. Суворов презрительно отозвался о них обоих:
        — Немогузнайки. Паркетные шаркуны!
        Помянули и покойного князя Потемкина.
        Ушаков, зная, что Потемкин относился к Суворову несколько иначе, чем к нему, не особенно распространялся о своем благодетеле.
        — А ведь и я — моряк, — сказал вдруг Суворов. — Я имею морской чин!
        — Какой? — заинтересовался Ушаков.
        — Помилуй бог, я — мичман. Экзамен даже выдержал!
        — Ешьте лучше, чем всякую-то юрунду сказывать! — буркнул Прошка, который помогал Федору подавать на стол. Прошка был недоволен, что барин так унижает себя: Ушаков — адмирал, а Суворов — только мичман.
        После обеда Суворов лег на часок отдохнуть.
        Проснувшись, начал собираться в путь: он хотел выехать из Николаева вечером, по холодку.
        — Ну, до свиданья, дорогой Федор Федорович! — обнял он на прощанье Ушакова. — Прошка, дайка рубль!
        Суворов никогда не носил при себе кошелька.
        — Зачем вам?
        — Давай, не разговаривай!
        Прошка нехотя достал рубль.
        — Вот возьми, Скворушка, — протянул Суворов ушаковскому денщику.
        — Благодарствую, ваше сиятельство! Век буду его хранить!
        Ушаков тоже подарил целковый Прошке.
        — А ты, Прошенька, что же станешь с ним, батюшка, делать, а? — умильно спросил Суворов, подмигивая Ушакову.
        — Какие вы любопытные…
        — Нет, нет, нет, а ты все-таки скажи нам, а?
        — Известно что, — весело ответил Прошка, — выпью за их здоровье.
        — А беречь не будешь?
        — Ежели б ето медаль в честь их превосходительства была выбитая, ну, тогда еще, конечно, может… А то на ём — императрица. Таких рублев у нас по всей Расее мильён ходит. Что ж его беречь?
        — Ах ты, Прошенька, нет в тебе чувствительности! — смеялся Суворов, садясь в коляску.
        — Счастливой дороги, Александр Васильевич! — провожал Ушаков.
        — До свиданья, Федор Федорович, голубчик! До свиданья, русский герой. Теперь снова будем вместе защищать отечество!
        — С вами, Александр Васильевич, на любого врага!
        И они расстались.
        Но их боевым знаменам суждено было встретиться еще раз, под небом Италии.
        И там их вновь осенило лучезарное солнце победы.
        XXVII
        Я не пекусь об удержании моего места, но единственно об одной справедливости и о удержании имени честного человека, чем бы я ни был.
        Ушаков в письме Потемкину.
        Разгромив столько раз турок на Черном море и отстояв Севастополь, Ушаков мог теперь с полным правом и гордостью писать: «благополучный Севастополь». Он так и ставил под всеми своими письмами. И это соответствовало действительности: Севастополь стоял прочно, рос и цвел. Все его враги — и ближние и дальние — были повержены.
        В декабре 1791 года в Яссах был заключен мир. Турки подтвердили Кучук-Кайнарджийский договор и навсегда отказались от Крыма.
        Севастополь был благополучен.
        Но неблагополучен был адмирал Ушаков: после смерти Потемкина у него все шло под гору.
        Правда, в 1793 году он получил чин вице-адмирала, но это еще по представлению светлейшего. Это еще были отголоски Тендры и Калиакрии.
        Неблагополучие началось очень скоро. Фаворит царицы Платон Зубов, который после смерти Потемкина был назначен на его место екатеринославским и таврическим генерал-губернатором и которому вверялось управленце Черноморским флотом, снова вытащил на свет своего бездарного, но родовитого приятеля Николая Семеновича Мордвинова.
        Мордвинова произвели в вице-адмиралы и вновь назначили главным начальником Черноморского правления.
        — Держись теперь, Федор Федорович, — говорил Ушакову его старый приятель Кумани.
        — Плохо, Николай Петрович, держаться, коли за Мордвинова сам Зубов. И в Адмиралтейств-коллегии у него всё свои — графы. Ворон ворону глаз не выклюет!
        — А ведь Голенкин и Пустошкин — члены Черноморского правления, — вспомнил Кумани. — Они поддержат.
        — Э, ерунда! Кто такие Пустошкин и Голенкин? Мелкопоместные. У Пустошкина всего-навсего одиннадцать душ крестьян, а у Голенкина — семь.
        — Слов нет, Мордвинов — богач. У него только здесь, в Крыму, в Байдарской долине, имение в пятнадцать тысяч десятин. А ведь оно не единственное. Должно быть, в России еще есть родовое поместье. Конечно, Мордвинов с мелкопоместными не считается…
        В 1796 году умерла императрица Екатерина. На престол вступил Павел. Мордвинову и это оказалось на руку: как же, ведь его не любил Потемкин! Из флота выгнал Потемкин! Теперь забыли о том, что Потемкин так много сделал для Крыма и флота. И помнили только одно: он был любовником Екатерины!
        А Ушакову опять плохо: его ценил Потемкин, одного имени которого не переносил Павел.
        Через год врагов у Ушакова стало еще больше: опять выплыл наружу «граф» Войнович, тоже «пострадавший» при Потемкине. Его назначили членом Черноморского правления. И также дали чин вице-адмирала. А за что?
        — Пока я бил турок, они оба били баклуши, — горько шутил Ушаков.
        Графы получали чины безо всякого труда. А Ушаков продолжал делать свое дело — укреплять Севастопольский флот. Это тем более было необходимо, что обстановка в районе Средиземного моря становилась напряженной. Революция во Франции закончилась победой крупной буржуазии, которая стала стремиться к захвату чужих земель.
        В начале 1797 года французский генерал Бонапарт занял принадлежавшие Венеции Ионические острова. Отсюда прямой путь был к черноморским берегам.
        Тотчас же пошли слухи, будто Франция намерена заключить военный союз с Турцией: ведь Франция в течение ста лет неизменно поддерживала на Черном море Оттоманскую Порту.
        Тревогу усиливали известия о том, что в Тулоне, Марселе и других французских портах Средиземного моря идет спешная подготовка к какой-то громадной морской экспедиции: собирается большой флот и десантные войска. В Петербурге предполагали, что удар будет направлен на наши черноморские берега.
        И в феврале 1798 года Павел I приказал Ушакову усилить наблюдение за побережьем и привести Севастопольский флот в боевую готовность.
        Спустя некоторое время Мордвинов прислал приказ о вооружении двенадцати кораблей. Бумага была написана так уклончиво, что из нее толком ничего нельзя было понять — чего же хочет главный начальник Черноморского флота. Он лавировал и так, и этак.
        — Ваше превосходительство, я ничего не понимаю. Что же будем отвечать? — спросил флаг-капитан.
        — А вот так и надо написать. Он научился там, в Англии, всяким словесным эволюциям, а вот мы ответим ему по-честному, по-русски!
        И Ушаков продиктовал ответ:
        «Я все предписания вашего высокопревосходительства желательно и усердно стараюсь выполнять и во всей точности, разве что определено нерешительно или в неполном и двойном смысле, чего собою без спросу вновь исполнить невозможно или сумневаюсь».
        Флаг-капитан только усмехнулся.
        — Ладно ли будет, Федор Федорович? — тихо спросил он.
        — Ладно! С этими крючкотворами так только и говорить! — ответил адмирал и подписал письмо.
        Ссора нарастала. И наконец разразилась гроза.
        В начале мая в Севастополь прибыли два корабля, построенные в Херсоне обер-саарваером Катасановым по мордвиновским чертежам.
        Мордвинов, бесславный и бесталанный кабинетный адмирал, решил попробовать свои силы в морском строительстве. Эти два корабля строились под его личным наблюдением. Мордвинов надеялся, что впредь все корабли Черноморского флота будут строиться по его образцам.
        После спуска на воду их испробовали в лимане, и комиссия нашла, что они хорошие ходоки. Но требовалось опробовать их на море.
        И несмотря на то что Мордвинов из зависти не переносил адмирала Ушакова, Мордвинову пришлось обратиться к нему.
        В Севастополь прибыл (но не на «своем» корабле, а на фрегате старой постройки) сам Мордвинов, а с ним член Черноморского адмиралтейского правления вице-адмирал Войнович, командир Херсонского порта контр-адмирал Голенкин, обер-саарваер Катасанов и несколько офицеров адмиралтейства.
        Голенкин успел шепнуть Ушакову:
        — Мордвиновские корабли никуда не годны: валки. Если б строил кто-либо другой, комиссия забраковала бы их на дрова!
        — А как же смотрели? Почему в акте — «хорошие ходоки»?
        — Мордвинов нарочно выбрал тихую погоду и нагрузил их меньше, чем положено.
        — Как же это можно? — возмутился Ушаков.
        — А что же делать? Сам хозяин: сам строил и сам принимал.
        — Ну, у меня поблажки не будет! Я в свой флот хлама не допущу! — твердо сказал Федор Федорович.
        Ушаков вышел с двумя мордвиновскими кораблями в море. Корабли оказались такими, как говорил контр-адмирал Голенкин: очень валкими. Ходить по Черному морю на них было невозможно.
        «Ну и построил кораблик! Рысклив, крутится то туда, го сюда. Под стать самому строителю!» — думал Ушаков.
        Ушаков вернулся в Севастополь, который теперь по велению Павла I именовался Ахтиаром, хотя в нем ничто не напоминало о прежней жалкой деревушке.
        Тотчас же в адмиралтействе собралась комиссия во главе с Мордвиновым.
        Мордвинов сидел напудренный, в новом зеленом мундире, — Павел I ввел их вместо прежних белых. Со всеми, кроме графа Войновича, Мордвинов держался свысока, говорил медленно и некоторые слова произносил на английский манер.
        — Как вы находите новые корабли? — стараясь не смотреть на Ушакова, спросил у него Мордвинов.
        — Корабли совсем непригодны: они очень валки! — по обыкновению моряков, привыкших говорить на ветру, громко сказал Ушаков.
        Войнович вытаращил бараньи глаза. Голенкин насторожился. Офицеры с интересом смотрели на начинающуюся перепалку.
        — Вы находите? — сощурился Мордвинов, с ненавистью глядя на Ушакова.
        Мордвинов говорил тихо: он, подражая во всем англичанам, старался сохранять хладнокровие.
        — Да.
        — Однако мы в Херсоне испробовали…
        — Значит, проба была ненадлежащая, несерьезная, — перебил Ушаков.
        Мордвинов стал бледен, как его парик: замечание было не в бровь, а в глаз.
        — Что же, вы не доверяете мне? — прошипел он. — Не доверяете господам членам комиссии, вот — вице-адмиралу графу Войновичу?
        — Я верю своим глазам, своему тридцатидвухлетнему морскому опыту, ваше превосходительство!
        — Вы слишком самоуверенны! — терял английскую выдержку Мордвинов. — Вы плохо воспитаны, сударь!
        — Я воспитывался дома, а не за границей! — подколол Ушаков.
        — Вы плохо усвоили то, чему учил вас мой покойный отец!
        — Я учился не у вашего отца, у него нечему было учиться: он повторял французские зады. Я учился у Петра Великого!
        — Позвольте узнать все-таки, чем вы так кичитесь? — уже кричал, с ненавистью глядя на Ушакова, Мордвинов. — Что вы такое сделали, сударь?
        — Я бил турок на море столько раз, сколько раз с ними встречался, ваше превосходительство!
        — Ваши победы ничего не стоят: вам везло…
        — Побейте их вы хоть раз так, как бил я! — вскочил с места Ушаков.
        Он был красен от возмущения и обиды.
        — Ваше превосходительство, уйдем, уйдем! Это страшный человек! — тянул Мордвинова за руку перепуганный Войнович.
        — Мне больше не о чем говорить с вами, сударь, — дрожа от злобы, ответил Ушакову Мордвинов. — Уйдемте, граф, — обернулся он к Войновичу.
        Мордвинов вышел вместе с Войновичем из залы. За ними шмыгнули херсонские офицеры и обиженный Катасанов.
        За столом остались севастопольцы да Голенкин.
        — Гра-афы! — сказал с презрением Ушаков.
        Он вытирал вспотевшее лицо платком. Его давила обида. Он был возмущен, оскорблен, как никогда. Голенкин подошел к нему.
        — Не стоило так горячиться, Федор Федорович! Теперь он разведет…
        — Пусть! А портить флот я не позволю! Я сегодня же напишу обо всем императору!
        Дальновидный Голенкин только вздохнул, но ничего не сказал.
        Севастопольцы обожали своего адмирала. Они все были на его стороне и, расходясь, оживленно обсуждали происшествие:
        — Ну, брат, и отхлестал наш Федор Федорович этого надутого английского милорда!
        — Да, молодец! Прописал Мордвинову боцманских капель!
        — Как говорят у нас на Полтавщине: «Списав спину, що и курци негде клюнуть», — хохотал капитан Чечель.
        Ушаков до глубокой ночи писал письмо императору Павлу. Он просил царя позволить ему приехать в Петербург и лично рассказать о мордвиновских безобразиях. Ушаков жаловался, что Мордвинов всегда придирается к нему, что сейчас он придрался только потому, что Ушаков дал отрицательную оценку новым кораблям. Федор Федорович писал, а перед ним на столе лежал вновь присланный рескрипт Павла о выходе в море.
        Это еще больше растравляло его рану, и Ушаков сильными, гневными строками закончил письмо:
        «…При самом отправлении моем со флотом на море вместо благословения и доброго желания претерпел бесподобную жестокость и напрасные наичувствительнейшие нарекания и несправедливость, каковую беспрерывно замечаю в единственное меня утеснение. При таковой крайности не слезы, но кровь из глаз моих стремится. Смерть предпочитаю я легчайшею несоответственному поведению и служению моему бесчестью».
        Горячая, честная натура Ушакова не могла отнестись иначе к вопиющему безобразию.
        XXVIII
        Утром Федор Федорович отправил с курьером письмо царю и тотчас же справился: сколько еще понадобится времени судам, чтобы запастись пресной водой для похода?
        После тяжелого, неприятного разговора с Мордвиновым Федору Федоровичу, больше чем когда бы то ни было, не хотелось оставаться на берегу.
        Выяснилось, что хотя корабли наливались уже двое суток, но раньше следующей ночи не успеть.
        Приходилось маяться еще целый день в Ахтиаре.
        Адмиралтейство с его рапортами, ордерами и промемориями казалось сегодня Ушакову противнее всего: это напоминало Федору Федоровичу о его зависимости от бездушного формалиста Мордвинова.
        Хотелось отвлечься, и Ушаков, предупредив денщика, что будет обедать на своей даче, отправился в госпиталь: здоровье моряков было его всегдашней заботой, а каменный двухэтажный госпиталь — любимым детищем.
        Ушаков вышел из адмиральского дома и остановился на крыльце. Утро было чудесное — теплое, солнечное.
        Адмирал направился к пристани.
        В яблоневой аллее у адмиральского дома преспокойно ходила чья-то лошадь — щипала траву по обочине дорожки.
        — Безобразие! Опять тут шатаются лошади и ломают деревья! — возмутился адмирал.
        — И каждый раз, ваше превосходительство, неизвестно чьи, — прибавил идущий сзади ординарец.
        — А вот мы сейчас найдем ей хозяина, — остановился Ушаков. — Вернись и скажи Чалову, чтобы кто-либо забрал ее и отвел к капитану над портом. Пусть повозят на ней камни для постройки, тогда хозяин наверняка объявится!
        В госпитале командующего в эту минуту не ждали.
        Главный доктор госпиталя фон Вилинг знал пристрастие Ушакова к медицине и всегда опасался его приезда: адмирал приезжал неожиданно и всякий раз находил какие-либо неполадки. Но сегодня никто в госпитале не мог бы и предположить, что нагрянет командующий: ведь флот собрался уходить в море.
        А Ушаков как раз и явился.
        У госпиталя сидели на камнях и просто на земле выздоравливающие, наслаждаясь теплом и солнцем. Кое-кто курил, несколько человек в сторонке играло в «свои козыри», а большинство просто разговаривало, глядя на раскинувшуюся внизу бухту, где чернели корабли. (Раньше корабли красили желтой краской, а Павел I велел красить тиром — в черный цвет.)
        Зорким морским глазом следили за шнырявшими по бухте шлюпками, угадывали: куда и зачем они посланы. Лениво перекидывались словами:
        — А все-таки веселее смотреть, когда корабли желтые.
        — Да, теперь уж больно черны!
        — Зато ночью и за кабельтов не разглядишь.
        — Никак сам адмирал к нам жалует? — увидал кто-то знакомую, крепкую фигуру Ушакова, который быстро шел к госпиталю.
        Все заволновались:
        — Где?
        — А вон!
        — Он самый.
        — Вот поглядите, что сейчас тут начнется, — улыбаясь, покачал головой старый матрос, видимо не раз бывавший в госпитале.
        — Ребята, прячь карты: адмирал с правого борту! — окликнули увлеченных карточной игрой товарищей: адмирал не любил карт.
        Увидев подходившего адмирала, все встали.
        — Здорово, братцы! — приветствовал Ушаков.
        — Здравия желаем, ваше превосходительство! — нестройным хором ответили выздоравливающие.
        — Ну, как вы тут?
        — Пошло на поправку, ваше превосходительство! — ответил за всех пожилой матрос.
        — Это хорошо. Не зря ведь сказано: солдат в поле умирает, а матрос — в море. Выздоровеете!
        — А за зиму на бережку уже надоело, ваше превосходительство, — сказал пожилой матрос.
        Федор Федорович расцвел: услышать, что в море лучше, чем на берегу, ему было приятнее всего!
        — Не бойтесь — еще поплаваем! Набирайтесь только сил. А как же здесь вас кормят?
        Матросы молчали. Кто-то вполголоса высказывал свои соображения соседу.
        — Ну, чего шепчетесь? Говорите, не стесняйтесь! — оглядывал Ушаков обступивших его моряков.
        — Каша жидковата… — начал кто-то.
        — И маслица в ней не сыскать…
        — Чухнин масло у себя на дому держит. Кладет — никто не видит сколь!
        — Вот господин Чухнин идет к нам. Мы его сейчас и спросим про все, — сказал адмирал, увидев спешивших к нему дежурного штаб-лекаря Франца и госпитального комиссара Чухнина с одутловатым сусличьим лицом.
        Ушаков выслушал рапорт дежурного штаб-лекаря о количестве и состоянии больных, а потом обратился к Чухнину:
        — Вот больные жалуются, что у тебя каша жидка…
        На толстое сусличье лицо Чухнина легла тень.
        — Каша? Каша, ваше превосходительство, как следует быть!
        — А скажи-ка, сколько ты кладешь масла на одного больного?
        — Девятнадцать золотников, ваше превосходительство, — облизывая сохнувшие от волнения губы, отвечал Чухнин.
        — А может, на весь котел кладешь девятнадцать золотников? — продолжал с легкой усмешкой спрашивать адмирал.
        — Никак нет, ваше превосходительство. Все по закону вешаю.
        — А кто видел, как ты вешал масло?
        — Жжена видала…
        — А штаб-лекарь был при этом?
        — Никак нет.
        — Почему?
        — Я вешал дома…
        — Почему дома? А где же ты масло держишь?
        — Держу у себя в погребе… В нем, ваше превосходительство, холоднее, чем на складе… Боюсь, как бы на складе не растаяло…
        — Я думаю, у тебя на дому скорее растает!
        В толпе больных кто-то хихикнул.
        Лицо адмирала утратило всякую веселость.
        — Немедля взвесить масло! В присутствии дежурного лекаря. И отнести на склад. Ежели окажется больше, чем должно быть налицо, доложите мне!
        И Ушаков быстро пошел к госпиталю. Рыжий штаб-лекарь Франц бежал сбоку, что-то объясняя адмиралу, а Чухнин отстал.
        Он сморкался на землю, со злостью поглядывая на больных, которые только посмеивались.
        Пробыв около полутора часов в госпитале, адмирал наконец ушел. Кроме госпитального комиссара досталось и дежурному штаб-лекарю: командующий нашел, что коридоры «обвесились паутиной» и на больных грязное белье.
        Вернувшись из госпиталя, Ушаков на минуту заглянул к себе в канцелярию — нет ли чего непредвиденного. Но все оказалось в порядке, и он пошел обедать.
        Встречные военные и гражданские почтительно приветствовали адмирала. А Ушаков шел, по-хозяйски осматривая город, для благополучия которого он так много сделал.
        От его взора не ускользало ничто.
        Вот у строящегося флотского магазейна вольнонаемные мастеровые, собираясь отдыхать в обеденный час, располагались на самом солнцепеке.
        Федор Федорович подошел к ним.
        — Здешнее солнце не ваше, костромское: поспишь на солнцепеке — голова разболится! Ложитесь в тени, неужели холодно? — сказал адмирал и зашагал дальше.
        Потянулись дома семейных морских служителей.
        Федор Федорович поглядывал: как живут его моряки, чисто ли содержат дворы?
        У одного дома он увидал молодую женщину. Она стирала в корыте белье и тут же выливала в бурьян грязную воду.
        Ушаков вошел во двор.
        Женщина с удивлением смотрела на такого нежданного, важного гостя. Она смущенно обдергивала подоткнутую юбку.
        — Здравствуй, красавица!
        — Здравствуйте, ваше превосходительство.
        — Чья такая?
        — Боцмана Кочина жена.
        — Это с «Владимира»?
        — С «Владимира»…
        — Что же ты, милая, делаешь?
        — Стираю, — улыбнулась женщина.
        — Почему не пойдешь на берег? Зачем же у себя во дворе грязь разводить?
        — Да… на берег далеко…
        — Ох ты какая ленивая! Муж расторопный, быстрый, а она как старуха. Вот я ему на тебя пожалуюсь! — пошутил Федор Федорович.
        — Я больше не буду, ваше превосходительство! — покраснела женщина.
        — То-то же! — погрозил ей пальцем адмирал и пошел дальше.
        Федор Федорович шел и втайне надеялся, что сегодня его навестит Любушка.
        Денщик Федор, конечно же, зашел утром к Любови Флоровне и рассказал обо всем: о вчерашней ссоре Ушакова с Мордвиновым, о том, что Федор Федорович всю ночь (денщик, разумеется, преувеличивал) писал, а поутру сказал, что обедать собирается на даче, где будет сидеть один, туча-тучей… (Денщик уже изучил характер Ушакова. Если у Федора Федоровича какие-либо неполадки на флоте, если чем-либо обижают его матросов, адмирал выходит из себя, возмущается и кричит. Но если дело касается только его лично, он переживает все молча, в одиночку.)
        И Любушка, конечно же, не выдержит — примчится на дачу. Сперва она возьмется готовить Ушакову обед (в таких случаях повар Парфен сам уступает ей бразды кухонного правления). А после обеда сядет рядышком с Федором Федоровичем, расспросит обо всем, поймет его лучше, чем кто бы то ни было, посочувствует, успокоит. И от ее участливых, ободряющих, дружеских слов, от тепла ее улыбки неприятность станет казаться меньше и легче…
        Вот наконец и его беленький домик, весь в зелени и цветах.
        Окна распахнуты. Сейчас можно увидеть, кто ходит там, в этих чистых, прохладных комнатах.
        Вон мелькнула фигура денщика — Федор накрывает на стол.
        И больше никого не видно.
        «Неужели не пришла?»
        Нет, вот показалась она, что-то оживленно говорит своим собеседникам — повару Парфену и Федору. Выглянула в окно: ждет! Увидала Федора Федоровича. Приветливо замахала ему рукой.
        Ушаков улыбнулся в ответ, ускорил шаги.
        Он шел к калитке и думал: «Какое счастье, что на свете есть она, верный, бесценный, нежный друг!»
        XXIX
        Ушаков ходил по шканцам своего флагманского корабля «Св. Павел». Севастопольская эскадра крейсировала между Гаджибеем и Севастополем, высматривая врага. Но ни турок, ни французов не было видно. И адмиралу оставалось беспокоиться о своих личных врагах.
        Он думал о том, что грызло его целое лето: о подлости Мордвинова, о своем письме царю, о чернильных душах из Адмиралтейств-коллегии.
        6 мая Ушаков отослал с курьером письмо императору, а сегодня уж 4 августа. Прошло три месяца, а толку никакого.
        Император передал все дело Адмиралтейств-коллегии, а та прибегла к испытанной, стародавней уловке всех волокитчиков и сутяг: изрекла, что не располагает всеми данными, чтобы решить дело, и потребовала от обеих сторон дополнительных сведений. Ушаков понял, что Мордвинов останется безнаказанным.
        — С сильным не борись!
        Оттого теперь уходил в море с еще большим удовольствием, чем обычно. В море он чувствовал себя в безопасности от сухопутного начальника Черноморского флота Мордвинова. В море у него было спокойнее на душе в любой шторм.
        Вот и сегодня вдоль берегов резво играет свинка^[72 - Свинка — морское название дельфина.]^ — быть непогоде!
        Морской бури Ушаков не боится!
        Когда адмирал Ушаков нужен для боевых дел, то царь в рескрипте не забывает подчеркнуть: «И мы надеемся на Ваше мужество, храбрость и искусство, что честь нашего флота соблюдена будет».
        А вот до его, ушаковской, чести царю нет дела. Ее Павел I не собирается блюсти!
        «Дальше в море — меньше горя!» — повторял свою любимую поговорку Федор Федорович.
        Море было неизменно — вечно волнующееся и волнующее…
        — Крейсер с на-ветра! — перебил его мысли крик с салинга^[73 - Салинг — четыре накрест связанных бруска на стеньге — продолжении мачты.]^.
        Ушаков поднес к глазам трубу.
        Из Севастополя к ним на всех парусах мчался легкий крейсер.
        — Что случилось? Неужели — война? Или, может быть, отставка? Мордвиновские происки перемогли! Ну что ж, поедем в Тамбовскую…
        Он крепко сжал в руках зрительную трубу.
        — Федор Федорович, это «Слава святого Георгия», — говорил смотревший в трубу капитан «Св. Павла» Сарандинаки.
        — Да, это наша «Слава». Что-то она несет?
        Ушаков нетерпеливо ждал, когда подойдет крейсер и пристанет шлюпка.
        Наконец по трапу взбежал лейтенант со «Славы».
        — Ваше превосходительство, пакет от его императорского величества! — рапортовал он и подал конверт.
        Ушаков взял пакет, вскрыл. Вынул очередной рескрипт — за эту весну и лето их было предостаточно.
        «А он все пишет и пишет!» — подумал о царе Федор Федорович.
        Стал читать: «Господин вице-адмирал Ушаков! По получении сего имеете Вы со вверенною Вам эскадрою отправиться немедленно в крейсерство к Константинопольскому проливу, куда, прибыв, пошлите предварительно одно из легких судов к министру Нашему в Константинополь г. тайному советнику Томаре, известя его, что вы имеете повеление от Нас, буде Порта потребует помощи, где бы то ни было всею Вашею эскадрою содействовать с ними; и буде от министра Нашего получите уведомление о требовании от Блистательной Порты Вашей помощи, то имеете тотчас следовать и содействовать с Турецким флотом против французов, хотя бы то и далее Константинополя случилось».
        «Значит, французы угрожают турецким берегам. Турки — наши союзники! Вот так фунт! — подумал, улыбаясь, Ушаков. — Князь Григорий Александрович перевернется в гробу!»
        Капитан Сарандинаки обрадовался: если адмирал улыбается, значит, вести хорошие!
        — Евстафий Павлович, послушайте! — обратился к нему Ушаков. — У нас союз с… турками! Будем вместе с ними воевать против французов!
        — Это здорово! Россия и Турция в союзе! Небывалая картина!
        — Нам придется идти в Константинополь. Сигнальте: всем следовать за мной. Возвращаемся в Севастополь! — приказал адмирал и, улыбаясь своим новым мыслям, снова заходил взад и вперед по шканцам.
        Думал: «Это как в песне: „Сарафан мой, сарафан дорогой! Везде ты, сарафан, пригожаешься, а не надо — и под лавкой лежишь…“ Вот хотели бросить под лавку, ан спохватились: пригодится! Как война, так на графов слабая надежда. Выручит „тамбовский мужик“ — Ушаков!».
        ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
        I
        Как ни торопился Ушаков в Константинополь, а сборы заняли у него девять дней. Главная задержка произошла из-за самих судов. Ушаков имел только два новых 74-пушечных корабля, но они еще требовали кое-какой доработки, и их оставили, с тем, что контр-адмирал Пустошкин придет с ними попозже. Остальные суда строились давно, к войне с турками.
        Они были обшиты досками, быстро обрастали ракушками и к осени обычно становились тяжелыми на ходу.
        Кроме того, эскадра только что провела в крейсерстве три месяца, и ее не раз трепали буйные черноморские ветра. На каждом судне оказались какие-либо повреждения.
        Ушаков принялся спешно ремонтировать всю эскадру. Он поставил на работу плотников даже с тех судов, которые оставались в Севастополе.
        Работали от зари до зари.
        Решено было взять с собой тысячу семьсот человек морской пехоты, или, как их называли моряки, «гороховиков», и провианта до 1 декабря.
        Офицерам выдали за три месяца жалованье.
        Ремонт и погрузку закончили 12 августа. Эскадра была готова к плаванию в составе шести кораблей, семи фрегатов и трех посыльных судов.
        Ушаков тщательно подобрал офицеров. Жаль, не было его друга, энергичного начальника авангарда Гавриила Голенкина. Он уже три года служил командиром порта в Херсоне.
        Услали на Балтийское море старых товарищей, Шишмарева и Ознобишина, которые участвовали во всех ушаковских победах на Черном море. Но все-таки осталось много опытных и храбрых офицеров. Среди них наиболее выделялся Дмитрий Николаевич Сенявин. Он происходил из славной морской семьи Сенявиных. Его отец, Николай Федорович, служил адъютантом у Алексея Наумовича Сенявина.
        Дмитрий Николаевич Сенявин был горяч и заносчив и не всегда ладил с требовательным и вспыльчивым Ушаковым, но Федор Федорович ценил его как талантливого, инициативного командира.
        Всем капитанам судов было приказано просмотреть свои команды и отобрать наиболее опытных и крепких матросов, а стариков оставить на берегу.
        К адмиралу Ушакову пришел старый канонир Андрей Власьич. Капитан «Св. Павла» Сарандинаки оставлял Власьича в Севастополе.
        — Ваше превосходительство, чем же я негож? — взволнованно спрашивал канонир.
        — Мы оставляем тебя не потому, что ты негож, а потому, что плавание будет трудное, а тебе годков сколько?
        — А почитай, стольки, скольки и вашему превосходительству, — задорно ответил Власьич, — с вами во всех стражениях находился. Начиная с этой, как ее, Федонисьи. И когда буря нас у Варны трепала, тоже был. Ай запамятовали? Вы еще, ваше превосходительство, тогда меня похвалить изволили, как волна вырвала рым и мне удалось закрепить орудию… Я еще сгожусь. Я — крепкий, вроде вас: и смоленый и соленый… Весь век на море… Не обижайте, Федор Федорович!
        — Ну, ладно, — улыбнулся адмирал. — Оставайся на судне… Головачев! — крикнул Ушаков своего флаг-офицера. — Скажи капитану Сарандинаки, что канонир идет с нами в плавание!
        Власьич, не помня себя от радости, затопал из адмиральской каюты.
        Переводчиком к себе на флагманский «Св. Павел» Ушаков взял лейтенанта Егора Метаксу.
        Федор Федорович полюбил Егорушку.
        Молодой Метакса оказался очень серьезным и умным офицером. Он великолепно держался, был исполнителен, расторопен и тактичен. В воспитании Егорушки, конечно, сыграла большую роль мать.
        Федор Федорович не чувствовал к Егорушке никакой неприязни оттого, что он — сын Павла Метаксы, так нелепо вторгшегося в его жизнь, и обходился с ним с отеческой нежностью.
        Ушаков ценил Егорушку как образованного, толкового переводчика.
        Федор Федорович не мог не видеть, что лейтенант Егор Метакса боготворит его. Такова молодость: ученик всегда обожает любимого учителя.
        Накануне отъезда Ушаков спросил у денщика:
        — У тебя все готово? Завтра ведь снимаемся!
        — Все готово, батюшка Федор Федорович! А куда же мы пойдем, неужто в самый Царьград?
        — В Царьград. А может, и в Архипелаг.
        — Ах ты, господи! А что же это такое: Архипилат?
        — Греческие острова.
        — Скажите! Но, Федор Федорович, как же идтить завтра, ежели завтра тринадцатое число? — напомнил денщик.
        — Ерунда! — махнул рукой адмирал.
        Ушаков пускался в далекое, ответственное плавание на старых судах, но он был полон энергии, бодр и весел: он верил в своих людей.
        Погода, казалось, благоприятствовала походу, — дул умеренный юго-восточный ветер.
        12 августа 1798 года на восходе солнца ушло в Константинополь посыльное судно «Панагия», которое Ушаков отправил к русскому посланнику Томаре известить о выходе Севастопольского флота.
        Всей эскадре сниматься с якоря Ушаков назначил 13 августа в полдень.
        С самого раннего утра между Графской пристанью и судами в бухте забегали шлюпки. Они перевозили с берега последние вещи, что не успели или забыли захватить вчера.
        На пристани толпился народ. Все эти десять дней Севастополь жил только одним — уходом эскадры в Константинополь.
        Тут стояли, переговариваясь между собою, жены и подружки моряков. Они выискивали на рейде «свой» корабль или фрегат и не спускали с него глаз, тщетно стараясь разглядеть милого. Смотрели, хотя ничего не понимали, как с флагманского «Св. Павла» что-то сигналили арьергардному «Захарию и Елисавете». Следили за всеми, кто приходил оттуда или отправлялся на эскадру:
        — Смотрите, смотрите, что-то несут!
        — Сукно и веревки.
        — Это на «Николай» — вишь, к его шлюпке пошли.
        — Гляньте, бабоньки, чей-то повар кур тащит.
        — Адмиральский.
        — Нет, не адмиральский. У Ушакова — старик Парфен. Такой с шишкой на носу, а это молодой, пригоженький.
        — Это Сережа, контр-адмирала Овцына.
        Они ловили каждую вновь подходившую шлюпку.
        — Дяденька, вы с «Михаила»? — спрашивала у загребного молодая бабенка.
        — С «Михаила», тетенька, — весело улыбаясь, отвечал белозубый, ловкий загребной.
        — Будьте такие добренькие, передайте это Селезневу Васе, — совала бабенка ему какой-то сверток.
        — Да у нас на «Михаиле» четыреста душ. Может, и Селезневых пяток наберется, как же я его сыщу?
        — Матрос первой статьи, Вася Селезнев, — уже дрогнувшим от страха голосом, что загребной не возьмет сверток, повторила она.
        — Какой это Селезнев, не брамсельный ли? — окликнул один из гребцов.
        — Ага, брамсельный, брамсельный!.. — обрадовалась бабенка.
        — Теперь знаю, — смилостивился загребной. — Давай сюда. Коля, положь под банку! А у Селезнева губа не дура! — подмигнул он товарищам, передавая сверток. — Бабенка толстенькая, как томбуй^[74 - Томбуй — поплавок.]^.
        Мальчишек было полно всюду — на пристани и в голубой воде. Они купались, стараясь догнать «шестерку», голые сидели на камнях, цеплялись за борта стоявших шлюпок, сновали в толпе. И без конца о чем-то спорили.
        Как заправские морские волки, они оценивали суда, безошибочно называя их имена, снасти, паруса:
        — Глянь, на «Богоявлении»-то поставили новую крюйс-стеньгу!
        — Тю! Когда увидел! Ее весной еще ставили, спроси у Лени!
        — А на «Павле» какие пушки?
        — Где?
        — На нижнем деке.
        — Подумаешь! Тридцатишестифунтовые!
        — А на «Казанской»?
        — Тридцатифунтовые. То ж — фрегат!
        — Леня, а это вон кто? Какой мальчик? — спрашивал у брата шестилетний моряк.
        — Штурманский ученик, — ответили сбоку.
        — Чего врешь? — накинулся Леня. — Какой штурманский ученик? Это подлекарь! Вишь, и бутыль у него.
        — Леня, а с чем тая бутыль?
        — С уксусом!
        В другой толпе мальчишек, весь коричневый от загара, докупавшийся уже до того, что стучал зубами, паренек с азартом рассказывал:
        — Вот реал-бей^[75 - Реал-бей — контр-адмирал.]^… поворотился кормой… а Ушак… кэ-эк… жарнет в него всем лагом!..
        К сходням сквозь толпу баб протискивался низенький, но плотный боцман с лихо сидевшей на голове шляпой. Его провожал какой-то подвыпивший купчик. Купчик шутливо говорил боцману на прощанье:
        — Макарыч, а Макарыч, а ты мундер первого сроку не забыл взять?
        — А то как же.
        — Гляди, без турчанки назад не ворочайся!
        — А что ж? — обернулся боцман. — У них жен много, а у меня, сиротинки, ни одной! Верно, бабоньки, а? — весело крикнул он.
        — Ой бесстыжий!
        — Эх ты, сальная пакля, разве своих те мало? — закудахтали бабы.
        Чем ближе полдень, тем меньше становилось шлюпок.
        Когда пробило шесть склянок, у Графской пристани легко покачивалась на волнах только одна адмиральская шлюпка. Толпа не расходилась. Все ждали, хотели увидеть самый торжественный момент — как эскадра снимется с якоря.
        А пока внимание толпы привлекала группа, стоявшая в тени, под навесом на каменной пристани. Это были две нарядно одетые дамы, еще не старый капитан и молодой лейтенант. Дамы держали в руках букеты цветов. Они, видимо, ждали адмирала.
        — Тетя Феня, какие это барыни? — шептала на ухо севастопольской прачке молоденькая девушка.
        — Маленькая, рыженькая, что говорит с капитаном Доможировым, начальником порта, это Катерина Александровна Пустошкина. Она у него злющая!
        — А тая высокая, красивая?
        — Тая полная, голубоглазая, — Любовь Флоровна, жена грека Метаксы.
        — Какого это Метаксы?
        — Ты не помнишь. Был у нас в Севастополе подрядчик.
        — Хорошая бабочка.
        — Хорошая. Доброй, жалостливой души. А ты знаешь, сколько ей годов? Ну, как думаешь?
        — Да тридцать, не больше…
        — Сорок с хвостом, вот сколько! — глянула на девушку прачка.
        — Да что ты, тетенька!
        — Ей-богу, не вру! Вон ее сын, лейтенант Егор Палыч.
        — Красивенький! Женатый?
        — Где там! Сурьезный парень. Ученый. Адмиральский толмач. Он по-турецкому может говорить.
        — Охти мне! А мать его такая веселая.
        — А чего ей не быть веселой: живет на готовом!
        — Адмирал! Адмирал!
        — Федор Федорович идет! — пронеслось в толпе.
        К пристани по дорожке, обсаженной тополями, шел сам адмирал Ушаков. Энергичное лицо его было озабочено. Он что-то говорил шедшему рядом с ним высокому, полному контр-адмиралу Пустошкину, а сам не спускал глаз с бухты, где чуть покачивались его суда.
        — Здравствуйте, батюшка Федор Федорович! — раздалось в толпе.
        Ушаков прервал разговор и снял шляпу, кланяясь во все стороны.
        — Здорово, севастопольцы! Здравствуйте, бабоньки! — приветствовал он. — Пришли провожать нас?
        — Пришли, ваше превосходительство!
        — Счастливого плавания!
        — Побыстрее вернуться! — слышалось отовсюду.
        — Спасибо! — благодарил Ушаков, сходя на каменные плиты пристани. Он подошел к ожидавшей его группе.
        Федор Федорович постоял с провожающими одну минуту и стал прощаться. Жена Пустошкина и Любушка поднесли ему цветы.
        Любушка поцеловала сына:
        — Доверяю вам его, дорогой Федор Федорович.
        — Будьте спокойны, Любовь Флоровна! — ответил Ушаков. — Пашенька, поспеши, голубчик, с кораблями! Не задерживайся долго, — просил он друга.
        — Будем работать не покладая рук! — ответил Пустошкин.
        Ушаков пошел к шлюпке.
        Егор Метакса следовал за любимым адмиралом.
        Для тех, кто стоял на берегу, последняя склянка тянулась томительно долго.
        А на кораблях, где было много дела, незаметно пересыпались последние песчинки.
        И вот на «Св. Павле» взвился сигнал: «Сняться с якоря!»
        На всех судах залились свистки, затопали сотни ног. Через пять минут эскадра оделась парусами и плавно двинулась из родной бухты. С берегов раздалось «ура».
        Впереди распростерлось безбрежное море. Оно переливалось под солнцем разными цветами — от голубого до черного.
        Эскадра адмирала Ушакова шла навстречу новым победам.
        II
        Двое суток Ушаков благополучно шел к румелийским берегам. Эскадра была в трех обычных колоннах.
        Сколько раз ходили так к этим же берегам, зорко всматриваясь в каждое облачко на горизонте — не турецкий ли парус?
        А теперь плыли спокойно.
        Впрочем, адмирал Ушаков не был спокоен. Ему начинал не нравиться ветер: он постепенно усиливался и развел большую волну.
        — Ох, раскачает нашу старую посудину! — беспокоился Ушаков.
        А ветер становился все крепче.
        Наутро пришлось приказать стать под берегом на якорь всей эскадре. Два дня ветер продержал эскадру на месте.
        «Я и говорил: не надо было выходить тринадцатого — все равно потеряли двое суток», — рассуждал сам с собой Федор.
        18 августа ветер ослабел. Суда починили повреждения и снялись с якоря. 23 августа подошли к проливу. Но «Панагия» еще не вернулась с ответом — входить в пролив или нет. Пришлось лавировать у пролива, ожидая известий от Томары.
        Наконец. 24-го вернулась «Панагия». Она привезла чиновника посольства, который сказал, что турки давно с нетерпением ждут русский флот.
        25-го вошли в пролив. При входе каждое судно салютовало из семи орудий. Турецкие крепости отвечали столькими же выстрелами.
        Берега были усеяны народом, радостно приветствовавшим союзников.
        На русских судах все бросились к портам и на верхнюю палубу, чтобы наконец посмотреть на Босфор, о котором всегда было столько разговоров.
        Он оказался похожим на величественную реку, текущую между двумя рядами холмов, поросших лесом. Их склоны были все в садах и красивых загородных домах и дачах.
        Местами пролив причудливо извивался. Он образовывал прелестные бухточки и заливы, в него выдавались зеленые мысы с кипарисами и платанами.
        После неспокойного Черного моря, где вечно бушуют и бьются в берега волны, здесь царила поразительная тишина: скалы и горы защищали Босфор от ветра.
        — Вот, братцы, где стоять на якоре — спи, не хочу! — удивлялись моряки.
        — А дельфинов-то, дельфинов сколько!
        — Смотрите, вон цапли! И откуда их так много?
        — А какие кипарисы! Словно веретенце с пряжей!
        Чиновник посольства стоял на шканцах вместе с Ушаковым, капитаном «Св. Павла» Сарандинаки и другими старшими офицерами. Он давал объяснения.
        — Это Буюкдере, — указывал он на загородные дома, раскинувшиеся в прекрасной долине. — До Константинополя осталось двадцать пять верст. Здесь летом живут иностранные министры, консулы, чиновники миссий, купцы. Вон видите, на набережной, большой красивый дом в саду среди платанов и кипарисов? Это дом нашего посольства. Он построен министром Яковом Ивановичем Булгаковым, — с гордостью сказал чиновник.
        Ушаков дал сигнал эскадре стать против Буюкдере в линию на якорь.
        И тотчас же на «Св. Павел» приехал сам посланник, обрусевший грек, носивший странную фамилию — Томара.
        Это был небольшой, худощавый человек.
        Ушаков встретил Василия Степановича Томару у трапа и повел в свою каюту.
        — Вот вы уже у ворот Стамбула, — сказал, садясь, Томара.
        — Меня обещали когда-то привезть сюда в клетке, а я приехал сам! — пошутил Ушаков.
        — Это хвастался Саит-Али — пылкий и не очень умный господин. Он известен еще и тем, что однажды фрегат из его флота разбился во время бури у греческого острова Самос. Саит-Али заставил островитян уплатить ему все убытки на том основании, что если бы острова Самос не было, то фрегат остался бы цел. О словах Саит-Али теперь нечего поминать. Теперь вы здесь — самый желанный гость! Вот послушайте.
        И Томара изложил Ушакову международную обстановку. Оказалось, что Франция готовила морскую экспедицию не для вторжения в Черное море, а для захвата турецкой провинции Египта: генерал Бонапарт три недели назад высадился с 36-тысячной армией в Александрии, — английский адмирал Нельсон не успел ему помешать в этом, хотя потом все-таки разбил французский флот у Абукира. Томара сказал, что французы захватили еще остров Мальта. Царь Павел I, считавший себя покровителем Мальты, увидел в последнем действии французов вызов и предложил Турции военный союз против Франции.
        Томара сказал, что турки очень напуганы последними событиями. Французы заняли Ионические острова, а теперь продвигаются к Каиру. Турки боятся, что французы прочно укрепятся в Средиземном море и постепенно превратят Турцию в своего данника. Французы помогали туркам заводить флот, строили им крепости и корабли, учили лить пушки, и турки привыкли считать, что французы всё знают и всё могут.
        — Поэтому теперь все надежды они возлагают на русскую помощь, на Ушак-пашу! И на вас смотрят как на избавителя!
        Напоследок Томара сказал Ушакову, как нужно держать себя с турками.
        — Как обходиться с турками на море, вы и без меня отлично знаете, ваше превосходительство, — улыбнулся Томара, — но позвольте мне посоветовать вам, как держать себя с ними на суше.
        — Буду вам очень благодарен, Василий Степанович! — ответил Ушаков.
        — Когда придется иметь дело с каким-либо пашой, не старайтесь обходиться с ним почтительно: турки сочтут это за слабость и перестанут уважать вас. Если бей или ага входит к вам, а вы из вежливости подыметесь с места, он сочтет это за уважение христианина к мусульманину. Вы же хоть сто раз входите к нему, он не встанет. Если вы входите в комнату к паше, а он сидит и не приглашает вас садиться, то не ждите приглашения, садитесь сами, как бы свирепо ни смотрели на вас его окружающие. В следующий раз он посадит вас рядом с собой. Знайте, что кофеем угощают всех. Только трубка считается признаком равенства. Если вас угощают одним кофеем, но не подают трубки, прикажите подать.
        — А что мне делать с трубкой? Я не курю, — улыбнулся Ушаков.
        — Делайте вид, что курите. Помните: на Востоке нет середины между равенством и рабством.
        — Понимаю.
        — Вот пока и все. Приготовьтесь к тому, что вас приедут поздравлять с благополучным прибытием, — предупредил Томара, прощаясь с адмиралом. — Для угощения турецких вельмож я сейчас же пришлю вам лучшего табаку — македонского или латакийского из Сирии.
        Ушаков велел повару приготовить кофе и варенья и приказал поставить на бак часовых, чтобы следить, кто пожалует к нему.
        Вскоре после отъезда Томары часовой на баке крикнул:
        — Шлюпки с правого борту!
        Вся очередная вахта, сидевшая на верхней палубе, и вахтенный мичман с удивлением смотрели вниз. К «Св. Павлу» двигался целый караван. Корма первой шлюпки утопала в цветах. Среди цветов, поджав ноги, сидел в красной чалме и огромной шубе чернобородый турок. За шлюпкой тянулись шесть фелюг, нагруженных свежими овощами, живыми баранами, клетками с птицей.
        — Братцы, никак брандеры идут? — шутили на баке.
        — Неужто все к нам?
        — Много ли тут на столько тысяч человек!
        — А цветы — ровно невесте!
        — Молодец турка: понимает, что свежая баранинка лучше прошлогодней солонины!
        — Ишь как салтан хочет задобрить нашего Ушак-пашу!
        — Таких гостей почаще бы! Верно, Макарыч?
        — Глянь: турок-то в шубе. Вот дурак! Жарина, а он…
        — Ничего не поделаешь — форма…
        Метакса побежал доложить адмиралу о гостях.
        Ушаков вышел и с интересом смотрел на эту картину. А когда передняя шлюпка начала приставать к «Св. Павлу», ушел в каюту, кивнув Метаксе и капитану Сарандинаки:
        — Встречайте богатого гостя!
        Оказалось, что это кехая, то есть придворный чиновник, приехавший от имени великого визиря поздравить адмирала Ушакова, прославленного Ушак-пашу, с благополучным прибытием.
        Федор Федорович тотчас же принял его. За турком внесли корзины цветов и чудных лимонов и апельсинов. Адмиральская каюта сразу заблагоухала.
        Цветами больше всех был очарован денщик Федор. Он не мог оторваться от них, стоял и смотрел, в умилении сложив руки на груди.
        Кехая просил Ушакова принять в подарок цветы, овощи, фрукты и свежую провизию.
        Адмирал поблагодарил великого визиря за подарки и пригласил кехаю сесть. Турок сел. Пот тек с него, он утирался рукавом, но шубы не снимал.
        Федор Федорович велел принесть кофе и варенья.
        — А трубки подавать? — спросил шепотом Федор.
        — Приедет визирь — тогда, а этому лупоглазому много чести, — ответил вполголоса Ушаков.
        — Федор Федорович, а может, подадим, а? Вы бы сами не курили, а он пусть сосет. Человек-то какой уважительный! — шептал Федор, которого кехая расположил своими роскошными цветами.
        — Уважительный! Останься с ним на ночь, он те голову оттяпает! Вишь, насупился, как нагорелая свеча! — говорил на одной ноте Ушаков, приветливо глядя на гостя.
        Принесли кофе и варенье.
        Выпили кофе, поговорили о том, о сем, и кехая уехал. Фелюги давным-давно были пусты: припасы быстро перегрузили на русские суда.
        — По пять барашков на корабль, на семьсот человек. Не очень-то разойдешься, ваше высокоблагородие, — докладывал капитану Сарандинаки вахтенный мичман.
        — Даровому коню в зубы не глядят! — ответил Сарандинаки. — И за это спасибо!
        — Овощей много — это хорошо! — заметил Метакса.
        — Ну, кто еще сегодня к нам пожалует? — сказал Ушаков после отъезда кехаи и пошел снимать парадный мундир: жара адова!
        Баковый часовой успел уже смениться. Заступила другая вахта. Матросы разомлели на баке. На берег смотреть уже не хотелось, — одно и то же. Разговор не клеился.
        — Ребята, а ну, кто отгадает загадку? — спросил всегдашний весельчак матрос первой статьи Левкович.
        — Ну, говори, — лениво согласился кто-то.
        — Что это: поставь на ноги — бежит, поставь на голову — бежит, и на стену повесь — бежит, и пусти — бежит, и держи — бежит, а положи — лежит? Кто знает, не говори!
        — Муха, — сказал молодой матрос.
        — Почему муха? Разве ее поставишь на голову, и она бежит?
        — А по потолку, скажешь, она не бежит?
        — Хорошо. А положи — лежит? Что, муха будет лежать?
        — Отдави ей голову, будет лежать, — засмеялись матросы.
        — Это не дело. Да и сказано: на стену повесь — бежит…
        — Не-ет, это не муха! — повертел головой молодой матрос.
        Его, видимо, заинтересовала загадка.
        — Ну так что?
        — Погоди, погоди, кажется, догадался, — повеселел он. — Склянка, склянка!
        — То-то же. Ну, а вот эту…
        — Шлюпка по носу! — вдруг крикнул часовой.
        Сразу возникла живая загадка: кого бог несет?
        Все кинулись смотреть.
        Шлюпка была красивее прежней, но одна. Издали видно: гребцы в красных фесках и синих кафтанах. На корме натянут голубой тент. Под тентом на софе сидит кто-то в чалме и пестрой одежде.
        — Шестерка!
        — Кто-то важный.
        — Но уже без шубы…
        — Смекнул все ж таки, что в шубе еще рановато…
        Доложили адмиралу. Ушаков вышел не надевая мундира, в одной рубашке.
        — Шестивесельный каик, — сразу разглядел Ушаков. — Он и не собирается приставать к нам.
        — Федор Федорович, это султан! — зашептал Метакса.
        — Отчего ты так думаешь?
        — Вон у него на корме — алый флаг. И концы весел расписаны и украшены серебром.
        — Пойдем-ка, Егорушка, на шкафут, там посмотрим. Тут неловко, — сказал Ушаков и пошел со шканцев.
        Каик медленно шел вдоль русской эскадры. Турок, сидевший под тентом, внимательно осматривал каждое русское судно.
        — Хочет убедиться, хороша ли помощь, — догадался Ушаков. — Смотри, брат, смотри!
        — Вот бы в него теперь пальнуть холостым хоть из нашей двенадцатифунтовой, — подумал вслух артиллерийский мичман.
        Ушаков улыбнулся:
        — Он и так пуганый!
        — Хочешь, чтоб у Томары родимчик приключился? — сказал Сарандинаки. — Чуть чего — и посадят раба божьего в Семибашенный замок блох кормить!
        Била уже третья склянка, когда султанский каик обошел вдоль линии русских судов и вернулся обратно.
        — Султан уже пошел домой! — доложил, входя в каюту к адмиралу, Метакса.
        — Значит, теперь можем спокойно спать — больше никто не пожалует. Выше султана ведь у них кто?
        — «И Магомет, пророк его…» — процитировал Метакса.
        — Ну, Магомет до нас, грешных, не снизойдет! — улыбнулся Ушаков.
        III
        Наутро Томара прислал чиновника сказать, что вчера султан негласно осматривал русский флот и остался им очень доволен. Особенно ему понравился «Св. Павел». Удивился порядку и тишине на эскадре.
        — У нас на одном каике больше шума, чем у русских на всех судах! — говорил султан.
        Томара пригласил Ушакова на восемь часов вечера к себе, сказав, что у него будет великий драгоман^[76 - Драгоман — переводчик.]^ Оттоманской Порты, князь Ипсиланти.
        В назначенное время Ушаков поехал к Томаре.
        Весь берег — с утра до ночи — был усеян толпами народа, который приходил и приезжал из окрестных деревень посмотреть на русского Ушак-пашу и его флот. Тут были все — от богато одетого, важного чифликчи^[77 - Чифликчи — помещик.]^ до полуголых, в рваных грязных фесках гамалов^[78 - Гамал — носильщик.]^.
        Когда Ушаков вышел из шлюпки в парадном зеленом мундире, шитом золотом, с орденами, в адмиральской шляпе, толпа почтительно расступилась перед ним.
        Князь Ипсиланти поднес Ушакову от имени султана табакерку, усыпанную бриллиантами, — за быстрый переход с флотом. Великий драгоман скоро уехал, и Федор Федорович остался с Томарой.
        Посланник передал Ушакову текст декларации, которую Россия и Турция подписали 19 августа, и сказал об условиях союзного договора. Турки обязались не пропускать в Черное море никого, кроме русских. Всем русским эскадрам — во время войны с французами — разрешалось свободно плавать из Черного моря в Средиземное и обратно. Начальники турецких портов и арсеналов должны были повиноваться Ушакову.
        Томара сказал также, что Павел I определил границы действий Ушакова в Средиземном море: не далее Египта, Кандии, Морей и Венецианского залива. И предупредил, что 28-го начнутся совещания с турками по поводу совместных действий против французов. С русской стороны в них должны были принять участие Ушаков и Томара, с турецкой — великий визирь, министр иностранных дел, великий драгоман, генерал-интендант, а со стороны Англии — уполномоченный Спенсер Смит.
        Собираясь на совещание, Ушаков сговорился с Томарой, что они будут стараться получить в помощь лучшую турецкую эскадру и не брать никаких обязательств относительно присоединения к Турции Ионических островов, как, видимо, хотел султан.
        На совещании были приняты предложения Ушакова: прежде всего, освободить Ионические острова и оставить их под временным протекторатом России и Турции; установление нового правления на островах возложить на Ушакова; к русской эскадре присоединить турецкую под общей командой Ушакова.
        Что же касается снабжения русских продовольствием, то турки сначала предлагали выдать Ушакову наличные деньги, но адмирал отказался и настаивал, чтобы союзники доставляли все натурой. Тогда турки определили в качестве комиссара^[79 - Комиссаром назывался чиновник на корабле, заведующий провиантской частью.]^ Каймакана Калфоглу. Он должен был снабжать русскую эскадру всем необходимым. Султан дал ему фирманы^[80 - Фирман — именной указ султана.]^ к пашам и градоначальникам, чтобы они приготовили к ноябрю необходимый провиант.
        Калфоглу был почтенный семидесятилетний грек. Он родился в Константинополе и с молодых лет служил при молдавских и валахских господарях. Калфоглу свободно говорил по-турецки, французски и итальянски. Во время русско-турецкой войны он попал в плен к русским.
        — Я имел счастье знать графа Румянцова! — сказал он Ушакову, когда его знакомили с главнокомандующим союзным флотом.
        На следующий день, после окончания совещаний, Ушаков, по желанию султана, поехал со своими офицерами осматривать турецкую эскадру. Она стояла на якоре в канале у летнего султанского дворца Бешикташа. Русских сопровождал лиман-рейза^[81 - Лиман-рейза — капитан над портом.]^.
        Командующий эскадрой реал-бей встретил Ушакова на флагманском корабле с большими почестями: парадный трап был устлан коврами, барабанщики били в барабаны, сам реал-бей в собольей шубе, окруженный многочисленной разряженной свитой, ждал его у трапа.
        Увидев Ушакова, он поклонился и начал что-то говорить. Его драгоман тотчас же перевел речь на русский язык. Реал-бей приветствовал «знаменитого между князьями, высокопочтенного между вельможами нации христианской господина адмирала, командующего русским флотом, коего конец да будет благ…».
        «Что-то спешишь говорить о моем конце», — подумал Федор Федорович, но благодарил реал-бея и просил разрешения осмотреть его корабль.
        Турецкий адмирал повел показывать сам. Его вели под руки два офицера. Пестрая свита двинулась за ними.
        Корабль оказался очень хорошей постройки, прекрасно отделан и обшит медью. Артиллерия была дорогая — из меди. Понравилась Ушакову и чистота на корабле.
        Федор Федорович тотчас же похвалил:
        — Прекрасный корабль!
        — Да, по милости аллаха — хорош!
        — Кем он построен?
        — Не знаю…
        — Он оказывает честь вашему превосходительству.
        — Дай бог!
        — Не очень-то они чтят своих благодетелей-французов! — шепнул Ушакову Веленбаков.
        Реал-бей и его офицеры были весьма польщены похвалой такого великого адмирала.
        Но от Ушакова не могло укрыться полное отсутствие порядка и воинской дисциплины. Какие-то разнообразно одетые и полуодетые люди сидели на портовых косяках, свесив ноги за борт, и меланхолично курили, сплевывая. На баке лежали и сидели матросы. Одни играли в шахматы, другие пили кофе, третьи просто спали. Разобрать, кто из них старший, было невозможно.
        Ушаков обратил внимание на то, что на корабле мало матросов и что все они одеты в свое платье, и только артиллеристы — в форме.
        — Мы набираем галионджи перед самым уходом в плавание, потому их сейчас мало, а кумбараджи и топчи — постоянные. Они на особом положении: получают обмундирование, больше жалованья, но зато их обучают стрельбе.
        — А разве матросов не обучают строю и стрельбе из ружья? — удивился Ушаков.
        — Нет, — улыбнулся драгоман, — турки презирают это, считают насмешкой над собой, говоря: учить можно только медведей, собак или обезьян!
        Турецкому контр-адмиралу понравилось, что Ушаков отметил его артиллеристов. Он приказал дать несколько выстрелов из пушки, чтобы показать, как ловко они работают.
        После осмотра корабля реал-бей пригласил гостей к себе в каюту.
        Вся каюта утопала в коврах. В ней стояли софа, два стола и полдюжины стульев, на спинках которых был изображен полумесяц. На стене висели дамасские сабли, ятаганы, французские пистолеты. На большом столе лежали карта Черного моря, циркуль, линейка и французская зрительная труба. На маленьком столике — Коран и книга Сунны в роскошных переплетах. У портов навалены для запаха груды лимонов.
        Реал-бей сел на софу и усадил рядом с собой Ушакова. Остальные сели поодаль.
        Подали трубки, кофе — густой, как деготь, и шербет.
        Адмирал курил из фарфорового кальяна. Змеистый чубук оканчивался янтарем. Хотя Ушаков не курил, но услыхал: табак не такой противный, как курят его офицеры.
        «Наверно, это тот, македонский, о котором говорил Томара».
        Слуги опахалами отгоняли мух.
        Тут же среди свиты толкался шут адмирала — карлик. Он был в алом кафтане и желтой феске, окаймленной серебряным галуном.
        Шут вдруг перекувырнулся на ковре и сел перед Ушаковым. Он что-то сказал по-турецки, а потом задрыгал ногой, точно лягал кого-то.
        Реал-бей засмеялся, свита улыбалась. Драгоман поспешил перевести гостям слова шута:
        — Вот как перевернется французский адмирал перед твоим победоносным громом, а я вот чем буду его приветствовать — ударом ноги.
        Ушаков тоже улыбнулся и, достав из кармана рубль, протянул шуту.
        Шут щелкал языком, плясал от радости.
        Довольный реал-бей подозвал шута к себе, взял его за ухо и что-то сказал. Шут ответил.
        Драгоман перевел:
        — «Русский великий адмирал пригвоздит твое ухо к дверям своей каюты!» — сказал шуту турецкий адмирал. «Тогда дурак будет слышать тайны мудрецов!» — ответил шут.
        «Хорошо подготовились», — насмешливо подумал Ушаков.
        Он хотел осмотреть еще другие суда и адмиралтейство и потому сидел недолго.
        Ушаков раздал подарки и деньги офицерам и артиллеристам и уехал. Реал-бей провожал его с большим почетом.
        Когда шлюпка Ушакова отваливала от флагманского корабля, реал-бей приказал дать залп холостыми из пушек левого борта.
        Воздух потряс мощный салют в честь непобедимого Ушак-паши.
        IV
        Вернувшись вечером после осмотра турецкого флота и адмиралтейства на «Св. Павел», Ушаков отправил в Севастополь судно «Ирина» с донесением Павлу обо всех соглашениях с турками и о плане совместных военных действий.
        В этот же вечер Ушаков послал первое письмо Нельсону. Он поздравил английского адмирала с победой при Абукире и сообщил, что постарается с помощью турок освободить от французов Ионические острова, принадлежавшие Венеции.
        Несколько следующих дней ушло на приготовления к отходу.
        Из Терсаны^[82 - Терсана — адмиралтейство.]^ привезли легкие пушки для будущих десантных операций и два новых руля, взамен поврежденных во время перехода из Севастополя в Константинополь. Потом сам капитан порта привез к Ушакову опытных лоцманов, а султан прислал шесть тысяч рублей нижним чинам русского флота.
        Матросы остались довольны султанским подарком: как-никак по восьми гривен на человека!
        Можно было отправляться в путь, но Ушаков ожидал бури.
        И он оказался прав.
        В Буюкдере пришел из Синопа новый 74-пушечный турецкий корабль. Он выдержал на Черном море сильную бурю, потерял бушприт и все стеньги.
        К вечеру подул сильный северо-восточный ветер. Он превратился в шторм. Даже здесь, в тихом проливе, трещали и ломались стеньги. Шторм продолжался двое суток и окончился страшной грозой. Наутро 8 сентября от него остался легкий северо-восточный ветерок.
        Русский флот, простоявший в Буюкдере две недели, наконец снялся с якоря и при попутном ветре начал спускаться по проливу.
        Привыкнув за две недели к красотам Босфора, русские не ожидали, что их поразит Константинополь. Но перед ними открылся чудесный город, раскинувшийся на семи холмах.
        Среди зелени садов, окруженных кипарисами, ослепительно белели стены султанского сераля. А дальше шло живописное нагромождение разноцветных домов, горевших красными черепичными крышами, султанских, мечетей с огромными куполами и высокими минаретами, облепленными ажурными балкончиками и сверкающими на солнце золотыми полумесяцами.
        Голубое море внизу, и голубое небо вверху.
        Все снова высыпали на палубу, прильнули к портам:
        — Царьград!
        — Вот красота-а!
        Замолчали, пораженные.
        И вдруг кок-москвич, словно очнувшись, радостно сказал:
        — Братцы, а ведь наша-то Москва лучше, ей-богу!
        — Ну, конечно, лучше!
        — Кто же с ней сравнивает? — посыпалось со всех сторон.
        У Бешикташа турецкая эскадра салютовала русскому адмиралу. Ушаков отвечал тем же. Дальше показался дворец султана.
        Томара предупредил Ушакова, что султан будет смотреть на прохождение русского флота. Ушаков приказал эскадре, шедшей в линию, поставить команду по вантам. Караул матросов, одетых во все новое, отдавал честь ружьями, барабаны били поход, трубачи трубили. С корабля «Св. Павел» салютовали из тридцати одной пушки и шесть раз прокричали «ура».
        Видно было, как толпы народа бежали по кривым уличкам к проливу, торопясь посмотреть на русских.
        10 сентября приплыли в Галлиполи, где стояла турецкая эскадра, назначенная в помощь Ушакову.
        11 сентября на «Св. Павел» прибыл начальник турецкой эскадры, высокий, с длинной седой бородой и мохнатыми черными бровями, адмирал Кадыр-Абдул-бей. Это был старый морской волк, участник многих походов и сражений. С первых его слов Ушаков увидал, что имеет дело со сведущим и неглупым человеком.
        С ним приехал его советник, Махмут-эфенди, человек себе на уме. Его кофейного цвета острые глазки так и бегали… Адмирала сопровождали грек-драгоман и несколько богато одетых офицеров свиты.
        Ушаков уже знал, что свита у турецких адмиралов обычно состоит из невежественных и не сведущих в морском деле людей. Впрочем, для того чтобы водить Кадыр-бея под руки или подавать ему трубку, больших познаний и не требовалось.
        Ушаков и Кадыр-бей с советником, пользуясь помощью Метаксы и драгомана, сели обсуждать детали совместного плавания. Чтобы адмиральская свита не мешала работе, Ушаков, с согласия Кадыр-бея, поручил ее капитанам Сарандинаки и Веленбакову, командовавшему на «Св. Павле» артиллерией нижнего дека.
        — Займите их, угостите кофеем! — сказал Ушаков.
        — Мы их сейчас, Федор Федорович! — моргнул Веленбаков и увел гостей в кают-компанию.
        Сарандинаки хотел кликнуть адмиральского повара, по Веленбаков остановил его.
        — Евстафий Павлович, что им кофей? Они дуют его ежечасно. Видал, у турок на корабле на каждом деке по две кофейни! А угостим-ка мы их лучше водочкой. Посмотри на этого капитана, — указал он на толстого турка с маленькими, заплывшими глазками. — Ему штоф — в самый раз будет.
        — Нерон Иванович, да ведь им пить запрещено по закону…
        — Э, знаешь, Евстафий Павлович, говорится: закон что дышло… Не откажутся!
        — Ну, попробуем! — улыбнулся Сарандинаки и кликнул баталера.
        Увидев на столе графины, никто из турок не пришел в негодование и ужас. Только все они вопросительно поглядывали на старшего в чине — толстого капитана, который умильно поглядывал на поставленное угощение.
        Веленбаков предложил капитану выпить.
        Турок сказал:
        — По закону нам пить нельзя, но на христианском корабле, я думаю, греха не будет!
        Офицеры охотно согласились с авторитетным мнением капитана и как следует отдали честь русскому вину.
        — Ну что, видали этих постников? — смеясь, спрашивал у Сарандинаки Веленбаков, когда турки уезжали к себе.
        — Да, теперь не они поддерживают капудана, а он их, — сказал Сарандинаки, глядя, как офицеры ведут под руки Кадыр-бея к трапу.
        V
        На следующий день Ушаков поехал смотреть свою вспомогательную турецкую эскадру Кадыр-Абдул-бея.
        Разумеется, в Бешикташе турки показали товар лицом.
        Недаром султан захотел, чтобы русский адмирал побывал на судах, которые стояли на якоре у самого дворца.
        А здесь, в Галлиполи, турецкий флот предстал в натуральном виде. Стоя рядом на рейде, русские могли наблюдать повседневную жизнь турецкого корабля.
        Три раза в сутки — утром, в полдень и в сумерки — с бизань-мачты флагманского корабля раздавался мелодичный призыв муллы: «Аллагу экбер, ашгеду анна ла иллага…» Его подхватывали муллы на всех судах.
        На море, в тихом вечернем воздухе, это было не лишено своеобразной красоты.
        По зову муллы вся палуба тотчас же покрывалась распростертыми телами. Галионджи становились на колени, подостлав свои драные кафтаны, а офицеры и артиллеристы — коврики.
        А в полночь и утром, когда на русских судах било восемь склянок, у турок вдруг подымался ужасный грохот: по судну ходили барабанщики и изо всех сил колотили в барабаны.
        Русские сначала думали, что это какая-то тревога, но потом выяснилось: турки так подымают новую вахту.
        Ночью турецкие суда освещались, — должно быть, для того, чтобы матросы не могли сбежать с корабля.
        Собираясь в плавание, Кадыр-бей послал на берег набирать матросов. В ближайших деревнях насильно брали первых попавшихся людей, которые не только не хотели отправляться в плавание, но в большинстве случаев впервые видели корабль.
        Когда Ушаков приехал на флагманский двухдечный корабль, на нем толкалось много народу. Всюду на палубах стояла сутолока, шум и гам, как на базаре. Слышался разноязычный говор.
        — Откуда столько народу? Ведь на двухдечный корабль достаточно не более восьмисот человек команды? — удивился Ушаков.
        — Мы взяли свыше тысячи двухсот матросов, — ответил грек-драгоман.
        — Зачем так много?
        — Их берут насильно, и потому на первой же пристани несколько сот обязательно сбежит. Приходится набирать в запас, — объяснил переводчик.
        Ушаков усмехнулся и подумал: «Вот почему в бою у турок всегда много жертв».
        — А кто же управляется с парусами? — спросил он.
        — Наемные матросы, греки. Без нас они бы пропали! — ответил грек-драгоман.
        Галионджи занимались, кто чем мог и хотел: спали, играли в шахматы, ели, курили.
        Федор Федорович знал уже, что кормили на турецком корабле скудно: сухари да маслины. И только раз в неделю, по пятницам, варили чорбу — кашу из риса и чечевицы.
        Но больше всего галионджи кричали и ругались. Видимо, никак не могли примириться со своим новым положением. Капитан корабля, одетый во все белое, за исключением красной фески и желтых туфель, ходил с огромным курбамом и охлаждал им пыл галионджи.
        Только прислуга каждой пушки держалась вместе и в порядке. Разостлав на палубе коврик, артиллеристы спокойно сидели с трубками, курили и пили кофе. Они так и жили у своих пушек.
        На баке Ушаков увидал толпу галионджи. Они окружили кадку с водой. Перед кадкой стоял голый до пояса мокрый турок. Он вытирался подолом своего грязного кафтана; а стоящие кругом смеялись.
        — Что они делают? — спросил Ушаков.
        — Забавляются. Надо достать зубами со дна кадки с водой пиастр, — объяснил драгоман.
        В такой сутолоке было трудно осмотреть корабль, но зоркий глаз опытного моряка сразу схватил главное.
        Все суда Кадыр-бея — четыре корабля, шесть фрегатов и четыре корвета — были хорошо, надежно сделаны из сухого, выдержанного леса, отлично выкрашены. Но такелаж болтался, обвиснув слабиной, а реи, выражаясь по-морскому, «стояли козлом», то есть один конец реи был выше другого. Оттого турецкие корабли с точки зрения правил европейского парусного флота представляли безобразную картину. Особенно это сказалось, когда стали наконец сниматься с якоря и уходить из Галлиполи в Адалат-денгиз, в море, наполненное островами, как гурки называли Архипелаг.
        Когда уходили из Галлиполи, Ушаков отправил к Кадыр-бею для объяснения туркам сигналов и прочих движений командующего соединенным флотом — Егорушку (как называл Метаксу Федор Федорович) и в помощь ему двух расторопных мичманов.
        Соединенный русско-турецкий флот сделал небольшую остановку у острова Хиос, — здесь брали лоцманов.
        Греки на Хиосе, увидев на берегу турок, в ужасе закрыли все лавки и скрылись в домах. Улицы опустели. Русские моряки не могли ничего достать на берегу.
        Ушаков тотчас же послал сказать Кадыр-бею, что если так будет всюду, то, пожалуй, русским и туркам лучше идти порознь, условившись о месте встречи.
        Султан строго приказал Кадыр-бею действовать вместе с Ушак-пашой, и Кадыр-бей боялся и подумать отделяться от русских. Он немедленно вывесил сигнал: каждый из моряков, на кого пожалуется кто-либо из жителей острова, будет казнен на месте без следствия.
        А грекам велел открыть лавки.
        Эти распоряжения мгновенно облетели и эскадру и островитян. Греки вышли на улицы, открыли лавки, харчевни. И на берегу сразу все оживилось. Русские матросы смешались с турецкими.
        Союзники впервые встретились лицом к лицу.
        VI
        Ушаков и Кадыр-бей считали, что начинать освобождение Ионических островов надо с острова Цериго (Цитеры), который лежал первым на их пути.
        Цериго был у Бонапарта главной пристанью в Архипелаге.
        Федор Федорович знал, как важно для духа войск, когда первое дело в кампании выполнено удачно. Начало должно быть успешным. И потому главную роль в занятии острова Цериго Ушаков отвел своим войскам, — на турок он не очень надеялся.
        Операцию по овладению островом Цериго он поручил герою Измаила, капитану фрегата «Григории Великия Армении» Ивану Андреевичу Шостаку. Ушаков дал ему в помощь небольшой 32-пушечный фрегат «Счастливый» и роту десантных войск.
        Кроме того, Федор Федорович отправил с Шостаком воззвание к населению островов, которое составил сам. Воззвание было напечатано в три столбца на русском, турецком и греческом языках и подписано Ушаковым и Кадыр-беем. В нем от имени соединенных русско-турецких сил все греки призывались к совместной борьбе с общим врагом — французами. В воззвании Ушакова, так же как и в манифесте константинопольского патриарха Григория, было дано обещание, что жители освобожденных островов учредят свое правление, которое изберут сами.
        28 сентября эскадра подошла к Цериго.
        Это был угрюмый остров. Он представлял собою дикое нагромождение громадных камней и скал красного и лазоревого цвета.
        — Вот и Цитера. Здесь, по легенде, родилась богиня любви, — сказал кто-то из офицеров.
        — Ну, знаете, веселенькое местечко она себе выбрала! — усмехнулся Веленбаков, вышедший на шканцы.
        — Считается, что остров поднялся со дна моря, — прибавил Сарандинаки.
        — С успехом мог бы не подыматься! — шутил Нерон Иванович.
        — Евстафий Павлович, а знаете, крепостица-то в заливе пустяковая, — смотрел в трубу Ушаков. — А вот на горе крепость основательная. Стены высокие, крепкие. Как думаешь, Нерон Иванович, наши ядра не долетят?
        — И думать нечего: далеко, — ответил Веленбаков. — А перепелок-то, перепелок сколько!
        — Тут немало наших, русских. Они летят через Балаклаву, — невольно отвлекся Федор Федорович, вспомнив, сколько бывает перепелок осенью в балаклавских горах.
        …Фрегаты Шостака стали бить по крепостице в заливе. Он дал только два залпа, как на стене взвился белый флаг.
        Видно было, как часть гарнизона бросилась к главной крепости Капсали, которая лепилась на очень высокой и крутой горе.
        — Что же, начало есть! — сказал довольный Ушаков. — Поедем на берег!
        И он отправился с адъютантом Балабиным на остров. Капитан-лейтенант Шостак хлопотал на берегу: высаживался десант, выгружались орудия.
        — Придется выкуривать французов из Капсали, — сказал он Ушакову.
        — Ядра с кораблей не достанут!
        — Втащим поближе к крепости легкие пушки и возьмем. Измаил брали, а это что! — уверенно говорил Шостак.
        Впереди громоздились острые скалы. Пришлось тащить пушки на канатах через горы и овраги, нести на плечах припасы.
        Десантные отряды русских и турок деятельно взялись за работу.
        Через день были устроены две батареи, и 30 сентября на зорьке Шостак ударил по крепости.
        Сначала французы отвечали очень живо, но уже к полудню в крепости оказались серьезные повреждения.
        Соединенный русско-турецкий отряд готовился идти на штурм. Поняв это, французский гарнизон, боясь полного уничтожения, выбросил белый флаг.
        Ушаков принял капитуляцию. Он отпустил французов на «честное слово» и обещал отправить пленных в Анкону или Марсель. Пока же их поместили в лагере на берегу.
        Такое милостивое, мягкое отношение к сдавшимся в плен, конечно, стало известным на всех Ионических островах и значительно ослабило защиту гарнизонов других крепостей.
        Над Капсали подняли русский и турецкий флаги.
        А управление островом Ушаков доверил самим цериготам; они выбрали из своей среды трех человек.
        Радости греков не было предела.
        Появление в Архипелаге русско-турецкого флота привело население в неописуемый восторг и в то же время сильно обеспокоило французов.
        Слух о приходе Ушакова в Архипелаг мгновенно долетел до Корфу.
        Главный комиссар французской директории Дюбуа попытался бороться с этими правдивыми известиями: он выпустил на греческом языке прокламацию, в которой уверял, что никакой русской эскадры в Средиземном море нет, а что турки переодели часть своих солдат в русские мундиры.
        Но в это время в Корфу появились манифест константинопольского патриарха Григория и воззвание адмиралов.
        А самым убедительным был тот факт, что остров Цериго освобожден русско-турецкими войсками и что греки сами управляют своим островом. В один из дней, когда соединенная эскадра стояла еще у Цериго, к Ушакову приехал Кадыр-бей.
        — Позвольте употребить военную хитрость, — попросил Кадыр-бей.
        — Какую? — спросил Федор Федорович, не понимая, о чем будет речь.
        — По вашему обещанию, французы надеются уехать домой и спокойно живут в лагере на берегу. Разрешите мне подойти к ним ночью и тихонько всех их вырезать!
        Ушаков только развел от негодования и удивления руками:
        — Ну и союзник!
        И в тот же день постарался отправить пленных французов на родину.
        VII
        Ушаков задержался у острова Цериго до 6 октября, — выйти в море мешали ветра. Только 11 октября соединенная русско-турецкая эскадра увидала остров Занте.
        Среди Ионических островов Занте считался вторым после Корфу по плодородию почвы и живописности места. Его называли «Золотой остров», или «Занте — цветок Леванта». Глазам моряков предстал весь зеленый, в виноградниках и садах, город. Он причудливо раскинулся по склону отлогого холма.
        Легкий осенний ветерок донес с берега запахи померанца и лимона.
        Когда горожане увидали подходившую эскадру, они догадались, что это идут их избавители, и толпами, с радостными криками, кинулись к берегу.
        Еще суда были под парусами, а к «Св. Павлу» подошла лодка с именитыми зантиотами.
        Ушаков радушно принял их.
        Греки рассказали, что гарнизон крепости состоит из пятисот человек под командой полковника Люкаса и что у самой пристани французы построили батареи, чтобы помешать высадке десанта. Они со слезами передавали обо всех насилиях и грабежах, которые чинили захватчики.
        Ушаков снова назначил капитана Шостака начальником экспедиции и приказал немедленно высадить десант, но не на пристани, а просто на берегу.
        Русским отрядом командовал майор Иванов, а турецким — лейтенант Егор Метакса. Турки повиновались русским офицерам лучше, нежели своим.
        Зантиоты, увидев, куда направляются шлюпки, толпами устремились туда.
        Уже наступил вечер, становилось темно, но весь берег осветился десятками огоньков: догадливые островитяне принесли с собой фонари.
        Шлюпки шли на приветливые огоньки с берега.
        Начался отлив, берег был усеян камнями, и первые русские солдаты, спрыгнувшие на мокрый песок, медленно брели, спотыкаясь в полутьме.
        Греки кинулись к ним и понесли русских солдат на руках.
        Они переговаривались между собою, и их говор звучал как перебранка, потому что южане не умеют говорить тихо.
        А лодки все прибывали.
        И вдруг греки, которые так радостно встречали каждую шлюпку, с проклятиями бросились к берегу: это оказалась первая партия турок. Вместо русских зантиоты увидали коварных, ненавистных им басурман.
        Метакса успел крикнуть им вдогонку:
        — Останьтесь! Не бойтесь! Турки — наши союзники! Помогите поскорее добраться до берега!
        Тогда греки вернулись назад и, волей-неволей, стали переносить и турецких солдат.
        А Шостак в это время подошел с двумя фрегатами к пристани на картечный выстрел и, несмотря на упорное сопротивление французов, в полчаса заставил их батареи замолчать.
        Как и на Цериго, французские артиллеристы кинулись спасаться наверх, в крепость. Греки бежали за ними и, ругаясь, забрасывали их камнями и грязью.
        Десантные отряды подошли к крепости. Шостак послал мичмана к французскому коменданту, предлагая сдаться.
        Сначала Люкас не соглашался. Но потом, увидав, как русские и турки несут лестницы, услыхав ликующие крики зантиотов, идущих вместе с войсками, он струсил и решился пойти на переговоры. Чтобы не быть узнанным греками, Люкас переоделся в штатское платье и пошел к Шостаку.
        Было одиннадцать часов ночи.
        Люкас принял все предложения союзников.
        14 октября, в восемь часов утра, полковник Люкас, сорок шесть офицеров и свыше четырехсот солдат сложили оружие.
        Шостак принял ключи от крепости и французский флаг. Чтобы толпа не растерзала пленных, их пришлось поставить в середину соединенных десантных отрядов. Пленных французов разместили на русских и турецких кораблях поровну.
        Русские относились к пленным по-человечески, но турки, не разбирая чинов, надели на них кандалы и заставляли делать самую изнурительную работу.
        А кормили их так же впроголодь, как и своих галионджи.
        Ушаков не задержал у себя пленных: он отправил французов на фрегате в Патрас.
        VIII
        На баке корабля «Св. Павел» было оживленно: счастливчики готовились на берег.
        Сегодня в городском соборе торжественное молебствие по случаю освобождения острова от французов.
        Адмирал Ушаков приказал присутствовать на нем всем командирам судов и назначил по двадцать человек морских служителей с каждого корабля и фрегата.
        Капитан Сарандинаки лично отобрал наиболее видных, лихих брамсельных, марсовых, канониров и бомбардиров. А главным над ними поставил боцмана Макарыча. Макарыч давно готов: выбрит, чист, пуговицы и дудка надраены — лучше нельзя, шляпа лихо сидит на голове. Он ходил и подгонял остальных товарищей.
        Ото всех судов уже отвалили шлюпки, остался только «Св. Павел» Каждую минуту мог выйти из каюты Федор Федорович, а шлюпка с морскими служителями еще не на берегу.
        — Поживей, поживей, не копайся, антиллерия! — гудел Макарыч на канониров.
        — Вот нонче попьете, погуляете! — завидовали остающиеся.
        — Мы же ведь на обедню…
        — Знаем, какая обедня! Это спервоначалу — в церковь, а потом должон стол быть!
        — Они не пожалеют!
        — Ты, Степа, в обед мою порцию выпей тут. Скажи баталеру!
        — Ванюшка, возьми денежки, купи там мне табачку.
        — И скажи, как печет, ровно в петровки, а ведь уже две недели после покрова!
        — Дома-то у нас, поди, холодина, дождь. А тут — экая благодать!
        — Ну что, кажись, все? — оглядел собравшихся Макарыч и заспешил к вахтенному.
        Через минуту шлюпка с матросами отвалила от корабля.
        Пристань на острове сегодня утопала в зелени и цветах. Яркие ковры покрывали ее до самой дороги в город. Справа от ковра стояли празднично одетые зантиоты. Впереди — архиепископ и знатные граждане. А за ними толпился народ. Всюду реяли андреевские флаги, — турецких было меньше.
        Каждую подходившую шлюпку греки встречали радостными криками.
        Вот к пристани подошла шлюпка со «Св. Павла».
        Боцман Макарыч издали приметил: команды выстраиваются слева в одну колонну, а господа офицеры стоят сбоку — говорят, курят, ждут адмирала.
        Он лихо вывел своих и поставил впереди всех остальных кораблей: «Знай наших, флагманских!»
        Матросы стояли вольно, смотрели, перешептывались:
        — Это что ж, тут будет молебствие?
        — Какое, тут! Сказано — в соборе.
        — А ковры зачем?
        — Ждут нашего.
        — А турецкий адмирал будет?
        — А почему ему и не быть?
        — Да ведь в соборе молебствие. Он разве креста не боится?
        Макарыч чуть повернул голову.
        Шепот сразу стих.
        И вот загудела, что-то залопотала толпа.
        Показалась флагманская шлюпка, — в ней сидели оба адмирала.
        Именитые граждане поправляли одежду, переминались с ноги на ногу. Офицеры стали впереди матросов.
        Поскочин скомандовал:
        — Смирно!
        И вот на пристань ловко ступил адмирал Ушаков. Он был в парадном мундире и орденах. Ушаков шел чуть вразвалку, цепким, морским шагом. Видно было, что ступал он уверенно и его не свалит с ног никакая буря.
        Чуть отставая от него, шел длинный седобородый Кадыр-бей в громадной шубе. Ушаков смотрел весело и гордо, а Кадыр-бей — сконфуженно: он не мог не видеть, что русским оказывают больше внимания.
        За адмиралами шли советник Кадыр-бея хитрый Махмут-эфенди, адъютант Ушакова Балабин и Егор Метакса. Греки бросали под ноги адмиралов цветы и что-то кричали. Архиепископ отделился от знати и пошел навстречу адмиралам.
        Ушаков остановился. Архиепископ стал что-то говорить, видимо приветствуя своих освободителей.
        Метакса быстро подошел к Ушакову и начал переводить. Когда архиепископ окончил, Ушаков снял шляпу и, кланяясь во все стороны, пошел к городу. Снова все потонуло в криках «ура». Во всех церквах зазвонили в колокола. Адмиралы, окруженные знатью, пошли в собор. Раздалась команда:
        — Шагом марш!
        И матросы двинулись за начальством, обмениваясь впечатлениями:
        — Адмирал у них — ровно бом-брам-стеньга.
        — Наш-то Федор Федорович — орел!
        — И чего турок в шубе? Тут в одном мундире жарко, а он шубу напялил!
        — Закон такой.
        Вошли в город. Сначала тянулась узенькая уличка с невзрачными домишками, а потом вышли на более широкую, с красивыми большими домами.
        Все окна и балконы были украшены коврами, яркими тканями, увиты померанцем и лавром. И всюду реяли андреевские флаги.
        На головы матросов сыпались цветы. Греки, стоявшие на улице, совали матросам виноград, конфеты, абрикосы, апельсины, протягивали стаканы вина.
        Матросы сначала не брали угощения, — они помнили приказ: у жителей не брать ничего. Но Веленбаков обернулся и сказал своим:
        — Раз угощают, бери, ребята! От ихнего вина не захмелеешь!
        И, к радости греков, матросы больше не отказывались.
        — Я думал, что слива, сунул в рот, а она — противная, — плевался матрос.
        — Верно… она вроде постного масла…
        — Это маслина, — улыбнулся бывалый боцман Макарыч. — К ней привыкнуть надо!
        — Гляди, братцы, у баб глаза и нос закрыты повязкой. Отчего это? — спрашивали друг друга матросы, увидев у знатных дам на лице шелковые маски.
        — А вот тая без ничего. Красивая…
        — Это холопка, а в повязке, должно быть, дворянка, барыня. Брезгует…
        — Может, сама рябая или косоглазая — вот и схоронилась.
        — Нет, у них, как у турок: муж боится, чтоб не приглянулась кому…
        — Смотри, Макарыч, не моргай!..
        Вошли на большую соборную площадь. Движение замедлилось: входили в узкие двери собора.
        И вот уже ряды моряков ступили под прохладную сень древнего храма.
        После обедни именитые граждане угощали адмиралов и капитанов парадным, роскошным завтраком.
        Команды тоже не остались без угощения.
        В полдень адмиралы созвали собрание в доме графа Марки, чтобы избрать управление острова.
        Внизу, под окнами, на громадной площади стояли зантиоты, ожидая результатов собрания.
        Когда им объявили, что они сами станут управлять островом, площадь заволновалась. Поднялся невероятный шум и крики. Но в криках почему-то не слышалось ни одобрения, ни радости.
        Ушаков вопросительно глянул на Метаксу:
        — Чем они недовольны? Чего еще хотят?
        — Они хотят присоединения к России!
        Ушаков невольно глянул на Кадыр-бея. Турецкий адмирал сидел, насупив густые черные брови. Махмут-эфенди, иронически улыбаясь, шептал ему что-то на ухо.
        К Ушакову подошел обрадованный граф Марки:
        — Ваше превосходительство, вы слышите: они хотят присоединения к России.
        Ушаков свирепо посмотрел на графа:
        — Это невозможно. Разъясните им, пожалуйста! — и отвернулся к Метаксе.
        На балкон к волнующемуся народу вышел граф Марки.
        Он что-то очень горячо говорил зантиотам, но его не слушали и перебивали криками. Марки вернулся, разводя руками.
        — Они не хотят ни о чем слушать! — перевел Федору Федоровичу Метакса.
        — Тогда пойдем! — поднялся адмирал и быстро зашагал к балкону.
        Так он ходил по шканцам в самую трудную минуту боя.
        Махмут-эфенди кивнул своему драгоману — он говорил по-английски и по-французски, но не понимал по-русски — и пошел к балкону.
        Как только на балконе показался прославленный русский адмирал, по всей площади прокатился гул одобрения и крики радости. Толпа кричала «ура», в воздух летели шапки и платки.
        Ушаков поднял руку. Все стихло.
        Адмирал медленно говорил, а Метакса переводил.
        Ушаков благодарил зантиотов за их добрые чувства к России и русскому народу, но сказал, что Россия верна своим обещаниям и договорам. Он доказывал зантиотам все преимущества свободного, независимого существования. Он говорил, что было бы нелепостью, освободив остров от французов, навязывать ему кого-либо другого.
        — Мы пришли не завоевывать, а освобождать! Мы пришли к вам не владычествовать, а охранять. Мы не повелители ваши, а друзья и товарищи! — закончил Ушаков и ушел в комнату.
        Секунду площадь молчала, а потом раздались крики: «Ура!» и «Зито^[83 - Зито — да здравствует (греч.).]^ Ушаков!»
        Махмут-эфенди подошел к Ушакову и, улыбаясь, сказал по-турецки:
        — Вы не только храбры как лев, но и мудры как змея!
        «Ну, положим, змея — это ты», — подумал, сухо поклонившись, Ушаков: он не любил этого поклонника англичан.
        Зантиотам ничего не оставалось делать, — они принуждены были избрать правителей.
        Временное правление острова Занте пожелало вознаградить своих освободителей деньгами. Турки охотно взяли предложенные им три тысячи пиастров, но капитан Шостак наотрез отказался принять такой подарок.
        IX
        Еще будучи на Занте, Ушаков отправил три отдельные, небольшие эскадры: Поскочина — занять острова Кефалония и Итака, Сенявина — овладеть островом Св. Мавры, капитана Селивачева — блокировать остров Корфу.
        20 октября капитан Поскочин прислал мичмана с известием о том, что остров Кефалония освобожден от французов, и передал адмиралу французский флаг и крепостные ключи.
        — Я-то думал: ключи от крепости красивые, а они вон какие! Ровно от господского амбара! — разочарованно сказал денщик Федор, подходя к адмиралу, рассматривавшему ключи.
        Через три дня союзные суда вошли в Кефалонскую гавань.
        Капитан Поскочин приехал к адмиралу с докладом. Он привез пленного коменданта крепости полковника Ройе, который очень просил свидания с адмиралом.
        Выслушав доклад Поскочина, Федор Федорович сказал:
        — Ну, пусть входит француз. Что ему надо?
        В каюту ввели небольшого, поджарого человека. Он с независимым видом поклонился русскому адмиралу и стал что-то быстро говорить, указывая на Поскочина.
        — О чем он так горячо? — посмотрел Ушаков на адъютанта Балабина, знавшего французский язык.
        — Ваше превосходительство, он очень благодарит капитана Поскочина, называет его спасителем французов.
        — Почему? За что?
        — За то, что он спас их от мщения греков. Кефалонцы, помогавшие нашим обезоруживать французов, ругали их, держали, как преступников, связанными, издевались. Он говорит: так не обходятся с образованными людьми!
        Француз запальчиво сказал последнюю фразу и гордо смотрел на русского адмирала.
        Этот самоуверенный, нахальный тон возмутил Федора Федоровича.
        — Вы называете себя образованными, но ваши деяния говорят о другом, — сказал Ушаков, обращаясь непосредственно к самому Ройе, забыв, что он не понимает по-русски.
        Балабин быстро перевел.
        — Я вел себя, как подобает французскому офицеру! — заносчиво ответил Ройе.
        — Я вам докажу, что не так! — стукнул по столу адмирал.
        — Я буду вам весьма признателен, — поклонился полковник. — Назовите, что я сделал, порочащее честь мундира?
        Ушаков даже встал: этот напыщенный франт не понимает главного, а еще полковник!
        — Вы поздно взялись укреплять вверенный вам остров! Вы не сделали ничего для сопротивления. Вы не выстрелили ни из одного орудия, не заклепали ни единой пушки! А что касается ваших жалоб на греков, то как аукнется, так и откликнется! Поведение же капитана Поскочина меня не удивляет: всякий русский офицер поступил бы, как он! — И адмирал повернулся к Поскочину.
        Полковника увели. Он был смущен и удивлен.
        Француз никак не ожидал, что русский адмирал станет упрекать его за то, что он плохо воевал с ним же!
        Дожди задержали союзников в Кефалонии. Только 28 октября, при тихом южном ветре, союзники покинули залив.
        Ушаков торопился к Корфу. Предстояла самая ответственная, решающая операция.
        На пути они встретили посыльное судно с письмом от Сенявина.
        Отправляя к острову Св. Мавры капитана 1-го ранга Дмитрия Николаевича Сенявина, самого талантливого из своих боевых офицеров, Ушаков, как всегда осмотрительный и осторожный, написал в ордере:
        «Ежели можете предвидеть сильное с противной стороны сопротивление, на такой случай тотчас извольте прислать ко мне уведомление…»
        И вот теперь Сенявин сообщал, что на острове Св. Мавры пятьсот человек гарнизона заперлись в крепости, имеют большую артиллерию и много припасов и оказывают упорное сопротивление. Крепость с двух сторон окружена морем, а с двух — широкими рвами. Ушаков посоветовался с Кадыр-беем. Они решили сначала покончить с крепостью на острове Св. Мавры. Ушаков взял с собою два корабля и два фрегата русские и два корабля и один фрегат турецкие, а остальным приказал идти к Корфу для усиления блокады.
        Когда подходили к острову Св. Мавры, услыхали непрерывную пушечную пальбу: Сенявин продолжал осаду крепости. Эскадра стала на якорь в устье канала.
        Ушаков и Кадыр-бей съехали на берег, чтобы осмотреть все на месте. Сенявин встретил их на берегу. Он показал адмиралам пять батарей, которые устроил против крепости. Сенявин снял с фрегата 24-фунтовые пушки. Французский комендант полковник Миолет прислал к Сенявину парламентера. Он предлагал сдать крепость с условием, что весь гарнизон отправят во Францию. Сенявин ответил, что готов принять капитуляцию, если французы будут считаться военнопленными. Миолет не согласился и прекратил переговоры.
        — Никуда он от нас не денется! Выкурим оттуда ядрами! — сказал Ушаков. И вернулся на корабль. С ним поехал и Сенявин: он шепнул адмиралу, что ему надо поговорить с глазу на глаз. Ушакова это сильно заинтересовало.
        Оказалось, что кроме французов у союзников появился еще один враг — Али-паша Янинский.
        Али-паша владел не только Яниной. Его власть распространялась на Эпир и частично на Фессалию. Официально он считался подданным султана, его наместником в Янине, но на деле Али-паша меньше опасался Константинополя, чем султан его самого.
        Али-паши боялось все восточное побережье Адриатического моря. Одно его имя приводило в трепет греков и сербов. Все знали его страшную жестокость, хитрость и коварство. Чтобы завладеть наследством отца, Али-паша умертвил своих братьев. Потом, расширяя владения, истребил ближайших наместников и пашей. Он заставил свою родную сестру Хайницу отравить ее сына, Емас-бея, правившего Фессалией.
        Али-паша захотел и теперь половить рыбку в мутной воде.
        Как только Сенявин прибыл на остров, к нему явились насмерть перепуганные старшины и архиерей. Они рассказали, что Али-паша, чьи владения находились в пятистах шагах от острова Св. Мавры, ведет тайные переговоры с французским комендантом Миолетом. Али-паша хотел прирезать к своим владениям еще кусочек. Он обещал Миолету уплатить тридцать тысяч червонцев и перевезти на свой счет французский гарнизон в Анкону, если Миолет сдаст ему крепость.
        И в то же время Али-паша прислал старшинам чрезвычайно ласковое письмо. Он обещал островитянам, если остров перейдет к нему, сохранить их имущество, закон и веру. Обещал не брать податей, — вообще сулил райскую жизнь.
        И это сильно напугало жителей острова. Они отлично знали кровожадность и вероломство Али-паши и не верили ни одному его слову.
        Сенявин успокоил старшин, сказав, что скоро освободит остров от французов.
        А Али-паша попытался действовать еще с одной стороны: он прислал чиновника к Сенявину — предложил свою помощь в борьбе с французами.
        Но Сенявин уже был наслышан о нем. Он поблагодарил Али-пашу за предложение и сказал, что у него хватит сил справиться с французами самому.
        — Правильно, Дмитрий Николаевич, — похвалил Ушаков. — С этим подлецом надо держать ухо востро!
        — А как быть в дальнейшем?
        — А так. Формально Али-паша — турецкий подданный, чиновник султана. Потому будем считать его на бумаге, — подчеркнул Ушаков, — своим союзником, а самим — не спускать с него глаз. Пусть ловит где-нибудь других дурачков! Вот мы ему сейчас отправим письмецо. Пишите, Дмитрий Николаевич!
        И адмирал стал диктовать:
        «Высокородный и превосходительный паша и губернатор провинции Янины, командующий турецкими войсками».
        — Самое главное — подчеркнуть дружбу России и Турции. Он, я уверен, попытается еще играть на старой неприязни турок к нам. Пишите!
        «Милостивый государь мой!
        Имею честь уверить о совершеннейшей нашей дружбе тесного союза наших государей императоров, которых повеления мы с глубочайшим благоговением дружелюбно между нами выполняем».
        Федор Федорович ходил по каюте, медленно диктовал:
        «Рекомендую себя в дружбу и благоприятство вашего превосходительства…»
        — Нечего сказать — придется назвать убийцу и мерзавца превосходительством. Но, конечно, он — мерзавец из мерзавцев, в подлости и жестокости он превосходит всех! Будем писать дальше:
        «…И уверяю честным словом, что всегда стараться буду спомоществовать вам во всем к общей пользе противу наших неприятелей французов».
        — Хорошо, Федор Федорович, — сказал Сенявин.
        — Погоди, погоди, мы ему еще подпустим.
        Адмирал секунду подумал и продиктовал:
        «…Послал я от себя два корабля к острову Святой Мавры, также и от турецкой стороны два же корабля посланы, и приказал я командующему отделенною от меня эскадрою флота капитану 1-го ранга и кавалеру Сенявину сей остров, крепость и обывателей принять во общее наше покровительство и учреждение, флаги поднять на крепости оба вместе — Российский и Турецкий, которые означают совершенную между нациями нашими дружбу, надеюсь, ваше превосходительство, с таковыми благоприятными нашими распоряжениями и вы согласны».
        — Вот и довольно!
        — Федор Федорович, надо бы сказать насчет его предложения о помощи.
        — Изволь. Сейчас.
        Ушаков минуту подумал.
        — Пиши:
        «…В случае же надобности в рассуждении острова Корфу, если востребуется ваше нам воспомоществование, буду писать и просить о том ваше превосходительство и надеюсь, что вы к тому готовы…»
        — Пусть переведут на греческий язык, а вы передадите!
        — Слушаюсь, ваше превосходительство, — ответил Сенявин.
        X
        Не успел Сенявин уехать с письмом к Али-паше, как к адмиралу Ушакову явилась на флагманский корабль делегация от города Парга.
        По взволнованным, встревоженным лицам делегатов Ушаков понял: что-то случилось.
        Рассказ паргиотов потряс всех.
        Али-паша с десятью тысячами солдат напал на город Превеза, истребил храбро защищавшийся французский гарнизон в двести пятьдесят человек и вырезал большинство жителей Превезы. Рассказывали, что Али-паша сидел в доме французского консула у окна и смотрел, как под окном зверски мучают и убивают беззащитных превезян.
        Али-паша угрожал всем остальным городам на берегу: если они добровольно не согласятся признать его власть, то их постигнет участь Превезы.
        — В Превезе был русский консул. Что сделал с ним Али-паша? — спросил помрачневший Ушаков.
        — Майора Ламброса заковали в кандалы и бросили в тюрьму! — ответили паргиоты.
        Ушаков вспыхнул от возмущения и злобы.
        «Ну, сейчас, Али-паша, держись!» — подумал Балабин, знавший своего адмирала.
        Паргиоты просили Ушакова принять их в русское подданство. Они говорили все вместе, кто по-гречески, кто по-русски.
        — Поймите, господа, император вступил в войну не затем, чтобы приобретать новые земли! У нас только одна задача: очистить Ионические острова от французов, — убеждал Ушаков.
        Услыхав это, делегаты упали перед адмиралом на колени. Рыдая, ловили его руки, полы мундира, умоляли спасти Паргу.
        Какой-то почтенный старик кричал в исступлении:
        — Если Россия откажется спасти Паргу, нам останется одно: погибнуть! Мы сами перережем своих жен и детей и пойдем с кинжалами против Али-паши. Пусть истребится наш несчастный род!
        Эта сцена ошеломила всех. Офицеры стояли молча, глядя на своего адмирала: какой выход найдет он?
        А Ушаков, нахмурив лохматые брови, ходил из угла в угол каюты, обдумывая трудное положение. Он хотел спасти Паргу, но еще не видел способа, как сделать это, чтобы не восстановить Али-пашу против русских.
        — Если нельзя присоединить город к России, то хоть возьмите его под свое покровительство! — в отчаянии крикнул кто-то из паргиотов.
        Ушаков остановился:
        — Хорошо! Я согласен!
        Отчаяние сменилось бурной радостью. Делегаты Парги бросились к Ушакову. Плача и смеясь, они целовали полы его зеленого адмиральского мундира.
        — Господа, возвращайтесь спокойно домой. Я все улажу с Кадыр-беем и немедленно пошлю к вам войска. Балабин, пригласите ко мне его превосходительство турецкого адмирала! — приказал Ушаков.
        — А теперь примемся за Али-пашу, — сказал адмирал, когда обнадеженные паргиоты вышли из каюты. — Егор Павлович, напишите по-гречески письмецо к господину Али-паше!
        Метакса приготовился писать. Ушаков продиктовал:
        «Жители города Парги прислали ко мне своих депутатов, прося от союзных эскадр помощи и защиты противу покушений ваших их поработить. Ваше превосходительство угрожаете им теми же бедствиями, которые нанесли войска ваши несчастным жителям Превезы. Я обязанным себя нахожу защищать их, потому что они, подняв на стенах своих флаги соединенных эскадр, объявили себя тем под защитою Союзных Империй. Я, с общего согласия турецкого адмирала Кадыр-бея, товарища моего, посылаю к ним отряд морских солдат с частью турецких войск, несколько орудий и военное судно.
        Узнал я также, к крайнему моему негодованию, что при штурмовании войсками вашего превосходительства города Превезы вы заполонили пребывавшего там российского консула майора Ламброса, которого содержите в галере вашей, скованного в железах. Я требую от вас настоятельно, чтобы вы чиновника сего освободили немедленно и передали его посылаемому от меня к вашему превосходительству лейтенанту Метаксе, в противном же случае я отправлю нарочного курьера в Константинополь и извещу его султанское величество о неприязненных ваших поступках и доведу оные также до сведения его императорского величества…»
        — Вот и все. И придется вам, дорогой Егор Павлович, самому отправиться с этим письмом. Вы не боитесь? — улыбнулся Ушаков.
        — Что вы, ваше превосходительство, я готов! — вспыхнул Метакса.
        «Если бы знала Любушка, куда я шлю ее сына», — мелькнула мысль.
        — Поезжайте, друг мой! Я надеюсь на ваш ум такт! — ласково сказал адмирал.
        XI
        Егора Метаксу сопровождал в Превезу Каймакан Калфоглу, ведавший продовольствием соединенной русско-турецкой эскадры. Султан прислал к Али-паше фирман снабдить союзные войска всем необходимым.
        Метакса и Калфоглу отправились на адмиральском катере.
        К одиннадцати часам утра катер доставил их к Превезе. Не успели они сойти на берег, как увидели ужасную картину: группа алипашинских разбойников вела связанных по рукам греков-невольников. Тут были старики, женщины, дети. Турки предлагали их всем прохожим за несколько пиастров. Несчастные рыдали, протягивали руки, просили их выкупить. Метакса выхватил веревку из рук турка и хотел уже силой освободить пленных, но Калфоглу в ужасе сказал по-французски:
        — Что вы делаете? Не трогайте. Они изрубят нас!
        Метакса с сожалением выпустил веревку. Но оставить пленных в руках турок ему было жаль. Егор Павлович отдал конвоирам все свои деньги и выкупил греков.
        Они пришли к дому французского консула, который погиб вместе со всеми защитниками Превезы.
        Их глазам представилось страшное зрелище. У входа на лестницу были сложены пирамидой, как ядра у пушки, отрезанные головы превезян с открытыми, застекленевшими в последних муках глазами.
        Привычный к турецким зверствам Калфоглу шел, словно не видел этих голов.
        Метакса еле плелся за ним по лестнице. Ужасный смрад кружил голову. На лбу выступил холодный пот. Егор Павлович не выдержал и сел на ступеньки.
        — Мне дурно! — сказал он по-французски.
        У лестницы на верхней площадке стояли вооруженные до зубов алипашинские янычары. Они с удивлением и презрением смотрели, как этому «франку» дурно при виде приятного для них, обычного зрелища.
        — Дайте воды! — крикнул по-турецки Калфоглу.
        Чья-то рука протянула кружку с холодной водой. Метакса выпил. Стало легче. Он поднялся, шатаясь.
        Калфоглу хотел поддержать его, но Егор Павлович нашел в себе силы самостоятельно подняться наверх.
        Им загородил дорогу какой-то неприятного вида человек с ятаганом за поясом.
        — Откуда и зачем? — сурово спросил он, держась за ятаган.
        — От его превосходительства русского адмирала Ушак-паши, — ответил Калфоглу.
        — Придется обождать. Паша делает смотр коннице.
        Метаксу и его спутника отвели в пустую комнату.
        В ней не уцелело ни одного стекла, потолок и стены были изрешечены пулями. Сверху сыпалась штукатурка. В стене блестели остатки большого прекрасного зеркала. Метакса подошел к нему и посмотрел в осколок:
        — Хорош посол: желтый как лимон, глаза провалились…
        Калфоглу стоял у окна, задумчиво теребя бороду.
        Егор Павлович опустился на ломаную скамью, стоявшую у стены.
        Три чиновника Али-паши вертелись в комнате.
        Они как будто развлекали послов, а на самом деле задавали вопросы, стараясь выведать силы и планы русских.
        Метакса, пользуясь своим плохим самочувствием, старался говорить поменьше, а Калфоглу расхваливал русский флот, преувеличивая его мощь.
        Вдруг за окном раздались пушечные и ружейные выстрелы, послышался топот сотен конских копыт, затрубили трубы. Это возвращался всесильный Али-паша.
        Прошло еще четверть часа — в комнату вошел человек с ятаганом. Он повел Метаксу и Калфоглу к Али-паше.
        Они прошли ряд пустых комнат с разбитыми стеклами и изодранными обоями, в которых сидели и лежали алипашинские солдаты, вышли на другую лестницу и попали в небольшую комнату. Комната была наспех обита парчой и малиновым бархатом.
        Али-паша в зеленой бархатной куртке с бриллиантовыми пуговицами сидел на диване с трубкой в руке. Плечи паши покрывала шуба из черных соболей. Голова замотана зеленой шалью. Это был плотный, среднего роста человек лет пятидесяти с правильными, даже красивыми чертами лица. Поражали его большие коричневые глаза, очень живые и острые. Темно-русые усы и бороду кое-где тронула седина.
        Метакса поклонился и протянул письмо Ушакова, сказав:
        — Адмирал Ушаков, находящийся в Санта-Мавре, командующий русско-турецкой эскадрой, послал меня к вашему превосходительству пожелать вам здоровья. Я имею также приказание вручить вам это письмо и ждать ответа.
        Али-паша чуть привстал, взял письмо и сказал:
        — Добро пожаловать!
        Почтенный Калфоглу по турецкому обычаю стал перед Али-пашой на колени и поцеловал полу его шубы. Вокруг стояли вооруженные с ног до головы арапы и турки. Они зорко следили за каждым движением послов.
        Али-паша кивнул. Один из слуг подал кресла, с которых была содрана шелковая обивка — виднелись только голубые обрывки гобелена.
        Метакса и Калфоглу сели. Калфоглу рассказал о причине их приезда.
        Али-паша спросил у Метаксы по-гречески:
        — Тот ли это Ушак-паша, который разбил славного морехода Саит-Али?
        — Тот самый. Он же разбил при Гаджибее самого Гассан-пашу, взял в плен восьмидесятипушечный корабль и сжег корабль паши.
        — Ваш государь знал, кого послать, — улыбнулся Али. — А сколько вашему адмиралу лет?
        — Пятьдесят семь.
        (Метакса дипломатично прибавил Федору Федоровичу четыре года).
        — Так он гораздо старее меня, — покрутил усы Али-паша.
        — Вашему превосходительству нельзя дать более сорока лет. Вы еще молоды, — польстил Метакса.
        — Нет, куда там. Мне сорок шесть, — сказал Али-паша, убавив себе больше пяти лет.
        Он был доволен, что так молодо выглядит. Потом взял с дивана конверт. Играя кинжалом, рукоять которого так и сверкала драгоценными камнями, Али-паша вскрыл конверт.
        — Где подпись адмирала? — спросил он, глядя на бумагу.
        Метакса привстал и показал подпись. Али-паша минуту смотрел на нее, потом передал письмо секретарю.
        Слуги внесли трубки и кофе в золотых чашках.
        Али-паша угощал представителей союзной эскадры. Егор Павлович с удовольствием пил кофе. А у Калфоглу чашка дрожала в руках.
        Али-паша спросил у Калфоглу, с чем он приехал.
        Калфоглу вынул из-за пазухи султанский фирман.
        Али-паша усмехнулся. Взял фирман двумя пальцами, помахивая им, многозначительно посматривал на своих секретарей, точно говорил: «Не стоит внимания! Легко весит!»
        И вернул его Калфоглу, приказав читать вслух.
        Старик стал почтительно читать именной указ султана, но Али-паша не слушал его. Он кивнул одному из слуг. Вошел секретарь и стал возле него на колено. Али-паша нагнулся, и тот что-то долго шептал паше на ухо.
        Метакса понял, что секретарь передает перевод ушаковского письма. Али-паша посмотрел на Егора Павловича и ехидно улыбнулся:
        — Жаль, что адмирал Ушаков не знает меня так, как должно. Он добрый человек, но верит всяким бродягам, преданным французам и действующим во вред султану и императору.
        — Адмирал Ушаков не руководствуется ничьими доносами. Он только выполняет повеления государя императора и султана. Ваше превосходительство не может сказать, что все это ложь, — указал Метакса на письмо.
        — Хорошо, хорошо, — прервал Али-паша. — Я с вами поговорю обо всем наедине. Садитесь сюда, — указал он на диван. Али-паша совершенно не обратил внимания на то, что Калфоглу уже окончил чтение.
        Метакса сел рядом с ним.
        — Как вы называетесь?
        — Метакса.
        — Если не ошибаюсь, вы с острова Кефалония?
        — Мой отец из Кефалонии, а я родился в России.
        — Какое жалованье вы получаете?
        — Лейтенант получает триста рублей в год, а в походе мы получаем еще столовые деньги. Впрочем, никто не служит императору из-за денег, а из усердия и благодарности.
        — Рейзы, управляющие моими купеческими судами, получают у меня до пяти тысяч пиастров.
        — Но, ваше превосходительство, портовое дело и военная служба — вещи разные.
        — Почему?
        — Ваши рейзы ищут добычи, а мы — славы и случая положить нашу жизнь за отечество.
        — Слышите вы? — обратился к слугам Али-паша.
        — Быть может, ваши шкиперы имеют больше доходов, чем сам адмирал Ушаков, но зато они целуют вашу полу, стоят перед вами на коленях, а я, простой лейтенант, сижу рядом с знаменитейшим визирем. И этой высокой чести я обязан только русскому мундиру, который имею счастье носить.
        Али-паша захохотал и, хлопнув Метаксу по плечу, сказал:
        — Нам с тобой надо о многом поговорить. Ну, ступайте кушать: вы, франки, обедаете в полдень, а мы — в девять часов вечера. Я пойду отдыхать, а потом позову вас.
        Он встал и ушел.
        Метаксу и Калфоглу повели в другую комнату. В ней возле маленького дивана стоял круглый оловянный столик. На нем лежали хлеб, две роговые ложки и серебряная вилка.
        — Садитесь на диван, а я на ковре, — сказал Калфоглу, усаживаясь на корточки перед столом.
        Четверо арапов стояли возле стола. Они держали по оловянному закрытому блюду.
        Прежде всего принесли чорбу, которую Метакса привык есть на корабле у Кадыр-бея, и плов. Затем — меньше чем в полчаса — подали двадцать восемь блюд.
        Полагалось обязательно отведать каждое.
        Последним блюдом был тот же плов, затем черный ливанский кофе и трубка.
        Метакса ел без аппетита: он не мог забыть ужасных отрубленных голов.
        После обеда Али-паша вызвал к себе Калфоглу. Метаксу обступили приближенные паши. Они удивлялись его скромному мундиру, шляпе, шпаге, трости.
        Егору Павловичу стало скучно с ними. Он пошел на берег посмотреть, как его гребцы, дали ли им поесть.
        Адмиральская «десятка» стояла на якоре. Гребцы лежали под тентом, не выходя на берег.
        Метакса издалека услыхал, как один из матросов пел тенорком:
        В Ахтиаре на горе
        Стоят девки на дворе.
        На горе девки стоят,
        В море Черное глядят.
        В море Черное глядят,
        Меж собою говорят: -
        Скоро ль корабли придут,
        Наших милых привезут?
        Матросиков привезут.
        Тоску нашу разнесут?
        — Эй, там, на катере! — крикнул Егор Павлович, подходя к берегу.
        Песня прервалась. Все гребцы вскочили.
        — Чего изволите, ваше благородие? — спросил боцман Макарыч.
        — Вас накормили?
        — Точно так, накормили. Прислали три жареных барана, сыр, хлеб и ведро вина.
        Метакса улыбнулся: гребцы поели сытнее, чем он.
        — Значит, сыты?
        — Точно так, ваше благородие! А стоять здесь долго еще будем?
        — Часика через два отвалим, — ответил Метакса и без удовольствия пошел назад.
        XII
        Когда Метакса вернулся в дом французского консула, его провели наверх к Али-паше.
        Али-паша был одет по-домашнему. Он рассматривал захваченный у французского консула телескоп: вертел во все стороны, ничего не видел в нем и ругал своих черных слуг, говоря, что они переносили телескоп с места на место и испортили его.
        Увидев Метаксу, он сказал:
        — Мне сказали, что ты плохо обедал. Знаю отчего, но я в этом не виноват. Превезяне действовали заодно с французами и поплатились за это.
        Али-паша сел на диван и пригласил Метаксу:
        — Садись сюда!
        И вдруг из ласкового превратился в сурового:
        — Ваш адмирал худо знает Али-пашу и не в свое вмешивается. Я имею фирман от Порты на владение Превезой, Паргою, Бутринтом. Эти земли составляют матерой берег. Они подвластны мне. Адмиралу предоставлено завоевывать только острова! Я сам визирь султана Селима! — прихвастнул он, хотя еще не был визирем. — Я владею несколькими областями. Я одному султану обязан давать отчет, и никому другому. Я мог бы взять остров Святой Мавры. Он в шаге от моих владений, но я видел, что приближается союзный флот, и отступил. А ваш адмирал не позволяет мне овладеть Паргою. Что он думает?
        — Ваше превосходительство, напишите обо всем этом адмиралу Ушакову — он ничего не знает. Пошлите копию султанского фирмана, и все будет в порядке.
        — Я никому не обязан сообщать султанские фирманы. Я ничего не боюсь, но не хочу поссорить русских с турками. Ушаков меня огорчает. Знайте, что он во сто крат более будет иметь надобности во мне, нежели я в нем…
        — Верьте, ваше превосходительство, что адмирал Ушаков не желает вам зла. Напротив, он хочет дружбы, но то, что сделали вы с русским консулом Ламбросом, он не может и не должен терпеть.
        Али-паша вскочил. Он был красен от гнева.
        — Ламброс сам виноват. Он давно знал, что я покорю Превезу. Зачем не убрался он на острова? Он остался здесь, чтобы давать советы французам против меня. В доме Ламброса мои враги Христаки проводили все свои совещания и переговоры с французами. Ламброс изменник. Он не достоин ни вашего покровительства, ни моей пощады.
        — Может быть, враги Ламброса оклеветали его? Какой резон ему идти против вас? Он, как и все консулы наши, получил официальное извещение о войне России и Турции против французов. Он предуведомлен был о прибытии к Ионическим островам соединенной эскадры. Зачем было ему уезжать? Он оставался, зная, что его, как чиновника союзной державы, никто не тронет. А его ограбили и, заковав в цепи, бросили на галеру. Этот поступок, прежде всего, оскорбляет государя императора и всю Россию. Ваше превосходительство этим фактом доказывает свою неприязнь ко всем русским вообще!
        — Неправда! Я очень люблю и уважаю этот храбрый народ! Я имел случай оказать важные услуги князю Потемкину. Вот был человек! Он умел ценить меня. Во всех письмах он говорил со мною, как с другом. Я получал от него драгоценнейшие подарки. Жаль, их нет со мною — я бы показал! О, Потемкин был великий, необыкновенный человек! Он знал людей, знал, как с кем обходиться. Если бы он был жив, ваш адмирал относился бы ко мне по-другому!
        — Будьте уверены, что и князь Потемкин не оставил бы без внимания консула Ламброса. Консул не частное лицо. Он доверенный государя. Он представляет всю Россию. Кто оскорбляет русского консула, тот оскорбляет всех русских!
        Али-паша ходил по комнате, опустив голову. Думал.
        — Хорошо. Быть так. Я велю его освободить. Но адмирал Ушаков должен отступиться от Парги и не вмешиваться в мои дела!
        — Он этого не может сделать, не подвергаясь гневу императора. Он обязан защитить паргиотов, — они никогда не были подвластны Порте. Парга подняла на своих стенах флаги союзников. Адмирал Ушаков и Кадыр-бей не смогут не признать независимости Парги, как и остальных Ионических островов.
        Али-паша почесал затылок. Помолчал.
        — Я сам оплошал. Если бы я взял Превезу пятью днями раньше, то Парга была бы теперь в моих руках. Я не посмотрел бы на неприступность ее гор! — угрожающе потряс он кулаком.
        — Ваше превосходительство сильно злы на Паргу и паргиотов.
        — Имею на то важные причины. Они причиняют зло мне и султану. Они укрывают моих врагов. Они помогают бунтовщикам — доставляют им порох. Я бы не пожалел двадцати тысяч венецианских червонцев, чтобы адмирал Ушаков отступился от Парги. Скажи мне откровенно: кто у него всем заправляет, кто его любимец?
        — Наш адмирал любит всех одинаково. А отличает тех, кто более достоин по службе. Могу уверить вас, ваше превосходительство, что ни один русский чиновник, ни за какие деньги не возьмется уговаривать адмирала. Да и никто не уговорит Ушакова пойти на такой поступок.
        — Посоветуй, что мне делать?
        — Я не смею советовать — ни чин мой, ни возраст не позволяют этого. Вы славитесь умом, вы не захотите из-за Парги поссориться с императором и впасть в немилость у султана. Вам необходимо примириться, сблизиться с адмиралом Ушаковым.
        — Я готов хоть сейчас. Но скажи откровенно, как мне поступить. Будь ты Али-паша, что бы ты сделал?
        — Я бы написал адмиралу Ушакову вежливое письмо, в котором принес бы извинения за поступок моих войск. Немедленно отправил бы Ламброса к русским, потом примирился бы с Паргой и приказал своим войскам не причинять ей никакого вреда!
        — О, да ты требуешь невозможного!
        — Я полагаю, что адмирал позволит вашему превосходительству послать и со своей стороны в Паргу двенадцать рядовых из христиан, которые будут составлять часть султанского гарнизона, — пока будет решение союзных государей о Парге. Возможно, что вся полоса матерого берега присоединится к Турции, а Порта предоставит управление вашему превосходительству.
        Али-паша слушал со вниманием. Что-то обдумывал. Очень благодарил Метаксу за совет. Потом позвал своего любимца Махмут-эфенди.
        — Вот кого я пошлю к вашему адмиралу, чтобы снискать его благосклонность. А консула Ламброса отправлю завтра утром.
        Метаксе не понравился этот посол. Хитрый, очень подвижный — не похож на ленивого, флегматичного турка.
        Али-паша, прощаясь с Метаксой, приглашал его приехать в столицу, в Янину.
        Метакса с удовольствием отвалил от превезианского берега.
        Калфоглу сидел невесел: его миссия окончилась ничем, — Али-паша не посмотрел на султанский фирман и не дал продовольствия.
        XIII
        Когда Метакса вернулся назад, на крепости уже развевались союзные флаги. Полковник Миолет не выдержал русского огня и сдался.
        — А, Егор Павлович, здравствуйте, дорогой мой! Ну как — со щитом? — приветливо встретил своего посланца адмирал Ушаков.
        — Все в порядке, ваше превосходительство, — сдержанно улыбаясь, ответил лейтенант.
        Адмирал услал всех из каюты и заперся с Егором Павловичем. Метакса подробно рассказал обо всем: о Превезе, о самом Али и беседе с ним. Ушаков внимательно слушал его и только изредка перебивал короткими замечаниями:
        — О, подлец! Ах, разбойник! Правильно! Молодец, Егорушка!
        Федор Федорович был доволен Метаксой. Лучше вести дело с этим вероломным, хитрым восточным деспотом не смог бы и заправский дипломат.
        — Значит, он прислал сюда своего любимца, Махмута, — сказал, думая вслух, Ушаков. — Ты прав, Егорушка, от него надо ждать каких-либо козней. Али-паша знает, что никого из русских ему купить не удастся, и потому попытается играть со своими. Следи за ним и давай вовремя знать!
        Но Кадыр-бей оказался верным союзником и порядочным человеком: он сам приехал с Метаксой к Ушакову и рассказал ему о происках подлого Махмута.
        Как и предполагал Федор Федорович, Махмут повел двойную игру: с одной стороны, он тщетно убеждал Ушакова в том, что Али-паша расположен к русским, к адмиралу Ушакову и даже к паргиотам, а с другой — старался уговорить Кадыр-бея, что ему не стоит вмешиваться в дела на материке. Он даже пытался запугать Кадыр-бея мщением капудан-паши Гуссейна, который якобы будет недоволен действиями союзных адмиралов.
        Спокойный, уравновешенный Кадыр-бей был возмущен. Он предлагал Ушакову расправиться с вероломным Махмутом по-турецки: заковать в кандалы и отправить на русском военном судне в Константинополь с письмом их обоих султану о всех проделках Махмута.
        Ушаков пожал руку почтенного Кадыр-бея и благодарил его за настоящее товарищеское отношение.
        Для него вопрос был совершенно прост и ясен: ссориться с Али-пашой ни к чему. Ушаков приехал сюда не затем, чтобы укрощать турецких сатрапов. Это лишь отвлекло бы его от прямой задачи и усложнило бы ее. Надо стараться приобретать сторонников, а не врагов!
        Федор Федорович предложил Кадыр-бею просто поскорее отослать незадачливого дипломата Махмута к его хозяину: Али-паша сам оценит его дела.
        Кадыр-бей очень уважал Ушак-пашу и согласился с ним: Махмут был в тот же день отправлен в Превезу.
        Но его пребывание на турецких судах и происки агентов Али-паши на острове все-таки сказались.
        Во время совместных военных действий турецкие солдаты и офицеры беспрекословно слушали русских. Ибрагим, командир турецкого корабля, приданного отряду Сенявина, ходил за Дмитрием Николаевичем как тень. Турецкие солдаты усердно работали у Сенявина на батареях. Вместе с русскими втаскивали на горы под огнем французов 24-фунтовые пушки. И что больше всего удивляло Кадыр-бея и его флагманов, — галионджи ходили по городу и окрестностям без оружия: так приказал Сенявин. И никто из жителей не жаловался на бесчинства или убийства со стороны галионджи, как бывало в плавании всегда.
        И вдруг, до сих пор спокойные, солдаты и офицеры стали роптать на союзников. Слышались недовольные голоса.
        Приближался священный месяц магометанского года, рамазан. Агенты Али-паши подзуживали турок. Они говорили: «Гяуры продолжают военные действия потому, что хотят надругаться над законом Магомета, чтобы вы трудились, а не праздновали».
        Они лгали, уверяя, что русские берут себе трофеи. И галионджи, которые до сих пор и не думали ни о каком дележе военной добычи, вдруг запротестовали. Они требовали половину пушек, снарядов и прочего имущества или платы за все.
        Сенявин и слушать не хотел об этом, потому что все взятое у французов вооружение сразу же передавалось островитянам.
        Тогда часть турок решила наверстать упущенное своим обычным способом: грабежом окрестных деревень.
        Пример Превезы был им очень близок во всех отношениях.
        Но первую же турецкую шайку, которая попробовала грабить, обезоружили вооруженные жители. И пятерых турок доставили в городскую ратушу.
        Денщик разбудил Ушакова еще до поднятия флага.
        — Федор Федорович, к вам прибыли!
        — Кто? — проснулся Ушаков.
        — Этот, как его, Кадубей и наш Егорушка…
        — Что там стряслось?
        Пока Метакса докладывал о поимке турецких матросов-грабителей, Кадыр-бей смущенно теребил свою длинную бороду, словно хотел повыдергать ее. Он сидел красный от стыда и страха: если русский адмирал напишет обо всем султану, Кадыр-бею будет нехорошо.
        Кадыр-бей приносил искренние извинения его превосходительству адмиралу Ушакову и просил главнокомандующего препроводить арестованных к нему. И пусть Ушак-паша напишет обо всех их подлостях в самых жестоких словах, чтобы покраснело небо и кровь застыла в жилах!
        Старик был взволнован, убит.
        — Не огорчайтесь, мой друг, — сказал по-русски Ушаков. — В семье не без урода! Я их пришлю вам — делайте что хотите, и на том конец. В Константинополь я сообщать об этом не стану!
        Кадыр-бей с облегчением вздохнул. Он не знал, как и благодарить Ушакова. Он просил главнокомандующего написать правила, как должны поступать турецкие солдаты и офицеры. Опираясь на эти правила, он мог бы требовать от своих флагманов и капитанов безоговорочного исполнения.
        — Все убеждены, что одна ваша строка, одно слово значат у султана больше, чем все мои жалобы! Турки давно привыкли бояться Ушак-паши!
        Федор Федорович улыбнулся.
        — Хорошо! Хорошо! Напишу! — кричал он, нагибаясь к Кадыр-бею, будто чем громче он говорил, тем понятнее становилось турку.
        И тут же продиктовал адъютанту все то, о чем просил Кадыр-бей.
        В правилах главным пунктом было:
        «Строжайше запретить туркам отлучаться самовольно в города и селения по своим надобностям, а увольнять определенное токмо число единовременно и без оружия, под присмотром исправных урядников; возвращаться им на суда не позже захождения солнца. Не являющихся в срок наказывать строго и не отпускать впредь на землю».
        Когда со «Св. Павла» отправляли под конвоем пятерых грабителей-турок на корабль Кадыр-бея, матросы обсуждали:
        — И что им теперь будет?
        — Ежели б в походе, то — за борт!
        — А так?
        — Палками по пяткам.
        — А не грабь, не мучь жителев!
        — Вот те и рамазан!
        XIV
        Все малые Ионические острова были освобождены. Оставался последний, самый главный и большой, — остров Корфу. Его крепость считалась первоклассной, непобедимой. По своей неприступности и силе она могла равняться только Гибралтару.
        Нельсон, блокировавшей Мальту, уже пятый месяц стоял у этого острова без всяких результатов.
        Ушаков имел о Корфу самые точные сведения. Гарнизон крепости состоял из трех тысяч человек при 636 пушках. Французские инженеры постарались усилить и без того надежные естественные и искусственные укрепления Корфу мощными крепостными сооружениями. Огромная крепость была обнесена толстыми и высокими гранитными стенами. Укрепления старой крепости на юге и новой к северу от города Корфу располагались так, что враг, взявший передовые, неминуемо попадал под огонь пяти мощных замкнутых фортов с круговым обстрелом.
        Пороховые погреба были высечены в скалах. Казармы сообщались между собою ходами в горах.
        Но все это адмирал Ушаков не считал главным препятствием для овладения островом Корфу. Его озадачивало другое: очень малое количество десантных русско-турецких войск и недостаток продовольствия.
        И то и другое зависело только от турок.
        7 ноября русско-турецкая эскадра снялась с якоря, провожаемая толпами благодарных островитян.
        9 ноября подошли к острову Корфу.
        Крепость возвышалась над морем, как высокий маяк.
        Перед Корфу лежал небольшой остров Видо. Он превосходно защищал центр Корфу — самый город, расположенный между старой и новой крепостями.
        Ушаков, глядя в трубу, сразу указал на остров Видо:
        — Вот ключ к Корфу!
        Все согласились с этим метким определением.
        Адмирал велел, проходя мимо Видо, подойти поближе.
        В трубу были ясно видны французские солдаты. Одни наверху строили новые батареи, другие внизу рубили масличные деревья, устраивая завалы, чтобы помешать высадке десанта. А на горах Корфу толпились офицеры.
        Они в зрительные трубы смотрели, как в пролив под всеми парусами вступал в боевом порядке соединенный русско-турецкий флот.
        Эскадра под командой Селивачева, посланная блокировать Корфу, сторожила выход из Корфинского пролива, находящегося между островами Корфу и Видо.
        В этом проливе укрывался французский флот.
        Союзники легли на якорь, охватив крепость Корфу со стороны пролива полукольцом. Русские корабли помещались на флангах, откуда можно было ждать появления французских судов.
        Адмиральский «Св. Павел» стал ближе всех к берегу для более удобного сношения с островитянами.
        К Ушакову тотчас же явился с рапортом капитан Селивачев. Он рассказал, что жители с нетерпением ждут русских.
        Эскадра Селивачева все время находилась под парусами: сторожила оба выхода из проливов.
        Селивачев посылал к французам капитан-лейтенанта Шостака, предлагая сложить оружие. Шостака ввели в крепость, завязав глаза. Французские генералы приняли его весьма любезно, угощали обедом, пили за его здоровье и с улыбкой отвечали, что не видят, кому надо сдаваться. И в свою очередь спрашивали: «Что, вы хотите въехать в наши бастионы на кораблях?»
        — Зря, Иван Андреевич, посылали. Прежде времени! Французы ответили вполне резонно! — вспыхнул Ушаков.
        И он перевел разговор на французский флот, стоящий у Корфу.
        На рейде у французов кроме нескольких мелких судов и 32-пушечного «Ля Брюн» стояли 74-пушечный «Женеро» и 54-пушечный корабль «Леандр», бывший английский из эскадры Нельсона. Английский адмирал отправил его с донесением о победе над французским флотом при Абукире, а «Женеро» перехватил его по пути и заставил сдаться.
        Выяснив обстановку при Корфу, Ушаков стал готовиться к штурму.
        Прежде всего, следовало позаботиться о десантных войсках. Кадыр-бей тотчас же послал нарочных к пашам на материке, чтобы они поскорее прислали сухопутные войска.
        По приказу султана паши скутарийский, дельвинский, авлонский и янинский должны были прислать по три тысячи человек.
        Адмирал Ушаков отправил обо всем донесение императору Павлу и писал:
        «…Если бы я имел со мною один только полк российского сухопутного войска для десанта, непременно надеялся бы я Корфу взять, совокупясь вместе с жителями, которые одной только милости просят, чтобы ничьих других войск, кроме наших, к тому не употреблять».
        По приходе к Корфу Ушаков получил в первые же дни секретное письмо от Томары из Константинополя.
        Россия не особенно доверяла новым союзникам — туркам, которые сто лет находились в такой тесной дружбе с французами. Потому Томара писал:
        «…Намерения высочайшего двора есть стараться чем можно более раздражить взаимно Порту и Францию; следственно, соблюдая с вашей стороны в рассуждении французов правила войны, вообще принятые, не должно понуждать к наблюдению их турков. Пущай они что хотят делают с французами, и турецкий начальник хотя в самом деле вам подчинен, но в наружности товарищ может поступать с ними, как хочет…»
        «Выходит, что я напрасно не позволил тогда Кадыр-бею вырезать потихоньку первых французских пленных на острове Цериго? — подумал Ушаков. — Какая мерзость! Вероломство не лучше Али-паши! И это „высочайший двор“! Нет, пока я жив, так позорить честь русского человека не позволю!» — И Федор Федорович с брезгливостью поскорее запер в стол этот позорный секретный документ.
        Соединенный флот блокировал Корфу, ожидая прибытия сухопутных войск и провианта.
        Проходили дни и недели, а ни того, ни другого не поступало. Ушаков хорошо знал медлительность, неповоротливость турок и не ожидал быстрой доставки. Но все-таки уже наступил декабрь, а о сухопутных подкреплениях не было и слуху. Федор Федорович начинал понимать, что грозные фирманы султана страшны только в стенах сераля. Он в огорчении написал официальное письмо Кадыр-бею, упрекая турок в том, что время проходит, а обещанных десантных войск они не доставляют.
        «…Долгое время пропущено понапрасну и в великий вред, в сие время французы беспрестанно разоряют деревни, грабят и обирают из их крепости провизию и всякие богатства и крепости укрепляют бесподобно; ежели еще несколько времени будет пропущено, то очевидная опасность настоит, что крепости Корфу взять будет невозможно», — припугнул Ушаков.
        Кадыр-бей снова разослал гонцов во все стороны. Но, помимо десанта, еще не весь русско-турецкий флот был в сборе. Два фрегата капитана Сорокина стояли понапрасну у Александрии, куда они были посланы еще из Константинополя. Не возвратились также корабли, отвозившие в Морею французских пленных. Наконец, Ушаков с нетерпением ждал контр-адмирала Пустошкина. Он должен был прийти с двумя новыми 74-пушечными кораблями из Севастополя. Только в конце ноября присоединился к флоту капитан Сенявин со своими фрегатами, стоявший у острова Св. Мавры.
        И в это время, когда у Ушакова не хватало сил даже для осады Корфу, он получил письмо от английского адмирала Нельсона из Неаполя:
        «Я еще ничего не слышал о взятии Александрии турецкой и русской эскадрой совместно с моим дорогим другом капитаном Гудом, оставленным мною в качестве руководителя».
        И в конце назидательно прибавлял:
        «Египет должен быть первым объектом, Корфу — вторым».
        Ушаков, прочтя это наглое письмо, только усмехнулся: уловка была очень уж проста! Нельсон не хотел, чтобы русские овладели Корфу. Для него было бы приятнее всего, если бы русские совсем ушли оттуда, оставив одних турок! Тогда бы Нельсон послал один какой-либо корвет в Корфу, а потом, когда крепость не выдержала бы многомесячной турецкой блокады и в конце концов сдалась, Нельсон кричал бы на весь мир, что только англичане взяли неприступный Корфу. И потребовал бы себе львиной доли дележа.
        Ушаков давно раскусил этого лорда и не собирался следовать коварным советам Нельсона.
        А Нельсон, не хуже Али-паши, действовал на два фронта. Вместе с письмом Ушакову он послал письмо Кадыр-бею:
        «Я надеялся, сэр, что часть соединенной турецкой и русской эскадры пойдет к Египту, первой цели войны для оттоманов, а Корфу — это второстепенное соображение».
        Он надеялся на своего старого друга, секретаря государственного Дивана, Махмут-Раиф-эфенди, который был предан англичанам и писал Нельсону чаще, чем султану.
        Но прямодушный Кадыр-бей не скрыл этого коварного письма от своего русского союзника, и происки Нельсона остались без результата.
        Ушаков приложил все усилия к тому, чтобы сделать блокаду острова полной. Он устроил на Корфу две батареи, на южном и северном берегу. В крепости чувствовался недостаток в продовольствии. Французы выходили грабить окрестные деревни, и батареи сильно мешали им в этом.
        Но и в эскадре продуктов тоже становилось все меньше и меньше, а работы у русских моряков все прибавлялось. Утомляли бесконечные разъезды, особенно ночные. После вечерней зори вооруженные гребные суда посылались в дозор. Отряды из кораблей и мелких судов крейсировали в проливах, не позволяя крепости сноситься с албанским берегом. Кроме того, надо было доставлять на батареи провизию и снаряды.
        Больше всего изнуряла русских промозглая, сырая, дождливая зима. Пронзительно-холодный ветер и беспрерывный дождь пробирали насквозь всех, кому приходилось стоять на открытом месте. Люди не успевали просушить одежду. Русские проклинали эту южную зиму:
        — Ну и зима, будь ты неладна!
        — У нас зима — мороз, солнце, а тут экая грязь да слякоть…
        — Рождество на носу, а здесь дождь и холодина, как в покров!
        В эскадре появились простуженные.
        Ушаков, всегда заботившийся о здоровье матросов, не забыл о нем и здесь. Он приказал купить албанские капоты-бурки из толстого сукна. Бурка хорошо защищала от дождя и холода и могла служить одеялом.
        Чтобы не тратить даром времени, Федор Федорович осмотрел с Кадыр-беем бывшее венецианское адмиралтейство в порте Гуино. Адмиралтейство находилось в пяти верстах к западу от крепости. Так как французы не смогли защитить Гуино, то они разрушили все здания, а строившиеся корабли затопили.
        Ушаков решил обосновать здесь свои ремонтные мастерские, и в скором времени в Гуино стали производиться кузнечные, плотничные и купорные работы.
        Ушаков обучал матросов сухопутному делу: стрельбе из ружей, учил высаживаться на берег.
        А французы продолжали тревожить русские аванпосты. Не проходило дня, чтобы не было вылазок из крепости. На острове гарнизон Корфу мог достать только одно оливковое масло, а хлеб, скот и вино приходилось доставлять с материка.
        Беспокойные ночные вылазки и частые попытки «Женеро» уйти из кольца союзных судов раздражали Ушакова. Он не мог дождаться возвращения своих судов.
        Наконец вернулись из Патраса корабли, отвозившие французских пленных. Затем шхуна и две бригантины доставили провизию из черноморских портов.
        С провиантом на русских судах положение было катастрофическое: уже начисто выколотили все бочки и съели даже сухарные сметки. Поддерживали свежее мясо и овощи, которые то и дело покупали на албанском берегу. На турецких кораблях хлеб еще был, и Кадыр-бей по-товарищески делился с русскими. Когда Метакса бывал на «Св. Павле», офицеры в шутку говорили, что завидуют ему: у турок, мол, еще есть хлеб!
        9 декабря вернулся с фрегатами из Александрии капитан Сорокин.
        Ушаков, ходивший последние дни хмурым, повеселел. Понемногу начали являться посланные пашами солдаты. Это были грязные, оборванные люди, без оружия и продовольствия.
        В это время капитан Селивачев вдруг донес адмиралу, что «не надеется защищать проходы южного пролива Корфу по малости с ним судов». Ушаков сильно разгневался:
        — Мало того, что турки, так и наши начинают! А еще командующий арьергардом! Ведь у него есть три турецких корабля — разве этого мало!
        И он отправил к Селивачеву грозный «ордер»:
        «Я рекомендую вашему высокоблагородию иметь старание и бдительное смотрение французских кораблей и никаких из судов не пропускать, а ловить, бить, топить или брать в плен и во всем прочем поступать по силе закона».
        Но, к сожалению, французскому кораблю «Женеро» все-таки удалось счастливо бежать. Отчаянный капитан «Женеро» Лажуаль выбрал для этого праздничный рождественский вечер, 25 декабря.
        В девятом часу вечера, в непроглядной темноте, при крепком южном ветре Лажуаль, вычерня паруса, рискнул прорваться в Венецианский залив мимо русских и турецких кораблей.
        Русские разведчики тотчас же дали сигнал, что из-под крепости вышел французский корабль.
        Ушаков приказал сигналить фонарями: «Следовать за бегущим неприятелем и брать его в плен».
        В узком проливе стоял наш старый 70-пушечный корабль, плохой ходок, «Богоявление господне» и новый, не уступавший на ходу «Женеро», французской же постройки, турецкий корабль Фетих-бея.
        — Егор Павлович, спешите на шлюпке к этому Фетих-бею. Наши не догонят, а он догонит! — сказал Ушаков сидевшему у него за праздничным столом Метаксе.
        Метакса в мгновение ока очутился на шлюпке.
        Уже слышалась пальба в проливе. Турецкие корабли, по обычаю, были сильно освещены, и Лажуаль, вероятно, ориентировался по ним в этой непроглядной темноте.
        Вбежав на турецкий корабль, Метакса, прыгая через храпевших на палубе галионджи, побежал прямо в каюту адмирала.
        В передней спали его адъютанты и слуги. В каюте стоял полумрак. На оловянном подносе горел светильник, который, мигая, освещал спящего на софе пашу и стены с развешанными изречениями из Корана. Метакса бесцеремонно затормошил пашу:
        — Вставайте, ваше превосходительство! Французский корабль уходит. Надо догнать!
        Фетих-бей отлично знавший Метаксу в лицо, потянулся, зевнул, потом сел на софе и преспокойно сказал, что он не будет уговаривать свою команду исполнять приказ Ушак-паши:
        — Мои галионджи и топчи живут одной чорбой, не получают ни пиастра уже целый год и целый год не видят своих жен, и я не берусь даже будить их ото сна. Может, во сне им лучше, чем наяву. Франк бежит, говоришь? Чем гнаться за ним, дуй ему в паруса! Пусть бежит!
        И Фетих-бей снова плюхнулся на софу.
        Метаксу подмывало схватить этого жирного Фетих-бея за шиворот и погнать на палубу, но делать было нечего.
        Он с досадой кинулся вон из каюты.
        А в кромешной темноте ночи раздавались беспрерывные выстрелы: это «Богоявление» все-таки пошло в погоню за «Женеро».
        Когда Егор Павлович вернулся к Ушакову и с возмущением рассказал ему об ответе турецкого адмирала, Федор Федорович только сжимал в ярости кулаки и восклицал:
        — Ах, Фетюк, Фетюк!
        «Женеро» ушел: он был значительно легче на ходу, чем старые русские корабли херсонской постройки.
        В одном отношении этот побег сослужил союзникам некоторую службу: французская оборона Корфу лишилась семидесяти четырех новых пушек и восьмисот человек защитников.
        XV
        В последних числах декабря наконец стало поступать значительными партиями продовольствие. Паши раскачались, ограбили греков и прислали булгур^[84 - Булгур — толченая пшеница.]^ и плохо выпеченные ячменные сухари.
        А 30 декабря пришел из Севастополя контр-адмирал Павел Васильевич Пустошкин.
        Когда два новеньких 74-пушечных корабля подходили к союзной эскадре, на русских судах прокатилось громовое «ура».
        — Генералу Шабо, вероятно, не нравится наше «ура», — смеялся Федор Федорович.
        Он с удовольствием и с большим почетом встретил своего старого однокашника и приятеля. Повел к себе в каюту поговорить обо всем.
        Пустошкин прежде всего доложил адмиралу о переходе из Севастополя к Корфу.
        — Ты знаешь, Федор Федорович, — говорил Пустошкин, — мы снялись из Севастополя двадцать шестого октября, а в Константинополь прибыли четвертого ноября. Но из Дарданелл не могли выйти за штормами и противными ветрами до первого декабря! Я знал, что ты тут волосы на себе рвешь. Вон похудел как, — говорил Пустошкин, глядя на адмирала. — Но что же было делать…
        — Да, с ветром ничего не поделаешь! — согласился Ушаков.
        — Дошли до Занте пятнадцатого декабря, запаслись водой и дровами, а ветер опять подвел. Мы и стали. Простояли у Занте до двадцать восьмого декабря. Веришь, я от неприятности сна лишился!
        — Верю! — чуть улыбнулся Федор Федорович. Он помнил: у толстого Павлуши сон был всегда превосходный. — Ну, как наш Севастополь?
        — Стоит, что ему?
        — Как его высокопревосходительство Николай Семенович Мордвинов? Как ему наши победы?
        — Не очень о них вспоминает. Больше говорит о Абукирской победе Нельсона.
        — Превозносит до небес? — усмехнулся Ушаков.
        — Превозносит.
        — Так английским приспешником и помрет! А знаешь, Павел Васильевич, что получилось в Абукире у Нельсона? Французы стояли на якоре у берега, как тогда турки у Калиакрии. Передовой корабль нельсоновского авангарда оказался между берегом и французским флотом. Части кораблей Нельсона пришлось следовать за ним. И теперь кричат о Нельсоне на весь мир: «Ах какой маневр!» А ведь мы на семь лет раньше милорда Нельсона решились на такой смелый маневр. И не случайно, а преднамеренно прошли между береговой батареей Калиакрии и турецким флотом. И разбили турок. Об этом наши враги стараются не вспоминать!
        Пустошкин привез Метаксе письмо от матери.
        — Ваше превосходительство, — подошел к Ушакову Егорушка, — вам кланяется матушка. Поздравляет с победой…
        — Спасибо, Егор Павлович, — ответил Ушаков; этот привет был ему приятен.
        Теперь, с приходом Пустошкина, весь флот союзников стоял у Корфу. Не хватало лишь десантных войск. Но приходилось торопиться. Французы вели себя на Корфу иначе, нежели на других островах. Они распространяли среди населения воззвания, предлагая грекам объединиться в борьбе против турок. Когда островитяне увидали у своего берега турецкие флаги, они пришли в ужас. Страшная участь Превезы облетела все побережье.
        Ушаков уверял жителей, что турецкие войска находятся под его командой, но греки слишком хорошо знали необузданность турецких войск. И уже стали раздумывать: помогать Ушакову или французам. Ушаков писал Томаре, что французы «употребляют теперь все пронырливости обратить островских жителей к себе» и что они «рассылают по всему острову в великом количестве печатные листы и публикации».
        Каждую неделю приезжали и приходили по нескольку человек с материка от пашей. В последнее время они стали говорить, что Али-паша задерживает большие отряды, которые следуют к флоту.
        — Хитер и подл. Неизвестно, чего в нем больше: лисьей хитрости или волчьей повадки! — говорил Ушаков.
        Он думал, не спал ночи — как быть с десантными войсками. И пришел к такой мысли, что без Али-паши все равно не обойтись.
        Задерживая турецкие отряды, идущие через Албанию, Али-паша сам подсказывал русскому адмиралу выход: попросить у него помощи. Тем более что, как передавал Кадыр-бей, султан не очень доверяет Али-паше, хотя за взятие Превезы пожаловал победителю третий бунчук и звание визиря.
        В конце января Ушаков как-то вызвал к себе Метаксу. Он рассказал Егорушке о поручении и передал ему украшенную бриллиантами табакерку, которую недавно подарил ему султан:
        — Вот возьми подарок Али-паше.
        — А как сказать, за что вы дарите?
        — Ну, скажи — хотя бы за то, что он аккуратно поставляет нам свежую баранину, — улыбнулся Ушаков.
        — Федор Федорович, но ведь табакерку вам подарил султан! — узнал Метакса.
        — А мне что с ней делать? Табак я не нюхаю. Лежит только без дела. Пусть пойдет на пользу отечества.
        XVI
        Наутро Метакса с письмом Ушакова и султанской табакеркой отправился на катере в порт Бутринто, — по слухам, Али-паша перебрался сюда, поближе к Корфу.
        Когда катер подходил к берегу, Метакса спросил у греков-рыбаков, не знают ли они, где паша. Рыбаки указали на купеческий трехмачтовый бриг.
        Первый, кого увидал на бриге Егор Павлович, был сам Али-паша. Он ходил по палубе в простом албанском капоте и курил трубку.
        — А, господин Метакса, — окликнул он. — Добро пожаловать! — приветствовал он русского лейтенанта.
        Али-паша взял гостя под руку и повел его вниз, в каюту. Каюта оказалась темной, тесной и не очень чистой.
        — Ну, Ламброса я отпустил. Зачем сейчас ко мне? — спросил Али, садясь за стол.
        — Адмирал Ушаков шлет вам письмо и подарок за исправную доставку вашими поставщиками мяса на эскадру, — ответил Метакса, передавая с поклоном конверт и табакерку.
        Глаза Али-паши впились в коробку. Письмо он отложил в сторону и первым делом взялся открывать футляр. В коробочке лежала чудесная табакерка, усыпанная изумрудами и бриллиантами.
        — Красивый подарок. Очень красивый! — поворачивал Али-паша табакерку и так и этак. — Благодарю. Ну-ка прочти письмо.
        Метакса прочел письмо Ушакова, текст которого он переводил на греческий язык и сам же переписывал.
        — Все пойдет на лад! — сказал, выслушав письмо, Али-паша.
        Он кликнул шкипера. Вошел разбойничьего вида турок.
        — Накорми гостя! — приказал Али-паша, вставая из-за стола. — Простите, господин Метакса: обед — походный. Никто ведь не знал, что сегодня будет у нас такой приятный гость! — сказал Али-паша и, взяв табакерку и письмо, ушел.
        Егора Павловича больше интересовал ответ паши, чем обед, но делать нечего — он остался сидеть в этой неуютной каюте.
        Шкипер принес холодную жареную баранину, маслины, хлеб, виноград, достал из рундука бутылку вина и ушел, не сказав ни слова.
        Егор Павлович выпил рюмку вина, закусил бараниной и ел виноград, ожидая Али-пашу.
        Вместо него явился грек-секретарь, которого Метакса видел в первый свой приезд. Он пригласил русского лейтенанта на пашинский корвет.
        Когда переезжали на корвет, Метакса спросил у секретаря; почему так задерживается ответ. Секретарь тихо сказал, что паша разослал курьеров в Дельвино и Янину за подарками для русского адмирала.
        Каюту паши охраняли вооруженные турки.
        Вошли в первую небольшую комнату. Здесь стояла широкая деревянная скамья, покрытая ковром. На скамье сидел турок, по всей вероятности один из пашинских секретарей. За перегородкой виднелась комната побольше.
        Эта комната была великолепно убрана. Ковры покрывали ее от пола до потолка. Справа стоял широкий бархатный диван. Вся стена над ним была увешана кинжалами, ружьями, пистолетами, оправленными в золото и серебро. Слева висело большое овальное зеркало венецианской работы в прекрасной стеклянной раме с изображениями цветов. Перед зеркалом — круглый курительный столик черного дерева, инкрустированный перламутром, и два мягких кресла. Откуда и какими путями попало все это в каюту повелителя Эпира — кто скажет.
        Али-паша в зеленой бархатной куртке с золотыми пуговицами полулежал на диване.
        Он пригласил гостя сесть.
        Метакса просил Али-пашу поскорее дать ответ, потому что адмирал велел ему возвращаться немедля.
        — Я недолго задержу вас в Бутринто, — ответил Али-паша.
        Он сказал, что готов предоставить Ушакову сколько угодно солдат, но с одним условием: после взятия Корфу Ушаков отдаст ему половину всей крепостной артиллерии и все мелкие французские суда.
        Егор Павлович был поражен. «Ну и аппетит: запросил триста пушек! Какая наглость!» — подумал он.
        Метакса вежливо ответил, что такого обещания не может дать сам султан, так как союзники условились, что все военное имущество должно в неприкосновенности оставаться на месте.
        Али-паша стоял на своем.
        Метаксе пришлось долго убеждать пашу в том, что помощь, которую он окажет русско-турецкому флоту, будет иметь большое значение и для него: султан увидит, что Али-паша старается для пользы Турции, и верховному визирю Низед-паше нельзя будет упрекнуть Али в том, что он непослушен.
        — Кроме того, русский император щедро наградит вас, — рискнул вставить Метакса, хотя никто не говорил ему об этом.
        Егор Павлович знал, что Али-паша все равно пошлет солдат и только нарочно тянет, чтобы «набить себе цену».
        Так и вышло. Янинский паша наконец соизволил согласиться отправить к Корфу три тысячи человек.
        Он вызвал секретаря и продиктовал приказ в Янину, а Метаксе сказал, что не отпустит его до завтрашнего утра.
        Стемнело. Слуги зажгли свечи. И тотчас же стали накрывать на стол.
        Али-паша пригласил гостя поужинать.
        Им прислуживали два секретаря и капитан корвета.
        Метаксу потчевали французскими винами.
        «Не из Превезы ли?» — подумал он и отказался.
        Али-паша ел очень мало, а пил только воду. После ужина он услал всех и, покуривая, говорил с Метаксой.
        Егор Павлович поздравил его с полученными от султана милостями.
        — Меня хотели сделать верховным визирем, но зачем мне это? Я здесь в почете, довольстве и силе. Скорее султан будет больше бояться меня в Стамбуле, чем я его в Янине. Все эти визири завидуют моему богатству и оговаривают меня перед султаном. А вы знаете, во сколько обходятся мне султанские министры? Я даю всем, начиная от последнего цирюльника султана и кончая министром иностранных дел. Едва приобретешь себе приятеля, глядь, а он уже без головы, а ты без денег…
        Метакса не мог не улыбнуться.
        — Вам смешно. Вы думаете: деньги у Али-паши не последние, а голова у министра — последняя? Э, бросим это. Скажи лучше откровенно: независимость, которую ваш адмирал провозглашает на островах, распространится и на греков материка?
        К этому вопросу Егор Павлович был давно готов:
        — Конечно, нет. На материке греки не под игом французов, а подданные султана, нашего друга и союзника…
        Али-паша остался доволен ответом.
        — А теперь пора на отдых. Ложитесь здесь, — указал он на диван.
        — Ваше превосходительство, а где же вы? — спросил Метакса.
        — Я там, — махнул он в сторону перегородки. — Доброй ночи!
        Егор Павлович был удивлен: паша уступает ему лучшее место! Он расположился на диване и слыхал, как за перегородкой укладывался Али-паша.
        Вооруженные телохранители всю ночь стояли у двери: смотрели за огнем в каюте, а больше за тем, не собирается ли этот русский лейтенант зарезать их повелителя.
        Метакса спал плохо. Али-паша хоть и вполголоса, но требовал то трубку, то воды. И все время справлялся, не вернулся ли кто-нибудь из гонцов.
        Наутро Али-паша вручил Метаксе ответное письмо Ушакову и два узла: в одном из них что-то бренчало, а другой был с материями.
        — Я посылаю это адмиралу Ушакову в знак благодарности за его внимание ко мне. Насчет войск: я пришлю своего сына — Мухтар-пашу, — он выполнит все, что скажет ваш адмирал. Я надеюсь заслужить любовь русских и покровительство вашего государя. А это — вам лично. — Али-паша протянул Метаксе пару французских пистолетов в золотой оправе и длинный вигоневый кафтан алого цвета.
        Егор Павлович поблагодарил пашу за подарки и сел в свой катер.
        — Ребята, а вам подарил что-нибудь паша? — спросил у матросов лейтенант, когда катер отвалил от корвета.
        — Сто пиастров, ваше благородие, — весело ответил боцман Макарыч.
        Вернувшись на «Св. Павел», Метакса передал адмиралу пашинское письмо и подарки.
        — Ну, Федор Федорович, посмотрим, чем отдарил тебя паша за бриллиантовую табакерку, — сказал бывший в каюте у адмирала капитан Веленбаков.
        — Табакерке цена — самое малое две тысячи рублей, — заметил Сарандинаки.
        Ушаков сидел, презрительно глядя на узлы, которые лежали на столе.
        Денщик Федор развязал узел. В нем оказались: серебряные рукомойник, таз, поднос, кофейник и дюжина турецких чашек.
        — Все это не стоит и полсотни, — оценил Веленбаков.
        — Ваше высокоблагородие, погодите: в другом еще что-то, — сказал Федор, обращаясь к Нерону.
        Он развязал узел. Тут лежало два шелковых халата, какие-то шелковые кушаки и кусок синего бархата. Веленбаков только плюнул и отвернулся:
        — Ну и подарочки!
        — В таком вот тряпье привезли когда-то в Херсон чуму, — брезгливо покосился на подарки Ушаков. — Уноси, Федор! Сегодня едут в Гуино — пусть возьмут и там где-либо развесят на сквозняке.
        — Вот тебе турецкая благодарность, — обратился к Федору Федоровичу Веленбаков.
        — Мне нужны его солдаты, а не благодарность! — ответил адмирал.
        XVII
        Ушаков хотел ускорить приезд сына Али — Мухтара, которому паша поручил вести переговоры с русскими относительно присылки войск, и потому отправил в Бутринто крейсерское судно «Панагия».
        Али-паше очень понравилась такая предупредительность адмирала, и он немедленно послал сына к Ушакову.
        Двадцатилетний Мухтар-паша еще не приобрел наглости своего отца. Он робел перед знаменитым русским адмиралом и его офицерами, но во время переговоров не отступил ни на шаг от того, что сказал ему отец.
        Ушаков условился о жалованье и питании солдат, и Мухтар-паша уехал в Бутринто готовить войска.
        — Хорошо бы затащить в гости самого бандита Али-пашу, — усмехнулся Ушаков, обсуждая дальнейшие шаги.
        — Не поедет: побоится, — высказал предположение Метакса.
        — А что, если попробовать? Послать кого-либо с ответным визитом Мухтару, — предложил Пустошкин.
        — Верно… Придется просить вас, Евстафий Павлович, — обратился адмирал к Сарандинаки. — Вы капитан флагманского корабля, вы знаете греческий язык…
        — Пожалуйста. Я готов.
        И на следующий день Сарандинаки отправился в Бутринто на фрегате «Сошествие св. духа».
        Али-паша был польщен таким предложением, но опасался подвоха. Константинополь не раз покушался на его жизнь, и он боялся вероломства турок. Он отговаривался разными предлогами и наконец сознался, что верит русским, но не верит своим туркам.
        — Но ведь, ваше превосходительство, вы будете гостем русского адмирала! — подчеркивал Сарандинаки. — Я даю вам слово русского офицера, что ни один волос не упадет с вашей головы!
        Жажда почета превозмогла все доводы осторожности, — Али-паша поехал, окруженный блестящей свитой и телохранителями. Его одежда и оружие сверкали бриллиантами, яхонтами и изумрудами.
        Ушаков приказал встретить Али как полного адмирала. Кадыр-бей и турецкие флагманы были представлены ему самим главнокомандующим.
        Турецкие адмиралы унизились до того, что целовали полу пашинской одежды.
        Али-паша сиял от счастья, хотя глаза опасливо бегали, точно у волка, окруженного охотниками.
        Ушаков угощал его по восточному обычаю: турецким кофе, вареньем и холодной водой. Причем велел подать серебряный кофейный сервиз — подарок Али-паши. Паша узнал его и улыбнулся.
        После кофе гость осматривал адмиральский корабль.
        Пока что все шло хорошо. Но вот Кадыр-бей пригласил повелителя Эпира осмотреть турецкий флагманский корабль.
        Али-паша изменился в лице и с минуту не знал, что ответить. Ему на выручку пришел Ушаков: главнокомандующий попросил Метаксу сказать паше, что он будет сопровождать почетного гостя.
        Али-паша с благодарностью глянул на русского адмирала.
        Он все время держался рядом с Ушаковым и на турецком корабле пробыл только пятнадцать минут, не собираясь спускаться в нижний дек, хотя «Св. Павел» осмотрел до трюма. Паша отговаривался тем, что неотложные дела вынуждают его немедленно возвратиться в Бутринто, и поспешил покинуть турецкий корабль.
        Али-паша цветисто благодарил Ушакова за прием, сказал, что считает большой честью быть знакомым с таким великим адмиралом. На его лице действительно было написано счастье: янинский паша уезжал к себе живым и невредимым.
        XVIII
        Прошло десять дней, пока Али-паша прислал свои войска. Он клялся, что вышлет не менее трех тысяч человек, а на деле оказалось немногим больше двух.
        — Вот негодяй. Сподличал даже тут! — возмущался капитан Сарандинаки.
        — С паршивой овцы — хоть шерсти клок! — раздраженно сказал Ушаков: ему уже надоело возиться с этим бандитом.
        Русские суда доставили войска Али-паши из Бутринто в порт Гуино. Моряки с удивлением смотрели на их непомерно длинные ружья. Командовал моряками дельвинский воевода Мустафа-паша.
        Русские ждали, что и полководец у Али-паши под стать своему повелителю: такой же надменный, одетый в пышную, дорогую одежду. Но оказалось, Мустафу-пашу нельзя было отличить по виду от его рядовых бойцов. Он носил такой же грубый шерстяной капот, как и они, а на ногах — шерстяные онучи и кожаные постолы. Мустафа-паша ни на шаг не отходил от своих солдат — пил и ел вместе с ними. Русские были удивлены.
        Ушаков поместил его и телохранителей у себя на «Св. Павле». Сарандинаки предложил гостю ночевать в кают-компании, но Мустафа-паша поблагодарил и остался со своими. Он закутался в капот и лег на баке возле пушек, окруженный телохранителями.
        — Вот такой паша не проспал бы «Женеро», — заметил, проходя, Ушаков.
        Федор Федорович решил не откладывать штурма. У него было двадцать линейных кораблей, одиннадцать фрегатов и свыше четырех тысяч сухопутных войск, считая прибывших алипашинцев.
        Месяц назад он построил новую большую батарею на возвышенности у Пантелеймоновского монастыря, против старой крепости. На ней стояло тридцать пушек.
        Штурм Корфу Ушаков назначил на 18 февраля.
        За несколько дней до штурма к нему приехал из Константинополя султанский гонец. Он привез Ушакову от султана тысячу червонных «на самомалейшие расходы» и письмо великого визиря.
        Визирь хвалил «мудрые распоряжения и взаимное согласие с нашим адмиралом» и так высоко оценивал Ушакова:
        «Деятельность и храбрость Ваша обнадеживает Блистательную Порту к дальнейшим подвигам, она нелицемерно поставляет Вас в число славнейших адмиралов в Европе».
        Ушаков обдумывал план штурма, советовался с Пустошкиным, Сенявиным, Сарандинаки, старался вникнуть в каждую деталь предстоящей сухопутной операции.
        План штурма вырисовывался в таком виде: флот овладевает островом Видо, а сухопутные войска берут приступом передовые укрепления.
        На первый взгляд это было чрезвычайно рискованное и почти невыполнимое дело. Во всей мировой морской истории не было примеров, чтобы флот шел на приступ сильнейшей крепости.
        Ушаков собрал общий военный совет, на который пригласил всех капитанов русских судов и трех турецких флагманов. Он изложил собравшимся свой смелый, оригинальный план.
        Русские, надеясь на беззаветную храбрость офицеров и солдат, на меткость артиллеристов, единодушно поддержали своего любимого адмирала, восхищаясь его смелым решением трудной задачи.
        А турки сидели в растерянности.
        Длинный Кадыр-бей задумчиво теребил свою седую бороду. Толстый Фетих-бей хлопал заплывшими ото сна глазами, силился понять, в чем дело. А пронырливый рыжий Патрон-бей кусал ногти.
        — Ну, что же скажут господа турецкие адмиралы? — спросил Ушаков, глядя на них в упор.
        Кадыр-бей очнулся от раздумья и сказал просто:
        — Я не слыхал, чтобы какие-нибудь корабли могли взять крепость.
        — Деревом камня не прошибешь! — сердито выпалил рыжий Патрон-бей и отвернулся.
        Ушаков и не ожидал от них иного ответа. Он попросил драгомана сказать турецким адмиралам, что им нечего беспокоиться: русские суда пойдут в первой линии, впереди турецких.
        Это сразу понравилось всем трем турецким флагманам. В опасности — быть сзади, в дележе — наравне. Это турки поняли без труда.
        Они наперебой стали восхищаться мудрым планом главнокомандующего. А Ушаков, откинувшись на спинку кресла, смотрел на них, иронически улыбаясь.
        После совета Федор Федорович сел писать подробнейший приказ о плане атаки острова Видо.
        Поди, в Херсоне адмирал Мордвинов сам лично не соизволит написать ни единой строчки. К его услугам десяток разных писарей, канцеляристов, копиистов. Он знай себе подписывает.
        И не подумает о том, что на русской Черноморской эскадре в Средиземном море у адмирала Ушакова нет ни опытных переводчиков с французского и английского языков, ни знающих письмоводцев. Надо все продумать и всем самому же написать: и тайному врагу милорду Нельсону, который так и смотрит, чтобы оставить русских в дураках, и явному врагу Али-паше, кто не менее коварен и жесток, чем Нельсон.
        Приходится отчитываться перед всесильным самодуром-царем и отчитывать не имеющего никакой силы Кадыр-бея.
        Тут Федор Федорович — один за всех. И швец, и жнец, и в дуду игрец!
        Впрочем, не привыкать стать! Когда-то написал же Федор Федорович в одну ночь план борьбы с чумой. Теперь напишет план взятия флотом неприступных французских крепостей.
        И Ушаков начал:
        «При первом удобном ветре от севера или северо-запада, не упуская ни одного числа, по согласному положению намерен я всем флотом атаковать остров Видо…»
        Он подробно указал, как должно поступать каждое судно, а затем так же обстоятельно рассказал, что делать десанту.
        Не было забыто ничто:
        «Гребным судам, везомым десант, промеж собою не тесниться, для того и посылать их не все вдруг, а один за другими».
        Или:
        «…Также сказывают, хотя и невероятно, будто есть по острову в которых-то местах набросанные колючки, засыпаны землею и позакиданы натрускою травой, так что без осторожности можно на оных попортить ноги…»
        И когда все было досконально разъяснено каждому участнику штурма, окончил:
        «Прошу благословения всевышнего и надеюсь на ревность и усердие господ командующих».
        XIX
        Подготовка к штурму велась уже с 16 февраля.
        17 февраля командиры всех судов и десантных отрядов получили приказ Ушакова и сто тридцать сигналов, которые выработал штаб главнокомандующего для управления штурмом.
        В ночь с 17-го на 18 февраля Ушаков не ложился. С первой склянки подул удобный для штурма западный ветер. Русско-турецкая эскадра оказалась на-ветре у острова Видо. Ветер гнал кружевную пену волн к берегам залива. Только что пробило восемь склянок.
        Федор Федорович пил чай. Он по многолетнему опыту знал, что потом, во время боя, будет не до питья и еды.
        В адмиральскую каюту вошел адъютант Балабин:
        — Ваше превосходительство, беда!
        — Что такое? — насторожился Ушаков.
        — Прибыл мичман с Гуино. Пашинские солдаты отказываются погружаться на суда…
        — Почему? Что, плата мала? — вспыхнул адмирал.
        — Никак нет. Они боятся. Говорят, слишком сильная крепость. У французов, говорят, каленые ядра…
        — Понятно. Французы нарочно распустили слухи, а дураки и уши развесили. — Он встал, схватил треуголку. — Едем в Гуино. Где драгоман?
        Вестовой побежал за драгоманом.
        Приехавший из Гуино мичман мог по пути рассказать адмиралу только то, что большинство алипашинских командиров, которых называют общим именем «капитаны», склонны идти на штурм. А рядовые отказываются наотрез.
        Когда адмиральский катер подошел к Гуино, площадь, где стояли лагерем войска Али, кишела народом.
        Ушаков сразу увидал Мустафу-пашу, окруженного телохранителями.
        — Почему не садитесь на суда? — еще издали сердито крикнул Ушаков.
        Вместо Мустафы-паши закричали в ответ из толпы.
        — Что они кричат? — обернулся к драгоману адмирал.
        — Нельзя брать приступом столь вооруженный остров.
        — У французов приготовлены в печах каленые ядра.
        — Мы умеем драться на суше, а не на воде!
        Ушаков, не дослушав переводчика, в раздражении махнул рукой:
        — Скажите этим трусам, что я сейчас некаленой картечью заставлю их сесть на суда!
        Не успел драгоман перевести слова адмирала, как пашинцы, крича, кинулись в разные стороны. Слова адмирала с быстротой молнии облетели толпу.
        Алипашинцы бежали, давя друг друга. Они прятались за домами, среди портовых сооружений. Ушаков с удивлением смотрел на то, что происходит. Он вспомнил рассказы Суворова о турецких сухопутных войсках: если они побежали, то уже никакая сила не может их остановить! Через несколько минут площадь опустела. Перед Ушаковым остались Мустафа-паша, несколько «капитанов» и полсотни телохранителей.
        Только они не струсили.
        Мустафа что-то сказал Ушакову.
        — Он говорит, ваше превосходительство: задумали невозможное дело, — перевел драгоман.
        — Невозможное? Скажи, пусть все они соберутся где-либо на холме и сложа руки смотрят, как я возьму и Видо и Корфу. Но за их трусость и предательство ни одного не пущу в город!
        И, вне себя от гнева, Ушаков вернулся на «Св. Павел».
        Был шестой час утра.
        Никто из офицеров не говорил ни слова адмиралу. Все отлично понимали: отказ пашинцев может сорвать штурм. Турецких сухопутных войск осталось меньше половины: две тысячи с небольшим.
        Все с тревогой думали: что предпримет адмирал?
        Ушаков решил делать так, как было задумано.
        Он сидел на шканцах в парадном мундире, с зрительной трубкой в руке. Обычная складка между бровями стала еще глубже. Синие глаза смотрели настойчиво и зло.
        В семь часов утра адмирал махнул рукой.
        И тотчас же бухнула пушка: это был сигнал береговым батареям открыть огонь по крепости, а десантным войскам идти на приступ.
        Жребий был брошен: Ушаков почти без сухопутных войск, с тысячью семьюстами солдат морской пехоты, но при энергичной поддержке артиллерии флота, решил взять прекрасно вооруженные крепости на островах Видо и Корфу.
        XX
        Адмирал Ушаков с волнением смотрел в трубу: разгадают ли французы его смелый план или нет?
        Все шло так, как хотел Федор Федорович.
        Он дал сигнал фрегатам и мелким судам идти на приступ крепости.
        И тут началось нечто неожиданное для французов. Суда на всех парусах полетели к острову Видо. Они били по батареям и по берегу, очищая его от завалов и траншей, и все мчались вперед. Казалось, что корабли в самом деле хотят вскочить на французские бастионы. Но когда до берега оставалось расстояние не более картечного выстрела, суда вдруг стали на якорь, поворотились бортом к острову и продолжали стрелять.
        За мелкими судами тотчас же пошли в атаку линейные корабли. Каждый из них становился на свое место, указанное в диспозиции, разворачивался, как на ученье, и начинал с близкого расстояния громить укрепления Видо. Все дрожало от непрерывного, страшного грома пушек. Французы смешались.
        Они попытались было стрелять калеными ядрами, но от поспешности первый залп оказался неудачным. Ядра летели мимо. Лишь два-три из них угодили в борта фрегатов, не причинив им особого вреда. Зарядить пушки калеными ядрами еще раз французы уже не смогли: русско-турецкие суда засыпали их картечью.
        Как и в сражениях с турками на Черном море, флагманский корабль адмирала Ушакова показывал всем пример неустрашимой храбрости. «Св. Павел» подошел к берегу на расстояние малого картечного выстрела, стал на якорь против самой мощной французской батареи № 2 и открыл по ней губительный огонь.
        Французы отвечали, но все неудачно. И вдруг откуда-то сзади в борт «Св. Павла» ударило одно, другое ядро.
        — Что это? Откуда? — всполошились все.
        Разгадка оказалась простой: это в своего же главнокомандующего угодил турецкий корабль, стоявший, как и все турецкие суда, во второй линии. Они били по крепости через головы русских.
        Ушаков был вне себя от гнева. Он тотчас же послал к Кадыр-бею адъютанта. Балабин вскоре вернулся. Кадыр-бей просил прощения и клялся, что, если бы не шел бой, он бросил бы виновных кумбараджи за борт.
        А Видо был весь в огне и пороховом дыму. Чугунный и железный град сыпался на его дома и прекрасные сады. Грохот сотен пушек сотрясал небо, эхом отдавался в горах. Видо с трех сторон окружили суда союзников.
        Адмирал Ушаков, увидев, что огонь французских батарей ослабел, приказал высаживаться на Видо. Гребные суда были давно готовы. Морская пехота и охотники из матросов бросились на барказы, катера, лодки. Турки только и ждали этого приказа. Не успев доплыть до берега, они кидались в воду с кинжалами в зубах, потрясая саблями.
        Несмотря на отчаянное сопротивление, французы были опрокинуты и сдавались в плен.
        Турки не слушали криков «пардон» — рубили пленным головы и собирали эти страшные трофеи, помня, что паша должен уплатить за каждую голову.
        Боцман Макарыч бежал вместе с группой молодых матросов. Впереди они увидели двух турок и молодого француза-офицера. Один турок держал мешок, из которого текла кровь, а второй стоял с поднятой саблей, ожидая, когда французский офицер развяжет шейный платок, чтобы легче было отрубить голову.
        — Дяденька, что они делают? — в ужасе спросил Васька Легостаев.
        — Не видишь, хотят рубить голову. Стой, осман! — заревел Макарыч, кидаясь к турку со штыком наперевес.
        Турки, увидев, что их значительно меньше, с неудовольствием отдали офицера. Молодой француз не знал, как и благодарить своих неожиданных спасителей.
        — Степка, отведи их благородие к нашим шлюпкам, а то не эти, так другие басурманы зарежут! — приказал Макарыч матросу. — Вон видал — у них цельный мешок голов!
        — Ага, ровно арбузов накидали, сволочи!
        — Давай, давай, ребята, живей! — обернулся Макарыч к бежавшим сзади матросам.
        Он зоркими морскими глазами выискивал уже не французов, а турок, которые продолжали рубить пленным головы.
        Егор Метакса бежал вместе с лейтенантом Головачевым со «Св. Павла». Где можно, они спасали пленных от зверства союзников. Они роздали все деньги, выкупая французов у турок.
        Метакса и Головачев взбежали на оставленный бастион. Среди пушек лежали порубленные тела французов. В стороне стояла большая бочка. Метакса мельком, на бегу, заметил торчавший из-под бочки трехцветный французский султан.
        — Лейтенант Головачев, погодите! — крикнул он и, подбежав к бочке, опрокинул ее.
        Под бочкой, закрыв лицо руками, сидел в парадной форме генерал.
        — Встаньте, не бойтесь! — сказал Метакса по-французски.
        Француз в ужасе отнял от лица дрожащие руки. Это оказался комендант острова Видо, бригадный генерал Пиврон.
        Он сидел на шкатулке с деньгами.
        Пиврон в радости совал шкатулку русским офицерам.
        — Не надо, оставьте при себе! — отстранил Головачев.
        — Ребята, ко мне! — крикнул Метакса пробегавшим матросам.
        Через минуту генерал Пиврон, под конвоем русских моряков, шел к шлюпкам, неся шкатулку в руках.
        Он оглядывался, не гонятся ли за ним турки. Он оглядывался и не видел, что над его островом Видо уже развевался победный русский флаг.
        XXI
        После взятия Видо все десантные силы были брошены на самый остров Корфу. На нем еще остались две крепости — старая и новая. Они имели мощные долговременные укрепления.
        Ободренные успехом, союзники атаковали их и захватили передовые пункты.
        Вечерело. Ушаков знал, что люди устали после такого жаркого дня и окончательный штурм крепостей придется отложить до утра.
        В это время с острова Корфу пришла шлюпка с французскими парламентерами. Приехали адъютант коменданта полковник Брис и два армейских офицера. Они вручили главнокомандующему союзными силами письмо губернатора Ионических островов дивизионного генерала Шабо, командовавшего всеми французскими войсками в Леванте, и генерального комиссара Республики Дюбуа.
        Французы писали:
        «Господин адмирал!
        Мы полагаем, что бесполезно подвергать опасности жизнь нескольких сотен храбрых русских, турецких и французских солдат в борьбе за обладание Корфу. Вследствие этого мы предлагаем вам перемирие на срок, на который вы найдете нужным для установления условий сдачи этой крепости».
        Неприступная, никем не побежденная крепость острова Корфу сдавалась русским войскам.
        Ушаков немедля ответил:
        «…Я всегда на приятные договоры согласен и между тем пошлю во все места, чтобы от сего времени на двадцать четыре часа военные действия прекратить».
        И на острова спустилась тишина. Все выстрелы, шум и крики постепенно утихли.
        Видо лежал, окутанный дымом. Кое-где догорали подожженные брандскугелями завалы из масличных и тутовых деревьев.
        Наутро к Ушакову приехали подписать капитуляцию французские генералы Шабо, Дюбуа.
        «Св. Павел» сиял чистотой — нигде ни следа вчерашнего боя. Пробитые шальными турецкими ядрами борта зашиты досками. Фалрепные в парадных мундирах — молодец к молодцу.
        Французы с интересом смотрели на своих победителей, особенно на самого Ушакова, который ждал их с Кадыр-беем и Махмут-Раиф-эфенди.
        Остров Корфу сдался на следующих условиях.
        Крепость и форты со всей артиллерией, арсеналами, запасами продовольствия и военным имуществом передаются в полной сохранности союзникам. Французский гарнизон должен положить оружие и будет отправлен во Францию.
        После подписания капитуляции Ушаков угощал всех кофе.
        Пленный комендант острова Видо, генерал Пиврон, которого Ушаков пригласил к завтраку, не мог еще опомниться от вчерашнего: чашка дрожала в его руках. Он с благодарностью посматривал на своего избавителя лейтенанта Метаксу, который спас его от турецкой расправы.
        Следующий день внес в жизнь русских моряков новое оживление: из Петербурга прибыл фельдъегерь, который привез царские награды флоту за взятие островов Цериго и Занте.
        Ушаков получил бриллиантовые знаки к имевшемуся у него ордену Александра Невского и орден Иоанна Иерусалимского.
        Офицеров наградили орденами Анны второй и третьей степеней. А особо отличившимся матросам царь прислал для раздачи триста орденов Св. Анны, которыми раньше никогда не жаловали нижних чинов.
        На «Св. Павле» первым из морских служителей Ушаков наградил орденом боцмана Макарыча.
        — Вот теперь и ты женат: имеешь Анну, — пошутил капитан Сарандинаки.
        — Ваше высокоблагородие, таких бы жен поболе! — просиял боцман. — Эта тихая, несварливая!..
        По случаю беспримерного в истории взятия сильнейшей крепости Корфу силами одного флота адмирал Ушаков получил много поздравлений со всех сторон. Даже его заклятый враг, английский адмирал Нельсон, который все время старался как-либо помешать Ушакову взять Корфу, вынужден был прислать льстивое поздравительное письмо.
        Но из дружественных поздравлений самым приятным было для Федора Федоровича поздравление соратника и друга, Александра Васильевича Суворова. Прославленный полководец писал:
        «Великий Петр наш жив… Что он, по разбитии в 1714 году шведского флота при Аландских островах, произнес, а именно: „Природа произвела Россию только одну, она соперницы не имеет“, — то и теперь мы видим. Ура! Русскому флоту!.. Я теперь говорю самому себе: зачем не был я при Корфу хотя мичманом!»
        XXII
        Взяв Корфу, Ушаков задержался на острове. Прежде всего приходилось исправлять суда. Плавание в Архипелаге, а особенно зимняя блокада очень расшатали их. Большинство судов стало течь и нуждалось в срочном, неотложном ремонте.
        После выхода из Севастополя Ушаков сам вел свою обширную корреспонденцию: писал донесения императору Павлу, Адмиралтейств-коллегии и турецкому султану; находился в частой переписке с русскими послами в Константинополе, Вене и Неаполе; с начальниками английских эскадр и правителями турецких провинций; рассматривал жалобы островитян.
        Это так обременяло его, что Ушаков жаловался вице-президенту Адмиралтейств-коллегии графу Кушелеву:
        «При теперешних обстоятельствах, да и всегда дел столь много, что, если бы со мною десять писцов было, не успели бы всего исполнить. Я никого таковых не имею, кто бы мог писать, выслушавши от меня только одно содержание, и потому затруднен и измучен бесподобно, так что, теряя последние силы, третий день совсем почти болен… В письменных делах обуза пренесносная; она отягощает меня до бесконечности и отводит от исполнения других важных дел… Но к письмоводству времени мне совсем недостает, да и столько им отягощен, что жизни моей не рад».
        А теперь предстояло более сложное дело.
        Надо было установить на Ионических островах самостоятельное правление, которое Россия и Турция обещали грекам.
        Русские дипломаты решили, что удобнее всего объявить Ионические острова республикой, находящейся под покровительством России и Турции.
        В Морском корпусе учили многим «шляхетским» наукам, но не учили, как учреждать республику. Ушакову пришлось самому все продумывать и самому же все писать — вплоть до текста присяги Ионической республики. И он прекрасно справился и с этой необычной задачей.
        На островах было два враждующих класса — дворяне и поселяне.
        Ушаков не побоялся привлечь к самоуправлению и граждан этого «второго класса».
        Верховным органом власти он сделал «Сенат семи соединенных островов», который был составлен поровну из представителей дворян и поселян.
        По такому же принципу избирались и все должностные лица в органах местного самоуправления и суда.
        Конечно, это не могло очень нравиться дворянству, и вскоре кое-где их представители пытались идти вразрез с конституцией, ущемляя права «второго класса», но Ушаков сурово пресекал эти попытки:
        «Ежели вы не оправдаетесь в вашей ослушности, тот же час пошлю в Кефалонию эскадру или сам с эскадрою буду и всех ослушающихся нашему повелению без изъятия и первейшие из вас особы арестовав, пошлю в Константинополь пленными или еще гораздо далее, откуда и ворон костей ваших не занесет…» — писал он правлению острова Кефалония, получив жалобу островитян.
        Учредив сенат, суд, магистраты и прочие органы местного управления, Ушаков смог двигаться с флотом дальше.
        Надо было изгнать из Неаполя и Рима французов и помочь Суворову, который с весны 1799 года действовал против французов в Ломбардии и Пьемонте.
        Но как Суворову на суше мешал австрийский премьер-министр Тугут, так всем военным предприятиям Ушакова на Средиземном море мешал английский адмирал Нельсон.
        Нельсон старался отвлечь внимание и силы русских от Корфу и Мальты. Он вообще хотел загребать жар русскими руками.
        Даже опытный в дипломатическом деле Василий Степанович Томара иногда попадался на английскую удочку: по наущению англичан советовал Ушакову послать часть эскадры в Египет.
        Но что бы ни писали Нельсон и его сподручные, Ушаков шел своим, русским путем.
        «Милостивый государь, Василий Степанович! Требования английских начальников морскими силами в напрасные развлечения нашей эскадры я почитаю — не иное что, как они малую дружбу к нам показывают, желают нас от всех настоящих дел отщепить и, просто сказать, заставить ловить мух, а чтобы они вместо того вступили на те места, от которых нас отделить стараются.
        Корфу всегда им была приятна; себя они к ней прочили, а нас под разными и напрасными видами без нужд хотели отдалить или разделением нас привесть в несостояние.
        Однако бог, помоществуя нам, все делает по-своему — и Корфу нами взята, теперь помощь наша крайне нужна Италии и берегам Блистательной Порты в защиту от французов, усиливающихся в неапольском владении…» —
        разжевывал Ушаков одураченному было англичанами посланнику Томаре.
        Французы, заняв Неаполь, угрожали Сицилии. Ушаков, закончив все военные операции на Ионических островах, послал весною 1799 года к берегам Италии капитана 2-го ранга Сорокина с четырьмя фрегатами.
        Чуть только русские паруса показались у порта Бриндизи, как французский гарнизон бежал. Сорокин высадил в Манфредонии десант в шестьсот человек под командой капитана Григория Белли, участника всех черноморских побед Ушакова.
        Несмотря на малочисленность отряда, Белли храбро двинулся на французов и в течение двадцати дней освободил две трети королевства Сицилии. Он сломил сопротивление во много раз превосходящего силами врага и занял Неаполь.
        Французский гарнизон и итальянские республиканцы сдались на милость победителей.
        Союзники гарантировали им и их семьям личную неприкосновенность.
        Со стороны Англии такую гарантию подписал представитель Нельсона капитан Фут.
        Когда Нельсон узнал, что русские войска взяли Неаполь, он тотчас же приехал туда. Вместо того чтобы лично руководить осадой Мальты, Нельсон предпочитал с осени 1798 года сидеть в Палермо, где укрывалась королевская семья.
        В Палермо Нельсона удерживали иные интересы: здесь жила его возлюбленная, жена британского посла в Неаполе, авантюристка леди Эмма Гамильтон, находившаяся в большой дружбе с королевой Сицилии Каролиной.
        Приехав вместе с леди Гамильтон в Неаполь, Нельсон отказался признать то, что подписал его же представитель Фут, который ручался «честью Англии», что республиканцы будут пощажены.
        Началась беспощадная расправа с итальянскими революционерами, которым так торжественно была обещана неприкосновенность.
        Монархисты неистовствовали.
        Был схвачен семидесятилетний республиканский адмирал Франческо Караччиоло. Над ним учинили суд, и, несмотря на то, что суд постановил отложить дело, чтобы допросить свидетелей, Нельсон приказал немедленно повесить Караччиоло на рее его же корабля.
        Он сделал это, чтобы доставить удовольствие своей возлюбленной леди Гамильтон, которая, так же как и ее подруга, королева Каролина, ненавидела республиканцев.
        В это время распространился слух о том, что в Средиземное море направляется большой франко-испанский флот.
        Тогда Нельсон вновь обратился за помощью к тому, чьим победам он так завидовал, но с силой и талантом которого принужден был считаться, — к адмиралу Ушакову.
        22 августа 1799 года Ушаков с русско-турецкой эскадрой пришел в Палермо.
        XXIII
        Русско-турецкая эскадра бросила якорь в лазурной бухте Палермо.
        На раскинувшийся у подножия горы Пеллегрино утопающий в зелени город смотрели с кораблей тысячи любопытных глаз.
        И только один человек из эскадры не смотрел на дворцы, шпили и кресты храмов. Это главнокомандующий адмирал Ушаков.
        Он смотрел на бухту, где среди яхт, парусников и всякой рыбачьей мелочи возвышался «Фудройен», флагманский корабль адмирала Нельсона.
        Наконец-то они оба сошлись в одной бухте!
        Ушаков внимательно рассматривал «Фудройен».
        Корабль неплох.
        И конечно, на нем не поблекла краска. И борты не пробиты французскими ядрами. И не потрепаны паруса. Еще бы — ведь «Фудройен» безмятежно отстаивался в этой спокойной, прекрасной бухте!
        «И как ему не стыдно торчать здесь! — подумал о Нельсоне Федор Федорович. — Был бы у Мальты сам, скорее бы дело сделалось».
        Он отвернулся и стал, как все, смотреть на веселый, оживленный берег. Оттуда вместе с пряными запахами миндаля, лимонов и апельсинов доносился, как прибой, гул голосов: это жизнерадостные, непоседливые итальянцы толпились на берегу, рассматривая гостей.
        Не успели стать на якорь, как к «Св. Павлу» начали подходить шлюпки.
        Первым явился к главнокомандующему с рапортом старый знакомый, вице-адмирал Петр Карцов. Карцов пришел в Палермо с небольшим отрядом — тремя кораблями и одним фрегатом — из Балтийского моря на помощь средиземноморской эскадре. Он поступал под команду Ушакова. Вслед за ним приехал с визитом русский представитель при неаполитанском дворе статский советник Андрей Яковлевич Италийский.
        До этого Ушаков только переписывался с ним и всегда удивлялся тому, что фамилия посла — Италийский — так подошла к месту его работы — Италии. Это был очень образованный, почтенный человек. Италийский рассказал подробно обо всем. Он сказал, что в Сицилии всем правит королева Каролина, что король Фердинанд — вообще тряпка и трус; что леди Гамильтон — женщина с темным прошлым, но она — любимая подруга королевы; что Нельсон влюблен в красавицу Гамильтон, как последний мичман, хотя ему уже сорок один год; что Нельсон ненавидит русских.
        Италийский сказал, что Англия очень недовольна либеральной ушаковской конституцией, которую он дал Республике семи Ионических островов.
        — Я это знаю, — ответил Ушаков. — Австрии тоже не понравилась конституция. Ну и пусть. Зато самим островитянам нравится!
        Он стоял на шканцах — ждал визита англичан. После отъезда Италийского прошел час, а от Нельсона не было еще никого.
        Ушаков во всех отношениях был старше Нельсона и полагал, что английский адмирал первым приедет к нему. И вот от «Фудройена» отвалила шлюпка. Кто-то шел на ней к берегу.
        На шлюпке пестрели женские платья и зонтики.
        Матросы «Св. Павла» смеялись:
        — Весело живут англичане: вишь, мадамы к ним ездят!
        Наконец одна шлюпка с «Фудройена» направилась к «Св. Павлу».
        — Евстафий Павлович, встречай дорогого гостя! — усмехнулся Ушаков и пошел с накаленных солнцем шканцев в прохладную каюту.
        Английский адмирал прислал своего флаг-офицера, рыжего, высокого бритта, поздравить Ушакова с благополучным прибытием.
        Адмирал Ушаков поблагодарил за поздравление и пригласил милорда Нельсона назавтра в 11 часов утра пожаловать для совещания о дальнейших совместных действиях.
        На следующее утро к четвертой склянке прибыл на «Св. Павел» длинный Кадыр-бей в неизменной шубе.
        Стали ждать Нельсона.
        Вот показалась шлюпка.
        — Ваше превосходительство, едет тот же самый рыжий флаг-офицер, — сказал адъютант Балабин. — Что-то случилось.
        — Ничего не случилось. Все это британские штучки! — ответил адмирал.
        Через несколько минут к Ушакову в каюту вошел флаг-офицер Нельсона:
        — Милорд Нельсон извиняется, что не может сегодня быть. Вообще он считает, что для совещания лучше встретиться у нас, на «Фудройене».
        Ушаков понял: английский адмирал хочет, чтобы русский приехал к нему на поклон. «Не будет этого!» Он сидел красный от гнева.
        — Почему на «Фудройене?» — почти крикнул Ушаков.
        — У нас просторнее. И будут присутствовать сам король Фердинанд и королева!
        «И леди Гамильтон, — прибавил за него в мыслях Ушаков. — Король Сицилии… Экая силища!»
        Ушаков обернулся к переводчику:
        — Передай: там будет король Сицилии, а здесь уже есть командующий турецкой эскадрой адмирал Кадыр-бей!
        Англичанин даже бровью не повел, видя, как гневается русский адмирал. Он только еще ниже опустил углы губ.
        — Пусть скажет милорду Нельсону, что если он не сможет и завтра приехать, то мы немедля уходим назад в Корфу.
        Англичанин откланялся.
        Кадыр-бей посидел немного, покурил, выпил кофе и тоже уехал.
        Рыжий флаг-офицер побывал в этот день на «Св. Павле» еще раз: адмирал Нельсон соизволил согласиться прибыть завтра на русский флагманский корабль.
        — То-то! Я ему не мальчик! Пусть знает! — шагал по шканцам довольный Федор Федорович, весело поглядывая на «Фудройен».
        Наутро встреча состоялась. Нельсон приехал с первым министром короля Сицилии англичанином Актоном.
        Нельсон был тщедушен и мал ростом. И как все люди небольшого роста, держался чрезвычайно прямо.
        Два года назад он потерял в бою правую руку и потому здоровался левой. Пустой рукав был приколот к мундиру.
        Италийский рассказывал, что Нельсон внешне очень похож на Александра Васильевича Суворова. Федор Федорович пригляделся: «Да, какое-то сходство есть!»
        Английский адмирал поздравил Ушакова со взятием Корфу.
        После него с поздравлениями выступил министр Актон, вертлявый щеголь. На Актоне был модный фрак с широким отложным воротником и до смешного узкими рукавами, которые кончались небольшими отворотами. Под фраком виднелось несколько роскошных жилетов — один поверх другого. Шею первого министра Сицилии обертывало два цветных шелковых платка.
        «Адова жара, тут впору ходить в одной рубашке, а он навесил на себя дюжину жилетов. И преет. Не хуже моего Кадыр-бея в шубе!» — подумал Ушаков.
        Черноглазый тонкий Актон чем-то походил на кузнечика. И говорил как кузнечик — трещал быстро и без умолку.
        Ушаков пригласил гостей в каюту.
        Когда сели за стол, на котором лежала карта Средиземного моря, Ушаков сказал переводчику:
        — Переведите милорду Нельсону: я полагаю — надо идти со всем соединенным флотом к Мальте!
        Услыхав слово «Мальта», Нельсон сразу поджал губы. Он сидел, не глядя на русского адмирала, прямой и надменный.
        — На Мальте и без того скоро будет все кончено, — последовал ответ.
        — А что же думает делать милорд Нельсон?
        — Английская эскадра имеет приказ идти частью в Гибралтар, частью в порт Магон, — ответил Нельсон.
        — Выходит, нам здесь делать нечего? Ведь французская эскадра блокирована в Тулоне!
        — Я считаю, что русско-турецкой эскадре надо идти к Неаполю.
        — Это зачем?
        — Бунтовщики никак не успокаиваются. Королевская власть еще не чувствует себя там достаточно твердо… Русские должны помочь. Они превосходно сражаются на суше… — говорил Нельсон.
        Ушаков чуть усмехнулся: в последней фразе Нельсона чувствовалось желание уколоть русских.
        — Благодари милорда за признание наших успехов на суше, — обратился к переводчику Федор Федорович. — Но напомни, что русские показали себя и не такими уж плохими моряками. В этих же водах действовал Спиридов. Да и Корфу взята моряками…
        Нельсон взглянул на Актона. Видимо, срочно требовалась поддержка. Первый министр ждал этого момента — вручил Ушакову конверт, сказав:
        — Его величество просит вас поспешить в Неаполь.
        «Понимаю, куда вы оба гнете», — подумал Ушаков, но стал говорить о том, что император Павел — великий магистр Мальтийского ордена и для русских Мальта — первое дело.
        — На Мальте во многих местах уже развеваются два флага: британский и сицилийский, — ответил Нельсон.
        Он встал, сказав, что, к сожалению, не может больше уделить времени для беседы и что он надеется видеть адмирала Ушакова у себя. И уехал с Актоном.
        Альянса между двумя адмиралами явно не получилось.
        Италийский передал, что Нельсон возмущался чрезвычайной гордостью Ушакова, которого он так и назвал: «русский медведь». Да, ему делать было нечего: английская коса нашла на русский камень!
        XXIV
        Непримиримую, твердую позицию Ушакова неожиданно поколебали коварные турки.
        Турецкие абабы давно тосковали по «вольной» жизни. Мимо стольких роскошных и богатых мест они плыли, столько «купцов» встречали в море и ничем этим не смогли попользоваться!
        Такого скучного плавания не ждал ни один из них! Такого бесприбыльного, бедного плавания не запомнил из них никто!
        Прибыв в Палермо, они добились того, что капитаны стали отпускать их десятками на берег.
        Турецкие матросы решили, что если на Ионических, греческих островах не позволяли грабить, то, может быть, будет дозволено им поживиться хоть тут, на берегах Италии.
        И попробовали заняться этим в окрестностях Палермо.
        Но сицилийцы неожиданно дали грабителям хороший отпор. Четырнадцать турок остались навсегда лежать на острове, пятьдесят три вернулись кое-как на свои суда израненными, посылая проклятия «неверным». До сорока турок пропало без вести.
        Тогда чаша терпения турецкой вольницы переполнилась: они с ятаганами, саблями и интрепелями приступили к своим командирам, требуя немедленного ухода домой, в Константинополь.
        Офицеры сами мечтали об этом, видя, что никакой прибыли от дальнейших морских и сухопутных путешествий не предвидится.
        Один только Кадыр-бей перепугался насмерть: он боялся, что султан отрубит ему голову за самовольный уход от Ушакова. Кадыр-бей примчался к главнокомандующему бледный и в поту, без своей обязательной шубы.
        Кадыр-бей умолял главнокомандующего, чтобы он собственной властью восстановил бы порядок на его кораблях.
        Ушаков бесстрашно поехал один на взбунтовавшиеся турецкие суда.
        Приезд грозного Ушак-паши, которому, как все знали, султан дал полную власть над турецкой эскадрой, отрезвил горячие головы. Порядок был восстановлен.
        Однако Ушаков, уезжая от Кадыр-бея, взял с собою Метаксу и его помощников-переводчиков, говоря:
        — Уедем-ка со мной. Не ровен час…
        Он понимал, что турки угомонились ненадолго.
        Вечер и ночь прошли на турецких судах спокойно.
        Но ранним утром 1 сентября вдруг снялся с якоря корабль коварного Патрон-бея, который все время косо смотрел на русских и старался как можно меньше им помогать.
        Чуть только остальные суда увидали, что их собрат уходит домой, как сразу же стали рубить якорные канаты. К парусам бросились все — и абабы и артиллеристы.
        Русские моряки смеялись, глядя, как беспорядочно, хотя и быстро, турки одеваются парусами:
        — Ишь как стосковался осман по своим женам!
        — Да, прыти много!
        — Вот кабы они так в бою!
        — Домой, брат, всякая скотинка веселее бежит!
        Кадыр-бей, уходивший из Палермо последним, попытался на прощанье вывесить главнокомандующему сигнал: «Благодарю». Но дальше у сигнальщиков ничего вразумительного не получилось.
        Ушаков стоял, с какою-то грустью глядя, как от него уходит его ненадежный союзник.
        Он оставался с другим, еще менее надежным.
        Приходилось идти в Неаполь. Делать чуждое для России, чужое, ненужное дело.
        XXV
        Моряки Ушакова внезапным броском заняли Рим, а чудо-богатыри Суворова били лучших французских генералов на берегах Треббии и у Нови.
        Но после того как русские солдаты и матросы освободили от французов Северную Италию, они вдруг оказались не нужны своим «союзникам».
        Австрия и Англия, использовав в своих интересах силу России, стали постепенно выживать русских из района Средиземного моря.
        Выживали разными методами, хотя одинаково последовательно и вероломно.
        Тогда Павел I отозвал армию и флот в Россию.
        Ушаков вернулся на Корфу и вынужден был простоять здесь еще полгода, собирая свои суда, разбросанные по разным местам, и готовясь к далекому походу в Севастополь.
        За освобождение «всех похищенных французами прежде бывших венецианских островов» и за взятие острова Корфу император Павел пожаловал Ушакову чин адмирала.
        Это была последняя царская награда «морскому Суворову», непобедимому флотоводцу.
        Султан прислал Ушакову челенг — перо, осыпанное алмазами. Челенг считался у турок самым высоким отличием. Кроме того, подарил дорогую соболью шубу, табакерку, украшенную алмазами, и тысячу червонных.
        Павел I наградил за взятие Корфу только Ушакова и Пустошкина (он был зол, что упустили «Женеро»), а султан вспомнил и о русских матросах: прислал им три с половиной тысячи червонных.
        Отраднее всего была искренняя благодарность населения островов.
        Последние месяцы пребывания русского флота на Корфу вылились в сплошное чествование русских моряков и их знаменитого адмирала.
        Каждый освобожденный остров считал святой обязанностью сделать какой-либо подарок своему избавителю.
        Остров Корфу поднес Ушакову золотой меч, осыпанный алмазами. Кефалония и Итака — золотую медаль, Занте — золотой меч и серебряный щит.
        В благодарственных адресах Ушаков назывался «спасителем» и «отцом» Ионических островов.
        На медали острова Итака была надпись:
        «ФЕДОРУ УШАКОВУ,
        РОССИЙСКИХ МОРСКИХ СИЛ ГЛАВНОМУ НАЧАЛЬНИКУ,
        МУЖЕСТВЕННОМУ ОСВОБОДИТЕЛЮ ИТАКИ».
        Здесь его оценивали по достоинству, а дома — его ждала все та же глухая зависть бездарностей, графская неприязнь и непрекращающиеся козни.
        Ушаков чувствовал, что в России уже начинают забывать о подвигах русского флота в далеком Средиземном море. Он так и писал Томаре:
        «За все мои старания и столь многие неусыпные труды из Петербурга не замечаю соответствия. Вижу, что, конечно, я кем-нибудь или какими-нибудь облыжностями расстроен; но могу чистосердечно уверить, что другой на моем месте, может быть, и третьей части не исполнил того, что я делаю…
        Зависть, быть может, против меня действует за Корфу; я и слова благоприятного никакого не получил, не только ничего того, что вы предсказывали. Что сему причиною? Не знаю…
        Столь славное дело, каково есть взятие Корфы (что на будущее время эпохою может служить), принято, как кажется, с неприятностью, а за что — не знаю.
        Мальта — ровесница Корфу; она другой год уже в блокаде и когда возьмется, еще неизвестно, но Корфу нами взята почти безо всего и при всех неимуществах…»
        И все-таки домой, в Россию, хотелось.
        Хотелось увидеть ставшие родными крымские берега. Бурное, своенравное, но пленительное Черное море. Услышать теплый ветерок с гор, насыщенный запахами полыни и мяты.
        Матросы всё чаще говорили:
        — Эх, поскорее бы домой!
        — Хорошо, братцы, по морозцу пройтись!
        — Березку бы увидать!
        — Щец покушать!
        — А я бы за снежок все отдал!
        И вот наконец в июле 1800 года Черноморская эскадра пошла на восток, домой.
        Русский флот только еще возвращался, в то время как сухопутная армия давно уже была дома, а ее прославленный, непобедимый полководец спал вечным сном в стенах Александро-Невской лавры.
        XXVI
        Когда Ушаков вернулся в Севастополь, Мордвинов уже не командовал Черноморским флотом. Вместо него в Николаеве сидел такой же никчемный, бесталанный адмирал Виллим фон Дезин. Он всегда завидовал талантливому Ушакову и не любил его.
        Федор Федорович не получил назначения никуда — ни к флоту, ни в Черноморское адмиралтейское правление. Адмирала Ушакова, который выпестовал Черноморский флот, который привел его к стольким славным победам, отстранили от руководства флотом.
        Его заставили отчитываться по денежным и хозяйственным делам экспедиции на Ионические острова.
        Знаменитый флотоводец потонул в тыловых бюрократических канцеляриях, — вынужден был заниматься тем, что всю жизнь презирал и ненавидел.
        И так он оставался не у дел до того момента, когда на престол вступил Александр I.
        Прославленного в боях адмирала Федора Ушакова назначили командовать Балтийским гребным флотом, который не имел ровно никакого значения для обороны отечества.
        Александру I не нужны были такие флотоводцы, как Ушаков, — царь не любил и боялся моря. Необходимость самого существования русского флота Александр I брал под сомнение. Он учредил Особый комитет, который должен был, по мысли царя, принять меры «к извлечению флота из настоящего мнимого его существования и к приведению оного в подлинное бытие».
        В комитет, разумеется, не вошел ни один боевой адмирал. Зато в нем были широко представлены все придворные «флотоводцы» — Мордвинов, фон Дезин, Чичагов, а председательствовал в нем вовсе ничего не смысливший в морском деле граф Александр Воронцов.
        Комитет пришел к единодушному заключению, что «России быть нельзя в числе первенствующих морских держав, да в том ни надобности, ни пользы не предвидится. Прямое могущество и сила наша должна быть в сухопутных войсках».
        Комитет начисто зачеркивал всю славную историю русского флота: Гангут и Гренгам, Хиос и Чесму, все черноморские победы и блестящую Ионическую кампанию Ушакова.
        Потому-то сильно пошел в гору Николай Мордвинов.
        Мордвинов умел хорошо пускать пыль в глаза, был велеречив и при всей своей пасторской, «святой» внешности — пронырлив.
        Сначала его назначили вице-президентом Адмиралтейств-коллегии, а затем морским министром.
        Теперь Мордвинов быстро разделался со своим врагом: адмирал Ушаков был окончательно изгнан с Черного моря. Русский флот вновь переживал тяжелые дни.
        И немудрено: во главе его стояли бездарные кабинетные адмиралы Мордвинов, Чичагов и проходимец, и авантюрист, французский эмигрант маркиз де Траверсе.
        Ушаков жил в Петербурге уединенно — с одним денщиком Федором. Он нигде, кроме своей бесполезной службы, не бывал и ни с кем не общался.
        Иногда его навещали старые товарищи-черноморцы, офицеры и матросы, приезжавшие по делам в Петербург.
        Федор Федорович был всегда рад таким гостям, но они привозили тяжелые вести.
        На Черном море, как и на Балтийском, русский флот с каждым днем приходил в упадок. Старые, исконно русские морские традиции забывались.
        Такие посещения доставляли не только радость, но и причиняли боль.
        Бывший всегда не особенно разговорчивым, Федор Федорович теперь молчал по целым дням. Спал плохо и мало. Часто среди ночи вдруг просыпался в холодном поту и лежал, мучительно думая все о том же — о печальной судьбе российского флота, о своей одинокой, безрадостной старости…
        Он лежал с закрытыми глазами и хотел — хоть на секунду — представить себе, что он в каюте. Но — увы! — все было так неподвижно, так мертво…
        Федор, видя, как страдает адмирал, только вздыхал и сокрушенно качал головой.
        С каждым днем становилось все тяжелее, все хуже.
        Одного за другим выживали из флота старых боевых товарищей Федора Федоровича: морское министерство, видимо, не нуждалось в опытных, испытанных моряках.
        Уволили вице-адмирала Гавриила Голенкина, сначала определив и его в тот же Балтийский гребной флот.
        Не у дел оказался и второй верный соратник Ушакова, вице-адмирал Павел Пустошкин. Ушаков понимал, что скоро настанет и его черед.
        Зато пошли вверх все бездарности, все кабинетные адмиралы, такие, как фон Дезин и Чичагов.
        Много недель крепился Федор Федорович, все еще надеясь на что-то, но в конце концов решился пойти на крайнюю меру. 19 декабря 1806 года он подал на имя царя прошение об отставке. Федор Федорович не мог удержаться, чтобы хоть намеком не сказать о настоящей причине своего ухода из флота. Он написал, что «отягощен душевной и телесной болезнию и опасается по слабости здоровья быть в тягость службе».
        Он написал это, хотя фактически никакой службы уже не нес и в свои шестьдесят два года чувствовал себя бодрым и крепким и был готов идти на любого «крокодила морских битв».
        Александр I, считавший себя большим знатоком человеческой души, обратил внимание на странную формулировку просьбы об увольнении и приказал адмиралу Чичагову узнать у Ушакова, «в чем заключается душевная его болезнь, дабы его величество мог сделать что-либо к его облегчению».
        Адмирал Ушаков ответил:
        «Всемилостивейший государь!
        В письме товарища министра морских дел объявлено мне: Вашему императорскому величеству в знак милостивого благоволения благоугодно узнать подробнее о душевной болезни моей, во всеподданнейшем прошении о увольнении меня при старости лет за болезнью моею от службы упомянутой.
        Всеподданнейше доношу, долговременную службу мою продолжал я от юных лет моих всегда беспрерывно с ревностью, усердием и отличной неусыпной бдительностью. Справедливость сего свидетельствуют многократно получаемые мною знаки отличий, ныне же, по окончании знаменитой кампании, бывшей на Средиземном море, частию прославившей флот Ваш, замечаю в сравнении противу прочих лишенных себя высокомонарших милостей и милостивого воззрения. Душевные чувства и скорбь моя, истощившие крепость сил, здоровья, богу известны — да будет воля его святая. Все случившееся со мною приемлю с глубочайшим благоговением. Молю о милосердии и щедроте, повторяя всеподданнейшее прошение свое от 19 декабря минувшего 1806 года».
        Неизвестно, что подумал Александр, этот «властитель слабый и лукавый», прочтя объяснения Ушакова, написанные кровью сердца.
        Но очевидно, он все же внял голосу Мордвиновых и Траверсе, а не голосу бессмертного адмирала Ушакова.
        17 января 1807 года Александр I «повелел»:
        «Балтийского флота адмирал Ушаков по прошению за болезнью увольняется от службы…»
        Таково было царское «облегчение».
        XXVII
        За несколько дней до отъезда Ушакова на родину в Тамбовскую губернию к нему неожиданно явилась Любовь Флоровна.
        В первый год, когда Федора Федоровича назначили в Петербург, Любушка часто бывала у него, — после смерти тетушки Настасьи Никитишны Метакса жил в ее домике на Васильевском. Но в следующем, 1803 году Метакса снова уехал из Петербурга на юг, в Таганрог.
        И Федор Федорович не виделся с Любушкой пять лет.
        Денщик Федор первый встретил дорогую гостью.
        — Барыня, Любовь Флоровна, вы ли это? — всплеснул он руками. — Вы все как цветок!
        — Нет, голубчик, какой уж там цветок! Веник, а не цветок! — отшутилась она.
        Любовь Флоровна сильно располнела, но ее щадила седина: в русых волосах она едва была заметна.
        — Здравствуй, Феденька! — сказала Любовь Флоровна, входя в кабинет адмирала. Она поцеловала его.
        — Откуда ты, Любушка? — обрадовался Федор Федорович, усаживая ее и садясь с нею рядом.
        Он так был рад ее приходу. Ведь, кроме денщика Федора, это был у него единственный близкий человек.
        — Приехала из Таганрога. Павел задумал продавать тетушкин дом. Я и решила: поеду в последний раз в Петербург. Прощусь со всем.
        — Спасибо, Любушка. Спасибо, моя дорогая. Ну, а где Егорушка плавает?
        — Он еще в экспедиции Сорокина в Средиземном море. А ты как, дорогой дружок? Собираешься на родину?
        Федор Федорович помрачнел:
        — Да, надо на покой. Довольно. Пусть тут графы да маркизы командуют, а мы, мужланы, уже не годимся… Как ты живешь?
        — Что — я? Старею, — виновато улыбаясь, искренне и просто сказала она, дотрагиваясь своими маленькими пухлыми пальцами до его рукава.
        Сидели молча. Слова не шли.
        Федор Федорович смотрел на нее, невольно высчитывая в уме. Она на восемь лет моложе его, стало быть, ей уже пятьдесят четыре. А все не сдается.
        Любовь Флоровна тоже незаметно рассматривала его. Поседел, постарел, хотя все такой же крепкий — не расплылся, как другие в его годы. В квадратном подбородке чувствуется большая сила. А в глазах горит прежний ушаковский огонь.
        — Да-а, жизнь прожита, — сказал он, думая о них обоих.
        — Прожита, Феденька, — печально согласилась Любовь Флоровна. — Что ж, ты прожил большую, настоящую жизнь. У тебя было счастье…
        Федор Федорович секунду помолчал.
        — Счастье? Мое счастье разобрали по кусочкам другие! — вспыхнул он, вставая.
        Замолчали снова. Но теперь молчание уже стало тягостным. Любовь Флоровна склонилась и тихо заплакала. Слезы капали на бархат платья.
        Ушаков, как все мужчины, не переносил слез. Он подошел и положил руку на ее вздрагивающее плечо:
        — Не надо, не надо. Успокойся. Былого не воротишь!
        «В первый раз увидел ее плачущею, и вот в последнее свидание она тоже плачет. А ведь по натуре — веселая…»
        — Что уж говорить, Феденька! — поднялась она, вытирая слезы. — Я пойду. Верно, былого не воротишь. Прощай, мой дорогой! Прощай!
        Любовь Флоровна порывисто обняла его и быстро пошла из комнаты, прикрывая лицо рукою.
        А Федор Федорович остался стоять на месте. Он стоял, нахмурив брови и крепко опираясь рукой о спинку стула.
        Ему вспомнилось их прощанье на пристани в Воронеже, когда он уезжал и матросы пели:
        Закрепили паруса,
        Прощай, любушка-краса!
        Вот теперь уж действительно прощай! Ушаков глядел куда-то в одну точку. Думал о себе, о прожитом.
        ЭПИЛОГ
        Порывистый, холодный ветер бил в лицо, трепал волосы, но денщик Федор все стоял на крыльце, глядя вслед адмиралу. Не послушался, все-таки пошел в бор. Не молоденький — семьдесят третий год, а все не усидит! Особенно когда подымется ветер.
        На всю жизнь осталась вера моряка: главное — это ветер!
        Вчера было плохо с сердцем — едва отлежался. Но тут же радостно говорил: это к перемене, это к норд-осту.
        И как верно сказал: сегодня ветер подул с севера. Погнал хмурые осенние тучи. Покатился волнами по шумному, гулкому бору.
        И адмиралу уже не сидится в доме. Пошел на свою любимую горку.
        Федор Федорович стоит на верху холма. Хоть и трудно взбираться на эту площадку, но здесь он чувствует себя словно на шканцах флагманского корабля.
        Вверху, как мачты, качаются высокие сосны. И где-то одна сухая чуть поскрипывает, точно гнется под свежим ветром бизань.
        Сегодня Федор Федорович едва отдышался, взобравшись наверх. Сел на пенек. Тяжело дышит.
        Думает все о том же, о чем думал всю жизнь, о чем думает каждый день все эти десять лет, что томится в отставке: о родном, русском флоте.
        Ушакова отстранили, забыли. Но русские моряки не забыли его заветов: на флоте остался верный ученик Ушакова — Дмитрий Сенявин. Он с честью продолжал славное русское морское дело.
        Знатные завистники отставили и Сенявина.
        Ушаков и Сенявин вели русский флот к победе. Бездарности и выскочки ведут его к гибели.
        Дошло до того, что адмиралов послали командовать пехотой. Пять лет назад, в Отечественной войне, сухопутный адмирал Чичагов осрамился на весь мир. И не в Средиземном море, не в Черном, не в Балтийском, а на простой, тихой реке Березине.
        Стыд и позор!
        А Наполеона победил славный Кутузов. Великий ученик великого полководца.
        Французы…
        Как бил их Ушаков на Ионических островах!
        Вспомнил о былой славе и разволновался. Покраснел.
        Стало душно. Рванул ворот полушубка. Распахнул на груди старый адмиральский мундир. Сидел, тяжело дыша.
        А над головой, не умолкая, шумели сосны, как морской прибой.
        Он сидел и видел.
        Высоко вздымаются седые гребни волн. Кружевная пена сыплется мелкими брызгами.
        Вот, рассекая грудью грозные, черные валы, летят его легкие белокрылые фрегаты. Его бесстрашный авангард.
        А за ним идут, шумя парусами, большие, тяжелые, могучие многопушечные корабли.
        Скрипят, качаются мачты. Гул ширится и растет. Волны все крепче. Ветер все сильнее. Но всего сильнее — боль.
        Нет, он не может больше молчать! Он бросит в лицо этим бездарным графам и маркизам: «Отстранили Ушакова и Сенявина — на их место встанут другие! Не погубите! Русский флот будет жить! Будет!..»
        Он кричит и вдруг тихо валится с пенька на мягкий мох.
        Над его головой волнами ходит ветер. Как море, шумит вековой бор.
        Лицо непобедимого адмирала радостно и спокойно.
        Он уснул с глубокой верой в будущее величие своей родины.
        1939 —1953.
        Ленинград — Печоры Псковские.
        notes
        Примечания
        1
        Игра в зернь — игра в кости (или зерна).
        2
        Опер-дек — открытая верхняя палуба.
        3
        Гон-дек — нижняя палуба.
        4
        Тировать — покрывать смолою, смолить.
        5
        Притин — место, где ставится часовой.
        6
        Полветра — когда ветер дует перпендикулярно плоскости судна.
        7
        Плутонг — отделение.
        8
        Ют — кормовая часть верхней палубы.
        9
        Ратовище — древко рогатины.
        10
        Зейман — моряк.
        11
        Пинк — небольшое транспортное судно.
        12
        Кабельтов — морская мера длины, равен 185,2 метра.
        13
        Гальот — плоскодонное транспортное судно.
        14
        Бейдевинд — курс корабля, самый близкий к линии ветра.
        15
        Констапель — артиллерийский прапорщик.
        16
        Прам — плоскодонное судно, вооруженное пушками.
        17
        Бострог — мундир.
        18
        Ордер — строй флота в море.
        19
        Кара-денгиз — Черное море.
        20
        Каффа — Феодосия.
        21
        Клавердук — сукно.
        22
        Брандвахта — караульное судно на рейде.
        23
        Песочные часы (нем.).
        24
        Фальшфейер — бумажная трубка, набитая ярко горящим составом, для подачи сигналов ночью.
        25
        Клотик — кружок, который надевается на оконечность стеньг и флагштока, самая высокая точка судна.
        26
        Флаг-капитан — командир флагманского корабля.
        27
        Бизань — задняя кормовая мачта.
        28
        Борисфеном греки в древности называли Днепр.
        29
        Трекать — тянуть что-либо вяло, с припевами, со счетом.
        30
        Море остеклело — полное безветрие.
        31
        Гонкий лес — прямой, высокий лес.
        32
        «Купец» — торговое судно.
        33
        Mорушки — тифозные пятна.
        34
        До жвака-галса — иносказательно: до конца.
        35
        Килевать — наклонять судно набок, чтобы днище вышло из воды и можно было исправлять подводную часть корабля.
        36
        Каболка — пеньковая нить, из которой плетется трос.
        37
        Клетневать — обертывать старой парусиной трос, чтобы предохранить его от перетирания.
        38
        Бакштов — толстый трос, выпускаемый за корму судна. За трос крепятся гребные суда.
        39
        Фалрепные — матросы, подающие фалреп, то есть веревки, за которые держатся, подымаясь по трапу.
        40
        Фока-рей — поперечное дерево на передней мачте.
        41
        Найтовить — связывать веревкой.
        42
        Кирлангич — небольшое легкое судно.
        43
        Боканцы — брусья, на которых висят гребные суда.
        44
        Кордебаталия — середина флота, построенного в линию.
        45
        Орлоп-дек — кубрик.
        46
        Лаг — борт корабля.
        47
        Книппель — снаряд для перебивания мачт, рей и снастей.
        48
        Льяло — место в трюме, куда стекает скапливающаяся вода.
        49
        Кезлов (Гезлев) — Евпатория.
        50
        Салинг — площадка из брусьев на втором колене мачты.
        51
        Колдунчик — флюгарка из мелких перышек, втыкается на палке у борта на шканцах, чтобы показывать направление ветра.
        52
        Участники Троянской войны: Ахиллес — мужественный, Терсит — трусливый.
        53
        Абазинские — абхазские.
        54
        Шебека — небольшое узкое судно.
        55
        Лансон — судно для перевозки войск.
        56
        Кумбараджи — бомбардир.
        57
        Анфиладный — продольный.
        58
        Травить — шуточное: врать.
        59
        Капитан-бей — полный адмирал.
        60
        Галионджи — матрос.
        61
        Квартер-дек — кормовая часть верхней палубы.
        62
        Мелеки Бахри — владыка морей.
        63
        Абаб — вольный матрос (турецк.).
        64
        Крюйт-камера — пороховой погреб.
        65
        Яваш — потише (турецк.).
        66
        Чауш — сержант.
        67
        Насады — плоскодонные грузовые суда.
        68
        Мангалы — турецкая игра, состоящая из доски с двенадцатью ямками, в которые перекладывают небольшие камушки, играя в чет и нечет.
        69
        Интрепель — абордажный топор.
        70
        Топчи — канониры.
        71
        Топал — хромой (турецк.).
        72
        Свинка — морское название дельфина.
        73
        Салинг — четыре накрест связанных бруска на стеньге — продолжении мачты.
        74
        Томбуй — поплавок.
        75
        Реал-бей — контр-адмирал.
        76
        Драгоман — переводчик.
        77
        Чифликчи — помещик.
        78
        Гамал — носильщик.
        79
        Комиссаром назывался чиновник на корабле, заведующий провиантской частью.
        80
        Фирман — именной указ султана.
        81
        Лиман-рейза — капитан над портом.
        82
        Терсана — адмиралтейство.
        83
        Зито — да здравствует (греч.).
        84
        Булгур — толченая пшеница.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к