Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / История / Григоренко Александр: " Ильгет Три Имени Судьбы " - читать онлайн

Сохранить .
Ильгет. Три имени судьбы Александр Евгеньевич Григоренко

        Новый захватывающий роман Александра Григоренко «Ильгет. Три имени судьбы» о человеке, у которого «стрелой в ране» застряла загадка его жизни. Тщедушный приемыш, потерявший брата-близнеца, по воле «бесплотных» проходит путь от раба своего отчима до вождя чужого племени. Вновь становится рабом — монголов, огненной лавой затопивших могучую реку Енисей,  — но обретает свою правду: великое благо — жить без страха.

        Александр Григоренко
        Ильгет. Три имени судьбы

        Найди потерянное,
        Догони убежавшего,
        Сокруши разрушившего,
        Убей убившего.

    «СОДЕНИ-БОГАТЫРЬ»,эвенкийский эпос

        Увидев, что весь Геллеспонт целиком покрыт кораблями и все побережье и Абидосская равнина кишат людьми, Ксеркс возрадовался своему счастью, а затем пролил слезы. Дядя его Артабан… обратился к нему так: «О царь! Почему ты поступаешь столь различно теперь и немного раньше?» — Ксеркс ответил: «Конечно, мною овладевает сострадание, когда я думаю, сколь скоротечна жизнь человеческая, так как из всех этих людей никого уже через сто лет не будет в живых».
    ГЕРОДОТ. «ПОЛИГИМНИЯ»

        Древо Йонесси

        Я родился на берегу реки, которую люди моего народа зовут Хуг, жители степей — Хем-Суг, а тунгусы и вслед за ними очень многие — Йонесси.
        Каждое из этих названий означает одно и то же — «великая вода», и можно сказать, что у этой реки нет имени. Дать имя — значит, стать господином. Но эта река — сама господин.
        Йонесси — Древо, на котором стоит мир.
        Крона его — Саяны, закрывающие от людей райское обиталище светлых духов и еще не родившихся душ. Корни уходят в полуночное море, где Ледяная Старуха, трясет волосами, посылая в мир метели и смерть. По этому пути — от кроны до корней — течет жизнь всякого.
        Ветви Древа — бесчисленное множество рек: больших, малых, совсем крохотных. Каждая из них означает жизнь какого-то племени, рода или семьи, ибо так задуман мир, что не бывает человека без своей реки. Она предназначена ему по праву рождения. Если случится, что тайга сверх меры расплодится народом, то и рек станет больше. Иначе и быть не должно.
        Гнездо человека на Древе — там, где мать закопает пуповину.
        Оботрет мать руки, и тогда люди и духи, видевшие твое появление на свет, скажут: «Вот, родился человек, который будет жить среди нас». Не надо расставаться с родными людьми и духами, потому что вместе с тобой падает на подстилку из зеленой травы твоя судьба, а она никому не известна.
        Случается, что вместе с судьбой посылают бесплотные какой-нибудь подарок,  — зоркий разум, песенный дар, умение видеть невидимое, слышать неслышимое. Зачем они это делают — не дано знать. Но и оставшимся без подарка, не стоит считать себя обделенными, потому что мир, стоящий на Древе Йонесси устроен так, что ни одна живая душа не затеряется в нем. Даже выпавший из гнезда, терзаемый чуждыми духами и людьми, знает, что есть обратный путь, и тем утешается…
        Эта мысль греет меня, как теплая пыль, которой я укутываю ноги. Моя судьба уместилась в три имени, два из которых я прожил вместе с ней. Третье имя сказало, что Древо Йонесси — ложь, и надо принять это, как и все, принятое ранее. Но я не могу…
        Сделать так и жить дальше — еще большая ложь.
        Жизнь спутанной сетью лежит у моих колен, и я мучительно пытаюсь отыскать в ней начальную нить, чтобы извлечь все, что видел сам, слышал от других людей, то, что приходило в снах и видениях, чтобы понять ее строй и надобность моего появления на земле.

        Собачье Ухо
        (имя первое)

        Ловля ветра

        Они бежали сквозь ельник, подминая деревья, как траву. Земля тряслась перед глазами. Молодые ноги и страх несли их к пологому берегу реки. Их было двое.
        Оказавшись на берегу, они остановились, приходили в себя от неистового бега, смотрели по сторонам. Потом один крикнул другому, хотя стояли они в полушаге друг от друга.
        — Я — вниз, ты — туда, вверх…
        Второй ничего не ответил. Молча, и уже не так резво они двинулись каждый в свою сторону, но не успели удалиться друг от друга и на десяток шагов, как из зарослей тяжелым, но быстрым шагом вышел третий — широкий человек, едва ли не шире их обоих. В руке он сжимал короткую палку с ремнем на конце.
        Спинами увидев широкого человека, они остановились. Тот, не глядя на них, подошел к воде. Он смотрел на глубокие следы человеческих ног и борозду, оставленную на мокром песке днищем большой лодки. Здесь лодка ждала хозяина для сегодняшней ловли налима.
        — Далеко собрались?!  — не поднимая головы, отрывисто крикнул широкий человек.
        Носком легкого пима он перекатывал камешки в борозде, на которую те двое не обратили внимания. Они стояли там, где застало их появление широкого человека и ждали, что он скажет.
        — Думаете, он так же глуп, как вы? Украл лодку и, проплыв немного, бросил?
        Двое молча побрели к старшему. Это были рослые, крепкие в кости парни с блестящими черными волосами, какие бывают у людей, полных сил и никогда не знавших голода и болезни. Они только приближались к тому возрасту, когда юноша должен вот-вот перейти в мужчину. Широкому человеку они приходились родными сыновьями. В их руках была почти взрослая сила, но сильнее ее были детские страхи, еще не изжитые их нежными желтыми душами. Сейчас страхи, как слепни над куском тухлого мяса, гудели вокруг ременной палки в руках отца.
        — Если он ушел ночью, то сейчас уже далеко,  — наконец сказал один из парней.
        Отец молчал, заправив руки с плетью за спину — руки за его спиной едва дотягивались друг до друга,  — и глядел куда-то поверх лесистой горы, над которой розовело утреннее небо.
        — Ночью богатая луна,  — после некоторого молчания промолвил второй.  — Он побоялся бы идти, когда все видно, как днем. Наверное, он сбежал под утро, когда совсем темно.
        После этих слов широкий человек обратил к нему голову, которой короткая шея не давала повернуться до плеча,  — остальное доставали глаза. Он ждал продолжения слов.
        — С утра прошло не так много времени, его можно настичь с другой стороны.
        Отец вынул руки из-за спины.
        — Не углядел, собачий послед, рыбье дерьмо,  — тихо, почти мирно произнес он и вдруг, отступив на два шага, резанул воздух плетью.
        — Живо! Бежать!
        Опомнившись, двое молодых бросились в ельник, где они пробили просеку. Широкий человек бежал за ними.
        Их стойбище находилось почти у самого берега Сытой реки, от воды его отделяли заросли, которые на бегу можно преодолеть за несколько вдохов и выдохов… Но каждый знал, если идти по течению, то меньше чем через половину дня пути река дает крутую излучину и вновь подходит к стойбищу с другой стороны — пусть не так близко, но резвому человеку достаточно бежать совсем недолго, чтобы добраться до воды.
        Все трое ворвались в стойбище. Там, возле четырех летних чумов сидели женщина и старик. Они молчали. Оторопев от того, что случилось нынешней ночью, женщина забросила дела. Пустой котел валялся в траве, над верхушками чумов не было дыма, лишь несколько головешек тлели в кострище — вокруг него собрались люди, по привычке спасаясь от гнуса, который к началу осени был уже не столь свиреп. Время его уходило…
        Двое парней бросились в свой чум.
        — Луки берите, стрел побольше!  — кричал им отец.  — Все, что есть, берите!
        Сам широкий человек не заходил в свое жилище — самое большое из всех. До слуха его донесся скрип, какой издает ветвь надломленного, почти мертвого дерева.
        — А твой лук где?
        Это говорил старик по прозванью Кукла Человека, ибо прожив жизнь до последнего остатка и потеряв даже подлинное имя, почему-то никак не умирал. Он подавал голос так редко, что всякий раз люди вздрагивали, как от незнакомого звука. Жене широкого человека он приходился родным дядей. Она кормила его, иногда — как тем утром, когда старик не мог или не хотел идти сам,  — переносила легкое тело через порог. Но Кукла Человека почти никогда не удостаивал племянницу разговором. И потому, услышав скрип мертвого дерева, женщина вздрогнула — так же, как сам широкий человек.
        — Где твой лук?  — повторил голос.  — И пальма? И железная парка?
        Широкий человек побагровел. Рука с ременной палкой показалась из-за спины и поползла вверх, но остановилась в начале пути.
        — Замолчи,  — сказал он шепотом.
        Но скрипящий смех становился все отчетливей.
        — Крепок же ты спать, Ябто,  — смеялся Кукла Человека,  — как в молодости крепок.
        — Замолчи!
        Старик смеялся.
        — Теперь береги штаны, крепче привязывай ремешки,  — с таким хорошим сном и штаны потеряешь…
        Рука с ременной палкой вновь пошла вверх и, наверное, через мгновение старик уже не смеялся бы никогда, но сыновья широкого человека вышли из чума при оружии и окликнули отца.

* * *

        Они быстро достигли излучины Сытой реки и, тяжело дыша, встали у воды. Должно быть, они впервые подумали о том, что пытаются поймать ветер.
        Каждый из них понимал, что украденная лодка уже могла пройти здесь. И тот, кто украл ее, мог остановиться в любом месте длинного петлистого берега.
        Но бессловесное чувство подсказывало, что беглец должен выбрать именно тот путь, на котором его ждут. Все они, особенно сыновья широкого человека, верили, что беглец тоскует по простору, и потому будет что есть сил идти вниз по течению, к устью, где Сытая река пропадает в бескрайнем теле Йонесси. Мысль о том, что есть неизмеримо более краткий путь — переправиться на другой берег и уйти в тайгу, полагаясь на ходкие молодые ноги,  — вовсе прошла мимо их носов, потому что на том берегу начинаются земли людей Нга…
        Злоба Ябто на сыновей прошла, хотя он старался скрыть это, глядел волком и говорил резко. В том, что произошло сегодня ночью, сыновья виноваты меньше всего, и, понимая это, широкий человек задыхался от осознания позора больше, чем от бега, слишком быстрого и длительного для его тяжелого тела. Но боль — и так случалось всегда — обостряла разум Ябто.
        — Здесь не надо его ждать, спустимся ниже,  — сказал он, и все трое двинулись дальше.
        Сыновья понимали, что задумал отец: чтобы опередить лодку, надо запастись расстоянием. К тому же в этом месте между берегами слишком много воды, и беглецу будет легче уйти от стрелы, но самое худшее — на широкой реке почти невозможно достать подстреленную добычу. А достать ее надо во что бы то ни стало — ибо только тогда уйдет горе, пришедшее в стойбище на исходе нынешней ночи.
        Совсем недалеко было то место, где река сужалась, вода становилась быстрее и, если убить беглеца на подходе, можно прорваться сквозь течение и настичь лодку. У сыновей широкого человека несомненно хватит на это сил.
        Там, где берега сходились ближе всего, отец приказал делать засаду. На расстоянии трех десятков шагов друг от друга они спрятались в зарослях тальника. Первым должен был стрелять Ябто. Сыновьям предстояло добить врага, если отец ранит его,  — о том, что он может промахнуться, никто не думал. Широкий человек приказал как следует спрятаться, опасаясь, что беглец в лодке обнаружит засаду и тут же уйдет на другой берег. Он был умен, этот широкий человек… Но Ябто понимал: в том, что он делает, немного разума и много веры, что обрушивший на его голову позор, покорно идет на приготовленную ему гибель.
        Он вспоминал беглеца, который, почти так же, как его сыновья, был обязан ему тем, что живет и ходит по тайге. Он думал о нем, он уже не надеялся — знал, что все станет именно так, по его нынешней вере…
        И вера широкого человека получила награду.
        Вдалеке показалась лодка. Увидев ее, один из сыновей взвизгнул по-собачьи — Ябто пожалел, что забыл в стойбище плеть… Лодка шла на удивление ровно, хотя гребца не было видно.
        — Он упал, он прячется!  — закричал один из сыновей, тот, который первым выдал себя, забыв про засаду.  — Я видел, сам видел! Отец, стреляй!
        — Заморыш! Ублюдок!  — закричал второй.
        Широкий человек пустил стрелу — свистящее черное перо взвилось над рекой и застыло в середине лодки. Следом полетели другие стрелы и замирали рядом со стрелой Ябто.
        Лодку повело, развернуло бортом, закрутило и понесло к берегу, будто кто-то ею правил и теперь бросил весло. Удача шла в руки широкому человеку. Он застонал сладко, когда увидел, как оба сына, бросив оружие на берегу, кинулись в воду и овладели лодкой.
        Ябто бежал к ним изо всех сил…
        Вдоль всего днища лежала полусгнившая лесина, утыканная черноперыми стрелами широкого человека и его сыновей.
        Больше в лодке ничего не было.
        Ябто, не отрываясь, молча, смотрел на добычу и, наконец, промолвил:
        — Вернусь — убью старика.

* * *

        Той ночью исчезло оружие — роговой лук, колчан с тремя десятками стрел, пальма, кожаная рубаха, обшитая пластинами светлого железа, и нож с белой рукояткой из кости земляного оленя.
        Сыновья были правы: этот человек совершил кражу под утро, когда, скрывшуюся за скалой полную луну, еще не сменило солнце. Этот человек одолел охрану колокольчиков и ушел незамеченным. Он был слишком мал для такой увесистой добычи, но он унес все, не забыв даже самих колокольчиков, привязанных к пальме и луку. Он предвидел мысли своих преследователей.
        Этим человеком был я.
        Лодка понадобилась мне только для того, чтобы перебраться на другой берег реки напротив стойбища. Тем утром я прятался за камнями и смотрел, как сыновья широкого человека бледными насекомыми бегают от отцовской плети.
        Это было неразумно — мне следовало понимать, что я совершил непоправимое,  — беречь время и уходить как можно дальше. Но я был молод, и мне так хотелось и, наверное, ради этого зрелища я решился на такое. Я с трудом удерживал себя от другого совсем уж безрассудного поступка — вскочить, закричать, скинуть парку, спустить штаны и показать зад.
        Меня грела мстительная мысль: Ябто мечется и щедр на злобу, но худшее для него впереди. Пройдет немного времени, и весть о его неслыханном позоре поползет по стойбищам. Люди знают: позволивший ничтожному мальчику украсть свое оружие есть пустой человек.

* * *

        Все трое вернулись на заходе солнца, волоча за собой лодку. Пока Ябто с сыновьями ловили ветер, люди в его доме отошли от утреннего оцепенения, и жизнь вернулась в обычное русло. Еда была готова и ждала мужчин, дымы привычно курились над верхушками чумов. Отец, не подавая вида, что вернулся с утренним позором, сел вместе с сыновьями в большом родительском чуме, и все трое набросились на мясо.
        Широкий человек рвал оленину короткими сильными зубами, и даже тени печали не было на его лице — казалось, он просто радовался тому, что прошло то проклятое утро и проклятый день клонится к закату. К тому же уныние никогда не поглощало широкого человека дольше, чем на часть дня,  — домашние знали об этом, поэтому не удивлялись, но и не говорили лишнего.
        Когда Ябто, наевшись, вытер руки об волосы и, облегчая живот, отвалился на шкуры, лежавшие за его спиной, мать все же сказала глупое — спросила: «Где он сейчас, не знаешь?»
        Сыновья замерли, но отец, продолжая лежать на спине и глядя куда-то в дымовое отверстие, ответил мирно:
        — В тайге, где же ему быть. Набегается — вернется. Лишь бы не потерял пальму. Совсем новая.
        Мать вздохнула и снова сказала глупое:
        — Как он все это таскает за собой — такой маленький…
        Но широкий человек опять пропустил слова жены мимо ушей, полежал еще немного, довольно рыгнул и рывком выпрямился.
        — Идите к себе,  — велел он сыновьям, и, повернувшись к жене, добавил: — Ложись сама, я скоро приду.
        Он вышел из чума, с блаженным вздохом потянулся и пошел на край стойбища, где жил Кукла Человека. Широкий человек едва поместился в чуме, чуть ли не вдвое меньшем, чем его собственный. Старик сидел у очага, сидел ровно, как вбитый в землю кол. Глаза его были закрыты.
        — Спишь, дедушка?  — громко спросил Ябто.
        — Нет,  — тут же ответил старик.  — Я давно не сплю. Много лет.
        — Дивно,  — деланно удивился широкий человек.  — А мне все кажется, что ты постоянно спишь. Голоса не подаешь, глаза людям не показываешь. Почему? Не хочешь смотреть на то, что творится на свете?
        — Все, что творится на свете, уже было со мной.
        Здесь, при свете очага, Ябто вдруг увидел, что Кукла Человека прозрачен, как опавший осенний лист, сохранивший лишь тонкую частую сетку прожилок, на которых когда-то держалась плоть.
        — Племянница твоя говорит, будто ты можешь видеть то, что будет. Это правда?  — спросил он наконец.
        — Хочешь пророчества?
        — Хочу… если, конечно, жена не обманывает.
        — Дурочка она, а ты слушаешь,  — сказал Кукла Человека.  — Зачем мне рассказывать будущее, когда ты сам его расскажешь. Никогда не показывался в моем чуме, а тут — пришел. Не иначе хочешь рассказать мне…
        Ябто рассмеялся.
        — Твоя правда,  — и, уняв смех, продолжил: — Помирать тебе надо, дедушка. Теперь уж точно пора. Надоел ты мне.
        — Сегодня надоел?  — спросил старик, не открывая глаз. Морщины на его сомкнутых губах, нависших над провалом беззубого рта, задвигались, выдавая усмешку. Увидев ее, широкий человек отбросил добродушие, как надоевшую и уже не нужную ношу.
        — Почему этот заморыш ушел?  — прошипел Ябто.  — Почему он ушел нынешней ночью? Ты все рассказал ему?
        Сетка на губах старика двигалась, как живая, и это приводило широкого человека в бешенство, которое он пока старался сдерживать.
        — Сегодня утром ты хотел прибить меня,  — сказал Кукла Человека.  — Почему не прибил?
        — Если бы ты не открывал свой вонючий рот…
        Но тот продолжал, не слушая гостя:
        — Щелкнул бы своей палкой с ремнем, и не нужно было бы вести сейчас этот разговор. Ты глуп, Ябто, потому что врал своим рабам, что они сыновья. Рабы — отдельно, сыновья — отдельно. Рано или поздно каждый из них узнал бы, кто он есть на самом деле. В общем-то, они уже знают. Ёрш ничему не научил тебя?
        Внезапно широкий человек потерял злость.
        — Он поубивал бы здесь всех. Разве ты сам этого не знаешь?
        Старик слегка качнулся назад.
        — Родного сына можно отстегать постромками или твоей любимой палкой с ремнем, сына можно бить за каждую провинность, но не удалять от себя. А ты выбросил Ерша, как позорящую тебя вещь, спрятал так далеко, чтобы никто даже случайно не вернул ее тебе. Пусть Ёрш ничего не знает, но ты думаешь, он не догадывается, что не сын тебе? Догадывается, если, конечно, жив… А заморыш, уже стоял на краю, я только помог ему шагнуть. Что было бы, не сделай я этого? Ты знаешь?
        Широкий человек молчал.
        — Послушай, Ябто,  — почти просящим голосом сказал старик.  — Послушай меня, ведь я никогда ни о чем не просил тебя. Покажи мудрость, не ищи заморыша. Он слабый, он погибнет в тайге раньше, чем ты найдешь его, если будешь искать.
        — А мое оружие?!  — крикнул Ябто.  — Кто мне вернет его? И когда узнают…
        — Не вспоминай про оружие,  — продолжал старик,  — ты удачливый человек, найдешь себе лучшую пальму, и железную шапку, и кольчугу и сам склеишь себе лучший лук. И про позор не говори — ведь ты смелый и никогда не боялся позора. Вся беда, милый человек, что ты и сыновей от рабов толком не отличаешь…
        После этих слов Ябто вскочил, будто кто-то из-под земли пнул его в зад — он едва не повалил низенький чум старика.

        Гусь

        Широкий человек происходил из юрацкого рода Ненянгов — людей Комара. Он родился, когда вереницы птиц уходили на полдень в сторону Саян, называемых иногда Райскими горами. Отец его сам мечтал побывать за вершинами, ограждающими страну вечного тепла. Однажды он подошел к ним совсем близко, видел белые наконечники скал, но идти дальше не хватило дерзости. В тот день, с завистью глядя на небесный аргиш, он пожелал, чтобы сыну его мечта далась так же легко, как этим птицам, и он сказал: «Его прозвище — Ябто»,  — что по-юрацки Гусь.
        Родитель Ябто был небогат, наверное, даже беден, но тогда жилось легко: вражда между людьми притихла, родовая река давала не жирный, но изобильный улов, хозяева леса не помнили обид, гнали зверя в петли и на стрелы, и сын рос ввысь, а еще быстрее вширь.
        Ему шел четвертый год, когда кто-то из дальних родичей приехал погостить в стойбище отца и, увидев маленького Ябто, подхватил его на руки.
        — Как твое прозвище, толстяк?
        — Гусь,  — ответил отец.
        — Гусь?  — просиял родич.  — А где твоя шея?
        Шеи у Ябто не было совсем — большая голова с торчащими волосами-иглами крепко сидела между плечами.
        Родич захохотал, вслед за ним засмеялся отец и сам Ябто. Он не понимал причины смеха, но запомнил его навсегда.
        Потом, когда он стал охотиться, ловить рыбу, повторил семь шагов отца, и даже побывал в набеге, шея так и не выросла. И Ябто окончательно понял: отец дал ему такое прозвище, чтобы повеселить людей.
        Он стал сильным и мог наказать любого за этот смех но, видно, душа его уродилась подобной телу и стояла скалой посреди течения. Когда кто-то смеялся над ним, он сам начинал хохотать, и получалось, что вместе они смеются над непутевым родителем.
        Такой выход подсказал Ябто добрый демон, поселившийся между его лопатками на пятнадцатом или шестнадцатом году жизни. В обычные дни демон молчал, но просыпался тогда, когда широкий человек испытывал боль и обиду. Демон говорил хозяину несколько спасительных слов и никогда не ошибался.
        Шло время, шутка надоела людям, и сам широкий человек не думал о ней, но детская обида осталась и превратилась в презрение к отцу — вялое презрение к человеку, который всем хорош и людям мил, но не умеет держать счастье. А счастье шло к нему доверчивым косяком рыб и проходило, не задерживаясь, сквозь скверную худую сеть.
        Но отец Ябто не сокрушался об этом, был душой легок и жил в беспорядке. И глядя на него, сын мечтал только о том, чтобы скорее подрасти и стать во всем непохожим на отца. Так и вышло.
        Мать Ябто умерла давно от голода при перекочевке на зимнее стойбище. Отец перенес потерю легко. Но когда две сестры ушли в чужие рода за ничтожный калым, а третью, самую красивую, украл жених, отцу будто подрубили корень, и он постарел вмиг, потом ослеп. Ябто посадил его в отдельный теплый чум и кормил досыта.
        Выждав год после кражи сестры, он отправился к непрошеным родственникам, и устыдил их за то, что не явились в указанный срок просить прощения и мириться, как велит обычай. Он пришел без оружия, и все видели, что одинокий юный Ябто не в силах отомстить за оскорбление. Но в словах широкого человека было столько уверенности и правды, что стыд пришиб родственников. Вор получил от отца хореем по хребту, а Ябто — небольшой железный котел, два ножа и новую сеть. Для примирения подарок был скудным, но широкий человек не сказал об этом ни слова,  — ушел и приобщил вещи к хозяйству.
        Он стал лучшим хозяином, во всем не похожим на родителя. Когда ослеп отец, в стойбище появился новый лабаз, на чумах — крепкие ровдужьи покрышки, а потом — отцовскую латаную лодку из шкур заменила новая, выдолбленная из цельного соснового ствола.
        Но главное, демон подсказал невиданную в этих краях вещь — укрепить посреди лодки высокий шест с поперечинами вверху и внизу и натянуть между ними несколько сшитых вместе ровдуг. И лодка его полетела, и по наущению демона, Ябто научился ходить против течения. Он, искусно орудуя веслами, поднимался по реке почти столь же быстро, как и спускался по ней. Люди удивлялись его разуму, некоторые пробовали сделать так же, но у них получалось плохо или совсем не получалось. Видно, демоны их были пустыми шишками по сравнению с тем, что жил между лопатками широкого человека.
        Когда умер отец, Ябто позвал родичей. Но пришло и много незваных чужих людей помянуть старика с легкой душой. Все они — и Ненянги, и чужие — сказали, увидев лабаз, ровдуги и лодку, что покойному следовало бы поменять легкость души на умелость сына. Люди сказали Ябто, чтобы он всегда оставался таким, каков сейчас, и тогда в тайге не будет человека лучше его.
        Вскоре широкий человек женился и обзавелся несколькими оленями для перекочевок. Добрый демон между лопатками блаженно молчал, убеждая молчанием, что Ябто идет своим истинным путем, на котором нет опасности. Ябто был прав и этим счастлив.
        Он знал, что не все люди к нему благосклонны. Он отказывался от войны, когда видел ее бессмысленность, за что некоторые считали его трусом. Но те, кто так говорил, знали и другое: Ябто расходует свою храбрость, как запас еды при большой ходьбе и, если будет в том действительная нужда, расшибет голову любому. Поэтому никто не называл его трусом в глаза.
        Знал он и о другом своем прозвище — Падальщик. Несколько раз его видели на разоренных набегом, безлюдных чумищах. Никто не ведал, что он искал там. Но Ябто знал, что у всякой, даже потерянной вещи, как и у всякого человека и зверя, есть свое место в мире, а тот, кто считает и живет иначе,  — попросту глуп. Он говорил об этом родичам и те признавали его правоту.
        Прожив много лет, широкий человек не находил, в чем упрекнуть себя. Может быть, лишь в том, что, похоронив отца, он, как это принято у людей, вырезал из дерева куклу родителя и не кормил ее. Но отец, даже ослепший, до последнего своего дня был сыт и никогда не слышал упрека от сына. Не только отец — все, что окружало Ябто, держалось на его крепости и доброте.
        И Кукла Человека, злой старик, был обязан ему тем, что до сих пор жив. Он взял его через полгода после женитьбы, когда по кочевьям родичей жены прошел мор и забрал всех ее родственников, кроме старика. Все эти годы Ябто не обносил его едой, выслушивал его неблагодарное молчание и даже редкие оскорбительные слова. Ябто ничего не забывал. Но он слушал демона и не нуждался в других советчиках.
        И сейчас широкий человека ждал, когда демон скажет ему, что слова старика, его смех и издевки — не более, чем собачий лай. Но демон молчал…
        Он молчал в этот позорный день, когда Ябто показалось, что жизнь его не просто сделала изгиб, но переменила русло и течет непонятно куда.
        Наконец, он сказал старику:
        — Скоро мы перекочуем вниз по реке. На другом берегу я знаю одно хорошее место, очень тихое. Там я тебя забуду. Надеюсь, Нга увидит тебя и наконец-то вспомнит о твоем существовании. Готовься.
        Широкий человек повернулся, чтобы уйти.
        — Эй!  — окликнул его старик.  — Не боишься, что сбегу, как Собачье Ухо?
        Ябто плюнул и вышел из чума, явственно расслышав за спиной уже знакомый скрип мертвого дерева.
        Он шел туда, где ждала его привычная постель и тихая жена и вдруг — услышал. Демон между лопатками ударил его в спину так, что свет померк в глазах.
        Мысль беспощадная, как огонь с неба, ударила в ум широкого человека. Он упал на колени, обхватил голову руками.
        — Раб… калека… как же я не догадался, как же я не подумал… Куда же ему бежать, как не… Рыбье дерьмо…
        Прыгающие звуки выскакивали из утробы широкого человека — он то ли рыдал, то ли смеялся.
        — Ябто!  — раздался радостный крик.  — У тебя пустой котел вместо башки!

        Дети

        Он не спал, он искал в памяти тот день, когда жизнь изменила русло.
        Широкий человек глядел в опустевшую переднюю часть чума, где еще вчера при свете очага поблескивало его оружие, но мысль соскальзывала с воспоминания о проклятой ночи.
        Помимо воли вспоминалось другое — день, блистающий цветами осени и солнца, растворенного в воде.
        Ябто вздрогнул от мысли, что по цвету этот день очень похож на нынешний. Он случился полтора десятка лет и один год назад.
        Старшего сына он назвал Ябтонга, или Гусиная Нога, ибо считал его частью своего тела и знал, что настанет время, когда сын пойдет его путем. В те дни Ябтонга делал первые шаги. Младший — Явире — Блестящий, прозванный так за ярко-черные волосы и сверкающие щеки, еще лежал в люльке.
        Жена широкого человека, Ума — или Женщина Поцелуй из рода Тёр — людей Крика, вновь беременная, доняла мужа причитаниями, что выкинет плод, если не наестся жирной рыбы великой реки — тайменя и осетра, которые, в Сытой реке почти не попадались. Она была так настойчива, что Гусь, обычно слушавший только себя, захотел жирной рыбы сильнее жены. В те времена люди отправлялись в дальний путь не столько для того, чтобы запастись жирной рыбой, сколько наестся ее до отвала. Люди верили, что сила сочной мякоти останется с ними на весь год, до следующей весны.
        Через день пути лодка широкого человека оставила за собой устье. А потом семь дней Ябто — весело и яростно — вел против течения лодку под сшитыми ровдугами по гладкой, как клинок, воде Йонесси и Женщина Поцелуй удивлялась его упорству и силе.
        Широкий человек искал место для стойбища и нашел его помимо воли.
        Что-то несильно ударило по днищу и сидевший на корме Ябто увидел — лодка задела тело человека. Тело, перекатываясь, уходило вглубину, широкий человек видел его только мгновение и успел различить босые ноги, с которых река сорвала пимы.
        Ни женщина, ни старик не придали значения удару об днище — возможно, они его не слышали. Ябто собирался сказать о покойнике, но глянул в сторону берега и, не говоря ни слова, направил свою лодку туда, куда не следовало направлять,  — к устью неизвестной малой реки, которая могла оказаться чьими-то угодьями, и потому не миновать стычки с хозяевами. Издалека опытным глазом Ябто увидел след войны.
        — Зачем идешь туда?  — тревожно спросила Ума.
        — Хочу посмотреть… молчи.
        Они не знали, людям какого народа принадлежало это стойбище — плоская, поросшая невысокой травой поляна, прикрытая ровным полукругом леса с одинокой скалой и тремя валунами у воды.
        Чумище еще дымилось оголенными очагами. Враги превратили быль в небыль, не оставив от протекавшей здесь тихой жизни ничего.
        Ябто бродил по разоренному обиталищу людей, пытаясь отыскать в траве хоть что-то,  — уже не ради поживы, а из любопытства — и не нашел никаких следов борьбы, кроме камня с оленью голову, залитого черной кровью,  — липкой, еще недавно бывшей в теле человека. Гусь подумал, что в стойбище, когда пришли чужие, совсем не было мужчин, и голодный враг завладел всем без боя. А кровь — мало ли откуда она могла взяться, ведь и женщины, которых берут в добычу, носят с собой ножи для рукоделия.
        Крючкохвостые, резвые собаки Ябто искали что-то свое, широкий человек совсем забыл про них и вспомнил, услышав лай. Где-то в лесу заливалась молодая чернявая сука, незаменимая в беличьей охоте, и Гусь побежал на звук, скользя по влажным мшистым валунам. Он долго не мог отыскать собаку, и вдруг подумал, что чернявая, заметив на ветвях зверька, сама без приказа хозяина начала охоту. Но, увидев ее, понял, что добыча не наверху,  — сука лаяла, пригнув передние лапы и почти положив морду на землю, будто выгоняла зверя из норы.
        Это была добыча, вид которой так изумил Ябто, что в первое мгновение он не мог понять, кто перед ним.
        В небольшой ложбине, между тремя высокими лиственницами, сидели дети. Они сидели неподвижно и прямо, как два вбитых в землю колышка, один из которых был заметно выше другого, и молчали. Их лица покрывали пятна мокрой грязи, к щекам прилип мелкий сор — будто дети только что выбрались из-под земли. Чернявая уже захлебывалась лаем, и даже окрик широкого человека не остановил ее,  — хозяин запустил в собаку камнем. Лай прервался коротким жалобным взвизгом и пропал.
        Наступила тишина, которая показалась Ябто безмерно долгой, и тут колышек, что поменьше боком упал в матово-зеленую мякоть мха и запищал. Тоненькой, колыхающейся паутинкой плач поплыл сквозь тайгу. Следом подал голос другой колышек — он орал стоя, по-рыбьи широко открыв рот, и слезы брызгами выскакивали из его глаз и лились, пробивая широкие русла на покатых грязных щеках. И теперь уже два плача, переплетаясь, пронизывали тайгу — не услышать их здесь, вблизи стойбища, оставленного людьми и животными, было невозможно.
        На крик с берега шли домашние Ябто — впереди беременная Женщина Поцелуй с младшим сыном за спиной. Старшего вел за руку Кукла Человека — уже тогда он был стар до потери имени.
        Широкий человек прожил со своей женой совсем недолго, чуть больше трех лет, и каждый день убеждался, что она полностью оправдывает и свое собственное имя и имя своего рода Тёр, людей Крика.
        Женщина, прозванная Поцелуем за то, что еще маленькой девочкой лезла с объятиями к родным и незнакомым, ко всем, включая собак, выйдя замуж, требовала ласки каждое мгновение свободное от дел, и во время любви кричала так, что распугивала птиц вокруг стойбища.
        Ябто отдал за эту сочную, как осетровая мякоть, девушку, несколько десятков песцовых, лисьих и собольих шкурок и каменный котел — почти треть отцовского наследства — и всерьез опасался, что на столь любвеобильную жену даже у него, молодого и крепкого, не хватит сил и дорогое приобретение будет ему изменять.
        Но едва Ума произвела на свет первого и тут же, следом, второго ребенка, Ябто понял, что опасения его напрасны — настоящая страсть Женщины Поцелуй не в любовных утехах, а в детях. Больше того, казалось, роды для нее не мука, а удовольствие: Ума сама сказала, что хотела бы стать рыбой, чтобы дети вылетали из нее один за другим, как икринки. Теперь, когда детей было двое, она кричала на них не замолкая и находила в этом удовольствия не меньше, чем в любви.
        С начала их жизни Ябто наказал себе объездить Женщину Поцелуй, и со временем ему это удалось. Но тогда, на разоренном стойбище, стояла прежняя Ума — ноша за спиной и ноша в животе только придавали твердости ее ногам. Она первой сбежала в ложбину, схватила самого маленького и ладонями начала вытирать его лицо. Потом, обхватив второго, сделала то же самое.
        Тогда Ябто понял, что дело уже решено ею, и сердце его вдруг сдавило сомнение.
        — Стой,  — сказал он.
        Широкий человек предчувствовал, что сейчас жена заголосит. Он ошибся. Ума положила маленького на землю, встала и, запустив руку в мягкое, рывком откинула пласт мха, будто одеяло. Потом она повернулась к мужу и сказала ровно и твердо:
        — Кто-то спрятал их здесь, подо мхом, поэтому они остались живы.  — И добавила: — Я больше не хочу жирной рыбы.
        Последние слова были глупостью, которую, по врожденному умению пропускать мимо ушей все ненужное, Гусь тут же забыл. Он начинал понимать главное: сейчас к нему пришла такая добыча, какой не было еще никогда. Эти дети, большой и меленький, наверное, ровесники его собственных сыновей. И вдруг Ябто увидел себя в окружении четверых воинов — красивых, рослых и преданных ему, как собаки. Видение было настолько ясным, что Ябто улыбнулся широко. Ума видела эту улыбку и поняла, что муж все решил про себя так же быстро и твердо, как и она сама.
        Взяв на руки обоих, широкий человек сам отнес детей к берегу, где их ждала лодка. Дети уже не плакали. Они подали голос только тогда, когда Ума, зачерпывая пригоршнями из реки, начала отмывать их лица.
        Вода открыла ей удивительное — лицо у детей было одно.
        Ума вглядывалась и не находила даже малых отличий. Там, в лесу, и сама Женщина Поцелуй, и широкий человек без слов, согласно. приняли детей за братьев-погодков, таких же, как их собственные сыновья, потому что один был заметно крепче и на полголовы выше другого.
        Ума позвала мужа.
        — Кажется, что они делили одну утробу,  — сказала она.
        Посмотрев на них, Ябто произнес:
        — Глупости… Думай о другом. Их надо кормить. Чем?
        Привычным движением Ума сняла кожаную люльку за спиной, в которой таращил глаза четырехмесячный Блестящий, бережно положила ее на траву перед собой и начала развязывать тесьму на летней парке.
        — Скажи дяде, чтобы не смотрел!  — крикнула она, и Ябто не успел опомниться, как увидел жену голой по пояс. Груди в зеленоватых прожилках шлепнулись на округлившийся валун живота.
        — Здесь на всех хватит,  — улыбаясь, громким шепотом произнесла Женщина Поцелуй.  — На всю тайгу. Подай мне обоих.
        Ябто подал детей.
        — Ищите,  — говорила Ума,  — раз голодные,  — ищите и ешьте. Ну…
        Дети лежали неподвижно. Заметным усилием, Ума властно прижала их к себе — большой мальчик шумно сопел, начиная задыхаться, но губ так и не разомкнул; маленький отворачивал голову, насколько хватало шеи и уже собирался закричать…
        Вместо него закричал Блестящий, лежавший в заплечной люльке у ног матери. Тут же пронзительно заорал Гусиная Нога, находившийся поодаль вместе со стариком. И следом женщина из рода Тёр собиралась завести привычную громкую песню, но остановилась на полувдохе.
        Как только закричали ее родные дети, приемыши начали сосать. Они сосали жадно, как вечно голодные щенки, утробно повизгивая, захлебываясь молоком.
        — Уходи,  — сказала Ума мужу и громко позвала старшего сына.
        Ябтонга бежал к матери, он путался в собственных ногах и несколько раз упал носом в прибрежную гальку, отчего рев его становился все громче и яростней.
        Гусь шел к лодке, возле которой на комле выброшенного рекой дерева сидел старик. За спиной широкого человека раздавалось что-то, напоминавшее звуки войны; среди воя он разобрал только знакомые слова: «Не орите… бурундуки жадные… хватит на всех…» Здесь между Ябто и Куклой Человека произошел разговор — один из немногих в их жизни.
        — Зачем они тебе?  — спросил старик.
        — Мужчины,  — ответил Ябто.
        — У тебя нет своих мужчин?
        — Подрастут — станут моей силой.
        — Пока растут — кормить надо. А когда вырастут — женить. Разве ты богат? Где такой калым возьмешь? На четверых калым — если все выживут, конечно…
        Широкий человек повернулся, приблизил свое лицо к лицу старика и улыбнулся загадочно.
        — Пока не умру — будут со мной. За это время наживем столько калыма, что они заберут всех невест тайги. Тогда — пусть живут как хотят.
        Какое-то время они безмолвно стояли глаза в глаза. Молчание прервал Кукла Человека.
        — Помнишь завет?
        — Какой?
        — О том, что память не в уме, а в крови. Кровью помнят люди.
        — Ты о чем, старик?
        — Будто не знаешь о чем. Подрастут — будут мстить.
        Изумленный Гусь едва не подпрыгнул.
        — Где ходил твой ум, когда ты говорил это? Я их от смерти спас. Через день они бы умерли от ночного холода, если бы еще раньше не достались волкам.
        Но тут поднялся старик и показал гнев, которого раньше никто не видел.
        — Знаешь ли ты, какого они народа? Какие боги их ведут, какие духи охраняют — это тебе ведомо? Кто ты такой, чтобы наступать на хвост судьбе?
        — Я их судьба,  — спокойно сказал Ябто и пошел прочь.
        О том, к какому племени принадлежат эти дети, узнать было невозможно. По ничтожной малости лет они научились издавать лишь скомканные звуки, видеть в которых слова мог только кто-то очень близкий.
        На великой реке они все же отведали жирной рыбы и возвратились в родное стойбище за несколько дней. Ябто даже не ставил свою ровдугу и едва прикасался к веслам.
        Через три месяца после возвращения с Йонесси, Ума родила дочь. Имя ее Нара — Девочка Весна.

* * *

        То, что мальчики делили одну утробу, Уме подсказал бессловесный разум женщины. Она верила ему больше, чем правде, которой не могла знать и решила, что один из детей первым хлебнул живительного сока утробы и потому вышел на свет вдвое большим, чем брат.
        Новые сыновья утверждали Уму в ее правоте.
        Мало того, что у приемышей было одно лицо, они одновременно болели, плакали, просили есть, разом начали ходить и выговаривать первые слова, вдвоем играли с ее родными детьми и во всем жили, как единое тело.
        Ума не делала различий между ними и своими сыновьями, всем доставался одинаковый кусок, шлепок и подарок, на всех хватало ее крика, в котором трудно было различить ругань и ласку.
        Но прошел год, и открылось другое.
        У детей было одно лицо, и жизнь билась в них одинаково, но души их были похожи друг на друга, как медведь и евражка.
        Когда у большого мальчика прорезались зубы, он тут же пустил их в ход — укусил отца за палец. Ябто, обычно скупой на ласку, захотел повеселить новообретенного сына и потрепал его за нос — с быстротой змеи дитя впилось в ласкающую руку. Гусь расхохотался и опять поднес палец к лицу младенца, но тот, обхватив его обеими ручонками, засунул в рот и сжал челюсти что было сил. Хохоча, Ябто одернул руку, он и в самом деле почувствовал боль. В тот же день широкий человек дал приемышу имя маленькой рыбы, которую невозможно взять, не уколовшись,  — Лар, или Ёрш.
        А маленький был тих и почти незаметен,  — настолько, что даже Ума, окруженная детьми и увязшая в заботах, иногда забывала о его существовании. Зато он первым из детей начал говорить — это были вполне различимые очертания слов, которые могла понимать не только Женщина Поцелуй. Лишь однажды незаметный ребенок всех удивил. Весной, когда уже сошли снега, малыш, не имевший имени, подошел к костру, у которого сидели отец и мать и, ткнув пальчиком в небо, произнес:
        — Тиця… ку-а… ку-а…
        — Что он говорит?  — спросил Ябто.
        — Птица,  — ответила Ума.  — Показывает, как гуси кричат…
        Широкий человек повернулся, глянул в небо, на котором не было ничего, кроме крепких, сверкающих облаков, и рассмеялся.
        — Где ты видишь птиц, заморыш?
        Они разошлись каждый к своим делам и до полудня, когда солнце взошло на вершину, положенную для весны, не помнили о нем,  — тихий ребенок сам о себе напомнил. Он подбежал к костру, у которого вновь собрались отец и мать, и, показывая рукой в ту же точку неба, закричал:
        — Ку-а… Ку-а… Тиця!
        Ябто уже растянул губы в улыбке, но остановился — он услышал знакомый звук, вскочил, задрал голову и увидел: в густой синеве проясняется колыхающаяся линия, похожая на надломленную ветку. Это был первый караван нынешней весны.
        — Угадал,  — удовлетворенно произнес широкий человек, садясь на лиственничную колоду возле огня.
        Эта история наверняка ушла бы из памяти взрослых, но следующим утром мальчик без имени вновь подошел к родителям. Показывая в небо, он опять произносил: «Тиця»,  — и спустя много времени, не меньше половины дня, с той стороны, на которую указывала крохотная рука, выплыл караван. Так повторялось несколько раз, приемыш никогда не ошибался — надломленные ветки, змейки, стаи возникали будто по его велению. Гусь начинал думать неладное, но Ума, вернувшись однажды из маленького чума своего дяди, которому она носила еду, сказала мужу:
        — Не иначе он слышит птиц за полдня полета.
        — Врешь,  — не поверил Ябто.
        — Нет. И еще бывало такое: один слепой старик водил за собой племя, пробуя землю на вкус, и никогда не сбивался с пути. За это его прозвали Умный Язык.
        — Тогда этот — Собачье Ухо,  — сказал широкий человек.
        Так я получил свое первое имя — Вэнга.

        Лар

        Лар начал драться, едва научившись стоять на ногах.
        В такую пору, да и намного позже, матери не смотрят, кто кому разбил нос,  — и Ума не смотрела. Растаскивая сцепившихся в клубок парней — двух, трех или всех разом,  — она щедро раздавала тумаки. Только потом Женщина Поцелуй начала замечать, что в этом клубке мог быть кто угодно из детей, но Ёрш — всегда. Она пыталась намекать на это мужу, но тот велел ей молчать, ибо мужчина должен драться, так же, как женщина шить и рубить дрова. Таков вечный закон…
        Ябто сам смотрел на эти битвы издалека, сложив руки на груди и примечая в уме, кто чего стоит. Гусиная Нога был хорош, Блестящий — в меру хорош, Собачье Ухо никуда не годился, а отличный охотник на медведя и еще лучший — воин выходил только из Ерша.
        Ябто ничуть не смущало то, что приемыш лучше его родных сыновей.
        Так продолжалась несколько лет. Когда в драках начала появляться настоящая кровь, широкий человек попускал и этому. Но главного он не видел — из-за чего дерутся его сыновья. Почти всегда у битв была одна причина: Лар защищал брата. По моей малости родные дети Ябто стремились вытолкнуть меня из общих игр или поставить на место ничего не значащее и даже позорное. Лар раньше меня замечал обиду и сжимал кулаки.
        Но широкий человек не делал между нами различия. Подошло время, и он склеил сыновьям луки, каждому по его силе, и начал водить на охоту. Я помню, как принес в стойбище свою первую добычу,  — тетерева.
        То были времена мира.
        Жизнь шла по пути, намеченному широким человеком, и вдруг споткнулась.
        Лар разбил голову Ябтонги.
        Они не дрались — боролись по всем правилам поединка. Было несколько коротких схваток, в каждой из которых брал верх мой брат. Но Ябтонга проявлял упорство и требовал бороться еще. В конце концов Лар рассвирепел от его настойчивости и, повалив на землю, схватил за волосы и несколько раз ударил лицом об камни.
        После этого Ябтонга уже не просил продолжения борьбы — его лицо заливала черная кровь. Он поднимался с земли долго, как старик, волоча ноги, побрел к родительскому чуму и упал на половине пути. Ябтонгу сотрясала рвота. Все, и сам Лар, потеряли речь от страха. Я незаметно отделился от братьев и побежал за матерью.
        Ума голосила над сыном, как над мертвым.
        Отец увел Лара за стойбище, велел снять малицу и избил его постромками до такой же обильной крови, какая залила лицо Ябтонги. Оба слегли, но молодые тела быстро справились с ранами. Вскоре оба были на ногах и глядели друг на друга, как два чужих пса, готовых в любой миг броситься и разорвать друг другу глотки, но знающих, что сзади на них смотрит страшный хозяин.
        Ябто понимал, что был суров, но не особо переживал об этом — по себе он знал, что молодая злость проходит так же быстро, как и появляется. Он ошибался — спустя месяц его старший сын вышел из леса, опираясь на плечо Явире: на лице Ябтонги не было крови, но шел он, как идет раненый в живот.
        На это раз широкий человек не бил Лара — он запер его в лабазе. Он чувствовал — происходит нечто более важное, чем обычные мальчишеские драки, пусть даже замешанные на настоящей злобе. Ябто думал, как поступить ему на этот раз. Его предчувствие было верным, хотя главного он не видел.
        Я был свидетелем той драки.
        Отец приказал Ябтонге, Лару и мне идти на берег и нарезать ивняка для плетения пастей. Едва чумы скрылись за деревьями, Гусиная Нога и Ёрш остановились, поглядели друг на друга, молча бросили на землю ножи и сцепились.
        Схватка была долгой и прекратилась, когда Лар, изловчившись, несколько раз ударил Ябтонгу коленом под дых. Тот упал, извиваясь червем.
        Из стойбища, будто узнав обо всем, бежал Блестящий. Мы оторопели от страха, и какое-то время стояли и смотрели, как мучается Ябтонга. Когда он сделал первый вдох, похожий на олений хорк, Лар протянул ему руку, помогая подняться.
        Но тот поднялся сам и сквозь одышку произнес:
        — Подожди… придет время — на твоей спине ездить буду.
        Он посмотрел на меня.
        — И на твоей. Все будем ездить на ваших спинах.
        Сказав это, Ябтонга начал падать, и младший брат проворно подставил ему плечо.
        Они пошли в стойбище. Лар остался на берегу — и я с ним. Слова Ябтонги так поразили нас, что мы не думали о страхе наказания: мы смотрели друг на друга, будто спрашивали — что они значат? Лар и Ябтонга не раз говорили друг другу злые слова, но эти были особенными, мы чувствовали — в них, помимо злобы, есть что-то еще.
        Нам, так же как и Ябтонге, шел пятнадцатый год. Широкий человек приказал беречь тайну, и о своем происхождении мы не знали, считая себя родными детьми Ябто и Умы.
        И взрослые до этих дней жили в покое, видели, как сыновья понемногу превращаются в мужчин и были этим довольны, забыв о том, что их разум тоже растет.
        В раннем детстве родные дети Ябто не обращали внимания на то, что у Вэнга и Лара одно лицо. Теперь они видели это. Кроме того, Ябтонга начал раздаваться вширь, как отец, а Явире был мягок телом и имел такие же пышные щеки, как у матери. А эти двое — хоть и разные по росту — оставались сухощавыми, с прямыми оленьими лицами, и волосы их имели тускло-серый цвет, не похожий на яркие черные головы прочих обитателей стойбища.
        От рождения и до сей поры между детьми не делали никакого различия. Но сомнения зудели в головах сыновей широкого человека.
        Однажды Ябтонга спросил у матери, когда она родила Вэнгу и Лара. Раньше его или между ним и Блестящим? Вопрос застиг Уму врасплох: занятая тяжелой работой — она скоблила шкуру,  — мать не смогла ответить сразу и внятно.
        — Так и есть,  — помедлив, сказала она.  — Ты старший, Явире — младший.
        Ябтонга хотел было спросить, на сколько он старше однолицых братьев, но мать прогнала его,  — было видно, что любопытство сына для нее тяжелее скобления шкур.
        Зуд в голове становился сильнее, и в конце концов Ябтонга так осмелел, что подошел к отцу и спросил прямо:
        — Почему Лар и Вэнга не похожи на тебя, и на нас? Может, наша мать…
        Договорить он не успел, ладонь широкого человека опалила огнем его лицо и погасила свет в глазах. Он замолк и с той поры больше ни о чем не спрашивал.
        Не было нужды задавать вопросы, к тому же столь опасные, когда он и так все понял. Ябтонга ничего не знал, но правда стала ему ясна, как солнце: Вэнга и Лар — чужие. Мать подтвердила это своим молчанием, отец — ударом.
        Своей радостной тайной он поделился с Явире-Блестящим. С той поры братья стали друг другу еще роднее, и тайком подолгу говорили об участи чужих. Слова о том, что они будут ездить на спинах Вэнга и Лара, сами появились в уме Ябтонги, и губы произнесли их легко, ведь он твердо знал, что выходит на поединок с чужаком.
        И теперь избитый Ябтонга уже твердо верил, что иначе быть не может. Рано или поздно отец покажет братьям с оленьими мордами их место. Должно только пройти время, которое, к несчастью, плетется, как усталый аргиш.

* * *

        Ябто не стал бить Лара — запер в пустом лабазе и запретил носить ему еду. По мысли широкого человека это было самым разумным: пока голод будет ломать звереныша, он успеет во всем разобраться, разодрать сцепившихся змей и разбросать по траве.
        Он вновь ошибся — его намерения разрушила Ума. Весь день она отпаивала отварами больного сына, а вечером, придя в большой чум,  — растрепанная, черная от слез — упала в ноги мужу и завыла:
        — Убери Лара… увези его, выползка…
        Ябто пытался успокоить жену, и, кажется, в тот вечер это у него получилось: Ума уснула, отвернувшись от него, но на другой день все повторилось, и на третий. Ума выла упорно и страшно, надеясь сломить волю широкого человека, но вместо этого добилась его гнева. Как огонь начинает ворочать воду на дне котла и кипящий водоворот идет к поверхности, так накалялось нутро Ябто. И когда Женщина Поцелуй прокричала:
        — Ты нарушил завет — чужую кровь, чужих духов привел! Прав был дядя…
        Ябто ударил жену и ушел.
        В отдалении от стойбища он наскоро поставил себе маленький походный чум и остался в нем.
        Демон сказал ему грустное — то, что Ябто понял бы и без него: с мечтой о четырех воинах, преданных его голосу и даже движению губ, придется расстаться. Все, за что он платил трудами, терпением и добротой, обратилось в прах. Он вспоминал детские пальцы, которые сам накладывал на оперение стрелы…
        Той частью ума, которая не превращается в слова и действия, но все равно существует, он понимал, что все правы, кроме него,  — и старик, и жена, и сын, и даже Лар. Они поступают так, как велит им заложенное до рождения.
        Ума, для которой дети и родовые муки — радость, уже не будет прежней. Не она, а кто-то другой, живущий в крови, выбирает ей истинного ребенка.
        И тот же дух, наверное, живет в теле буйного приемыша и шепчет что-то свое.
        Домашние не искали отца, хотя знали, что уходит последнее перед долгой зимой время кормящей осени: они были тихи, как старый обезножевший пес.
        Но однажды утром — светлым прозрачным утром, омывающим сердце молодым, еще не набравшим злобы холодом,  — Ябто вышел из чума здоровым. Силы вернулись к нему.
        Семья раскалывается — значит, нужно собрать семью, как собирают стада тундровые пастухи — палками, собаками и страхом, не упрашивая каждого оленя бежать в загон. Ябто знал, что ему делать.
        Когда-то, очень давно, еще подростком, отец взял его в поход, который предприняли, объединившись, семьи нескольких юрацких и тунгусских родов. Они ушли далеко, так далеко, как Ябто не кочевал никогда в жизни,  — к верховьям Йонесси, где обитали народы, живущие разведением невиданных в тайге зверей — лошадей и овец.
        Они дошли до тех мест, где тайга обрывается голым пространством в плавных холмах, утыканных стоячими камнями, и возобновляется у подножия гор, покрытых вечным снегом.
        Там была война — добрая война. Ябто вспомнил убитого врага, в руках которого была короткая палка, имевшая продолжение в виде длинной косицы из заплетенных тонких ремней. Товарищи отца столпились вокруг врага — убитый, по всему видно, был человеком высокого звания.
        — Это — зачем?  — спросил юный Ябто, указывая на палку.  — Пасти оленей?
        — Нет, для оленей палка слишком коротка,  — рассмеялся отец.  — Это — чтобы бить. Просто бить и больше ничего.
        Семья Гуся жила дичью и рыбой, а оленей имела самую малость, только для перекочевок. Подобная вещь была в их краях лишней. Но теперь Ябто вспомнил о ней, и, сидя в походном чуме, несколько дней отдал тому, чтобы сделать себе такую же.
        Плеть оказалась удивительной вещью. Она открыла Ябто тайну: человеку не все равно, чем его бьют. От каждого битья — разный прок. Одно дело, когда рукой, или тем, что попадется под нее в мгновенье гнева,  — человек, понял Ябто, может стерпеть и даже простить такие побои. Иначе бывает, когда появляется вещь, сделанная только для того, чтобы причинять боль,  — особенно если она сделана искусно. Сам вид такого орудия ломает любое упрямство и делает волю мягкой, как глина.
        Наконец, плеть делает другим того, кто держит ее.
        Сжимая рукоять нового орудия, Ябто прогнал слова старика о памяти, живущей в крови. Он избавился от стыда за ошибку — что сразу решил сделать приемышей наследниками, а не рабами. Раб — дело хлопотное: его надо стеречь и помнить, что даже сломленный и покладистый невольник, все равно что забытая в лесу яма с кольями на дне… Пусть не увидит Ябто себя в окружении четырех воинов — пусть будет два воина, это неплохо, у других и того нет. Теперь широкий человек знал, как жить, и успокоился.
        — Не слушали меня доброго — послушают меня с плетью,  — сказал Ябто в полный голос и, быстро сложив походный чум, пошел к стойбищу.

* * *

        Четыре, а может, и пять дней, во время которых отец не показывался в стойбище, никто не решался подойти к лабазу, где был заперт Ёрш.
        Я страдал, но и у меня не хватило духу.
        Одно было ясно: то, что совершил Лар, уже не покрыть никакими побоями — оставалась только смерть. Но и поверить в то, что глава семейства, как оленя к празднику, убьет человека, который считается ему сыном, люди не могли.
        Ябто вернулся в стойбище с новой вещью, притороченной к поясу. Сыновья и жена широкого человека никогда не видели подобного орудия, но не спрашивали о его назначении — на такой вопрос уже не было смелости, да и нужды не было.
        Увидев плеть, жена широкого человека увидела в муже безвозвратную перемену и стала тихой.
        Однако после возвращения Ябто не показывал свирепости, кажется, даже он был добр — сразу пошел в свой большой чум, сел у горячего котла и попросил у жены маленький нож — резать мясо.
        — Ты же знаешь, я люблю есть маленьким ножом,  — почти приветливо сказал он.
        Ума вскочила, проворно сбегала в дальнюю часть чума и принесла то, что просил муж.
        — Знаю,  — глухо произнесла она, садясь напротив.
        Широкий человек ел с удовольствием, не спеша. Наевшись, по своей привычке вытер пальцы о волосы и отвалился на спину. Ума гадала, о тех первых словах, которые скажет муж. Ябто чувствовал это и блаженно, подолгу облизывал жирные губы. Ума уже открыла рот, чтобы спросить — не позвать ли сыновей, но муж сказал сам, продолжая лежать на спине:
        — Пойди к Ябтонге и Явире, пусть откроют лабаз и отведут его.
        — Сюда?
        — Зачем? Здесь он не нужен. К себе в чум.
        Женщина Поцелуй быстро поднялась, чтобы идти — в ней появилась суетливость.
        — А ты…
        Ума замерла у порога.
        — Ты — покорми его. Да не давай сразу много, налей маленькую миску теплого рыбного супа. Иди.

* * *

        Ябтонга и Явире забрались по лестнице на лабаз, стоявший на лиственничных сваях высотой в рост взрослого человека. Вдвоем они вытащили из широких пазов тяжелую жердь, которая перекрывала дверь.
        Лар лежал в углу лицом вниз, подложив ладони под грудь.
        — Вставай!  — крикнул старший сын Ябто.
        Лар не шевелился. Братья не решались сразу подойти к нему.
        — Подох?  — робко спросил Блестящий.  — Смотри…
        Этот лабаз Ябтонга построил недавно — во многих местах свежие сосновые бревна покрывали отметины, похожие на те, которые делают медведи на границах своих угодий.
        Сильнее голода Ерша мучила жажда. Он лизал еще хранившее влагу дерево и, чтобы добраться до нее, кровавил пальцы и рот. В лабазе имелась небольшая щель, сделанная для света и воздуха, через нее можно было просунуть ладонь и поймать хотя бы несколько капель дождя — но на беду Лара все дни его заточения выдались ясными и сухими.
        — Он ел дерево,  — почти сочувственно произнес младший брат.  — Видел?
        Ябтонга промолчал. Он сделал глубокий вдох, решительно подошел к Ершу и, ухватив его за плечи, начал переворачивать на спину. Наверное, он и в самом деле решил, что Лар околел, потому что когда тот ожил и сам сел на пол, отскочил от него к самой двери. Блестящий метнулся в угол.
        Лар глядел на братьев и улыбался, показывая порозовевшие от крови зубы.
        — Вставай!  — крикнул Ябтонга.  — Отец приказал отвести тебя в наш чум. Вставай, говорят тебе.
        — Не торопи… сейчас встану.
        Желая показать бодрость, он попытался вскочить, как вскакивал утром со своей постели, одним рывком оказываясь на ногах, но тут же рухнул. Зрение Ерша заслонила темнота, в которой мерцали дивные непонятные знаки. Братья взяли его за руки и потащили к выходу.
        — Как спускать будем?  — спросил брата Явире: обмякший Лар явно не мог идти своими ногами по лестнице.
        — А сбросим,  — громко ответил Ябтонга.
        — Заче-ем. Убьется — отец нас убьет.
        — Скажем, что сам убился. А? Скажем?
        — Что ты…
        — Скажем, скажем… Эй, рыбья морда, может, убьешься? Сам. Все равно ты не жилец. Да, брат, не жилец. Отец, слышишь, сделал палку с ремнем. Таких ни у кого нет. Долго делал, все время, пока ты здесь дерево глодал. Это он для тебя старался, для тебя, братишка.
        Ябтонга говорил это медленно, с наслаждением, приближаясь лицом к лицу Лара,  — они почти соприкасались носами.
        — Может, сам?  — улыбнувшись, повторил он.
        Вместо ответа Ерш прикрыл глаза как бы в знак согласия, и вдруг изо всех оставшихся сил ударил своей головой в лицо Ябтонги.
        Ябтонга отпрянул, из носа его потекло. Придя в себя, он поднялся и пошел на Лара, выставив вперед руки, напряженные, как самострелы. Блестящий кинулся в ноги брата и закричал:
        — Не надо, отец нас…
        Но Ябтонга уже не смог бы сделать то, что хотел,  — Лар, перевернувшись, змеей прополз к выходу и в одно мгновение исчез из лабаза.
        Когда изумленные братья опомнились и подбежали к двери, Лар стоял на четвереньках и по-песьи лакал воду из ложбины в рыжем плоском валуне. Он выпил все, вылизал камень, медленно поднялся и стоял, пошатываясь, как чахлая лесина. Не дожидаясь пока братья спустятся, он пошел к стойбищу.
        Но похвальба Лара быстро закончилась — одна его нога помешала идти другой, и он рухнул лицом в мох. Братьям вновь пришлось волочить за руки обмякшее тело до самого чума. Они не видели, как Лар улыбался.
        Его бросили на шкуры и, тяжело дыша, вышли вон,  — отец сказал им, что отныне Лар будет жить один до той поры, пока он не решит его участь. Братья перешли в жилище отца, Ума и Нара — в нечистый женский чум. И, видно, по тяжести своих дел и по моей малости люди стойбища забыли обо мне. А я лежал в дальней части чума, зарывшись в шкуры, и сжимал губы изо всех сил, чтобы не разрыдаться.
        Когда вышли Ябтонга и Явире, я выбрался из укрытия и подошел к Лару.
        Он увидел меня и улыбнулся, обнажив потемневшие от крови зубы.
        — Заморыш… брат… А ведь я побил его, Ябтонгу, снова побил его, росомаху, падальщика.
        И он рассказал мне все, что было в лабазе.
        — Зачем ты так делаешь?
        Лар приподнялся и произнес недоуменно:
        — Глупый ты. Если я не буду его бить, он задавит тебя.
        — Тогда отец тебя задавит.
        Он уронил голову и, помолчав немного, сказал:
        — Не задавит… Отец, если он отец, должен радоваться сильному сыну. Будет радоваться, даже если отхлещет до черной крови. Я потерплю. Крепче шкура будет… Принеси мне поесть, брат. Укради, чтоб самому не попало.
        — Украду.
        Я не выполнил обещанного. Задвигался полог, и я едва успел юркнуть под шкуры.

* * *

        Вошла Женщина Поцелуй. В руках ее дымилась деревянная миска с рыбным супом. Она поставила миску рядом с лежащим Ларом.
        — Сможешь сам?
        Лар молчал. Ума повторила вопрос, протягивая ему ложку, но Лар не ответил даже малым движением — он лежал, как бревно, упершись взглядом в клок неба, проглядывавшего через дымовое отверстие. Ума подождала еще немного, затем подвинула чашку к себе, зачерпнула из нее и бережно поднесла к лицу Лара.
        Лар обезножел от голода и последней битвы, но запах варева разбудил нутро. Он начал медленно приподниматься — он дрожал и, как мог, вытягивал губы. Ума влила в него несколько ложек жидкого варева, Лар глотал судорожно и после каждой ложки просил: «Еще… еще…»
        — Хватит,  — вдруг сказала Ума, отодвинув миску с остатками еды.
        — Еще,  — настойчиво повторил Лар.
        — Нельзя,  — твердо произнесла Ума.  — Умрешь.
        Лар застыл. Ума видела, как трясется его нутро, она ждала, что сейчас через открытый рот в нее вылетит проклятье, но не дождалась.
        Лар заплакал.
        Последний раз Женщина Поцелуй слышала этот плач, когда Ёрш был совсем мал. Она обхватила его голову, гладила ладонями мокрые щеки и повторяла:
        — Бедный… бедный…
        Ёрш плакал и не стыдился этого.
        — Бедный…  — повторяла Ума,  — зачем ты сделал это?..
        — Что?  — вдруг спросил он, уняв плач.
        — Зачем бил моего сына. Ты чуть не убил моего сына Ябтонгу.
        — А я?  — промолвил Лар.  — Разве я тебе не сын?
        Ума вздрогнула и замолчала — так молчит человек, которого ударили по голове.
        — Разве я — не сын?
        После этих слов миска улетела в темную глубину чума. Ума вскочила.
        — Ублюдок!
        Крикнув это, Женщина Поцелуй скрылась за пологом. Но слово не обидело Лара — оно упало в него, как камень в пустой котел,  — видно, сил на обиду в нем уже не было. Внутри себя Лар почувствовал почти забытое тепло. Он повернулся на бок и, наверное, собирался уснуть. Но спать ему не дали.

* * *

        В чуме показалось круглое каменное лицо Ябто.
        — А ты крепкий парень, сынок,  — сказал широкий человек, садясь у постели Лара.  — Столько дней без еды, а жив, да еще имеешь силы кусаться. Крепкий парень.
        Ёрш приподнялся.
        — Что мне делать с тобой? Убить?
        Ёрш молчал.
        — Иначе ты поубиваешь здесь всех. Сначала Ябтонгу, потом Явире, потом, когда немного подрастешь, меня. Вэнгу и старика я не считаю…
        — Мы боролись,  — наконец промолвил приемыш.  — Все по правилам.
        — Ну да,  — кивнул Ябто,  — действительно по правилам.  — Скажи прямо, ты ведь ненавидишь Ябтонгу, своего брата?
        Ерш молчал.
        — Ненавидишь,  — ответил за него широкий человек.
        — Он сказал, что будет ездить на моей спине. Моей и Вэнга,  — наконец проговорил Лар. И добавил:
        — Не сейчас… потом.
        Ябто расплылся в улыбке.
        — Вот как,  — сказал он.  — Какой умный у меня сын.
        — Скажи — кто я?  — вдруг спросил приемыш.
        — Ты — ублюдок,  — спокойно ответил Ябто.
        — Мать говорит то же самое. Вы все невзлюбили меня. Скажи, я — чужой?
        Ябто снял с пояса плеть и приподнял ею подбородок Лара.
        — Кто мне свой, а кто чужой — решаю я сам, не спрашивая ничьего совета. Чужим мне может стать любой, кто живет в моем стойбище. Ты бы лучше спросил о другом: сколько я скормил тебе мяса и что получил взамен?
        Широкий человек замолк и произнес после недолгого молчания:
        — Разве плохо тебе жилось, мальчик?
        Лар поднял глаза — они были злыми.
        — Хочешь меня убить — убивай.
        Ябто убрал плеть с подбородка Лара.
        — Могу и это.
        Он встал, собираясь уходить. У порога обернулся.
        — Скажи, ты уже хочешь женщину?
        Лар отвернулся.
        — Хочешь, хочешь,  — хохотнул Ябто,  — я в твои годы уже хотел. Теперь слушай меня. Я тебя женю. На красивой девушке из хорошей семьи. Если тебе дорога жизнь, не выходи из чума, пока я сам к тебе не приду.
        — Есть хочу,  — сказал Лар.
        Но широкий человек не слышал этих слов. Он заметил движение в дальней части чума, подошел, вытащил меня из-под шкур, одной рукой, как щенка, вышвырнул наружу и следом вышел сам. От страха я вжался в землю, но Ябто прошел мимо, не сказав ни слова.

* * *

        В тот день Лар не получил ни крохи еды.
        Я был близко и не мог подойти к нему. Я страдал и жил его душой. Я чувствовал — он лежит, слышит, как разговаривают люди, раздаются глухие хлопки топора и редкий пронзительный треск сучьев,  — это мать трудится над очагом; он слышит гулкий удар большого котла о что-то твердое, наверное, камень, и последовавшую за этим ругань…
        Лар не разбирает слов, они были ему не нужны, чтобы понять — там, очень близко, творится жизнь, которая совсем недавно была и его жизнью. Он глядит на свои руки, шевелит пальцами, бессмысленно рассматривает внутренность чума и понимает свое нынешнее настоящее, которое уже не соприкасается с настоящим этих людей.
        Никто не приходил к нему.
        Наверное, Лар надеялся, что о нем хотя бы говорят, но рваный осенний ветер смазывает речь людей. Голод, немного задобренный той малой пищей, которую принесла Ума, просыпается, но уже не тем отупелым сонным чувством, какое было в последние дни его заточения в лабазе. Голод просыпается злым и приближает Ерша к отчаянию.
        В какой-то миг в нем возникает равнодушная смелость. Он переворачивается на живот, встает на четвереньки, потом медленно поднимается на ноги…
        Но когда он выпрямился во весь рост — смелость ушла, как ее и не бывало. Слабость испариной ударила в лоб, колени задрожали и последнюю силу отнял страх.
        В том была великая мудрость широкого человека. Он понимал, что если хотя бы немного откормить приемыша, тот забудет об угрозах и уйдет. Молодая утроба быстро переварит любую поселившуюся в ней болезнь, если, конечно, это не смерть, и тогда Ерша ничто не остановит. Но Ябто знал волшебную силу голода, ибо сам голодал когда-то…
        Лар рухнул на шкуры и уснул. Сон был его единственным спасением. Проснувшись ночью — яркий черный круг неба в дымовом отверстии висел над его лицом,  — Ёрш нащупал подле себя странную вещь, какую-то мокрую палку. Ощупав ее, он понял, что это оленья кость с остатками мяса,  — он впился в нее зубами, рвал, глодал, обсасывал, гладил руками и языком.
        В какое-то мгновение он с теплотой подумал обо мне и улыбнулся.
        И так, раз в день или через день, просыпаясь, он находил подле себя немного пищи — такую же кость или миску с рыбьей головой и обмывками котла. Это удерживало от смерти и пробуждало нестерпимое желание жить, а, значит, питало страх перед Ябто.
        Ёрш уже начал забывать обо всем, кроме своего голода, и был готов показать любую покорность, лишь бы увидеть, проснувшись, кость или миску.
        Он думал обо мне, но ошибался — еду подбрасывала Женщина Поцелуй, и Ябто сам определял, сколько нужно принести.

* * *

        Однажды утром Лар обнаружил рядом с собой миску — она была полной густого варева. Он подполз к еде и, обняв губами края, пил теплую мясную жижу. Потом, набравшись первой силы, поднялся, сел на шкуры и, хватая непослушными пальцами скользкие куски оленьих внутренностей, засовывал их в рот.
        — Жуй,  — раздалось откуда-то сверху.  — Подавишься.
        Это говорил Ябто — широкий человек нависал над Ларом, превратившимся в усохшего тихого мальчишку.
        — Не жадничай, сегодня еще раз дам тебе поесть, а завтра — едем.
        — Куда?  — недоуменно спросил Лар.
        — Женить тебя повезу. Или забыл?
        Лар онемел. Он помнил слова широкого человека, но принял их за насмешку.
        Лар обдумывал сказанное, будто обсасывал положенный в рот речной камешек, бессмысленно перекатывал языком ненужную, непонятную вещь без вкуса и запаха. Он знал, что такое жениться, видел свадьбу, и все равно не понимал, о чем говорит Ябто.
        Но эта немота продолжалась совсем недолго. Слова о том, что сегодня будет еще еда и, наверное,  — Ёрш очень надеялся на это,  — такая же щедрая, как сейчас, вытолкали из его одышливого, чахлого ума мысль о странном намерении Ябто. У него не было сил на обиду и злость, он уже не мог чувствовать то, что должен чувствовать каждый человек на его месте,  — ненависть к широкому человеку. Мальчишка глядел на своего мучителя слезливыми, благодарными глазами старой собаки. Он ждал вечера.

* * *

        На другой день мой брат исчез из жизни людей стойбища. Он пропал незаметно, как вещь, небрежно привязанная к поясу.
        С того мгновения, когда мудрому Ябто пришла мысль выжечь голодом строптивость приемного сына, прошло множество дней.
        Сухая осень исчезла в один миг.
        Ночью, когда Лар обгладывал последние остатки мяса на большой кости, которую, уже не таясь, принесла Женщина Поцелуй, внезапно затрясся чум — это злой предзимний ветер ворвался в тайгу.
        Ветер выл и швырял тяжелый снег огромными горстями. Снег проникал в чум через дымовое отверстие, засыпал очаг, а вслед за ним тем же путем вполз холод и набросился на Лара.
        Он забрался под шкуры, дрожал и, согревшись дрожью, уснул.
        Утро приготовило ему путь.
        Он еще не проснулся, когда в чум вошел Ябто, не сказав ни слова, схватил железными руками за малицу — у ворота и внизу — и выбросил наружу. Лар пришел в себя, ударившись лицом об жесткий снег. Он долго не был на воле, от первого глотка холодного воздуха закружилась голова, бесчисленные и неразличимые звуки, обитавшие на отрытом просторе, роем хлынули в уши. Ему казалось, что он долго лежал на снегу — на самом деле всего лишь мгновение. Ябто взял его за шиворот и рывком поставил на ноги.
        — Идти можешь?
        И Лар пошел, удивляясь самому себе,  — прежняя слабость в коленях исчезла. Ябто держал его за рукав и сам направлял на нужный путь. Ветер утих, щедро засыпав землю снегом. Никто из людей не вышел им навстречу. Стойбище будто вымерло.
        Ябто приказал людям сидеть в жилище и не показывать носа. Все они гадали о судьбе Ерша.
        Широкий человек сам открыл ее в последний вечер.
        — Завтра повезу Лара жениться. Я знаю одну семью.
        Было молчание.
        — А калым?  — наконец робко спросила жена широкого человека.
        — Отработает. Года за три, если не сбежит.
        — А что за семья?  — поинтересовалась Ума — любопытство пересиливало страх.
        Помолчав, Ябто произнес значительно:
        — Семья с другого берега реки.
        Я увидел, как Ябтонга опустил лицо — он прятал улыбку, которую не мог сдержать.
        Этими немногими словами и улыбкой люди стойбища расстались с Ларом.
        Казалось, Ябто поступал неразумно, задумав идти чрез реку, не дождавшись льда. Но как готовят вяленое мясо, так он готовил Лара к этому путешествию, которое обдумывал долго и не без удовольствия. Ради этого он был готов перейти реку вброд — Ябто знал это место — по пояс в жгучей воде, перемешанной со снегом, перейти вместе с гружеными оленями и Ларом, которого широкий человек так же считал поклажей.
        Ябто пристально глядел на Лара — тот дрожал от холода и глядел куда-то в сторону.
        — Что мне с тобой делать?  — спросил то ли его, то ли себя широкий человек.  — Дашь тебе пожрать — сбежишь, не дашь — свалишься с оленя…
        — Я не сбегу,  — сказал Лар.
        — Тогда садись.
        Приемыш медлил. Теперь он глядел не в сторону, а прямо на человека, который был ему отцом, и на мгновение сквозь голодную муть Ябто успел различить в этом взгляде прежнего Ерша.
        — Дай поесть…
        — Садись на оленя. Еду получишь, как переправимся через реку.  — Ябто усмехнулся и добавил: — Сразу. Большой кусок.
        Лар выдохнул досаду и полез на спину старого белолобого быка. Забравшись, он понял, что стал выше, хоть и совсем немного, ибо олень невеликий зверь. Он обернулся и в последний раз посмотрел на стойбище, покачнулся и закрыл лицо рукой, будто его мутило,  — то к лицу подкатила тупая бесслезная тоска.
        Лар понимал, что покидает стойбище не просто так. Но другого дома он не знал, и люди, жившие здесь, были для Ерша всем человеческим родом. И теперь, голодный и смирный, он покидает дом в одиночестве, исчезает, как несчастный охотник, нечаянно угодивший в болото в глубине тайги.
        Подъехал Ябто, взял оленя за рог и потянул за собой. Когда малый аргиш сделал несколько шагов в сторону речного берега, Ёрш закричал:
        — Вэнга! Вэнга-заморыш! Брат…
        Ябто молча осадил своего быка. Подойдя к Лару, он стащил его на землю и ударил коленом в живот. Затем положил обмякшее тело на оленью спину и, взяв упряжь, сел верхом, осмотрелся и свистнул. Из-за чумов вылетел пятнистый остроухий пес — сынок той чернявой суки, которая пятнадцать лет назад нашла двух мальчиков неподалеку от мертвого стойбища людей неведомого народа.
        Аргиш тронулся.

        Заморыш

        В чуме молчали. Первым заговорил Ябтонга — в отсутствие отца он счел себя главным мужчиной.
        — Лар звал тебя,  — сказал он мне.  — Чего не ответил? Оглох? Может, ты больше не Собачье Ухо?
        Я молчал, уставившись в пустоту.
        — Обиделся на заморыша?
        Ябтонга встал, подошел к выходу и приоткрыл полог — отец разрешил выходить из чума, когда не останется даже малого звука уходящего аргиша.
        — Сегодня много дел и все на нас,  — важно сказал он матери и брату. И добавил, обращаясь только ко мне:
        — Выходи, не бойся. Думаешь, Лара нет, так буду обижать тебя?
        Я встал и вышел.
        Я понимал, что, так же как и Лар, переступил порог другой жизни. Меня разрывали мысли, едва понятные мне самому, воспоминания и звуки, и вся душа была как лес, гудящий оводами и гнусом.
        Достоинством Лара была неслыханная дерзость.
        Моим достоинством был слух, помогавший слышать птиц за полдня пути. В стойбище уже забыли об этом чуде, увиденном много лет назад. Но слух не исчез. Как и всякий дар богов, вселившийся в человека, он обладал собственной волей. Он ловил далекие исчезающие звуки, которые казались мне совсем ненужными: свист крыла птицы, упавшей за дальней скалой, треск растущего корня, распирающего каменистую землю, чьи-то вздохи, плачь людей, о которых я не знал. Но мало, очень мало слов доходило до меня, а мне так хотелось знать, о чем говорят вокруг, особенно когда мой разум начал постигать то, что происходит или может происходить меж людьми.
        Бывало, я слышал, как бахвалится Ябтонга,  — вместе с Явире-Блестящим они уходили в лес и говорили о своей будущей счастливой жизни, о которой не решались говорить в чуме, боясь Лара. Но чуда здесь не было, я слышал это не как Собачье Ухо, а как всякий подслушивающий человек.
        Когда я начал сомневаться в своем прошлом, я, не имея смелости спросить о нем, надеялся на помощь моего дара. Но люди, знавшие правду, не говорили о ней даже сами с собой. Ябто носил мысли в себе, никому их не доверяя, мать утонула в страхе и забыла не только о словах, но и о том, как любила кричать, а Кукла Человека жил, не видя особой надобности открывать рот.
        Но однажды вошедшее в меня чудо показало свою волю странным образом: я услышал, как думают люди. Это было какое-то непонятное гудение, или тонкий слабый свист — разобрать эти звуки, понять их смысл было невозможно. Но слух мог обнимать звук, как вещь, он чувствовал в нем тяжесть камня, остроту железа, легкость выпотрошенной клестом шишки. И в последние дни, когда судьба Ерша катилась вниз, звук стал тяжел, страшен, невыносим.
        Звуки придавили меня. Когда Лар кричал мое имя, сидя на оленьей спине, я опустил лицо и с той поры стал тихим, как тишина.

* * *

        Гусиной Ноге нравилось играть в хозяина: до возвращения Ябто старший сын распоряжался всем, приказывал матери делать то, что она делала всегда,  — рубить дрова, носить воду для котла, варить еду. Вместе с Явире он чинил старые, почти развалившиеся грузовые нарты, на которых, залезши в отцовский сокуй, отправился на охоту. Мне он велел оттащить подальше от стойбища головы диких оленей, добытых недавно.
        — Воняет,  — сказал он, уезжая.
        Я тащил в лес тяжелые мерзлые головы, не издававшие никакого запаха, потом помогал матери. Женщина Поцелуй — одна из всех — жалела меня, только жалость ее походила на воровство. Однажды, когда никого не было рядом, она, оглядевшись по сторонам, подошла ко мне, взяла руку и вложила в ладонь лакомство — затвердевший на морозе кусок оленьего жира. Погладила по голове и сказала: «Э-эх ты…»
        Через несколько дней, когда вернулся широкий человек, все узнали об участи Лара.
        Участь его была счастливой. Ябто сам рассказал о ней, сидя у очага в большом родительском чуме, уже отоспавшийся и отъевшийся после тяжелого путешествия. Первым словом он напомнил, что принадлежит к славному роду Ненянгов, людей Комара.
        — Мы никогда не брали жен и не сватали женихов с другого берега реки,  — сказал он.  — Теперь я сделал это. Лар, мой сын…
        Люди подняли головы.
        — Мой сын Лар,  — продолжил Ябто,  — оказался плохим сыном. Злым, дерзким, ленивым. Этим он отплатил мне за то, что я кормил его от рождения, дал одежду, оружие и учил всему, что должен знать человек. Как отец должен поступить с таким неблагодарным сыном?
        Люди молчали.
        — Убить,  — шепотом сказал Ябтонга. Отец его услышал.
        — Можно и так. Но я решил отплатить добром за причиненное мне зло. Я дал ему возможность родиться заново. Три года он будет пасти стада оленевода Хэно — это будет калым за его дочь. У Хэно самая большая семья во всей тайге. Лар будет помогать его людям управляться с оленями, а они ему помогут избавиться от спеси и дерзости. Старик принял его с радостью, и мы должны радоваться вместе с ним. Лар будет помнить мою доброту.
        Ябто обвел взглядом семью и заговорил о том, что хотели услышать от него.
        — Только люди Нга, к которым принадлежит семья Хэно, понимают, как устроен человек и какая из пяти душ в нем главная. Только люди Нга могут сделать человека другим. Поэтому я пошел на тот берег реки.
        — Их все боятся,  — сказал Блестящий.
        — От глупости. Я давно знал, что все небылицы про людей Нга, про те страшные жертвы, которые они приносят богам и духам, разносят недоумки. Люди гадают насчет того, что хотят бесплотные — мяса, жира, варки, а может быть, крови лучшей собаки — и часто ошибаются. Только люди Нга знают это точно. Потому удача всегда с ними. На этом берегу Лар погиб бы от родительского гнева или стал бы бродягой, не своим очагом живущим,  — тогда его так же ждала бы гибель. При его дерзости можно видеть только такой путь. А на том берегу он останется жить. Пусть помнит мою милость к нему. И вы помните.
        Ябто встал, он хотел выйти из чума по надобности. Вместе с ним встали сыновья.
        — Идите к себе,  — сказал широкий человек.
        С того берега он привез дивный роговой лук и невиданный нож светлого железа с белой рукоятью.

* * *

        Ночью я не спал, ждал, когда Ябтонга и Явире заговорят между собой о судьбе Ерша. Однако братья молчали и, убаюканный их ровным дыханием, я уснул.
        Сон прервала вонючая теплота — резвой струйкой она падала на лоб и растекалась по лицу. Я открыл глаза и увидел, что струйка выскакивает из Ябтонги, в полный рост стоящего у моего изголовья. На своей постели испуганно хихикал его младший брат.
        Когда произошедшее прояснилось в моей сонной голове, Ябтонга закончил свое дело и завязывал тесьму на штанах.
        — Будешь жаловаться на меня отцу?  — спросил он.
        Явире захихикал громче.
        — Или, может быть, отомстишь?
        Я выскочил из чума.
        Предутренняя луна и одинокая звезда, неотлучно следующая за ней, уже собирались уходить за лесистую сопку. Я ушел далеко в лес, стащил с себя малицу и, опустившись на колени, начал оттирать снегом лицо, лоб, волосы. Я смывал с себя скверну, пока голова не превратилась в сосновую ветку, покрытую длинными жесткими иглами. Потом вывернул капюшон малицы и, набрав в него снега, мял руками, ногтями выскребал белые комки, прилипшие к меху. Ни обида, ни злоба не трогали меня.
        Опустевшая душа молчала, готовясь к чему-то большему.
        Ябтонга исполнил давнюю мечту — он уничтожил своего врага, пусть даже это был не сам враг, но маленький человек с его лицом. Страх, что я пожалуюсь отцу, тревожил его, но совсем недолго.
        В конце концов Ябтонга был готов заплатить за это счастье исполосованной спиной. В глубине души он готовился к испытанию, считая себя настоящим воином. Мужество ему не понадобилось — все сложилось как нельзя лучше. Заморыш Вэнга никому ничего не сказал — кто сам поведает о таком позоре?  — а побить старшего сына Ябто у него не хватило бы сил.
        Но главное было в том, что вернувшись с другого берега, отец вовсе перестал замечать меня.
        Впрочем, так было и раньше. Для ума широкого человека находились более достойные думы, перед которым молчаливый мальчик, остановившийся на переходе в мужчину, мало что значил.
        Зато Ябтонга с каждым днем становился все более радостным и резвым — радость передавалась младшему брату. Душа Ябтонги была, как рыба, которой чудо помогло выпутаться из сети,  — он стал вдвое понятливей и сметливей, любое дело спорилось в его руках, он метко бросал аркан, научился охотиться со щитом и с оленем-манщиком. Широкий человек радовался и все чаще доверял сыну дела взрослых. Однажды Гусиная Нога сам добыл сохатого — на четырех нартах добычу доставили в стойбище. Мне досталось тащить санки с лосиной головой…
        Ябтонга мечтал о женитьбе, войне и новом взрослом имени, которое тайно дается всякому человеку, когда он вырастет из смешного детского прозвища. И чем больше становилось счастье Ябтонги, тем меньше оставалось жизни для меня.
        Ябтонга придавил меня, как некогда Лар в материнской утробе.
        Незаметно меня оттеснили от общего котла. Всякий раз, когда мужчины садились есть, Ябтонга — не отец — говорил мне: «Принеси дров — здесь мало», или «Накорми собак». Наконец, вместо матери я стал носить еду Кукле Человека, который почти никогда не выходил из своего чума и ел только там. Старик ни словом не обмолвился со мной — он открывал глаза, чтобы показать, куда поставить еду и потом снова впадал в привычное забытье.
        Так или иначе, я садился есть вместе с женщинами — Умой и Нарой. В этом была справедливость, потому что я выполнял женскую работу — заготавливал дрова, таскал воду — и ни слова не говорил в свою защиту.
        Вышло по прощальному слову Лара: Ябтонга задавил меня.

* * *

        А следующей осенью был день, изменивший мою жизнь.
        Я принес еду Кукле Человека. По привычке, не взглянув на старика, повернулся, чтобы уйти, но услышал голос.
        — Хорошо, что ты скромный,  — сказал старик.  — Это к лицу сироте. Сирота должен быть скромным.
        Я замер.
        — Кто сирота, дедушка?
        — Ты, милый, ты. И братец твой Лар — оба вы сироты. Чужого народа дети.
        — Но у меня есть отец и мать…
        — Говоришь то, во что сам не веришь,  — сказал Кукла Человека.  — Молчишь?
        Опустив голову, я произнес:
        — Лар дрался. А Ябто строг…
        — Молчи, умные глаза, и слушай. Ябто тебе не отец. И Ума не мать, хоть кормила своей грудью тебя и твоего брата. Хочешь знать, кто ты и откуда?
        — Кто?
        — Не знаю. Давно, много лет назад, Ябто и мы вместе с ним пошли на лодке к Йонесси за жирной рыбой, и там нашли вас. Ваше стойбище было на самом берегу и, наверное, там была война. А вас кто-то спрятал под мох — так вы и остались живы. Ябто и Ума спасли тебе жизнь, помни об этом.
        — Зачем спасли?
        — Он хотел разбогатеть мужчинами,  — сказал старик и чуть слышно засмеялся,  — а разбогател вами: Ларом, от которого избавился, отправив к людям Нга, и тобой — заморышем.
        Кукла Человека наклонился вперед и прошептал:
        — Поди сюда, поближе, я тебе скажу еще одну тайну. Тебе будет интересно…
        Голос старика шуршал снежной осыпью.
        — Я ведь отговаривал Ябто брать вас. Да, отговаривал.
        — Почему?
        — Подумай сам. Не знаешь?
        — Не знаю…
        Кукла Человека произнес, затворив веки:
        — Нельзя брать чужого. Не все, что попалось тебе на пути — твое. Поймешь это, когда пройдет время,  — если будешь жив, конечно. А теперь суди сам, что вышло: Ябто хотел сделать из вас сыновей-воинов, а теперь зол, что его желание не сбылось. В конце концов, он мог сделать вас своими рабами, но рабом человек становится с самого начала, как только кто-то из богов решит послать ему такую судьбу. Но даже рабов из вас не вышло. Какой раб, например, из Лара, если в нем зрел вождь? Хотя ты, может, и сгодишься для этого — ты скромный, тебе можно мочиться в лицо…
        Я вздрогнул.
        — И ты слишком слаб, ты как женщина.
        — Что мне делать?
        Старик ответил мгновенно:
        — Беги.
        — Куда?
        — Куда хочешь, только беги. Дальше — хуже будет. Тебе нечего ждать здесь — ни наследства, ни жены ты не получишь. Только объедки, побои и самые тяжелые ручные нарты. Ты ничей, даже я не знаю, какие люди могли бы принять тебя за своего. Когда вас подобрали, вы были так малы, что ни слова не могли произнести на своем языке. Какой ты юрак? Но если ты побежишь, то, может, угадаешь замысел о твоей судьбе? Может, так и было задумано там,  — старик ткнул пальцем в дымовое отверстие,  — или там!  — палец уткнулся в пимы старика.
        — Скажи мне, где тот берег, на котором нас нашли?
        — Как я могу сказать тебе — почти слепой. Тьма рек припадает к Йонесси.
        Кукла Человека слегка нагнулся и сказал с усмешкой:
        — Ябто знает. Спроси у него.
        Глаза его глядели без добра.
        — Тогда пойду к людям Нга, искать Лара.
        — Для тебя люди Нга ничем не отличаются от других людей — ты всем чужой.
        Внезапно голос его сорвался и стал теплым, почти незнакомым.
        — Беги,  — прошептал Кукла Человека.  — У тебя ноги молодые, ходкие. А сила… Сила — дар, который дается и отнимается, когда того пожелают высшие. Сам человек не может себя сделать сильным, даже если способен поднять на плечах сохатого. Вот Лар был силен — где теперь твой Лар? Понимаешь меня, мальчик?
        — Да.
        — Беги… ноги ходкие…
        Я вышел из маленького чума. С того мгновения, как закрылся полог, слово старика стало моим сердцем: беги — беги — беги…  — говорило сердце.
        В одно мгновение все переменилось, и мутная жизнь стала ясной.
        Никто из людей не знал, какую спасительную тайну носит в себе Собачье Ухо.

        Нара

        С того мгновения появилось у меня занятие — я готовился к побегу. Каждую вещь, каждое услышанное слово прилаживал к своему замыслу. У меня был свой лук — один из трех, которые сделал когда-то широкий человек своим сыновьям, каждому по силе. Того, что достался мне, хватало, чтобы добыть глухаря или зайца, но я знал, что это уже полдела. Оставалось где-то раздобыть побольше стрел, подновить лыжи и достать еды на первое время.
        Стрелы я пробовал мастерить сам — уходил к реке, срезал маленьким ножом лозу в заледенелых прибрежных зарослях, откладывал трубчатые полые кости, чтобы потом вырезать из них наконечники. Это было трудным делом: меня почти никогда не брали на охоту — прекрасным охотником рос Ябтонга, его удачи и удачи широкого человека хватало на то, чтобы семья не голодала.
        Явире ходил по пятам брата и отца и изнывал от медлительности времени, которое мешало в одночасье стать таким, как они.
        А я, Собачье Ухо, оставался в становище помогать Уме и Наре. Женщины не обижали меня, но и не отпускали от себя без надобности. Девочка Весна — в ту пору ей шел четырнадцатый год — наверное, считала меня одной из своих кукол, и требовала, чтобы заморыш постоянно был на виду.
        — Ты слабый, тебе нельзя уходить далеко,  — говорила она.
        — Я — мужчина.
        — Какой ты мужчина,  — смеялась Нара.  — Сходи на реку, там есть светлый лед, отчисти его от снега и посмотри на себя.
        Я брал топор, ручные нарты и говорил матери, что иду за дровами, а сам шел к тайному месту, в котором хранил заготовки для стрел и наконечников. Если каждый день делать хотя бы по одной стреле, то к исходу зимы можно наполнить колчан, с которым не страшно уходить в тайгу,  — так думал я. Но руки еще плохо знали работу, наконечники получались кривыми и громоздкими, как клюв ворона, древки ломались… А самое главное, в ту пору я не знал, что стрелы из лозы делают только на забаву детям. Для настоящей стрелы нужен отобранный один из сотни высушенный лиственничный ствол, острое тесло, крепкие руки и несколько лет учения. Ничего из этого я не имел, ни разу не видел, как их делают. Но незнание мне заменило упорство.
        Прошло много дней, прежде чем получилась первая стрела, какой я ее видел,  — ровная, острая, с пестрым оперением филина. Вторая появилась быстрее, третья — за день.
        Однажды, отправляясь за дровами, я бросил в нарты свой невеликий лук. Добравшись до тайника, бережно убрал снег с большого куска бересты, прикрывавшей хранилище, и достал первую стрелу. Чтобы не потерять драгоценность в ветвях, не сломать наконечник об твердое дерево, я выстрелил в небо. Стрела ушла ввысь, превратившись в мерцающую черную точку, на мгновение зависла в небе и начала возвращаться. Не задев ни единой ветви, кратким хищным шипом она вошла в снег в десятке шагов от меня. Но взять стрелу в руки я уже не мог — ее держала Девочка Весна и улыбалась. Она шла по моему следу и спряталась за широким стволом мертвой сосны. Нара улыбалась.
        — Так-то ты рубишь дрова,  — сказала она.
        — Отдай.
        Одной рукой Нара взяла стрелу за основание наконечника, другой за оперение.
        — Хочешь — сломаю?
        — Отдай.
        Девочка Весна услышала дрожь в моем голосе.
        — Зачем тебе стрелы?
        — Охотиться. Хочу добывать зверя.
        — Разве тебе не дают мяса?
        — Хочу сам.
        — Сам? Какой ты охотник? Сходи на реку, там есть светлый лед, отчисти…
        — Я уже был на реке.
        — Может, ты хочешь жить своим очагом?  — сквозь смех спросила Нара.
        — Хочу,  — неожиданно для себя произнес я.
        — Твой ум где-то далеко ходит, когда ты это говоришь. Ты мал ростом, ниже меня.
        — Что из этого?
        — Ты не осилишь лук, которым можно убить оленя или сохатого. Чем будешь кормить свою жену? Куропатками и рыбой?
        — Мне не нужна жена.
        — Это ты никому не нужен. Я бы удавилась постромками, но не пошла бы за такого заморыша. Если желаешь жить дальше, то живи здесь. Всегда живи.
        Я сделал шаг навстречу Наре. Стрела в руках Девочки Весны согнулась дугой.
        — Сломаю…
        На мгновение я онемел, когда понял: еще слово — и эта злая тварь вытянет из меня спасительную тайну. Она и так знает почти все. Я зарычал от отчаяния и бросился…
        Взвизгнула Нара, древко хрустнуло, вместе мы рухнули в снег, превратившись в зверька, бьющегося в силке.
        Я пришел в себя, когда увидел розовое пятно на снегу — это была кровь. Костяной наконечник распорол щеку Нары, она сидела напротив, зажав рану ладонью,  — красные змейки появились между пальцев и заползали в рукав парки.
        — Покажи…
        — Росомаха, рыбье дерьмо,  — глухим шепотом выпалила Девочка Весна, вскочила и понеслась к стойбищу.
        Первой мыслью была мысль сбежать прямо сейчас. У меня есть лук, несколько стрел, ручные нарты, маленький нож и топор.
        Широкий человек, Ума и братья увидят распоротую щеку Нары, спросят, кто поднял на нее руку, и Девочка Весна расскажет о тайнике заморыша, который, скрываясь, делает стрелы, а кроме того, хочет охотиться сам, уйти и жить своим очагом. Больше всех удивится Ябтонга — он уже привык к тому, что человек, которому он мочился в лицо, почти совсем перестал разговаривать. Старший сын Ябто будет думать, что можно сделать больше того, что он уже сделал с человеком, носящим лицо ненавистного Ерша. Блестящий будет ему советовать…
        Подумав об этом, я решился — достал стрелы из тайника, положил их в нарты, где уже были лук и топор, взял постромки и пошел.
        Я не знал, куда идти, меня занимала только одна мысль — о том, что все решилось вдруг и помимо воли. Ходьба разгоняла кровь по телу, я уже думал о том, как добыть еду…
        Но внезапный порыв снежного ветра разбудил чудесный слух, и впервые я различил речь — два женских голоса. Один выкрикивал ругательства, другой, сквозь плачь, тянул слова: «Тальник разорвал лицо, когда я покатилась с обрыва…».
        Здесь и остановились мои ноги. Я вернулся к тайнику, спрятал стрелы и пошел в стойбище.

* * *

        Нара не предала меня, и я был благодарен ей. Но благодарность смешалась со страхом, что моя спасительная тайна висит на паутинке, которая есть прихоть Девочки Весны. И самое скверное было в том, что она, как мне казалось, понимала свою власть. В первые дни после полученной раны она не обмолвилась со мной ни словом, даже не глядела в мою сторону, и тем измучила меня до слабости в руках и ногах.
        Но однажды я понял, что делать,  — благодарность должна быть отплачена.
        У меня не было ничего, кроме одежды, детского лука, тайника и маленького ножичка для рукоделия, которые носят с собой женщины. Несколько дней я бегал в лес, поднимал припорошенную снегом бересту и сосредоточенно работал. Я уже не думал о стрелах — из костей, предназначенных для наконечников, я выточил бусы в виде малых птиц. Эту стаю, вздетую на тонкий ремешок, вырезанный из куска старой ровдуги, я преподнес Наре однажды утром, когда широкий человек с сыновьями ушел на большую ходьбу, а Ума сидела в чуме и скоблила шкуры.
        Девочка Весна не удивилась: она взяла подарок, держала его на вытянутой руке и смотрела, как белая стайка прыгает и вертится на ветру.
        — Нравится?  — с надеждой спросил я.
        Нара помолчала немного, будто желая всласть налюбоваться бусами.
        Из ее рта вырвался лукавый смешок, искоса она глянула на меня.
        — Боишься, что все расскажу отцу?
        Слова Девочки Весны меня добили. Я ответил глухо и зло: «Нет»,  — и пошел к своей работе.
        Той же ночью я решил бежать и проклинал себя за прежнюю слабость.

        Железный рог

        Все рухнуло, когда солнце заняло над сопкой место, означавшее середину дня.
        К стойбищу приближалось не три, а четыре ездовых оленя.
        Впереди ехал Ябто, а рядом с ним на огромном чернолобом быке — чужой человек. Он казался единоутробным братом хозяина стойбища, ибо так же не имел шеи, был одинаков с ним ростом и шириной плеч.
        Но Ябто не имел братьев.
        Этот человек был тунгус и носил прозвище Железный Рог. По его щекам скакали олени, с нижних век на щеки падали стрелы, по переносице полз змей, а рот был квадратным. Из всех тунгусов, покрывающих себя татуировками, он был первым в умении скрывать настоящее лицо.
        Ябто и Железный Рог знали друг друга много лет — с тех самых пор, когда мужчины нескольких ненецких и тунгусских семей объединились для похода к верховьям Йонесси. Оба были тогда мальчишками, такими, как нынешние сыновья широкого человека.
        Ябто встретил тунгуса в половине малой ходьбы от стойбища, и эта встреча заставила широкого человека отказаться от охоты.
        — Славные у тебя парни,  — сказал Железный Рог,  — сильные. Мне бы таких, да я, брат, одинок.
        — Отчего не женишься?
        — Не хочу.
        Шитолицый расхохотался, запрокинув лицо, и олени на его щеках отпрянули от змея.
        — А парни славные,  — повторил он.  — Наверное, ждут от отца наследства — панцирей или железных рубах. Эй ты,  — тунгус развернул оленя в ту сторону, где стоял Ябтонга,  — есть у тебя железная рубаха?
        Пока старший сын терялся, открывать ли ему рот для ответа, ответил отец:
        — Хорошее железо дорого стоит. Не нажил еще…
        — Пока наживет — состарится. Да и зачем наживать таким здоровым парням?
        Ябто понимал, о чем говорил тунгус. Он сам не получил в наследство доброго оружия — отец по большей части предпочитал войне охоту. Панцирь светлого железа с желтой птицей на груди и островерхую железную шапку, добытые во время похода к верховьям Йонесси, отец потом променял на стадо в сто голов — он хотел стать оленеводом и навсегда уйти в тундру. Но в тот же год всех оленей прибрал мор.
        В юности широкий человек мечтал об этом панцире, тайком доставал его и рассматривал желтую птицу.
        Когда отец умер, Ябто не дал деревянной кукле, вырезанной в память о нем, ни капли свежей крови с охоты, ни куска мяса — дух отца расплачивался за глупость и унижение сына, проявленные в смертном теле. И после слов тунгуса он вдруг подумал о том, будет ли сыт после смерти.
        Когда не на что купить доброе оружие, его можно добыть войной. Но подходящей войны боги не посылали широкому человеку, кругом жили и кочевали либо сильные, либо бедные. Эти мысли кратким остатком ветра пронеслись в его голове.
        — Может быть, ты знаешь, где можно взять хорошее железо так же легко, как глухаря с ветки?  — спросил он почти с издевкой.
        Тунгус вновь рассмеялся и, внезапно прервав хохот, сказал голосом, в котором Ябто не услышал и отголоска смеха:
        — Знаю.
        Недолго они глядели друг другу в глаза.
        — Поедем ко мне,  — наконец произнес Ябто.  — В лабазе много мяса. Будь моим гостем, Железный Рог.

* * *

        По случаю приезда старого знакомца был праздник. Котлы кипели, и сытный дух плыл над тайгой.
        Там в большом чуме за едой тунгус рассказал широкому человеку, что еще в месяц налима он гнал сохатого и загнал в чужие угодья. Добыча была слишком хороша, чтобы ее бросить, и Железный Рог бежал, не жалея груди. Зверь уходил туда, где горы становились выше и обрывались рекой. Сил в нем оставалось немного — стрела, попавшая на излете в заднюю ногу, только пробила кожу, но увязла наконечником в плоти, и жизнь уходила из сохатого, как вода из крохотной дыры в котле. Напротив, лыжи тунгуса шли споро, он перешел с бега на мерный шаг, и шел по следу, ожидая последнего верного выстрела.
        Железный Рог был выносливее любого зверя — мог преследовать добычу или врага несколько дней без сна и еды. Он был одинокий охотник, живший там, где пожелает остановиться его душа. Он происходил от семьи известного рода Кондогир, за ним оставались угодья, но если Железный Рог и появлялся в родных местах, то тайком, как вор. Родичи давно его прокляли.
        Лучшим его удовольствием было найти товарища для малого набега — для хорошей войны у тунгуса не было войска.
        За годы после смерти отца и матери он накопил столько кровников, что мог в любой миг ждать засады. Но жизнь бродяги его радовала. Железный Рог любил опасность, ему нравилось догонять, выслеживать и скрываться. И потому тунгус не заботился, что гору мяса, которую он добудет сейчас, нужно тащить домой,  — дом будет там, где он сделает последний выстрел. Тунгус выроет углубление в снегу, соорудит балаган из трех палок, небольшой ровдуги, которую он носит за спиной, бересты и камней, и будет жить один с огнем, есть мясо, жаренное на рожнах, или сырое…
        Сохатый уже давно не показывался, но по следу Железный Рог видел, что зверь падал на передние ноги. Красные точки сопровождали след. Путь шел на подъем, к округлой вершине сопки тунгус поднимался, не ускоряя шага,  — он знал почти наверняка, что на другой стороне горы лось сдастся. Он увидел зверя на плоской вершине — сохатый стоял боком, подставив все огромное тело под выстрел, и чутьем большого охотника Железный Рог понял, что зверь отдаст жизнь без последней схватки. Тунгус достал большую вильчатую стрелу, и оперение легло на тетиву.
        Лось поглядел в последний раз на человека и — исчез. Охотник опешил — ведь он лишь на мгновение опустил глаза. Тунгус бросился по следу, и то, что увидел он, повергло его в еще большую оторопь.

* * *

        Пробуравив толщу снега, огромный зверь катился по крутому склону — уже почти мертвый. К зверю, крича, бежали люди. Они были с луками, и, вглядевшись, тунгус увидел стрелы на теле лося, много стрел…
        Люди — их было четверо — окружили нежданную добычу. Один из них, подошел к неподвижному зверю и большим ножом перерезал горло, чтобы выпустить из тела остаток жизни.
        Эти четверо говорили на языке, который Железный Рог знал так же хорошо, как свой,  — то были остяки, называющие друг друга «кет» и предпочитающие собак ездовым оленям.
        Рысьим слухом тунгус уловил слова, означавшие крайнее удивление. Какое-то время он раздумывал, стоит ли спуститься вниз и поспорить о добыче, но вскоре понял, что делать этого не стоит.
        Из низины поднимался густой дым, какой бывает от множества чумов, и, наверное, эти люди — лишь малая часть тех, кто остался в стойбище. Но в тот день тунгус удивлялся не в последний раз.
        К тем четверым шел пятый, кривоногий, низенький, еще крепкий старик. В его голосе был треск падающего дерева, и он сказал громко, будто нарочно для того, чтобы его услышал тот, кто скрывался на вершине сопки:
        — Гнал — и бросил гнать. Нехорошо. Накажет его бог… Идите за нартами…
        — Это был Тогот!  — почти кричал тунгус в лицо Ябто.  — Понимаешь, Тогот!
        — О…  — промолвил широкий человек.  — О…
        Каждый народ делал железо по своему умению, но остяки превосходили в этом умении всех, а Тогот — превосходил всех остяков. Он говорил с железом, как с любимым псом, и железо повиновалось ему. Ходил слух, что Тогот ведет свой корень от переселившихся в преисподнюю охотников на земляных оленей, отчего он так же, как эти люди, кривоног и ничтожен ростом, а самое главное — видит нижнюю часть земли лучше, чем ее поверхность.
        Тогот кочует в поисках рыжего камня, так же как другие люди кочуют за стадами, либо в поисках изобильной добычи. Потому никто не знал, где живет старик. Он одевал в железо аринов, ассанов, югов,  — всех, в ком жила остяцкая речь, и просил лишь о том, чтобы его работа не уходила к чужим.
        Но, почитая Тогота, как великого шамана, люди соблазнялись огромной ценой, которую иноплеменники давали за ножи, пальмы, панцири и железные рубахи. К тому же остяки погибали в войнах, и работа старика уходила в добычу победителя — так о нем узнали все, и остяцкое оружие светлого железа стало во всей тайге признаком богатого наследства, а остяцкий скребок лучшим подарком невесте.
        — Этот дым не от чумов,  — говорил Железный Рог.  — Он нашел свое железо, много железа, и жжет для него огромные деревья… Понимаешь?
        Тунгус замолк, вопросительно глядя на Ябто. Широкий человек уже давно понял, к чему клонит гость.
        — Много с ним людей? Только эти четверо?  — наконец спросил он.
        — Не думаю, что больше, чем я видел. Эти сопляки — его сыновья. Может быть, он взял с собой рабов. У Тогота всегда были рабы… Но на них оружия не нужно, хватит вот этой штуки.
        Тунгус улыбнулся и показал пальцем на плеть, лежавшую рядом с Ябто. Широкий человек улыбнулся в ответ.
        В тот день они больше не говорили о старике. Железный Рог был умен и знал, что надо подождать, пока осторожный разум Гуся довершит работу.
        Утром, едва проснувшись, они вновь принялись за еду — задолго до рассвета Ума сварила мясо. Ябто заговорил первым:
        — Нас всего двое.
        — Твой старший сын — почти мужчина. Как его прозвище?
        — Гусиная Нога. Другого зовут Блестящий.
        — Я видел, есть еще один, маленький…
        — Этого не считай. Заморыш, хотя годами ровесник Гусиной Ноге. Он больше пригодится здесь, в женской работе. Его прозвище Собачье Ухо. В детстве он слышал птиц за полдня полета. Слышит ли сейчас — не знаю.
        — Вот как,  — удивился Железный Рог.  — Можешь позвать его?
        Широкий человек крикнул во всю глотку, и через мгновение Ябтонга и Явире — неподалеку они упражнялись в стрельбе по куску оленьей шкуры, подвешенной к ветке сосны,  — схватили меня и затолкали в большой чум.
        — Твой отец говорит, что ты слышишь птиц за полдня полета. Правда?
        Я услышал приветливый голос, но промедлил с ответом. Всякий раз, попадая в жилище широкого человека, нутро мое твердело, предчувствуя опасность, и теперь я видел ее в большой оленьей кости, которую Ябто разбивал камнем, пытаясь достать мозг. Ожидание не обмануло — кость со свистом полетела в мое лицо, но я успел увернуться.
        — Ловок,  — похвалил тунгус.
        — Отвечай,  — сказал Ябто.
        — Раньше слышал, теперь — не знаю.
        — Иди,  — приказал Ябто.
        Выскочив из чума, я не знал, что моя судьба была решена, едва я успел отойти на несколько шагов.
        — У него глаза, как у соболя в петле,  — сказал Железный Рог.  — Нельзя таким глазам пропадать без дела.
        — Пропадут — не жалко,  — сказал широкий человек, и, помолчав, добавил.  — Хорошо, возьмем его.
        Ябто шел одеть в лучшее железо тайги себя и сыновей и чтобы Ябтонга и Явире попробовали войну. Тунгус жил разбоем, но из доброго железа имел только прозвище.
        Чтобы умилостивить духов, широкий человек решился на неслыханное — принес в жертву оленя-манщика, с которым добывал до десятка диких за одну охоту. Ябто, веривший в собственную щедрость, покидал стойбище со спокойным сердцем. Оставшимся широкий человек не сказал куда и зачем идет — то было не их ума дело, особенно, если лабаз полон.
        Аргиш — десяток оленей и пять нарт — вышел на рассвете и через девять ночевок пришел к тому месту, где Железный Рог потерял сохатого.

        Тогот

        Тунгус был разумом набега.
        Во время пути, на ночевках, он о чем-то говорил с Ябто в отдалении, так, что никто из молодых не слышал слов. Отец заставлял Ябтонгу и Явире упражняться в стрельбе. Моим уделом было следить за оленями, ставить походный чум, разводить огонь и варить мясо. Ябтонгу, как молодого пса, изнутри колотила радость первой охоты, и эта радость распаляла младшего брата.
        Приблизившись к тайному становищу остяка, Железный Рог расставил людей на месте войны. Мне было велено оставаться с оленями и нартами в логу между сопками. Родные сыновья широкого человека заняли места в засаде по краям стойбища Тогота, примыкавшего к малому озеру, в котором были сделаны проруби, чтобы брать воду и остужать железо.
        Казалось, рыжий камень ждал остяка, приготовив к его приходу тьму мертвых лиственниц. Одни люди кузнеца, остервенело работая топорами, кряжевали стволы, таившие в себе смолистый, жестокий жар, и стаскивали их к печи,  — почерневшим зевом печь глядела в глубь тайги. Другие, вставши по двое, огромными пестами толкли рыжий камень в неглубоких, плоских ямах. Издали было невозможно отличить, кто из них сыновья, а кто невольники — все были в одинаковых грязных малицах, с лицами, на которых каменная пыль и сажа смешались с многодневным потом.
        Сам старик ходил по стойбищу и клял всех злыми остяцкими словами. В то утро его работа еще не началась. Тогот злился, что вчера эти ленивые росомахи, пожиратели дерьма и падали, улеглись спать сразу после еды, не заготовив дров и рыжего камня столько, сколько нужно, а день короток. Наверное, рабы и сыновья слышали эти слова так часто, что никого из них крик старика не заставил работать быстрее, да и сам Тогот только размахивал палкой…
        Как рысь бросается на голову зазевавшегося охотника, так двое чужих упали на стойбище. Они скатились с крутой, почти отвесной возвышенности и, сделав несколько шагов, оказались в середине, возле печи.
        — Родился — живи до старости, Тогот,  — громко сказал тунгус.
        Изумление перехватило речь старика, и его люди вздрогнули, как от удара, и прекратили труд. В тишине остался только один звук — веселый голос Железного Рога.
        — Счастливое место ты выбрал, дедушка. Богатство само с неба валится — то мяса целая гора, то добрые гости. Съел моего сохатого?
        Тогот долго смотрел на тунгуса и наконец вымолвил нехотя — из одной надобности не длить молчание.
        — Зачем гнал и бросил? Бог тебя накажет… с голоду умрешь.
        — Я — Железный Рог. Слышал обо мне?
        — Может, и слышал да забыл. Зачем помнить каждого бродягу? У меня свои люди есть.
        Старик приходил в себя, его голос становился все тверже, и его твердость передавалась людям. Четверо из них отступились от лиственничных кряжей и с топорами в руках окружили говорящих с четырех сторон. Это были сыновья старика.
        — Не слишком ты добр.
        — Разве шитолицый — к добру?  — Тогот вскинул палку и показал на Ябто.  — Юрак — шея песцовая — тоже с добром пришел?
        Старик наступил на больное, ибо каждый человек его народа знал, что юраки и тунгусы — враги от начала времен. Юраки и тунгусы знали то же самое об остяках и селькупах.
        — Зря ты, старик,  — сказал Железный Рог, вкладывая в слова все миролюбие, на какое был способен.  — Мы хотели посмотреть на твое дело — ведь, сказывают, великий ты мастер…
        — Зачем пришли?!  — рявкнул Тогот.
        Его сыновья подошли на шаг ближе.
        — Продай нам твоего железа.
        — Не продам.
        — Хорошо заплачу.
        — Нет, сказано тебе…
        — Почему? Может, поторгуемся?
        — Это остяцкое железо. Я ни с кем не торгуюсь, тем более с шитолицым.
        — Послушай, если ты еще не успел наковать достаточно панцирей, ножей и клинков, мы подождем. Твоя работа стоит того, чтобы потерпеть оскорбления. Почему бы тебе не пригласить нас в гости?
        Тогот примолк, опустив голову, а когда поднял лицо, пришельцы увидели его желтозубый рот, изрыгающий частые толчки беззвучного смеха.
        — У тебя голова, тунгус, всего лишь жилище для вшей,  — сказал он сквозь одышку.  — Иначе бы ты понимал, что твое дело — живым отсюда уйти, а не в гости напрашиваться.
        После этих слов стойбище запрыгало от хохота — хохотали сыновья поигрывая сверкающими отказами, хохотали рабы, обнимая песты, хохотал сам Железный Рог…
        Не смеялся только Ябто — он подошел к старику и всадил ему нож в живот.
        Он сделал это без суеты, молчаливо и привычно, как будто поддел кусок мяса из котла, и сыновья Тогота, не сумевшие сразу постичь неуловимого провала из смеха в смерть, промедлили мгновение, которое стоило им жизни.
        Откуда-то из пространства вылетело две стрелы — одна прошила голову молодого остяка, другая пробила плечо его брату, стоявшему в нескольких шагах. Двое оставшихся судорожно шарили невидящими от изумления глазами, ища стрелков,  — этого замешательства было достаточно для того, чтобы Ябто и Железный Рог бросились к ним и прикончили ножами.
        Жизнь тайного стойбища пресеклась, как жизнь бледного насекомого, о котором говорил кузнец, смеясь над шитолицым.
        Тогот был еще жив, когда тунгус подошел к нему и сказал:
        — Зря, старик, ты не позвал нас в гости. Где твое оружие?
        — Горе тебе будет от остяцкого железа,  — промолвил Бальна побелевшими губами.  — Тебе и твоему юраку. Падальщику…
        Сыновья широкого человека выбрались из своих засад и бежали в середину становища. Ябтонга будто повредился умом, он не кричал — он скулил, ибо в его утробе бесновался обезумевший дух легкой победы. Он пускал стрелы в мертвые тела остяков и остановился только когда отец кинул в его голову кусок рыжего камня, валявшегося под ногами. Явире, приплясывая, искал свою стрелу, которая попала в плечо одного из сыновей Тогота.
        Ябтонга примчался к отцу и заговорил, показывая на укрытие рядом с лазом в горе, откуда люди кузнеца выносили рыжий камень.
        — Отец, там хаби, они живы. Они прячутся — дай мне их убить, отец, не откажи мне…
        Гусиная Нога почти плакал.
        — Понравилась война, сынок?
        Ябтонга дрожал, будто вылез из ледяной воды. Он не ответил.
        — Ты, наверное, думаешь, что такая война будет всегда?
        — Отец, разреши мне…
        Подбежал Блестящий — его взгляд был таким же умоляющим. Ябто принялся думать о рабах старика, но мысли прервал Железный Рог и показал пальцем на распадок.
        — Смотри…
        Только сейчас Ябто увидел две едва заметные ровные полосы — след лыж уходил в низину и пропадал между сопок.
        — Я глядел близко, след уже под снегом,  — сказал тунгус.  — Он ушел давно, наверное, почти сразу, как мы пришли сюда.
        Не сговариваясь, оба бросились к укрытию в горе, где, как щенки в метель, клубком лежали невольники Тогота — все они остались живы. Шитолицый выхватил одного за шиворот малицы.
        — Сколько вас?!  — заорал он.  — Сколько, говори!
        Раб хватал воздух широко открытым беззубым ртом и пытался что-то сказать, но голоса не было.
        — Сколько!
        Железный Рог поднес нож к горлу раба. Тот замер, перестал дышать и показал растопыренную пятерню, два пальца которой были отрублены до половины. Тунгус убрал нож, раб тут же юркнул в дыру и слился с грязным клубком собратьев.
        — Он ушел туда, где наши олени,  — сказал он Ябто.  — Твой парень мог остановить его?
        Широкий человек ответил, немного помолчав:
        — Кажется, у него даже лука нет.
        — Тогда скоро сюда придут остяки,  — сказал тунгус.  — Придут со всем своим железом и упадут на наш след.
        — Надо собирать добычу.
        — Подожди немного…
        Тунгус встал на лыжи и побежал по следу.

* * *

        Тот человек был самым ничтожным из всех пятерых рабов Тогота. Он не годился кряжевать лиственничные стволы, толочь рыжий камень пестом. Он, как и я, варил еду и следил за чумами.
        Никто — ни сам старик, ни его сыновья — не помнили какого народа этот человек. Его замечали меньше, чем самую незаметную собачонку. Но это был тихий, работящий и самый верный раб. Тогот, не выпускавший из рук палки, ни разу не ударил его, ибо раб исполнял то, чего хозяин еще не успел захотеть.
        Когда пришли чужие, невольник рубил на плахе подмерзшую сохатину — плаха была за дальним чумом, немного в стороне от стойбища, и пришельцы не заметили раба, а раб видел все. Он встал на лыжи, едва Железный Рог начал свой разговор.
        Никто не знает, как он угадал беду, которой не чаяли другие люди Тогота. Он прошел совсем немного, когда увидел впереди малый аргиш. Олени разрывали неглубокий для такой поры снег в поисках мха. Неподалеку от груженых нарт стоял человек и держал лук, готовый к стрельбе.
        Это был я.

        Сердце сонинга

        Уходя в набег, Ябто не спрашивал, есть ли у меня лук,  — настолько я был мелок для широкого человека.
        Дела Ябто были мне чужды и ненавистны, как он сам, но я был молод, и весть о войне разогрела мою кровь. Когда я понял, что в набеге ждет меня та же позорная работа, для которой не потребуется оружие, меня обожгла обида: я вспомнил теплую, мерзкую влагу на лице и весь свой тайный запас, лук и стрелы с наконечниками из кости, спрятал в нартах. А потом, на одной из ночевок, я украл из колчана Ябтонги настоящую стрелу с железным наконечником. В набеге мне хотелось быть не хуже других, хотя умом я понимал, что это обман.
        Уходя, Железный Рог приказал мне никуда не отлучаться от оленей, чего бы не случилось. Так же, как и широкий человек, он не спрашивал меня об оружии, поскольку не мог себе представить человека, уходящего в тайгу без лука. Тунгус не видел во мне безумного.
        — Смотри в оба, парень,  — сказал он на прощанье, легонько стукнув меня по лбу.  — Увидишь врага — стреляй, не раздумывай.
        Когда исчезли четверо, я надел на лук тетиву, которую прятал под малицей, и достал краденую стрелу. Я радовался мальчишеской глупой радостью, что теперь мои руки не пусты и, я ничем не хуже тунгуса, Ябто и его сыновей. Чтобы почувствовать это, я поднял оружие и натянул тетиву в тот самый миг, когда под наконечником стрелы возникла крохотная фигурка.
        Этот человек не сразу увидел аргиш, а увидев — остановился.
        Наверное, он размышлял, куда идти, но мысль его не могла быть долгой — с обеих сторон поднимались крутые лесистые склоны, оставлявшие только один путь. Мы стояли неподвижно и смотрели друг на друга, понимая, что нам не разойтись.
        Человек этот видел оружие и все же сделал шаг навстречу. Сердце мое увидело в нем врага и заколотилось бешено. Я крикнул:
        — Эй… ты. Стой!
        Человек остановился.
        — Кто ты?
        Ответа не было. Что-то подсказало мне другие слова.
        — Ложись… ложись в снег и так лежи.
        Идущий навстречу не двигался: теперь я видел ясно, что при нем нет ни лука, ни какого-либо другого оружия, разве что он прячет небольшой нож. Вместе с разгоняюшим кровь видом врага, подступал ко мне страх убить, и сердце мое почувствовало облегчение, когда я подумал, что человек медлит оттого, что сейчас сделает по сказанному, ляжет в снег…
        Я видел маленькое рябое лицо, застывшие глаза, рваную малицу — и ростом и видом он был похож на меня. Я ослабил тетиву и снова крикнул:
        — Ложись!
        Но человек не лег — он двинулся вперед и уже не останавливался, шел, широко размахивая руками, как идет уверенно знающий путь, и те же застывшие глаза смотрели на меня неотрывно, будто знали мой страх и презирали его.
        Я выстрелил…
        В тот миг звуки исчезли для меня, но зрение стало ясным, как свет: я не слышал, как тетива взвизгнула и ударила по рукаву малицы, не слышал свиста стрелы — только видел, как беззвучно ушла стрела навстречу человеку и остановилась в средине его лба.
        Человек постоял немного и упал лицом в снег.
        Из низины широкой поступью бога Манги поднимался тунгус. Он подошел к убитому, перевернул тело лицом вверх, и я увидел издалека обломанное наполовину кровавое древко, торчавшее из головы. Внезапно вернулся слух — нахлынули новые, казалось, только родившиеся звуки.
        — Сюда!  — рявкнул Железный Рог.
        Я подбежал. Убитый глядел в небо открытыми застывшими глазами — он выпал из жизни, как птенец из гнезда… Снег под мертвецом покраснел до самой земли.
        Ровный узор вокруг рта тунгуса едва двигался, когда он сказал:
        — Смотри как надо.
        Железный Рог вынул из ножен большой кривой нож, вспорол грязную худую малицу мертвеца, оголив тело — бледное, покрытое струпьями — следом неизвестной болезни. В одно мгновение нож разрезал кожу под ребром, широкая рука тунгуса проникла в тело, как в узкий мешок, и шарила что-то нужное. Олени приплясывали на щеках, когда он резким движением вынул руку, и я увидел на почерневшей ладони неровный вздрагивающий шар.
        — Ешь.
        Тунгус не кричал — он говорил таким голосом, какого я не слышал ни от одного из людей.
        — Ешь,  — повторил Железный Рог.  — Ты теперь не заморыш — ты воин. Такой же, как я или твой отец. Сколько бы ты не убил врагов, первый убитый враг должен жить в тебе. Это твое начало.
        Но я не решался протянуть руку. Тунгус разрезал сердце пополам.
        — Если боишься — съедим вместе.
        Из низины, не спеша, поднимался Ябто.
        Он встал в отдалении, смотрел на происходящее не двигаясь. Я увидел, как на лице широкого человека появилась и застыла едва заметная улыбка, и какая-то сила прогнала оцепенение из души, заставила протянуть руку и принять подношение тунгуса.
        Увидев это, Ябто перестал улыбаться, повернулся и пошел в низину.
        Железный Рог проводил его взглядом и после недолгого молчания заговорил:
        — Слышал о сонингах?
        — Нет.
        — Это богатыри, каждый из которых стоит целого войска. Когда сонинг становится старым, просит убить его и съесть сердце, чтобы отдать силу своим людям. Ты один из этих людей.
        — У него даже ножа не было.
        — А ты не прост,  — улыбнулся шитолицый.  — Запомни. Человек, идущий безоружным на вооруженного врага,  — сонинг. Даже если он раб. Поймешь это, когда сердце сонинга проснется в тебе.
        Сказав это, тунгус улыбнулся широко, слегка хлопнул меня по лбу и ушел вслед за Ябто.

* * *

        Железный Рог шутил, говоря, что он и его товарищи могут подождать, пока кузнец сделает много доброго железа.
        Железный Рог шуткой напророчил беду. Добыча оказалась оскорбительно мала — всего лишь на полное вооружение одного воина. Одна рубаха из блестящих пластин, великая пальма с лезвием более широким и длинным, чем у обычного оружия, панцирь из двух половин и железная шапка. Там же в землянке под горой лежали бесформенные куски железа, до которого не добрались руки Тогота.
        Тунгус печалился недолго. Он сказал Ябто, что добыча хоть и мала, но легко делится и предложил широкому человеку взять панцирь и клинок, а ему отдать рубаху и железную шапку. Ябто был недоволен. Железный Рог сказал, что может поменяться долями, но и это не утешило Ябто. Тогда тунгус сказал, что знает место, где можно обменять добычу на котлы, меха и стадо.
        — Мне не нужны олени,  — сказал широкий человек.
        Тунгус хлопнул его по плечу.
        — Зато у тебя есть свое войско — хоть малое да злое. Добудешь еще железа.
        — Уходим,  — сказал Ябто, взял свою долю и понес к нартам.
        Гусиная Нога забежал вперед отца.
        — Отец, там хаби… Помнишь, я тебе говорил. Что с ними делать?
        — Что хочешь.
        Ябтонга взвизгнул и, крикнув Явире, понесся к укрытию в горе, доставая на ходу стрелу. Уходя, широкий человек услышал свист тетивы и вскрики. Человеческие голоса замолкли быстро, но оружие продолжало говорить.
        В пути Ябто будто бы оттаял душой, приятельски беседовал с вечно веселым тунгусом.
        Но после одной из ночевок — в половине пути до стойбища — Железный Рог не проснулся.
        Я видел тунгуса… Он лежал в походном чуме вверх лицом, змей на его носу вытянулся и замер, олени на жирных щеках и узор вокруг рта обвисли, прижимаясь к короткой шее, поперек которой пролегла ровная кровавая полоса.
        Долю и оружие тунгуса Ябто положил в свои нарты.
        Тогот жил сам по себе и даже его род не знал, где кочует мастер. Поэтому весть о гибели стойбища дошла до остяков, когда весна оголила кости. Искать тех, кто погасил очаг, мог только большой шаман. Потеряв Тогота и всех его наследников, остяки поняли, что теперь они уже не владеют лучшим оружием. Они поклялись отыскать убившего — много их, или всего один человек.

        Сердце раба

        После набега Ябто и сыновья отсыпались и отъедались несколько дней. Покой загладил остатки досады, преследовавшей широкого человека всю обратную дорогу.
        Но в те дни он впервые говорил со мной. Я тащил из лесу нарты с дровами, когда Ябто вышел из большого чума.
        — Подойди ко мне.
        Бросив нарты, я подбежал на зов и остановился в нескольких шагах, как того требовало почтение к высшему.
        Хозяин стойбища присел на корточки, и его глаза оказались вровень с моими глазами.
        — У меня никогда не было костяных стрел. Откуда они взялись? Я видел твою поклажу.
        В речи широкого человека не было видимой угрозы, он говорил как хозяин, всего лишь наводящий порядок в своих вещах, а каждую свою вещь Ябто знал лучше собственной ладони.
        — Ты украл железную стрелу, из тех, что я дал Ябтонге. Украл?
        Собравшись с силами, Вэнга выдохнул.
        — Да.
        — Ты хотел сказать: «Да, отец».
        — Да, отец.
        Ябто улыбнулся.
        — Почему украл только одну? Разве одной хорошей стрелы достаточно воину? Почему молчишь? Боялся, Ябтонга увидит, что у него не хватает стрел?
        Обрадовавшись готовому ответу, избавлявшему от необходимости искать слова, я сказал:
        — Да, отец.
        — Ты ведь хотел воевать, как все, и мог бы спросить стрел у меня. Отчего не спросил?
        Широкий человек поднялся — он понимал, что всякое слово заморышу не по силам.
        — А ты — стрелок. Можешь не только глухаря добыть. Так откуда ты взял костяные стрелы?
        — Сам делал.
        — Зачем?
        — На глухаря…
        Ябто помолчал немного.
        — Вспоминаешь тунгуса?  — вдруг спросил он.  — Не отвечай, вижу, что вспоминаешь. Наверное, ты хотел, чтобы он перерезал мне глотку? Ведь я строг, а шитолицый был добр к тебе. Он был единственным взрослым мужчиной, который разговаривал с тобой и к тому же научил, как достать сердце у врага. Каково оно на вкус? Как свежая оленья печень? Расскажи, каково это — отведать человеческого сердца?
        — Не знаю.
        — Тот парень был раб Тогота. Ты съел сердце раба и теперь сам можешь стать рабом. Ты это понимаешь? Понимаешь, как добр был к тебе Железный Рог?
        Я опустил лицо.
        Разговор надоел Ябто, он знал, что не дождется ответа от этого мальчишки с лицом Лара.
        — Ты им уже стал,  — сказал он.  — У тебя не будет ни лука — даже такого слабого, ни стрел — даже костяных. Только нарты и топор, чтобы рубить и возить дрова. Мне не нужен сын, который отведал рабьего сердца.
        Ябто развернулся и отправился в свой чум, услышав, как за его спиной покорно зашуршали полозья.
        И вдруг куда-то под горло его ударила странная боль. Это был стыд. Назвав Вэнга сыном, широкий человек устыдился своей лжи. «Что заставляет тебя лгать?» — услышал он насмешливый голос своего демона.
        Он дважды вздохнул во всю грудь, и боль исчезла так же внезапно, как пришла. Демон молчал. Ябто улыбнулся и с наслаждением подумал о том, что все дело в его великодушии, которым воспользовался какой-то проказливый дух и заставил заговорить с этим нелепым существом.
        Спустя немного времени Гусиная Нога и Блестящий, гогоча, развлекались моим оружием. Они стреляли по старой лосиной шкуре, которую костяные наконечники едва пробивали.
        Вечером сломанный лук и древки стрел потрескивали в очаге.

* * *

        — Нету теперь твоих стрел. Чем охотиться будешь, хозяин?
        Нара стояла напротив и тоненько смеялась.
        — Все еще собираешься жить своим очагом?
        Я старался не смотреть на нее — смех бил по лицу тонкой лозой. Невыносимо хотелось плакать, и когда мука дошла до края и дрова были выгружены, я выпрямился, поднял топор и сказал глухо:
        — Уйди.
        Нара перестала смеяться.
        — А ты ударь,  — произнесла она так, будто шепнула на ухо.
        Положив топор, я принялся ломать об колено длинные ветки. Крик сухого дерева давал облегчение душе.
        Я думал: хорошо бы сказать этой твари, что уже убил врага и отведал его сердца,  — ведь она наверняка ничего не знает. Братья считают себя взрослыми мужчинами и по примеру отца не говорят с женщинами о своих делах.
        Но прежде чем я успел открыть рот, Нара сказала:
        — Боишься ударить? А ведь ты, кажется, уже убил кого-то.
        Нутро вздрогнуло. После некоторого молчания я произнес, как мог сурово:
        — Да, убил. Врага. И съел половину сердца.
        — Ой!  — Девочка Весна взвизгнула так, будто ей подарили бусы крупного бисера.  — Настоящий воин! Настоящий…
        — Да, настоящий.
        Я почти кричал, вновь чувствуя позорную теплоту, подступающую к глазам.
        — И настоящий воин делает бабью работу…
        Нара не успела закрыть рот, как кривой сосновый сук просвистел перед ее лицом. В долгом молчании я увидел — ее черные глаза, похожие на два маленьких лука, раскрылись широко, будто кто-то натянул тетиву.
        Наконец она сказала:
        — Ты ведь не убьешь меня… как того… того, которого убил?
        — Нет, не убью…
        Я поднял со снега топор и положил его на нарты.
        — Иди. Разве у тебя нет работы?
        Но Нара не уходила.
        — Хочешь посмотреть, как настоящий воин делает бабью работу,  — смотри.
        Девочка Весна стояла не двигаясь, не говоря ни слова, и вдруг заговорила так, будто доставала из заветного туеса свое главное сокровище.
        — К отцу приезжал человек… они ели много мяса, ели несколько дней… громко разговаривали и смеялись…
        — Слышал.
        — Нет, ты не слышал. Этот человек приехал с другого берега реки, оттуда, где земли людей Нга,  — продолжала Нара, и после этих слов я замер.  — Я слышала, как этот человек… я была рядом с чумом, мать приказала принести толченой рыбы…
        — Говори!
        … этот человек сказал, что видел Лара. Он жив, здоров, ест жир вместе со всеми. Старик Хэно сделал из него хорошего оленевода… и скоро, может быть, раньше, чем через три года, отдаст Лару свою дочь… самую красивую дочь…
        Нара говорила все медленнее, перекатывая слова, как речные камешки в ладони. По ее щекам текли слезы.
        Точно так же они текли, когда отец увозил Лара из стойбища,  — только этих слез никто не видел. Она берегла их, как великую тайну, и проливала в редкие мгновенья одиночества.
        И таким же, как слезы, сокровищем Девочки Весны стал я, заморыш Вэнга, человек с маленьким телом и лицом Лара. Я не знал о том, что в Наре уже завязалось главное умение женщины скрывать, прятать, лгать и этим яснее самых лучших слов говорить правду о себе. Я стал ее куклой, самой драгоценной из всех,  — насмехаясь надо мной, она открывала мне эту тайну, которую я разгадал много лет спустя.
        Теперь она понимала, что слезы выдали ее, она рассыпала свое сокровище, но ни обиды, ни досады на себя в ней не оставалось — была какая-то тихая, нежная боль.
        Она развязала ворот парки и достала ремешок с белыми птичками.
        — Вот… твои птички со мной,  — сказала она.  — Всегда со мной.
        Нара повернулась и ушла.

* * *

        У меня оставалась только половина души. Другую половину, Лара, широкий человек отсек и бросил за реку, в земли людей Нга.
        Я жил словом «Беги», услышанным от Куклы Человека. По-прежнему я носил еду в чум старика и надеялся, что человек, открывший мне самую главную тайну, хотя бы раз повторит это слово, или назовет трусом.
        Но старик не говорил ничего. Он отказывался даже открывать глаза на все, что происходит вокруг него. И заветное слово остывало в моей душе. Я начинал верить словам широкого человека о том, что отравился сердцем раба.
        Но увидев слезы Девочки Весны, Вэнга вдруг понял, что может жить. Он не знал, какой она будет, эта жизнь, но уже не боялся ее.
        И так — без страха — дожил до конца зимы. Потом отшумела весна, промелькнуло знойное, слепящее лето. Я ждал чего-то, чему не находил имени. Это ожидание не было тревогой, оно давало силы. Место заветного слова заняла Нара.
        Девочка Весна была красива — об этом говорили отец, мать и особенно братья. Я понимал, что они говорят правду.
        Но красота Нары была для меня небесным сиянием, которым любуются, но даже в самых потаенных мыслях не мечтают сделать своим. Так и смотрел на нее — как на сияние. Пролив слезы, Нара уже не смеялась надо мной, не говорила обидных слов — она совсем перестала меня видеть. Но я от этого нисколько не страдал. Я мог смотреть на нее издали, а когда не видел ее — знал, что Девочка Весна где-то рядом, помогает матери выделывать шкуры, шить бокари и малицы.
        Нара оживила для меня брата. Глядя на нее, я чувствовал, как бьется живое сердце Лара. Трое — мы стали единым существом.
        С той поры я ничего не слышал о судьбе Ерша — человек с другого берега реки больше не приходил.
        В начале осени в стойбище появились верховые олени тунгусов рода Кондогир. Ехавший впереди старик Молькон сказал, что просит почтенного Ябто отдать свою дочь за его сына Алтанея, что по-тунгусски «Силач».
        Молькон дает за дочь Ябто калым, равный сотне оленей, а если такое стадо не нужно лесному человеку, его можно заменить добрыми вещами и оружием.
        Ябто дал согласие, которое отметили пиром.
        Нару усадили на белолобую важенку и увезли на полночь, туда, где к Йонесси припадает Срединная Катанга.
        Через ночь после того, как исчезла Девочка Весна, проснулся мой чудесный слух. Сквозь завывания ветра я слышал олений хорк и тихий плач, похожий на смех.

        Бег

        Сила и разум не живут в человеке, они приходят к нему, как гости, когда участь позовет их. Так они пришли ко мне.
        Разум мой проснулся свежим человеком, оставившим на постели последнюю усталость.
        Разум сказал, что все нужное для того, чтобы уйти, уже есть — оружие лежит в чуме Ябто, лодка, приготовленная для завтрашней ловли, ждет на берегу.
        Разум сказал, что обдумывать будущее и бояться неудачи заставляет трусость, которая так же посланница участи. Если участь скажет трусости уйти, она повинуется и покидает души даже самых ничтожных людей.
        На исходе ночи, когда небо побледнело, и огромная белесая луна коснулась вершины горы, за которой пряталась днем, я вышел из чума. Ябтонга и Явире не услышали ничего. Я шел к жилищу широкого человека и его жены. В руках моих был маленький топор.
        Сердце мое было спокойно, ибо чувствовало, что наступил день, которого я ждал. Вчера явилось мне чудо — впервые за многие месяцы Кукла Человека заговорил со мной.
        — Уйми бубенцы,  — сказал старик, не открывая глаз.
        Я поставил перед ним блюдо с мясом.
        — Какие бубенцы?
        — Давно, очень давно одна женщина предала своего мужа. Тогда была война, и мужчины спали в железе. Однажды женщина лаской упросила мужа снять доспех, чтобы он любил ее. Муж поддался, а ночью пришел любовник жены и убил его спящим. Женщина с любовником убежали и жили долго, на зависть многим. С тех пор, убивать спящих уже не грех. Но если человек хочет спать раздевшись, как в мирные дни, он привязывает к оружию бубенцы. Они разбудят, когда оружия коснется чужая рука.
        Больше старик ничего не сказал.
        Я не часто бывал в родительском чуме, но знал, что Ябто хранит добытое в стойбище Тогота рядом с собой. Свежий разум подсказывал, что вернее всего зарубить широкого человека во сне, одним ударом, а если понадобится — так же прикончить Женщину Поцелуй. Я был готов поступить так, если бы почувствовал, что это необходимо.
        Но в тот великий день я всей кожей чувствовал участь, и та делала свою работу — придавила людей и собак сладким предутренним сном, послала слабый свет сквозь дымовое отверстие, дала привыкнуть глазам и не позволила ошибиться руке.
        Тусклую железную точку я увидел на средней части лука, зажал колокольчик ладонью, вынес большой лук из чума и положил у порога. Вскоре там же оказалась пальма, колчан с длинными стрелами, кожаная рубаха, обшитая железными пластинами, панцирь и голубой изогнутый нож.
        У порога я развернул большой кусок старой ровдуги — о ней я подумал заранее, чтобы никого не разбудить звоном железа, когда буду тащить его к берегу,  — сложил на нее все украденное. Железо покорно молчало, когда ровдуга скользила по мягкой траве.
        Помню, тогда я всерьез опасался лишь одного, что у меня не хватит сил столкнуть в воду огромное судно. Мачты на нем не было — широкий человек ставил ее только тогда, когда собирался плыть по Йонесси.
        Но и силу послала мне участь, хотя ноги мои, казалось, уходили в прибрежный песок до колен.
        Нежная темная вода взяла лодку и тихо понесла вдаль. Тайга молчала в близком ожидании света, и это блаженное молчание разливалось по сердцу. Я держал весло, не смея тревожить воду, глядел на медленно удаляющийся берег и думал о том, что путь от несчастья к счастью бесконечно мал, он короче собственных рук человека, и я заплакал от этой близости счастья… Слезы обжигали щеки, я плакал беззвучно, сжимая губы изо всех сил, будто боялся выпустить на волю, потерять этот драгоценный плач.
        Откуда-то из глубин неба появился слабый колыхающийся звук, он рос, приближался, наступая на тишину — это первые журавли покидали тайгу. И тогда я почувствовал, что слез больше нет. Подняв голову, я увидел ровный клин, похожий на наконечник стрелы… Небо светлело.
        Я взялся за весло и направил лодку к другому берегу.

* * *

        Ябто не привык гневаться на самого себя.
        Его разум оказался в тумане — он понимал это, вспоминая свое пробуждение, когда увидел пустым то место, где лежало оружие. Он упустил день, пытаясь поймать лодку, и дал заморышу время углубиться в тайгу. Лишь наваждение, посланное каким-то враждебным к Ябто и его доброму демону существом, отвело разум широкого человка от единственно верной мысли, что путь у заморыша только один — на другой берег, в земли людей Нга, там, где Лар.
        Ябто искал причину помрачения и находил ее в Кукле Человека. Старик мало ест, но несомненно возмущает враждебного духа и вред от него, как от сильного врага. Жизнь старика, оскорбительно долгая жизнь, должна прекратиться, и Ябто обязательно сделает то, о чем запамятовали боги,  — он расставит вещи в их истинном порядке и вернет потерянное.
        Но сейчас, когда наваждение ушло, Ябто подумал, что тщедушному не под силу нести на себе столько оружия. Догнать его, отыскать в тайге — не такая уж трудная задача для опытного охотника. Только надо следить за разумом, задобрить демона и не совершать ошибок.
        На другое утро, после того, как была возвращена лодка, широкий человек с сыновьями переплыли Сытую реку.
        В половине малой ходьбы от берега было озерцо, в которое впадала речка. Ябто шел вдоль извилистого русла, приказав сыновьям разойтись на некоторое расстояние и искать любой след человека.
        Он перебирал местность добросовестно, как сеть с мелкими ячеями, чтобы не оставить места для новой ошибки.
        Широкий человек знал: предстоит преодолеть немного пути и начнутся горы — плосковерхие хребты, расположенные в ряд, будто борозды от когтей великого зверя, прикоснувшегося к земле, когда она была молодая и мягкая. Приближаясь к горам, речка распрямляла змеистое русло и уходила в ущелье, где становилась глубже и громче.
        Ябтонга шел в десятке шагов справа от отца, Явире — слева, примерно на таком же расстоянии. Ябто шествовал впереди. За — его спиной был сильный, почти взрослый лук, который он когда-то сделал для Лара.
        По пути они наткнулись на медведя трехлетка — молодой зверь недавно покинул мать и, жалобно урча, пытался добывать рыбу на быстрине — малая речка изобиловала хариусом. Увидев людей, медведь заревел и начал удирать,  — сыновья Ябто увидели его зад прежде, чем успели испугаться. Они подняли крик и хохот вслед убегающему медведю. Коротким грозным рыком Ябто заставил сыновей замолчать.
        — Смотрите под ноги, росомахи глупые.
        В ущелье река входила в силу и грохотала, заглушая голоса. Осеннее солнце, непривычно щедрое в такую пору, взошло на вершину и застыло между гор, покрытых ярко-желтыми и алыми пятнами увядающей листвы. Местами просыпался осмелевший от тепла гнус. Это были времена доброй предзимней охоты и ловли. Тайга звала, как щедрый хозяин зовет гостей, и вокруг сердца Ябто слепнем увивалась досада.
        Но он, поживший человек, знал, что слепня не стоит замечать, ибо другой половиной сердца слышал иную речь. Демон, живущий между лопатками, шептал, что проложит ему путь, выведет к удаче и что он сильнее, заведомо сильнее того, другого духа, который потворствует заморышу.
        Добрый демон вскоре показал себя. Там, где заканчивалась гора и река становилась шире и спокойнее, Ябто увидел на берегу яму. На дне ее валялась полусгнившая рыбешка. Широкий человек улыбнулся во весь рот, рывком поднял руку, приказывая сыновьям подойти к нему.
        — Это он! Он!  — восторженно зашептал Ябтонга.
        — Ищите по берегу,  — коротко сказал широкий человек.
        Сыновья разбрелись, пытаясь найти другие следы, и вскоре Блестящий с радостным визгом летел к отцу — он нашел, спрятанную в прибрежной траве, плетеную из лозы ловушку для рыбы.
        — Заморыш… Он… Точно он,  — дрожа, говорил Ябтонга.  — Он где-то недалеко. Что будем делать, отец?
        Ябто молча осматривал вершу, сплетенную умело, и, наверное, давно — в нескольких местах она была сломана.
        — Ты хоть раз видел, чтобы заморыш делал пасти?
        — Мы вместе резали лозу, мы давно…
        — Если ум ходит далеко — не открывай рта. Это не он.
        — Кто же?  — разом спросили сыновья.
        — Не знаю,  — ответил Ябто и швырнул вершу обратно в траву. Он отошел от сыновей и сел на валун у самой воды. Ябто думал.
        — Так что, отец, пойдем дальше?  — робко спросил Ябтонга.
        — Нет,  — ответил широкий человек, вставая с валуна.  — Останемся здесь. Дня уже немного осталось. Ты,  — он указал на Блестящего,  — готовь ночлег. А ты,  — приказал он старшему сыну,  — добудь чего-нибудь на завтрашнюю еду. Не уходи слишком далеко. Места здесь изобильные…
        — Отец, так ведь уйдет же,  — почти закричал Гусиная Нога,  — солнце высоко…
        — Может быть, ты знаешь, где его искать?  — с едва уловимой улыбкой спросил Ябто и прибавил твердо: — Никуда он не уйдет. Делайте, что сказано.
        Сыновья ушли в лес рубить лапник и добывать еду. Широкий человек выбрал место посуше и улегся в траву. Он смотрел на отглаженное железо неба и наслаждался покоем. Он ни о чем не беспокоился и верил своему демону, который привел его сюда, как взрослая рука ведет младенца.
        То, что рука заморыша не касалась ловушки, ничего не значило для широкого человека. Он знал, что к этому месту, где смыкаются три ущелья, приходят все, или почти все, кто хочет попасть в земли людей Нга. Вэнга может ходить, где ему вздумается, но рано или поздно встанет на этот путь, а река через несколько ночевок приведет прямо к стойбищу Хэно.
        Здесь Живущий Между Лопатками подсказывал широкому человеку, что у заморыша есть свой демон, но он слаб против него — демона Ябто.

* * *

        Наверное, он был прав, этот демон.
        Путь к стойбищу, где живет брат, был неизвестен мне, как всякий другой путь на земле. Никакого голоса за спиной я не слышал. Моим демоном была только вера в участь, позволившая легко совершить то, на что так долго не хватало решимости. Вера непонятным мне образом одобряла одни мысли и отвергала другие.
        И еще было во мне единственное знание, подобранное в разговорах взрослых: нужно идти туда, куда указывает звезда Отверстие Вселенной, которую тунгус называл Буга Сангарин. Звезда поведет на север, где живет Нга, повелитель холода и зла, а значит, там живут и его люди, и там я найду Лара. Наши разорванные души вновь станут одной целой душой. Так я думал.
        В то утро, когда я достиг другого берега, в мой ум начали входить мысли, приносившие непонятную радость. Следуя одной из них, я положил в лодку толстую полусгнившую лесину, лежавшую на берегу, и пустил по течению. Лодка отделилась от берега, медленно поворачиваясь на гладких водоворотах, и когда отошла далеко, я, улыбнувшись, подумал, что не зря утяжелил ее,  — лодка шла почти ровно, к тому же издали казалось, что в ней есть гребец, который сумасбродно бросил весло и лег спать.
        Неподалеку от берега я нашел оставленную каким-то зверем нору, разрыл ее пальмой, положил туда железную рубаху, шлем, панцирь, затем вырезал ножом большой пласт мха и прикрыл тайник. Чтобы не забыть место, я воткнул мертвую лесину в мох. Себе я оставил роговой лук, колчан с железными стрелами, пальму и свой старый топор, которым рубил сучья для очага, когда был рабом. Собравшись, я вздохнул глубоко и побежал.
        Я бежал изо всех сил, но вдруг какая-то невидимая и непроходимая преграда остановила меня и погнала обратно к берегу. Там, притаившись в зарослях тальника, я наблюдал, как на другой стороне реки беснуется Ябто. Это зрелище дало моей душе легкости, а ногам вдвое большую силу. Я летел, не ощущая тела, ноги безошибочно находили путь среди сырых мшистых валунов, и я чувствовал, что могу бежать бесконечно, не думая об опасности. Все вытеснила одна мысль о том, что приходит новая жизнь, и какой бы она ни была, она будет лучше прежней.
        Не прерывая бега, я поднимался на гору и остановился только на вершине, чтобы оглядеться. Но горы ничего не сказали мне: подножия утопали в белом пуховом тумане, и только редкие птицы черными, едва различимыми точками кружили над вершинами.
        На вершине первая забота вошла в разум — лук Ябто. Это был мощный лук из рога и дерева, единственное богатое оружие, которым обладал широкий человек до набега на тайное стойбище остяка. Высотой он доходил почти до глаз, и на мое счастье накануне Ябто надел тетиву, собираясь на ловлю налима.
        Так же, как с лодкой, я тревожился, что это оружие мне не под силу, и подумал, что сейчас самое время испытать верность судьбы. Я достал из колчана стрелу. Оперенье легло на тетиву и, когда рука начала движение, оружие не захотело сразу отдавать власть над собой. Рука замерла в половине пути, и грудь — помимо воли — исторгла такой отчаянный крик, что лук вздрогнул и покорно отдал силу стреле, и стрела исчезла в небе. Я не видел ее и не искал.
        Радостный и всемогущий, я спускался в низину.
        В тот день я шел, будто боги проложили для меня становой путь. Каждый шаг убеждал меня в этом. Когда солнце пошло на закат, я впервые за этот день почувствовал голод — злой, молодой, подкашивающий ноги голод, который набрасывается, как рысь из засады. С собой я не взял даже малого куска, но чудеса не прекращались,  — на большой, словно вытянутая исполинская рука, ветви сосны сидел черный глухарь и ждал… Он достался мне, как подарок. Добычу я съел, не разводя огня, и, едва добравшись до подножия горы, лег и уснул. Наутро я шел по сухому распадку гор, пил воду из ручьев и перед заходом солнца развел костер, чтобы изжарить жирного, с полинялой клочкастой шкурой зайца, добытого накануне.
        На этот путь ушел день, который подарила мне ошибка Ябто. Прежде чем уснуть, я посмотрел на небо, чтобы заметить место, где сияло Отверстие Вселенной.
        И участь, давшая мне оружие и свободу, до первой звезды охраняла меня, спящего, чтобы на другой день привести к берегу малой реки, где ждал своей удачи широкий человек.

* * *

        Ябто проснулся первым, сходил по нужде, после чего ногами растолкал спящих сыновей. Он приказал убрать лапник, забросать травой давно потухший костер и спрятаться в тальнике.
        Я оказался в петле, не успев удивиться предательству демона.
        В полдень передо мной оказалась река, я смотрел на воду и размышлял об этой встрече. Тело реки, будто стрела, показывало на север, туда, где вчера мерцала моя звезда. Эта река, думал я, мала для самой малой лодки, но достаточно велика, чтобы ей кормились люди, а значит, если идти вдоль берега, рано или поздно выйдешь к стойбищу — большому или малому, все равно какому.
        Потом я подошел туда, где недавно жгли костер, увидел остывшие угли, небрежно прикрытые пучками травы,  — Явире-Блестящий слишком спешил выполнить приказ отца и сделал еще хуже… Мысль о том, что здесь были люди, которым зачем-то понадобилось заметать следы в столь глухих местах, будто ударом пробудила меня от недавнего покоя.
        Я положил у ног пальму, огляделся — и увидел Ябтонгу.
        Гусиная Нога поднялся из зарослей тальника и не спеша шел навстречу, его оружие было готово к стрельбе. Ябтонга улыбался, будто объелся жира. Обернувшись, я увидел Явире — тот стоял на месте, так же приготовив лук.
        Я смотрел на них и чувствовал только свистящую пустоту в голове. Но и это продолжалось недолго. Удушье повалило меня на землю и погасило свет в глазах. Широкий человек пустил в дело ременный аркан.

* * *

        У той реки Ябто сделал временное стойбище.
        Сыновья, соорудив балаган из тонких еловых стволов и нескольких кусков ровдуги, которую всегда брали в недалекий путь, собирали дрова и носили их к костру.
        Неподалеку от очага было дерево — сосна невеликой толщины. Полумертвого от удушья, широкий человек, будто малую вещь из мешка, вытряхнул меня из одежды и голым привязал к стволу. Глаза прояснились, когда Ябто затягивал узел на моей груди. Ремни почти не оставляли места для дыхания.
        Ждал я крика, ругани и боли. Но ничего не было.
        Когда Ябтонга и Явире ушли в лес добывать птиц, Ябто произнес первое слово. Он сидел у костра, смотрел на вялое, затихающее пламя и не давал огню новой пищи, хотя сухие сучья лежали рядом.
        — Осень будто забылась,  — сказал он, глядя куда-то в сторону,  — солнце, как летом. Самая охота… Сохатый жирный, олень жирный… Еле ползают от жира, так щедра тайга. Да?
        Ябто встал, подошел ко мне на расстояние шага и долго глядел в лицо.
        — Где железо?
        Ответа он не услышал.
        — Спрятал? Зря ты молчишь…
        Широкий человек отошел и сел у костра. Огонь совсем погас, дым от углей поднимался светлыми клубами и таял.
        — А ты не такой уж заморыш, каким казался. Никто меня не мог провести, даже Железный Рог, а ты провел. Видно, сильный дух тебе помогал. Знаешь имя этого духа? Хэ… Откуда тебе знать, ты ведь не шаман. Чего ты стоил бы без этого духа? Меньше, чем самый последний из людей. А теперь, оказывается, и дух тебе помогает паршивый. Куда вел и куда привел, а? Чего молчишь? Все еще веришь в него? Зря, парень, зря, не верь, он отступился от тебя, это уж я точно знаю…
        Ябто встал и вновь подошел к сосне — было видно, что молчание заморыша дразнит в нем злость.
        — Железо я и так найду. Мы с сыновьями пойдем твоим путем. Я знаю эти места и знаю, где ты шел.
        Он говорил правду, и правда широкого человека пробудила во мне отчаяние, а отчаяние развязало онемевший язык.
        — Если знаешь — убей. Чего ждешь? Сам говорил, что тебе не нужен сын, который съел сердце раба. Почему не убьешь — боишься пролить родную кровь?
        Широкий человек рассмеялся.
        — Эта старая безмозглая кость все тебе рассказал. А ведь он был прав, когда предупреждал меня, что с вами я приведу в стойбище чужих духов. Вы были так малы, что и жить вам оставалось совсем немного — вас загрыз бы любой волчонок, росомаха была для вас больше лося. Не достались бы им, подохли бы с голоду. А я, теплая душа, спас ваши паршивые жизни, вскормил вместе с родными сыновьями, хотел сделать из вас лучших воинов. Но прав старик — чужие духи своими не станут, чужие боги не помогут. Да ведь и вам они не помогли.
        Ябто приблизил лицо и зашептал:
        — Подумай, кто ты теперь? Кто ты? Тело без души. Твоя жизнь принадлежит мне, как одежда, которая на мне. Ты живой, а тебя уже нет. Шаман путешествует по мирам и не находит души раба, потому что она растворилась, как дым. Человек становится рабом, когда родные духи отступаются от него. Так и твои отступились. Кто кормил их? Кто приносил им жертвы? Они с рождения злы на тебя, потому и живешь ты хуже старой собаки. И не только ты — твой брат тоже.
        — Лар живой,  — со злобой прошептал я.
        Ябто рассмеялся и снял с пояса нож светлого железа и рукояткой белой кости — я впервые видел его у широкого человека.
        — Смотри,  — Ябто поднес нож к самым моим глазам,  — это твой Лар. И роговой лук, который ты украл у меня, тоже Лар. Хэно купил у меня Лара за такую плату и еще рвал волосы, что отдал дорого. Дух твоего брата — слабый. Я пришиб его, как слепня.
        Ябто говорил уже без грозы в голосе, будто увещевал никчемного человека.
        — И тебе я могу оставить жизнь, привести обратно на Сытую реку, и ты будешь жить, как жил, только мне больше не понадобится тебе лгать. Пойми, Собачье Ухо, другой жизни у тебя нет и не будет. Доберись ты до стойбища Хэно, второго раба он получил бы даром.
        Он отстранил лицо и добавил после некоторого молчания:
        — Скоро придут Ябтогна и Явире, принесут мяса. Я отвяжу тебя. Мы поедим и пойдем туда, где ты спрятал то, что украл.
        Он говорил, и с каждым его словом, убивающим, как умело пущенная стрела, уходили мои силы. Поплыло перед глазами, я уронил голову — Ябто подошел и поднял ее за подбородок.
        — Молчишь… произнес он.  — Молчи. Разве не хочешь жить? Ну? Открой глаза, потом закрой, и я пойму, что ты хочешь жить.
        Но все же у меня хватило сил, чтобы открыть глаза и не закрывать их.
        Я смотрел в лицо широкого человека, красное плоское лицо, по которому стекали ручейки пота, и не закрывал глаз, пока не задрожали веки.
        Широкий человек все понял. Он убрал руку с подбородка, вернулся к костру и стал раздувать уже погасшие угли, надеясь разбудить в них остатки последнего огня. Но огонь молчал. Ябто встал, плюнул и начал ломать сучья для нового костра. Треск дерева дразнил мой слух, я вгляделся и понял, что широкого человека бьет досада, движения его стали резкими, порывистыми, верными.
        Я догадывался, зачем широкий человек разводит огонь в столь теплый день. Он сунет в него палку, палка обгорит, превратится в копье с красным светящимся наконечником, которое начнет жалить мое тело. Но как человек, долго сидевший на шкурах, не чувствует своих ног, видит их, но не может встать и думает, что они нечто чужое, привязанное к его телу, так и я не ведал ни страха, ни тревоги, ни обиды, ни тоски. Происходящее перед глазами я видел ясно, но так, будто все — и Ябто, и сосна, и костер, и река — было далеко, так далеко, что не достать. Единственным моим чувством в тот миг была злоба, похожая на уходящую тупую боль.

* * *

        Широкий человек оказался слишком старательным, выманивая душу из врага, уже не опасного. Он сам понимал это, и намеревался разбудить ее огнем, но огонь, всегда благосклонный к Ябто, не приходил на зов. Искры скользили по тонкой бересте. Ветер молчал. Весело пели птицы в молчаливой, застывшей от блаженства тайге. Ябто бросил свое занятие и с силой ударил себя по щеке — щека горела от зудящей боли.
        И тут широкий человек понял, почему огонь не хочет помогать в деле — он взглянул на небо и на мгновение ослеп. Утро уходило в полдень, и солнце набирало силу, невиданную для осени. Земля парила, как летом, и вся жизнь, что таилась в траве и ветвях, готовилась заснуть или умереть, вдруг почувствовала нежданную перемену и застрекотала, зажужжала, задвигалась мириадами крохотных почти невидимых тел. Просыпался гнус — главный ужас и страдание лета, чудовище, крадущее у человека и зверя радость краткого тепла.
        Ябто обрадовался гнусу.
        Он подошел к реке и, зачерпнув пригоршней воду, омыл липкое лицо. В такой день, подумал широкий человек, от реки поднимаются слепни, и тут же сквозь шум воды услышал знакомый гул, проклинаемый каждым человеком тайги. Гнус и слепни доводят до бешенства оленей, способны загнать в болото даже лося…
        — Хэ,  — сказал широкий человек,  — слышишь — звенит? Совсем плохо твое дело, парень, совсем плохо. Демон, который привел тебя сюда, не дает мне твоей крови — сам хочет. Паршивый у тебя дух, росомаха, а не дух…  — И Ябто рассмеялся так, будто действительно был счастлив.
        — Ну как тебе жить с ним?!  — прокричал он весело.  — Зачем? Зачем жить человеку, против которого само солнце?
        А солнце стояло меж гор и било в голову жестокими стрелами.
        И скоро запылало мое тело.

* * *

        Сыновья вернулись с пустыми руками.
        — Хотите бросить рукавицы на порог?  — без злобы спросил Ябто. Прежняя радость не уходила от него.
        — Совсем зверя нет,  — виновато произнес Гусиная Нога, глядя в землю.
        Блестящий, стоявший на своем извечном месте, на шаг сзади брата, громко шмыгнул носом.
        — Видели кабаргу — ушла…  — проговорил Ябтонга и замолк.
        Мысль его уже не искала оправдания перед отцом — он увидел голое тело, облепленное гнусом, извивавшееся в путах тело, все силы которого уходили на то чтобы удержать крик. Это зрелище поглощало Ябтонгу, как болото.
        Широкий человек, казалось, даже обрадовался позорной неудаче сыновей. Появился повод уйти, чтобы вернуться к разгару пиршества. Он надел колчан со стрелами, взял роговой лук и показал его мне.
        — Дашь поохотиться?!  — крикнул он и, не дожидаясь ответа, на который и не рассчитывал, сухо приказал сыновьям соорудить костер из перекрещенных стволов на поляне в двух десятках шагов от берега, чтобы дым защищал только их самих, но не доходил до заморыша и не мешал гнусу пировать.
        — Хорошо, отец, хорошо,  — подпрыгнул Ябтонга, понявший замысел отца,  — все сделаем.
        Старший сын уже собрался бежать, но Ябто схватил его за капюшон парки и произнес сурово:
        — Знаю тебя, поэтому слушай внимательно. Когда вернусь, я не должен увидеть на нем ни одной раны, ни одного синяка. Ты понял меня?
        — Понял, отец.
        — И не смейте говорить с ним.
        Широкий человек отпустил сына и, не оглядываясь, широко зашагал к лесу.

* * *

        Он шел и жадно ловил звуки леса, надеясь различить в них один звук, которого ждал. Он даже замедлил шаг, чтобы не уйти слишком далеко и не упустить его. Лес шумел птичьим щебетом, и ветер гладил вершину горы. Ябто остановился…
        Широкий человек не ошибся в ожидании. Скоро до его ушей донесся протяжный вой, похожий на далекий крик болотной птицы. Вой обрывался, переходил в едва различимый хохот. Ябто улыбнулся и пошел дальше.
        Он не ослышался — выло и хохотало мое тело. Единственное, что я помню о той муке, что душа вытекла, как глаз. Я был готова принять все, что скажет широкий человек. Потом я провалился в темноту.
        Среди множества умений причинять страдания врагу — снимать кожу с головы и с живого лица, резать тело на мелкие куски, как мясо во время еды, жечь горящими головнями, сажать на очищенные от веток и заостренные сверху деревья — умение выставлять на гнус считалось самым изысканным. Для него требовалось терпение и время. В жаркий летний день гнус уносил рассудок врага еще до захода солнца, и враг выл и хохотал, как воет человек без разума. А к середине следующего дня гнус оставлял белое обескровленное тело — сонмы существ разносили по тайге жизнь врага.
        Но Ябто знал, что я не умру,  — он сам не хотел этого. Нечаянная осенняя жара была подарком ему, а подарок духа, бесплотного демона, который ведет человека, не может быть во вред. В эти дни демон был так близко, что широкому человеку казалось, будто он слышит не только его слова, но само дыхание.
        Он быстро нашел то, ради чего отлучился в лес.
        Ябто спускался с горы, и два жирных глухаря, привязанных к поясу, били его по ногам, еще один лежал в мешке за спиной — тайга послала птиц, как гостю подают еду на деревянном блюде. Широкий человек шел и думал о своей жизни, которая вдруг необычайно ясно сложилась в его памяти. Он был под крепкой защитой, хотя не раз мог погибнуть не только от чужих людей, холода и голода, но и от собственных ошибок. Наверное, это и есть то, что называют участью, думал Ябто — он забыл горе и знал, что тревога, посещавшая его, уже не вернется. Он не боялся участи.
        Спустившись в низину, он увидел дым от костра и ускорил шаг. Солнце заканчивало пир и уходило к закату. Ябто не слышал крика и понял, что гнус, получив свою долю, не оставил заморышу сил даже для крика. Он дошел до перекрещенных обгорелых бревен, откуда открывалось его временное стойбище на берегу.
        Первое, что увидел широкий человек,  — пустую сосну, у корня которой валялись разрезанные куски аркана. Исчезла и одежда зморыша.
        — Эй!  — негромко крикнул Ябто.
        Он еще ничего не понял.
        — Ябтогна… Явире…
        Никто не ответил. Он начал метаться вдоль берега, не зная зачем, и скоро нашел Ябтонгу.
        Старший сын лежал животом на валуне посреди реки в половине полета стрелы от стойбища — течение колыхало тело и вместе с ним оперенное древко, торчавшее из спины.
        Другого сына Ябто найдет позже, в половине дневного пути, там, где река становится извилистой и совсем мелкой.

        Люди Нга

        Земли людей Нга начинались от правого берега родовой реки Ябто и уходили на север вплоть до ледяного моря. Это были самые великие владения, а сам род — несочтенным и необъятным. Никто не знал, сколько семей могут назвать себя людьми Нга. И столь же необъятным был страх перед этим племенем.
        Люди Комара, люди Бобра, люди Мыса, Ивняковые, Ручьевые, Березовые, Лисьи, Беличьи люди, все рода, чье изначальное имя было легко объяснимо, не могли понять происхождение людей Нга.
        Кто был тот предок, который заключил вечный договор с верховным духом зла, вождем холода и царем преисподней, или же сам дух избрал себе народ — никто не знал этого. И сами люди Нга хранили это в тайне, а тайна порождала страх, который в других родах передавался от отца к сыну, как обычное наследство.
        Шаманы толковали: Нга — сын Нума, верховного бога, творца мира и всего, что в нем,  — обманул отца. Тайком он покрыл нечистотой первых людей, созданных Нумом, отчего они стали смертными и потеряли задуманное богом отвращение к нечистому. Нум разгневался и хотел сделать сына небесным бродягой, но льстивой покаянной речью Нга умолил отца не прогонять его. Он сказал, что раскаяние его так глубоко, что он не дерзнет просить отца о небесном уделе, а просит ему дать наследство на земле, самое ничтожное, какое только можно придумать.
        — Пусть мои угодья уместятся на кончике посоха,  — сказал Нга,  — только не прогоняй меня, отец.
        Нум видел раскаяние сына и уговаривал его взять больше, но сын плакал, рвал волосы и проливал слезы, от которых на землю пришел потоп и убил многих из людей. Наконец Нум согласился и дал ему удел на кончике посоха. Нга вытер слезы, поставил посох на поверхность земли и проткнул ее насквозь.
        — Ты сам обещал мне дать то, что заберет посох. Все, что под землей,  — мое. Держи слово, мой бог.
        Нга смеялся, говоря это, а у Нума сжалось сердце оттого, что не только людей — бессмертных и не ведающих нечистоты — он потерял, но и сына, который свой божественный ум обратил к обману отца.
        — Будет по-твоему,  — сказал Нум.
        Это были последние слова бога, произнесенные в пределах видимой вселенной. Сказав это, он ушел туда, где кончается последнее небо, и больше не показывал себя.
        В давние времена были шаманы, восходившие на небеса, но никто из них не достигал даже края его обиталища. И когда спрашивали у них люди:
        — Где наш бог? Что он делает?
        Шаманы отвечали, опуская глаза:
        — Он спит. Не трогайте бога. Живите так.
        Когда скрылся Нум, бесчисленные боги и духи овладели землей. Они были совсем, как люди,  — не злые и не добрые, временами сильные и временами слабые, храбрые и трусливые. Только простых среди них не было. Каждый имел проницательный ум и знал свой предел.
        Но тем, ранним людям, что-то мешало поверить шаманам. Жизнь их была трудна и непонятна.
        — Бог что-то оставил нам, прежде чем заснуть?  — с надеждой спрашивали люди.  — Не может быть такого, чтобы столь добрый бог уснул просто так. Разве ляжет спать хозяин, бросив без присмотра стадо? Кого бог оставил вместо себя?
        — Нас,  — отвечали шаманы.
        — Что вы можете?
        — Мы будем говорить с бесплотными. С одними — договоримся, с другими — поторгуемся, кто слаб — того прогоним.
        — А бог? Бог проснется когда-нибудь?
        — У него своя воля, и это может случиться в любой миг. Но как бы не стало хуже от того…
        — Почему?
        — Кто знает, что задумает проснувшийся бог? Поэтому приносите жертвы. Каждый год, в начале весны, жертвуйте белого оленя, лейте его кровь на восход, чтобы Нум видел вашу память, и его пробуждение не застало вас врасплох. Тогда он воздаст добром тем, кто не забыл его. Но так же жертвуйте Нга, кропите кровью черного оленя землю на закат. Не забывайте Нга, ведь он, в отличие от своего отца, не спит и не прощает.
        Люди делали по сказанному. Поначалу они часто спрашивали шаманов — не проснулся ли Нум? Шаманы говорили о терпении. Так прошло много поколений, и люди устали. Потом не стало великих шаманов, способных подниматься в высшие небеса. Но каждую весну люди кропили землю на восход кровью белого оленя, поскольку так делали их предки на много поколений вниз. Жертву приносили не с надеждой, а от боязни нарушить заведенный порядок. И хотя многие, особенно самые умные из людей, понимали бессмысленность жертв спящему богу, ни у кого не поднималась рука первым нарушить то, что заведено от начала времен. К тому же один олень — не так уж много даже для бедной семьи.
        Зато Нга был близок, как ладонь, и черных оленей резали с замиранием сердца. Кому-то и вправду удавалось в год после жертвы избежать большого несчастья. Но тот, кто мог видеть дальше собственного носа, понимал, что вдохновенная жертва, уберегая одних, не уберегает многих, и смерть рано или поздно получит свое. Души людей оделись тревогой.
        Но однажды нашелся человек, которому пришла на ум простая и спасительная мысль. Человек подумал, что один олень для бога самого близкого людям — это мало, оскорбительно мало. Это ничто, нет, это хуже, чем ничто,  — это как плюнуть в глаза. Человек принадлежал к какому-то простому роду, вроде людей Ивы, Ручья или Мыса. Он поведал о своей мысли родичам и, наверное, смеялся оттого, что об этом никто не додумался раньше.
        — А сколько оленей для Нга в самый раз?  — спросили родичи.
        — Нисколько,  — ответил человек, чем изумил всех.
        Чтобы не оказаться побитым, он сразу изложил свой замысел.
        — Такому могущественному богу не нужны олени. Они не жертва.
        — Как не жертва?!
        — Жертва — это как отрезать у себя кусок сердца,  — сказал человек.  — Если бы тайга опустела, и этот олень был последним и, убив его, мы все подохли бы с голоду — тогда, да, жертва.
        — Не понимаем,  — сказали люди.
        — Сейчас поймете.
        Он был смелым человеком — он подошел к одному из воинов и сказал:
        — У тебя молодая жена. Любишь ее? Сильно любишь?
        — Да,  — ответил воин.
        — Отдай ее Нга. Окропи кровью закат. Тогда это будет жертва.
        Пока воин глотал воздух, пытаясь понять неслыханную дерзость, человек подошел к начальнику рода.
        — А ты отдай сына. Сколько ему? Месяц? Отдай наследника Нга — это будет не оскорбительно для него. Это будет радость для него, ибо он поймет, что никто не чтит его так, как почитаешь ты. Тогда Нга обойдет бедой твоего нового сына и всех нас.
        — А ты,  — человек крикнул воину,  — возьмешь себе три жены, и каждая будет лучше нынешней. Теперь вы понимаете, что такое жертва?
        Воин хотел убить человека, но начальник рода остановил оружие.
        — Что же тогда ты сам можешь предложить Нга?
        — Пока только свой ум. Нга все видит и знает, кто подал вам такой совет. Когда обрасту людьми и добром, как все вы,  — посмотрим.
        — Какой жертвы в таком случае захочет Нум?  — спросил начальник рода.
        — Нум?  — улыбнулся человек.  — А разве он существует?
        Его хотели разорвать деревьями, но передумали — его избили и выбросили в пустую землю.
        Человек догадывался, что жизнь ему спасли слова о том, что Нга видит тех, кто дает добрые советы людям,  — и он не ошибался.
        С отбитыми ногами и грудью он умер бы от голода, достался зверю и гнусу, но через несколько дней его нашла молодая женщина, жена того самого воина. Она принесла немного еды, лук, стрелы и топор, а кроме того снадобье из медвежьей желчи, которой вылечила раны человека. Женщина сказала, что сбежала к нему от мужа потому, что не видела столь храброго мужчину, хоть и невеликого телом.
        Они выжили: вырыли землянку, накрыли ее деревьями, березовой корой и шкурой лося, которого мужчина добыл поздней осенью, переждали великий холод, а в конце весны женщина родила ребенка — девочку — и отдала ее мужу, чтобы тот посвятил ее подземному богу.
        Потом она рожала каждый год, и ее сыновей — а это были только сыновья — не трогали болезни и холод.
        Тот человек и та женщина стали родоначальниками людей Нга.
        Их потомство расселялось по тайге, вышло за ее пределы, добралось до моря; оно дробилось на малые рода и семьи, каждая из которых свято держалась обычая — каждый год посвящать своему покровителю первенцев, а когда не было таковых — самое дорогое, что имели. Люди помнили главное — нет более скверного дела, чем оскорблять богов нестоящими жертвами.
        Другие юрацкие рода, и даже чужие народы, знали, чем держатся люди Нга. Они пытались одолеть их войнами, но победа оставалась на стороне людей Нга. И потом, когда сменилось множество поколений, и уже никто не знал в точности, следуют ли своему обычаю потомки храброго отца и храброй матери, молва хранила страх перед великим родом. Страх рисовал дивные, невиданные узоры, хотя тот, кому приходилось сталкиваться с людьми Нга, видел, что снаружи они ничем не отличаются от других жителей тайги. Кому-то они казались даже приветливее прочих — Ябто, например, провел несколько приятных дней в стойбище оленевода Хэно.

* * *

        Хэно стоял во главе большой семьи, которую можно было назвать отдельным родом, но старик при любом случае говорил, что корень его — храбрый отец и храбрая мать.
        С ним жили, охотились и пасли великое стадо его сыновья, каждый из которых имел жену и детей. Особой ветвью были трое младших братьев старика, признавших в свое время силу и разум Хэно и оставшихся с ним в одном стойбище. У братьев были семьи и взрослые сыновья, которые так же имели жен, и дочери, которым искали мужей.
        Хэно мог выставить сорок одетых в железо воинов, но старался не воевать без нужды, с родичами жил в мире и не скупился на подарки. Его почитали как величайшего отца среди семей рода Нга и слушались, как всесильного, хотя сам старик был настолько слаб, что едва мог ходить.
        Но все же через одного из двоюродных братьев Хэно в большую семью пришло несчастье. Этот брат, получивший после того, как все случилось, прозвище Тусяда — Неимеющий Огня — был беспутным человеком. Его прежнее имя было другим, теперь оно уже забыто и проклято.
        Этот человек великого роста и невеликого ума считал себя если не равным Хэно, то хотя бы близко стоящим к нему. Одно время он ходил старшим над пастухами, постоянно терял оленей, что при богатстве Хэно не бросалось в глаза, но однажды отдал волкам едва ли не треть стада. Волки оказались умнее пастухов; выстроив сложную засаду, они отделили от стада около сотни оленей, и пока одни волчьи стаи нападали на оставшихся и тем самым отвлекали людей, другие гнали добычу к высокому обрыву над озером,  — олени падали с большой высоты на каменистое пространство у самой кромки воды.
        Пастухи сочли за благо увести стадо и не мстить волкам. Старший потом оправдывался перед Хэно, громко крича и ругаясь на то, что под его начало попали люди совсем безмоглые и к тому же трусливые, а он давал им разумные приказы, но они все делали по-своему. Хэно молча выслушал брата и сказал ему, что неудачи случаются у всякого, к тому же волк бывает умнее человека, и в этом нет ничего удивительного. Но на другой день, старик велел пастухам во всем слушаться одного из своих зятьев.
        В ответ на оскорбление, нанесенное Хэно, этот человек побил свою жену. Потом он давал старейшине множество советов, например, предлагал перегородить реку в нескольких местах заплотами, чтобы постоянно быть с рыбой, идти войной на ситтов, подземных кузнецов ростом меньше собаки, чтобы заставить их ковать оружие только для людей Нга, разделить стадо на белых, черных и пятнистых оленей, чтобы у пастухов не рябило в глазах…
        Хэно выслушивал советы брата, не воспринимая их всерьез и не наказывая его за глупость. Он слишком ценил свою кровь, чтобы наказывать близких родичей, как всех остальных,  — к этим он был строг. От доброты старика пришла беда.
        В конце концов этот человек понял, что Хэно не нужен его искристый ум, старик презрел голос родной крови и не запрещает другим людям смеяться над своим братом. Он не на шутку страдал, целыми днями валяясь на шкурах в чуме, ни с кем не разговаривал, но потом вдруг подумал, что страдать не стоит, ведь у него есть двое взрослых сыновей, для которых он — то же, что и Хэно для всех остальных. Он ходил с ними охотиться, бить птицу на озерах, ловить рыбу крапивными сетями и криком учил делать то, что они и так умели, научившись от других мужчин. Сыновья молча сносили обиду, а отец, похваляясь добычей, говорил домашним: «Смотрите, как я вас кормлю, ох, как хорошо я вас кормлю». Жена человека плакала тайком… А человек бахвалился, и однажды то, что он говорил своим людям, сказал огню.
        — Вот как я тебя кормлю, как хорошо кормлю,  — бормотал он, подбрасывая сучья в очаг.
        Тут выглянула из пламени Мать Огня и прошипела:
        — Глупый, это я тебя кормлю.
        Человеку бы упасть лицом, может быть, дух и не помнил бы обиды, но человек начал спорить.
        — Нет, это я тебя кормлю. Что ты без меня?
        Мать Огня замерла, посмотрела на глупца и, не вступая с ним в спор, исчезла. А человек подбросил сухих дров. Вспыхнул огонь, поднялся до самого дымового отверстия, и всю ночь горел весело.
        Поутру брат Хэно, начал разводить новый костер, но дрова не горели. Подумав, что дерево сыровато, принес он сухих сосновых сучьев, но огня не добыл. Тогда человек решил, что огниво плохое и побежал к соседу за другим. Но только вошел в соседский чум — и там погас огонь. Стали соседи разводить костер заново — не горит. Побежал тот человек в другие чумы, и к кому бы ни приходил, везде огонь гас.
        Испугались люди, закричали на брата Хэно: «Чего ты натворил, что огонь возненавидел тебя,  — не хочет гореть, когда ты рядом?»
        А человек только рот раскрывал по-рыбьи, видно, боялся сказать людям, что вчера спорил с Матерью Огня.
        Люди бегали за ним по большому стойбищу, намереваясь побить, и, наверное, исполнили бы задуманное, но тот человек бросился к жилищу Хэно искать защиты.
        Старик сидел перед чумом у костра.
        — Он беду принес!  — кричали люди.
        Хэно собирался спросить, в чем причина их гнева, но, опережая ответ, из пламени у его ног показалась Мать Огня и сказала так, что услышали все:
        — Что — теперь понял, кто кого кормит? Впредь же все ваши очаги погаснут.
        Сказав это, дух тонкой змейкой вытянулся до неба и исчез. Тут же костер у ног старика зашипел, будто в него плеснули водой.
        Старик все понял.
        — Это не олени, которых ты скормил волкам,  — медленно сказал он, не сводя глаз с непутевого родственника.  — Это не олени, брат…
        Люди пошли на того человека, хотели его разорвать. Хэно не дал.
        — Если его убьем — как узнаем, чем умилостивить Мать Огня?
        Тот человек упал на колени и закричал:
        — Убейте меня! Я виноват.
        — Молчи,  — оборвал его старик.  — Много ли стоит жизнь виноватого, тем более такого глупого, как ты. Мать Огня — великий дух, чтобы умилостивить его, нужно что-то большее, чем жизнь.
        Хэно помнил завет предков — не оскорблять бесплотных нестоящими жертвами.
        Послали за шаманом, рассказали все, как было. Шаман камлал в темном чуме, блуждал по мирам, искал обиженную Мать Огня, чтобы узнать об искуплении греха, упавшего на всю семью. К утру вернулся с ответом.
        — Что ты наделал, страшный ты человек,  — прохрипел шаман, обессилевший в пути.  — Чтобы умилостивить Мать, тебе придется принести в жертву сына, кровью его накормить огонь — тогда дух смилостивится.
        — Какого сына?  — с готовностью спросил человек.  — У меня их двое…
        — Старшего,  — ответил шаман, уронил бубен и упал — сон свалил его.
        Старший сын человека носил имя Сэрхасава, или Белоголовый. Шла ему двадцатая весна. Сэрхасава был невысокого роста, но крепок, легок и молчалив — в отличие от отца, чей рот закрывался только во сне.
        Хэно думал о том, чтобы подыскать ему стоящую жену.
        Сэрхасава знал, что натворил отец, сидел у входа в свой чум и ждал участи.
        — Вставай,  — сказали люди Белоголовому.  — Если сам не пойдешь за нами — свяжем.
        Услышав эти слова, непутевый человек упал лицом в траву и зарыдал. Сэрхасава встал, взял омертвевшую руку отца, положил ее на плечо и, подняв тело непутевого человека, потащил его к очагу в середине стойбища, где стоял чум Хэно. Добравшись до места, он свалил тело и начал хлестать по щекам рыдающего, потерявшего всякую крепость отца.
        — Поднимайся,  — говорил он тихо.  — Ну же, вставай, не затопи мой путь слезами.
        Он помог подняться отцу, дождался, когда родич, управлявшийся с трутом, добыл первый тонкий дым, снял парку и встал на колени у очага. Непутевый человек стоял сзади, рот на красном размокшем лице издавал протяжный колыхающийся звук.
        — Ну!  — крикнул кто-то из людей с такой злобой, что человек замолк.
        Он подошел к Сэрхасаве совсем близко, положил руку на плечо.
        — Прости, сынок…
        — Нож у тебя есть?  — спросил Белоголовый.
        Ножа не было. Хэно снял с пояса свой и протянул брату.
        Тот проскулил что-то сквозь зубы, зажмурился и полоснул…
        Кровь хлынула на тлеющую бересту. Через мгновение проснулось голодное пламя и потребовало пищи — старик бросал в костер сухие дрова, лиственные сучья, огонь довольно трещал, насыщаясь жертвой. Люди оправились от оцепенения, кто-то говорил, что надо проводить Белоголового в нижний мир с великой честью, как вождя. О непутевом человеке забыли и вспомнили, когда Хэно сказал ему при всех:
        — Прежнее имя забудь. Отныне твое прозвище — Тусяда, и другого у тебя не будет. Иди и живи как можешь.
        Все разошлись по своим делам — летнее солнце стояло высоко.
        Неимеющий Огня добрался до чума, упал на шкуры и закрыл глаза. Он ждал забытья, но забытье не приходило. Он подумал, что надо бы позвать смерть, перебирал в уме, как это сделать, и, перебирая, неожиданно уснул, как засыпает всякий человек, уставший после тяжелого дела.
        Жены Тусяды рядом не было — брат Хэно даже не вспомнил о ней. Это была маленькая подвижная женщина, с лицом красивым, будто точеным из белой кости. Она носила имя Маяна или Мучение, и считала его единственно верным, ибо родилась на свет тяжело (мать едва не умерла в родах) и жила, не надеясь на счастье.
        Маяна ушла в лес и молилась об участи сына в нижнем мире — по обычаю в дорогу его собирали другие люди. Маяна не думала о том, что будет завтра. Она никогда об этом не думала…

* * *

        А утром огонь умер во всем стойбище.
        Люди истирали ладони о трут, поливали слезами огнива, но даже малого дыма они не добыли.
        Позвали шамана.
        — Камлай,  — говорят,  — спроси Мать Огня, чем плоха жертва.
        Не притронувшись к бубну, шаман сказал:
        — Мать захотела сына Тусяды. Выходит, Сэрхасава — не сын. Мы обманули Мать.
        Тусяда затрясся всем телом.
        — Как же я мог обмануть духа, когда сделал, как сказал ты,  — своими руками своего родного сына убил, кровью его накормил огонь?
        — Нет в нем твоей крови, иначе дух принял бы жертву.
        — Как же не родной?!  — кричал Тусяда.  — Жена моя его рожала, сам видел.
        Но люди были так злы, что не поверили Неимеющему Огня. Сами нашли Маяну и держали ее, будто вора.
        — Говори, с кем старшего сына прижила?
        Маяна плакала, от страха не могла ничего сказать, и люди вокруг начали уже за пальмы хвататься.
        — Мой он, мой!  — крикнула жена Тусяды.
        Хэно поманил ее к себе и сказал тихо и почти ласково:
        — Не плачь, Маяна. На вот тебе ремешок, пойди в чум, посиди до вечерних сумерек и сколько раз была с другими мужчинами, кроме мужа, столько узелков завяжи. Мне отдашь.
        Пошла Маяна в чум, плакала весь день, а вечером вышла и отдала Хэно ремень — был там всего один узелок.
        Так вскрылся обман. Люди бросились к чуму Тусяды, чтобы привести парня, который считался его младшим сыном, но чум был пуст. Хэно велел бежать в лес и искать, но люди вернулись ни с чем.
        Парня того звали Нохо, или Песец.

        Нохо

        Ему шел восемнадцатый год.
        Когда пролилась кровь Белоголового, он убежал в лес, чтобы никто не видел его позора и горя. Вернувшись утром, он узнал, что злоключения его непутевого отца не закончились. Нохо проник в свое жилище, взял оружие и скрылся в лесу. Когда Маяна показала старику Хэно ремешок с единственным узелком, ее младший сын был далеко в тайге.
        Предвидя погоню, он укрылся в пещере на вершине лесистой сопки — об укрытии знали только он и брат Сэрхасава. В детстве они уходили сюда и устраивали игры, не похожие на игры других детей. Потом, когда пришло время самостоятельной охоты, братья прятались здесь от метелей и гроз.
        Там Нохо переждал первую опасность. Он имел бодрый ум и понимал, что семья будет гнать его, как волки гонят лося, пока тот не обессилет и не даст себя убить. Проклятие Матери Огня легло на каждого из людей Хэно, их очаги будут мертвы, равно как и очаги всех других людей, к которым они приблизятся. Когда разойдется весть о проклятии, для всех родов и племен тайги они станут такими же, как Нохо,  — жиром, выброшенным со скребка.
        Может быть, по милости кого-то из бесплотных несчастье пришло в семью с началом лета, когда солнце может готовить пищу не хуже огня. Но время тепла коротко, и если семья не найдет Нохо, не окропит его кровью очаг, с приходом холодов придет и гибель. Старик будет спешить и сделает все, чтобы весть о проклятье не уходила за пределы семьи. Нохо знал, что сможет выжить, если продержится до зимы, до великого холода, который не пощадит никого из родичей и тем избавит Песца от заячьей жизни.
        Сын Тусяды спал вполглаза, никогда не задерживался на одном месте больше половины дня, и постоянно менял засады, из которых не раз видел вооруженных мужчин. Он уходил далеко от родных угодий, потом возвращался едва ли не к самому стойбищу и так путал следы, предугадывая мысли своих родичей. Худшей опасностью могли стать собаки, а не люди, но, видно, дух-хранитель отводил ветер с запахом Песца от чутких собачьих носов.
        И тайга была добра к беглецу и посылала хоть не великую, но верную добычу. Нохо бил лесную птицу, и, осмелев за месяц скитаний, ставил пасти и ловил рыбу. Но удивительнее всего, что проклятие Матери Огня не коснулось сына Тусяды,  — костер у его ног всегда горел весело.
        Так он скитался до осени, до того самого дня, когда вышел к берегу реки, где когда-то ставил свою снасть, и там увидел привязанного к дереву голого человека и двух одетых людей, что-то кричащих и размахивающих руками.
        Пригибаясь к земле, Нохо перебежал в заросли тальника, откуда берег был виден, как собственная ладонь, достал из колчана три стрелы и положил их перед собой, чтобы время от выстрела до выстрела было меньше, чем треск сучка.
        Песец выстрелил дважды, третья стрела, оставленная на случай промаха, не понадобилась…

* * *

        Когда Нохо разрезал аркан, (о чем впоследствии пожалел — аркан пригодился бы) голый человек рухнул на землю, будто из него вынули кости. Вдоль тела, вспухшего разом, от верхушки лба до пальцев ног, будто облитого водой из кипящего котла, змеились темные полоски засохшей крови. Грудь, живот и ноги пересекали синие вмятины от ремней. Но глаза были живы — они и сказали Нохо, что этого парня стоит спасать от смерти. Глаза не обманули — заморыш нашел в себе силы приподняться и сесть по-собачьи.
        Так мы встретились с Нохо.
        Он принес летнюю парку, штаны и бокари, которые лежали в траве неподалеку от сосны.
        — Одевайся,  — сказал он мне.  — Можешь?
        Я потянулся к одежде, но встать не смог.
        — Третий ушел… скоро вернется,  — сказал я своему спасителю.
        — Пусть возвращается,  — спокойно сказал Нохо. Легкая победа заглушила в нем предчувствие опасности.
        — Убьет тебя как слепня. Это их отец, Ябто… Я не смогу одеться. Уходи сам.
        Услышав имя широкого человека, Нохо замер на мгновение, будто стараясь отыскать что-то нужное в памяти.
        — Падальщик Ябто?  — спросил он и, не дожидаясь ответа, побежал к берегу, где лежали Гусиная Нога и Блестящий.
        Нохо оттащил тела на середину русла, зайдя в воду по пояс, и пустил их по течению. Потом приказал мне лечь, надел на меня штаны и бокари, а парку велел одеть самому, пока он собирает оружие, оставшееся от сыновей широкого человека.
        — Почему ты назвал Ябто падальщиком?  — спросил я.
        — Так говорят,  — не задумываясь и не прерывая работы, ответил Нохо.
        Два лука и колчан он поместил на моей спине, взвалил меня на плечи и побежал в лес. Нохо был не по годам силен, а я — не по годам мелок, потому и бежал Песец, не останавливаясь…

* * *

        Свою нежданную добычу Нохо принес в пещеру.
        Не зная заговоров, не имея снадобий, он натирал мое тело прохладной золой, делал это с уверенностью камня, и вышло по его вере — жар, охвативший тело, сбавил злость.
        Так прошло несколько дней. Нохо приносил добычу, и по ночам мы ели, рассказывая друг другу свою жизнь.
        — Зачем ты спас меня?
        — Мне скучно одному. Теперь нас двое.
        — Трое.
        — Ты видишь третьего?
        — Это Лар, мой брат, с которым мы делили одну утробу. Нужно освободить его. Он в рабах у вашего старика.
        — Лар,  — произнес Нохо.
        Он замолчал, вспоминая что-то.
        — Тощий, длинный парень, который приехал с Ябто?
        — Да.
        — Он не раб.
        Я вздрогнул.
        — Ябто сказал, что продал его за нож белого железа и роговой лук…
        — Хэно не держит рабов.
        — Значит, Ябто мне врал. Зачем?
        — Затем же, зачем привязывал к дереву,  — хотел лишить тебя силы. Лук и нож подарил Хэно. Старик всегда одаривает гостей, особенно тех, кто ему понравится.
        Слова его были, как теплый ветер.
        — Лар жив? Я слышал, как говорил другой человек, кто-то из ваших, что Лар живет сытно, ест жир и скоро старик его женит. Это правда? Не молчи. Если я не найду Лара, так и останусь с половиной души.
        Нохо поднялся и пошел в дальний угол пещеры, где лежали сухие сучья, запасенные очень давно, еще при жизни Белоголового. Он положил охапку возле костра и, ломая дерево, начал кормить пламя. Все это он делал молча.
        — Правда,  — наконец произнес он.  — Хочешь его увидеть?
        — Он рядом?
        — Близко. Если чувствуешь силы — пошли.
        — Ночью?
        — Для нас — самое время.
        Нохо бежал впереди, безошибочно выбирая дорогу в густой осенней тьме, а я едва поспевал за ним. Я задыхался, но Песец, немного времени назад спокойный и даже радостный, гнал, будто преследовал врага, и от безудержного бега на мою посветлевшую душу опускалась муть, которую я считал усталостью.

* * *

        Мы прибежали в березовый лес.
        — Пришли,  — сказал Нохо.
        Он положил на землю оружие и снял с пояса ровдужий мешочек с огнивом.
        — Я думал ты меня к стойбищу ведешь… Где мы?
        Нохо не ответил. Он достал из колчана что-то похожее на большую палку — факел из туго скрученной вываренной бересты,  — вложил его в мою руку и взялся за огниво. Пропитанная смолой береста занялась от первой же искры, и скоро я увидел колоды.
        Это было кладбище большой семьи Хэно. Колоды раскачивались, скрипели под ветром над нашими головами. В те времена обычай велел хоронить всех людей, как нынче хоронят только шаманов,  — на деревьях, чтобы душа, по какой-то причине задержавшаяся в теле, не коснулась земли и не досталась преисподней раньше, чем ее судьба будет решена бесплотными. Если не сделают так, то упавшая душа обратится злым духом и начнет мстить тем, кто обошелся с нею столь непочтительно.
        — Эти,  — Нохо осветил факелом колоды в середине рощи,  — давно висят. Старые люди. А вот — жена старика. И там — еще одна жена. Родили и тут же умерли. Но это давно было. Теперь иди за мной.
        Мы пошли на край рощи. Нохо взял у меня факел, что-то искал в траве и, наконец, поднял длинную лестницу, связанную из двух тонких неотесанных лесин.
        Нохо приставил лестницу к одному из стволов, который обнимала веревка, державшая гроб, и вернул факел.
        — Поднимайся. Смотри.

* * *

        Я поднимался на высоту медленно, будто боялся упасть. Смолистая береста шипела, разгоралась все ярче, и белый беспощадный свет открыл все разом — старую летнюю парку, изрезанные бокари, длинные волосы цвета пепла и серую маску, в которой я узнал свое лицо.
        Это был Лар. Здесь, между березовыми стволами, он оказался не так давно, в пору, когда тепло становится даже ночью и люди расстаются с зимней одеждой. Ни насекомые, ни малые звери, живущие на деревьях, не тронули Лара. Солнце высушило его лицо, оставив на нем след последнего страдания — губы, сжатые судорогой, полосы на лбу, пустые глаза, открывшиеся уже после смерти.
        Лар был похож на человека, который так и не смог уснуть.
        Горе медлило приходить ко мне — было лишь странное ощущение, что, спустившись с лестницы, я коснулся ногами совсем другой земли.
        — Старик и вправду хотел его женить,  — сказал Нохо.  — Нашел невесту, только не свою дочь — их у него нет, а дочь своего старшего племянника. У него много племянников… Братья той невесты говорили: «Ты, сказывают, бороться мастер. Давай, испытай силу». И он шел с охотой. Задирист был, хоть и слаб. Трое против одного боролись. И так его на землю бросали, что он и умер. Говорят, убивать его не хотели — так вышло. Слабый, говорят, пришел к ним твой брат. Вот и умер. Теперь ест жир среди небесных дымов. Там и невесту ему подыщут.
        Я сел на траву и повторил, не понимая сказанного:
        — Среди небесных дымов?
        — Легок был гроб твоего брата,  — сказал Нохо.  — Как пух легок. Значит, мало греха на нем. Так люди говорят. У злого — тяжелый гроб, бывает, что и шестерым не поднять, и деревья его не держат. Много зла оставил человек, и греха на нем много. Родича убил, или с огнем препирался, или зверя подраненного гнать перестал, бросил в тайге умирать. Духи от такого человека отворачиваются и не служат ему. Духи его в подземелье тащат — потому и гроб тяжелый. А брат твой, видно, не успел нагрешить. Потому и месть твоя будет легка.
        Так впервые прозвучало слово «месть», но тогда оно прошло мимо разума. Не к тому готовилась моя душа.

        Плач

        В пещере душа заговорила словами, которые рот не произносил никогда.
        — Колода с телом брата моего стрелой ушла в черное небо, на звезды ночные бросился убитый брат мой — и, не долетев, упал на ветви, в гроб свой упал… Возроптало сердце мое. Я проклял юраков, я всех людей проклял, что нет среди них добра и милости, только злоба и злоба.
        Велика тайга, людей в ней много, дымы чумов бесчисленно поднимаются в небо, стойбища огромны и богаты, становые пути исхожены и кочевья живут. Птица ждет свою стрелу, рыба ожидает сети, чтобы котцы кипели, как котлы над очагами, зверь ищет свою судьбу среди деревьев, добрые кайгусы помогают людям, чтоб не прекратился род их, но брату моему, Лару, брату моему, не нашлось ни стойбища, ни чума, ни удачи, ни ласки, ни слова… Что была его сила? Что была его удаль? Зачем ему молодое сердце и ходкие ноги, глаза, видящие дальнюю звезду, крепкая рука и умный нос, когда не было ему места в тайге? Не приготовлено было ему ни чума, ни очага, ни оленей, ни нарт с упряжью, ни доброй жены — зло, поношение и гибель были приготовлены брату моему, Лару, брату моему убитому. Пришел он к людям из мха лесного, где был спрятан от смерти, пришел, не помня племени своего и крови своей не ведая,  — так и ушел на чужие ветви.
        Я один остался, в целой тайге один, под небом один, между мирами один, средь людей один — нет мне ни чума, ни очага, ни племени. Пусть окрепнет рука моя войной, местью окрепнет, пусть жалость вылетит изо рта, как последний дым от очага потухшего вылетает через верхнее отверстие. Пусть стаями соек выпорхнут из моего рта имена врагов — тех, кто забрал у брата моего жизнь, а у меня — брата: тех, кто отнял у нас племя, кровь нашу украл и память нашу кровную, как очаг, потушил. На чумище памяти моей пусть война бушует, пусть мщение крадется.
        Я не плакал. Слова, которые изрекал рот, существовали за тем пределом, где уже нет слез, равно как нет ни горя, ни радости, ни смеха. Душа превращалась в жилище, которое давно оставили люди и увели за собой запахи жизни. Я раскачивался, как безумный, и говорил ровно, с закрытыми глазами. Потом замолк.

* * *

        Прошло много времени, прежде чем Нохо нарушил тишину.
        — Мести хочешь?
        Я промолчал, я чувствовал, как разум возвращается ко мне.
        — Как будешь мстить?  — продолжал Песец, неотрывно глядя в мои глаза.  — Семья Хэно — как целый род. Одних молодых мужчин четыре десятка. Пальмы поднять не успеешь.
        — Лишь бы не одному уйти к небесным дымам.
        — Ты спрашивал, зачем я спас тебя…
        — Ты ответил.
        — Нет. То был не ответ. Слушай, что я буду говорить тебе… Охотник уходит в тайгу и обещает своим, что вернется через семь ночей. Ему говорят: «Иди и возвращайся»,  — и начинают ждать. Но ни через семь, ни через десять ночей охотник не возвращается. Нет его месяц, другой… Уже снег пополз с гор, а его все нет. И тогда родные просят шамана поискать его душу, но шаман не находит ее ни среди живых, ни среди мертвых. «Не иначе оторвался он от людей, пропал, провалился в дыру, ведущую в подземелье… Тайга забрала, зверю достался. Ушел в нижний мир, в чем был, не отмоленный, без проводов и теперь там бедствует. Такая доля. Не ждите его». Люди поплачут и забудут. А охотник — жив. Он был в плену, в рабах у чужого народа, бежал и вернулся домой. Но, увидев его, женщины закричали и попрятались в чумах, дети швыряли в него камнями, а мужчины говорили: «Ты — дух. Зачем возвращаешься к живым? Уходи». Охотник кричит им: «Что вы, люди, я же ваш родич!..» — «Наш родич обещал вернуться через семь ночей и не вернулся. Тайга забрала нашего родича, а ты — дух с его лицом». А человек приближается к своим. «Нет же,  —
кричит,  — я живой! Подойдите, потрогайте мои руки, лицо — они теплые». Но мужчины не хотят слышать, хватают луки, пускают стрелы… Он избегает смерти и опять уходит в тайгу. Теперь каждый, кто встретит охотника, может убить его и получить похвалу, потому что избавил родичей от коварного духа, который обманывает, что у него теплые руки только для того, чтобы приманить другого человека и вцепиться в его шею… Охотник уходит и живет бродягой. У него действительно теплые руки. Как все, он хочет есть, мерзнет, чувствует боль, но он уже не человек. Он жив — и мертв. Он есть — и его нет. Имя его выброшено, как жир со скребка. Как не бывает зверя без шерсти, так не бывает человека без имени и рода. Для своих он умер, для чужих — раб. Кому он свой? Куда ему идти? Кто его примет?
        — Не знаю,  — сказал я.  — Зачем говоришь мне это?
        — Потому что так было среди нас, в нашей семье. Я был мал, когда слышал этот рассказ, но запомнил, крепко запомнил. А теперь вижу — я этот охотник. И ты — этот охотник. Поэтому слушай меня. Охотник должен искать такого же, как он сам. Я нашел тебя. Не ищи свой народ — теперь я твой народ, а ты мой. Брат твой мертв — теперь я твой брат. Мы выживем, сделаем набег, добудем женщин, оленей, собак и не будем нуждаться ни в каких родах и племенах, потому что сами станем племенем. Слышишь, брат, верь, что так будет. Только бы дожить нам до середины зимы, когда придет великий холод и начнет убивать людей Хэно.
        Я помедлил и сказал, глядя прямо в глаза своего спасителя:
        — Ты и вправду мой брат. Но и Лар — мой брат, а его убили. Как я отдам холоду месть за него? Разве он будет доволен — там, где он сейчас?
        — Не отдавай,  — спокойно ответил Нохо.  — Просто поделись своей местью. Ты хоть и был рабом, а, наверное, не знаешь, как это — жить без огня в пору, когда птицы каменеют и падают. Разве нам не нужен союзник? Подожди…
        Человек Песца поднялся, вынул из колчана стрелу и начал точить об камень железный наконечник. Убедившись, что работа сделана, он полоснул железом по своей ладони. Капли крови, попадая в огонь, отзывались едва заметными искрами.
        — Сделай так же,  — сказал он, передавая мне стрелу.
        Теперь у нас обоих были кровавые ладони.
        — Дай руку…
        Мы долго сжимали руки друг друга. Кровь текла из ран, смешивалась, твердела и, наконец, скрепила ладони, как рыбий клей скрепляет части лука.
        Нохо улыбнулся.
        — Теперь твоя месть — моя месть. Только слушай меня. Я твой старший брат. Я знаю, как надо…
        Мы обнялись и я сказал:
        — Лар тоже был за старшего, хотя родились мы в один день. Он был больше меня. И ты больше. Только… хочу спросить тебя…
        — Спрашивай.
        — Два человека — невеликое войско.
        Нохо просиял, увидев, что разум мой окончательно проснулся и встретился с мыслями, которые носил в себе со дня бегства из стойбища Ябто.
        — Не веришь, что победим их?
        — Я не знаю, как это сделать. Если ты знаешь — скажи. У Хэно четыре десятка воинов, ты сам говорил…
        Нохо рывком отстранился от меня.
        — Видишь огонь?  — гневно зашептал он.  — Смотри лучше, чтобы видеть, как он ярко горит. Запомни — не я проклят. Они! Мой безмозглый отец, потаскуха мать, Хэно, его сыновья, братья, невестки — все прокляты. Шаман или глупец, или обманщик, или предатель. Он уверял, что Мать Огня хочет именно моей крови, и теперь они ищут меня под каждым камнем, как вора, укравшего самую красивую и богатую невесту, и не могут найти… Они так и не поняли, что прокляты все, от старика до последнего мокрого младенца, и моя кровь им не поможет, как не помогла кровь Белоголового. Так захотела Мать Огня и почему — не мое дело. Не будь тебя, я занимался бы тем, что каждый день подходил все ближе к стойбищу и смотрел из укрытия, как от холода они начинают грызть друг друга, потом превращаются в вялых червей, потом — в звонкие деревяшки. Смотрел — и радовался бы в два сердца — своим и сердцем Сэрхасавы. Он их презирал, он бросил им свою жизнь, как объеденную кость с остатками мяса бросают никчемному родственнику. Хэно — росомаха, он теряет время в глупой, позорной суете, вместо того, чтобы принять участь, как принял ее мой
брат. Если сомневаешься, то скажи — кто поможет проклятому? Кто спасет его? Может победить тот, кто проклят?
        Прошло время, пока я собрался с мыслями и заговорил быстрой прерывистой речью.
        — Я жил у Ябто всегда и думал, что родился в его стойбище… Ума — моя мать и мать Лара. Нара моя сестра. Ябтонга и Явире мои братья. Сначала я жил сыном, потом рабом. Я хотел уйти, когда увезли Лара, делал стрелы, наконечники из костей… Так прошло много времени, очень много. Я думал, что так и останусь тем, кем был, до самой смерти буду делать работу женщин… О том, что я уйду, я узнал вдруг, в один день, в одно мгновение, и все, от первого до последнего движения, у меня получилось, и страх даже не приблизился ко мне… Я слышал, что за спиной человека, всякого человека, есть демон, который ведет его от рождения. Он выходит из земли, из той ямы, в которую мать закопала твою пуповину… Я мал и робок, и верил в то, что мал и робок, и не смогу бежать и нести оружие. Это был он! Он! Он усыпил людей и собак, вдохнул в мое сердце решимость, дал лодку и тихую погоду…
        Я остановился, чтобы успокоить дыхание, и продолжил:
        — И потом он привел меня в руки Ябто, на угощение гнусу. Потом пришел ты… Скажи, и это все он? Если это так, то куда он приведет меня в другой раз? Скажи, если знаешь, чего он хочет от меня?
        Нохо неожиданно рассмеялся.
        — От тебя — ничего.
        И добавил уже без смеха:
        — Может быть, он хочет посмотреть, чего ты стоишь сам по себе?

        След

        Осень уходила в зиму, пабереги обметали русла рек, прозрачный лед затягивал заводи, и Хэно понимал, что жизнь его семьи уходит, как вода из худого туеса.
        Очаги большого стойбища молчали уже много времени, но люди не смели прикоснуться к кремням, боясь оскорбить Мать Огня попрошайничеством. Они все еще надеялись, что им удастся преодолеть проклятье. Запасы юколы были велики, люди ели сырое оленье мясо и печень, но без вареной пищи все маялись животами, у матерей пропадало молоко, у мужчин таяли силы.
        И Хэно предпринял отчаянную попытку спастись.
        Люди семьи знали свои земли лучше собственной ладони, и неудачи в поисках беглеца Нохо считали отголоском все того же проклятия. Чтобы оскорбленное божество знало, как усердны они в своем раскаянии, в жертву были принесены виновники беды — Тусяда и Маяна. По первому снегу их привели в родовое святилище и усадили на оголенные стволы молодых сосен. Стволы были достаточно широки, чтобы длить муку, и, если человек крепок, послать смерть от затянувшейся боли, а не от дерева, протыкающего тело.
        Муж и жена кричали, потом замолкли, лица их стали безучастны.
        Старик посылал к святилищу молодых людей за каким-нибудь неважным делом, чтобы те могли лишний раз увидеть участь безумных мужей и неверных жен.
        После жертвы никто не решился узнать, смягчился ли гнев Матери.
        Хэно запретил прикасаться к огнивам. Он думал о другом.
        Приближающаяся зима несла гибель, но шаг ее размерен, и это дает надежду. Куда большей опасностью могут стать люди. Проклятье Матери было как мор, когда даже короткая случайная встреча двух людей посреди тайги оборачивалась гибелью многих. Каждый человек семьи Хэно, приблизившись к чужому очагу, мог погасить его навсегда. И старик молил всех богов и духов, которых знал, о том, чтобы весть о проклятии не дошла до других людей. Но разум говорил старику одно: только люди, обитающие в бесчисленных чумах великого рода Нга, способны помочь его семье выпутаться из страшной петли, в которую загнало безумие одного глупого человека.
        Вечером старик сидел в чуме, закутанный шкурами, перебирая мысли — тяжелые, как валуны, и опасные, как болото. Старик призывал свою память, знание людей, чтобы выбрать один из множества шагов, каждый из которых мог спасти и мог обернуться еще горшей бедой.
        Утром он узнал, что в семье завелся предатель. Кто-то прокрался в святилище и копьем проткнул сердце еще живым Маяне и Тусяде.
        — Злой дурак лучше доброго — от него хотя бы знаешь, чего ждать,  — сказал он, когда услышал весть.
        В другое время Хэно обязательно нашел бы того, кто решился на подобную дерзость. Но сейчас он увидел в предательстве знак, что времени для размышлений уже нет, ибо нет даже малой надежды на то, что Мать смягчит гнев.
        Хэно запретил себе сомневаться и выбирать. Он позвал лучших мужчин — своих сыновей и братьев и сказал им:
        — Сын Тусяды — славный парень. Поэтому мы не можем поймать его до сих пор. Я не верю в то, что он погиб — достался зверю, провалился в таежину или встретил более сильного соперника,  — для этого он слишком умен и ловок. Если понадобится поднять тайгу и перевернуть ее, как одеяло, мы должны сделать это, чтобы отыскать Нохо. Только сами мы не поднимем тайгу… Родичи должны помочь нам. Сегодня каждый из вас возьмет лучших оленей, подарки, пойдет к старейшинам семей и призовет их на помощь. Теперь слушайте, как будете говорить с ними. Вы скажете, что в нашей семье, несмотря на усердное почитание духов — хозяев леса, вод и стад, а так же богов и господина нашего Нга, случилось горе. По давнему упущению пришел в нашу семью человек, порождение дурных родителей, вступил в спор с Матерью Огня и тем навлек на себя проклятье. Он гасит любое пламя, к которому приблизится. Он ушел от нас, чтобы избежать справедливой кары, и скитается по тайге. Он — средоточие болезни, которая может погубить всех. Его надо найти во что бы то ни стало, пройти всем родом тайгу, как частый гребень проходит густые волосы, дабы
изгнать вредное насекомое. Так вы будете говорить. Видите, вам совсем не придется лгать. Поберегите свою хитрость для другого. Но заклинаю вас: что бы ни случилось, не приближайтесь к чужим очагам.
        — Где же говорить со старшими? В лесу на поваленном дереве?  — спросил кто-то из братьев старика.
        — Для этого и понадобится хитрость. Вы можете подкараулить кого-нибудь из мужчин вблизи от стойбищ и через них позвать старейшин. Можете пустить поющую стрелу, и к вам прибегут. Тогда скажете, что вы люди семьи Хэно — мое имя спасет любого из вас. Главное, говорите, что весть ваша настолько важна, что слышать ее могут только старейшие. Покажите дары, это ускорит дело. А если станут настойчиво зазывать вас, скажите главное: в знак великого раскаяния вся семья Хэно, от него самого до ребенка, едва научившегося ходить, запретило себе вкушать вареную пищу и греться у очагов, пока не будет найден безбожный Нохо.
        Старик закончил свою речь и ждал, что скажут лучшие мужчины семьи. Но мужчины молчали. Наконец, один из младших братьев старика по прозванию Лидянг или Бобер сказал.
        — Сколько живу — удивляюсь твоей мудрости.
        — Что хочешь сказать — говори.
        — Один человек, который ходит по тайге и гасит огонь — крохотный зверек, бурундучок, муравей, червь для бесчисленных людей Нга. Ты уверен, что наши славные родичи тут же возьмутся за оружие и отправятся переворачивать тайгу, как одеяло, чтобы помочь тебе?
        — Если в твоем уме есть что-то лучшее того, что сказано,  — достань и покажи.
        Сухие губы старика подернулись подобием улыбки, и вдруг недоступным глазу движением змеи он схватил жидкую бороду брата.
        — Когда пойдешь туда, куда я скажу и будешь говорить то, что я велел, почаще думай о том, как будешь умирать. Почаще представляй себе как наши жены и дети будут превращаться в звонкое дерево, покрытое инеем. Тогда, может быть, твой дух за плечами подскажет тебе нужные слова и прибавит разума.
        Хэно разжал пальцы. Лидянг выпрямился, как ветка, которую отпустила рука. Лучшие мужчины молчали.
        — Все думайте об этом. У нас почти не осталось времени, чтобы обогнать холод.
        Старик поднялся, и вслед за ним встали остальные. Они пошли к загону и каждому из своих посланцев Хэно снаряжал аргиш, груженный дарами, называл имя старейшины и реку или озеро, где находилось нужное стойбище.

* * *

        Посланцы возвращались один за другим, через три или четыре ночи. Они приходили с пустыми нартами, и это означало, что дары приняты. Лучшие мужчины говорили почти одно и то же — родственный долг обязывает людей Нга помочь в беде такому почтенному человеку, как Хэно. Они перевернут тайгу и разыщут негодяя, оскорбившего Мать Огня.
        — Но так же они просили передать, что Хэно не стоит изнурять себя и своих родственников столь жестоким раскаянием,  — сказал посланник, вернувшийся последним.  — Все знают твое усердие в почитании бесплотных. Ешь, пей и не мучайся.
        Старик выслушал его и, не сказав ни слова, поковылял в свой чум. Никто не посмел войти к нему. Хэно сидел на шкурах, смотрел на блестящие от сырости камни очага и думал о том, что горе уравнивает разум старца и ребенка. В словах последнего посланника открылась истинная цена его торопливого замысла. Лидянг был прав: теперь его дальние родичи всегда будут оставлять в стойбищах нескольких мужчин, чтобы те караулили очаги и не пускали к ним чужих, и особенно длинноволосого парня с зелеными глазами, который в конце концов сам погибнет от холода, проклятый Матерью. И еще они будут говорить друг другу, что вряд ли кто из людей сравнится со стариком Хэно в благочестии…
        Хэно слушал тревожные голоса. Люди ждали от него ответа. Старик понял, что если он пожалеет свои ноги и останется в чуме хотя бы немного времени, то совершит ошибку, худшую той, что уже совершил. То, что понял он, станет ясным для всех. Пока смерть не переступила порог, нельзя оставлять людей без веры в спасение.
        Вера — единственный союзник, она заменит разжиревших душами родичей.
        Хэно поднялся и вышел из чума. Десятки лиц — старых, молодых, детских — смотрели на него испытующе.
        — Что нам делать, отец?  — раздался чей-то голос.
        И отец заговорил.
        — Как вы знаете, я посылал за помощью к самым уважаемым семьям нашего обширного рода. Все они, как один человек, согласились вызволить нас из беды. Они уже снарядили воинов, и воины разошлись по тайге — они поднимут тайгу, встряхнут, как шкуру, и выбьют из нее это мерзкое насекомое, которое спряталось где-то между шерстинками и дрожит за свою жизнь. Ему не придется порадоваться нашей гибели. Дней его осталось, как стрел в колчане после доброй войны. Может быть, пока я говорю с вами, он уже лежит связанный в больших нартах и извивается, будто змееныш с отрубленной головой. Если этого не случилось сейчас, то случится скоро. Но так же родичи велели передать, что сами мы не должны сидеть сложа руки. Небо послало нам избавителя — первый снег, неглубокий, мягкий, открывающий всякий след зверя и человека. Нохо ходил по листве и камням, он был осторожен — и поэтому до сих пор жив. Теперь же ему остается только одно — забиться в лисью нору и подыхать от голода, ибо снег откроет каждый его шаг, а ступить ему будет негде, когда против него поднялись все добрые люди. Слушайте, дети. Соберитесь силами,
вооружитесь и идите. Вдыхайте ветер и смотрите на землю! Они откроют нам спасение. Идите…
        Старик замолчал и с наслаждением вслушивался в благоговейную тишину, вызванную его словом. Раздался первый крик — и следом закричали все. Племя кричало на все голоса, будто великое дело только начиналось.
        Мужчины разошлись по чумам, брали оружие и возвращались в середину стойбища.

* * *

        Их вел рослый неулыбчивый человек с лицом, похожим на грубо отесанное дерево — Хунгаль или Передняя Лапа, один из старших племянников Хэно. Старик часто доверял ему дело войны и большой охоты после того как сам обезножел, а его младшие братья постарели и потеряли силу.
        Они вышли на становой путь, которым обычно выходили на перекочевку, и когда через половину дня добрались до Сорожъего озера, Передняя Лапа разделил мужчин на отряды по три-четыре человека. Каждому отряду был назначен свой путь — вожак называл места, изобильные зверем и рыбой, где легче всего прокормиться.
        — Через одну ночевку мы соберемся здесь,  — сказал он.  — Если кто-то не явится, я буду думать, что эти люди нашли след, или погибли, и пойду по их пути.
        — Без чума и шкур — замерзнем,  — сказал Яндо-Оленегонка, самый молодой из мужчин.
        — Твой пес станет твоей женой. Ночуй с ним в обнимку — согреешься.
        Ответ вожака вызвал общий хохот, но Оленегонка не обратил на него внимания.
        — А если вернутся все?
        — Значит, наши пути неправильные и надо искать другие. Теперь закрой рот и не открывай, пока не уйдешь совсем далеко.
        Последнюю шутку Хунгаль произнес так, что никто не посмел засмеяться.
        Небо было ясное, и снег едва прикрывал землю. Люди верили, что в эти дни бесплотные за них. Нохо ушел летом в легкой парке из тонкой кожи и несомненно должен бояться холода больше, чем его враги. Эта мысль придавала сил.

* * *

        Оленегонке и двум его сродным братьям, которые шли вместе с ним, улыбнулась удача. След, оставленный ногами взрослого мужчины, спускался с каменистой вершины холма и вел в долину, где тихо бормотала засыпающая река. Все трое — Оленегонка, Мыдвано — Печень, чернявый парень с сочными большими глазами, и Длинноногий Паук Хэтанзи, получивший имя за умение ловко лазить по деревьям, переглянулись.
        — Он,  — шепотом сказал Оленегонка.
        Каждый из них знал Песца — товарища в детских играх.
        — Он самый,  — подтвердил Печень.  — Нога больше моей на целый палец…
        — Жаль парня,  — проскрипел Хэтанзи и чихнул,  — да, видно, судьба у него такая. Маут! Рукавичка!
        Собаки Длинноногого Паука, снежно-белый широкогрудый кобель Маут и по-лисьи остромордая, в светло-рыжих пятнах, маленькая Рукавичка, превосходившая умом всех собак стойбища Хэно, прибежали на зов хозяина.
        Рукавичка внимательно обнюхала след и посмотрела на Паука. Хозяин обнял собаку за шею и, поглядывая смешливыми глазами на братьев, шепнул ей на ухо:
        — Иди… найди его. А ты,  — он схватил Маута за загривок,  — приведи его сюда, к нам.
        Рукавичка негромко взвизгнула и ринулась в низину — пес помчался за ней. Следом побежали люди.
        Они бежали, не чувствуя ног, и каждый из них уже видел, как приближается к логову Нохо. Но случилось то, чего не ждали. Издалека они увидели, как остановились собаки.
        — След ушел в воду,  — сквозь одышку сказал Паук.
        Но след, не прерываясь, тянулся вдоль берега, и только в том месте, где смирно сидела Рукавичка и плясал туповатый силач Маут, люди увидели еще одну нить — она спускалась с горы, пересекала след на берегу и ложилась рядом. Этот след был едва ли не вдвое меньше того, что принадлежал Нохо. Увидев это, братья оторопели.
        — Да он живе-о-от,  — протянул Оленегонка.  — Не иначе бабу себе нашел. А?
        — Не иначе,  — подтвердил Печень.  — А мы его ищем, с ног сбились…
        После этих слов они рассмеялись. Маут, почувствовавший, что нынешняя погоня скорее забава, чем охота, залаял, но тут же получил по морде древком пальмы.
        — Тише, росомахи,  — глухо рявкнул Паук — это он ударил пса.  — Думаете, Нохо такой же безмозглый, как его отец? Теперь — ждите…
        Чего ждать, он не объяснил, но с этого места все трое шли уже не так быстро и оглядывали окрестности там, где линии следов прерывались упавшим деревом или зарослями тальника. Сама местность способствовала погоне — долина становилась все шире, ровное пространство, поросшее редкими молодыми деревьями, как бы говорило, что не станет ничего скрывать от людей Хэно. Скоро их надежда стала еще крепче — рядом с округлым камнем они нашли след крови и несколько черных с ярко-зелеными полосами перьев.
        — Тетерев,  — сказал Длинноногий Паук,  — он подстрелил его по пути. Может быть, совсем недавно. Если мы пойдем быстрее, сможем догнать.
        — Да, надо быстрее,  — согласился Печень.
        Но никто не тронулся с места. Оленегонка взял перо из рук Хэтанзи и рассматривал его, будто надеялся увидеть в нем что-то неведомое другим.
        — Интересно,  — наконец сказал он,  — как старик наградит нас, если мы приведем Нохо?
        — Да, вот это интересно,  — оживился Печень,  — ведь тогда получится, что это мы спасли семью.
        — Тебе,  — Паук улыбнулся уголком рта,  — он отдаст его бабу. Замолвлю слово, если хочешь.
        — Хорошо бы.
        Печень вздохнул так, что Оленегонка и Паук рассмеялись. Но Печень не обратил внимания на смех — он все принимал за правду.
        — Получить его женщину было бы очень хорошо,  — сказал он, растягивая слова.  — Вот и Лучик сильно печалится, что у меня нет жены.
        — Твой Лучик сама, не став женой, овдовела. Пусть лучше о себе поплачет.
        — Да, это так.
        Являна, или Девочка Луч приходилась Печени сестрой по отцу. С Пауком и Оленегонкой ее роднила мать. Ее жених умер, не отработав положенный выкуп. Жениха звали Лар.
        — А ты какой награды хочешь?  — спросил Оленегонка.
        Но Паук будто не слышал вопроса.
        — Пошли…
        Он первым поднялся и побежал — за ним остальные. Но бег был недолгим — из белой дали вылетела Рукавичка. Она бежала к людям, не жалея лап.
        Рыжая собака Паука понимала человеческую речь, безошибочно шла по следу, находила зверя и дарила его охотнику, которому оставалось только выстрелить. Но так же она была разумна в опасности и предупреждала хозяина, когда следовало отступить перед зверем или чужаком, который мог оказаться ему не по силам.
        Рукавичка хватала людей за ноги, не давая идти.
        — Где Маут?  — глухо произнес Паук.  — Почему его нет?
        Пес не возвращался, и все вдруг поняли, что он не вернется больше.
        — Убили Маута,  — сказал Оленегонка.
        — Это он его убил,  — сказал Паук.  — Он здесь, рядом. Маут напал на него… Мы пришли. Готовьте луки.
        Все трое помчались туда, где долина прерывалась тонкой полосой черного леса. Оленегонка бежал первым — он и закричал:
        — Стой! Смотри!
        Он показывал вдаль, справа от себя — туда, где на белом пространстве возникали темные крапины. Их становилось больше, они вытягивались в неровную линию и медленно приближались.
        — Это не Нохо,  — сказал Паук-Хэтанзи,  — это стая. Маут не боится волков. Они его и убили.
        Следом Оленегонка заговорил о том, что у всех троих достаточно стрел, чтобы отбиться, и Паук, молча согласившись с братом, поднимал оружие.
        — И там! Там!
        Это кричал Печень — он стоял спиной к братьям и показывал на другой край долины, где так же возникали и росли темные крапины.

        Стая

        Волки приближались медленно и остановились на расстоянии выстрела — будто знали рубеж, где стрела теряет смертоносную силу. Хэтанзи сосчитал волков — на каждого стрелка приходилось по четыре зверя. Волки не двигались с места.
        — Чего они ждут?  — спросил Печень. Голос его подрагивал.
        — Когда ты побежишь,  — зло ответил Паук.
        Он продолжил после недолгого молчания:
        — Нужно начать самим. Я пойду на тех, что справа, Оленегонка — на тех, что слева. Ты, Печень, идешь с ним. Держись от него в нескольких шагах и не давай стае зайти сбоку. Пошли…
        Пригнувшись, будто в настоящем бою, они побежали каждый на свое место. Длинноногий Паук первым остановился и с колена пустил стрелу — следом заговорили луки братьев. Все трое были надежными стрелками, каким не стыдно показать свое умение на большом празднике, но сейчас удача уходила от них. Волкам не понадобилось большой ловкости, чтобы избегать смерти — каждый из них попросту уходил с того места, где пролетала стрела.
        Казалось, стая имела единый разум, опережающий замысел врага.
        Паук первым понял это, когда увидел, как от общей линии отделился вожак — крупный волк с едва различимым горбом на холке и подпалиной на боку. Не спеша, он отбежал вправо, остановился и завыл. Едва стих зов, издалека начали появляться новые крапины — люди видели лишь часть стаи,  — и когда линия волков стала плотнее, звери одновременно поднялись и побежали, охватывая стрелков петлей.
        Сердце Паука похолодело, когда он вдруг ощутил предательскую легкость за спиной — в раже он расстрелял больше половины стрел, и наверняка то же сделали братья. Волки начали неспешно расправлять петлю, дожидаясь того мгновения, когда люди уже не смогут долго держать их на расстоянии. А с пальмами против такой стаи не устоять — даже втроем, вставши спина к спине.
        Паук вскочил и оглянулся. С той стороны, где стояли Оленегонка и Печень, расправлялась та же петля. Будто издеваясь, волки останавливались и обнюхивали торчавшие из земли черноперые стрелы — их было много, как тальника на берегу.
        — Э-эй, хватит!  — что есть мочи заорал Паук.  — Не стреляйте! Все ко мне!
        Он побежал к тому месту, откуда они разошлись, чтобы начать бой. К счастью, братья не обладали столь же быстрым умом, какой был у Хэтанзи, поэтому страх перед единым разумом стаи еще не остудил их нутро.
        — Ты хоть одного подстрелил?  — задыхаясь, спросил Оленегонка.
        — Нет…
        — А я двух — в лес ушли.
        — Не ври,  — пискнул Печень.
        — Я не вру!
        Паук обоими руками схватил головы братьев и столкнул их лбами.
        — Росомахи, слушайте меня. Когда волки будут вот здесь,  — он указал на тропу, которой они шли еще недавно,  — тогда нам конец.
        Мы не отобьемся, даже если перестреляем половину.
        Лица братьев вытянулись.
        — Что делать, Хэтанзи?  — прошептал Оленегонка.
        — Надо бежать туда, откуда пришли, к Сорожьему озеру.
        — А следы?  — спросил Печень. Голос его дрожал, как перед наступлением слез.  — Ведь он там… Нохо.
        — Если мы доберемся до озера, по следу пойдут все — так сказал Хунгаль. Тогда ему не уйти. Думай, глупый твой нос… А теперь молитесь своим ногам.
        Они оставляли долину, держа луки готовыми к стрельбе. Паук бежал последним, часто оглядываясь назад, чтобы видеть стаю. Волки двигались все той же петлей — справа, слева и сзади бегущих.
        — Обходят!  — крикнул Печень. Он дышал тяжело.
        — Не обойдут. Терпи, скоро будет легче.
        Паук знал, о чем говорил: долина постепенно сужалась и переходила в ущелье, по которому можно идти только по одному. Тогда стая вытянется в линию и напасть на людей станет намного труднее. Паук уже убедился в чудесном общем разуме стаи и понимал: если волки захотят напасть и получить легкую добычу, то сделают это скоро, до того, как долина уйдет в ущелье.
        Но стая бежала мерно и не показывала явного желания напасть.
        — Смени меня.
        Оленегонка встал на место Паука и бежал спиной вперед — в этом умении ему не было равных.
        До ущелья оставалось совсем немного, когда стая прекратила погоню.
        — Они уходят,  — крикнул Оленегонка.  — Уходят волки!
        — Не останавливаться.
        Паук почувствовал, как тяжесть сползает с души. Видимо, то же чувствовали братья. Они остановились у реки, над которой нависали лесистые бока гор. Пока бежали, Паук вспомнил о Рукавичке — она исчезла, как только появилась стая. Он не держал на нее зла,  — путь всякой собаки заканчивается там, где начинается путь волка. Храбрый дурак Маут не понимал этого.
        Но участь собаки тут же прояснилась, когда Паук увидел ровную цепь изрытых маленьких следов. Рукавичка бежала к Сорожьему озеру, чтобы привести подмогу людям, окруженным волками.
        Длинноногий Паук Хэтанзи чуть не заплакал от нежности.
        Они шли, пока тьма не рухнула в ущелье.

* * *

        Все трое добрались до озера едва живыми. Ночь они провели на ветвях старой коренастой сосны и почти не спали. Пока радовались удаче, гнали по следу, уходили от волков, забыли о голоде и усталости, но с рассветом каждый из них чувствовал себя стариком или больным. Холод крепчал и высасывал силы. Сушеное мясо не вернуло прежней бодрости, но все же не дало совсем ослабнуть.
        Таким же было и все войско, собравшееся у озера Сороги. Воины Передней Лапы крепились, но мысли их были мрачны,  — никто не нашел даже малого следа. Юколы оставалось совсем немного, чтобы есть сырое мясо требовалось мужество, и холод — враг, перед которым бессильны даже самые храбрые,  — подбирался все ближе.
        Отряд Длинноногого Паука пришел одним из последних. Но прежде появилась собака. Приплясывая на тонких лапах, она бегала между людьми, скулила и пыталась заглянуть в лицо каждому. Некоторые разговаривали с ней, но многие отгоняли. Люди понимали, что собака, вернувшаяся из тайги без хозяина, никогда не принесет доброй вести. Если бы в этот поход они могли взять хоть пригоршню тепла и хорошей еды, то, не раздумывая, бросились бы по следу. Но сейчас души размякли, и в ногах не было прежней упругости. И потому Передняя Лапа велел ждать, чтобы дать время прийти оставшимся отрядам. Это была лишь отговорка. Когда пришли все, кроме тех троих, никто не двинулся с места, не подал голоса, и Хунгаль молчал. Каждый думал о своем…

        Пещера

        Весть, которую принес Длинноногий Паук и его братья, подарила воинам новые тела. Люди собрались вокруг Передней Лапы и братьев, они кричали, будто видели перед собой легкую войну с богатой добычей, и даже известие о волках не смутило их.
        — Что может стая против четырех десятков луков?!  — кричали они.
        С этими криками воинство выдохнуло тоскливые мысли о неудаче, подступающем холоде и двинулось по становому пути. Они шли, срываясь на бег, некоторые жевали на ходу — ремни сушеного мяса свисали изо ртов. Дорога через ущелье в долину заняла совсем немного времени. День обещал победу и избавление. Солнце прошло только треть пути, и небо было по-прежнему чистым.
        В долине Паук показал вожаку двойной след — даже уходя от волков, он велел братьям не наступать на него.
        — Женщину себе нашел,  — сказал он Передней Лапе, показывая на отпечатки ног, вдвое меньше тех, что, по его мысли, принадлежали Нохо.
        На изрытом лице Хунгаля мелькнуло что-то, напоминающее улыбку.
        — Крепкий парень…
        Другие воины смотрели и дивились, но никто не сомневался, что следы принадлежат человеку, который разрешит проклятие Матери Огня.
        Они не ошибались.

* * *

        В середине дня войско прошло долину и оказалось среди гор с плоскими вершинами. Следы вели к одной из них — почти голой — и терялись в каменной осыпи. Хунгаль остановил людей. Он долго смотрел вверх и вдыхал медленно, будто надеялся отыскать в воздухе запах жилья.
        — Он прячется в этой горе,  — наконец сказал вожак негромко и спокойно, будто видел перед собой Нохо.
        Длинноногий Паук стоял рядом.
        — Поговори со своей умной рыжей сучкой. Может, она покажет нам путь?
        Рукавичка держалась в отдалении от прочих собак, сильных разномастных псов, немного притихших после пути через долину, покрытую широким узором волчьих следов. Паук обнял ее за шею, что-то сказал на ухо, и Рукавичка побежала вверх. Ее тонкие, упругие лапы легко находили опору между камней. Вскоре она исчезла из виду и спустя немного времени подала голос с высоты.
        — Там,  — сказал Передняя Лапа, не отрывая взгляда от вершины.
        Он обернулся к Пауку и несильно ударил его кулаком в середину груди.
        — Ты пойдешь со мной.
        Паук улыбнулся. Внезапно из-за спины вожака показался Оленегонка.
        — Мы втроем нашли след, а вся честь Хэтанзи?
        — Хорошо, иди с нами.
        — А наш брат?
        Печень, будто зная о чем разговор, подошел ближе, чтобы попасть на глаза вожаку. Передняя Лапа увидел щекастого парня, который глядел на него, как попрошайка.
        — Слишком тяжел. Останется здесь.
        Сказав это, вожак повернулся к воинам и приказал окружить гору.
        Втроем они двинулись к вершине.

* * *

        Они без труда нашли убежище внутри горы.
        Передняя Лапа выстрелил в глубину — стрела отозвалась гулким щелчком — и первым исчез в пещере. Следом вошли Оленегонка и Паук.
        Свет проливался в жилище беглецов, и глазам не понадобилось много времени, чтобы привыкнуть к темноте. Кругом были следы человеческой жизни — кости, перья, заячьи шкуры. Передняя Лапа спустился в самый низ и, разглядывая влажные, местами заиндевелые стены, понял, что укрытие не столь велико и дальше пути нет.
        — Эй…
        Паук спустился к вожаку, поднес к его лицу руку, дунул на нее и произнес глухим подрагивающим голосом:
        — Он теплый… совсем теплый.
        — Кто?
        — Пепел… Там был очаг, я опустил руку в пепел, он совсем теплый, как будто жгли сегодня ночью.
        Вожак рывком поднялся наверх. Там, в неглубоком провале, он различил следы костра — головни и разбросанные сучья. Спускаясь, он не разглядел очага. Оленегонка неподвижно сидел на корточках, опустив руку в середину черного круга. Хунгаль взял горсть пепла — забытое тепло растекалось по пальцам.
        — Как же так?  — спросил Оленегонка.
        В голубой линии света вожак поймал его потерянный взгляд.
        — Как же так…
        Передняя Лапа не знал, что сказать. Он потерялся сам.
        — Значит, у него есть огонь,  — промолвил Паук.  — У него есть, а у нас нет… Почему, вожак?
        Ответа не было, и молчание длилось долго.
        Передняя Лапа прожил вдвое больше, чем эти мальчишки.
        Он сам имел троих сыновей, старший из которых совсем скоро сделает семь шагов своего отца; он не впервые водил людей в набег, бывал на краю гибели, видел такое, что не в силах постичь разум. Одно лишь он знал точно — чтобы водить людей, нужно чувствовать приближение мига, когда единая воля войска может рассыпаться, как стадо, у которого отняли вожака. Тогда нельзя молчать, даже если сам не видишь выхода. Передняя Лапа сказал.
        — Это не Нохо.
        — Кто же?  — спросили оба.
        — По тайге шатается много бродяг…
        Длинноногий Паук вынул что-то из мешочка на поясе и подал вожаку. Это был узкий наконечник стрелы с обломанным острием.
        — Я нашел его здесь. Хотел оставить себе… Видишь насечку? Нохо метил свои стрелы. Я знаю его столько же, сколько знаю себя. Однажды… давно… он говорил мне, что у него с братом есть свой чум, о котором никто не знает. Мы в этом чуме. Это Нохо, и больше никто.
        Вожак встал. Он говорил тихо и грозно.
        — Если у Нохо есть огонь, а у нас нет, значит, так захотела Мать. Теперь слушайте внимательно. Хотите вернуться живыми — молчите о пепле. Нохо ушел. Но он где-то здесь, и надо его найти.
        Вожак развернулся и быстро пошел к выходу.
        Первое, что увидел Передняя Лапа, было небо, изливавшее на землю бесконечный белый поток.

        Хэно

        Старик Хэно лежал в своем чуме на подстилке из лапника, мха и меха, укрытый тремя шкурами.
        В чуме был только он и девушка — его внучка.
        Чтобы сохранить призрачные остатки тепла, дымовое отверстие было закрыто шкурой.
        — Убери шкуру,  — попросил старик.
        — Зачем? Засыплет тебя.
        — Убери и иди к кому-нибудь.
        Девушка взяла лесину, молча убрала шкуру. Столб бледно-голубого света вырос посреди чума. Клубы пара перекатывались в нем.
        Девушка поставила перед стариком деревянное блюдо с сушеным мясом.
        — Ешь.
        — Возьми себе.
        — Не могу,  — сказала девушка и всхлипнула.  — Меня тошнит… Дедушка, долго нам ждать?
        — Нет, не долго. Мужчины наберутся сил и снова уйдут искать его. Теперь уж точно найдут. Если уже не нашли наши родичи. Потерпи. Не плачь.
        Девушка стояла в столбе света, и Хэно видел, как она вытирает ладошками мокрые щеки.
        — Разве может быть так, чтобы все страдали из-за одного?
        — Может,  — тихо сказал старик.  — Боги не любят шуток.
        — А людей?
        — Хороших — любят.
        — Значит, мы… нехорошие?
        — Послушай, милая,  — Хэно пытался говорить как можно ласковее,  — Скоро ты будешь греть руки над огнем и плакать от того, что похлебка — кипящая, прямо из котла — жжет горло и грудь. А потом, немного позже, ты будешь опять плакать — от счастья, когда я, как обещал, найду тебе князя, самого статного человека тайги, и выдам за него. У тебя впереди радость, моя девочка,  — для нее ты и родилась такой красивой. Потерпи немного… Иди, я хочу поспать. Иди…
        Девушка тоненько вздохнула, как вздыхают дети, провожая плач, нагнулась, поцеловала старика и вышла.

* * *

        Воины вернулись вчера на закате. Снегопад не только засыпал следы, но и отобрал силы — передвигаться без лыж стало тяжело. Весть о том, что сын Тусяды был совсем близко и ушел, вызвала у людей досаду и ропот. Но была и другая весть — Нохо жив, и в нем еще течет кровь, которой хочет мстительная Мать. Эта весть оказалась сильнее, она давала людям надежду.
        Воины отлежатся под шкурами, отогреются телами своих жен, потом встанут, возьмут лыжи, нарты, запасутся стрелами, опротивевшей юколой и пойдут по новому снегу, на котором Нохо обязательно оставит следы. Сейчас ему намного труднее, чем его бывшим родственникам. Против него поднялось много людей, у него, наверное, нет хороших лыж, теплой одежды — если не украл у кого-нибудь. А женщину он несомненно украл, чтобы отгонять тоску и, главное, греться — он так же боится холода, тем более что путь в его тайный чум внутри горы теперь отрезан.
        Так думали люди, так думал и Хэно — после того, как вернулись воины, его прежний страх стал утихать. Только Передняя Лапа, водивший мужчин, рассказывал мало и неохотно, но таким он был почти всегда…
        Старик глядел на блекнущий столб света. Он думал о том, что Мать истязает людей до последнего, чтобы они сами запомнили и передали потомкам этот урок. Он согласен терпеть до конца. Эта мысль успокаивала. Старик не заметил, как уснул — крепко, будто в молодости.
        Он проснулся от того, что кто-то настойчиво тряс его колено.
        — Девочка, ты?  — спросил Хэно, не открывая глаз.
        — Я.
        Старик вздрогнул и поднял голову. Исчезнувший столб в середине чума возник вновь — он был белым, как бивень земляного оленя, и прозрачным, как вода.
        В середине столба Хэно увидел высокого густоволосого мужчину с длинной пальмой в руке.
        — Здравствуй, отец наш,  — сказал Нохо.

* * *

        Снег ускорил решение идти и мстить.
        Мы понимали, что теперь земля откроет наши следы врагам. Я торопил Нохо: «Хочу видеть тех, кто убил брата».  — «Увидишь»,  — отвечал Нохо.
        Неподалеку от нас появилась стая — та, что выгнала Паука и его братьев. Нохо решил, что прежние угодья волки оставили кому-то более сильному, чем голод.
        Мы уже не спускались в долину привычным путем, но уходили в тайгу через вершину на другую сторону горы.
        Страх перед волками избавил от худшего. Возвращаясь с охоты, мы остановились на возвышенности и увидели фигурки, рассыпанные у подножья горы,  — то были воины Передней Лапы.
        Участь сама подала знак, что теперь остался только один путь — в стойбище Хэно. Мы верили, что та же участь, которая свела нас с Нохо, решит дело.
        К большому стойбищу мы подошли, никем не замеченные.
        Люди лежали в чумах, обнявшись под многими шкурами, и даже сотрясение земли не выгнало бы их наружу.
        И вот Нохо стоял перед стариком.

* * *

        — Ты пришел…
        Хэно не слышал, не понимал своей речи. Душа старика остановилась и замерла, как замирает охотник, которого знакомый путь привел в неведомый чужой край.
        — Спишь в такой холод?
        Нохо стоял неподвижно. Хэно долго смотрел и не распознавал в нем человека, предпринявшего губительный ночной набег. Он видел знакомого парня. Сам не понимая почему, старик сказал:
        — Я рад.
        Нохо сел, подогнув ноги, и положил пальму перед собой. Он улыбался.
        — И я рад.
        Старик привстал.
        — Зачем ты здесь?
        — Скучал по родне.
        На лице сына Тусяды была все та же улыбка. Хэно вдруг понял, что почти не знает его. Он крепкий парень, хороший охотник — таких немало. Но слева от Песца он увидел безумного отца и беспутную мать, навлекших проклятье на всю семью, а справа был брат Сэрхасава, безропотно вставший под нож, чтобы спасти людей. Хэно не знал, чьей крови в нем больше.
        — Твоя родня погибает,  — глухо сказал старик,  — ты сам это знаешь. Послушай, я не маленький зверек, не играй со мной. Сам видишь — я стар, и если смерть пришла, открою ей полог, как доброму гостю.
        Он продолжил, немного помолчав:
        — Здесь сорок молодых мужчин и еще десяток старых — сам знаешь об этом. Пока они спят. Но если ты убьешь одного или даже нескольких, то остальные…
        — А ведь ты боишься, старик.
        — Замолчи!
        Морок прошел. Теперь Хэно слышал себя, узнавал себя и говорил напористо.
        — Вспомни своего брата — он достоин песни, потому что достойно принял участь. Мы забудем твое малодушие, простим свои мучения, если ты пришел прославиться так же, как твой брат. Можно бегать от людей, но скрываться от богов станет только сумасшедший.
        Нохо не отвечал — он неподвижно смотрел на старика.
        — Подумай,  — устало продолжил Хэно,  — не отягощай свою участь. Ведь ты все-таки пришел… Что толку, если ты убьешь меня и снова уйдешь в тайгу? Чтобы умереть той же смертью, которая грозит нам? Но там,  — старик ткнул крючковатым пальцем в землю,  — там мы встретимся. Подумай, сколько греха будет на тебе, сам представь, какая…
        Старик не договорил — он почувствовал присутствие третьего за своей спиной. Когда он еще спал, я проник в чум прежде Нохо, сел в темной дальней части, приготовив лук, чтобы выстрелить, если откинется полог.
        — Женщина?  — усмехнулся Хэно.  — Та самая, про которую говорили мои люди? Хочешь утащить ее за собой… Где ты ее украл?
        — Подойди, брат.
        Вместо женщины старик увидел рядом с Нохо узколицего человека малого роста.
        — Это Вэнга,  — сказал Песец.  — Сначала он был сыном, потом рабом Ябто, которого ты знаешь. Длинноногий Паук, Оленегонка и Печень убили его брата Лара. Зашибли, забавляясь, если ты не забыл. Вэнга пришел со мной.
        — Это ничего не меняет,  — после некоторого молчания промолвил старик. Он немного смутился.
        — Ты прав, ничего не меняет.
        Нохо снял с плеча ровдужий мешочек и что-то достал из него. Это была береста.
        — Смотри.
        Их рук его выскочила искра, потом еще одна, и у ног сына Тусяды заплясало маленькое пламя. Он взял горящую бересту и поднес к своему лицу — лицо светилось торжеством.
        — Хочешь погреть руки?
        Нохо протягивал бересту Хэно и говорил почти ласково. Он видел, как всем телом затрясся старик и потянулся к огню. Коснувшись его рук, огонь зашипел и погас.
        Была тишина, и ее было достаточно, чтобы старик все понял.
        Первым заговорил Нохо.
        — Ты наставлял нас: люди страдают оттого, что неправильно живут. Но сам ты жил правильно. И мы вместе с тобой. Так?
        — Да, мне себя упрекнуть не в чем. Разве в каких-нибудь мелочах.
        — Ты всегда кормил духов, чтил богов и господину нашему Нга никогда не приносил нестоящих жертв. И поэтому тебя и твою семью обходили напасти, от которых страдали и даже погибали другие семьи. Ты говорил: будьте честными, не лгите бесплотным, и тогда с вами не случится ничего скверного. Так?
        — Ты хорошо помнишь мои слова.
        Старик вскинул голову, и Нохо отпрянул, увидев его опустошающий взгляд.
        — Зачем ты спрашиваешь? Чего тебе нужно от меня?  — проговорил Хэно.
        — По-прежнему веришь в это? Подумай и скажи — до рассвета много времени.
        Хэно долго молчал. Непосильная мысль отягощала его душу.
        — Ты многого хочешь,  — наконец промолвил он.  — Чтобы вспомнить то, чего я сделал не так, я должен перебрать, как крапивную сеть, ячейку за ячейкой всю мою жизнь. А она была длинной. Вряд ли я управлюсь до утра.
        Он попробовал улыбнуться, но вместо улыбки лицо скорчилось, как от удара.
        — Одно знаю — во всем виноваты твои отец и мать. Отец — прежде всего… Мало найдется людей вовсе неспособных совершать глупости, но Тусяда совершил то, чего боятся совершить даже неразумные дети. Гнев Матери слишком силен.
        — Если твою мудрость, которая хранила семью и никогда тебе не изменяла, смог победить один беспутный человек, то чего она стоит, твоя мудрость? Чего стоят твои жертвы?
        — Не богохульствуй. Ты знаешь, какой жертвы требует Мать.
        Нохо запрокинул голову. Он хохотал, как тонущий человек, со свистом хватая воздух.
        — Хочет? Ты точно знаешь, чего хочет Мать? Ты видел, как огонь горит в моих руках и гаснет, едва ты прикоснешься к нему. Подумай, кого из нас она наказала? Кто проклят, дедушка?
        Старик молчал и вдруг вскинулся.
        — Мать бережет тебя, чтобы проучить нас. Проучить, а потом спасти. Об этом ты думал? Когда бы не Тусяда, то не найдешь таких людей, которые так бы чтили огонь, как мы. Запомни, мальчик, люди, постоянные в своих добрых поступках, могут заслужить наказание, но никак не проклятие. Даже сейчас мы чисты перед огнем, потому что отдали ему все, что могли отдать. Твои мать и отец умерли, посаженные на оголенные деревья. И теперь ты здесь — сам пришел…
        — Умерли?  — переспросил Нохо. Он говорил так, будто услышал от старика что-то вполне ожидаемое.  — Вот ведь загадка… Чем же теперь недовольна Мать?
        — Не богохульствуй,  — повторил Хэно.
        — Знаешь, иногда беременной бабе вдруг захочется чего-то такого… Рыбьего пузыря, свежего мха или сорочьих яиц. Все это понимают — такова бабья суть. Может быть, Матери захотелось, что бы вы все сдохли? Просто так, без всякого урока. Такая мысль приходила тебе, старик?
        — Запомни, сопляк, ничего не бывает без причины. Причиной могут быть боги, духи, мертвецы, люди, звери или какая иная тварь… но просто так не возникнет даже песчинка, даже колючка на стебле. И гнев Матери…
        Он остановился, увидев, как Нохо взял пальму и положил широкое лезвие у его ног.
        — Чтобы проткнуть тебя, мне достаточно одного движения,  — сказал Песец.  — В этом какая причина?
        Он говорил беззлобно, почти смеясь. Но тут засмеялся Хэно.
        — Я же тебе говорил — ты глуп, если пугаешь старика смертью. Тебе нужна причина? Четыре десятка молодых мужчин, все спят в оружии… А еще десяток старых, а еще есть мальчики, женщины, многие из которых сильны. Даже старухи сильны от злости на тебя: у них нет зубов, зато на пальцах когти, как у совы…
        Взглядом Нохо приказал мне занять прежнее место за спиной старика. Хэно ничего не видел, хохот накатывал на него и закрывал глаза.
        — Даже если ты убьешь меня и уйдешь, тебя и твоего мальчика отыщут в тот же день. Ты же знаешь, как Передняя Лапа умеет водить людей по следу врага… А ты… ты хочешь обойти, глупый мальчишка…. все пути пересекаются… у людей, у духов… А ты хочешь… Слова летели брызгами — внутри Хэно был котел, в котором водоворотом ходит кипящий мясной вар. Одной рукой он закрыл лицо, другой махал, как подбитый ворон, хохот подбрасывал старика, выскакивал из него толчками и — прервался…
        Хэно застыл, ладонь упала с лица, рука-крыло несильно и хлестко ударила по шкуре. Старик уставился на Нохо, выпучив глаза и открыв рот, и высохшим ломким деревом повалился набок.
        Сын Тусяды, на мгновение оторопевший, поднялся, подошел к Хэно и поднес ладонь к его ноздрям. Ладонь не чувствовала тепла.
        — Вот тебе и причина,  — сказал он и подмигнул названому брату.

        Два демона

        Мы вышли из чума и начали дело.
        Полная луна распирала небо, и предутренний холод обжигал лица. Жилища великого стойбища Хэно располагались кругами, как узор на нагруднике.
        Не сговариваясь, мы разошлись по разным сторонам. Каждый подходил к чуму, откидывал полог и пускал две-три стрелы туда, где обычно спят мужчины, и бежал к следующему. Когда опустели колчаны, мы успели обойти почти все жилища.
        Стойбище содрогнулось единым телом и взвыло. Из пораженных чумов выскакивали, выползали, вываливались люди со стрелами в ногах, спинах, плечах… Их мы добивали пальмами. Выбегали уцелевшие мужчины с оружием, но многие даже не успевали поднять его.
        Свирепый демон вселился в Нохо — он летал, едва касаясь земли, и воинов покидало мужество.
        — Покажи тех, кто убил Лара!  — кричал я.
        — Найдем среди мертвых. Иди по чумам — добивай всех!
        — Мне не нужны женщины.
        — Всех!  — взревел Нохо.  — Все семя, как жир со скребка…
        Он грохотал ледяным ветром — так насыщалась, пировала его изголодавшаяся душа. Некоторые из мужчин бросали оружие, ложились лицом в снег, ожидая пощады, но получали смерть. Было ясно: Нохо не остановится до тех пор, пока в стойбище не останутся только голоса победителей.
        Я глянул в страшное лицо луны, и необъяснимая тоска объяла меня. Бросившись навстречу Нохо, я закричал что было сил:
        — Стой!
        Крик остановил его. Он отвернулся от кровавого дела и поглядел на названого брата так, как глядит человек, которого позвали на пир и решили прогнать в самом начале. С клинка пальмы сыто стекала кровь.
        — Покажи мне тех, кто убил брата. Живы они или мертвы — покажи.
        Вместо речи из чрева Нохо выходил рык, сквозь который послышалось:
        — Ты — чей… ты — кто…
        — Остановись,  — повторил я,  — ты победил.
        Нохо не ответил. Он повернулся и бросился в ближайший чум — через мгновение оттуда вылетела берестяная люлька. Раздосадованный, как медведь, обманувшийся в добыче, он побежал к другому чуму. Я бросился за ним, догнал, ударил по плечу древком пальмы.
        — Стой. Я хочу с ними говорить.
        Слух Нохо был закрыт от всех звуков, кроме того, который клокотал внутри.
        Ярость, носившая его, обрушилась на меня.
        Все, кто был в стойбище, замерли и смотрели, как люди, пришедшие свершить над ними волю высших, бьются друг с другом. Они видели, что сила, дающая летать, перешла в малорослого воина. Эта сила помогала избегать ударов — Нохо рубил пустоту.
        Свершилась правда Железного Рога — теперь я твердо знаю это,  — и маленький раб с сердцем сонинга заговорил во мне. Сердца его хватило на одно движение, которое решило все.
        Я оттолкнулся, взлетел высоко, и в тишине люди услышали, краткий звук — это упала на плотный снег голова Нохо — и закричали так, будто рядом с ними рухнула скала.
        Потом осела тишина.
        Тишину прервал звук, почти забытый в стойбище Хэно,  — кто-то бил железом о кремень.

        Лишняя вдова

        Единственным существом, оставшимся безучастным к тому, что происходила в стойбище, была старуха, носившая прозвище Вдова Ватане или Лишняя Вдова.
        Еще до того, как умер ее муж, она повредилась умом и, овдовев, превратилась в существо настолько страшное, что никто из братьев покойного не захотел взять ее в свой чум. Жилище Вдовы было на отшибе. Ее не обделяли куском, но и не жалели, наверное, боялись. Какой-то давний темный ужас, не сходивший с ее вечно грязного лица, и волосы, слипшиеся в гроздь мертвых змей, и голос, пронзительный, как железо, сделали Ватане подобием злого духа. Она жила своей непонятной жизнью, разгадать которую никто не мог.
        Когда сородичи смотрели на битву небесных людей, она пришла с охапкой сучьев и не спеша готовила костер в той части стойбища, где живых уже не оставалось.
        Вдова высекала искры, луна сияла за ее спиной. Кривая ломка линия подбиралась к старухе — это была кровь из безглавого тела Нохо. Кровь не уходила в снег, она подкрадывалась к дереву, как змея к упавшему птенцу. Искры в руках старухи сверкали все чаще, береста занялась, тонкий зигзаг дыма показался на лице луны…
        Линия остановилась в половине шага от костра, помедлила и — бросилась.
        Огонь взметнулся в небо, огонь пожирал дерево с оглушительным хрустом, огонь рокотал, будто родился не от малых сухих веток, но бил из подземного жилища великого господина Нга.
        Люди побежали к огню. Молодые женщины первыми окружили костер плотным кольцом, следом бежали дети, ползли раненые, оставляя на снегу темный след. Люди простирали руки к пламени, обжигались и кричали от наслаждения болью. Крик перешел в плач. Никто не скрывал слез.
        Не плакала только Вдова Ватане. Ее сразу оттеснили от огня, она стояла в своей привычной позе, прижав руки к щекам, молча смотрела на людское месиво и вдруг завизжала так, что все замерли.
        — Туда!  — кричала старуха.  — Смотрите туда! На него!
        Ее рука показывала туда, где стоял я.
        Весь народ разом обернулся и пополз. Они приблизились, они замерли, как перед великим духом, и не смели тянуть руки. Я не видел их лиц — только спины и макушки голов. Понемногу люди приходили в себя, и ждали смелого, который решится заговорить первым.
        Наконец послышался старческий голос:
        — Кто ты, воин?
        Я заговорил.
        — Год назад Ябто из рода людей Комара привез в ваше стойбище Лара, которого называл своим сыном. Ему обещали жену, но вместо нее дали место на деревьях. Я Вэнга — брат Лара. Пришел, чтобы увидеть тех, кто его убил.
        Долгим, как зима, было молчание людей. Тот же старческий голос произнес испуганно:
        — Какого Лара?
        После этих слов я почувствовал, как гнев поднимается к горлу из середины груди.
        — Кто-нибудь подойди ко мне,  — сказал я.  — У нас с братом разные тела, но одно лицо.
        Из скопища людей вышел кривоногий старик с широким, приплюснутым снизу лицом. Это он говорил со мной. Старик смотрел долго и внимательно, будто не доверяя глазам, потом остановился на полувдохе и часто заморгал.
        — Люди, это же Заморыш… Тот самый, долговязый, больной, которому вдова Ватане воровала еду. Он, выходит, и был Лар. Правду говорит — одно лицо… Прости, воин, у нас очень большая семья.
        Вновь обернувшись к людям, старик закричал протяжно:
        — Являна, лучик наш, вставай…
        Круглая молодая женщина подбежала ко мне, оттолкнула старика и упала на колени.
        — Я, воин, должна была стать женой твоего брата. Только не виновата я, братья мои злые зашибли его. Его больным привезли, все время есть хотел, а все задирал их, говорил, пойдем бороться, пойдем. Уговаривала их, чтобы бились потише, да разве женщину послушают. Так-то было…
        Женщина заплакала в голос, причитала о себе, но вдруг вскочила и взяла меня за руку.
        — Не беспокойся о его крови, ты уже отомстил за нее. Пойдем, покажу.
        Женщина повела меня туда, где была гуща боя и мертвые лежали один на другом, смело взяла мертвеца за плечи и перевернула лицом.
        — Вот старший мой брат… Там, дальше, другой лежит. Пойдем…
        — Проклятая ты!  — к нам бежала высокая женщина.  — Росомахина вдова, тьфу на тебя, гадина. Мало нам греха? Мало нам беды? Нового зла хочешь? Мать Огня оскорбил нашей крови человек, мы ее обманули лживой жертвой и едва не погибли. Двое, как большое войско, перебили всех наших сильных мужчин. Мало тебе? Не верь ей, воин, то не ее брат. Твои кровники среди живых сидят, только один убит.
        Голос будто проткнул толпу — толпа загудела роем и выплюнула к моим ногам двоих — Оленегонку и Печень.
        Длинноногий Паук Хэтанзи был и вправду мертв. Он и еще Хунгаль — Передняя Лапа были из тех, кого стрелы убили в чумах спящими.
        Оленегонка был невредим. Печень еле ходил, зажимая рану в боку. Они составляли весь остаток войска молодых мужчин.
        Заклекотали женщины, навалились на них и поставили на колени. Я помню глаза женщин — горящие, живые, исполненные готовностью услужить.
        — Чего хочешь от них, скажи?!  — кричали люди.
        Еще в тайном жилище Нохо я думал о том, что сделаю этим людям, убийцам брата. Но из множества желаний осталось только одно — спросить: «Чем помешал вам Лар, если бы жил?» — и смотреть, как они будут мучиться, выбирая ответ.
        Оленегонка опустил глаза, Печень дышал прерывисто и громко. Я молчал. И, наконец, решился — поднес клинок пальмы к горлу Оленегонки.
        — Посмотри на меня.
        Оленегонка поднял голову. В его взгляде не было ни мольбы, ни страха — только скорбное согласие с участью. Вместо него заговорил Печень.
        — Я не трогал твоего брата. Рядом стоял. Дай пожить…
        Парень этот просил спертым голосом раба, и голос вымел из меня последние остатки ярости, растраченной на истребление стойбища и бой с Нохо. Замолкло во мне сердце сонинга.
        Я опустил оружие, повернулся и пошел на заходящую луну.
        Оленегонка вскочил и побежал за мной.
        — Эй, подожди.  — Он говорил тихо, почти не дыша.  — Я не знал тебя, но я знал, что ты придешь. Еще там, в вашей пещере, знал…
        Я не останавливался. Ни ярость, ни задуманная месть уже не терзали меня, и эти люди вмиг стали мне чужими, как и все люди на земле. Я стал пустой, и шел, не зная куда.
        Но Оленегонка видел, как отблеск далекого пламени пляшет на моей спине. Тогда я казался ему шествующим богом.
        — Ты один из двоих, перебивших целое войско сильных мужчин, почему не убьешь меня? Меня одного оставляешь жить… Скажи, кто ты? Дух Лара, вернувшийся из преисподней? Чего ты готовишь нам? Худшее, чем было? Да говори же ты!
        Ответа он не услышал, но шел не отставая и наконец забежал вперед и преградил путь.
        — Я — Собака-Оленегонка. Хочешь, буду твоим псом?
        — Нет.
        — Почему тогда не поступаешь, как мужчина? Что скрываешь от нас? Послушай, пощади меня… После всего, что случилось, люди будут ждать другого наказания — теперь за неотомщенную кровь. Они лишатся разума от ожидания, все станут, как Лишняя Вдова. А я стану, как Тусяда… со мной будет то же, что и с ним. Хэно нет — кто им объяснит все? Слушай, давай я пойду с тобой, ты убьешь меня, когда захочешь — только не оставляй здесь, одного…
        Оленегонка бежал спиной вперед — так же, как тогда, в долине, когда уходил от волков.
        Вдруг он остановился и крикнул:
        — Обернись! Посмотри, что за спиной.
        Я обернулся. Вслед за нами шли остатки семьи Хэно.
        — Они тоже хотят стать твоими собаками — старыми псами, суками, щенками. Разве не видишь?
        Я смотрел на серые фигурки, рассыпанные по снежному полю. Впервые за свою недолгую, нерадостную жизнь я видел людей, которые идут ко мне.
        И демон за спиной, изменчивый и непонятный, спустился в ноги и заставил шагать навстречу людям.
        Оленегонка бежал впереди, надрывая грудь криком:
        — Вождь! Во-о-ождь!

* * *

        Когда взошло солнце, хоронили мертвых.
        Самым тяжелым оказалось тело Нохо. Понадобились руки всех оставшихся мужчин стойбища — а это были большей частью старики,  — чтобы поднять его. Старики дивились тяжести невиданного греха и гадали о том, какой может быть вина, которая с такой силой притягивает умершего к земле.
        Но сильнее поразил людей шаман.
        Тем же днем он пришел в стойбище и сказал, что духи позвали его к небесным дымам, и сегодня ночью он закроет глаза и остановит дыхание.
        Шаман сказал, что у него уже есть колода, он просит только поднять ее на ветви. Люди были напуганы, женщины плакали.
        Прежде чем закрыть глаза и остановить дыхание, шаман сказал:
        — Бедные вы, бедные…
        Семья плакала и говорила, что это действительно так, ибо плохо простым людям остаться без человека, который видит духов и говорит с ними.
        — Об этом не плачьте,  — сказал умирающий.  — Шаман вам не понадобится.
        Когда люди зашумели и повторяли, что плохо без духовидца, который к тому же лечит, шаман сказал:
        — Если мне сказано уйти, значит, больше нет во мне надобности на земле.
        Помолчав немного, он добавил:
        — Вы сами увидите духов.
        Люди замерли. Некоторые подумали, что тайное могущество станет общим достоянием, но шаман, угадав их мысли, проговорил:
        — Не радуйтесь. Плохо, когда каждый будет видеть то, что должно открываться лишь немногим, так же как нет доброго в том, что рыба выйдет из рек и поползет по траве.
        Сказав это, шаман закрыл глаза и перестал дышать.

        Лицо племени

        Настал другой день, и я увидел лицо племени.
        Это было лицо брошенной собаки, которая пытается понять глубину милости нового хозяина и его силу.
        Мне дали чум — лучший после жилища Хэно, от которого я отказался,  — покрытый новыми крепкими ровдугами, с широкой мягкой лежанкой, выстланной шкурами и мхом, большим очагом и котлом, в котором целиком варилась оленья нога.
        Меня кормили, как долгожданного гостя,  — старики сидели вокруг очага, сложив руки, и молча смотрели, как я ем. Горячее мясо размягчило тело, и я уснул с необглоданной костью в руке. Проснувшись, увидел все те же лица.
        Прошел еще день и люди, не скрываясь, неотрывно смотрели на меня. В моих движениях и речи они пытались разгадать мучившую их загадку: какова сила этого чужого малорослого человека, почти мальчика? Она живет в нем всегда или приходит в миг, который нельзя угадать? Определенного ответа не знал никто, и каждый начал склоняться к своей вере. Те, кто совсем устал от мучений последних месяцев, верили, что этот малыш — посланник высших. Другие — их было меньшинство — верили в то же самое, но не так твердо. Они хотели еще раз увидеть явление этой силы и тогда, считали они, души их успокоятся.
        Неизвестно, во что превратилась бы вера людей Хэно, если бы они знали, что те же сомнения живут и во мне. Но мою душу оберегала молодость, принимающая благое, как должное. А души людей спасала жизнь, не оставлявшая места долгим раздумьям.
        Семья Хэно продолжала таять. Трое раненых умерли через день после побоища — среди них был Печень. Рану на его боку зашили волосом, кровь остановилась, но вскоре сквозь стежки поползла желтая слизь. Печень, не проронивший ни слова, когда его штопали костяной иглой, кричал от не уходящей боли, потом крик перешел в стон, напоминавший детский плач, и к утру Мыд Вано — Печень затих.
        Из мужчин, способных воевать, держать стадо и торить путь аргишу, оставались Оленегонка и Лидянг — брат старика был намного крепче многих своих седоголовых сверстников. Еще было пятеро мальчишек, уже принесших первую добычу, но не доросших до того, чтобы повторить семь шагов отца. Остальные вряд ли были в силах прокормить самих себя. Праведная и сытая жизнь давала многим людям семьи Хэно доживать до преклонных лет, поэтому в живых осталось много стариков и особенно старух, которых почитали, как мужчин. Немощные ноги сохранили им жизнь: они оставались в чумах и не попали под железо Нохо.
        Но больше всего было женщин. Почти каждый из сорока молодых воинов Хэно оставил вдову. У вдов были дети — одни лежали в люльках, другие, ростом чуть выше колена взрослого мужчины, держались за парки матерей.
        Другие племена боялись людей Нга и без особой надобности не показывались в их угодьях. Но в стойбищах иных родов и племен охотно принимали женихов великого рода. Жениться на близкой крови считалось тем же, что есть собственную плоть,  — Хэно чтил эту заповедь, равно как и всякую другую. В давние времена людям Нга приходилось добывать невест войной. Но потом все изменилось, потому что всякий набег приносил людям великого рода победу, а главное — по тайге пошла молва, что на свете нет счастливее девушки, сосватанной мужчинами рода Нга, ибо эти страшные люди обладают тем, чего нет у других,  — неизменной честностью.
        Женщине рода Нга не грозит голод, даже если она останется вдовой. Ее никогда не разлюбят, не променяют на другую. «Они едят жир»,  — говорили в тайге. От самих женщин требовалось совсем немногое — хранить верность и не надоедать мужьям.
        Даже последние месяцы, слившиеся в сплошную беду, не изменили женщин семьи Хэно — они оставались такими же красивыми, домовитыми и беззащитными. Они первыми поверили в то, что маленький незнакомец — их вождь, посланный бесплотными, а может, и самим великим господином Нга. Женщины плакали о мужьях, сыновьях и братьях, но не уходящий из души страх той ночи и чудесное возвращение огня, заставили их видеть гибель мужчин едва ли не оправданной. Почти никто из них не мучился желанием отомстить. Сильнее было желание жить, как жили. Все они были верными заботливыми женами, почтенными матерями воинов и не представляли себе иного удела.
        Тяжесть беды легла на мужчин — это стало ясно, когда все увидели, как поредело большое стадо. В добрые времена оленей было так много, что их число, наверное, знал только сам Хэно. Огромный загон охраняло больше десятка пастухов. Но когда пришла беда, старейший и его люди не думали о стаде. Пока молодые мужчины искали в тайге сына Тусяды, ходили послами к родичам, трое стариков, выделенных на охрану, не могли усмотреть за оградой, которую хоры рушили в разных местах. Домашние олени не смешиваются с дикими, тех, кто ушел в тайгу можно было вернуть, но сделать это было некому, да и незачем. Стадо поредело почти наполовину, но старики говорили, что с таким числом здоровых мужчин не справиться даже с оставшимися оленями. Семья не перекочевала к зимнему стойбищу, олени, запертые в ограде, до камней объели землю.

* * *

        Приближался месяц большого снега, и мужчинам предстояло решить, как жить дальше. Для этого все они собрались в большом чуме Хэно. Там же был и я.
        За эти дни я произнес совсем немного слов, и чем дальше шло время, тем меньше видел надобности в словах. Нутро охватывала немота, я не вслушивался в речи этих людей, говоривших о вещах малопонятных мне и до тоски чужих. И сами эти люди были чужими, я видел в них всего лишь перемену своей непонятной жизни. Они были, как деревья, среди которых не жить. У меня не было мысли воспользоваться их почтительностью и страхом — я был готов к тому, что они исчезнут, как и пришли.
        Я был недалек от правды. Успокоившись после той гибельной ночи, люди уже не думали считать настоящим вождем чужака, пусть даже необыкновенного. Оленегонка, вызвавшийся стать моим псом, жил, как жил. Старики подносили мне лучший кусок, но если о чем спрашивали, то лишь для того, чтобы показать почтение.
        Помню, кто-то из стариков спросил меня о чем-то. Вместо ответа я встал и вышел из чума.
        — Не смотрите на него,  — спокойно сказал Лидянг оторопевшим старикам.  — Я слышал о таких людях. Когда приходит время одеваться в железо, в них вселяется демон, и в бою каждый из них стоит войска. Но, когда уходит война, такой человек впадает в тоску, живет отдельно от всех и даже не может кормить себя. Мясо ему подают длинной рогатиной — боятся, что бросится, как чужая собака.
        — А этот — не бросится?  — спросил старик с приплюснутой головой.
        Лидянг улыбнулся.
        — Думаю, этот не такой же бешеный, про которых я слышал. К тому же у нас столько женщин…
        Старики разом крякнули, оголив беззубые десны.
        Но Лидянг не улыбался — он подолжил говорить о женщинах, которых слишком много для столь малого числа добытчиков.
        — Женщины, взятые из других родов и племен, могут вернуться в родительские стойбища. Но говорить об этом будем, когда переживем зиму,  — сказал Лидянг.
        Помолчав немного, он сказал еще:
        — Если кому-то из женщин суждено ее пережить, то пусть это будут дочери нашей крови, которым мы приводили женихов. Они — кость, на которой нарастет плоть новой семьи.
        Старики смотрели на Лидянга не моргая,  — они дивились его мудрости.

        Невеста

        Из чума, где был совет, я вышел глубокой ночью.
        Меня выгнала тоска. Уже много дней она шла за мной, как упорный враг, и, загнанный, я искал укрытия в безлюдье и темноте. Очаг в моем жилище мерцал остывающими углями. Я долго смотрел на очаг и не раздувал огонь. Потом — что-то толкнуло меня изнутри — я взял оружие, встал на лыжи и пошел по свету луны.
        Но уйти не удалось…
        Еще небо было темным, а сумасшедшая Ватане, чей маленький чум стоял на отшибе, бежала к моему жилищу с деревянным блюдом, на котором дымилась наполовину обглоданная кость. Это блюдо было ее давним безумием, о котором в семье Хэно знал каждый.
        Лишнюю Вдову кормили все годы после смерти мужа, но, повредившись умом, она неизменно съедала лишь малую часть положенного — большую относила молодым женихам, пришедшим из других родов. Вдова считала, что бедные юноши умрут от голода, прежде чем станут мужьями дочерей семьи Хэно. Она называла их своими детьми и совала им куски дважды в день. Юноши смеялись и хлопали себя по носу — в знак пустого ума. Вдова смеялась вместе с ними, тоже хлопала себя по носу и оставляла еду у их ног. Поднималось солнце — опять бежала к юношам.
        Только Лар, в котором остановился голод, не отвергал вдовьих кусков. Он просил принести еще. Ватане воровала еду, потому что своей не хватало, а когда украсть было негде, тащила прямо из кипящих котлов. Несколько раз ее били за это — она не замечала побоев и тянула добычу к себе, вцепившись пальцами в раскаленный кусок. Мальчишкам вменялось в обязанность отгонять безумную старуху от перекладин, на которых сушилась юкола. Ватане садилась и ждала, когда мальчишки уйдут, или ходила рядом, как росомаха у издыхающего сохатого, и бормотала проклятия на языке, который почти забыла в стойбище Хэно.
        Лара она так и не выкормила.
        Когда он умер, Ватане легла под колодой с его телом и лежала несколько дней — до тех пор, пока от голода и непонятного людям горя не впала в некое подобие смерти. Ее унесли домой. Многие всерьез думали, что Лишняя Вдова умрет, но она осталась жить.
        Когда пришла беда, о ней забыли.
        Тогда я не знал, что мне она таскала еду с тем же усердием, что и несбывшемуся мужу Девушки Луч, но всякий раз заботливые женщины отгоняли ее от моего чума. И Ватане решила накормить меня в раннюю рань, когда, как она считала, стойбище спит.
        Тем утром ей никто не помешал. Она откинула полог чума и увидела, что он пуст. Вдова отошла на несколько шагов, поставила блюдо на снег и только приготовилась ждать, как заметила две ровные широкие полосы, уходящие в тайгу. След вел к колыхающейся фигурке. В слабом свете она различила возвышающиеся над плечами лук и пальму, и по ним угадала человека, уходившего надолго, может быть, навсегда.
        Ватане поднялась, схватила блюдо и бросилась по следу. Она вязла в снегу, доходившем до колен, и кричала:
        — Сыночек, стой!.. Зачем уходишь? Кто будет кормить тебя, сыночек…
        Женщины высыпали из жилищ, будто ждали этого крика. Они сбились в рой и бросились к моему чуму, а от него — по следу.
        Я слышал крики за спиной, но от равнодушия не прибавлял шагу. От равномерного движения ног тоска тупела и не так мучила.
        В отличие от мужчин, относившихся ко мне с почтением и тревожной осторожностью, женщины видели в пришельце высшее существо, посланца той неведомой воли, которая может убить и может спасти.
        Они боялись разбудить во мне гнев, но еще больше — что я покину их.
        Женщины сами встали на лыжи, сшибли Вдову, втоптали в снег деревянное блюдо и, догнав, окружили меня. Они валялись в снегу, хватали пальцами носки лыж, и если бы не извечный женский страх прикоснуться к оружию и тем лишить его силы, вырвали бы лук, пальму и стрелы, сорвали бы пояс с ножом и унесли бы меня в стойбище.
        Я ничего не говорил им. Я мог перебить женщин и смотрел бы на это, как на что-то обычное. Я бежал от тоски, но на самом деле был летящей паутинкой, которую остановит первая веточка, оказавшаяся на пути…
        Вдова протиснулась ко мне и ухватилась за лук — женщины затихли и оцепенели. У ног ее лежало блюдо с вывалянной в снегу костью. Не выпуская оружия, Ватане подняла блюдо и сказала:
        — Пойдем. Сначала поешь из моих рук, а потом иди, если хочешь.
        И я по-телячьи пошел за ней.
        Следом шли женщины. Они были напуганы выходкой Вдовы не меньше, чем уходом их божества. Но кто-то из них нашел спасительную мысль: духи несомненно знают, что Ватане оставил разум, и потому не станут гневаться на оскорбление оружия.
        Женщины не стали говорить старикам о том, что натворила Вдова.
        Я вернулся в чум, положил оружие, снял малицу и уснул. К оставленному у постели блюду с наполовину обглоданной костью так и не прикоснулся.

* * *

        Тем же днем одна мудрая старуха — она первая подумала о том, что духи не прогневаются на выходку Вдовы,  — пошла к Лидянгу, которому приходилась двоюродной сестрой, чтобы говорить об уходе Вэнга.
        — Он просто решил поохотиться, а вы не пустили,  — предположил Лидянг.
        — Не-ет,  — шепотом протянула старуха.  — Я вижу — у него вынули сердце. Он весь — пустое тело, в котором живет, кто захочет. Но сейчас никто не живет.
        Лидянг замер. Сестра почти в точности повторила его вчерашние слова о бешеном воине.
        — Наверное, он тоскует?
        — В нем нет тоски,  — сказала старуха,  — в нем совсем ничего нет. И не было. Сам он никогда не жил, как будто прежде, чем родиться, попал в плен и стал рабом.
        — Разве так бывает?
        — Бывает даже то, о чем ты, старая медвежья куча, не можешь и подумать. Но повторяю тебе: он — пустота.
        Лидянг и старуха долго глядели друг на друга. Наконец Бобер промолвил осторожно улыбаясь:
        — Если — пустота, то пусть там кто-нибудь поселится.
        Старуха выслушала эти слова, будто съела большой сладкий кусок жира, и, улыбаясь, повторила любимое ругательство, которым дразнила Бобра еще в детстве:
        — У-у, медвежья куча…

* * *

        В сумерки того же дня старуха направилась к моему чуму.
        Неподалеку потерянной собакой бродила Ватане с пустым блюдом в руках. Лицо ее было перемазано сажей очага, слипшиеся седые волосы извивались на ветру тощими змеями.
        — А ну, пшла!  — беззлобно крикнула мудрая старуха и затопала ногами.
        Вдова отбежала на несколько шагов.
        Мудрая старуха вошла в душу пустого человека так же решительно, как переступила порог. К Лидянгу она приходила с уже готовой мыслью, и лишь за тем, чтобы ее проговорили мужские губы,  — тогда это будет решение мужчины, а не бабья блажь.
        За день она все решила, все приготовила и начала без полагающихся случаю развесистых речей.
        — Ты ростом мал, а духом велик. Трудно будет найти тебе жену под стать. Но я нашла.
        Старуха побежала к выходу, откинула полог и крикнула в сумерки:
        — Эй!
        Через мгновение передняя часть чума наполнилась женщинами. Все они стояли неподалеку и ждали, когда их позовут. Старуха положила дров в очаг, покормила огонь кусочком мяса и, пробормотав короткую молитву, раздула пламя.
        — Зачем пришли?  — спросил я.
        Вместо ответа женщины расступились и подтолкнули к очагу девушку в богатой парке, расшитой бисером и отороченной голубым песцом. Старуха начала мерно бить ладонью о ладонь, и вслед за ней то же самое начали делать женщины.
        — Ну!  — крикнула старуха.
        Девушка скинула капюшон — воздушный мех упал не ее плечи.
        Девушка танцевала.
        Женщины хлопали все чаще, старуха раздувала огонь, кричала гусыней и краем глаза успевала следить за мной — и душа ее наполнялась радостью.
        Ее заветный, опустевший человек смотрел на девушку и не отводил глаз.

* * *

        Она была любимой внучкой Хэно.
        Когда девушка подошла к возрасту невесты, старик позвал ее родителей и сказал, что не стоит спешить с поиском жениха, ибо такое лицо, белое, будто выточенное из бивня земляного оленя, глаза, с которыми можно сравнить только священные озера, маленький пухлый рот и тело ладное, как рукоять остяцкого ножа, стоят того, чтобы отдать их очень дорого и в лучшие руки. Семья, у которой есть такая девушка, имеет богатство, равное множеству дорогих вещей: таким богатством можно упрочить свою силу или откупиться от беды.
        С той поры внучка старейшины ждала своей участи, не похожей на участь никакой другой девушки великой и счастливой семьи. Ожидание счастья не прекратилось даже со смертью родителей — их лодка перевернулась на середине реки, ледяная вода унесла мать и отца. Осиротев, Девушка Весна, упала в бесчисленные милости великого деда, как в глубокие мягкие мхи, и скоро забыла о горе.

* * *

        По знаку старухи женщины перестали хлопать и начали — все, кроме девушки,  — выходить из чума. Перед тем как уйти, старуха наклонилась к моему уху и горячо зашептала:
        — Не останется и следа от твоей тоски, воин… Много крепких детей тебе родит. Уж я-то знаю.
        Сказав это, старуха ушла — будто и не приходила.
        — Кто ты?  — спросил я.
        — Нара,  — ответила девушка.

* * *

        Многое умерло в моей памяти, но тот день, когда я увидел ее впервые, и сейчас ясен, словно был вчера.
        У меня не было ничего, даже прошлого. После тайны, открытой Куклой Человека, после гибели Лара, все обратилось в неправду — даже светлые дни раннего детства, приходившие иногда краткими размытыми сполохами. Оставалось только далекое воспоминание о Девочке Весне, чья душа была слита с моей душой и душой Лара.
        Услышав имя, я вздрогнул — необъяснимое предчувствие ударило меня изнутри. Имя завязало новую жизнь….
        А потом случилось то, о чем я не мог думать, потому что не знал, что такое бывает. Она легла рядом со мной. Она легла одетой и сказала, отвернувшись: «Сегодня не дам тебе развязать мои ремни. Так и знай».

        Родичи

        Через несколько дней после возвращения огня у окраины стойбища показалась стая.
        Волки пришли на запах беды — они различали его среди тьмы других запахов, ибо от него оживала синяя волчья кровь. Запах беды возвещал спасение перед наступлением бедственного месяца большого снега, когда тайга покрывается ранними вязкими сугробами, в которых волки проваливаются до кончиков ушей. В такое время любая мелкая добыча — куропатка или заяц — кажется милостью.
        Стая шла темным облаком и к утру обступила загон.
        Первым увидел волков Лидянг.
        Над загоном клубился снежный дым, и стадо неслось ревущим водоворотом. Несколько волков пробрались в загон и гнали оленей, остальные ждали на расстоянии полёта стрелы, расставленные, будто люди на войне.
        Что-то чернело у изгороди: не вглядываясь, старик понял: это туши — которые волки не смогли протащить через жерди загона.
        Лидянг побежал в стойбище, проклиная свои старые ноги, бил палкой по пологам и кричал: «Волки! Выходите с оружием!» Не дожидаясь, пока соберётся подмога, он вбежал в свой чум, схватил лук, колчан и бросился к загону. Когда прибежал Оленегонка, а за ним три старика, он расстрелял почти все свои стрелы, но ни одна из них не достигла цели. Волки, резавшие в загоне, исчезли. Пока Лидянг собирал людей, к двум оленьим тушам прибавилось еще четыре. Одну из них волки вытащили за пределы загона, сорвав поперечину. И сама стая исчезла — только когда белое тусклое солнце поднялось над горой, люди различили ровный ряд почти незаметных светло-серых столбиков. Оленегонка поднял лук с наложенной стрелой и, ничего не сказав старикам, пошел вперед. По замершим рядам прошло едва заметное движение.
        — Куда ты, росомаха!  — крикнул Лидянг.  — Думаешь, они будут ждать? Каждый из них вдвое умнее тебя.
        Оленегонка плюнул и вернулся. Мужчины молчали.
        — Откуда такая большая стая?  — промолвил один из стариков.  — Сколько живу — никогда такой не видел.
        Старику никто не ответил. Тишину прервал голос Оленегонки.
        — А чего нам бояться — ведь у нас есть великий воин.
        — Плевка на тебя жалко,  — презрительно сказал Лидянг.  — Будь среди нас сам Нга, они не уйдут отсюда, пока мы не упадем от усталости, охраняя стадо. Тогда стая зарежет столько оленей, сколько захочет.
        Правота Лидянга была настолько простой и страшной, что старики не заметили кощунства. Казалось, стая была велика не только числом, но и разумом — вся она, до последнего волчонка, знала, что в семье Хэно почти не осталось мужчин способных к быстрому и долгому бегу, а значит, некому гнать их, окружать и укладывать мертвыми в снег.
        — Они не уйдут,  — сказал Лидянг.
        — Что нам делать?  — спросил старик с приплюснутой головой.
        — Не знаю.
        Помолчав немного, он продолжил:
        — Они не уйдут, значит, надо уходить нам. Тогда спасём хотя бы то, что осталось.
        — Несколько дней — и придёт великий снег, потом великий холод,  — подал голос другой старик.  — Кто аргишит в такое время?
        — Тот, кто не хочет сдохнуть.
        — Ты слишком скор разумом, Лидянг, и веришь только себе. Хэно говорил об этом…
        Бобер, повернувшись лицом к говорившему, повторил любимые слова умершего патриарха:
        — Знаешь что-то лучшее — скажи.
        — Знаю!  — возвысил голос старик.  — Мы — люди великого рода. Ты забыл об этом? Разве мы не можем призвать на помощь родичей? Нам помогут!
        — Так же, как помогли найти Нохо?
        Старик замолк на мгновение — он не знал, чем ответить.
        — Нохо покарала сама Мать Огня, вселившаяся в тело этого тщедушного мальчика!  — закричал он.  — Ты слепой? Ты ничего не видел? Если бы Матери угодно было покарать его чьей-то другой рукой, она сделала бы так. А Хэно почитали все…
        — Особенно когда у него было сорок молодых воинов, не считая старых, и столько богатства, что он мог не скупиться на подарки,  — с тем же презрением проговорил Лидянг.

* * *

        Гневно тряхнув головой, старик пошёл прочь. Но прошло немного времени, и его правда возобладала.
        Все старики, кроме троих, не имевших силы дотянуть тетиву до плеча, вызвались охранять загон.
        Лидянг вошёл в чум пришельца, где уже хозяйничала женщина, и сказал:
        — Волки обступили. Нужно спасти стадо. Помоги нам.
        Не сказав ни слова, я поднялся, взял оружие и вышел вслед за стариком.
        Стойбище прорезали дороги — ручными нартами женщины тащили к загону дрова, чтобы ночью огонь устрашал волков. Так люди хотели продержаться до утра, а потом отправить к родичам посла за подмогой. Этим человеком по мысли Лидянга и молчаливому согласию всех стариков выпасло стать Оленегонке. У него одного были ходкие молодые ноги и знание этих мест. Он должен был выйти перед рассветом, чтобы до заката добежать до стойбища семьи, во главе которой стоял человек по имени Нойноба, или Рукавица. Даже если его семья откочевала, то недалеко, и Оленегонка догонит родичей. Еще день понадобится на то, чтобы вернуться с подмогой.
        Оленегонка носился по стойбищу, как юный пес, которому надо сбросить излишек резвости, не дающей покоя лапам; без надобности и смысла он хватался за разные вещи, порывался бежать навстречу стае — этим он злил стариков.
        Таким он стал вчера, когда девушка с точеным лицом вошла в мой чум.
        В полдень надобность в его походе исчезла.
        Люди Нойнобы пришли сами.
        Ровесник и ближайший сосед Хэно, он первым принял дары и узнал о беде, упавшей на одну из самых почтенных и больших семей великого рода Нга.
        Горестное прозрение Хэно оказалось правдой — ни Нойноба, ни другие родичи, до стойбищ которых добрались посланцы семьи, не стали тратить драгоценное время кормящей осени на поиски негодяя, проклятого Матерью Огня. Они жили, как жили,  — просто не подпускали к стойбищам чужих.
        Но только Нойноба помнил о соседской беде и, прежде чем увести свою небольшую семью и невеликое стадо на зимнее стойбище, послал своих людей в земли Хэно. Нойноба успокаивал себя тем, что благочестие и сила этой семьи одолеют беду. Но весть о спасении не приходила, люди Хэно не встречались людям Нойнобы, и сердце старика покалывала совесть, а разум томило любопытство.
        Он послал в стойбище четырёх воинов в полном вооружении. Вёл их исполинского роста человек, носивший тунгусское имя Йеха — в память об отце — шитолицем. Много лет назад шитолицый пришёл в юрацкую семью ради красивой девушки, которая и стала матерью этого богатыря. Прошлой осенью отца Йехи взяла тайга — он не вернулся с охоты.
        Чтобы воинам не пришлось опускаться до явной лжи, Нойноба приказал передать Хэно, что проклятый человек его людям так и не попался, и больше ни слова. Остальное скажет сам вид мужчин с оружием и в железных парках — почтенный родич поймет, что Нойноба не забыл о его просьбе, искал безумца, который, несомненно, уже убит, достался зверю или, наконец, замерз на радость ворону и росомахе.
        Увидев соседей, женщины заплакали, а старики поклонились воинам, как старшим.
        Хэно научил семью не верить в случай — нежданное появление людей Нойнобы еще раз дало им убедиться, что даже после столь жестокого ученья, бесплотные не покидают своих верных.
        То, что Йеха и его товарищи увидели своими глазами, и услышали из сбивчивого рассказа стариков, избавило их от необходимости передавать слова Нойнобы, которые им самим были неприятны.
        Рассказ о беде закончился словами Оленегонки:
        — Зато теперь среди нас великий воин!
        Он указал на меня. Я стоял в половине полета стрелы, но слышал все.
        Великан Йеха напряг лицо, вглядываясь туда, куда указала рука Оленегонки.
        — Где воин?  — спросил он.
        — Сам видишь,  — ответил Оленегонка,  — других там нет.
        Человек с тунгусским именем расслабил лицо и произнес недоуменно.
        — Это же мальчик…
        — Ты прав,  — подал голос Лидянг.
        Он рассказал гостям то, что уже говорил своим,  — о человеке, в пустую душу которого вселяется воинственный бешеный демон.
        Родичи молча выслушали старика — они ничем не могли ответить на эти слова, равно как и на все увиденное и услышанное в этот день. Гибель патриарха и мужчин самой сильной семьи рода вошла в их разум и застыла густым туманом.
        Лидянг, видевший людей насквозь, не дал осесть туману — он уже говорил о невиданной стае, говорил громко, отрывисто, будто командовал боем, и Йеху увлекла эта поющая речь.
        Он забыл о своем намерении поближе рассмотреть великого воина.
        Йеха глянул на солнце и сказал:
        — До заката успеем.

* * *

        Теперь в стойбище было семеро мужчин, способных к большой охоте,  — четыре воина Нойнобы, Оленегонка, я и старый Лидянг, уверивший всех, что не отстанет.
        Мы выстроились полумесяцем, на расстоянии двух десятков шагов друг от друга и покатились по отлогому склону в долину, куда вели вереницы следов. Мы бежали, что было сил, стремясь настичь стаю раньше, чем долина начнет сужаться и пропадет в узких пространствах между сопками.
        Йеха бежал рядом со мной, и я видел — там, где он делает шаг, я — четыре. Это забавило великана. Он изменил ход, пошел наперерез и, приблизившись, крикнул:
        — Хочу услышать, как поют твои стрелы!
        Почти все мои силы уходили в бег, и я ответил зло:
        — Услышишь!
        Люди настигли стаю, когда той оставалось совсем немного, чтобы скрыться в подножиях лесистых сопок. Лидянг первым остановился и выстрелил — черное перо взмыло в небо и упало в десятке шагов от волка, бежавшего последним.
        Йеха и его люди, стоявшие по краям, пускали стрелы на ходу. Стая, почуяв близость сильного опасного врага, начала растекаться по остаткам открытого пространства. Но враг был опытен, бежал быстро, бил метко, не давая серому пятну расползаться. Кто-то из волков уже лежал в снегу, кто-то нес в шкуре оперенные древки.
        — Ищи вожака!  — крикнул Лидянг. Он заметно устал.
        Вожак, горбатый волк с широкой подпалиной на боку, сам выдал себя. Когда преследователи видели только хвосты убегающей стаи, он один остановился, повернулся лицом к врагу и оскалился, будто грозил местью.
        Пробежав немного, волк обернулся вновь — и то же делали другие. Там и тут люди видели оскалы вместо хвостов. И, наверное, стая остановилась бы вся, и тогда людям, с их почти опустевшими колчанами, пришлось бы туго.
        Двое из людей Нойнобы уже заправили луки за спину и взялись за пальмы.
        Но волков ждала иная участь.
        Вожак оказался прямо передо мной. Я видел лицо вожака — почти как лицо того маленького остяцкого раба, только ближе и яснее — и та же сила, побуждающая действовать прежде чем разум поймёт необходимость действия, заставила остановиться, поднять лук и выстрелить.
        Стрела прошибла волчий лоб — вожак рухнул в снег и не двигался.
        Выстрел привлёк внимание людей. Погоня замерла. Воспользовавшись замешательством, серое пятно поползло вширь и, разделившись на несколько малых стай, уходило к подножиям сопок.
        Только один зверь двигался в направлении обратном общему бегству — это была волчица. Она бежала туда, где лежал вожак. На ее пути в землю вонзилась стрела и едва не пробила лапу — волчица даже не глянула на свою смерть.
        Люди шли не спеша — стрел у них больше не осталось. Волчица рванула вперёд, чтобы сделать то, ради чего бежала навстречу смерти. Она лизнула веки убитого мужа и, присев на задние лапы, тонко завыла — будто заголосила женщина.
        Волчица побежала к сопкам, когда люди подошли совсем близко….

* * *

        — Красиво поют твои стрелы,  — сказал мне Йеха.
        Кто-то из людей Нойнобы предложил мне забрать убитого волка. Я показал луком туда, куда убежала овдовевшая волчица.
        — Это — ее.
        Вновь послышался насмешливый голос Йехи.
        — Великий воин не нуждается в славе?
        Тело убитого вожака великан с тунгусским именем положил на плечо, будто песцовый мех.
        Весь обратный путь мы прошли молча. Только Оленегонка забегал вперед, оглашая темневшее пространство радостным криком.
        Он ликовал, но не от удачной облавы. Вместе с Йехой пришла к нему радостная мысль, что теперь воинское мастерство малорослого нелюдимого чужака неминуемо подвергнется испытанию. Предчувствие покалывающим теплом растекалось по его телу, и скрип снега под лыжами едва заглушал стук сердца.
        Оленегонка ненавидел меня.
        Мужчины вернулись ночью. Они жадно ели горячее мясо и слушали боязливую речь стариков о темной линии по нижнему краю неба, означающей приближение месяца великого снега.

        Праздник

        Богатырь семьи Нойнобы не испытывал ненависти к маленькому человеку, которого назвали великим воином.
        Он был настолько силен, что не нуждался в ненависти к кому бы то ни было. Но рассказ о бешенстве двоих, истребивших целое войско сильных мужчин, зажег в нем любопытство. Чтобы насытить его Йеха искал повод для ссоры. Однако я постоянно был в стороне от всех и молчал, а вызывать на поединок из-за недоброго взгляда не принято среди мужчин тайги.
        Оленегонка все утро вился вокруг Йехи, глядел на него преданными, восхищенными глазами, расхваливал оружие, выспрашивал о подвигах и великих охотах, и сын шитолицего наконец понял — Оленегонка хочет того же, что и он сам. Легонько, как молочного щенка, Йеха взял своего почитателя за капюшон и отвел за дальний чум.
        В уголках его глаз появились линии, похожие на след маленькой птички, он дышал глубоко и был похож на мальчишку, взявшего тайком отцовский лук. Никто из людей Хэно не знал, что в семье Нойнобы смеялись над сыном тунгуса, который дорос до того, что под ним падали верховые олени, но вместо положенных возрасту размышлений о женитьбе и накоплении добра, мог целый день просидеть у муравьиной кучи, рассматривая другую жизнь.
        Смех пропадал, когда Йеха одевался в железо.
        — Этот заморыш и вправду перебил половину ваших мужчин?  — спросил Йеха.
        — Это сделал Нохо. Он же убил лишь некоторых, а потом — самого Нохо. Порхал с пальмой в руках, едва касаясь земли, и отсек ему голову.
        — Говорили, в нем дух…
        — Да. Дух мстил за брата, который умер в нашем стойбище.
        — Умер?
        — Убили.
        — Кто?
        — Я и мои братья.
        Оленегонка говорил правду с видимым удовольствием.
        Йеха присвистнул от удивления.
        — Почему же ты жив?
        — Видно, дух насытился моими братьями. Паук погиб от стрелы. Печень — от раны в боку. А я пообещал, что стану его псом,  — так же, как и все люди Хэно.
        — И ты стал?
        — Наши люди — старики и бабы — почитают его едва ли не богом. Ведь это он вернул огонь. Отдали ему лучшую невесту, которую берегли для какого-нибудь князя. Что он будет делать с ней?
        Оленегонка рассмеялся похожим на икоту смехом.
        — Но бог должен показывать свою силу. Только тогда его будут почитать.
        Он бесстрашно ухватился за малицу великана, рывком приблизил его лицо и горячо зашептал:
        — Старики говорят, что надо уходить… Поближе к родичам, чтобы вместе дожить до весны, а там — что будет, то будет. Это мудрые слова. Мы уйдем скоро, уведем стадо. Тебя и твоих людей будут уговаривать помочь нам, и ты согласишься — ведь у тебя добрая душа. Послушай, скажи старикам, чтобы сделали прощальный праздник. Здесь, на летнем стойбище, зарыты пуповины многих из людей Хэно. Здесь родные кости — кто знает, когда мы вернемся к ним? Скажи им. Ты великий воин, тебе не откажут. Пусть будет праздник. С кипящими котлами, играми, борьбой…
        Йеха стряхнул руку, вцепившуюся в грудь.
        — Если ты пес, то самый умный…
        Оленегонка расплылся в улыбке, чувствуя, как легко легла его мысль на душу великана.
        — И самый поганый из всех,  — закончил Йеха.
        Он шел к середине стойбища, распевая по-птичьи. Мысль Оленегонки ему понравилась.

* * *

        Так же она понравилась и старикам. Йехе не пришлось их уговаривать.
        Лидянг сказал:
        — Мы — негодные люди, забывшие о господине нашего великого рода. Гибель подошла к нам совсем близко и не поглотила нас, а мы ничем не отблагодарили Нга. Но судьба благоволит добрым мыслям. В загоне остался черный олень, волки не добрались до него.
        Старики одобряюще кивали. Неподвижным оставался один — тот, который ругался с Бобром у загона в день, когда появилась стая.
        — Только худородные режут черных оленей,  — сказал он. И прибавил после некоторого молчания:
        — Хэно не допустил бы такого позора. Оттаскал бы тебя за бороду, как делал это…
        Лидянг проговорил с нескрываемым презрением:
        — Можешь предложить лучшую жертву?
        Старик отвернулся и шумно засопел. Помимо крови, с Лидянгом его роднила многолетняя обоюдная неприязнь: в молодые годы она так и не дошла до драки и, состарившись, была способна только на обидные слова и недобрые взгляды.
        Однако, слово о нестоящей жертве подняло гомон. Прервал его Йеха.
        — Успокойтесь, почтенные,  — сказал он.  — У нас будет настоящий праздник, а значит — настоящие игры. Потеха воинов не бывает безобидной, даже когда самих воинов мало. Все мы — родичи, хоть и разных семей. Может быть, кто-то из нас удостоится чести сойти в стойбище великого господина и сказать ему о нашем почтении.
        Старики смолкли, дивясь разуму человека с тунгусским именем.
        Все же Лидянг изловил черного оленя, сам повалил его и, говоря нужные слова, окропил закат.

* * *

        Утром ясным и безоблачным снег в загоне порозовел от оленьей крови. Котлы вынесли из чумов. Мясной пар плыл над жилищами. Женщины — старухи, молодые вдовы, девочки — пели песню Гагары, принесшей в клюве щепоть земли, которая стала началом тверди. Мальчики мерялись силами, упершись лбами, как молодые бычки. Нарты, составленные в ряд, ждали прыгунов. Мужчины ели и вытирали пальцы о волосы.
        — Добрый праздник,  — говорили старики.
        Глаза их были грустны.
        Лидянг вскочил, одним движением стащил с себя малицу. Под кожей цвета оленьей мездры перекатывались расслабленные, но еще не развязавшиеся узлы, грудь тонкой складкой нависала над впалым животом. Увидев голого старика, женщины отворачивались и ладошками, прижатыми ко рту, запирали тонкий смех в утробе, старухи хохотали без смущения. Лидянг был глух. По-медвежьи расставив руки, он прыгал у костра, тряс жидким клоком на подбородке и кричал: «Ну! Кто?» Мужчины оставались на месте — они считали, что старик шутит.
        Лидянг схватил за руку Оленегонку, поднял на ноги и сорвал с него одежду, как кожу с налима.
        — Ты… сопля…. медвежья куча! Выходи против старика!
        Оленегонка расставил руки и сделал вид, что приготовился к борьбе. Он улыбался, зыркал по сторонам, хлопал в ладоши и всем видом показывал, что рад позабавить родичей.
        Но в голосе Лидянга все явственней звенела злость.
        — Что ты пляшешь передо мной? Я не баба. Выверни штаны, покажи, что они сухие. Ну!
        Молодой соперник был невелик ростом, но крепок. Он понял, что эта схватка — всерьез. Все та же дурашливая улыбка держалась на его лице, но тело напряглось, собралось в строй гладких мускулов, ноги ходили легко и точно. Он сделал выпад, но рука процарапала ветер. Лидянг без усилий избежал столкновения, неуловимым движением зашел с тыла и отвесил сопернику звонкий пинок. Оленегонка шлепнулся лицом в снег.
        Стойбище разразилось разноголосым, лютым хохотом.
        Оленегонка на мгновение ослеп от бешенства, но овладел собой. Он знал, что делать,  — вскочил на ноги и, прицепив на лицо прежнюю улыбку, быстро поклонился людям.
        — Дерись всерьез!  — кричали ему.
        Как тетива отдает злобу стреле, так бросился он на старика, но еще в полете в его голове заиграли небесные сполохи, и он вновь упал в темноту. Длинными жесткими ладонями Лидянг ударил по ушам поединщика.
        Когда к Оленегонке вернулся слух, он слышал все тот же хохот. На живот стекали из носа две черные струйки. Лидянг подошёл и поднял его лицо за подбородок.
        — Жив?
        Оленегонка кивнул.
        — Радуйся. Не тебе идти к Нга.
        Перед схваткой не было договора о награде победителю. Но старик с приплюснутой головой встал, снял с пояса шитую бисером ровдужью сумку с огнивом, положил ее в руку Лидянга и сжал пальцы.
        Мужчины вскочили и закричали. Кричал и Оленегонка.
        Следом сняли малицы двое воинов Нойнобы. Молодые вдовы, забыв о приличии, подняли визг. Мальчишки прыгали. Но пока боролись двое сильных, взгляды людей все чаще обращались на великана с тунгусским именем.
        Йеха чувствовал эти взгляды. Он уже знал слова, которые скажет, когда закончится поединок.
        Странный человек, уже несколько дней терзавший его любопытство, сидел напротив и безразлично поедал мясо.
        Поединок близился к концу, но уже никто не обращал на него внимания. Все ждали Йеху, и Йеха сказал:
        — Почему скучает великий воин?
        Взоры людей обратились ко мне, но продолжал говорить великан.
        — Я знаю ответ. Борьба — для мальчишек. Поэтому скучает великий воин. Не хочет ли он — Собачье Ухо, кажется таково его прозвище — выбрать забаву, достойную себя?
        Я знал — рано или поздно Йеха захочет испытать меня. Об этом со дня появления в стойбище говорил его взгляд и насмешливая речь. Но я не испытывал страха при виде этого огромного существа, наверное, потому что был слишком далек от людей. Я отказался бы от испытания так же легко, как согласился на него. Положив обглоданную кость на снег, я вытер губы ладонью и сказал:
        — Хочешь забавы — возьми у детей вылку.
        Йеха широко улыбнулся в ответ, но я увидел, как дрогнули скулы на лице богатыря.
        Теперь я знаю: не от дерзости слова вздрогнул человек с тунгусским прозвищем — его оскорбил звук голоса. Йеха привык к трусости соперников: даже те, кто, распаляя себя, выкрикивал положенные перед поединком оскорбления, прятали за дерзостью страх — звук страха Йеха различал из тысячи звуков, и уже давно успокоился на том, что бесстрашных нет. Он был великодушен и никогда не унижал и не презирал тех, кто честно отказывался выходить против него.
        Но в этом голосе не было того, к чему он привык, и богатырь вздрогнул, услышав звук забытый, почти незнакомый.
        Йеха устыдился этой мимолетной слабости. Не снимая улыбки с лица, он проговорил негромко, будто для одного себя, но так, что услышали все:
        — Кто-то из бесплотных сделал тебя щепкой, чтобы поковыряться в зубах. Напитался горем, почистил зубы — и выбросил. Может быть, сам по себе ты просто трус, пустая деревяшка, и морочишь головы этим бедным людям?
        Застыла тишина. Кто-то из женщин охнул. Вперёд вышла растрёпанная грязная Ватане и по-собачьи села на снег. Она часто дышала, ее взгляд метался раненым, издыхающим зверем.
        Оленегонка встал напротив Йехи и, приложив ладонь к груди, сказал громко:
        — Не прими за обиду, милый родич, но великий воин жалеет тебя.
        Он замолк ненадолго, ожидая ответа, и, не дождавшись, досказал приготовленные слова:
        — Жаль, что среди нас нет брата великого воина. Он сам вызвал бы тебя помериться силой. Лар очень любил игры крепких мужчин, хотя сам не был крепок.
        После этих слов ахнул старик с приплюснутой головой. Лидянг же стоял неподвижно, и даже его жидкая борода не откликалась ветру. Йеха на мгновение перестал дышать, удивляясь змеиному уму Оленегонки.
        — Спасибо, что предостерёг, братишка,  — сказал богатырь голосом сладким, как сок берёзы.  — Но моё любопытство упало на подстилку из зелёной травы вместе со мной и даже чуть раньше. Так хочется посмотреть на человека, перебившего половину воинов великой семьи Хэно, что не сплю, не ем и ничего не могу с собой поделать. Я готов поставить железо, которое на мне,  — а это лучшее остяцкое железо — и моё оружие. Такая награда освободит великого воина от ненужной жалости?
        — Вэнга!
        Это крикнул Лидянг — и теперь вздрогнул я, ибо впервые за все эти дни услышал своё прозвище. Люди Хэно называли меня «великим воином», и никак иначе, будто страшились потревожить имя, которое могло оказаться подлинным.
        — Что поставишь ты?  — проговорил старик отчётливо и громко.
        Слова Лидянга звонкой оплеухой повисли в воздухе.
        И прежде чем я смог найти ответ, случилось невероятное, то, чего не могли предвидеть ни люди семьи Хэно, ни я сам.
        В дело мужчин вмешалась женщина, и это была Нара. Она вышла из толпы сородичей, встала в середину круга и сказала:
        — Кроме меня, у него нет никакого имущества.
        Больше она не произнесла ни слова, и оторопевшие люди в тишине додумывали свое.
        Лидянг первым нарушил молчание.
        — Годится награда?  — спросил он Йеху.
        — Вполне,  — ответил богатырь, рывком поднялся на ноги и встал во весь рост.
        О том, что в случае победы он — родич, хоть и дальний, к тому же наполовину тунгус — может отведать собственной плоти, Йеха не думал. Об этом в тот миг не думал никто.
        Пока все молчали, я смотрел на эту женщину, подаренную мне на утешение тоски, и ждал, что она посмотрит на меня. Но взгляд Нары был направлен куда-то поверх голов, и хотя я видел только часть ее лица, мне показалось, что все ее силы уходят на то, чтобы не показать слезы. Вдруг что-то зазвенело во мне — это было возвращавшееся желание жизни.
        — Моё оружие в чуме,  — сказал я.
        — Я подожду,  — благосклонно ответил богатырь. Лук и колчан всегда были при нем.
        Но не успел я сделать нескольких шагов, как уже держал оружие в руках — его принёс Оленегонка и вручил, расплывшись в улыбке.
        — Я же обещал быть твоим псом.

* * *

        Двое поединщиков шли за стойбище, на открытое пространство, где и в прежние времена мужчины семьи Хэно забавлялись ловлей стрел.
        Люди, действительно умевшие ловить летящие стрелы, жили так давно, что превратились в сказку. Осталось только название воинской забавы, а сама она у многих жителей тайги стала простой и безобидной. Поединщики становились друг против друга на расстоянии немногим больше половины выстрела и поочерёдно пускали друг в друга тупоконечные томары, которыми бьют горностаев, куниц и белок.
        Но среди людей Нга такая забава считалось делом пустым. Во многих семьях взрослеющих мальчиков ставили под боевые стрелы, дабы, повторив семь шагов отца, они знали опасность и не боялись смерти.
        Даже в играх род Нга избегал ненастоящего и нестоящего. Удивительно, однако в таких испытаниях они гибли настолько редко, что о подобных случаях мало кто помнил.
        Однако помнили и другое: поединки, вызванные оскорблением или жестоким неразрешимым спором, никогда не заканчивались впустую. У людей Нга подобный бой мерялся не числом выпущенных стрел — как у худородных,  — а гибелью виноватого, ибо проигравший всегда виноват.
        В этот же раз мудрый Лидянг нашёл середину: отмерил лишь десяток выстрелов и оставил каждому только три стрелы с железными наконечниками. Йеха не посмел спорить — ведь он был гость.
        — Так даже веселее,  — сказал он, принимая томары у старика.
        Чтобы быть на равных с соперником, богатырь скинул малицу, потом через голову стянул с себя кольчугу с круглыми сверкающими пластинами на груди и повесил на пригнувшийся к земле ствол одинокой мёртвой берёзы. Рассматривая броню, Лидянг прищёлкнул языком.
        — Полсотни оленей за такую не жалко.
        — Отец добыл,  — сказал Йеха, надевая малицу,  — а где и за что — не знаю.
        Лидянг подошел ко мне.
        — Не робей,  — шепнул мне старик, слегка улыбаясь.  — Йеха большой, в него легче попасть. Ты — лёгкий и намного меньше.
        Потом он замолк, и я увидел — Лидянг собирает силы, чтобы сказать что-то важное.
        — Скажи, в тебе есть он… дух?
        — Какой?
        — Тот, который убил Нохо.
        — Не знаю…
        — Можешь позвать его?
        — У духов своя война. Захочет — придет.
        Лидянг сбросил улыбку. Больше ни о чем не спрашивал, только сказал напоследок:
        — Нара — женщина нашей крови. Она может быть только твоей женой. Постарайся победить.
        Я ответил, не глядя на старика.
        — Это ваш подарок, не мною выбранный.

* * *

        Нары не было среди людей, пришедших к месту поединка. Она стояла одна посреди стойбища, мягкий ветер леденил ее мокрые щеки. Великий дед обещал ей князя, мужчину самого статного из всех, какие есть под солнцем, а князь оказался ростом с ребенка. Нара понимала, что во всем виновата беда, рухнувшая на семью,  — она забрала деда прежде положенного ему времени.
        Но Девушку Весну душила обида на родичей, подаривших ее странному чужаку, будто она раба, а не любимая внучка Хэно. Удушье захлестнуло в тот день, когда мудрая старуха пришла в ее чум и властно объявила судьбу,  — она увидела в ней месть за милости великого деда, достававшиеся ей одной. Нара пошла за старухой в покорном отупении, сделала все, как она сказала. Где-то в глубине души она надеялась, что унизительный танец перед малорослым нелюдимым чужаком и ее жестокая судьба вызовет жалость,  — если не в старухе, то в других женщинах. Но женщины не видели ее беды и были вполне довольны — она поняла это по их лицам. Нара не почитала чужака богом, принесшим вместе с истреблением мужчин спасение от гибели, и во всем, что случилось, знала только одно — обещанное счастье не сбылось.
        Она хотела моей смерти, когда ложилась рядом со мной. Спустя несколько дней желание моей смерти толкнуло ее на неслыханную дерзость — выставить себя наградой победителю, которым, несомненно, должен стать великан из семьи Нойнобы.
        Но в эти же несколько дней случилось другое — в Наре появилось бессловесное предчувствие великой перемены. Предчувствие появилось от осевшего в памяти взгляда чужака — единственного недолгого взгляда. Ей показалось, что чужак смотрит в ее глаза, не просто любуясь их красотой, но видит в них что-то другое, высшее, чем красота. Так не смотрел на нее ни один из мужчин. И хотя она по-прежнему хотела зла своему жениху, взгляд не уходил из памяти,  — напротив, он начал жить вместе с обидой и своей настойчивостью отбирал у обиды пространство ее души. Нара пыталась избавиться от него, она трясла головой и даже кричала, когда взгляд возникал перед ней,  — но тот был цепким. Усилием Девушка Весна пыталась поднять обиду, которую считала разумным чувством. Но взгляд не отступал.
        В день поединка эти враги сошлись в ней, так же как мужчины, пускающие стрелы друг в друга. Первой выстрелила обида и ждала ответа.
        Утонувшие глаза Нары не видели ничего, кроме размытых пятен,  — белых, бурых, синих… До нее долетали обрывки речи, но Нара не вслушивалась в слова, не понимала того, что происходит с ней, и не хотела понимать, чувствуя, что она сама лишь поле для поединка.
        И враг обиды ответил.
        Вдруг племя, которое она считала родным, предстало перед ней разом и захохотало, распялив рты — белозубые, полые, детские,  — и Нара содрогнулась. Хохот обступал ее, обволакивал душу страхом. Как окруженный зверь мечется, ищет хоть малого разрыва в рядах охотников, чтобы вырваться и спастись, так металась ее душа, и она увидела, что есть только один разрыв — это взгляд чужака. Он один не смеялся, не желал мести. Нужно бежать на взгляд — тогда спасешься… Когда Нара увидела это с необычайной ясностью, новый страх ударил ее: того, кто станет ее единственным спасением, она сама послала на гибель, и, может быть, пока она стоит здесь, в опустевшем стойбище, гибель подошла совсем близко…
        Ноги сами понесли Нару к месту поединка.

* * *

        Утонувшими глазами она не могла видеть того единственного человека, который смотрел на нее издалека, смотрел все время, пока двое мужчин осваивались с полем, и его душу так же разрывало предчувствие, от которого жаром наливались глазницы и сжатые до белизны губы едва удерживали крик.
        Это был Оленегонка.
        Глядя на девушку с телом изящным, как рукоять остяцкого ножа, он ненавидел весь мир, а ещё сильнее ненавидел старика Хэно, через которого судьба дала ему и Наре одинаковую кровь. Эта ненависть приходила волнами, как зубная боль.
        Но, в отличие от многих других людей, разум Оленегонки бодрствовал даже в позоре и отчаянии, и преданным псом бежал чуть впереди хозяина.
        Свист первой стрелы излечил его.

* * *

        Краткая песнь стрелы прервалась глухим, едва слышимым ударом — будто шаман, перед тем как идти к духам, начинает разговор с бубном, легонько ударив пальцем по натянутой коже.
        Так томар, пущенный мною, ударил в грудь сына тунгуса и упал в снег. Йеха и не думал уворачиваться.
        — Ты проиграл, гора мяса!  — крикнул старик с приплюснутой головой.
        Старика никто не поддержал. Йеха натягивал лук, и взгляды людей обратились на его малорослого соперника.
        Я только успел положить оружие и выпрямиться, как невидимая плеть ожгла плечо и сшибла с ног. Даже ослабленный препятствием томар пролетел за спиной расстояние почти равное тому, что отделяло меня от великана из семьи Нойнобы.
        Йеха был доволен, ведь именно такую мысль — сшибить соперника, не поранив его,  — он передал стреле. И вторая мысль была уже на подходе: следующим выстрелом он перебъет колено соперника, третьим, для верности, перешибет дыхание в его груди, и тогда его любопытство насытится с избытком. Он убедится в том, о чем догадывался,  — никакого бешеного духа в этом мальчике нет, он пуст, как ствол без сердцевины. В этом же убедятся люди семьи Хэно и будут превозносить Йеху, как человека, открывшего им глаза.
        И еще сын тунгуса вспомнил о своей награде…
        Через мгновение он едва не поплатился за эти мечты. Томар с тяжелым ревом прошел возле правого уха — противник метил в голову…
        Великан почувствовал благостный прилив боевой злости и начал целиться. Он держал маленького человека на конце стрелы, держал долго, будто хотел намертво закрепить цель. Он метил в мизерную, почти незаметную точку — в колено.
        Но, видно, сердце маленького сонинга еще не совсем замолкло во мне — я не чувствовал страха, жар опасности окатил тело, дал ему чувствовать каждое шевеление воздуха.
        Единственным верным движением я ушел от томара. Свой выстрел я так же направил в ногу Йехи — и попал. Великан рухнул в снег, и я — хоть и стоял далеко — увидел, что поднимается он с лицом, исполненным настоящей злости. Я видел: злость шепнула, что надо достать из колчана железную стрелу и закончить забаву.
        Но, видно, следом пришел стыд, и Йеха взял томар.
        На шестой стреле он слегка хромал на левую ногу. Его соперник оставался невредим, и Йеху нисколько не забавляло то, что он куропаткой ныряет в снег.
        Кто-то из стариков, распаленный зрелищем, крикнул:
        — Доставай железные!
        И рука великана потянулась к колчану, хотя была не его очередь стрелять.
        Я первым достал тяжелую стрелу с наконечником, похожим на хвост ласточки,  — попадая в цель, он остается в теле, упорно выскребая из него жизнь. Но силы были на исходе, и рука, державшая лук, дрогнула — стрела пролетела далеко от Йехи.
        Сын тунгуса заканчивал забаву не спеша.
        Он твёрдо знал, что сейчас жизнь стоящего напротив — в пальцах его правой руки, сжимающих оперенный конец древка.
        Но видно было, что Йеха не торопится отнимать эту жизнь.
        Он подумал, что его соперник — крепкий человек, хотя нелюдимый и, может быть, злой. Но бешеного воинственного духа в нем нет, он посетил его душу только раз, по надобности, о которой людям не стоит думать.
        В тот момент любопытство великана насытилось и замолкло.

* * *

        Йеха не выстрелил.
        Каменной осыпью рухнула на него судьба.
        Когда стрела с железным наконечником легла на тетиву, из толпы женщин вылетел серый призрак и впился в лицо великана. Сын тунгуса испустил медвежий рев и повалился на снег.
        Призраком была Ватане. С яростью, перед которой дрогнули колени даже у рослых молчаливых воинов Нойнобы, Лишняя Вдова рвала когтями плоть великана, от ее вопля звенел воздух.
        Пока шел поединок, никто не замечал безумную старуху, но она была среди людей, следила за каждым движением соперников огромными прозрачными глазами, держала ладони на щеках и бормотала что-то. И прежде чем успел выстрелить сын тунгуса, бешеный демон вселился в тело Вдовы.
        Их разнимали, как части крепко склеенного лука. Вдову отшвырнули в сторону на десяток шагов, она валялась в снегу и выла так, будто растерзана ее плоть, а не человека с тунгусским именем.
        Йеха буровил головой снег, кругами ползая на четвереньках там, где мгновение назад стоял и целился в соперника. Он уже не кричал — лишь утробный страшный звук расходился по огромному телу. Когда двое товарищей смогли усадить Йеху, все увидели на месте глаз окровавленные веки, провалившиеся в череп.

        Небесный аргиш

        Многолетнее безумие спасло Ватане от быстрой смерти.
        Один из людей Нойнобы уже занес над ней пальму, но ударить помешал Лидянг.
        — Мы сами… сами,  — умоляющим голосом произнес старик.
        Воин опустил оружие. Прежде чем уйти, он сказал:
        — Ваша вина безмерна. Одной старухи — мало.
        Лидянг задрожал. Тревога измучила его за последние дни, а сейчас он чувствовал, как отчаяние засасывает его в темную глубь.
        Старуха уже не кричала, она лежала на боку, положив под голову ладонь и закрыв глаза. Лидянг тупо смотрел на нее и наконец заметил ровное едва заметное колыхание узкой спины под паркой — Ватане дышала, как дышит спящий человек, окончивший тяжелый и праведный труд. И маленькая злобная собака хватила Лидянга за сердце.
        Рывком он перевернул Вдову лицом вверх и с силой ударил по щеке. Еще несколько собак вцепились в него, когда он понял, что Ватане действительно спала,  — пощечина разбудила ее, как первый утренний свет, упавший в дымовое отверстие.
        Гнев отзывался ноющей болью в груди, Лидянг не находил слов — и только одно слово вышло из его рта:
        — Змея…
        Ватане будто не слышала. Пригоршней снега она отерла лицо и улыбнулась.
        — Жив ли мой сынок?
        Голос ее звучал чисто, будто не знал сна, и, услышав его, Лидянг замер. Но тут же в его памяти возникло деревянное блюдо, кость с остатками мяса, насмешки пришлых зятьев…. Злобные собаки притихли.
        — Жив.
        Старик плюнул себе под ноги и пошел прочь. Властный окрик остановил его.
        — Лидянг!
        Он обернулся и увидел Ватане стоящей — прямо и спокойно. От привычного безумного вида осталась грязная одежда и серые змеи слипшихся волос. Лидянг не верил глазам. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя.
        — Даже если ты не безумная и обманывала нас много лет, все равно ты не доживешь до заката.
        — Я знаю.
        — Сам перережу тебе глотку.
        Ватане рассмеялась негромко, так, как смеётся знающий то, что скрыто от другого.
        — И не одной тебе,  — продолжил старик.  — Люди Нойнобы сказали: паршивая жизнь старой суки — слишком малая цена за ослепление великого воина. Они великодушны — такой позор стоит всех наших жизней. Вот что ты сделала….
        Он помолчал немного.
        — Надо отдать им кожу с головы этого заморыша, которого ты кормила объедками. Теперь он человек, как все люди.
        — Поздно,  — сказала Ватане.  — Большой аргиш уже тронулся…  — она склонила голову чуть набок,  — а ты говоришь так, будто знаешь судьбу.
        — Знаю, что прирежу тебя. Этого достаточно.
        Ватане повторила:
        — Большой аргиш уже в пути. Он будет здесь так скоро, что никто из вас не успеет поднести ладони к лицу. И вы пойдете вслед за ним, а кто-то с ним. Земля Хэно — теперь не ваша земля. На ней будут жить другие люди.
        «Все-таки безумная»,  — заключил про себя Лидянг и пошел прочь.
        Пройдя несколько шагов, он подумал, что следует связать Лишнюю Вдову, потому что нельзя ручаться за то, что какой-нибудь другой дух — коварный и гибельный для всех — не вселится в эту душу. Но только пришла мысль, он услышал за спиной:
        — Смотри в долину.
        Лидянг обернулся — руки его поднялись и, не дойдя до лица, застыли, будто в мольбе. И крики людей в стойбище оборвались и стихли.

* * *

        С той стороны, где возвышенность плавно стекала к мелколесному берегу реки и уходила в равнину, простиравшуюся до самых гор, на стойбище шла белая стена. Она занимала все пространство от неба до земли.
        Люди ждали близкого наступления месяца великого снега, возвещавшего о себе темными линиями вдали. Но, глядя на белую стену, никто не вспомнил о грядущей перемене погоды, и кто-то из стариков проговорил шепотом, разнесшимся по стойбищу:
        — Семь Снегов небесных…
        Снег шел не из отяжелевшего облака, но из глубин неба,  — каждое из семи небес, даже самое высшее, бесконечно далекое, забывшее о земле, вдруг вспомнило о ней и пролило белый поток.
        Наверное, каждый из людей тайги знал, что от Семи Снегов был потоп — великая река Йонесси потекла вширь, и вся земля обезлюдела.
        Но этот снег нес другую весть.
        В снежном мареве проступали очертания людей — сначала слабые, размытые, потом ясные настолько, что стали видны нарты, олени, люди — верховые и пешие. Вдова подошла к стене. Люди семьи Хэно смотрели на нее. Подавленные зрелищем, они забыли о Йехе и о том, как немного времени назад трусили подойти к Ватане,  — все, кроме Лидянга.
        — Что это?  — спросил он.
        — Большой аргиш.
        После ответа повисло молчание, невыносимое для старика.
        — Кто эти люди? Куда идут?!  — закричал он.
        — Мертвецы… они уходят,  — голос Ватане звучал все так же ровно.
        — Прежде чем живые навсегда покинут землю, ее оставляют жители могил. Разве ты не знал этого?
        — Навсегда… почему?  — растерянно проговорил Лидянг. Те первые слова о земле, которая уже отдана другим людям, он принял как бред и тут же забыл о них.
        — Потому что так задумано.
        — Кем?
        — Тем, кто послал этот снег.
        Растерянность старика превратилась в гнев. Широким решительным шагом он пошел туда, где на шкуре сидел и болотной травой раскачивался слепой Йеха, вырвал пальму у одного из воинов Нойнобы, стоявших рядом с вожаком,  — воин отдал оружие безропотно. Лидянг устремился к стене, переходя с шага на бег — и встал.
        Он видел — две тени, большая и поменьше, идут ему навстречу.
        Они показались из снега, прошли мимо Лидянга, словно его не было, и приблизились к Вдове.
        Теперь их лица были вполне различимы,  — узнав их, люди Хэно вскрикнули и отшатнулись, будто от падающего дерева.
        Это были Тусяда и Маяна.
        Безумный муж и неверная жена легли перед Ватане и лицами прикоснулись к ее стопам, прикрытым рваными пимами,  — так благодарят за добро, для которого нет равного ответа, ибо всякая благодарность мала.
        Они поднялись, и Вдова поклонилась им в ответ.
        Тусяда и Маяна повернулись к людям и, глядя пустыми неподвижными глазами, начали снимать парки — все увидели, за что они ласкали ноги Лишней Вдовы. Слева на их телах были небольшие одинаковые отверстия, из которых по серой коже змеился черный след крови.
        Пробравшись ночью в святилище, Ватане прекратила их муку на оголенных стволах ножом, привязанным к палке, которую люди Хэно приняли за копье.
        Маяна и Тусяда надели парки. Людям они не кланялись. Они повернулись к Ватане и мягко взяли ее руки, чтобы вести за собой.
        — Не время еще,  — сказала она,  — идите, милые, идите…
        Непутевый муж и неверная жена отпустили ее руки, шагнули в белый поток и слились с аргишем.
        — Не бойтесь,  — сказала Ватане онемевшим людям.  — Может быть, кто-то ещё захочет выйти и поблагодарить кого-то из вас.
        Но никто из мертвых не захотел показаться живым.
        Они шли к Йонесси, чтобы потом по его течению спуститься к полночи мира. Большой аргиш собирал души со всех родовых кладбищ тех земель, чья участь — темная, неизвестная людям — была решена. Мертвые вглядывались в живых, но многие не находили знакомых, а за теми, кого узнавали, не помнили такого добра, ради которого стоило благодарить, упав лицом в ноги. Лишь на мгновение из потока показался старческий лик, и некоторые узнали лицо Хэно.
        Люди смотрели, как тянется аргиш, и никто не чувствовал времени,  — им казалось, что все происходит сейчас. И потому сразу, как исчезли мужчина и женщина, из снега вышел долговязый человек. Ватане подбежала к нему, обхватила серое тело и сказала с глубоким вздохом:
        — Наконец я увижу вас обоих. Как раньше.
        Она повернулась, подняла глаза туда, где стоял я — как всегда отдельно от всех,  — и произнесла главные слова моей жизни:
        — Подойди ко мне, Ильгет.
        И я подошёл.

        Человек земли
        (имя второе)

        Мать

        Эта женщина сжимала руку Лара, по ее щекам текли слезы, она вся светилась, и я не находил на ее лице и следа той грязной старухи с волосами-змеями, которая бегала за мной с деревянным блюдом.
        Женщина обняла меня, и я чувствовал только тепло и чистоту, исходившие от ее тела. Женщина сказала, погладив Лара по груди:
        — Это твой брат Бальна — по-нашему Черемуховый Посох, а ты Ильгет — Человек Земли. Мертвые не говорят. Ты сам скажи брату: «Здравствуй, кет». Так приветствуют друг друга люди твоего народа, ведь ты — остяк.
        Я глядел на мёртвого брата, и мой ум уже постиг, кто эта женщина, но душа, лежавшая в бесконечной немоте, была не в силах принять это слово. Я хотел, чтоб она смилостивилась надо мной и спросил:
        — Кто ты?
        И она заговорила, продолжая улыбаться и плакать:
        — Я оставила вас совсем ненадолго… Это было место нашей летней ловли, место нашей семьи. Ваш отец и отец вашего отца и еще много поколений вниз спускались по нашей родовой реке к Йонесси и добывали жирную рыбу. Мы ставили чум и жили вместе — я, мой муж и наши собаки — у остяков нет оленей, как у здешних людей. А потом случилось так, что к зимнему стойбищу мы откочевали вчетвером. Вы родились в светлый день, когда берега покрылись цветом позднего солнца. Там, на берегу, я закопала ваши пуповины… Потом мы пришли туда ранней весной и уходили, когда вам исполнился год. Когда сложили чум, собрали припасы в большую лодку, ваш отец увидел плеск больших тайменей и бросился к ним на груженой лодке. Он был страстный человек и пошел бы за такой добычей, даже если бы умирал. Я кричала ему, но он, страстный человек, меня не слышал. Я только увидела, как лодка ушла далеко и исчезла, будто рыбы утащили ее за собой. И мы остались одни на голом берегу. День мы кричали его… а потом я дала вам грудь и уложила в мох — наши женщины всегда так делали, когда не с кем оставить — и пошла искать родичей, на другой родовой
реке. Мы все пришли на закате, я надеялась издалека услышать, как вы кричите от голода. Было тихо, даже наши собаки оставили вас и ушли по течению — так тосковали по хозяину.
        Мать вздохнула глубоко, вытерла слезы.
        — Родичи не простили мне… бросили на берегу, сказали, что я гадкая мать, хотя сами прятали детей в мох… Я осталась, потом пришли юраки, и один из людей Хэно взял меня в жены, ведь тогда я была еще красива. Началась моя другая жизнь. Муж умер, я по нему не тосковала, потому что тоска по вам вытряхивала из меня жизнь, как выбивают мозг из костей. Но боги милостивы: чтобы я не погибла, отняли у меня разум. В каждом мальчике я видела вас, или кого-то из вас, мне казалось, что вы хотите есть. Потом пришел сыночек мой, Бальна… Хотя он умер, я буду с ним. А теперь появился ты. Моя жизнь сделала круг, и скоро я уйду. Твой круг только начинается. Ты остяк рода Большого Окуня, у тебя есть твоя река и земля. Иди туда.
        Когда я спросил, где находится моя река, мать виновато улыбнулась и сказала, что эта река припадает к Йонесси с левого берега, но таких рек бесчисленное множество, и какая из них — моя, сказать трудно.
        — Но когда ты придёшь туда, поставь чум и живи. Придут остяки с соседних рек, скажи им, что ты Ильгет, сын Белегина.
        — Я не знаю остяцкой речи…
        — Не беспокойся об этом. Белегина знали все, а твоё лицо — его лицо. Так же, как и лицо Бальны. Не так много людей на земле, чтобы ошибиться. Скажи только имя — Белегин.
        — Кто может показать путь?  — спросил я.
        — Только тот, кто забрал тебя оттуда,  — ответила она.  — Ты последний из семьи.
        — Тот человек — мой враг и хочет моей смерти.
        — Это неважно,  — ровно сказала мать,  — все равно ты должен идти туда. Бесплотные торили тебе путь, посылали демонов, которые заставляли тебя страдать и спасали, чтобы привести тебя к этому месту, где ты нашёл почти все, что искал. Ты нашёл меня, брата, имя, свой народ. Теперь осталось вернуть землю, и было бы безумием идти в другую сторону. Знаешь ли ты, что Йонесси — Древо, на котором стоит мир?
        — Так говорят.
        — Знай, что у всякого человека есть гнездо на Древе. Никто не рождается ни бродягой, ни рабом. Человек приходит в мир с землёй и пищей — иначе, зачем ему рождаться… Только потом многие теряют то, с чем пришли. Понимаешь меня?
        — Да.
        — Найди потерянное, Ильгет.
        Мой мёртвый брат взял ее руку, чтобы вести за собой, но мать освободила ладонь и обняла меня.
        — Как твоё имя?  — спросил я и заплакал.
        — У нас женщина теряет имя, когда родит — я мать Бальны и Ильгета.
        Я плакал и не хотел отпускать ее. Я был готов поступить глупо, спросить про ее деревянное блюдо, сказать, что голоден, лишь бы она осталась,  — но вместо этого сказал:
        — Когда-то я слышал птиц за полдня полёта…
        — Если твоё — с тобой останется… Мне пора… Прошу тебя, не оставь слепого мальчика, он ослеп ради тебя… Не оставь девушку с точёным лицом… Не оставляй этих бедных людей.
        Слезы заливали мои глаза, и я не почувствовал, как мать отняла руки.
        Я не видел, как брат увёл ее в Семь Снегов Небесных.
        Белая стена исчезла.

* * *

        Когда я слышал эти слова, мой враг был совсем рядом, может быть, в половине дневного пути.
        Наутро остатки семьи Хэно снялись с места, взяв столько оленей, сколько необходимо было для аргиша из двух десятков нарт, и двинулись к летнему стойбищу родичей. Двое воинов Нойнобы ушли вперед, чтобы нагнать старика, если тот уже начал аргишить, и задержать в пути.
        Воинов нашли на другой день. Под деревьями на притоптанном пятнистом снегу они сидели, как притихшие дети, опустив оголенные головы. Неподалеку лежали вперемежку женщины, дети и мужчины с простреленными шеями. У всех воинов были распороты малицы — враг снимал доспехи, не заботясь об одежде и другой добыче. Сам Нойноба был еще жив и рассказал, что напали на них, будто с неба, люди немногие — около десятка — но умелые и страшные. Когда перебили всех, нагрузили одни женские нарты железом, стрелами и юколой и скрылись так же незаметно, как появились.
        — И ещё двое наших ушли с ними,  — сказал старик.
        Люди, напавшие на него, говорили по-юрацки, но были неизвестны ему. Верховодил ими человек с телом необычайно широким и отсутствующей шеей.
        — Куда он ушел?!  — кричал я в лицо старику.
        — Туда…
        И рука Нойнобы сделала движение, охватывающее полсвета.

        Ябто

        В тот день ранней осени, кода Нохо спас меня, Ябто нес на плече тело старшего сына.
        Увидев голый ствол сосны и тело со стрелой в спине, он понял, что этим закончилась его война, и потому не стал искать того, кто вызволил его врага и убил сына.
        Ябто шел вдоль берега реки, скользил по мшистым валунам, падал, не чувствуя боли, только замечал гулкий звук, с которым ударялась о камни голова Ябтонги. Он поднимался, поднимал тело и шел…
        Широкий человек совсем ослабел, когда добрался до излучины, где на каменистое мелководье река выбросила Блестящего. Так же, как и брат, он лежал лицом вниз со стрелой в спине.
        Ябто свалил Ябтонгу на сухое место, подошел к Явире, перевернул его на спину, ухватившись за капюшон парки, выволок на берег и положил рядом со старшим сыном.
        Немного отдохнув, Ябто снял лук и колчан, отвязал от пояса топор и пошел в ближайший ельник мастерить волокушу из молодых елей и обрезков аркана, которые, не думая, подобрал и положил за пазуху.
        Мысли его занимал поиск подходящих деревьев. Ябто нашел ель — тонкую, гибкую, с бодрым хохолком верхушки — ударил по ней только раз, выронил топор и замер.
        Внезапная мысль накрыла его.
        Забыв о топоре и аркане, Ябто вернулся к сыновьям и сел подле них.
        Он глядел на их лица, белые, дочиста отмытые рекой, и удивлялся бессмысленности своего дела — и не только дела вязания волокуши, но и всего, что было совершено ранее им самим и всеми другими людьми.
        Сыновьям можно было бы сказать: «Вставайте»,  — и они, узнав голос отца, вскочат, потом проснутся и начнут протирать кулаками глаза — так были свежи сыновья.
        Но этого не будет, поскольку они мертвы, а мертвый равен неродившемуся. И даже если души Ябтонги и Явире витают где-то рядом, видят свои чистые лица, видят отца, сидящего на камне,  — они ничем не помогут широкому человеку, которому предстоит добраться до лодки, переплыть реку и, вернувшись в стойбище, как-то дожить жизнь.
        Неподъемная громада предстоящей жизни сдавила сердце Ябто удушающей болью.
        Но боль прояснила его разум и сказала: служить мертвым — безумие. Разумнее лечь рядом с ними и не вставать никогда. Горевать об умерших — удел беззаботных. Оплакивая мертвецов, люди жалеют себя, свою ничтожность, в чем находят утешение и даже удовольствие.
        Ябто посмотрел на ельник, где он оставил топор, и вдруг увидел себя единственным, последним человеком, оставшимся на земле, который тащит по бесконечной тайге два мертвых тела. И Ябто спросил этого единственного человека: зачем ты это делаешь? Чтобы другие люди не упрекнули тебя в том, что ты не проводил сыновей в нижний мир подобающим образом, не поднял их тела на ветви родового святилища людей Комара? Но людей Комара нет, равно как и всех других. Они не существуют, как не существуют души рабов. А есть только ты, Ябто, твое тело, в котором еще много силы, твой разум, выводящий к спасительным мыслям, и сердце, исполненное волей. И эта воля бунтует против непорядка, в котором тонет жизнь.
        Ябто вспомнил: похожее видение посещало его несколько лет назад, когда он делал плеть, намереваясь собрать семью, как пастухи сбивают стадо. Тогда — он понял это — ему открылась лишь часть истины. А истина в том, что он должен остаться один. В этом есть ясность и свобода — единственное и самое верное благо. Если о нем существует какой-то замысел бесплотных, то заключается он именно в этом и больше ни в чем.
        И еще думал Ябто: в половине дня пути от излучины начинается распадок гор, выводящий все к той же Сытой реке. Этим путем, более длинным, чем тот, которым шел он и сыновья, пробирался, запутывая следы, его тщедушный враг. Там он наверняка спрятал краденое железо.
        Железо, а не сыновья станет продолжением его воли — именно о нем стоило думать.
        Ябто встал, вернулся в ельник и, выбрав среди камней небольшое пространство мягкой земли, принялся рыть топором могилу для Ябтонги и Явире.

* * *

        Вера его не обманула — в зарослях, почти у самого берега, он увидел сухой ствол-метку, поставленный так глупо, что даже чужой догадался бы о тайнике. Ябто облачился в сверкающий остяцкий доспех, выстругал древко для невиданно широкой пальмы и пошел по берегу — искать лодку.
        Когда луна превратилась в тонкую изогнутую полоску, и ветер унес последнее тепло осени, Ябто вернулся в стойбище. Ранним пасмурным утром он вытащил на берег пустую лодку и вошел в свой дом, как завоеватель. Ума встала и поклонилась мужу. Она увидела железную рубаху со светлыми пластинами на груди, надетую поверх парки, широкое лезвие пальмы и поняла, что поход мужа достиг цели.
        Сердце Женщины Поцелуй сжалось. Все эти дни она думала о заморыше, вспоминая, что он, единственный из всех детей, не кусал ее грудь, и плакала о его участи.
        Когда вернулся Ябто, она разводила огонь в летнем очаге под пустым котлом. Рядом стоял большой туес с водой. Широкий человек был голоден и понял, что горячую еду он получит не скоро.
        — Не ждала меня,  — сказал он с досадой.
        — Ждала…
        Ябто ушел в чум, откуда донесся рассыпчатый звук железа,  — широкий человек снимал доспехи, укладывал в передней священной части чума свою исцеленную честь.
        Он вышел, сел на большой камень и долго смотрел на жену. От этого взгляда на Женщину Поцелуй напала суетливость, огниво выскользнуло из рук и упало в очаг, разрушив чумик из щепок и бересты.
        — Ждешь сыновей? Не жди. Я похоронил их на том берегу.
        Ума замерла, лицо ее сделалось виноватым и глупым. Она уже давно отвыкла от приветливости мужа и была готова к любым словам — только не к таким. Ума знала, что Ябтонга и Явире появятся сейчас, когда сделают то, что велел отец: управятся с лодкой, добычей… Они приведут Вэнга, наверное, связанного. Она плакала о заморыше, но мысль о его смерти так же не заходила в ее разум.
        Ума поднялась и, потряхивая круглым пышным телом, побежала к берегу. Когда она вернулась, Ябто сидел на камне в той же позе, положив руку на колено и выставив вверх локоть, будто собирался быстро подняться.
        — Где мои дети?  — глухо произнесла Женщина Поцелуй.  — Где Ябтонга и Явире?
        Она видела пустую лодку, вытащенную далеко на берег, к самым зарослям тальника, и не верила словам мужа.
        — Их убил кто-то, кого я не знаю, но найду, убил, когда я ушел в лес добыть птицу на ужин. Этот же увел за собой Собачье Ухо, которого я поймал и привязал голым к дереву. Это все, что ты можешь знать. Больше не спрашивай.
        Ума рухнула на траву. Широкий человек поднялся медленно, взял туес с водой и выплеснул воду на ее лицо. Когда она открыла глаза, Ябто проговорил негромко, будто просил, а не приказывал:
        — Захочешь голосить, лучше уйди в лес. Я устал.
        Он ушел в чум и завалился на шкуры. Нутро его, поначалу разгневанное отсутствием горячего мяса, притихло и просило только покоя. Ябто закрыл глаза и вдруг подумал, что ему невыносимо жаль своих детей. Он жалел, что не услышит их голоса, не увидит совсем взрослыми мужчинами, не будет говорить с ними о набеге, великой охоте или похищении невесты. Но, думая о них, Ябто жалел о своей жизни, которая могла бы пойти совсем иначе, если бы тогда, когда сыновья были совсем маленькими, он не послушал жену и не поехал за жирной рыбой Йонесси. То разоренное стойбище в устье неизвестной реки он помнил, и время не размывало воспоминание, но проясняло его до каждого дерева и камня.
        Однако страдание Ябто вскоре ушло — его вытеснили заботы уставшего тела. Засыпая, он думал о том, что если Ума будет валяться в горе или уйдет плакать в лес, она не сварит мяса и, проснувшись, придется жрать юколу. Но встать и приказать жене он не захотел. Широкий человек вспомнил видение, что прежнего уже нет, и надо привыкать к назначенной участи одинокой жизни.
        Ябто пробудился в сумерки, увидел рядом с постелью блюдо теплого мяса и с наслаждением принялся есть. Когда замолк голод, он удивился жене — ведь это Ума поставила блюдо.
        Женщина Поцелуй сидела у потухшего костра и бессмысленно шевелила палочкой угли. Ее лицо, волосы и руки были густо вымазаны золой — так делают люди, когда теряют близких. Вид жены успокоил его и одновременно удивил — он ждал от женщины людей Крика совсем другой скорби. И Ябто сказал так, будто хотел примирить Уму с наступившей жизнью.
        — Сыновей не вернешь.
        Помолчав, широкий человек хотел сказать Уме, что лучше бы она умылась, но передумал и оставил жену в одиночестве.

* * *

        Он шел в маленький чум Куклы Человека, чтобы выполнить обещанное — ему и самому себе.
        В последний месяц неумирающий старик совсем ослаб и не мог выходить из чума даже по нужде. Ума ухаживала за ним, как за младенцем. Она набивала его штаны сухим мхом, раз в день стаскивала их и несла на реку. Прежде чем одеть старика, она мыла теплой водой лиловые жерди, которые когда-то были ногами. Но со вчерашенего дня Женщина Поцелуй не прикасалась к дяде, и Кукла Человека смердел, как яма за стойбищем.
        Ябто не хотел вступать в разговор со стариком — только сказал, что завтра исполнит обещанное, увезет и оставит на месте, давно присмотренном, где Нга наконец-то вспомнит о существовании этой сухой деревяшки.
        Старик слегка наклонил голову, не открывая глаз,  — он услышал широкого человека.
        Широкий человек ушел.
        Жены не было у летнего очага. Ума сидела в чуме сыновей, гладила рукой меховые одеяла, под которыми спали Гусиная Нога и Блестящий, и тряслась всем телом — Ябто оно вдруг показалось по-старушечьи рыхлым. Он смотрел на неё какое-то время, потом сказал:
        — Припасов нет. Пока не встала река, сходим за жирной рыбой Йонесси.
        Он помолчал немного и добавил:
        — Ты ведь любишь жирную рыбу…
        Ума не ответила.
        — Завтра едем,  — сказал Ябто.
        Этой ночью он спал один. Он знал: горе женщины — как боль в ушибленной ноге — сильное, но краткое.
        Не проходит и года, как вдовы молодятся, ищут нового мужа. Потерявшие детей рожают новых. И Ума ещё могла бы родить, хотя это и было бы величайшей глупостью. Настоящее горе у женщины наступает, когда ею начинают брезговать. Но такое горе не постигло Женщину Поцелуй. У неё есть муж.
        Так думал Ябто.

* * *

        Утром он нес старика на руках.
        — Зачем тратишь силы?  — прошептал Кукла Человека.  — Убил бы так, если хочешь моей смерти.
        — Не могу,  — ответил Ябто.  — Невеликая это доблесть.
        Он положил старика на середину лодки, между сетями и дорожным припасом, и сказал ему на ухо, как говорят великую тайну близкому человеку:
        — Это непорядок, что ты живёшь. Все люди умирают, прожив своё время,  — только не ты. Когда родился — сам забыл и спросить не у кого.
        — Твоя правда.
        — Я должен напомнить богам об их упущении, и, если они одумаются, я в них поверю, и буду уважать их. Понимаешь, старик, весь мир, как стойбище у дрянного хозяина,  — всякая вещь валяется, где хочет, сети спутаны, собаки запаршивели, оружие в грязи… И умирает не тот, кому стоит умереть. Почему, старик?
        — Говоришь, как мудрец…
        — Нет, я не мудрец — я умный человек. Я знаю одно возвышенное место, откуда ты не сойдёшь и тебя никто не снимет. Его хорошо видно с реки. Когда я поплыву обратно, увижу тебя, а может быть, уже твои кости, и сердце моё успокоится — значит, боги не совсем неряшливы, как я думаю о них.
        Старик медленно растянул беззубый рот и выплюнул остаток смеха, который неслышно прыгал у него внутри.
        — Уморишь меня голодом, как ты хотел уморить Ерша, и будешь думать, что это сделал Нга?
        — Да, так и буду думать,  — спокойно и зло ответил Ябто.  — Это хорошее место, наверное, лучшее из всех. Там он должен увидеть тебя и устыдиться.
        — Хочешь устыдить бога?
        — Его давно следовало бы выпороть. Как и всех остальных…
        Старик выпрямился, обнажил грязные белки выцветших глаз и впервые за всю жизнь поглядел на Ябто без презрения.
        — Послушай, я все равно умру. Как же ты увидишь, что Нга устыдился?
        — В жизни станет больше порядка. Умирать будут те, кто должен — не так, как сейчас.
        — А если не станет? Как выпорешь бога?
        — Не прикидывайся младенцем, будто не знаешь такой простой вещи. Срублю куклу и отстегаю своей ременной палкой.
        После этих слов старик стал неинтересен Ябто.
        Широкий человек посадил его в лодку и кричал Уме, чтобы шла к реке.

* * *

        Ябто приплыл к месту, которое приметил давно. Это была скала, бойцом уходившая в тело реки,  — часть скалы, соединявшая ее с берегом, рухнула в воду. Подножие его в непогоду пенилось бурунами, а вершина, поросшая тальником и редкими чахлыми деревьями, походила на голову, из которой рвали волосы.
        Всякий раз, когда Ябто проплывал мимо, он рассматривал столб, выискивая в складках камня путь наверх. Ему казалось забавным забраться когда-нибудь на эту плешивую макушку и посмотреть с ее высоты на окрестности. Прежнее любопытство не оказалось пустым.
        Лодка широкого человека трижды проплыла вокруг скалы. Ябто искусно орудовал веслом против течения и неотрывно глядел вверх, выглядывая ранее намеченный путь. Найдя его, он сделал несколько мощных гребков, властно прижал лодку к скале и привязал крапивной верёвкой к блестящим корням погибшего дерева, придавленного обвалом.
        Погода была тихая. Течение выпрямило лодку, и лодка застыла, будто лежала на тверди. Ума молчала и смотрела застывшим взглядом на свои ноги.
        Молчал и Кукла Человека. Голова его была поднята, глаза закрыты, но, казалось, он видит сквозь веки, как Ябто готовит ему поход в последнее стойбище. «Все, что есть в мире, со мной уже случилось»,  — вспомнил широкий человек, поглядывая на старика. Широкий человек занимался делом — готовил заплечную снасть, которую смастерил вчера, перед тем, как уснуть. Снасть состояла из двух ремней, прикреплённых к плоской деревяшке, и обрезков аркана. Расправив крепления в нужном порядке, Ябто положил снасть в переднюю часть лодки, осторожно подошёл к старику и взял его на руки.
        — Тяжести в тебе не больше, чем в паре глухарей,  — сказал он, довольный своей разумностью.
        Бережно он усадил старика на деревянное сиденье, связал на его груди обрезки аркана — того самого, которым привязывал к сосне голого Вэнга,  — повернулся спиной, вдел руки в кольцевые ремни и через мгновение омертвелые ноги старика запрыгали в воздухе. Лицом Кукла Человека был обращен к Женщине Поцелуй.
        — Скажи что-нибудь племяннице!  — на оборачиваясь крикнул Ябто.  — Что-нибудь доброе…
        — Ты испытаешь счастье,  — внятно сказал Кукла Человека.
        Ума не ответила.
        — Вот так-то,  — сказал широкий человек и смело шагнул в воду.
        Он лез на вершину не спеша, вдумчиво выбирая каждый камень, прежде чем поставить на него ногу или взяться рукой. До середины скалы Ябто шел с уверенностью большого мохноногого паука. Но в середине широкий человек понял, что главная тяжесть — он сам, а вовсе не старик, притороченный к спине. Привязанный к поясу топор был тяжелее его. К тому же ветер окреп, он рвал ноги Куклы Человека и так раскачивал широкое тело Ябто, что дважды он был близок к тому, чтобы сорваться. Нутро его вздрогнуло, он замер и прижался к скале, чтобы успокоить сердце. Спустя немного времени, он поднял голову, насколько позволяла шея,  — скала, казавшаяся с реки невеликой, теперь упиралась в самое небо. Ябто глянул вниз — его большая лодка уменьшилась до размеров крыла синицы, и широкий человек едва различил на ней серый шарик — свою жену.
        Сердце не успокаивалось, заныли колени, и постыдные мысли серыми ящерицами полезли в голову Ябто. Первую из них — вернуться!  — прогнала другая мысль, столь же постыдная,  — о том, что возвращение с ношей за спиной станет более трудным и опасным. О жене широкий человек не вспомнил. И третья мысль — самая гнусная из всех — нашёптывала, что старик почувствует его слабость и заговорит, подбирая слова, которые убьют вернее железных стрел. Этот страх оказался сильнее других, и Ябто, как в детстве, когда отцовская ладонь камнем летела в его голову, зажмурил глаза… Так, в темноте, он простоял какое-то время.
        Но ветер становился тише, старик молчал… Свежим войском поспевал разум, никогда не оставлявший широкого человека надолго. Войско бодрых мыслей привел демон, живущий между лопатками. Возвращаться действительно не стоит — говорил первый отряд.
        Станет совсем невмоготу, говорил отряд второй, можно освободиться от кольцевых ремней, и в полете до подножия скалы заплечная ноша вольна говорить любые страшные слова — они недостанут Ябто.
        И третий, самый сильный отряд, кричал, вздымая оружие, что осталась лишь половина пути, даже меньше половины, и нужно сделать над собой усилие, которое на самом деле не так велико, как говорит твоя слабость, Ябто. Нужно решиться на него, чтобы не изнывать остаток дней от осознания непорядка этого мира и своей ничтожности. Бесплотные будут хохотать над тобой, Ябто, а это хуже смерти. Но чтобы избежать ее, нужно решиться на малое усилие.
        Последняя мысль разогнала кровь, сердце потеплело, широкий человек пошел ввысь и не заметил, как преодолел остаток пути.

* * *

        Там, на вершине скалы, Ябто испытал счастье, напророченное Женщине Поцелуй. Он увидел свою реку, огибающую петлёй его стойбище, увидел плешивые головы лесистых сопок, увидел мир — мягкий, податливый настолько, что можно взять и руками выпрямить змеистую реку и натянуть ее вместо тетивы на крылья рогового лука.
        Широкий человек увидел большой плоский камень, посадил на него старика и освободил плечи от ремней.
        — Ну вот,  — сказал широкий человек с глубоким радостным вздохом. Эту радость услышал Кукла Человека и открыл глаза.
        Ябто и старик долго смотрели друг на друга.
        — А мне…  — прервал молчание широкий человек,  — мне, что ты напророчишь?
        — Я вижу твоё желание,  — сказал старик.
        — Какое?
        — Ты приручаешь все вокруг себя. То, что живёт само по себе, живёт свободно, внушает тебе страх. Ты приручал собак, оленей, детей своих и чужих, мою племянницу, демона за твоими плечами… И меня ты привёз сюда, чтобы приручить и больше не бояться. У тебя не все получалось, но теперь это неважно, ведь ты задумал великое, хотя сам еще толком об этом не знаешь.
        — Чего же я задумал?
        — Приручить судьбу.
        Ябто слушал старика, опершись одним коленом на землю,  — после этих слов широкий человек медленно встал.
        — О…  — сказал он сквозь прерывистое дыхание.  — О… какие простые слова, и я не знал о них.
        — Вот видишь, чем-то пригодился тебе Кукла Человека.
        — Скажи мне — кто ты?
        — Разве не знаешь? Родной дядя твоей жены, брат ее отца из рода людей Крика. Ты забрал меня из стойбища, по которому прошёл мор, кормил много лет и не требовал работы. Спасибо тебе…
        Старик почтительно поклонился — чего он не делал никогда. Но Ябто взяла досада.
        — Опять ты лжёшь мне… всегда лжёшь. Отец моей жены, может быть, вдесятеро моложе тебя. Какой ты ему брат?
        — Думай как хочешь, Ябто, если отказываешься верить.
        Старик помолчал немного.
        — Почему ты не спросишь меня о другом? О самом главном?
        — О чем?
        — Ты, наверное, хочешь знать, где живёт судьба и как она выглядит?
        Ябто остолбенел от такой убийственной простоты, и рот его проговорил помимо разума:
        — А она живёт?
        — Да живёт. В тебе. В твоей воле. Все люди временами добрые, временами злые. Они непостоянны, и оттого судьба гонит их, как стадо. Выбери что-то одно, не отступай, и тогда побежишь сам, без пастуха. Ты уже сделал шаг, когда смастерил палку с плетёным ремнём… А вот тунгуса ты убил от простого страха, что он сделает то же. И от глупости. Железный Рог, разбойник, но такой же слабый человек, полюбил заморыша…
        Широкий человек слушал слова старика, знавшего то, чего не видел.
        — Пороть идолов — глупое занятие, оно только для выживших из ума стариков. Бесплотные смеются над этим, а потом мстят.
        Кукла Человека замолчал, вдохнул чистый ветер и закрыл глаза.
        — Но, чтобы приручить судьбу, тебе мало исправить собственную жизнь. Если мир стоит на Древе Йонесси, придется встряхнуть все Древо — меньшее не доставит тебе покоя. Ты сильный. Попытайся. Только не сорвись, иначе пожалеешь. Теперь иди. Оставил сыновей — оставь и меня… Устал я.
        Ябто взял старика под мышки, заботливо усадил на землю, прислонил спиной к камню и, сняв с пояса топор, пошёл к краю скалы. Спускался он легко, обрушая за собой каменные уступы, чтобы ничья рука больше не коснулась их.

        Ума

        В устье своей реки Ябто поставил чум.
        Его река была шумна, а Йонесси не желал говорить и обдавал стойбище мокрым холодом.
        Широкий человек готовил снасть к завтрашнему лову. Ума высекала огонь на бересту, чтобы готовить еду из оставшегося скудного припаса. Вопреки своему обычаю, широкий человек положил в лодку спутанную сеть. Осенний свет быстро уходил, и Ябто не различал крапивных нитей и опять же, вопреки обычаю, скомкал сеть, бросил в лодку и пошел к костру.
        Огонь под котлом оживал, обнимал котёл и плясал вместе с ним.
        — Принёс бы сеть к свету,  — сказала Ума.
        Это были первые слова после нескольких дней молчания, и широкий человек удивился звучавшему в них спокойствию и смелости — ведь Ума смотрела на дело мужчины. Он запретил жене изводить его плачем по сыновьям, но все равно ждал этого плача. Жена молчала, и тревожное удивление подступало к широкому человеку.
        — Завтра,  — сказал он.
        Ума мешала палкой варево в котле и говорила в размер движениям, и не глядела на мужа.
        — Как же будешь распутывать сеть, когда осень и светает поздно, и ты так все запутал, что пропустишь время утреннего лова, и мы снова останемся без рыбы, как уже оставались…
        — Замолчи…
        Ума не слушала, она продолжала мешать в котле и говорить.
        — … без рыбы, и без мяса. На что ты потратил время кормящей осени, Ябто, золотое время, когда сохатый и олень лопаются от жира, когда гнус забыл о наступлении холода и раздумал умирать? Ты искал свое железо, Ябто, и нашел его — в железо ты обратил моих сыночков, муж железный, мои сыночки будут сверкать на солнце и защищать твою грудь, спину, плечи, голову…
        — Замолчи.
        — … ни стрела, ни пальма, ни копье, ни топор не возьмут тебя, потому что я, не в пример другим женщинам, чисто мыла соски, проточной водой мыла, когда брала кормить каждого из них, и даже драчуна Лара, и даже заморыша Вэнга. Обращенные в железо…
        Ябто понимал, что это и есть начало плача, но не того, которого он ждал.
        Горе матери пробивало заваленный выход из логова, чтобы выйти дивным, бесстрашным, слепым зверем… Он схватил жену за парку и тряхнул со всей силы. Кипящий котел покачнулся и шумно срыгнул на огонь. Но когда Ябто отпустил руку, Ума подобрала оброненную палку.
        — … они будут хранить тебя, потому что не для них я мыла соски, а для тебя, Ябто. Зачем им жить, если живешь ты?
        Широкий человек усилием придавил гнев.
        — Я говорил тебе, что найду тех, кто их убил. Успокойся….
        Он помолчал и сказал глухо:
        — Поплачь.
        Женщина Поцелуй прекратила мешать в котле и посмотрела на мужа.
        В прыгающем пламени Ябто увидел ее круглое, обвисшее лицо и понял, что слезы на этом лице не появится никогда,  — вышел зверь, в пылающей утробе которого сгорели все слезы, осталась только вера в то, что он, Ябто, убил своих детей, Ябтонгу и Явире. И эта женщина, которая когда-то хотела стать рыбой, чтобы дети вылетали из нее, как икринки, теперь жила только ненавистью к мужу.
        Широкий человек понял этот взгляд, хотя и не находил для него слов. Он увидел зверя. Он понял, что зверь в облике жены не отстанет от него, не умрет сам по себе,  — он будет жить, пока жив широкий человек. Зверь прячет глаза, смотрит в землю, но из всех вещей в мире видит только Ябто.
        — Вставай,  — сказал он жене.  — Пошли.

* * *

        Ума поднялась и пошла впереди мужа.
        Она не спрашивала, куда и зачем они идут, не показывала страха, не говорила своих страшных слов — напротив, свое тяжелое круглое тело Женщина Поцелуй несла легко, ступала безошибочно, ни разу не споткнувшись в непроглядной тьме, будто обладала глазами совы. Сильнее мужа она была только ненавистью к нему, и ненависть дала ей легкий шаг — такой же, которым она, смеясь, заманивала молодого Ябто в тайгу, подальше от стойбища, чтобы обоим насытиться любовью, и Ябто бежал за ней тяжелым, ныряющим бегом, шумно дыша, разбрызгивая обильную влагу изо рта…
        Кусок неба, осыпанного звездами, в распадке сопок был для них единственным светом. Глаза Ябто осваивались, и легкая походка Женщины Поцелуй вселяла в него страх. Широкий человек не поддавался страху, но тот прыгал где-то рядом, посмеиваясь над ним, и от досады Ябто несколько раз падал, глухо ругался и едва не потерял привязанный к поясу топор. Ему казалось, что этот путь — начало поединка, и чем дольше он шел, тем яснее видел в Уме сильного врага и готовил себя к встрече с сильным врагом.
        И Ябто понял — пришло время нанести удар.
        Когда в распадке показалась луна, он увидел открытое пространство, покрытое валунами. Где-то поблизости сонно бормотала малая река. Широкий человек приказал жене остановиться. Ума остановилась. Не поворачиваясь к мужу, она подняла голову и оглядела место — будто осваивалась.
        Дерзкий, издевающийся страх подсказал Ябто, что не стоит тратить время на слова. Он отвязал топор. Ума, стоя к мужу спиной, сказала:
        — Там, чуть сзади тебя, есть упавшее дерево. Большое.
        Обернувшись, Ябто различил в нескольких шагах широкий ствол и пошел к нему.
        Подошла Ума.
        — Другие женщины мне завидовали. Хороший, говорили, у тебя муж. Невеликое богатство получил от отца, а всякую вещь хранит в исправности, и лабаз всегда полон. И сейчас ты лабаз под самую дверь наполнил, осталось самую малость положить, чтобы до конца дней не беспокоиться.
        Женщина Поцелуй опустилась на колени, легла головой на широкий ствол и произнесла напоследок:
        — Только знай, муж мой железный, я тебя не покину.
        Ярость взыграла в Ябто. Он занес топор, но за мгновение до удара разум сказал, что острому топору не под силу поразить зверя в облике Умы. Зверя уничтожит только длительное, тяжкое страдание — без надежды спастись,  — страдание, равное той ненависти к Ябто, которую носит в себе зверь.
        Широкий человек повернул топор обухом вниз, перебил жене кости рук и ног и пошел прочь, в темноту. Он шагал широко, не разбирая дороги и не помня пути в свое малое стойбище. Но, пройдя достаточно времени, Ябто остановился, замер, прекратив дыхание,  — он слушал воздух, пытаясь различить в нем стон, оставшийся далеко. Воздух был пуст.
        — Ничего,  — сам себе усмехнулся широкий человек и стал напряжённо искать в темноте потерянную дорогу к берегу, где была его лодка и малый чум.

        Рождение войска

        Он не блуждал, вышел к стойбищу перед рассветом, забрался в походный чум и уснул.
        Утром он съел еду, оставленную женой, собрал сети, чум и спустился по Йонесси на полдня пути. На месте открытом, плоском, свободном от тальника широкий человек основал новое стойбище. В прежнее решил не возвращаться, чтобы не вспоминать о прошлом и не видеться с людьми, знающими, где он живет.
        Широкий человек не знал сна и отдыха. Утром он выставлял сеть — осетр и красноперый таймень сами шли в нее, будто знали, что в преддверии зимы у Ябто нет запаса. Ночью на отмелях он бил острогой налимов и щук. И скоро яму, вырытую до глубины подземного инея и выложенную свежим лапником, заполнили тела великих рыб. Сига, пелядь и другую добычу помельче он сушил на ремнях. Но тепла и солнца уже не оставалось, и Ябто вырыл другой ледник.
        Ежедневная и счастливая борьба с великой рыбой, которую приходилось упорно бить, прежде чем затащить в лодку, занимала все его внимание. Он не тосковал, не жалел ни о чем. Он видел себя на верном, проторенном пути своей жизни, и обильный улов считал знамением.
        Широкий человек прекратил добывать рыбу, когда пришли тяжелые предзимние ветра, и великая река загустела ледяным крошевом. Он утеплил чум покрышками из бересты и начал жить, не думая о запасах и о том, на чьей земле он живет. Несомненно земли принадлежали кому-то, но угодья по берегам Йонесси были столь обширны, что ни один род или племя не могли уберечь от чужих свои владения.
        По первому снегу Ябто ушел в тайгу охотиться. Покидая родовые угодья, он не думал о том, что не вернется, но по привычке все предвидеть, не допускать оплошностей и запасаться необходимым, он положил в лодку подбитые бобром лыжи. Широкий человек добывал птицу. Ради забавы подстрелил двух белок — беличьи тушки шипели на рожнах, а мех, еще не достигший зимней красоты, Ябто выбросил. Он удивлялся себе, поскольку в иное время не сделал бы так.
        Дни шли за днями, и широкий человек одичал на своем одиноком стойбище. Все чаще посещала его тревога, что он не успеет добыть мяса. Он уходил все дальше в тайгу, иногда ночевал там. Но большой зверь оказался не таким податливым, как осетры и таймени, а зайцы и птица только злили широкого человека.
        Но однажды во время дальней ходьбы он увидел совсем недавний след лыж и кинулся по нему, будто это был след сохатого.
        Оставившего след он достиг уже на закате. По облезлому песцу, которым была оторочена старая малица, он узнал ненца. Охотник был высок, с огромными, как медвежьи лапы, ладонями и младенчески крохотной головой. За спиной его был большой саадак, к поясу привязан топор, в руках — пальма. Услышав шаг другого человека, неизвестный охотник обернулся к Ябто, медленно растянул в улыбке обмётанный чёрной щетиной рот и поднял оружие.
        Не сговариваясь, они разом положили на снег луки и бросились навстречу друг другу — без ссоры, без оскорбительных слов, положенных перед поединком,  — бросились, как близкие родичи после долгой разлуки. Тайга разносила звон и жадные хрипящие крики. Неизвестный охотник был искусен в бою, но Ябто — искуснее. Ловким движением широкий человек выбил пальму из рук противника — и тот не успел сорвать с пояса топор, как оказался спиной на снегу. Вместо того, чтобы поразить соперника железом, Ябто прыгнул на него, положив древко пальмы поперек горла, и начал вдавливать. Медвежьими руками охотник упорно держал на себе тяжесть Ябто, но древко приближалось к глотке, силы уходили, и поверженный заговорил…
        Он говорил, что убивать друг друга им нет нужды, и если нужна добыча, то он знает, где взять ее. Добычи там неизмеримо больше, чем можно снять с его тела, и вдвоём они могли бы сделать набег и до конца великого холода не беспокоиться ни о чем, кроме поддержания огня в очаге.
        Ябто ослабил усилие. Ему понравилось, что этот ненец с крохотной головой не вымаливал пощаду, но говорил разумно, почти спокойно, будто знал, что разум — добрый демон широкого человека. Ябто убрал оружие и помог подняться сопернику.
        Этот человек происходил из большой семьи рода Ивняковых людей. Он был скитальцем без очага, таким же каким был Железный Рог и каким стал Ябто. Возврата к своим для него не было. Тут же, сидя на снегу, он рассказал широкому человеку о том, как месяц назад убил младшего брата за то, что отец отдал ему почти все стадо. Старик ждал близкой смерти и оставил меньшего сына в своем стойбище, чтобы сын закрыл ему глаза и поднял на ветви, а потом дожидался, когда умрут мать и престарелая тетка и проводил их в нижний мир. Незнакомый охотник сказал, что даже не спрашивал отца, как же он, старший сын, будет жить с жалким десятком оленей — несправедливость настолько поразила его, что отняла язык. И младший брат умер от стрелы в висок следующим утром, после того, как получил наследство.
        — Прибил его голову к постели,  — улыбаясь, сказал воин. Потом договорил грустно:
        — Не любил меня отец, с малолетства не любил. Его беда. Теперь пусть боится.
        Прямо с места схватки Ивняковый — так стал звать его Ябто — повёл широкого человека по тому пути, который наметил сам.

* * *

        Издалека увидели они аргиш.
        К зимнему стойбищу кочевали люди — по виду остяки, потому что оленей при них не было. Собаки тащили четыре нарты. Помогали им четверо мужчин, три женщины шли позади аргиша.
        Двоих самых высоких остяков они убили из засады. Женщины с криком спрятались за нартами, груженными с верхом. Один из мужчин взметнул лук, другой освобождал от упряжи собак.
        Того, который с луком, новый товарищ Ябто ранил в плечо, сам широкий человек взял на себя более важное дело — перебил собак, сделав это без единого промаха.
        Раненый лежал на снегу. Оставшийся человек стоял, опустив руки, и неподвижно смотрел на неторопливо идущих к аргишу врагов. Он был молодой парень с широкими остяцкими глазами, прямым лицом и кожей цвета железа. По меху на плечах он узнал юраков, давних врагов своего племени, доставал из памяти немногие известные ему юрацкие слова, и когда приблизились враги заговорил коверканной, смешной речью. Он просил оставить ему жизнь. Он ждал ответа, но не дождался — враги, слегка наклонив головы набок, рассматривали его.
        Тогда парень сказал, что он видит: его победители — вольные люди, и он мог бы пригодиться им.
        — Ты — трус, а трус нам не товарищ!  — крикнул Ивняковый.
        Ябто указал на раненого.
        — Кто он тебе?
        — Никто.
        — Почему тогда кочуешь с ним?
        Остяк залопотал: из мешанины звуков понял Ябто, что одна баба из тех, что прячутся и скулят за нартами, сестра раненого.
        — Два года мне ее не дает, говорит, мало птицы бью…
        — Говори по-остяцки, я понимаю,  — улыбнувшись, сказал широкий человек.
        Он вынул из ножен короткий нож и протянул парню. Тот понял без слов — взял оружие и, подбежав к раненому, прекратил его жизнь ударом в глаз. Женщины притихли от ужаса — они уже не прятались…
        — Которая твоя?  — спросил Ябто.
        Остяк указал на стоявшую посередине молодую женщину с рябым лицом.
        — Порченая баба,  — сказал широкий человек.  — Не бери ее. Тогда пойдёшь с нами.
        Остяк закивал часто. Ивняковый человек прогнал женщин — с громким плачем убегали женщины в прозрачный лес.
        Аргиш был гружен вяленым мясом бобров, бобровыми шкурами, рыбой, скребками и стрелами, какие бывали только у людей, называющих себя «кет». Ябто видел — добыча оказалась не столь обильна, как обещал Ивняковый. Но великая добыча была в том, что теперь с ним двое людей, питающих к нему почтительный собачий страх.
        Втроем они совершили еще два набега на людей, о племени которых Ябто не знал и не хотел знать. Они разжились второй рубахой из светлых железных пластин — первая была у Ябто под малицей — и еще одним человеком. Как и двое предыдущих, он носил в себе темную обиду.
        И вновь спасительный разум шепнул Ябто: там, где люди живут числом больше одного, всегда найдётся обиженный на судьбу и затаивший месть, выпустить которую не даёт простая человеческая трусость и страх перед обычаем. Такой человек — его человек, воин войска отверженных и всем чужих. Разум говорил: в набеге бери добычу, но оставляй в живых хотя бы одного, самого слабого, но с крепкими ногами, чтобы он разнёс весть о тебе. Тогда слава твоего войска полетит впереди твоих стрел.
        Ябто с готовностью повиновался своему доброму демону, и скоро его окружали разноликие воины, среди которых, помимо Ивнякового и остяка, был селькуп в лисьей шапке и тунгус с татуированным лицом.
        Когда широкий человек по льду вошел в земли людей Нга и напал на семью Нойнобы, с ним был уже десяток воинов.
        Семья Нойнобы подарила ещё двух. В чем их обида, Ябто не ведал — эти молодые охотники уже где-то слышали о растущем, как гроза, войске и сами просили широкого человека взять их с собой.
        В месяц холода, когда в тайге замирала жизнь и люди не покидали стойбищ, заботясь лишь об огне, поднималась слава Ябто — в безделье вспоминались многие обиды, и мысли о войске людей, всем чужих, приходили сами собой.
        Войско стало бесплотным духом, проникающим в чумы.
        Ябто увёл своих людей на стойбище, где он оставил лодку. Ничья рука не прикоснулась к его добру. Походный чум кочкой торчал из-под снега. С воинами была добыча. Они поставили жилища, покрыли их лучшими ровдугами и берестой. В месяц наста, когда сохатые сбиваются в стада по десятку животных и больше, одной удачной охотой войско избавило себя от голода, и каждый из них, даже самый малорослый, чувствовал, что теперь ему все по силам.
        Перед весной Ябто сделал набег, не пустив ни одной стрелы. Войско окружило стойбище и, когда из чумов вышли люди, широкий человек сказал: «Кто обижен — иди со мной». Вышло пятеро. Остальным Ябто даровал жизнь, приказав только уйти в тайгу и ждать утра, когда он разберёт добычу.
        Когда реки сбросили лёд, широкий человек велел идти в своё родовое стойбище. Войско упорно шло против течения длинной вереницей лодок. Когда-то Ябто мечтал о четырех воинах, молодых и преданных,  — теперь у него было вдесятеро больше и почти все в железе.
        Ябто шел к прежнему месту вопреки надобности. Стойбище, окруженное рекой, было удобно для ловли, но опасно для войны. Широкий человек знал, что его победы — пока малые — не останутся без ответа. Там, в стойбище, напасть на войско можно было со всех сторон, и потому придется расставлять дозоры вдоль всей речной петли… Но широкий человек ехал не жить — только лишь для своего утешения он собирался прийти туда, где прошла его жизнь, глупая и неправильная, чтобы взглянуть на нее другими глазами и выбросить из памяти, как жир со скребка.
        Он предвкушал радостную для себя встречу с духами местности, которые наверняка испугаются нового обличья жившего здесь человека. Одно лишь омрачило радость пути. На вершине заветного столба Ябто не увидел Куклы Человека — ни костей, ни одежды его.
        Но досада была недолгой. «Вороны растащили»,  — решил широкий человек и приказал людям сильнее налегать на шесты и весла.
        Проведя немного времени на Сытой реке, он вернулся с войском в новое стойбище на берегу Йонесси. Прежде он счел бы такую перекочевку блажью, но теперь он видел себя не усердным хозяином, а вождем и жил особым разумом власти.

        Тихая свадьба

        Нойноба успел откочевать совсем недалеко, и мы вернулись в его летнее стойбище. Путь занял не больше половины дня. Но этот путь поначалу казался мне непреодолимым — нетерпеливая и неразумная душа моя рвалась вслед за моим врагом. Теперь я был привязан к широкому человеку еще крепче, чем в ту пору, когда он держал мою жизнь в руках и выпустил ее только по воле безвестного демона. Не было во мне ни сострадания к Нойнобе, ни памяти о людях, о которых говорила мне мать. Я повернулся, чтобы идти по едва заметным остаткам следа, которые замывал снегопад.
        Бешенство мое остановил Лидянг.
        — Куда пойдешь?  — спросил он, сощурившись.  — Хочешь умереть, как Нойноба? Где гуляет твой ум, а, парень?
        Я дерзко ответил старику, что смерти не боюсь, потому что она уже не может прийти — мне назначено встать на место, завещанное до рождения, и жить там.
        — Разве чудо ничему не научило вас?
        Лидянг потупил взор и заговорил просто, без презрения к моему малолетству:
        — Может, так оно и есть. Но вслед за великим снегом придет великий холод, запасов мало, а добытчиков еще меньше. Ты хочешь жить, но и мы хотим. Добудешь зверя — кого-то спасешь. Мать говорила тебе, чтобы ты не оставлял этих людей — женщин, слепого… невесту… Не хочешь упустить завещанное, не нарушай завета, Ильгет.
        И я остался — не из жалости к людям, а из страха ослушаться бесплотных, пославших чудо.
        Мы поставили чумы, развели первый огонь на новом стойбище и стали жить.

* * *

        А ночью Нара сама развязала ремни.
        Нара открыла мне жизнь, которой я не знал, и мысль уйти одному совсем оставила меня.
        Только потом я понял — она все знала, хотя не было в ней дара предвидения. Тут было другое. Предчувствие, которое боролось в ней с обидой на судьбу, победило, и, видимо, произошло это помимо ее воли. Она понимала, что такое жизнь, что жизнь должна продолжаться, помимо желания кого-либо из людей, помимо ее выбора. Нара была ликом той силы, которая сильнее мудрости, сильнее разума — и эта сила обрушилась на меня. Первое что сказала: «Бедный, бедный Ильгет».
        Она развязала ремни, и я ослеп…
        Я смотрел на это маленькое, белое, почти прозрачное тело, открывавшее то, что составляет жизнь, и возвращался в теплый, как летние мхи, мир, из которого выпал после рождения.
        Несколько дней мы жили так. На заре я уходил с мужчинами в тайгу, возвращался на закате и насыщался ею и, насытившись, опускал голову между маленьких острых холмов, спускался вниз и слушал тихий разговор живых ручейков ее тела. Я слушал, а ветер грохотал над чумом, и безумные снежинки, залетая в дымовое отверстие, погибали на полпути к очагу.
        Этими ночами мы рассказывали друг другу свою жизнь, и однажды она спросила меня:
        — Смотришь в мои глаза, а видишь другие. Чьи?
        Я рассказал ей о дочери Ябто, которая была частью одной души, разделенной на троих. Я рассказал ей о тайнике со стрелами и связке костяных птиц.
        — Она тебе сестра?
        — Нет.
        Нара смотрела на меня долго, потом отвернулась и уснула.
        Следующей ночью она опять спросила меня:
        — Ты вспоминаешь ее?
        — Да.
        Нара больше ни о чем не спрашивала до другой ночи.
        — Ты будешь всегда вспоминать ее?
        Я сказал ей, что дочь Ябто отдана в жены в тунгусский род, сейчас она очень далеко. Нара долго молчала, не отводя от меня взгляда, потом произнесла:
        — Вспоминай. Я ничего не боюсь. Но знай, что я — это она. У нас с ней одно имя и одна суть. Ты получил свое, мой князь. Думай лучше об этом и не покидай меня.

* * *

        Все эти дни другие женщины смотрели на меня таким взглядом, которого я не мог понять.
        А потом пришла мудрая старуха с бубном и справила обряд. Она кормила огонь и призывала добрых духов на нашу постель. Когда кончилось камлание, старуха села у огня, вытянув ноги, и сказала:
        — Скатилась жизнь, как шапка с головы. Свадьба — а пира нет. Мало мяса у людей. Голодно нам будет.
        Она поднялась.
        — Пойду покормлю слепого. Как бы мимо рта не положил еду.
        Йеха жил в чуме со своим родичем, единственным уцелевшим из всей семьи воином,  — имени его я не помню. Сын тунгуса молчал, как молчат люди, еще не понявшие произошедшей с ними перемены. Так же молча он принимал еду из чужих рук.
        Нара опередила мудрую старуху.
        — Я сама накормлю его. А ты иди спать.
        — А муж?  — лукаво проговорила старуха.
        Нара улыбнулась и ничего не ответила — положила в туес кость с куском мяса и ушла.
        — Попал ты, парень, в петлю,  — добродушно сказала старуха.

        Муравьи

        Утром одним добытчиком стало меньше — ушел Оленегонка.
        След лыж уходил на восход и терялся в долине. Небо цвета кровавого молока застыло над тайгой. Женщины, узнав о пропаже Яндо — быстроногого, меткого и к тому же видного собой,  — пришли в замешательство, а потом подняли гвалт. Женщины знали — Оленегонка не вынес моего счастья. Не знал об этом лишь я.
        Из чума, держась за плечи родича, вышел Йеха и впервые за эти дни подал голос:
        — О ком плачете, добрые люди?
        Женщины от удивления замолкли. Йеха говорил, как свой,  — мирно и просто.
        Чудо ослепления великана немощной старухой видели все, и все понимали, что здесь была воля бесплотных. Но, наверное, никто не верил, что человек, разом превратившийся из великого воина в беспомощного калеку, не таит в себе зла на людей, через которых обрушилась на него горькая участь.
        Каждый из людей видел недоброе в молчании Йехи, за ним ухаживали, как за младенцем, но трудно было сказать, чего в этой заботе больше — сострадания или страха.
        И вдруг сын тунгуса заговорил так, будто ничего не случилось. Никто из людей не знал — и я тоже,  — что ослепление стало началом другого чуда, скрытого от посторонних глаз.
        Потом настал день, и Йеха рассказал мне о чуде.
        Его имя не имело смысла, поскольку означало боевой клич. От рождения он был заметно больше своих сверстников, он рос и стал огромным. Никто из людей не видел для него иного пути, кроме пути великого воина. Йеха оправдал надежды — один стоил двух десятков. Но невиданная крепость тела смягчила дух. Мужчины шли на войну, разжигая в себе ненависть к врагу, призывая свирепого духа в свои сердца, Йеха же бил врага одной телесной силой и свирепость, которой распугивал многих, носил, как шаман носит чужое лицо.
        Он знал об этом свойстве своей души, стыдился его, и потому заставлял себя искать соперника, шел воевать против тех, кто не сделал никакого зла его семье. Он чтил людей, и никому из них не доверил бы свою самую глубокую и постыдную мечту — никогда не воевать. И чем сильнее мучила его постыдная мечта, тем злее становился Йеха.
        Родичи посмеивались над его страстью днями просиживать у муравейника, но это был добрый смех над невинной забавой великого воина, полезного человека своей семьи, к тому же совсем молодого, еще не знавшего женщины.
        В жизни муравьев он видел лучший удел всякого живого дыхания. Каждое из этих крохотных разумных существ бежало своим путем, и сына тунгуса изумляло, что, сталкиваясь, они мирно расходятся, и, поглощённые своей непонятной, но, несомненно, великой заботой, спешат дальше, будто не видят друг друга.
        Он изумлялся тому, как одинаковы муравьи, и нет среди них ни больших, ни тщедушных.
        Но однажды он увидел муравьиную войну.
        Небольшой отряд черных муравьев напал на муравейник рыжих, и впереди черных шел один, заметно больше своих собратьев. Это был вожак, и тех немногих врагов, что попадались на его пути, он давил одним движением. Йеха видел — движение муравейника не останавливалось, каждый нес свою ношу, но откуда-то из глубин появились рыжие, которые, как видно, ничего и никогда не носили на своих спинах. Один за другим они бежали к подножию муравейника, и те, кто спускались первыми, сразу находили смерть, потому что черные были заметно больше.
        Захваченный зрелищем, Йеха уже схватил тонкую веточку, чтобы вмешаться в чужую жизнь, но задержал руку…. Силы рыжих прибывали, они наплывали на врага, битва стала плоским шевелящимся пятном, которое неудержимо наливалось рыжим цветом. А потом отступили обороняющиеся, и сын тунгуса увидел: рыжие тащат по трупам врагов разъятое на части тело большого чёрного муравья.
        И, потрясённый Йеха заплакал…
        С той поры постыдное желание стало еще сильнее.
        «Когда я искал, как поссориться с тобой, я вспомнил того чёрного муравья»,  — так сказал мне сын тунгуса.
        А потом Нойноба приказал ему вести четырех товарищей в помощь семье Хэно. И когда моя мать, по наущению свыше, лишила его глаз, вся внутренность Йехи провалилась во мрак и ничего не чувствовала, кроме боли. Потом ушла боль, осталась только тьма. Но настал день, когда сыну тунгуса показалось, что тьма перестала быть тьмой.
        Его кормил родич, потом он получал еду из теплых рук старухи, потом его кормила Нара — и Йеха понял, что войны в его жизни не будет, даже если сама жизнь держится только на милости тех, кто чувствует свою вину перед ним. Уже никто не ждет от него свирепого лица. Он станет бесполезным псом, которого кормят только из почтения к прежним заслугам и за то, что он дает детям поиграть с собой.
        И теперь уже другая, не постыдная, но странная мысль посещала сына тунгуса — он радовался слепоте. Мысль была настолько нелепой, что не умещалась в разум, и Йеха — так же как прежде возбуждал в себе гнев — искал в себе печаль.
        Печаль была только одна — он никогда не сможет смотреть на жизнь муравьев. Но и она не смогла поглотить всю душу, потому что взамен утраченного зрения сын тунгуса услышал звуки, о которых никогда не знал. Больше всего он хотел, чтобы рядом с ним ходил неотлучно зрячий человек и говорил, откуда происходят эти звуки. И оттого заботы людей стали ему близки и, когда он услышал женский гвалт, попросил родича вывести его на волю и сказал — мирно, по-свойски, так что удивил всех:
        — О ком плачете, добрые люди?
        Ему сказали.
        Йеха попросил родича подвести его ко мне.
        — А я думал, что он тебя прирежет. Сонного.
        — За что?
        — Когда ты жил у Хэно, ты смотрел только на свои ноги. А я видел его лицо и слышал его слова.
        Йеха рассказал мне, как злобный смех исковеркал лицо Оленегонки, когда он говорил про подарок, с которым такой заморыш, как я, не знает что делать. Я удивился.
        — Нара — его крови. Разве нет других женщин?
        — Нет,  — сказал Йеха.  — Зато теперь ты можешь спать спокойно. А кроме того, твоя Нара досталась мне — кормит меня, как добрая жена, прикладывает сухой мох к лицу. Выходит, я победил в стрельбе.
        Великан захохотал, и вслед за ним засмеялся я.
        Подошел Лидянг и обругал нас хрипло, по-стариковски зло.
        — Вы хоть знаете, куда он ушел?
        — Жить одному,  — неуверенно сказал я.
        — Росомахи… один, без чума и припасов — в такое время человек не выживет.
        — Не бойся, мудрый дед,  — раздался насмешливый голос Йехи.  — Этот парень может найти что угодно, только не смерть.
        — Этого-то я и боюсь,  — мрачно ответил Бобер и пошел к старикам.

* * *

        Втроем мы пошли на охоту. Хозяева этого леса смилостивились и дали нам кабаргу. Люди были сыты и на время забыли об уходе Оленегонки. Но тем оленем кончилась милость хозяев леса. Добыча уходила от нас, петли пустовали, и в середине месяца великого холода мы принялись за ездовых оленей.
        Мы ходили в тайгу, но возвращались и падали оледеневшими птицами, не в силах бросить рукавицы у порога. В чумах вспоминали сказ о брошенной жене, которая ловила мышей под снегом и была едва живой, когда нашел ее в тайге добрый и сильный человек.
        Той зимой никто из людей не тревожил нас.
        Той зимой голод решал, кому жить. Трое стариков и столько же старух умерли вскоре,  — старики считали неправильным жить, когда есть дети, пятеро мальчишек, доросших до локтя взрослого мужчины, и отдавали им большую часть своей еды. Но трое из них — самые маленькие — не выжили.
        Матери похоронили детей, не имея сил на плач, и втайне радуясь их успокоившейся участи.
        Мудрая старуха держалась крепкой сосновой шишкой, но и она перед весной пожаловалась на усталость, легла, закрыла глаза и больше не открывала.
        Лидянг вовсе не считался стариком — вместе со мной и воином Нойнобы он ходил в тайгу, ему доставалась мужская доля пищи. Великану Йехе не дали умереть, хотя он был бесполезен, как младенец,  — Нара, не спрашивая меня, отделяла часть моей пищи и несла слепому. Немного отдавал ему единственный здоровый родич. Сколько едят другие, Йеха не знал.
        Никто из людей не роптал на раздел пищи, ибо это был вековой закон всех племен — отдавать слабому самую худую еду.

        Бунт вдов

        Когда уходил тяжкий месяц наста, послала нам тайга тощего весеннего лося. Он отбился от тех, с кем проводил время холодов, обессилел, оставлял за собой пятнистые следы ног, израненных жёсткой коркой, покрывавшей снег. Зверь, казалось, был рад тому, что увидел нас и неподвижно ждал своей стрелы.
        Большая добыча дала нам дожить до тех дней, когда потоки весенних вод понеслись с гор в долину. Оставалось нас четверо мужчин, моя Нара и еще десяток женщин — молодых вдов семьи Хэно.
        Весной женщины, шатаясь, вышли из чумов, посмотрели друг на друга и начали плакать. Многие из них были свежи телом, но эта зима сделала их похожими на старые ровдуги. Только сейчас — не в пору холода — они поняли перемену в своей судьбе. Сытая жизнь в достойной семье Хэно приучила их смотреть на себя чаще и пристальней, чем это делали замужние женщины простых и менее сильных родов. Женщины хотели прежней жизни, и это желание день ото дня становилось все сильнее, оно заглушало ту единственную разумную мысль, что прежнего уже не вернуть. Они делали привычную работу, собирали первые травы, обходили окрестности стойбища в поисках еды — хотя бы тех же мышей, которыми питалась несчастная брошенная жена,  — они собирались вместе, о чем-то говорили подолгу и тихо. Но всякому, кто смотрел бы на них, было бы видно — они собираются оплакивать свое несчастье и в том находят утешение.
        Единственный человек, который мог слышать их, когда добытчики уходили в тайгу, был Йеха. Он выходил на четвереньках из чума и делал единственную работу, на какую был способен,  — ломал сучья, принесенные молодыми вдовами из лесу.
        Время шло, и разговоры женщин становились все громче, они уже перестали собираться все вместе, а сходились по двое или трое — и, наконец, настал день, когда одна из них вцепилась в волосы другой.
        Женщины делили мужчин.
        Тоска о горькой судьбе породнила их совсем ненадолго. Они начали вражду, понимая, что обиженных в этой вражде будет неизмеримо больше, чем довольных. Каждая из них хотела своего мужа-добытчика, ибо считала, что так положено любой женщине, тем более красивой, и не желала думать ни о чем, кроме своего права. Они превратились в весенних медведиц и потеряли страх.
        Но вражда молодых вдов друг с другом оказалась недолгой. Пресекла ее вдова Передней Лапы, не молодая, но крепкая, высокая, по-рысьи молчаливая и зоркая.
        Лидянг мог добывать зверя, но был плох как мужчина. Йеха, наверное, хорош на постели, но, как младенец, нуждался в заботе.
        Самой сладкой добычей был молодой, статный воин Нойнобы, родич великана,  — его-то и захватила вдова вожака воинов Хэно. Пока родственницы ее ругались и таскали друг друга за волосы, она увидела, как воин зачем-то собрался к реке, тихо пошла за ним и там, где уже не могли видеть чужие глаза, повалила его на подсохшую траву и высосала из него волю, как сладкий мозг из кости. Воин был плечист, велик ростом, но совсем молод, женщины ему только снились. И когда обрушилась на него вдова Передней Лапы, неистощимая и ненасытная в любви, он перестал видеть срамные сны и без стыда бегал за ней, как телёнок за мамкой.
        Женщины, увидев это, поняли своё поражение, но было поздно — утробным страшным рыком вдова сразу отбила у них желание приближаться и оспаривать добычу. Она знала ту же тайну власти, что и ее погибший муж.
        Неудачей закончились попытки захватить Лидянга и Йеху.
        Одна из женщин — я не запомнил ее имени, так же как имён многих других женщин — мать двоих мальчишек, отощавших за зиму до прозрачности листа, подошла к Бобру и сказала бесхитростно:
        — Ты, Лидянг, вдов и я вдова. Ты крепкий человек, и время тебя не берет. Стань моим мужем. Корми моих сыновей.
        Старик знал о безумии женщин и спросил, улыбнувшись криво:
        — Что дашь взамен?
        Не отводя глаз, вдова ответила:
        — Все, что на мне. Я вдвое моложе твоей умершей жены. Пойдём, посмотришь на меня и сам станешь моложе.
        Она протянула руки к старику и повторила:
        — Только корми моих сыновей. Они будут почитать тебя как отца.
        Лидянг отстранил ее руки.
        — Я и так кормлю…
        — Нет, только их,  — женщина сделала шаг навстречу старику,  — как всякий отец кормит только свою семью и наслаждается только своими женами.
        Тут проснулся дребезжащий голос Лидянга:
        — Другие пусть подохнут?
        — Пусть,  — сказала женщина и заплакала, поняв, что ее постигла неудача.
        — Э-эх, росомахина дочь,  — протянул Бобер.  — Не показывайся мне, а то отхлещу постромками. Как настоящий муж.
        Являна Лучик, первой узнав о том, что старик отругал мать двоих мальчишек, первой кинулась на оставшуюся добычу. Родич Йехи был занят без остатка вдовой Передней Лапы, и Являна сама пришла к великану и сказала, что он может ходить, опираясь на ее плечи,  — и так увела сына тунгуса в тайгу. В стойбище она вернулась под вечер и просила мужчин — к тому времени мы вернулись с охоты,  — чтобы те привели домой Йеху.
        — Ему медведица жена!  — сквозь слезы кричала бывшая невеста Лара.
        Над ней смеялись, и злее всех — сами вдовы.

* * *

        Но прошло несколько дней, и вся их ненависть нашла выход.
        Она обратилась на Нару — любимую внучку Хэно, единственную женщину великой семьи, получившую мужа, когда все другие мужей потеряли,  — мужа невеликого ростом, но крепкого и открытого воле бесплотных. Они побаивались меня, эти женщины, но победа вдовы Передней Лапы, вмиг приручившей воина Нойнобы побеждала страх.
        Однажды, когда мы — трое — вернулись с малой ходьбы, я вошёл в свой чум и увидел посиневшее в кровавых отметинах лицо Нары. Я спросил: «Кто это сделал?» — но Нара не хотела отвечать.
        Губы ее будто слиплись.
        Я позвал Лидянга. Старик смотрел на нее долго и равнодушно, а потом сказал:
        — Надо кого-то убить. Ради страха.
        Но страха в женщинах уже не было.
        После молчания заговорила Нара:
        — Когда будут у них мужья, безумие пройдет. Не надо никого убивать.
        Злой бодрой походкой Лидянг направился в свой чум, откуда вышел, держа в руке большие ременные кольца — остатки упряжи последних оленей великого стада Хэно.
        — Кто ее бил?!  — закричал старик.
        Женщины попятились от Лидянга. Только вдова Передней Лапы осталась на месте.
        — Все.
        Она говорила тихо и бесстрашно.
        — Все понемногу,  — повторила вдова и с едва заметной улыбкой глянула в сторону воина Нойнобы. Тот стоял в нескольких шагах, и было видно, как подпрыгивают его скулы.
        Молчание длилось, и лицо вдовы полнилось торжеством.
        Я был с Нарой, я хотел прикоснуться к ее лицу, но получил удар по руке. Нара не боялась боли — она знала то, чего не знал я: ласкать и жалеть жену, да еще при людях — бесстыдство.
        Она глянула на меня, и ее взгляд был, как плеть Ябто.
        Я вскочил и подошел к вдове Передней Лапы.
        — Что будет дальше?  — спросил я.
        Вдова усмехнулась и ничего не ответила. Воин Нойнобы сделал шаг навстречу нам. Пятерня его лежала на поясе, там, где был длинный нож.
        Я сказал женщинам:
        — Вы настолько глупы, что не понимаете общей беды.
        — У каждого — своя беда,  — ответила вдова медленно, так, чтобы налюбовались все. Сказав, подошла к своему ручному теленку и встала рядом.
        И тогда я сказал этой женщине, унаследовавшей не только родовое имя, но и душу погибшего мужа.
        — Твоя правда. И поэтому слушай меня. Чтобы общая беда не стала моей, всех вас нужно перебить, как больных важенок. Тогда я буду спокоен за свой очаг и свою жену.
        Женщины вздрогнули от моих слов, а вдова расхохоталась — в полную грудь, как мужчина. Она смеялась, а я видел тяжелый взгляд Лидянга, но продолжал говорить.
        — Вы таскаетесь за нами и требуете пищи. Правильно смеешься, женщина,  — у каждого своя беда. Есть другой способ избавиться от такой надоевшей ноши, как красивые вдовы. Сделаем, как все люди,  — каждый добытчик добывает на свой рот. Теперь я человек, живущий своим очагом, у меня есть жена и своя родовая река — туда мне идти. Каждый из мужчин может сделать так же — выбрать себе жену и очаг. Прочие пусть живут, как знают. Ведь этого хотели вы, когда начали делить мужчин?
        Первой заплакала мать мальчишек, и будто сильный ветер прошел по головам женщин, разметав их тяжелые волосы. Женщины кричали — каждая свое, и в тех криках я разобрал мольбу убить, но не бросать. Но сильнее их криков был взгляд Лидянга — я видел, как в нем наливается вражда, и воин Нойнобы уже сжимал рукоять ножа.
        Вражду прервал оглушительный треск, похожий на грохот небесный.
        Йеха сидел в чуме, обострившимся слухом слушал наши слова, и решил выйти, не дожидаясь помощи. А выйдя — запнулся и рухнул на ворох сухих веток, принесенных из леса.
        Женщины бросились к нему, но сын тунгуса поднялся сам, взял за плечи сразу двоих и приказал подвести его к людям. Йеха обратился ко мне, но говорил так, чтобы слышал каждый:
        — Когда ты еще был Собачьим Ухом, один парень обещал стать твоим псом. Но он сбежал — вот беда… А у нас совсем нет собак. Хорошо бы нам хотя бы одного пса, пусть даже слепого — лишь бы скалился. Я буду твоим псом, Ильгет. Перед тем как уйти в тайгу, привязывай меня длинным ремнем к ноге твоей жены и ни о чем не думай, добывай зверя.
        Ответом ему была тишина.
        Теми словами Йеха пресек вражду. Надобности в его службе, наверное, не было, никто не думал мстить моей жене, хотя она оставалась отдельно от других женщин, но те из них, которые ни на что не надеялись в борьбе за мужчин, видели в сыне тунгуса своего спасителя. После его слов женщины постигли бездонную глупость своего замысла. И даже вдова Передней Лапы притихла.

        Оленегонка

        Отчаянием и собачьим чутьем отыскал Оленегонка новое стойбище Ябто. В тот день, когда он ушел, пурга быстро спрятала след войска обиженных.
        Оленегонка шел, повинуясь вере, что для несправедливой участи есть отмщение. Вера его была сильна — он не застыл во время ночевок на снегу, застланном лапником, не стал добычей зверя. За десять дней пути его пищей были две наскоро обжаренные над костром куропатки. Он не умер, и получил награду — след временного стойбища большого числа людей. Удача обновила тело Оленегонки,  — еще пять дней, бесснежных и ясных, он шел по следу множества лыж, как по становому пути.
        Силы кончились, когда он выбрался на ровную дорогу застывшего Йонесси и, увидев вдалеке ровные стволы белых дымов, полз остаток пути, не давая себе отдыха, который грозил сном, переходящим в смерть.
        Он не дополз совсем немного — воин, высекавший пальмой прорубь, заметил его и притащил в стойбище.
        Очнулся Оленегонка в чуме возле жаркого очага. Перед ним на высокой подстилке из шкур сидел широкий человек и протягивал ему костяную ложку.
        — Ешь,  — сказал он и пододвинул миску с дымящимся мясным отваром.
        Пришелец заговорил, когда потеплело его нутро.
        — Ты Ябто Ненянг?
        — Откуда знаешь меня?
        — Ненянга Ябто знает вся тайга.
        — Еще не вся… С чем пришел?
        — Подарок принес. Твоим воинам и тебе.
        — Мне — какой?
        — Знаешь Вэнга?
        — Он жив?
        — Пока жив.
        — Это хорошо. Где же ты спрятал подарок мне?
        Оленегонка положил ложку, приподнялся и показал Ябто две пятерни.
        — Столько дней пути отсюда. Он один среди множества ртов подыхает с голоду.
        Ябто задумался.
        — Вэнга не умрет,  — сказал, наконец, широкий человек.
        — Я тоже так думаю. Этот заморыш открыт воле бесплотных.
        — Откуда знаешь?
        — Видел. Он один перебил половину мужчин семьи Хэно. Бешеный демон вселился в него. Но сейчас демона нет. Осталась пустая деревяшка.
        Услышав это, Ябто замер и закрыл глаза.
        — И самого Хэно?  — спросил он после молчания.
        — Наверное. Старик мертв.
        — Сам ты кто таков?
        — Мое прозвище — Яндо. Я из людей Нга. Я запомнил тебя, большой человек, когда ты приезжал гостить к отцу нашему и привозил Лара.
        Ябто улыбнулся и отвалился на расстеленные шкуры — он был доволен и продолжал слушать.
        — Если хочешь получить подарок…
        — Хочу. Ты порадовал меня.
        — … дай мне отъестся несколько дней, и я покажу тебе путь. Там же подарок получат твои воины. Не все, но многие. Я знаю, ты хочешь основать великое стойбище людей, которые испытали несправедливость…
        — Так.
        — Вместе с Вэнга больше десятка женщин. Они станут женами твоих людей, первыми матерями будущего племени. Великого племени!
        — Говоришь, как мудрец,  — повторил Ябто слова Куклы Человека.  — Чего же ты хочешь себе, одаривая меня столь щедро?
        — Почти ничего — только одну из этих женщин. Самую маленькую.
        Широкий человек расхохотался.
        — Видно, ты обезумел от любви, как весенний лось, если ради нее едва не подох в тайге.
        — Не ради нее…
        — Вот как?
        — Нет — ради нее… Пойми, великий человек, время, когда может исполниться то, что считалось невозможным, уже подошло. Оно совсем близко — и для тебя и для меня. Всего десять дней пути… А для такого войска, быстрого, не ведающего страха перед великим холодом и тем более перед людьми, что такое этот путь?
        — Говоришь как мудрец,  — повторил Ябто уже без усмешки. С каждым словом этот человек все больше нравился ему потому что дышал так же как он, Ябто,  — может быть, не так глубоко и уверенно, но ум имел острый.
        — Дай мне время набраться сил — и мы пойдем,  — повторил свою просьбу пришелец.
        Ябто кивнул, задумался и ответил:
        — Нет.

* * *

        За спиной широкого человека было около четырех десятков воинов разных родов и племен. Все в лучшем железе.
        Но Ябто считал, что войска мало.
        Нынешней зимой, когда уйдет великий холод, он решил повести войско на полночь, чтобы собрать всех, недовольных участью от устья Верхней Катанги, которую остяки называют Рекой Рта, до Катанги Срединной.
        Смерть Собачьего Уха была бы приятна широкому человеку, но тратить силы людей и время, за которое можно собрать настоящее большое войско, он не хотел. Свои мысли Ябто доверил человеку, которого видел впервые в жизни.
        — Скоро мне будет по силам все, и достать заморыша станет, как дотронуться рукой до собственного носа.
        — Многое может измениться, пока ты ходишь.
        — Твоя правда.
        — Что же делать?
        — Отъедайся. Пойдешь со мной.
        Ябто встал, собираясь уходить.
        — Послушай, великий человек,  — сказал Оленегонка.  — Не хочешь идти войском, дай мне припас и товарища. Я сделаю так, что заморыш сам прибежит к тебе.
        — Не дам,  — сказал Ябто. Он перешагнул порог и вернулся.
        — Как ты это сделаешь, скажи?
        — Эти женщины были счастливы в семье Хэно. Теперь — вдовы. Все они мечтают о мужьях. Скажу одной из них — только одной, что есть место — которое укажешь ты,  — где каждой из них достанется муж. И не просто муж — богатырь в светлом железе. Пройдет немного времени, и они сами наденут на заморыша и других мужчин оленью упряжь и погонят их впереди себя. Женщины семьи Хэно способны на такое. Сними с меня волосы, если это будет не так.
        Широкий человек замолк в изумлении, потом сказал Оленегонке:
        — В походе по Йонесси будешь рядом со мной.

        Поход

        В ту зиму Ябто прошел по льду великой реки, разбрасывая раздор и собирая людей.
        Он знал языки и наречия, войско его из людей разных лиц и племен как бы воплощало собой обитаемый мир, раскинувшийся по Древу Йонесси. Войско шло без флага войны — флагом было имя вождя.
        Имя растекалось по рекам, проникало туда, где слух о невиданном войске считали порождением больного разума.
        Первых людей он встретил уже на другой день пути — трое мужчин с большеглазыми остяцкими лицами рубили топорами лед. Тут же стояли нарты с рыбацкой снастью. Пока люди работали, их собаки — сильные и самодовольные — спали на снегу и заметили чужих, когда те подошли совсем близко.
        Лай оторвал людей от работы: они видели вооруженный аргиш и понимали, что бежать поздно и обороняться бесполезно.
        Какое-то время войско и рыбаки стояли друг против друга. Потом от пришлых отделился человек и пошел к ним навстречу — то был сам Ябто.
        Он приветствовал рыбаков по-остяцки и не ошибся.
        — Чего хочешь от нас?  — спросил один из мужчин.
        — От вас — ничего.
        Остяки не поверили. Они сказали, что принадлежат к большому роду людей Налима, устье их реки находится неподалеку, и если незнакомец хочет послать им флаг войны, то пусть прежде подумает. Люди Налима многочисленны, храбры, и железо у них крепкое.
        По песцовой оторочке малицы они узнали в Ябто юрака, человека с черными подошвами, врага остяков — людей с белыми подошвами — и потому не спрашивали о причине войны.
        Но широкий человек ответил, что будет воевать лишь с теми, кто сам того захочет,  — угодья людей Налима ему не нужны.
        — Зачем тогда ведешь столько вооруженных людей?  — спросил тот же остяк.
        — Чтобы знали — идет Ябто Ненянг, родоначальник нового племени, в котором нет оставшихся без доли и обойденных почестями. Скажите своим только это: «Идет Ябто Ненянг».
        Остяки застыли — они без сомнения слышали это имя.
        Широкий человек улыбнулся.
        — Мне жаль, что вы не успели наловить рыбы.
        Сказав это, он повернулся и пошел к своим людям. Войско стояло и ждало, пока рыбаки запрягут собак в нарты и скроются в устье своей реки.
        Ябто двинулся дальше и на закате расположился станом походных чумов. Воины без опаски жгли костры прямо на льду, ибо в то время он особенно крепок.
        Тех остяков больше не видели, но случилось то, на что рассчитывал широкий человек,  — имя его проникло в глубину берега, множилось устами и разносилось по кочевьям.
        Вскоре начало пополняться войско.
        Первыми выходили к нему люди не своим очагом живущие. Они не были бродягами, подобными Железному Рогу, который тосковал от спокойной жизни среди родичей и любил опасность. Это были и вправду несчастные люди. У одних бедствия отобрали очаг и семью, другие потеряли их по беспечности, третьи не имели их никогда и жили, подобно летящей паутинке. Они скитались по стойбищам родичей, кормились от скудной людской доброты, имели хилые тела и не имели стоящего оружия. Проку от таких людей было мало. Но Ябто принимал их с радушием, хотя не держал в памяти ни племен, ни тем более имен.
        Потом шли разбойники, уставшие прятаться, от каждого шороха хвататься за оружие, тоскующие от одиночества и невозможности вернуться к людям. Их было немного.
        А Ябто ждал злых и крепких, таких как Ивняковый, убивший брата.
        Когда войско миновало место с множеством островов, где каждой весной Йонесси поднимает гром, не смолкающий до первого льда, надежда широкого человека сбылась.

* * *

        Сомату, живущие на замерзших болотах и завидующие жителям твердой земли, малым отрядом вышли к великой реке, чтобы наловить рыбы и разжиться грабежом. Они говорили почти на том же языке, что и многие юраки, но родичами их не считали. Сомату ничего не знали о войске Ябто.
        Вожак — имя его Сойму, увидев отряд, намного превышавший число его людей, не думал о бегстве. Он приказал стрелять сразу, как будет пущена его стрела, а пальмы и топоры держать наготове — они пригодятся, когда большое войско, рассыпавшись, начнет окружать. Люди исполняли все с готовностью и молча.
        Эти сомату жили тяжко, не страшились смерти и даже Спящего Бога, сотворившего небо и землю, считали несчастным сиротой, которому не от кого было родиться. Они недорого ценили жизнь, и трусость считали глупостью.
        Сойму выстрелил дважды, но разом полетевшие стрелы не рассеяли врага — враг закрылся щитами и не сходил с места. Вожак потянулся за третьей стрелой, но остановил руку.
        Ябто действовал, как привык,  — он пошел навстречу врагу один, без оружия, и вожак сомату, уязвленный храбростью врага, последовал его примеру.
        — Я Ненянг Ябто,  — сказал враг.
        — Я Сойму.
        — Знаю твою беду, Сойму. Плохо жить среди болот, когда другие живут на твердой земле и пьют воду из чистых рек.
        — Я не нуждаюсь в твоей жалости.
        — Это не жалость, это разум. Если бы сомату были так же многочисленны, как юраки, они бы поменялись землями.
        От прямоты Ябто вожак опешил.
        — Твоя правда,  — помедлив, сказал он.
        Широкий человек не дал ему вдохнуть и сказать что-то еще.
        — Правда в том, чтобы идти и занять твёрдую землю, которая тебя ждёт.
        — Где она?
        — Та, которая понравится. Я собираю ищущих свою долю. Когда таких людей станет много, им никто не сможет помешать — ни люди, ни духи, ни боги. Понимаешь, о чем я?
        То говорил сам великий демон за спиной Ябто. Сомату были горды и предпочитали жить на болотах, чем признавать над собой чье-то главенство, но великий демон медвежьей лапой придавил волю Сойму. Вожак сел на снег и долго смотрел на Ябто. Он забыл о грабеже и рыбной ловле.
        Отряд сомату влился в войско широкого человека. Тем же вечером, повеселев от горячего мяса, Сойму нечаянно зарезал кого-то из прибившихся бродяг. На счастье, убитый был настолько ничтожен, что его смерть не вызвала раздора.

* * *

        Скоро Ябто собрал около сотни людей и был недоволен, ибо считал такое войско недостаточно великим, чтобы встряхнуть Древо Йонесси. Но демон подсказывал широкому человеку, что дело нынешней зимы закончено, надо идти на юг, чтобы успеть прийти в стойбище до того, как ослабнет лед. Войску надо кормиться и готовиться к великому делу.
        В стойбище новый народ сможет защититься от любого врага.
        Он построит изгородь из стволов, укрепит их землей и речными камнями, как это делают селькупы, расставит воинов и будет набираться сил.
        Его добычу составляло только оружие, а этого мало для жизни. Нужны котлы, красивая одежда, крепкие чумы и мясо, много мяса, дабы каждый человек нового племени и те, кто вольется в него, видели, что жизнь их переменилась, и впереди еще лучшая жизнь, ради которой стоит терпеть невзгоды и страх войны. Забота не угнетала широкого человека — он видел, что настало время, когда сбывается все, задуманное в молодости, и, несомненно, это и есть его участь.
        Он приказал войску охотиться и ловить рыбу, чтобы не голодать на обратном пути. Люди разбрелись по берегам, рубили речной лед и добывали без страха разозлить хозяев угодий — хозяева сами боялись.

        Бой на островах

        Имя необыкновенного вожака проникло в земли людей Нга.
        Великому роду оно ничем не угрожало, ибо обиженных в нем не было. Но слух о разрастающемся войске будил в мужчинах ревность, и наконец кто-то из них, наверное, старик, которому верят безоглядно, сказал, что несомненно именно эти люди виновны в истреблении двух почтеннейших семей — Хэно и Нойнобы,  — и к ревности прибавилась жажда праведной мести.
        И люди Нга решили остановить Ябто Ненянга.
        Они не знали точного числа его воинов, но верили в свою доблесть, величие рода и покровительство страшного подземного бога. По кочевьям был собран отряд из полусотни лучших воинов, каждый из которых ловил стрелы на лету. Флага войны люди Нга не имели, ибо шли не мериться силой или оспаривать земли.
        Дни стояли ясные и бесснежные. Войско вышло на лед Йонесси и сразу напало на след врага. Аргиш двигался быстро, тяжелое оружие воины сложили в нарты, сами шагали рядом, пряча глаза от слепящего света под бисерными повязками.
        Солнце и выдало людей Нга врагу.
        Утром оно встает прямо над руслом, слепит идущих на север и обостряет зрение идущих на юг. Оленегонка первым увидел вражеский отряд, при этом сам остался незамеченным.
        Взяв немногих людей, он решил добыть сохатого, след которого заметил накануне, зашел далеко и первым увидел мерно идущий аргиш. Оленегонка упал в снег, то же приказал сделать своим товарищам. Ползком, волоча за собой лыжи, они добрались до лесистого острова, поднялись и помчались к Ябто. Враг не заметил их.
        Быстрым разумом широкий человек понял, как следует поступить. На его удачу большая часть людей находилась рядом.
        Сомату и еще нескольких он выслал вперед.
        Люди Нга приняли отряд за полное войско, не спеша разобрали оружие с нарт, двинулись вперед и, сблизившись с врагом, выстрелили разом.
        Сойму было сказано изобразить трусость, прикрытую желанием сразиться, и свое дело вожак сомату сделал как нельзя лучше. Его люди потрясали оружием, кричали оскорбления наступающим, а когда опустилась на них свистящая стая стрел, попятились, оставив впереди себя несколько тел,  — то были никчемные люди, не имевшие щитов, и не знавшие, как увернуться от стрелы. Сойму взял их, чтобы дать врагу почувствовать дурманящий запах легкой победы.
        Увидев первых убитых, воины Нга ускорили шаг — сомату пятились к острову, поросшему низким, редким лесом — прятаться в нем было невозможно. Весной остров — один из многих в этом течении Йонесси — уходил под воду, а потом погружался в несмолкающий гром перекатов. Зимой он затихал, и там, где ревела пенная вода, возникали обрывы из обледеневших валунов, покрытых плотным снегом.
        Будь люди Нга чуть осмотрительнее, они разгадали бы замысел, но храбрость и презрение к сброду тайги несли их вперед.
        Наконец сомату перестали пятиться и встали, сомкнув щиты.
        Враг, решив не тратить стрелы напрасно, положил саадаки на снег, взялся за топоры и пальмы, встал плотным строем и ринулся вперед — люди Нга хотели закончить дело одним ударом, и, загрузив нарты снятыми волосами, побыстрее вернуться домой.

* * *

        То, как Ябто сумел спрятать на открытом пространстве по краям острова более полусотни людей, многие считали делом демона, а не человека. Люди Нга еще не сшиблись с сомату, как справа и слева на них густой метелью понеслась смерть. Они поняли, что оказались в петле, остановились на мгновение, но не потеряли духа. Отряд знал, что делать: одним движением подмять стоявших перед ними оборванцев, и, оказавшись на открытом поле, отбежать как можно дальше, ждать, когда враг израсходует стрелы и втянуть его в бой на топорах и пальмах,  — в таком бою никто не устоит против воинов Нга.
        Они закричали устрашающе и бросились: те, кто был по краям, прикрывали щитами бегущих в середине. Но когда деревянные щиты сомату оказались перед их лицами, будто налетел упругий ветер, и сомату исчезли. Люди Сойму ринулись в стороны, падали в снег, чтобы не попасть под стрелы своих.
        Воины Нга оказались перед открытым пространством, ради которого они рвались вперед,  — это их погубило.
        Край острова уходил вниз, в долину заснеженных валунов, и первые ряды рухнули в нее, не сумев вовремя увидеть опасность и остановить бег. Их перебили без труда, как оленей, плывущих через реку. Участь оставшихся решилась столь же быстро и безнадежно, будто они были юноши, а не лучшие воины великого рода. Луки бесчисленных врагов хрипели в нескольких шагах, и умение ловить стрелы оказалось бесполезным.
        Сомату утешили себя после притворного бегства, отрывая по человеку от погибающего войска и поднимая его на пальмы. Один за другим люди Нга ложились в красный снег, и, когда остался последний, Ябто приказал прекратить бой.

* * *

        День был короток, но и его оставалось достаточно, чтобы новое племя насладилось добычей. Все, даже самые худородные, оделись в железо, рваные малицы сменили на новые. Потом забирали силу храбрецов, заключенную в сердце и печени,  — смеющийся рот нового племени был измазан кровью. В придачу к оружию и одежде победителям достался аргиш — множество оленей и нарт, груженных припасом.
        Ябто говорил с пленным — рослым, длинноволосым парнем, немногим старше его сыновей. Пленный глядел и отвечал дерзко.
        — Как твое прозвище?
        — Сорога. Это ты убил Нойнобу и его семью?
        — Я.
        Широкий человек смотрел пристально, пытаясь увидеть перемену на лице. Лицо оставалось тем же.
        — Ты хороший воин, Сорога. Пойдёшь ко мне? У меня уже есть один из ваших. Видишь того, молодого?  — Ябто указал на стоявшего в нескольких шагах Оленегонку.  — Он из людей Нга.
        Воин даже не глянул туда, куда указал Ябто.
        — Это не наш. Наши здесь лежат.
        — Могу отпустить тебя. Дать припас, нарты.
        После этих слов Сорога рассмеялся беззвучно и сказал, что самому Ябто впору просить о пощаде.
        — Не успеет ослабнуть лёд, как за тобой придёт войско, против которого твои выродки, как зверёк евражка против медведя. Они не будут такими же беспечными, как мы. Нашего возвращения ждут через немногие дни. Мы не вернёмся — и скоро все узнают о нашей беде. Все! И не только наш род, другие племена ненавидят тебя, Ябто Ненянг. Зачем дразнишь меня, обещая жизнь, которой ты мне не оставишь? Ты сам мёртв.
        Он засмеялся ещё злее, потом замолк — устал.
        — Если хочешь сделать мне добро,  — сказал он глухо,  — убей поскорее.
        Ябто снял с пояса нож.

* * *

        Короткий день погас. Тьму над островом рассеивал желтый свет костров. Новое племя пировало и славило вождя.
        Ябто сидел валуном и ненавидел свой кричащий народ, который мешал ему услышать голос демона за спиной. Но демон молчал.
        Подошёл Оленегонка. Ябто взял его за рукав и повёл в свой чум.
        — Ты все слышал?
        — Да.
        — Что скажешь?
        — Этот парень прав, как сама правда. Люди Нга смотрели в сторону, когда погибал Хэно. Месть за Нойнобу не удалась. В третий раз они себе не простят.
        — Они успеют собрать войско, пока стоит лед?
        — Если не нынешней зимой, то другой — точно. Нам не уйти от людей Нга. Но ты помни, великий человек. Ты стал первым, кто победил воинов великого рода. Ты сам сможешь собрать еще большее войско. Пока есть время — пройди по рекам, не жди пока рода и семьи сами выбросят тебе обглоданные кости.
        Ябто улыбнулся и сказал, что такой мудрый советчик получит от него все что захочет.
        — Хочу немногого,  — улыбнулся в ответ Оленегонка.  — Только девушку, о которой я тебе говорил.
        — Как ее имя?
        — Нара.
        И демон за спиной широкого человека прервал молчание.

* * *

        Ябто забыл о ней.
        Дочь, отданная больше двух лет назад в тунгусский род Кондогир, исчезла из его памяти после гибели сыновей и Умы. Он разорвал все прежнее родство и зачинал новый народ, который избавит мир от гнетущего беспорядка. Он уже привык думать о себе, как о единственном, последнем человеке на земле, и вздрогнул, когда услышанное имя напомнило ему, что это не так.
        Слава его взлетит еще выше, когда живущие по ветвям Йонесси узнают, кто первым победил воинов непобедимого рода. Но слава, говорил демон, вместе с почитанием рождает страх, и живущие по рекам будут всеми силами избегать встречи с Ябто, и сбор войска займет много времени. А Кондогиры — родственники Ябто Ненянга — они сильны и многочисленны. По родству они будут его союзниками.
        Он вернулся на пир и спросил Сойму, часто бывавшего в этих краях, далеко ли устье Срединной Катанги? Вожак сомату показал пятерню.
        — Столько дней пути. Но теперь у нас много оленей — значит, меньше.
        К восходу солнца Ябто знал, что делать. Позвал Ивнякового, Оленегонку и Сойму и сказал им, что предстоит большая война, в которой нужен союзник, и такого союзника он знает. Он сказал, что без подарков союз не заключить, поэтому пусть его люди не зарятся на самое красивое железо — его следует погрузить в нарты, а себе оставить то, что похуже. Он указал на Ивнякового и Оленегонку и велел им собираться в путь.
        — А ты, брат Сойму, останься за меня,  — сказал широкий человек.  — Не сходи с этого места и, прошу, не убивай никого просто так.
        Вожак сомату выпятил грудь и тут же забыл обиду, что придется расстаться с лучшей добычей.
        В тот же день аргиш из десятка оленей ушел на север.
        Лишь одна дума стесняла сердце широкого человека — о встрече с дочерью. Он не видел своей вины в гибели сыновей, и даже, переломав кости жене, убивал не Уму, а взбесившегося зверя внутри нее. Можно сказать, что так решила судьба, и не ошибиться. Но сама мысль о том, что он увидит Нару и новых родственников не главой семьи и не хозяином стойбища, а человеком, потерявшим всех, кто его окружал, гудела слепнем и мешала Ябто наслаждаться радостью сбывающихся надежд. Он искал предмет, чтобы отогнать слепня, и наконец нашел — вспомнил слова Куклы Человека: «Все люди временами добрые, временами злые. Они непостоянны, и оттого судьба гонит их, как стадо. Выбери что-то одно, не отступай, и тогда побежишь сам, без пастуха».
        Докучливое насекомое исчезло, и широкий человек улыбнулся сам себе.

        Молькон

        Земли тунгусов рода Кондогир простирались от устья и почти до самых верховьев Срединной Катанги. Отдельные семьи жили по рекам, припадающим к ней. Кондогиры охотились, пасли необозримые стада, они были сыты, дружны и любая новость, услышанная отдельным человеком, быстро становилась общей.
        Они знали о странном войске родственника Молькона. В один из дней Молькон, глава самой сильной семьи рода, позвал своего сына Алтанея и сказал, что надо собираться и встретить гостей как полагается — на подходе к стойбищу. Алтаней собрал около трех десятков мужчин и пошел к устью. Старик остался дома. Он оказался провидцем — в тот же день Алтаней встретил своего тестя. В одном ошибся Молькон — он ждал войско, а пришли только трое.
        Алтаней поклонился тестю и проводил к отцу. По дороге он ни о чем не спрашивал и вообще не произнес ни единого слова, кроме тех, которые требует учтивость. Он был молчалив — Ябто сразу это понял и сам молчал.
        Этот величественный человек, на голову выше самого Ябто, был главным сокровищем Молькона. Из его многочисленных детей выжило только шестеро — пять дочерей и единственный сын.
        Старик встретил их у края стойбища.
        — Хочешь среди моих людей найти обиженных и обойденных почестями?  — спросил он вместо приветствия, и широкий человек тут же ответил:
        — Среди тех, кто живет рядом с тобой, Молькон, таких нет.
        — Есть,  — старик улыбался лукаво.  — Все Кондогиры обижены, а больше всех — я. Почему так долго в гости не приходил?
        Они обнялись.
        — Видишь, сколько дымов?  — продолжал Молькон.  — Котлы кипят, полные мяса, ждут тебя.
        — Откуда ты узнал, что я приду? Ты — шаман?
        — Для того, кто стар, мир невелик. Если слышишь имя человека — значит, сам он где-то рядом. Пошли, сейчас покажу тебе самое лучшее, такое, о чем ты и не думал…

* * *

        Нара забеременела еще в пути от родного стойбища…
        Она вышла к отцу в новой парке, расшитой сверкающими мехами и бисером, вышла расцветшей женщиной, совсем не похожей на неловкую девочку, покидавшую берега Сытой реки, и Ябто оторопел, увидев дочь.
        Нара поклонилась отцу. По ее щекам текли слезы.
        — Показывай,  — велел старик.
        Нара открыла полог чума, и старуха, старшая из жен Молькона, вывела двух мальчиков.
        — Твои внуки, Ябто.
        По одежде, сшитой по росту и только для них, широкий человек понял, что этих детей Кондогиры лелеют больше, чем всех других, донашивающих, как все младенцы тайги, одежду, оставшуюся от детства предков, нередко своих дедов. Но больше удивило Ябто, что их двое — и в первое мгновение он не знал, радоваться ли этому. Лицом они пошли в отца — глаза, как короткие стежки черной нитью. Им было два года, но даже в тяжелой одежде, они крепко держались на ногах.
        Широкий человек взял внуков на руки, спросил об именах и тут же забыл их. Нара стояла рядом, время от времени проводя ладонью по мокрым щекам.
        — Здоровы ли мои братья?  — спросила она.  — Здорова ли мать?
        Ябто присел и поставил мальчиков на снег — они разом побежали к матери.
        Старик не дал ответить — прикрикнул на невестку:
        — После.
        Обычай не велел расспрашивать гостя до того, как его накормят,  — Женщина Весна опустила глаза и увела детей за полог. Перед отцом мужа она пребывала в постоянном, почтительном страхе.
        В чуме Молькона собралось много гостей. Помимо Ябто и двух его спутников, были братья старика и лучшие из мужчин.
        Когда опустел котел и туеса с толченой рыбой, старик сказал, что от сытной еды клонит в сон, и все Кондогиры, кроме Алтанея, поднялись и начали выходить.
        — Эти милые люди и есть твое войско?  — старик указал взглядом на Ивнякового и Оленегонку. В стойбище Молькона они не проронили ни слова, только жадно смотрели по сторонам на бесконечные дымы богатого рода.
        — Больше сотни гостей — не радость. Даже для такого богача, как ты.
        Старик причмокнул в знак удивления, но Ябто увидел, что он не сильно удивлен.
        — Я знал твоего отца, хорошего человека, а когда увидел тебя, понял, что ты превзойдешь его во всем. Где же твои люди?
        — В трех днях пути отсюда.
        — Ни один человек не покинет родные угодья, да еще на реке, называемой Сытой. А ты покинул… Так здоровы ли твои сыновья, милый Ябто? Жена здорова ли?
        Глядя прямо в лицо старика, широкий человек сказал ровно и кратко, что сыновья, Ябтонга и Явире, погибли от руки сбежавшего раба, которого он хотел воспитать как сына, в чем раскаялся. Смерть сыновей разбудила в жене бешеного демона, убивая которого Ябто пришлось убить и жену.
        Широкий человек смотрел на старика и ждал, что он скажет. Он ждал сочувствия, но взгляд Молькона стал змеиным, и слова были такими.
        — Ты ходил по тайге, собирал людей и, обещая им почёт и сытость, собрал великое войско, пошёл по Йонесси, нагоняя страх на всех живущих,  — и все для того, чтобы поймать одного раба? Он великан?
        — Нет. Он — заморыш, но открытый воле бесплотных. Ты напрасно смеёшься над моим горем.
        — Прости меня.
        Сказав это, старик продолжал смотреть на Ябто тем же взглядом.
        — Если, как ты говоришь, он открыт воле бесплотных, то, может быть, твоё горе и была их воля?
        Ябто начал говорить. Она сказал, что люди Нга выслали против его войска отряд воинов, каждый из которых ловит стрелы на лету.
        — Все до последнего лежат в трёх переходах отсюда, меж валунами на островах. Людей Нга не побеждал никто. Это — чья воля?
        — Не знаю,  — сказал старик.  — Но я знаю теперь, зачем ты ходишь по тайге от реки к реке и собираешь людей. Ты хочешь встряхнуть древо Йонесси так, чтобы все гнезда попадали с ветвей и там, среди упавших гнёзд, хочешь отыскать того заморыша, который сделал из твоей жизни чумище. И, наверное, это у тебя получится. Но, милый человек, когда ты встряхнёшь древо, разве нужен тебе будет этот беглый раб? Разве нужен тебе будет кто-то, когда все гнезда у твоих ног?
        Молькон помолчал немного.
        — Я понимаю твое горе. Был ты человек, как все люди, а теперь кто?
        — Кто?
        — Послушай. Оставайся у меня. Я умру скоро — разделишь власть с моим сыном.
        — Я — юрак.
        — Завещаю, и мои люди будут считать Кондогиром и арина, и сомату, и любого другого человека, и даже рыбу и ворона. Ты видел внуков, теперь здесь и твоя кровь, милый человек. Куда тебе идти? Что молчишь? Жалеешь о войске?
        — Теперь ты выслушай меня. Каждое твое слово — правда. Но люди Нга соберутся снова и придут за мной с силой куда большей — это так же верно, как и то, что завтра на небе будет солнце. Мои люди храбры, их много, но они будут слабы против людей Нга, разозленных неудачей… Послушаюсь твоего мудрого слова — они придут сюда, даже если у меня не будет войска. Ты, Молькон, знаешь это.
        — Знаю…
        — У тебя много сильных мужчин, очень много.
        — Ты за этим сюда пришёл?
        — Да. Помоги мне, Молькон. Ведь мы родственники.
        Лицо старика побелело.
        — Я привёз лучшее железо, то, которое было на воинах Нга,  — сказал Ябто.
        — Ты привёз войну,  — глухо произнес старик.  — Я хитёр, но ты хитрее. Я — пустая кость перед тобой.
        Широкий человек увидел свою победу и шагнул к ней ещё ближе.
        — Если ты опасаешься, что люди Нга придут за мной в твои угодья, я уйду завтра же.
        — Нет. Не уходи. Разве плохо я принял тебя? Спи в моем чуме, дорогой гость. И твоим людям уже приготовлен ночлег. Поживи у меня.
        Алтаней поднялся и спросил:
        — Жена будет меня расспрашивать. Что ей сказать?
        — Скажи, что услышал,  — произнес Ябто и устыдился своего высохшего голоса.

* * *

        Широкий человек не ушел — он и не думал об этом.
        Он сделал своим мальчикам маленькие луки — настоящие лиственничные стрелы с наконечниками из кости. Он был добрым дедом.
        Только Нара, кланяясь отцу по утрам, не говорила ему ни слова. И широкий человек сам не пытался заговорить с дочерью. Алтаней избавил Ябто от необходимости рассказывать о том, что случилось, и каждый раз, видя дочь, широкий человек про себя благодарил зятя. Но время шло, и он начинал понимать, что у Нары есть слово для него. Он ждал, когда дочь его произнесет. В этом ожидании было больше любопытства, чем тревоги. Но со временем тревога становилась сильнее.
        С Мольконом он ходил бить куропаток ради забавы, пировал каждый вечер, но старик больше не говорил с ним ни о войне, ни о войске. Ябто верил в то, что родственнику некуда деваться и потому тоже молчал. Они беседовали весело и дружественно о вещах приятных и простых. Но уходило время, и эти разговоры стали тоскливы обоим. Каждый знал, о чем молчал: когда ослабнет лед, вспухнут и разольются реки, о большой войне можно будет забыть до следующей зимы.
        Наконец терпение широкого человека кончилось. В один из вечеров, обгладывая кость и стараясь не показать своей заботы, он спросил Молькона — каков же его ответ.
        — У тебя хорошо, но пока лед крепок, я должен увести своих людей.
        Старик ответил:
        — Что ж, собирайся.
        Ябто повторил вопрос.
        — Собрать большое войско — нужно время,  — сказал Молькон.  — Вряд ли они успеют. Иди и не беспокойся до следующей зимы.
        Сердце Ябто сжалось от досады. Но он не показал виду и улегся спать, поблагодарив за еду.

* * *

        На другой день он стоял у груженых нарт — сват щедро одарил его,  — и прощался. Нара привела детей. Ябто присел на корточки, потрепал каждого за нос и сказал:
        — Ты и ты — растите крепкими. И дайте мне какую-нибудь вещь в память о вас.
        Дети молчали. Нара сняла с шеи тонкий ремешок, на котором вертелись маленькие костяные птички, и заговорила — впервые за много дней:
        — Такая вещь будет хорошей памятью о двух маленьких мальчиках. Прими ее. Пусть она всегда будет с тобой.
        — Откуда она?
        — Мне подарил ее Вэнга, когда мы сами были детьми. Прощай, отец. Кланяйся матушке. Кланяйся братьям. Постарайся найти для них невест получше.
        Сказав это, Нара поклонилась и увела детей.
        Ябто поразили слова дочери. Глазами он искал Алтанея. Сын Молькона сам подошёл и сказал мрачно, что пора идти — день короток. Широкий человек еще раз посмотрел на костяных птиц — они были тёплыми, насквозь пропитанными не уходящим теплом человеческого тела — и положил их в поясной мешок для огнива.
        Молькон обнял родственника и тихо сказал:
        — Не трогай Древо…

* * *

        К устью они пришли в середине дня.
        Алтаней провожал гостя. Там, где надлежало каждому пойти своим путем, он отозвал Ябто в сторону, снял с пояса нож и взрезал руку.
        — Сделай так же,  — сказал он широкому человеку.
        Ябто пустил себе кровь. Они подали друг другу руки и ждали, когда ладони срастутся, как части лука. Алтаней заговорил:
        — Зимы осталось мало, и люди Нга не соберут войска. Но и потом отец не будет с ними воевать. Я — буду. Клянусь, что дам тебе воинов и сам приду, когда вновь окрепнет лед.
        Пока ехали, Ябто мучился желанием спросить Алтанея, сказал ли он Наре то, что вызвался сказать? Теперь прежнее мучение рухнуло и забылось. Он спросил о другом.
        — Почему идёшь со мной?
        — Ты хочешь встряхнуть древо Йонесси. Мне это понравилось. Этого не делал никто.
        — Пойдёшь против отца?
        — Да.
        — Чем же плох тебе Молькон?
        — Долго живёт.
        Сказав это, величественный Алтаней оторвал свою руку от руки Ябто и пошёл прочь.

* * *

        Ябто пришел туда же, откуда вышел,  — в местность, расположенную в десяти днях ходьбы от летнего стойбища Нойнобы.
        Там, где когда-то жила семья старика, его защищали разливающиеся равнинные реки и болота — непроходимые, покрытые не уходящими облаками гнуса.
        То было рыбное место, и войско, забыв об оружии, мастерило снасти.
        Ябто оставался безучастным к общим делам — лежал на шкурах и перебирал пальцами костяных птиц. Однажды он позвал Оленегонку и сказал:
        — Ты обещал подарок. Воинам — женщин, а мне — заморыша. Возьми что тебе нужно и иди.
        Ябто взглянул в эти умные глаза и поверил, что пройдет не так уж много времени, когда тот, кто сделал этих птиц, будет здесь, привязанный к дереву.

        Моя вера

        Оленегонка отправился выполнять обещанное широкому человеку, а главное — обещанное самому себе.
        За время зимнего одиночества слух людей отвык от чужих голосов, и потому Являна чуть не умерла от страха, услышав свое имя из зарослей тальника. Голос, который произнес имя, был не чужой, а только забытый.
        Они обнимались, терлись носами, как брат с сестрой, и тем же вечером в стойбище Девушка-Луч говорила словами Оленегонки.
        — Просите мужчин, а пуще всех — Ильгета. Говорите все, все как одна,  — мы хотим жирной рыбы, икряной рыбы, которую добывали наши мужчины, в месте чудном, в устье реки, куда эта рыба сходится. Нужно выйти к Йонесси и спуститься немного. Там, сестры, ждут нас богатыри в светлом железе, и у каждой будет свой очаг и свой муж, и так вернется жизнь, которую мы потеряли.
        С того дня начали точить нас женщины тихим настойчивым воем.
        Первым они уговорили Лидянга. Об этом месте он знал, ибо слова Оленегонки о береге в заливах и заводях, куда сходится рыба, были правдой.
        Но старик колебался. Он оставался братом Хэно, и хотя временами ненавидел вдов, памятью крови был привязан к ним. Он хотел отвести их в земли родичей, а самому жить своей жизнью, которую уже обдумал от начала до конца.
        Память о чуде — об исходе жителей могил в Семи Снегах Небесных — подавила его на долгое время. Но все же Лидянг замыслил вернуться на место великого стойбища и дожить свой век там, где зарыта его пуповина. Он решил сделать по-задуманному, даже если никто не захочет идти с ним и жить придется в одиночестве. Вещие слова о том, что земли Хэно навсегда будут отданы другим людям, теперь будили в нем только злость и мальчишеское желание сделать наоборот.
        — Они правы,  — сказал Бобер о женщинах, когда мы втроем сидели у костра и пекли на рожнах малых птиц.  — Надо набраться сил, чтобы жить дальше.
        Старик поднял голову и спросил меня, как чужого:
        — Пойдешь с нами, Ильгет?
        — Пойду.
        — А потом? Потом — куда?
        Я ответил, что теперь я человек, имеющий имя, племя и родовую реку, я человек, как все люди, и путь мой определен.
        — Гнездо мое на древе Йонесси пустует и ждет меня.
        Старик усмехнулся.
        — Гнездо… Как найдешь его? Знаешь путь?
        — Нет.
        — Может быть, знаешь того, кто покажет?
        — Да, знаю такого человека — как и то, что он считает меня виновником своих несчастий и хочет моей смерти.
        — Вот видишь… Кто тебе поможет? Отыскать твое устье на теле Йонесси — все равно, что найти меченую иголку на сосне.
        Мне стало горько, что старик, да, наверное, никто из людей не сочувствует моей вере. Я собрался духом и сказал:
        — Судьба покажет.
        — Судьба? Что ты знаешь о ней, совсем мальчик…
        — Ты слышал сам,  — заговорил я дерзко,  — что не рождается человек без земли и пищи, иначе зачем же ему рождаться.
        — Ты никогда не видел рабов и пленников?
        — Видел. Сам был рабом.
        — Тогда вспомни о них, вспомни о себе и пойми, насколько глупы твои слова и сам ты глуп.
        — А чудо?
        — Ах ты росомахин сын… Думаешь увидеть мертвецов — это чудо? Когда был жив наш шаман, он отгонял их от стойбища, как приблудных собак. Все норовили вернуться — так тосковали по хорошей жизни в семье Хэно. Мертвецы, если хочешь знать, такие же росомахины дети и рыбье дерьмо, как живые,  — тоже не хотят жить, как живется, ищут лучшего. Доживи до моих сухих костей, поймешь это. Мы видели — ты творил необычные дела. Но ты не сможешь творить их по своей воле, когда тебе понадобится. И никто не сможет. Поэтому, пока жив, радуйся себе. Ты хоть и мал, да крепок. Радуйся жене — она у тебя красивая, другим на зависть. Вот братишка наш — старик кивнул в сторону воина Нойнобы — нашел несвежее мясо — и радуется.
        Воин встал, плюнул под ноги Лидянгу и ушел. Его измучили обидные шутки старика о покорности вдове Передней Лапы. Лидянг, не заметив плевка, продолжал:
        — Даже слепой радуется, потому что жив, просто жив. И это, мальчик, мудрость, которой в тебе нет.
        Я не знал, что сказать в ответ. Ничего не было во мне, кроме злости на старика. Я злился, потому что правда его слов напала на мою веру и начала борьбу.
        И еще одну правду знала Нара.
        Женщины ее не трогали, хотя по-прежнему отделяли от себя. Но тайну — то, что Являна говорит словами Оленегонки — женщины не сберегли от нее. Пронзительный шепот Девушки Луч вылетел через дымовое отверстие нечистого женского чума и упал у ее ног.
        Ночью Нара сказала мне:
        — Нам не надо идти вместе со всеми.
        — Не хочешь рыбы?
        — Погибель нам будет. Приходил Оленегонка. Он хочет отдать твою жизнь человеку, о котором ты знаешь. Женщины будут умолять тебя идти, но ты не ходи, Ильгет.
        Опять проснулась во мне злоба, и я сказал жене, что теперь судьба моя ясна, и если она назначила этот путь — надо идти и не бояться.
        Нара обнимала меня, омывала слезами мое лицо и тело, повторяя: «Не будь врагом себе и мне»,  — и тем разжигала во мне еще большее зло.
        — Мой враг тот, кто не верит в мою судьбу.
        — Это слова,  — плакала Женщина Весна,  — а слова не стоят жизни, даже если они вещие.
        Я и сейчас помню, как ослеп от этих слов. Я вскочил, схватил Нару за волосы, дважды ударил по лицу и отшвырнул в нечистую половину. Я оделся, я вышел из чума в густую ночь и лег на землю. Я глядел на звезды и слушал, как вдалеке мутными весенними водами грохочет река. Я ни о чем не думал, ничего не чувствовал, кроме того, что сделал что-то особенное и сделал сам.
        Я вернулся. Огонь в очаге погас. Нара лежала там, куда я бросил ее. И я повторил, чтобы отогнать то, что убивало мою веру и порождало страх:
        — Кто не верит в мою судьбу — тот враг. Не будь моим врагом, жена. Вставай.

* * *

        Я чувствовал — Нара говорила правду, но как поступить с этой правдой, я не знал. Во мне была только вера в мою судьбу, а она говорила: если твоим счастьем владеет один человек, надо идти к нему, даже если он твой враг. Но вера — не разум. Вера может погибнуть, если ей нечем защищаться от врагов. Моими врагами были все люди, потому что они не разделяли моей веры, и, наверное, жена была среди них.
        Утром, когда мы двинулись в путь, она шла рядом и молчала. Ни злобы, ни обиды я не увидел в ней. Она шла покорно, опустив голову или рассеянно глядя по сторонам, и, казалось, не чувствовала огромных рук Йехи, лежащих на ее плечах,  — она была поводырем великана.
        Лодок у нас не было, мы шли вдоль берегов рек, вырастающих друг из друга, чтобы потом исчезнуть в одной великой реке.
        После одной из ночевок меня объяла тоска, я сказал, что сегодня не пойду никуда, и женщины, неотрывно смотревшие на меня весь путь, не стали спорить со мной — они устали.
        Я взял лук и пошел в лес, сказав, что добуду птиц. Воин Нойнобы вызвался идти со мной — не иначе по велению своей несвежей невесты,  — но Лидянг сказал ему: «Пусть идет. Не трожь».
        Я шел, не смотрел вверх, не искал добычу — я думал еще об одном враге, сильнейшем, чем люди, который подбирался к моей вере. Кто устроил так, что моя доля, мое место на древе, моя жизнь в руках одного человека, который хочет моей смерти? Эта мысль и была врагом.
        В поисках оружия против него я вспоминал чудеса, бывшие со мною, но оружие оказалось слабым, потому что веру не понимают, а чувствуют — она отдается теплом в груди. Это тепло и есть вера. Я понимал, что Нара говорит правду, я видел, как люди, эти вдовы семьи Хэно, ведут меня, чтобы променять на свое счастье, так же как меняются вещами, но все равно шел, надеясь своим упрямством выманить теплое чувство веры, которая мне поможет.
        Но вместо теплоты я чувствовал, как внутри меня разверзается черная яма, ее заполняют мутные воды страха и стыда.
        И тут со дна этой ямы я услышал что-то, я услышал голос, похожий на скрип мертвого дерева. Голос окликал меня: «Эй, охотник… эй, охотник!»
        Я обернулся и увидел — кто-то сидит на пне.
        Это был Кукла Человека.

        Хребет щуки

        — Хочешь спросить, как я здесь оказался?
        Я не мог говорить.
        — Ябто посадил меня на скалу, чтобы Нга вспомнил о моем существовании и забрал к себе. Ябто был так уверен, что бог его послушается, что даже не захотел посмотреть, как я умру. Сел в лодку и уплыл. Правда, он едва не сорвался со скалы, когда тащил меня наверх… А я дождался, когда прилетит ворон, ухватил его за ноги и слетел вместе с ним на берег. Ворон меня и кормил. Не веришь?
        Голос ожил во мне.
        — Кто ты?
        — Дядя твоей мачехи,  — усмехнулось мертвое дерево.
        — Кто ты?
        Кукла Человека помолчал немного и заговорил:
        — В те годы, когда о смерти не думают, я имел имя, о котором теперь забыл, крепость в теле и радость в сердце. Так вот, в ту пору я шел с одного берега Йонесси на другой. Весна уже набрала силу, небо стало ярко-синим, я радовался душой, потому что шел красть невесту, которая знала, что я украду ее, и не могла спать от нетерпения. Думая о ней, я засмеялся от радости, и в этот самый миг твердь под моими ногами медленно поплыла. Это лед прогнулся подо мною. На мне были крепкие лыжи, подбитые бобром, я прибавил шагу, чтобы скорее миновать опасное место, но лед трещал все громче, и мне показалось, что я бегу вниз по склону. Льдина подо мной перевернулась, и я оказался в воде. Вода вцепилась в мои лыжи и потащила на дно. Мне удалось быстро освободиться от них и обоими руками вцепился в край льда. Я держался изо всех сил, страх сделал меня цепким, руки сползали, но я боялся высвободить хотя бы одну, чтобы снять саадак и топор на поясе — вода ухватилась за них и забавлялась моим страхом. Если бы кто-то пришел и протянул мне палку, я бы спасся, но я был один на великой реке. А потом наступил миг, когда все
замерло, будто перед большим дождем, и я подумал: «Почему так внезапно кончилась моя жизнь? Ведь я шел красть невесту, которая ждала этой кражи, как счастья. Кого прогневил я? Кому понадобилась моя гибель? Чем я хуже других людей, которые сейчас, когда уходят мои силы и скоро их не хватит, чтобы цепляться за лед, не умирают, живут себе и живут?» Эта мысль охватила меня невыразимой тоской. Я посмотрел вверх на яркое небо и вспомнил о высшем боге, который спит. Почему он спит, когда поток увлекает меня под лед? Почему он не проснется и не спасет?
        Старик замолк, улыбнулся и посмотрел на меня.
        — Он проснулся и спас… А ведь я не вымолвил ни слова, ничего не обещал ему, как это обычно делают люди, когда чего-нибудь просят у бесплотных. Он послал человека, юрака — по виду и речи… Человек скинул лыжи, лег на снег, подполз ко мне и протянул древко пальмы. Он вытащил меня.
        Потом он помог добраться до берега, где была его землянка, и развел огонь в очаге. Он меня спросил, усмехнувшись: «Что? Поглядел на смерть?» Я ответил: «Да, поглядел». Потом сказал еще — не знаю зачем: «Вот бы никогда больше не видеть ее. Вот бы никогда не умирать». Человек расхохотался: «Если не умирать — жить надоест. Спроси у стариков, как им живется».  — «Нет,  — сказал я,  — мне бы не надоело».  — «А тебе для чего бесконечная жизнь?» — Я ответил первое, что в голову пришло: «Чтобы увидеть то, чего другие не видят, потому что жизнь коротка — все на это жалуются». «Ну, раз так — не умирай»,  — сказал человек и шутливо, но сильно толкнул меня в плечо. Я упал на спину, и оба мы рассмеялись. Потом, помню, спросил его об имени, и он сказал, что происходит из людей Мыса, а зовут его Богатый Быками. «Только ни одного быка у меня нет — все бросил».  — «Зачем?» — спрашиваю. Он отвечает: «Долгая история»,  — и замолчал, а допытываться не велел обычай. Я сказал ему: «Будь моим старшим братом. Ты ведь спас меня».  — «Буду»,  — ответил он.  — Приходи иногда. Одному скучно…» Утром он дал мне свои лыжи,
сохатины вяленой, и я отправился куда шел,  — красть невесту.
        — Украл?
        — Да, украл,  — ответил Кукла Человека и закричал: — Разве это важно, безмозглая ты кость?!
        Он затих и продолжил:
        — Это неважно. Важно, что я не умер. Я пережил своих детей, внуков, правнуков, потом правнуков своих правнуков, потом потерял счет.
        — Ума тебе родня?
        — Нет. Когда умер мой внук — а умер он глубоким стариком — люди начали сторониться меня. Чтобы не смущать людей, я ушел в тайгу и не вернулся. Странно столько жить человеку, боязно для других. Они подумали, что должны были подумать, и успокоились. Я сел на упавшее дерево, просидел день, вечер и ночь, надеясь, что умру от голода, но уже утром меня подобрали — с тех пор живу по добрым людям. Жил, переживал всех и уходил… Однажды меня подобрали люди Крика. Отец Умы так жалел меня, старика, которого злые родичи не отговорили уходить в тайгу на смерть, что назвал меня своим братом. Потом в его стойбище пришел мор, который, конечно же, не заметил меня. Потом был Ябто… Тогда я уже твердо знал, что не умирать — мой дар. Такой же, как твое умение слышать птиц за полдня полета. Но догадываться о нем я начал не сразу.
        Я вспомнил, как еще в молодости отправился навестить своего спасителя, Богатого Быками… Я положил в лодку подарки для него — самое лучшее, что имел,  — и не нашел даже следа его землянки. Правда, тогда я подумал, что этому человеку, живущему в уединении, в землянке, а не в чуме, есть от кого скрываться и прятать следы… Прежде чем дожить до первой своей старости я уже думал иначе: ему не за чем было скрываться, потому что его и так нет среди людей.
        — Кто он?
        — Если бы я знал. Он спас меня, потом толкнул в шутку, и смерть уже не приходила ко мне — ни потопом, ни голодом, ни войной, ни болезнью. Все это я видел и оставался жив, хотя не прятался от смерти.
        Тогда я спросил: — «Там, в стойбище, ты не мог ходить. Как же ты оказался здесь?»
        — Ты, как и многие люди, считаешь самое малое чудо великим. Поверь, ходить такому, как я, самое ничтожное из чудес, которые были со мной. Потом ты узнаешь, что это правда… Чудо, когда я буду знать: зачем пошутили бесплотные над парнем, который всего-то сказал: «Хорошо бы не умирать». Ведь всякий дар для чего-то, а мой для чего? Чтобы доставлять удовольствие жить? Но жить — не удовольствие, поверь мне. Избавить от страха смерти? Это казалось бы верным ответом… Но я ее не боюсь. Для чего тогда?
        — Для чего?  — повторил я вслед за стариком.
        — Может быть, для того, для чего и просил: чтобы увидеть то, на что другим не хватает жизни?
        — И ты увидел?
        — Да. Жизнь и люди одинаковы. Ничего не меняется, никто не меняется. Это все, что я смог увидеть, и лучше бы я этого не видел.
        Сказав это, Кукла Человека замолчал, и мне показалось, что в его выцветших глазах блеснули слезы. Чтобы не длить молчание, я спросил:
        — Куда ты шел?
        — К тебе,  — просто ответил старик.  — Ты будешь кормить меня. Как раньше… А куда идешь ты?
        — К Ябто.
        — Зачем?
        — Мое гнездо на древе Йонесси пустует. Где оно — знает только Ябто.
        — Я тоже был там. Почему не спросишь у меня?
        — Ты же забыл…
        — Да, забыл. Глаза стариков видят только большие камни, маленькие камешки видят те, кто молод. Так и память. Но я могу вспомнить. Если ты поможешь мне.
        — Лучший кусок отдам.
        — Я не о куске. Помоги мне, сделай, о чем прошу.
        — Сделаю.
        — Не говори сразу. Подумай.
        — Сделаю. Чего хочешь, старик?
        — Забери мой дар себе. Не умирай.
        — Говори, как это сделать.
        — Вынь мое сердце — ты же видел, как это делают. Сожги. Обмажься пеплом.
        Я встал и попятился от него.
        — Не сможешь?  — старик опустил голову.  — Слабый, молодой, мальчик совсем… Но я ведь все равно когда-нибудь умру.
        — Ты не бессмертный?
        — Бессмертны бесплотные, да и то, наверное, не все. Я не рассказал тебе главного. С тем человеком мы ели щуку, большую — голова занимала половину котла. Когда съели он, смеясь — а мы все время смеялись, считая все шуткой,  — показал мне ее хребет вразмах рук. Считай, говорит, сколько здесь позвонков. Я сказал, что не умею считать. Он ответил — это все равно: будешь жить столько поколений, сколько позвонков у этой щуки. Потом встретимся и скажешь: надоело или нет. «А хвост?» — спросил я. «Хвост обсоси и выплюнь».  — «А захочу умереть?».  — «Вынь сердце, сожги и обмажь кого-нибудь пеплом». И мы повалились на шкуры от хохота. Так было смешно нам. Может, я уже подошел к этому хвосту. А может, сколько-то осталось… Как вынести это?
        — Разве нельзя убить тебя, как всякого человека?
        — Назначенная участь, глупый мальчик, в том и состоит, что рядом с тобой никогда не окажется человека, который отрежет тебе голову и забросит ее за далекую гору, чтобы не доползла до тела и не приросла обратно. Ябто не смог. Вот и ты не можешь…

* * *

        Я услышал голоса людей — меня искали.
        Воин Нойнобы и несколько женщин, среди которых была вдова Передней Лапы, бежали по лесу. Путей было много, но они, не гадая, выбрали тот, на котором нашли меня.
        — Кто это?  — спросила вдова.
        — Старик. Не видишь?
        — Откуда он здесь?
        — Сидел на пне.
        — Кто ты? Говори!  — закричал воин.
        Кукла Человека не отвечал — он закрыл глаза и стал таким, каким я привык его видеть.
        — Его бросили родные. Он юрак. Пойдет с нами.
        Сказав это, я встал, взял руку старика и поднял его на ноги.
        — Сам пойду,  — проскрипело мертвое дерево,  — только поддерживай.
        — Зачем нам эта старая кость?!  — крикнула вдова.
        — Зачем?!  — крикнул воин Нойнобы.
        Я ничего не ответил им, я вел Куклу Человека в становище на берегу.
        Женщины и воин шли следом.
        — Нам своих калек мало?  — не унималась вдова.  — Брось!
        Я ответил ей, что если она не замолчит, я брошу ее, равно как и всех остальных. За спиной я слышал, как женщины — их было четверо — переговариваются о чем-то, и в голосах слышалась беда и злость. Наконец раздался крик вдовы, прилетевший, как плевок в лицо ее молодого жениха.
        — Что ты стоишь? Он тебе по локоть. Вяжи его! Ну!
        Я скинул руку с плеча — Кукла Человека не упал, я отбежал на несколько шагов и выхватил лук.
        Лицо воина Нойнобы застыло на наконечнике моей стрелы.
        Его стрела глядела в мое лицо.
        — Хорошо же будет, братишка, когда мы друг друга перебьем,  — сказал я.
        — Я тебя убью,  — прошипел воин Нойнобы.
        Вдова молчала, ждала исхода, но трое других женщин, услышав наши слова, заголосили. Я увидел, как мой соперник посмотрел на женщину, забравшую его душу и волю,  — он не знал, что делать. Лицо вдовы оставалось каменным. Не глядя ни на кого, не сказав ни слова, она сорвалась с места и побежала вниз по склону. Воин опустил оружие и помчался вслед за ней. Потом ушли женщины.

* * *

        Когда я привел Куклу Человека на берег, женщины стояли плотным рядом, будто мужчины, готовые встретить неприятеля. Лидянг, моя жена и Йеха были в стороне.
        Вдова Передней Лапы стояла впереди. Я не знал, что она сказала людям, но видел, что люди против меня. Она заговорила первой:
        — Мы идем пешком, когда другие ходят на лодках, кровавим ноги о камни, чтобы не умереть с голода, а этот собирает падаль по тайге.
        — Привел лишний рот!  — крикнул кто-то из женщин.
        — Какой из него добытчик?
        Появление Куклы Человека удивило Лидянга. Он подошел к старику.
        — Ты кто?
        Кукла Человека молчал, не открывая глаз. Вместо него ответил я.
        — Юрак, брошенный родными. Беру его с собой.
        — Сам его понесешь?
        — Сам.
        — Дурак,  — сказал мне Лидянг.  — Мы еле плетемся, потому что среди нас слепой, который то и дело спотыкается об камни. Теперь еще ты понесешь эти сухие кости? Если будет так — рыба уйдет. Этот старик, наверное, сам ушел умирать. Зачем мешаешь?
        Я указал на воина Нойнобы.
        — Этот силач мне поможет.
        Внезапно тревога спала с лиц женщин, и до меня донеслись негромкие слова, сказанные кем-то, что только дурные люди уводят стариков умирать на пнях и к тому же он настолько слаб, что скоро умрет в пути и тогда не будет ни задержки, ни ссоры.
        Все разрушил злой голос вдовы.
        — Ничего он не понесет! Ничего! Слышишь,  — она схватила жениха за рукав,  — ты не прикоснешься к этой падали. Ослушаешься — не смей прикасаться ко мне.
        — Это и есть падаль,  — покорно сказал воин.
        Вдруг закричала женщина — одна из тех, что ходила в лес искать меня. Она была хороша и люто ненавидела Нару.
        — Он грозил уйти от нас, если не дадут взять старика,  — пусть убирается!  — Несколько дней терпения и мы будем есть жирную рыбу! Убирайся, если хочешь. Забирай свою дареную суку и слепого! Оставайся здесь и лови сорогу голыми руками!
        Лидянг подбежал, чтобы наказать глупую бабу, но воин Нойнобы сшиб его одним ударом.
        И тут выкатилась Девушка Луч и выдала все, что таила.
        — Сестры, вы забыли? Нам никак нельзя без Ильгета. Без него Ябто Ненянг не примет нас в свой народ — так он сказал. Не хочет идти — донесем вместо этого старика. Вяжите его! Как оленя, вяжите!
        Последние слова она прокричала, глядя на воина Нойнобы. Повторилось то, что было в лесу: мы схватились за луки, я попятился и уткнулся в теплую стену. Нара привела Йеху — он обнял меня и поставил у себя за спиной.
        — Оторву голову, тому, кто его тронет,  — негромко сказал сын тунгуса.
        Все притихли.
        Лидянг поднялся и подошел к женщинам, вытирая ладонью окровавленный рот.
        — Какие мужья? Какой Ненянг? Мы идем за жирной рыбой…
        — Сам иди,  — кричала в ответ Девушка Луч,  — а мы идем за мужьями, воинами Ябто Ненянга! Все в светлом железе… Новые чумы, полные котлы! Будем жить, как жили! Стреляй в слепого!
        Все увидели — воин Нойнобы поднял и опустил оружие. Великана он почитал, как старшего брата и боялся даже безглазого.
        Лидянг опустился на камень.
        Какое-то время все молчали. Лидянга прибила ложь. Женщин — и даже вдову Передней Лапы — ударило отчаяние: каждый понимал, что вырвать меня у слепого никто не сможет.
        Но вдруг закричала женщина, мать мальчиков:
        — Пусть ему нужен Ильгет, но воинам Ябто нужны жены! Они стосковались без женщин. Они увидят, как мы крепки и красивы, и Ябто ничего не скажет против своих людей.
        Так рухнуло отчаяние женщин. С этих слов наши пути разошлись.

* * *

        Через несколько дней вдовы дошли до великого стойбища нового народа в устье реки, кишевшей икряной жирной рыбой.
        Приход едва не стоил им жизни.
        Первыми увидели их сомату, охранявшие подходы к стойбищу. Они бросили то, что держали в руках, как мелкого зверька, подмяли воина Нойнобы и начали сдирать парки с женщин. Сомату не знали, откуда свалилась на них эта удача, они рычали, свежевали тела, по которым стосковались за бессчетные месяцы одинокой опасной жизни. Женщины завопили, на крик стали сбегаться остальные люди стойбища. Жители замерзших болот вдруг побросали добычу, взялись за оружие, и, забыв обо всем, приготовились отстаивать то, что считали своим, и ничьим больше. Но Сойму приказал остановиться. Он видел — шел Ябто Ненянг.
        Широкий человек рассматривал происходившее, и вдовы великой семьи, пользуясь мгновением тишины, расползались по сторонам. Они молчали, и даже двое уцелевших мальчиков не издали ни звука.
        Кто-то из толпы крикнул негромко: «Кто эти женщины и откуда они?!»
        Вместо ответа широкий человек позвал Оленегонку и сказал, что не видит обещанного ему подарка. Оленегонка бросился к Являне.
        — Где заморыш?
        Девушка Луч, перепуганная вусмерть, заговорила, глотая слова: — Он сам не пожелал идти, мы поругались из-за какого-то жалкого старика, который сам, наверное, ушел в тайгу умирать, а Ильгет отказался оставить его…
        — Кто такой Ильгет?  — спросил широкий человек.
        — Тот, кого ты искал,  — сказал Оленегонка.  — Он остяк из людей Большого Окуня. Теперь у него есть имя и род.
        — Какой старик?  — глухо, почти равнодушно спросил Ябто.
        — Ненец,  — сказала женщина.
        Ябто обернулся к воину Нойнобы.
        — Почему ты, вооруженный, не скрутил его?
        Воин медлил с ответом и пытался достать глазами вдовы, но она, с разбитым лицом, стояла далеко.
        — Его защитил Йеха,  — сказал он.
        — Огромный и слепой,  — пояснила Являна.
        Ябто повторил вопрос.
        — Он мой брат,  — собравшись силами, ответил воин.
        — Тебе говорили, что этот заморыш — ваш входной подарок в мое племя?
        — Да.
        — Как же ты, единственный вооружённый мужчина, осмелился прийти ко мне без обещанного подарка?
        — Как подниму руку на брата…
        — Он при своей бабе, как пес!  — крикнул кто-то из женщин.
        Ябто усмехнулся, коротко глянув, как утирает ладонью окровавленный рот вдова Передней Лапы. За все время, пока широкий человек говорил с людьми, никто не видел его рук — пальцы за спиной сжимали краешек древка пальмы, широкое лезвие чутко лежало на земле…
        Не успели вздохнуть люди, как вспорхнуло железо, и голова воина Нойнобы покатилась к реке.
        — Эти женщины — мой подарок вам,  — сказал Ябто среди тишины.
        Он приказал Оленегонке поставить их в ряд, умыть лица, чтобы все увидели — подарок не так уж плох.
        — Мы новый народ, а народа без женщин не бывает. Пусть эти будут первыми.
        Он ждал прежнего вопроса — о том, что подарок слишком мал для воинства, в котором все по справедливости, но вопроса не было.
        В тот день больше никто из войска не видел женщин. Ябто приказал спрятать их в дальнем чуме и стеречь, иначе головы стерегущих окажутся там же, где и голова воина Нойнобы, имени которого я так и не узнал.

        Перед битвой

        Не то что вновь он упустил своего тщедушного и непонятного врага и не известие о старике, слегка уколовшее что-то внутри, занимали его ум. Демон за спиной нашептывал о другом, более важном.
        Ябто собрал воинов и говорил с ними:
        — На нас готовится войско десятеро сильнейшее нашего? С кем я выйду против него? С псами, не прижившимися у хозяев и собравших свою свору?
        — Ты называл нас новым народом, а теперь мы свора?
        Голос вождя обратился в крик.
        — Что есть новый народ?  — спрашивал он.  — Ну? Кто скажет?
        Ответа у войска не было. Наконец кто-то крикнул, что новый народ живет по справедливости, в нем нет обездоленных, и об этом Ябто не раз говорил сам.
        — По справедливости? Можете ли вы по справедливости и без обездоленных поделить тех женщин, которые дрожат, что вы сожрете их?
        Опять молчало войско.
        — Если нечего сказать, говорить буду я, а вы изощряйте слух и не пропустите ни слова. Не вы меня нашли, а я собрал вас волею богов и духов, имена которых скоро узнаем.
        Он заговорил тише, обращаясь к каждому.
        — У тебя, Ивняковый, отец отобрал наследство, пустил нищим, и ты хочешь отомстить отцу. Ты, Тэндо, горбатился на родственника, а он так и не дал тебе невесту.
        Он поднялся и шел меж рядами сидящих, тыча каждому в грудь.
        — Тебя прогнали от очага, потому что вместо лба у тебя вырос камень. Тебя оскорбил дележ битой птицы… Так?
        — Ты знаешь наши жизни Ябто.
        — Можно убить того, кому досталось несправедливое стадо,  — Ивняковый так уже сделал. Забрать всех дочерей у того, кто пожалел отдать одну? Разорить очаг родственников каменного лба…
        Тут заговорили люди, поднялся гвалт, в котором слышалось одно: да, так и надо было сделать и делать впредь!
        — Вот поэтому вы глупы, как охотник, преследующий зайца, когда рядом бежит лось.
        — Говори нам, чего ты хочешь!  — закричали люди.
        — Я собрал вас волею богов, дал светлое железо вместо рваных малиц, дал победу над лучшими воинами тайги. Зачем? Чтобы гоняться по стойбищам и мстить обидчикам, которые мне самому нечего плохого не сделали? Нет. Я гоню другого зверя.
        — Какого?
        — Мой добрый демон за плечами называет его Миром. Моя добыча — мир на всем великом древе Йонесси. В нем лучшие не умирают вместо худших, нет обмана при дележе угодий, добычи или невест. Пусть мир будет, как стойбище хорошего хозяина, где всякая вещь лежит на месте, и можно перекочевать с одного края земли на другой и найти свою вещь нетронутой. Разве вам не нравится такой мир?
        Спросил вожак сомату:
        — А мы в этом мире получим те же замерзшие болота?
        — Брат Сойму, топкие земли получит тот, кто их достоин. Я вижу, что это не ты и твои сородичи.
        Сойму просиял.
        — Тогда мне нравится твой мир. Говоришь, как мудрец, Ябто.
        — Каждый делает то, что должен и получает то, чего достоин,  — об этом непрестанно говорит мой демон между лопатками. Такой же есть у каждого из вас — иначе зачем бы вы пришли ко мне?
        Тогда люди, очарованные словами Ябто Ненянга, спросили, как достичь этого мира. Широкий человек ответил:
        — Нас много, но мы ничтожны.
        Он смотрел на людей и видел, что его не понимают.
        И Ябто продолжил свои слова.
        — Однажды я шел по гребню скалы. Гребень был узок, а скала высока, ветер хлестал со всех сторон, хотел сбросить меня. Так вышло, что надо было идти по этому гребню,  — другого пути по земле для меня тогда не нашлось. Внизу ждала смерть, если не от высоты, то от чужого оружия. И вот я шел и думал: вся моя жизнь зависит от того, чтобы не сделать ни одного движения в сторону. Временами гребень становился настолько узким, что даже взгляд в сторону грозил гибелью. Я понял, что дойду и выживу, если буду смотреть только вперед, пусть даже вокруг меня будут танцевать все небесные демоны.
        — А если бы кто-то шел навстречу?  — спросил Оленегонка.
        — Я бы сбросил его — будь он мой брат… Либо он сбросил бы меня. По такому пути способен пройти только один человек, направляемый единой волей, не смотрящий по сторонам и вниз. Это так же верно, как и то, что ты умен задавать вопросы… Для великой охоты, на которую я призвал вас, нужна та же воля, что провела меня по гребню скалы.
        Он помолчал немного и спросил тихо, но так, что услышал каждый:
        — Скажите, кто я для вас?
        — Вождь,  — раздалось несколько голосов.
        Тут вскочил Оленегонка — он сидел сбоку от Ябто Ненянга, но пронзительным рысьим умом чувствовал его повелевающий взгляд.
        — Ты!  — Он ткнул древком пальмы в грудь вожака сомату.  — Ты назвал его мудрецом! Где ты видел таких мудрецов? В своем болоте?
        Сойму потянулся к ножу, но Оленегонка закричал еще громче:
        — Если Ябто Ненянг — вождь, который собирает всех, кто хочет поквитаться со своими обидчиками, то все мы не народ и даже не войско, а свора! Да, свора людей не своим очагом живущих, участь которых скитаться по тайге, нападать на стойбища и в конце концов сдохнуть от голода, холода или на оголённом дереве. Если Ябто — всего лишь вождь, то скоро кожа с наших ободранных лиц будет болтаться на деревьях у речных устьев и предостерегать других сбиваться в своры для грабежа.
        Он закричал изо всех сил:
        — Ябто Ненянг — наша воля! Та воля, которая проведет нас по гребню скалы. Другой воли у нас нет и не будет. Кто хочет так — встать!
        Встали все, кроме широкого человека.
        Искры большого костра, смешиваясь с паром из сотни ртов, пропадали в беззвучной ночной тайге.
        Оленегонка припал на колено и посмотрел в лицо своей воле.
        — Скажи, с чего нам начать?
        Ябто не двигался: он промолвил, не меняясь в лице:
        — Как сосна, уходящая под небо, начинается с крохотного орешка, так и наше дело начнется с одного короткого слова — «смерть». Смерть любому, кто отклонится от нашей воли даже в самом малом — возьмет без спроса чужую вещь, ударит товарища, утаит еду или вытащит из котла больше, чем положено. Вот, что я могу предложить вам в начале. Для войны будут другие правила, но похожие на те, о которых я сказал вам только что.
        — Ябто!  — закричал новый народ.
        С того мгновения они перестали быть сотней вооруженных мужчин — их стало десять по десять. Никто не мог селиться, как раньше,  — каждому десятку было определено три чума и начальник, которому, помимо власти, доставалась жена. Жены чинили одежду подначальным воинам своих мужей, готовили еду, и знали, что их честь защищает то же короткое слово, которым защищена всякая чужая вещь.
        Так сбылась мечта молодых вдов великой семьи Хэно — каждая из них, даже мать двух мальчиков, получила мужа в светлом железе и сытую жизнь.
        Ябто выбирал начальников и раздавал женщин сам — все остались довольны. Себе широкий человек взял вдову Передней Лапы, вопреки ожиданиям, что он выберет женщину посвежее,  — а такие были. Подлинное имя этой вдовы мне так же осталось неизвестным.

* * *

        Люди Нга и Ябто Ненянг стояли на одном — левом — берегу Йонесси. И хотя широкий человек покинул свою родовою реку, берега он не сменил. Весна переходила в лето, вспухали болота, разливались малые реки, защищая врагов друг от друга. С теплом приходит и много доброго труда, а из злых дел оставались только грабеж и мелкая месть. Враги не хотели ни того, ни другого. Враги ждали осени, когда месяц великого снега укрепит лед Йонесси настолько, что он выдержит бессчетное множество людей, оленей, железа и не растает от обилия крови.
        Не забывая стад, люди Нга помнили о предстоящем. Их лазутчики неотрывно наблюдали жизнь стойбища и, возвращаясь, рассказывали удивительное: как в стойбище появились женщины, они ухаживают за мужчинами и, кажется, развязывают ремни для всей сотни, а сами мужчины, как повредившиеся умом, собираются в некие фигуры, напоминающие колоды для рубки мяса, и исполняют странные танцы с оружием. Сам широкий человек идолом сидит на возвышенности и время от времени поднимает то одну, то другую руку.
        О чем говорят в стойбище врага, лазутчики слышать не могли. Старейшины требовали узнать, много ли у Ябто оленей и нарт, хотя понимали, что спрашивают глупое,  — оленей было немного, ибо берег и густая тайга не могли дать места для большого стада. Но старейшины знали изощренный ум широкого человека и потому не стеснялись того, что казалось глупым. И еще спрашивали у лазутчиков — не пополняется ли войско обиженными судьбой. Лазутчики клялись, что смотрели до рези в глазах, но ни одного нового человека не насчитали, и тем более ни одного нового дыма в стойбище.
        Старейшины семей Нга корили себя за потерю отряда лучших воинов, но прошло время, боль уходила, и злое удивление изощренной хитростью врага раздувало спокойное, уверенное желание вырезать гниль, попавшую в тело мира, стоящего на Йонесси. Гнев их был покоен и праведен.
        Все изменилось в один день, когда человек, вернувшийся с разведки, рассказал, что над стойбищем врага, не умолкая, стучат топоры, и высокие деревья падают одно за другим. Еще через несколько дней старейшины узнали, что берег покрыт плотами, и чумов становится все меньше. «Он уходит на тот берег»,  — сказал один из старейших. Для чего Ябто Ненянг покидает удобное стойбище вместе со всеми воинами, женщинами, чумами, оружием, нартами и скарбом, при этом рискуя потерять часть оленей на переправе,  — эта загадка поколебала спокойную уверенность старейших из Нга. Кто-то из них сказал, что никакой загадки нет — Ябто просто испугался войны и хочет уйти далеко-далеко.
        — Он умен и, наконец, понял, чего стоит.
        Некоторым понравились эти слова. Но тут подал голос другой старик:
        — Седые волосы на пустой голове! Далеко ли он уплывет? До островов, где ревущая вода превратит его плоты в щепки?
        И в молчании, какое оставляет неоспоримая правда, вдруг прозвучало еще одно слово:
        — Молькон.
        Этим словом закончился покой.
        — Молькон — глава Кондогиров — тесть Ябто Ненянга,  — продолжал тот же голос.  — По родству он должен помочь ему. В устье Срединной Катанги лед появляется раньше, чем здесь. У лесистых островов ревущая вода к тому времени утихнет — там они и встретят нас, как тех наших людей, каждый из которых ловил стрелы на лету. Оленей у Кондогиров много. Так же, как и людей. Помимо своих тунгусов, они могут позвать сомату и тау — те всегда соглашаются на большую войну.
        Десяток морщинистых рук ударили по седым головам, и жидкие бороды затряслись, будто в плаче. Как столь мудрые могли забыть об этом?

* * *

        Еще не опустилось солнце, а четверо лучших разведчиков Нга бежали сквозь тайгу. По траве скользила легкая долбленая лодка. Ночью они вышли к Йонесси и, увидев на том берегу огни временного становища, пробежали еще дальше. В густых зарослях тальника они спустили лодки и пошли, орудуя веслами, что было сил. Каждый из четверых знал, что если не всем, то хотя бы одному из них надо вернуться. Им предстояло добраться до великого стойбища тунгуса Молькона и узнать его мысли о предстоящей войне.
        Желтыми прядями покрылась тайга, когда вернулись разведчики. Слова их были, как праздник. Молькон, сказали они, не будет воевать на стороне Ябто, и более того, не хочет, чтобы гнусное дело, затеянное этим человеком, поддержал кто-либо другой. Он ничем не обязан Ябто Ненянгу, и если бы не два превосходных внука, которых родила ему дочь человека с Сытой реки, то вообще не желал бы иметь с ним никаких дел, даже знакомства. Если этот человек не отказался от своего безумного замысла, то он, Молькон, будет только рад, что люди Нга навсегда остановят его. Таков был ответ знатнейшего из Кондогиров. И еще, прибавили разведчики, их приняли не как простых воинов, но как посланцев великого рода, хотя времени для угощения и почестей было не так уж много.
        Далее стало известно, что Ябто Ненянг разбил новое стойбище неподалеку от тех мест, где начинались пороги. Никто не знал, к чему готовился вождь нового народа. Кто-то говорил, что арины и ассаны, живущие на Верхней Катанге, которую иные народы называют Ангара-мурэн, готовы влиться в его войско, но таким словам верили мало.
        Уже было назначено место сбора — вниз по течению Йонесси в нескольких днях пути от устья бывшей родовой реки Ябто. Туда стекались вереницы людей, покрытых блестящим железом. Стойбище на берегу день ото дня множилось новыми дымами. В месяц великого снега, когда уляжется первая злая пурга, было решено начать войну.
        Туда же пришли и мы.

* * *

        Кукла Человека знавший, не вставая с места, все, что творится в мире, указал мне путь. Он сказал: «Если уж хочешь быть ближе к своему врагу, то лучше идти к нему с большим войском, чем одному». И усмехнулся, зная, что на такую мудрость невозможно ответить дерзостью.
        Лидянг был братом покойного Хэно, Нара — любимой внучкой, Йеха, хоть и наполовину тунгус, принадлежал к семье Нойнобы, так же погибшей. Все они были люди Нга. Единоплеменники.
        Нас принимал человек, носивший волею судьбы то же имя, что и безвинно проливший кровь брат Нохо,  — его звали Сэрхасава, или Белоголовый.
        Но если тот Сэрхасава был светел от рождения, то нынешний — от старости, и было видно, что это его последнее имя.
        Старик плакал, узнавая родичей, долго держал в ладонях мокрые щеки Нары, тянулся кончиками дрожащих пальцев к лицу великана, долго держал в объятиях Лидянга и безучастно посмотрел на Куклу Человека, сидящего на снегу. Он выслушал короткое слово Бобра о том, что старик — ненец неизвестного рода, и, видно по всему, что злые родичи бросили его.
        Когда очередь дошла до меня, слезы Сэрхасавы пропали.
        — Кто этот?
        Нара встала рядом со мной и сказала:
        — Мой муж.
        — Разве для такой красавицы, которую берегли для князя, не могли найти мужа повиднее?
        В голосе старика не было шутки.
        — Он открыт воле бесплотных,  — сказал Лидянг.  — И стрелок хороший.
        — Каждый человек открыт воле бесплотных. Так кто же ты?
        — Я — Ильгет, сын Белегина, брат Бальны, остяк рода Большого Окуня,  — проговорил я, глядя старику в глаза. И прибавил с той же твердостью: — Когда-то я был рабом Ябто, с которым вы собираетесь воевать.
        — О…  — протянул старик и, прежде чем я понял, что было в этом звуке, он сказал мне:
        — Родился — живи до старости, кет. Кажется, так у вас говорят?
        — Так.

* * *

        Мы пришли без аргиша, как нищие, и нам дали на всех один чум. Там, в дальнем краю, на лежанке, похоронив меня под ворохом старых затертых шкур, Нара вынырнула из парки, и, прижавшись ко мне всем телом, пыталась развязать сросшиеся ремни. Ее пальцы превратились в когти — так она спешила. Она плакала: «Ну, рви их». Она отшвырнула мою руку со своего живота и заговорила мне в ухо влажными губами: «Во мне уже есть кто-то. Надо еще, я хочу, чтобы был кто-то еще, много еще».  — «Так не бывает».  — «А ты и твой брат? Вдруг ты не придешь, а от тебя у меня останется только один ребенок?» — «Я приду».  — «Не слушай больше моего тела, будь мужчиной, как все мужчины… Вдруг ты не придешь».  — «Приду».  — «Я хочу много, таких же, как ты… а ты не придешь».
        Беспрерывно кашлял Кукла Человека, Лидянг ворочался и стонал, Йеха спал беззвучно и, кажется, все трое слышали все слова и звуки, доносившиеся из-под шкур.
        Сыну тунгуса, наверное, они были особенно тяжелы — на другой день он попросился в другой чум. Но и без Йехи все повторялось три ночи подряд. Нара хотела много и наверняка.
        Четвертной ночи уже не было.

        Битва

        — Тоскует по тебе жена, хотя ты еще жив,  — сказал мне Кукла Человека,  — и зря тоскует….
        — Найдет другого?
        — Жив останешься.
        — А ты все так же мечтаешь, чтобы кто-нибудь спалил твое сердце?
        — Не-ет,  — сетка на губах выдала улыбку,  — теперь нет. Хочу увидеть, чем все кончится. Как его приведут сюда.
        Я ничего не ответил — ушел на лед, по которому тянулся неоглядный железный аргиш. Лидянг вышагивал впереди меня: к пальме и луку он прибавил неизвестно где добытый панцирь из кожи, пропитанной клеем, плетеный селькупский щит и железную шапку с высоким шишаком. Он знал, что я иду рядом, но не хотел говорить со мной. Он — если останется в живых — твердо решил вернуться в угодья Хэно и жить там, пусть даже единственным человеком. Подумать по правде, он был таким же, как я, потому что жил одним желанием — занять опустевшее гнездо на древе.
        Люди, ведавшие добром войска, отказались дать мне щит.
        — В тебя и так трудно попасть,  — сказали они, смеясь.
        Из своего оружия были у меня лук и пальма.

* * *

        Бессчетное множество раз бились люди на льду великой реки, но, наверное, не было еще битвы столь странной, краткой и страшной.
        В ночь перед тем, как выйти на лед, в большом чуме собрались старейшины лучших семей рода Нга. Вождями войска они выбрали трёх мужчин, принявших на время битвы имена — Хэ, что значит Гром, Хэхсар — Гроза и Хэхту — Молния. Три ночи перед тем шаманы камлали в темных чумах, уходили в преисподнюю, пытаясь узнать волю и вымолить благосклонность владыки подземного мира. Они возвращались изможденные, из их путанной речи можно было понять, что воля его темна.
        Тайной и общим мучением мудрейших была жертва для рода, знавшего, что нестоящие дары оскорбляют бесплотных. Пусть кровь тысячи черных оленей окропит закат, этого будет мало, к тому же каждый олень был нужен для похода. Ничтожно малым было и число рабов. И тогда один из стариков сказал:
        — Ябто Ненянг не просто злодей, собравший и вооруживший сброд, не своим очагом живущий. То, что он говорит и делает,  — не просто слова — это мор, расползающийся по миру. Пусть Кондогиры отказались воевать за него, но я уверен — новые люди идут к нему, ибо непочтение к родителям, старшим и границам угодий звучит радостно и делает из доброго человека негодяя. Эта война — больше, чем месть за семьи Хэно, Нойнобы и наших воинов в гибели которых, если говорить правду, виноваты мы, а не они сами. Если оставить все как есть,  — убить, сколько сможем, а остальную свору рассеять по тайге, ничего не изменится. Мор восстанет и доберется и до нас. Поэтому нашей жертвой должно стать все, что стоит под знаменами Ябто Ненянга,  — воины, его женщины, дети, олени, собаки и даже мыши, прячущиеся в снегу у его чумов. Сам Ябто хорошо бы остался в живых, ибо нам известна участь, которая не только восстановит нашу честь, оплачет наших родичей, но и будет приятна нашему великому покровителю. Это будет смерть, которой устрашится сама смерть.
        Старейшины закивали, оглаживая бороды.
        Но тут заговорил другой почтенный:
        — Ты так уверен в победе. Мы все в ней уверены. Но ты знаешь — судьба изменчива…
        — Твоя правда. Тогда жертвой станем мы — все, от первого до последнего. Наверняка Ябто укрепил свое стойбище стенами, как это делают селькупы. Мы не поступим так. Наши семьи — жены, дети, немощные — останутся в нынешнем стойбище на берегу. Если Нга отвернется от нас, то Ябто придет и сделает с ними то, что мы сделаем с ним, если победим. Разве это нестоящая жертва?
        Старейшины вновь огладили бороды.

* * *

        Путь был долог. Несколько раз гремящие ветры загоняли людей под шкуры и ровняли снег над железным аргишем. Волки шли за нами, разумно надеясь на лёгкую добычу. Мы миновали устье Верхней Катанги и подошли к островам — они возвышались снежными глыбами и редким лесом.
        По пути мы ждали, что на берегу появится стойбище, но берега были пусты, лес редок, и можно было не опасаться засады.
        Войско село в снег. Рухнула ночь. Начальники приказали разводить костры. Желтое зарево приподняло тьму. Мы ждали увидеть такое же свечение где-то поблизости, но небо над островами оставалось черным. Послали разведчиков — они не вернулись.
        Гром — старший над старшими — вопреки разумному совету товарищей — дать войску отдохнуть хотя бы в полглаза, запретил спать. Но сидевшие у костров — спали.

* * *

        Утром войско людей Нга выстроилось во всю ширину русла и ждало врага. Расстояние до островов превышало несколько полетов стрелы и оставалось пустым.
        Первый человек показался перед восходом солнца. Знамени при нем не было. Он подъехал близко, не опасаясь попасть под выстрел, снял с оленьей спины перекидной мешок, изо всех сил раскрутив его, бросил к нашим рядам и повернул обратно.
        В мешке были головы разведчиков.
        Прошло немного времени, и появился верховой человек с красным флагом войны. С тем же флагом один из наших вождей — это был Молния — двинулся навстречу. Сколь не велика была ненависть противников, обычай велел обговорить правила войны, даже если цель ее невысока,  — вроде добывания крепкогрудых женщин без калыма и прощения. Но вместо этого посланец Ябто сказал:
        — Вы, люди Нга, победите, если проснется бог, спящий на последнем небе и совсем не знающий о существовании людей, как и самого мира на Йонесси.
        — Где Ябто Ненянг?  — спросил Молния.
        — Увидите скоро. Скоро увидите всё.
        Сказав это, всадник направился к своим.

* * *

        Ябто появился вдалеке, и только стоявшие в передних рядах могли узнать, что это вождь. Ябто было этого достаточно, ибо впереди стояли начальники воинов — Гром, Гроза и Молния. Широкий человек сел на помост, который несли следом за ним.
        Взорам людей Нга являлся враг.
        Двумя тонкими ровными ручейками он выбегал с двух сторон, отделявших острова от берега (где Ябто прятал войско в столь холодную ночь, осталось загадкой для вожаков), но не растекался по открытому пространству, а становился прямыми фигурами — ровными, одинаковыми, будто вытесанными топором умелого мастера. Каждую фигуру обрамлял панцирь сомкнутых, одинаковых, таких же прямых щитов из проклеенной кожи и дерева. Верха фигур блистали начищенным железом.
        Вместо ненужного разговора об условиях воины, вместо взаимных угроз и оскорблений, распаляющих дух воинов перед схваткой, Ябто решил поразить врага чем-то иным — тем чудом, которое он вылепил из таежного сброда.
        Ябто поднял пальму — и бисером из опрокинутого туеса рассыпались ровные фигуры. Через мгновение они стояли четырьмя длинными шеренгами, и линия щитов не покосилась, не повредилась ни в едином месте. Еще взмах — рассыпались линии и превратились в ровные круглые камни, что видны посреди русел обмелевших рек. Эти камни щетинились пальмами.
        Войско стояло, онемев. Люди Нга хорошо знали войну, но подобное видели впервые.
        Немоту нарушил Гром. Он говорил так, чтобы слышали многие:
        — Хватит этих танцев. Их сотня, как и было раньше. Ябто танцует перед нами, потому что знает — мы выдержим его удар. К тому же у нас хватит людей обойти острова и окружить его. Даже если он прячет там засаду, она невелика. Оленей, я вижу, у него нет — только пешие.
        — Больше не ждем. Пускай стрелу!
        Стрела, черноперая, с подобием свирели вместо наконечника, вышла откуда-то из глубины рядов, и еще недопела свою тягостную песню, как воины Нга сорвались с места. Задние ряды бежали вслепую под снежной пылью от бегущих впереди.
        Пока не сшиблись сражающиеся, Ябто дал третий сигнал, и речные валуны распались, слившись в единый огромный наконечник копья. Остриём своим он глубоко вошел в грудь вражеского войска. Такого не ждали, и удар был настолько силен, что вожак по имени Гром, стоявший в самой середине, едва не погиб. Удар сшиб его со спины чернолобого быка, и бык хрипел под ногами людей, пытаясь подняться, но так и погиб.
        Вожак выжил. Он рубил направо и налево, кричал воинам, чтобы держались плотнее. Голоса других вождей разносились над битвой, и каждый из людей Нга знал, что войско живо. Скоро удар невиданного железного клина начал слабеть и вязнуть. Воины Нга возвращались к привычному им бою сила на силу.
        Где-то там был и я… Где же я был? Я рубил пальмой по сторонам и многих ли убил, не знаю. Сердце сонинга, явившегося когда-то мне в облике маленького раба и сотворившее чудо в стойбище Хэно, уже не говорило во мне — я был человек, как все люди. Но пока кругом меня гибли, я оставался жив.
        Кто-то из старших воинов рванул меня за рукав и велел бежать к краю леса, где собирались стрелки.
        — Толку от тебя здесь мало,  — весело сказал он.  — Бей по врагу, когда начнет отступать. Бей по своим, если побегут. Понял?
        И я помчался, куда было сказано: древко моей пальмы обломилось, остался только широкий нож, но лук был цел и колчан полон.
        Стрелки цепью вытягивались воль берега, со стороны я видел, как войско Нга с кровью и муками заглатывает железный шар, придуманный Ябто. Слышались голоса Грозы и Молнии — голоса старшего над старшими уже не было. Среди стрелков говорили, что задние ряды войска топчутся без дела и скоро вожди прикажут окружать острова.
        Наверное, так и должно было случиться. Я видел, как в глубине войска началось движение. Всадники спешивались — воевать верхами на валунах смерти подобно — и собирались вместе. Что-то кричали начальники, и по всему было видно, что скоро они двинутся вперед…
        Но случилось другое — такое, от чего замерла битва.

* * *

        Пространства между островами и берегом почернели людьми.
        И чей-то голос прокричал на все кровавое поле:
        — Кондогиры!
        Каждый, от старшего и сильнейшего до мальчишек и раненных, присматривающих за обозом, каждый знал, что тунгусы не поддержат войну, что Ябто противен своему тестю. Но Кондогиры — люди в ярких бисерных нагрудниках и в таких же затейливых узорах на лицах — пришли. И это известие ударило войско Нга сильнее, чем человеческий клин в начале боя.
        Уже кто-то кричал проклятья Молькону.
        В миг, когда остановилась битва, Ябто приказал своим воинам выстроиться ровным брусом. Он встал с возвышенности и закричал под слепящим ледяным солнцем:
        — Вам уже говорили, люди Нга, «когда проснется бог последнего неба, не знающий о том, что есть люди и сама земля…»
        Широкий человек обернулся и распахнул объятья, готовясь к встрече.
        Тот, кого он ждал, был Алтаней. Он один из всех Кондогиров ехал верхом, его бык шел не спеша, безошибочно находя путь среди обледеневших валунов. Сын Молькона слез с оленя, обнял Ябто, кровного своего собрата. Потом, не глядя, протянул руку в сторону своего войска, и в руке оказалось знамя.
        Красным полотнищем оно походило на все другие военные знамена. Это было красное знамя, с которым ходят на войну все. Но знамя Алтанея было таким, каким его не могли представить даже в самые жестокие времена.
        Вершину древка венчала седая голова — голова Молькона.
        Бой начался перед рассветом. Сейчас солнце блистало на ясном небе, и каждый, от стоящих первыми, до обозных людей, мог увидеть,  — этот человек сделал своим знаменем голову отца.
        Алтаней воткнул древко в снег, и они еще раз обнялись с широким человеком.

* * *

        Среди даров, которые вместе с судьбой достаются всякому человеку, старший сын Молькона, помимо редкостной красоты лица и стати, получил удивительную понятливость. Он не слышал того, что говорил Ябто Ненянг своим воинам о воле, ведущей по гребню скалы, но разглядел эту мысль, только увидев широкого человека. Скрепляя ладони кровью, Алтаней уже знал, что пойдет дальше, чем сам Ябто. И широкий человек, столь же проницательный, понял это. Об одном молчал его верный демон между лопаток — наверное, он уже разучился видеть такие вещи.
        Тайга жила убийством. Случалось, люди поднимали оружие на родителей и собственных детей. Но сделать голову отца знаменем войны — такого не возникало даже в самых беззаконных умах. Алтаней сделал это первым — сделал не со зла, но потому что отец встал на его пути, пролегающему по гребню скалы. Он сдержал слово и привел войско.
        Но люди Нга — от первого до последнего — ничего не слышали о гребне скалы и сговоре двух высоких умов. Они знали то, что говорили им,  — что войско Ябто не свора разбойников, не убийцы их родичей, но мор, который нужно вырезать, как вырезают язву раскаленным наконечником стрелы, иначе мор расползется по всей тайге, по всему миру, стоящему на священном Древе Йонесси. С этой верой они шли воевать.
        И теперь, увидев голову на знамени, войско испытало не страх, какой возникает даже у сильных при виде смерти. Они увидели то, из чего рождается смерть,  — что-то вроде липкого яйца гада, живущего в глубинах болот, то, что мерзко самому мерзкому духу. И страх вдруг обернулся гневом — будто сердце сонинга вселилось в целое войско людей Нга.
        Не надо было командовать, строить в ряды — сотни глоток изошли ревом, от которого падали олени, и ноги воинов оторвались от земли. Гнев людей Нга обнял острова, и во мгновение пожрал все, что было на них.
        И я летел в той гневной стае, и я выжил.

* * *

        А в сумерках даль за островами вновь почернела — приближались верховые. Они держали луки, готовые к стрельбе.
        То были Кондогиры из дальних кочевий. Они узнали о смерти Молькона и ехали мстить. Они поспели только к концу пиршества, но это не угасило гнева. При тусклой луне они ходили по телам, ища людей с расшитыми нагрудниками, темными от узоров лицами и разили железом и умерших, и еще живых.
        Тем же занимались и остатки войска Нга. Усталость давила их, но сон еще не получил своей власти — спали только мертвые.
        Наутро стало видно — из людей великого рода осталось меньше половины. Но среди них, отчего возрадовалось мое сердце, оказался Лидянг. Лицо его было белым, глаза ввалились в почерневшие глазницы, но рот держал подобие улыбки. Мы обнялись, и мне показалось, что грудь старика вздрогнула. Он что-то говорил мне об увиденном, но я ничего не запомнил.
        Гром погиб в начале боя, но Гроза и Молния остались живы. К полудню они встали на возвышенность и криком собирали оставшихся.
        Кондогиры, пришедшие под знаменем Алтанея, большей частью были перебиты на островах, остальные бежали по льду Йонесси в чужие края, зная, что в родных стойбищах их ждет расправа.
        С особым тщанием искали отцеубийцу — среди живых и мертвецов,  — но так и не нашли.
        Бесследно исчез Яндо Оленегонка.
        Новый народ Ябто Ненянга перестал существовать. За ночь добрались даже до тех, кто сумел выжить, спрятавшись под завалами тел.
        Неизвестной оставалась лишь участь женщин, оставленных в укрепленном стойбище за островами. Рассказывали, что воины Нга ворвались туда утром и нашли пустые чумы и брошенную утварь. Сами ли вдовы семьи Хэно сбежали в тайгу, не надеясь на милость победителей, или ушли с возвращавшимися домой Кондогирами — никто уже не расскажет об этом. Поземка затирала следы, уходившие из стойбища, но воины не собирались идти по ним и вернулись к месту битвы.
        Поглощенные переживанием победы, люди Нга не думали, да и не могли знать, что крови пролито сверх меры. Победа в битве при островах забрала жизнь такого множества сильнейших мужчин, что после нее великий род перестанет существовать, распадется на семьи и малые рода, каждый из которых возьмет новое имя.
        А в тот миг разум войска занимало другое.
        Выжил Ябто Ненянг.
        В последние мгновения битвы он был страшен, как валун, обрушенный небом. Тела вокруг него составляли подобие солнечного узора нагрудника — так укладывала людей пальма широкого человека. Но, видно, сил его осталось немного, и стрела, попавшая между наколенной чашкой и поножью, отняла последние…
        Ябто повалили, привязали к древней, оголенной у корней сосне.
        Все, кто мог, сбежались к дереву, и старшие из воинов тратили последние силы на то, чтобы отогнать толпу и не сорвать праздник приношения своему покровителю.
        Но пришли начальники войска и сказали, что праздник великой жертвы не любит спешки.
        — Пусть ожидание станет для него первой мукой!  — прокричал Гроза.
        Эти слова переменили все: крик исчез, и в одно мгновение изможденное войско придавил сон.

* * *

        Четверо молодых воинов вызвались охранять широкого человека, сказав, что они сильны и совсем не хотят спасть. Начальники войска легко согласились с ними и ушли в свой походный чум. Первое время воины держались твердо, но, когда стихло кругом, вмиг ослабли, и было видно, что не ноги, а древки пальм не дают им упасть.
        Горели костры, но никто не сидел возле огня — живые сравнялись с мертвыми. Лишь трое среди этой тишины не знали сна — я, Лидянг и Ябто.
        Вместе со стариком мы стояли в десятке шагов от сосны и наблюдали, как мучается охрана, как широкий человек застывшими глазами глядит на огонь.
        Лидянг шепнул мне: «Пошли»,  — и, когда мы приблизились к дереву, сказал воинам:
        — Поспите, ребята, мы постоим за вас.
        Воины, не сказав ни слова, отошли на несколько шагов и рухнули.
        Старик взглянул на меня.
        — Сколько тебя помню, ты хотел видеть этого человека? Говори с ним, если хочешь.
        Но Ябто заговорил первым:
        — Жаль, гнуса нет… как тогда… помнишь?
        — Назови место, откуда взял меня? Меня и брата?
        — В Йонесси впадает много рек. Как назову?
        — Сможешь узнать ее?
        — Как не узнать то место, на котором сломалась моя жизнь? Все эти годы я вспоминал о нем. Иногда мне кажется, я помню, как пахнут камни того берега.
        — Веди меня туда.
        Он засмеялся.
        — Завтра мною будут пугать смерть. Как отведу?
        Ябто унял смех.
        — Послушай, разве мало рек? Какая-нибудь сгодится для тебя.
        — Там зарыта моя пуповина. Моя и брата, которого ты отдал на гибель. Это мое гнездо на древе Йонесси — ты вырывал меня из гнезда. Зачем мне другие реки?
        Широкий человек хотел что-то сказать, но глубоко вздохнул и замолк. Он глядел на меня, будто просил чего-то. Я видел: только разговор со мной держит его на тонкой поверхности смертной тоски, в которую он уходил всем широким телом, с головой на отсутствующей шее, с рухнувшей мечтой о мире, в котором всю делается по правилам, с вещим демоном между лопатками, со всем, что есть в нем и на нем.
        Лидянг стоял спиной к нам, он слышал, о чем говорили мы. Резко повернувшись, старик поднёс своё лицо к лицу Ябто.
        — Ты и так уже умер — вижу это по пустым твоим глазам.
        Потом резко сказал мне:
        — Пойдем. Поможешь.
        Мы поползли в темноту, не боясь разбудить убитое усталостью войско. Среди мертвецов Лидянг выбрал одного, и вместе мы потащили тело к сосне. Ножом старик перерезал ремни, державшие Ябто,  — тот с удивлением глядел на свои ладони.
        — Он не побежит,  — оскалившись, сказал Лидянг.
        Втроем мы привязали мертвеца к сосне — это был кто-то из народа Ябто Ненянга.
        — Помоги ему найти его реку,  — сказал он Ябто.  — Не обмани его.
        — Не обману.
        — А ты?  — спросил я Лидянга.
        — Пойду с вами.
        Я улыбнулся.
        — Только делайте что скажу,  — выпалил старик.
        Мы побежали в конец войска, где был обоз. Там Лидянг пинками растолкал спящих стражей — мальчиков, впервые взятых на битву — и властным голосом потребовал длинные нарты с припасом, двух лучших лончаков и черное знамя. Его спросили: зачем?
        — Едем в стойбище, чтобы солнце взошло вместе с известием о победе. Эти двое — со мной. Воля Хэхсара.
        Красное знамя было знаком войны, черное — знаком победы.
        Ябто рухнул в нарты, затем я. Лидяг встал вперед и ударил хореем так, что взревели олени…

* * *

        Мы знали, что измена обнаружится, как только взойдет солнце, а может, и раньше. Но вышло иначе — сон войска был настолько глубок, что многие, не позаботившись об укрытии, замерзли во сне.
        Когда проснулись и увидели вместо Ябто привязанного к сосне мертвеца, солнце уже сияло.
        Сперва люди подумали, что воины, поставленные охранять пленника, убиты. Но потом увидели, что снег под ними протаял, а под железом видится дыхание тела. Их подняли, били, связанными бросили в нарты обоза. То же сделали и с мальчишками, охранявшими обоз.
        Но пока прояснялся одурманенный переменой разум войска, день кончился.
        Мы же гнали оленей в темноте и к утру достигли стойбища.
        Женщины, дети и немощные высыпали на лед, увидев черное знамя. Люди плакали и обнимали ноги Лидянга, а Лидянг кричал им, что о победе до захода солнца должны узнать все ближайшие кочевья,  — такова воля вожаков.
        Пока не подоспела погоня, и не обнаружился обман, мы успели взять еще пару оленей с нартами, для Нары, Йехи и Куклы Человека. Обо мне было сказано, что этот человек из близкого юрацкого рода спешит к родовым угодьям,  — жене настает время родить. Женщины плакали, целовали меня и Нару…
        В радости люди даже не спросили о большой поклаже, глухо закрытой шкурами,  — то был Ябто.

* * *

        Сколько упряжек гналось за нами — не знаю. Наверное, много. Но участь наша оказалась счастливой — дала уйти далеко, а потом не раз посылала пургу, заметавшую след. Участь же туманила разум врагов,  — они заглядывали в устье каждой малой реки, думая, что мы прячемся там,  — и так теряли время и распыляли силы.
        Но один из четырех наших оленей пал, старик спросил Ябто, далеко ли до места, и Ябто ответил:
        — Не близко.
        Вновь пришла спасительная пурга.
        Лидянг сказал, чтобы ему отдали половину наших стрел.
        — Запрягайте в нарты одного оленя — пусть он везет слабых. Идите шагом, пока ветер. Когда подойдут, я их встречу.
        Я сказал, что не оставлю его, но старик закричал на меня зло — он умел кричать так, что осыпались деревья,  — что я, пустая кость, рыбье дерьмо, погубил столько людей, и еще погублю, но так и не доберусь до своего гнезда на Древе, будь оно проклято.
        — Ты сам хотел уйти в свои земли и жить там!  — закричал я.  — Почему не идешь? Зачем помогаешь мне?
        — Тебе?  — костяной кулак старика вцепился в ворот моей малицы.  — Вот она,  — рука Лидянга отпустила малицу и показала туда, где была Нара.  — Она, любимая внучка моего брата Хэно, сокровище семьи, моя кровь… Как я буду жить в своей земле, зная, что не уберег ее? Не тебе — ей помогаю. Мы последние люди семьи: она — женщина, я…
        Он смотрел на меня долго, так долго, что этот взгляд я помню до сих пор. Больше не встретил я человека, который жалел бы меня так, как Лидянг. Только он стыдился этой жалости, скрывая ее под злобой.
        — Скоро они появятся,  — сказал он глухо.  — Иди. Ничего не бойся.
        Помолчав, добавил:
        — Догоню вас.

* * *

        Лидянг подарил нам день спокойного пути.
        Но сам путь становился невыносимым для моей жены.
        — Сколько еще?  — стонала Нара.  — Сколько осталось, мой мучитель….
        — Скоро,  — подал голос Ябто.
        Вдруг я подумал, что не опасался широкого человека все время погони — хотя руки его были развязаны. Он мог переломить мне хребет, забрать оружие и уйти в тайгу — вряд ли кто помешал бы ему в этом. Но Ябто был тих, охотно таскал дрова для кратких ночевок, укрывал шкурами Нару, делал все, что мог сделать мужчина с крепкими руками,  — он был таким, будто мой путь считал своим. Но я не видел в нем ни страха, ни тем более угодливости, идущей от вины. Наверное, широкий человек совсем не думал о том, что ждет его. Ябто был пуст, как некогда пуст был я.
        Лишь раз он повел себя странно.
        Перед закатом вдалеке показались наши враги. Они шли на двух упряжках, но сколько человек сидело в нартах различить было трудно. Я взял лук, то же сделал широкий человек. Наши усталые олени бежали на удивление ровно. Но, видно, олени людей Нга были совсем плохи — их упряжки будто застыли в белом, и расстояние между нами не сокращалось. Мы напряженно глядели вдаль, мы были готовы биться, даже когда темнота накроет русло. Но тут сказала Нара: «Смотрите, волки!» С дальнего невысокого берега нитью вытягивались на белую равнину темные бисерины. Мне показалось, что эта была та самая стая, которая преследовала людей славного рода, когда на их семьи посыпались беды. «Волки»,  — повторила Нара и заплакала.
        До сих пор широкий человек неотрывно и спокойно глядел на врагов, рука его крепко сжимала оружие, но услышав о волках, он внезапно обмяк, затрясся, бросил в нарты лук и спрятался под сокуй.
        Я бил по его спине и кричал: «Вставай!» — но Ябто будто умер. Он, мой враг, никогда не был трусом, не боялся ни человека, ни тем более зверя,  — он удивил меня своим малодушием и тем, что не старался спрятать его.
        Но, видно, судьба шла вместе с нами. Единым разумом стая поняла, что не одна в этой охоте и добычу придется делить с людьми на двух упряжках,  — и, решив так, стая выбрала добычу трудную, но обильную. К тому же их олени были слабее наших, а от стрел в полутьме волки уходили легко.
        Волки пересекли русло и начали затягивать петлю вокруг нарт людей Нга. Я увидел, как остановилась погоня. Было слышно, как кричали наши преследователи, как вдалеке всхлипывали их луки.
        Ужас вселился в сердца изможденных оленей и погоня, длившаяся столько дней, от островов, предваряющих устье Срединной Катанги, до первых возвышенностей Саян пресеклась.
        Мы шли, а враги наши уходили в темноту и скоро совсем исчезли. Когда наступила ночь, я остановил упряжку. По груди моей разливалось блаженное тепло, и я даже не думал о том, что люди Нга смогут отбиться и продолжить погоню.
        Вновь ударив Ябто по спине, я сказал громко:
        — Вставай. Больше нет никого.
        Широкий человек вылез из своего укрытия, встал, поддел рукой пригоршню снега и долго тер лицо.
        — Так боишься волков?  — спросил я с презрением.
        Он ничего не ответил. Мне хотелось увидеть его лицо, но темнота была уже столь густой, что я с трудом различал собственные ладони.
        Не говоря ни слова, широкий человек взял из нарт топор и пошел к ближнему берегу за дровами.

* * *

        Солнце сделало половину краткого пути по небу, когда Ябто поднялся в нартах и сказал, что надо остановиться.
        — Это рядом. Пойдем медленно.
        Мы слезли с нарт. Йеха шел, держась за плечи Нары,  — он едва прикасался к ним, зная, что его тяжелые руки — не единственная ноша, которую несет моя жена.
        Вначале я ничего не увидел — Ябто остановился и поднял руку.
        — Две скалы, похожие на стрелы. Плес, три валуна — один вдвое больше двух других. Река сразу поворачивает вправо. Она небольшая, твоя река. Это здесь.

        Возвращение

        Три издыхающих оленя, двое нарт, немного сушеного мяса, несколько худых шкур, которые могли бы пойти на покрышки для чума — самого маленького,  — пальма, лыжи, два лука и несколько стрел, жена с тяжелым чревом, слепой великан, немощный старик и мой враг — вот с чем я вернулся в свое гнездо.
        Зима только шла к месяцу великого холода, но в первые мгновения я не думал об этом. Я хотел понять, что сбывшееся со мною — правда. Душа была тиха, она верила в эту правду, но я хотел ее увидеть, как видят собственную ладонь.
        Я встал на лыжи и пошел вдоль берега, заваленного большими камнями, палым лесом, как это бывает на многих реках, текущих среди скал. Ябто шел за мной, проваливаясь в снег по пояс, и что-то высматривал по сторонам.
        Скоро он отстал, вернулся к людям, и я услышал, как стучит его топор — широкий человек готовил место для жилья.
        Вся река ушла под лед, местами она была широка и годилась для плавания на узкой лодке.
        Наконец я увидел… Невдалеке от меня рос изо льда тонкий столб пара — то была полынья, оставленная не человеком, но теплыми водами, откуда-то проникающими в мою реку. Я подошел близко и увидел в полынье рыбу.
        Рыбы ждала меня. Это был окунь. Он стоял против течения, медленно извиваясь большим черно-зеленым телом, и, приблизив глаза к самой поверхности, неотрывно смотрел на меня. Временами течение увлекало его под лед, но окунь возвращался. Так же неотрывно я смотрел на него, это продолжалось долго и, казалось, через мгновение рыба что-то скажет мне — так чудесно и благостно было на сердце. Но окунь ничего не сказал — поледный ветер прошёлся по полынье, и я уже не увидел его.

* * *

        Получилось так, как говорила мне мать в тот день, когда Семь Снегов Небесных унесли ее вместе с другими мертвецами земель Хэно. Пришел человек в распашной одежде, маленький, кривоногий с рябым веселым лицом. Он долго смотрел на меня, как та рыба, ожидая нужных слов.
        И я сказал:
        — Я Ильгет, сын Белегина.
        — Вижу,  — по-юрацки сказал человек.  — Белегина уж давно нет — утонул.
        Помолчав немного, он сказал со стариковской строгостью:
        — Ты остяк и должен говорить по-остяцки. Где твой брат Бальна — у тебя с ним одно лицо?
        — Умер.
        — Сам?
        — Нет.
        — Отомстил?
        — Да.
        — А мать Ильгета и Бальны жива ли?
        — Взяли замуж за юрака. Там и умерла.
        — А-а… протянул человек.  — Мы же ведь, родичи, прокляли ее, за то, что плохая мать,  — зарыла вас в мох и убежала.
        — Она хотела…
        — Знаю. Зря мы так сделали. Да, видно, судьба ее такая. Я — Тыней, твой родич с соседней реки. А ты, Ильгет, вот и пришел, один из всех пришел… Что ж, родился — живи до старости, кет!
        Мы обнялись.
        — Чьим очагом ты жил все это время, Ильгет?
        — Добрые люди кормили.
        — Да… добрых людей много на свете.
        Тыней спросил о людях, пришедших со мной. Я показал на Нару.
        — Ай, красивая у тебя жена,  — сказал он,  — повезло тебе.
        Ябто я назвал дядей Нары, Куклу Человека — ее дедом, Йеху — своим названым братом. Все время беседы улыбка не сходила с губ великана.
        — Что он улыбается?  — спросил у меня Тыней.  — Весь ум из носа вытек?
        — Как ослеп — радуется, что больше воевать не надо,  — ответил я.
        — Скажи, дед, а муравейников в ваших угодьях много?  — спросил Йеха, и Тыней едва не упал — ведь Йеха говорил по-остяцки.
        Придя в себя, он сказал:
        — Точно весь ум вытек. Зачем тебе, слепому, муравейники?
        Йеха хохотал.
        И еще рассказал мне Тыней, что река моя — не самая изобильная, но никого еще не уморила голодом, потому что кайгусы здесь добрые, и надо подружиться со своим кайгусом, который является то соболем, то пришлым человеком, а чаще всего — большим окунем. К тому же рядом Йонесси, и за жирную рыбу здесь обычно не дерутся — на всех хватает. И мать-огонь не зла на здешних людей, только жену свою надо научить почтительному обращению с ней и вежливым словам. Я спросил, как называется моя река,  — Тыней посмотрел на меня с удивлением.
        — Так и называется твоя река — Ильгета. Ведь, кроме тебя, здесь иного никого нет. Правду сказать, и мы здесь хозяйствуем, не быть же реке безлюдной. Хотя давно, так, что и прадеды не помнят, здесь жили бирюсы-охотники, потому и реку иногда называют Бирюсой, но теперь она твоя. Великое дело, когда скитавшийся человек в свое гнездо возвращается.
        На другой день с Тынеевой реки пришли люди — его жена и трое парней, близких родичей. В нартах, которые едва тащили белые широкогрудые псы, они привезли все, чтобы нам пережить эту зиму,  — покрышки для чумов, стрелы, два котла, снасть для подледного лова, шкуры для постелей и троих щенков, только отошедших от материнского молока — ведь оленей у остяков нет. В один день появилось новое стойбище из двух чумов, утепленных понизу берестой и снегом.
        — Как отдам тебе?  — спросил я Тынея.
        — Мои здесь только щенки. Остальное Белегин оставил. Считай, что так. Сам ушел на дно, а лодку его прибило к острову, здесь неподалеку. Он ведь на груженой лодке за тайменем погнался, страстный глупый человек. Мы что смогли — подобрали.
        Потом он сунул руку за пазуху, достал небольшой кожаный мешочек, в каком хранят огниво, и бережно положил в мою руку. В мешочке была крохотная деревянная кукла — от времени она покрылась блестящим налетом железа.
        — Твой алэл. Водой прибило… Сам вернулся, будто знал, что ты придешь. Ну вот, теперь ты совсем дома.

* * *

        Мы забили оленей, соседи дали рыбы — так и пережили великий холод. Тыней появлялся часто — он всегда что-нибудь приносил с собой, но больше приходил, чтобы в этих разговорах выучить меня и Нару остяцкой речи. Йеха, немного знавший язык моего народа, продолжал дело старика, когда тот уходил. Ябто, знавший, наверное, все языки и наречия Древа Йонесси, в этом не участововал — он жил в другом чуме вместе с Куклой Человека, который молчал, а Ябто говорил только в случае крайней надобности, большей частью, когда его спрашивали о чем-то. Но это не мешало нам вместе охотиться и доставать рыбу из-подо льда. Большой окунь больше не являлся мне, но, видно, кайгус моей реки был и вправду великодушен — с голоду мы не умерли.
        Однажды широкий человек сам позвал меня. Посреди плоской ложбины, снег в которой был притоптан до твердости камня, Ябто человек сидел на комле — возле его ног стояла длинная плаха из сухой окоренной лиственницы.
        — Стрелы из лозы мастерят только мальчишки. Я покажу, как нужно делать настоящие,  — смотри и запоминай.
        Теслом он отделил от плахи древесное волокно толщиной в палец, проверил ровное ли оно, затем снял с пояса нож с коротким клинком и принялся оттачивать тело стрелы.
        — Здесь,  — указал он на середину древка,  — делай чуть толще, чем в начале и конце. Стрела будет тяжелее, зато, когда сходит с тетивы, не извивается в полете — выстрел будет точнее и сильнее. Селькупы так делают, и я нашел это разумным.
        Все у широкого человека было при себе — тонкая жилка, которой он прикрепил наконечник, и перо филина, отобранное, как я понял, с великим пристрастием.
        — Этой плахи, при умении, хватит на три десятка хороших стрел. Наконечники научишься лить сам — ведь ты остяк.
        Он поднялся и ушел.

* * *

        Весной, когда рушился наст, Нара родила дочь. Перед родами пришли помогать жена и вдовая невестка Тынея. Разрешилась Нара легко, огорчившись лишь тем, что ребенок всего один. Прошло немного времени — и потянулись другие родичи. Мы сидели в чуме и принимали подарки. Последним вошел Ябто. Он снял с пояса мешочек и достал оттуда кожаный ремешок, на котором вертелись пожелтевшие костяные фигурки птиц.
        Приняв подарок, Нара долго рассматривала его и улыбалась.
        — Откуда это?  — спросила она.
        — Дали в память о двух маленьких мальчиках. Путь теперь будут у тебя. Больше у меня ничего нет.
        Костяные птицы вонзились в мое сердце.
        С того дня я хотел говорить с Ябто.
        У меня не было страха перед ним — он остался в стойбище на Сытой реке. У меня не было ненависти к нему — его заглушило счастье, данное судьбой, счастье, спрятанное в мудром мире, стоящем на Йонесси. Другое жгло меня — я хотел знать, для чего она была, моя нерадостная жизнь? Почему так долог и тягостен был мой путь? Я не знал — стоит ли искать ответа у Ябто, и разум подсказывал, что не стоит. Но все главное в моей жизни было завязано на этом человеке с широким телом и отсутствующей шеей. Он был моим отцом и хозяином, я его сыном и рабом.
        И, наконец, я спросил его:
        — Скажи, я по-прежнему враг для тебя?
        Он усмехнулся едва заметно.
        — Нет.
        — Потому что я спас тебя от смерти?
        — Так ведь и я спас тебя от смерти.
        — Чтобы сделать рабом.
        — Раз не получился сын….
        — Кто я для тебя теперь?
        — Тот, кто милостиво дает кров на своей земле.
        — Почему так низко ставишь себя?
        — Кем себя может ставить мертвец?
        — Но ты живой. Можешь охотиться, воевать. Можешь уйти и жить?
        Он задумался.
        — Ты попадаешь в мир неизвестно откуда, будто снежинка через дымовое отверстие, и исчезаешь неизвестно куда. Все остальное — шалости бесплотных, вроде той, что я еще хожу по земле, на которой меня уже нет. И то, что они не дают умереть бедному старику, у которого и имени-то не осталось,  — тоже шалость.
        — Завидуешь Кукле Человека?
        — Глупый, пусть он мне завидует. Это ваше Древо Йонесси стоит только того, чтобы плюнуть ему под корни.
        И тогда я встал и взял его за руку.
        — Пойдем, ты обещал показать мне место, где нашел нас с братом.
        — Не я, а моя черномордая сука. Хорошая была собака, особенно на белку… Там снег сейчас.
        — Ты найдешь. Ты обещал. Если ничего не хочешь для себя, сделай для меня. Если тебя уже нет — не все ли равно.
        Он смотрел на меня долго — видно, мои слова проняли его — и резко поднялся.
        Мы пошли в ложбину, где под тяжелым снегом, прятались бездонные мхи.
        — Где-то здесь,  — сказал Ябто.  — Я помню вот это дерево, теперь оно вдвое толще. И еще — отсюда был виден берег.
        Берег действительно был рядом.
        — Говори,  — сказал я ему — сказал, как хозяин этих мест.
        — О чем?
        — Говори, как делал несчастными других людей. Меня, брата, свою жену…
        — Я делал их счастливыми, как и саму жизнь вокруг них. Я вижу, ты ничего не понял из того, что видел, и уж тем более из того, что не знал. Садись.
        И он рассказал мне все,  — с того дня, когда лег в чуме, в котором уже не было оружия, и начал перебирать прожитое, как запутанную сеть, чтобы отыскать день, когда сломалась его жизнь.
        Вставая, Ябто сказал, что не видит своей вины в том, что у него не получилось. И если что и прорежает тьму в его душе, так только мысль, что он решился на то, о чем другие даже не задумывались, и может быть, настанет время, когда такой человек родится, и у него получится все.
        — Теперь я один,  — сказал Ябто,  — один на всем свете такой человек.
        На своей земле я не видел в нем никакой угрозы, ни для себя, ни для Нары — хотя оружие было доступно широкому человеку.
        Но с тех слов он стал мне невыносимо тягостен, как камень, привязанный к шее.
        Я все знал, и мы больше не говорили с ним.

        Жена-волчица

        В самом конце весны Ябто ушел бить птицу и не вернулся.
        Я нашёл его на другой день. Он лежал неподалеку от берега с разорванным горлом. Видно было, что широкий человек погиб не сопротивляясь.
        Я осмотрелся. На другом берегу, в том месте, где плоские большие камни давали легко перейти поток, в десятке шагов от воды лежала волчица. Она будто ждала, чтобы кто-нибудь пришел и увидел сделанное ею. Глаза волчицы смотрели на меня неотрывно, будто не была она зверем.
        Наконец она встала и не спеша побежала в гору.
        Мы похоронили Ябто, как подобает хоронить всякого человека,  — Йеха, я и еще двое молодых родственников Тынея едва смогли поднять колоду с телом на высоту человеческого роста.
        А ночью после похорон вернулась волчица. Она пришла во сне, привела меня к месту гибели Ябто и еще дальше — за гору, в долину трех ручьев, где ждала ее стая.
        Стая пошла за волчицей, как идут за вожаком,  — спокойно, опустив морды и не ища своего пути. Рядом с ней бежало пятеро широколобых светлогрудых молодых волков — сыновей волчицы.
        Ночью стая остановилась. Волчица встала в середину круга. Она подняла голову к небу и завыла….
        Когда она выла так, волки прижимались к земле всем телом, прятали морды в снег, или мох, или палую листву. Это не был вой, собирающий стаю, предупреждающий о близости добычи или опасности.
        Так выла жизнь, неведомая волкам…
        Этот вой бывал редко, но всякий раз лишал волчицу сил. Замолкнув, она опускала морду на передние лапы, прижимаясь к ним изо всех сил, до боли в хребте, чтобы почувствовать в них остатки тепла,  — она еще помнила, когда эти лапы были руками. Сначала белыми, мягкими руками, с пухлыми, чуть заостренными пальцами, потом — вздутыми с зелеными прожилками на запястьях, обожжёнными, шершавыми, но все равно теплыми.
        В последний раз эти руки, облепленные светлыми чешуйками сига, держали небольшую палку и что-то мешали в котле, а тот человек — убитый полдня назад — пытался распутать крапивную сеть.
        Последний цвет рук — цвет оленей печени, пальцы, готовые лопнуть от выпирающей из всего тела крови…
        Она слышала шаги уходящего мужа, слышала долго, ясно слышала звук каждого стебелька, ломающегося под его ногами. Он упал, поднялся, пошел… Потом исчезли шаги, застыла тишина, и в онемевшие, будто не существующие руки и ноги начала вливаться боль. Боль разливалась по телу жгучим медленным потоком проползла по спине, подступила к шее, затылку и опрокинула в забытье. Продолжалось оно недолго, Ума очнулась — вернулась и боль, только другая — тягучая, пронизывающая все тело. Удивительно, но разум оставался в ней, Ума хотела кричать, чтобы криком выпустить из себя хотя бы ничтожную часть пожирающей ее муки, но голос застрял где-то в середине утробы — она по-рыбьи открывала рот, из которого вылетали только свистящие слабые звуки. Она опять впадала в забытье, просыпалась и вновь проваливалась в немую темноту, в которой была только боль…
        Ума открыла глаза, когда рассвело, и ощутила жажду, и жажда казалась сильнее боли. Застывающий осенний лес был скуп на влагу — Ума жадно облизывала заиндевевшую траву, и облизала всю, до которой могла дотянуться, но от этого пить хотелось еще сильнее. Боль оставалась, но за эту ночь она уже научилась разговаривать с ней. Мешало мертвое дерево, лежавшее перед самым лицом. Ума собрала все силы, приподнялась насколько позволяло короткое тело, по-змеиному вытянула шею, и увидела — там, за деревом, есть озерцо воды, размером с окружность маленького котла, чистой настолько, что на дне видны зубчатые краешки опавших листьев. Извиваясь, она пыталась переползти ствол, но дерево, прожившее полную жизнь, готовившееся стать великим домом для мириад насекомых, было слишком широко для человека с перебитыми руками и ногами. Несколько раз Женщина Поцелуй пыталась перебраться через ствол, зацепиться зубами за сучья и перевалиться на другую сторону. Но ствол скользил под телом, сучьев поблизости не было, и она скатывалась вниз — каждая из этих попыток выжить наказывалась новой болью.
        Она заплакала — впервые за все это время, заплакала навзрыд, жалобно и зло и, видно, этот плач стал для нее лекарством — пусть и недолговечным. Она вытерла лицо о ворот парки, сбившейся вокруг шеи и оголившей живот, и решила ползти вдоль дерева, ползти, насколько хватит сил. Вгрызаясь зубами в земные корни, извиваясь телом, она проползла совсем немного и выбилась из сил. Дерево отличалось не только почтенной толщиной ствола, но и высотой, и путь вдоль него — что вперед, что назад — вдруг показался ей непреодолимо далеким, таким, как весь Йонесси. И она вновь заплакала, но слезы уже не лечили — подступал страх, ужас гибели. Она понимала, что умрет, но почему-то больше всего боялась умереть от жажды. Как прежде, она лизала траву, но день клонился к закату, и иней и даже оставшаяся от него влага сошли в землю, чтобы вернуться завтра с утренним холодом. Ума поговорила с болью и выпросила у нее немного сна, чтобы дожить до заморозка…
        Ночью она проснулась и в шорохе ветра расслышала движение. Она открыла глаза, приподнялась и увидела где-то поблизости блуждающие зеленые точки.
        Вместо ужаса, возникающего у беззащитного человека, окруженного волчьей стаей, Ума испытала радость. Если бы могла, он бы выползла из парки, чтобы добыча волков стала еще более легкой. Она ждала, волки не подходили… В темноте она услышала близкое вкрадчивое переступание лап.
        Подошел только один. Небо прояснялось, и Женщина Поцелуй уже различала его стать, широкую грудь, длинные лапы и едва заметный горб на загривке. Волк подошел совсем близко и начал обнюхивать ее с ног до головы, будто думал, что некоторые части тела могут принадлежать не человеку, а какому-то другому существу. Обнюхав, он сел рядом и завыл — коротко и хрипло.
        Только потом Ума узнала, что означал этот вой,  — запрет приближаться остальным. Волки сидели поодаль, кто-то лег, кто-то проявлял беспокойство…
        Она лежала на боку и видела эти желтые с красными прожилками глаза, застывшие напротив ее лица. Волк еще раз глянул в сторону стаи и, помедлив, лег рядом с Умой. Он лег к ней спиной, прижался, так лежал, положив голову на лапы. Тепло переходило в ее тело, она забылась и уткнулась лицом в шерсть на спине, сказала: «Пить»,  — и опять впала в забытье — на этот раз глубокое. И боль, которую она ощущала даже в беспамятстве, пятилась понемногу.
        Она очнулась не там, где лежала, а вдалеке от умершего дерева. Волк куда-то тащил ее за ворот парки. По пути ему пришлось наказать того, кто посмел нарушить запрет приближаться. Наказанный скрылся в логу зализывать окровавленный бок. Сделав дело, вожак — а это был несомненно вожак — вернулся, вцепился зубами в парку и не остановился до тех пор, пока лицо Женщины Поцелуй не упало в ледяную струю ручья. Она едва не захлебнулась, она пили, пила, пила, переводила дыхание и снова пила… Волк стоял рядом.
        С того дня она перестала считать его волком, она не знала, кто он, только видела, что этот горбатый зверь — ее спасение, продолжение ее жизни, которая зачем-то и кому-то еще нужна. С того дня волк был при ней почти всегда, отлучаясь ненадолго, чтобы принести еду. Она брала сырое мясо из его зубов, жевала, запивала ручьевой водой, потом засыпала. Боль уже была не предвестием гибели, но просто болью, и Ума даже не опускалась до разговора с ней. Боль напомнила о себе однажды — острым хлёстким ударом по ногам: волк стаскивал с нее бокари — один, потом другой. Ночью он ложился рядом с ней, прижимался, как муж, и начинал вылизывать ноги с перебитыми костями. Так продолжалось много дней и ночей, и боли в ногах уже не было.
        Потом, когда первый снег лег на землю, он начал рвать на ней одежду — рвал парку, чтобы добраться до омертвелых рук, и сорвал с нее все. Шел снег, а она осталась совсем без одежды и теперь уже целиком была в его власти — и волк будто прирос к ней, этому белому, рыхлому существу с голой кожей. Он вылизывал переломанные руки, обволакивал собой — и с руками произошло то же чудо. Боль ушла. Волк уже не ходил за едой, ее приносили верные, он будто прирос к ней, и Ума начала говорить с ним.
        — Ты — бог? Скажи мне, и я буду тебе молиться, скажи мне….
        Но, кажется, волк не только не понимал, он не слушал, что она говорит.
        — Миленький, миленький, у тебя, наверное, была любимая жена, и ты ее потерял…
        Женщина Поцелуй бормотала слова, вжимаясь лицом в его шерсть до того, что невозможно становилось дышать,  — она и так едва дышала от того невыразимого, что называется возвращением к жизни. Она говорила те слова, которые очень хотела говорить, когда была прежней Умой, из рода людей Крика, но судьба дала ей такого мужа и такую жизнь, что эти слова так и остались внутри ее, как и мечта стать рыбой, из которой дети вылетают, как икринки. Она уже не чувствовала ни боли, ни холода, и запах волчьей шерсти, волчьего языка стал ее запахом. Затаенные, несказанные слова шли из нее, но внезапно все остановилось.
        Пришла первая метель, волк лег на нее, обнял с головы до ног, и Уме послышался какой-то звук внутри волчьего тела, как будто плакал младенец, и она сама заплакала. После потока слов пришел поток слез, она плакала о том, что нет в ее силах такой жертвы, которая могла бы уравновесить то, что сделал для нее этот горбатый зверь. Не об ушедшей боли плакала она, а о том, что не может она показать такую же любовь, какую испытала. Все, что оставалось у нее,  — эти слова.
        Но была ночь, холодная и снежная, к полудню утихла метель, и Женщина Поцелуй вдруг поняла, что не может говорить, и тому виной не холод, а гортань, утратившая способность к речи. Волк спал. Она посмотрела на свою руку и увидела шерсть по краям ладоней. Через несколько дней пальцы стали короче, потом превратились в когти, а шерсть пошла по всему телу. Волк был рядом, но уже позволял себе уходить ненадолго.
        С началом месяца великого снега в стае появилась новая волчица, наверное, самая счастливая и преданная из всех. Она приводила стаю в в загоны, резала оленей, будто никогда не помнила себя человеком, и ее опасались сильнее некоторых самцов. Но счастье ее было в другом — теперь она могла отблагодарить мужа.
        С отяжелевшим животом она ходила в облаву на большое стадо распадающейся семьи Хэно — и теперь пятеро его сыновей, гордых, чистых, бесстрашных бежали рядом с ней.
        Но отец-волк не увидел их.
        На той же великой охоте стрела прошибла его лоб. Ума видела, кто пустил эту стрелу,  — приемный щенок, которого она выкормила своей, еще человеческой грудью.
        И тогда в своем горе она поняла, что ее волчья жизнь имеет цель. Смыслом существования Женщины Поцелуй были дети, муж и котлы. Целью волчицы стала смерть двоих — человека с отсутствующей шеей, и приемного щенка. Но Ябто должен умереть первым. Остатками человечьего разума волчица понимала, что он есть корень всех ее бед.
        В коротком счастье она не забыла о той всепоглощающей ненависти к человеку, отнявшему у нее всю человеческую радость и променявшему на железо ее первенцев, Ябтонгу и Явире, для которых она, не в пример другим женщинам, чисто мыла соски. Ломая ей руки и ноги, Ябто не убил зверя. Человеческие слова: «Я не покину тебя, муж мой железный»,  — превратились в беспрерывный, непокидающий ее вой.
        Разродившись сыновьями, волчица-вдова больше никого не подпускала к себе. Она водила стаю от добычи к добыче, и волки не роптали, что ими правит женщина. Волки шли за ней, а она шла по следу широкого человека, близость которого распознавала в пространстве по нарастающей боли в груди, и боль, наконец, привела ее на реку Ильгета, на мою реку. Там волчица увидела своего врага, стоящего на берегу, вооруженного луком и стрелами, и по большим камням, выглядывавшим из воды, пошла ему навстречу. Увидев зверя, человек оцепенел, выронил оружие и покорно отдал себя смерти — поднял голову, чтобы волчьим зубам легче досталась его несуществующая шея. Волчице показалось, что, умирая, он не отталкивал ее, а прижимал к себе.
        Убив Ябто, она осталась у реки, зная, что рано или поздно сюда придут люди и среди них наверняка будет убийца ее мужа. Убийца пришел один. Но пока волчица ждала его, прошло время, и сердце ее остыло, до предела насытившись местью. Сердце было настолько сытым, что никакого зла для волчицы больше не существовало.

        Преддверие рая

        Искали волков, но стая ушла и вскоре забылась. Соседи переживали о потерянном добытчике. А моя душа вздохнула легко.
        Появилась другая забота — безумие охватило Куклу Человека.
        Видно, подходил он к последнему позвонку своего беспримерного века, и отвращение к жизни стало его болезнью.
        Тыней часто бывал моим гостем, и мы слушали его рассказы. Часто он рассказывал одно и то же.
        — Альбэ-богатырь, хотел истребить Хоседам, которая и есть сама смерть. Он прорубал своим мечом скалы, гоняясь за ней, и по этим разрубленным скалам потек Йонесси. И однажды он совсем было настиг ее, но Хоседам обратилась в стерлядь и ушла в воду. Альбэ обернулся тайменем и неминуемо нагнал бы ее. Но в это время брат Альбэ сидел на скале и играл на свирели. Богатырь заслушался его, и Хоседам ушла. Потом, когда кончилась мелодия, Альбэ разгневался, пустил в брата стрелу — от его крови стали красными скалы у островов. Шибко он горевал, что убил брата, так горевал, что ушел на небо. Подними голову и увидишь Кай — путь его упряжки. А Хоседам ушла и теперь на далеком севере в вечных льдах ждет своих мертвецов, а когда она трясет своей грязной гривой, снежная буря идет по земле. Так-то деточки.
        Заскрипело мертвое дерево.
        — Если бы не дурак со свирелью, люди стали бы бессмертными? Так?
        — Наверное, так,  — ответил опешивший Тыней: он привык, что люди плачут от этого рассказа.
        — Дураки со свирелями — худшее зло. Если бы их истребили вовремя, никто бы не думал, глядя в колыбель: «Вот и ты умрешь». А умрут все. И вы, деточки.
        Он указал на мою дочь, которую Нара держала на руках, и на внуков Тынея.
        — Все будете мучиться, а потом сдохнете. И того, кто сдохнет от старости, когда болит все, а не от мора, голода или чужого оружия, люди будут почитать счастливым. И все из-за какого-то рыбьего дерьма, который помешал нужному делу. Попросите дедушку вырезать вам дудки из ивы.
        Тыней увел внуков и не появлялся много дней.
        А Кукла Человека, продолжая дребезжать смехом, уполз в свой чум.
        День ото дня он становился все более невыносимым. Люди перестали навещать нас. Нара прятала от него нашу дочь и, готовясь разрешиться вторым ребенком, пряталась сама. Она умоляла спасти ее от старика, от которого исходила невиданная ненависть к жизни. Нара боялась, что старик прокрадется в чум и плюнет в колыбель проклятие. Она просила переселить Куклу Человека подальше от стойбища — я так и сделал. Сам, как в прежние времена, носил ему еду, но старик не молчал, как тогда,  — он изводил меня той, сказанной еще давно, просьбой — сжечь его сердце и принять его дар, ставший для него пыткой.
        Он говорил:
        — Ты пришел на свою реку, попал в гнездо, мечта твоя сбылась — почему не хочешь принять мой дар? Боишься?
        Он издевался надо мной.
        — Ты слаб. Какой же ты воин, если не можешь сделать такой малости. Как будешь защищать жену и детей?
        Я выслушивал, не отвечая, и наконец спросил:
        — Тебе тяжко видеть мое счастье?
        И старик ответил без промедления:
        — Да.
        Тогда я вновь спросил:
        — Скажи, тебе тяжко было переживать тех, кого любил?
        — Если ты говоришь о любви, то я забыл, что это. Знаю, что есть такое слово и такая болезнь, заставляющая людей совершать глупые, смешные поступки. Знаю, что иногда она доводит до безумия.
        — Как же мне пережить, тех, кого люблю?
        — Это пройдет… со временем пройдет. Смерть любого станет для тебя привычной, как снег, и, может быть, мой дар даст тебе то, чего не дал мне. Пойми, так бог пошутил надо мной, и я даже не знаю, какой бог. Но послушай, мальчик, бессмертие — то же оружие, оно бесполезно и опасно в руках того, кто не научится владеть им. А ты научись, научись, мальчик, я верю, что у тебя получится, я вижу, что так и будет, и ты проживешь столько поколений, сколько костей на щучьем хребте, и не будешь мучиться, как я, когда подойдешь к концу. Прожитое мною научило меня видеть, то, что еще не свершилось, различать любую речь, любой замысел — и у тебя будет то же. Сделай, мальчик, о чем прошу. Ведь я помог тебе.
        — И я тебе.
        Старик усмехнулся.
        — Когда-нибудь — может, совсем скоро — ты сделаешь то, о чем прошу. Ничего иного тебе не останется.
        Он скрипел мерзким смехом, когда я уходил от него.
        Но шли дни, и я начинал понимать — Кукла Человека прав.
        Ябто — молчаливый добытчик, пустой побежденный человек — был первым грузом, оставшимся от прежней жизни. Мудрая, справедливая судьба избавила меня от Ябто. Старик был другой тяготой, от которой следовало освободиться и сделать добро всем — себе, Наре, детям, соседям, родичам и самому старику.
        Только жечь его сердце я не собирался — не от страха. Я хотел быть человеком, как все люди, я ждал тихой старости, без которой не представлял счастливой жизни,  — а я хотел жить счастливо.
        Когда окреп лед, я сделал прорубь, а утром пришел к старику, взял его на руки и понес к реке. Пока сбивал подмёрзшее за ночь ледяное крошево, Кукла Человека сидел на пне и дрожал.
        — А огонь?  — тревожно спросил он.  — Где жечь будешь?
        Вместо ответа я подошел к нему, достал нож с узким длинным клинком и всадил его в левую половину груди.
        — Хватит и этого.
        — Лгун… рыбье дерьмо,  — со злобой сказал старик и закрыл глаза. Наверное, эта злоба была той последней мудростью, которой он достиг.
        Я опустил его ноги в прорубь, и моя река быстро и покорно увлекала тело под лед. Сделав дело, я пошел домой и, проходя мимо теплого ключа посреди русла, увидел большого окуня, удивлено смотревшего на меня.
        — Прости меня,  — сказал я окуню.
        Он продолжал смотреть.
        Вернувшись домой, я сказал жене, что смерть наконец-то вспомнила о человеке, подлинного имени которого никто не знал, наверное, даже он сам. Нара качала колыбель.
        — Мир его костям, мир его душе,  — сказала она облегченно.
        Люди вернулись к нам. Добрый Тыней спросил о могиле старика.
        — Река его могила…
        — А-а,  — протянул Тыней, поняв что-то свое,  — он, бедный, мучился. Оттого и злился.
        Йеха совсем не спросил о старике. Он научился вслепую рубить дрова, носить воду — и эта работа занимала его больше, чем вся остальная жизнь.

        Женщина Весна

        С уходом Куклы Человека мудрая судьба не закончила свой труд. Вершилась она далеко, за многие и многие дни пути от моей реки — в устье Срединной Катанги, куда Кондогиры, преданные Молькону, приволокли на ремнях тело отцеубийцы Алтанея.
        Люди, пошедшие за ним на подмогу Ябто, остались лежать на островах. Весной загрохотала вода на порогах и увлекла все тела на север, к Ледяной Старухе.
        Из одной ярости волокли Кондогиры мертвеца — отмстить ему уже было нельзя, а среди живых в великом стойбище не осталось достойных мести. Вдовы предателей разошлись по семьям обширного рода. Опустело большое стойбище.
        Но была одна вдова, на которую вылилась вся ярость Кондогиров.
        Нара — дочь врага. Та же кровь, смешанная с проклятой кровью отцеубийцы, текла в жилах ее сыновей, едва подходивших к четырем годам. Ее не убили — в чум, где жила она некогда с мужем и детьми, бросили тело Алтанея и велели оставаться там вместе с трупом. Дети жили там же… Бывшие родственники запретили покидать чум под страхом смерти.
        Остаток зимы Нара и ее дети провели рядом с мертвецом. Только однажды вдова отважилась подойти к нему, чтобы оттащить поближе к краю, где сквозь старую покрышку просачивался холод. В некогда великом стойбище оставалось лишь несколько одиноких людей — овдовевших стариков, не захотевших уходить в другие семьи. Поначалу они гнушались общаться с ней и даже кинуть кусок мяса детям. Иногда они заглядывали — посмотреть, достаточно ли густо вымазано сажей лицо вдовы. Женщина Весна ставила петли на зайцев и куропаток, но попадались они редко. Мальчики поначалу плакали от голода, потом притихли. Очаг их едва тлел.
        В месяц ветров редкие жители великого стойбища устали держать себя в гневе на вдову, они подбрасывали ей куски сухого мяса, горячие кости из котлов.
        Когда подошла весна, Нара начисто вымыла лицо снегом и, шатаясь, пошла в один из чумов, чтобы сказать: она не собирается больше молить духов и богов простить ее за то, что судьба сделала ее женой Алтанея. И труп уже смердит так, что пусть ее лучше убьют, если считают виновной. На другой день пришли мужчины из соседнего стойбища, молча вынесли тело и утащили его в лес — в сторону, противоположную родовому святилищу.
        Ярость многих Кондогиров к тому времени поутихла, они разрешили жить Наре на прежнем месте. Но кормильца у нее не будет, никто не возьмет такую вдову замуж и не захочет сделать ее сыновей своими, как бы красивы они не были,  — Нара знала это.
        Когда вновь подступила зима, она сама пришла к одному из важных Кондогиров и сказала, что больше не сможет кормить детей мышами и падалью, как это было прошлой зимой. Пусть решится ее участь сейчас, ибо такому славному роду не пристало без конца вымещать зло на одной-единственной женщине, пусть даже вдове невиданного злодея.
        В словах Женщины Весны была смелость отчаяния — и тунгусы явили милость. Старейшина сказал, что смерти она не заслуживает, но поскольку род отверг ее, то лучше ей вернуться на свою реку, откуда взяли ее невестой. Нара сказала, что на той реке больше никого из ее семьи не осталось, но старший тунгус разумно заметил:
        — Может быть, там кто-нибудь возьмет тебя, ведь ни одна река не останется надолго без человека.
        Ей дали двух оленей, большие женские нарты с припасом и шкурами для укрытия и жилья, топор и отпустили по окрепшему льду. Олени бежали на полдень, и через несколько дней пути достигли островов и красных скал — места последней битвы, в которой муж и отец Женщины Весны пытались встряхнуть Древо Йонесси.
        К тому времени начало исполняться пророчество моей матери, явленное в Семи Снегах Небесных,  — другие люди приходили на бывшие земли славной семьи Хэно из великого и рассыпавшегося рода Нга. Их заселяли ассаны и котты, еще не поделившие места охоты и ловли. А на Сытую реку с заката шли селькупы, намеревавшиеся поделить ее с Ненянгами, родичами Ябто.
        Достигнув устья, Нара не знала об этом.
        Но увидев знакомую скалу, она зарыдала и сказала сыновьям, что здесь она родилась, здесь прошло ее детство, но вернуться в это умершее время и жить в нем — выше ее сил.

* * *

        То, что утаил от нее Алтаней — о том, что убиты братья, и больше нет матери,  — позже сказал ей Молькон. Когда уехал Ябто, невыносимая жалость к невестке и внукам извела его, и он пришел, и гладил ее волосы, и плакал вместе с ней. Сам он через несколько дней лишился головы — среди дня, на глазах молодых псов с татуированными лицами, преклонявшихся перед Алтанеем. И не было вокруг нее людей — только безумие, превратившееся в людей.
        После этого она не говорила с мужем — он ушел воевать. Осталась после его ухода боль в середине груди. Она была поначалу тихой, но не уходящей. С нею прожила Нара все время от зимы до зимы, жила и теперь. Боль не причиняла страданий — она превращалась во что-то, что можно потрогать руками. Это было ее горе.
        — Лучше пойдем на полдень, куда участь поведет,  — сказала она сыновьям.
        И они пошли. Через несколько дней пурга накрыла русло, один олень пал. Упряжка встала. Укрывшись шкурами, Женщина Весна и ее дети пережидали непогоду, а она не уходила, и гибель подступала к ним.
        Но в те дни заблажила моя жена. Живот ее заметно округлился, и она стала требовать, чтобы шел я за жирной рыбой. Тыней, мой постоянный, заботливый гость, говорил, что, всякая перемена в жизни начинается с требования жирной рыбы, тем более беременной бабой, и в то время, когда легче дотянуться до звезды, чем достать эту жирную рыбу.
        — Неспроста это,  — сказал он уходя.
        А Нара не успокаивалась и, наконец, истинные слова дошли до ее рта.
        — Ты добрался до своего очага не сам — судьба привела. И теперь никто не нужен тебе.
        — О чем ты?
        — Смотрел в мои глаза, а видел другие… С первого раза я это увидела. А теперь эти другие глаза слезы заливают, щеки леденеют от слез…
        Она сорвала с колыбели связку пожелтевших костяных птичек и бросила мне в лицо.
        — Вот эти глаза — иди за ними. Бери собак, Ильгет, иди! Сидя в теплом чуме, возьмешь грех. А мне рожать. Иди!
        Они были две разных женщины, но с одним именем и сердцем.
        Я позвал Тынея и сказал ему: пришла весть — моя сестра едет ко мне и замерзает в пути. Старик, не спрашивая, откуда пришла весть, поднял палец вверх и сказал:
        — Вот тебе и жирная рыба.

* * *

        В тот же вечер мы вышли на двух упряжках и через несколько дней пути нашли посреди русла снежный холм с очертаниями нарт и оленьими рогами на верхушке. Из холма, как из берлоги, белым, чуть заметным столбиком струился пар. Мы разгребли снег — они, мать и дети, были живы, но онемели от холода. Я снял рукавицу и ударил женщину по щеке. Она вздрогнула, очнулась и смотрела на меня непонимающими глазами.
        — Нара! Нара!
        Я обнял ее лицо ладонями — я видел тонкую белую нить на правой щеке, шрам от костяного наконечника. Она была другой — из долговязой девочки с круглым лицом Нара превратилась в пышнотелую женщину.
        — Кто ты?  — спросила Девочка Весна.
        — Я — Вэнга, заморыш.
        — А…  — сказала она и закрыла глаза.
        Вдвоем с Тынеем мы перенесли Нару и детей в свои упряжки, натерли лица жиром и укрыли шкурами. Старик сказал:
        — Огонь нужен, без него не отогреем.
        Мы поставили походный чум, развели огонь в очаге, и там Нара спросила:
        — Почему этот старик зовет тебя Ильгетом и говорит с тобой по-остяцки?
        Я сказал, что теперь у меня есть своя река, я остяк, а Ильгет мое истинное имя.
        — Нет,  — улыбнулась Девочка Весна.  — Ты — Вэнга, брат Лара.
        Я достал связку желтых птичек и сказал:
        — Пусть будет так.
        Нара взяла связку.
        — Все кончилось, заморыш.
        — Нет,  — сказал я.  — Все начинается.
        — Как прежде любишь меня?
        Я опустил глаза.
        — Ты моя сестра… У меня жена с тем же именем, что у тебя. Она родила мне дочь, скоро родит еще — наверное, сына.
        — Я любила Лара. От него мне осталось лишь его лицо, которое носил ты.
        — Я знаю. Лар умер.
        — Значит, осталось только лицо…
        Она смотрела не меня долго, с усталой улыбкой, молчала и вдруг спросила, не меняя лица:
        — Не оставишь моих детей?
        — Не оставлю.
        — А меня возьмешь другой женой?
        — У остяков только одна жена. Не думай об этом. Ты жива и будешь жить.
        Все это время Тыней смотрел на нас и наконец сказал:
        — Хватит юрацкой речи. Укладывайтесь спать.

* * *

        Мы пустились в обратный путь — и там я увидел, отойдя на берег за дровами, глухую юрацкую малицу, лежавшую у корней молодой сосны с заостренной верхушкой. Малица была надета на ствол, потому что раньше она была надета на человека, а человек — на дерево. Он умер давно, тело сгнило, кости растащили звери. А малица осталась, и это была малица Лидянга.
        Я свернул малицу как можно плотнее, чтобы оставшиеся в нартах не увидели моей ноши, и сунул за пазуху. Никто из людей так и не увидел малицу Лидянга.

* * *

        Нара приняла Нару как свою, будто знала ее давно. Не было в ней ни ревности, ни боязни, как не может ревновать и бояться человек, исполненный покоем и счастьем.
        Вечерами мы — я и две Нары — говорили о том, что прожито, и каждый видел, как судьба переплетала наши жизни. Нам было хорошо.
        Хотели было отдать дочь широкого человека в мужья Йехе. Вслепую он наловчился делать почти всякое дело, разве что стрелять не мог. Но Йеха сказал, что вначале на невесту глядят, только потом щупают. Первое ему не под силу, и потому другого он стыдится, и вообще затея эта глупая.
        — Пусть лучше мне помогает или ходит со мной, чтоб я в прорубь не упал,  — сказал он смущенно, и люди смеялись.
        Потом обещал Тыней подыскать ей жениха с какой-нибудь близкой реки. Так Нара, дочь Ябто, жила у нас. Ее руки перерезали пуповину моей второй дочери. В былое время я смотрел на Девочку Весну, как на сполох, которым можно любоваться, но нельзя обладать,  — теперь она так смотрела на меня.
        Через год она и ее сыновья хорошо говорили по-остяцки. Однажды дочь широкого человека спросила:
        — Если мои дети останутся тебе одному, не будешь, как Ябто?
        Меня удивил ее вопрос.
        — Для чего говоришь так?
        — Судьба так захотела, что все несут тебе дары, как князю в его лабазы,  — кто жизнь, кто рассудок, кто сердца кусок, кто глаза. Я вот принесла сыновей — своих у тебя не будет, это я вижу по лицу твоей жены. Не спрашивай, зачем так говорю, и не стыдись моего подарка. На свете должен быть счастливый человек. Пусть это будешь ты, кого звали заморышем. Только не будь как Ябто.
        Я ничего не ответил ей — настолько изумила меня ясность этих слов. Ведь она прощалась со мной.
        Боль, ставшая сгустком в середине груди, росла, когда моя Девочка Весна с лицом, вымазанным сажей, кормилась мышами, когда замерзала в нартах на льду Йонесси, когда оживала, оказавшись на моей реке…
        Она сказала, что у нее болит в середине груди.
        — Почему молчала?
        — Несильно болело. А теперь дышать тяжело.
        Помню, я выругался и побежал к Тынею, чтобы тот нашел шамана.
        — В устье Маны на острове живет шаман, а лед уже плох. Длинная ходьба, если на лыжах.
        — Собак возьмем.
        На легкой упряжке мы ехали по середине русла. Через день шаман был в моем стойбище. Он долго смотрел в глаза Нары, что-то сказал ей — она не поняла — и принялся камлать. Когда замолчал бубен, он подошел к больной, велел стащить с нее парку и, положив руку между грудей, вырвал окровавленный кусок и бросил возле очага.
        — Вот ее болезнь. Только не давайте ее огню — она обидится.
        И пошел на лежанку, отказавшись от еды — настолько устал.
        На груди Нары осталось несколько бурых пятен. Моя жена помогла ей одеться, укутала беличьим одеялом и большой оленьей шкурой. Огонь развели жаркий…
        Утром дочь Ябто перестала дышать.
        Сошлись люди — Йеха, Тыней и его жена. Для верности, как принято, старик поднес к лицу Нары лисий мех — мех молчал. Сидели и молчали долго, только изо рта великана изредка вырывалось что-то похожее на смех — плакать ему было нечем.
        Прошло много времени, прежде чем проснулся шаман и потребовал еды. Ему сказали, что его вчерашняя работа оказалась бесполезной.
        Он быстро выпростался из-под шкур, подошел к умершей и спросил: из какого она рода. Я ответил — Ненянгов, людей Комара.
        — Что ж вы мне не сказали, что она юрачка? Вместо нее, я какого-то другого человека болезнь взял — остяка вылечил. Везите меня на мой остров.
        Тыней молча вышел из чума. Залаяли собаки…
        Сыновьям Нары шел шестой год. Они уже немного понимали смерть, но не понимали перемены в их жизни. Они не плакали.
        Так я принял подарок Девочки Весны.

* * *

        Еще три года прошло. Теперь у меня было четверо детей — две дочери и два сына. К девяти годам я дал мальчикам остяцкие имена — Тогот и Бальна. Вглядываясь в них, я видел отдаленное сходство с Ябтонгой и Явире, но это ничего не значило для меня. Пусть их пуповины зарыты в других землях, они будут жить, как живут люди в своих гнездах на великом Древе, довольствуясь теми дарами, которые дает им мудрая судьба, и не желают большего.
        Вместе со мной они будут ходить на медведя, гнать лося, ставить верши, бить птицу осенью и ходить за икряной жирной рыбой по весне. Я научу их делать стрелы из лиственницы, варить густой рыбий клей и клеить луки, вытягивать тетиву, мастерить нарты и распознавать в месячном щенке вожака упряжки. Подойдет время, и мы отправимся искать невест.
        Я научу их самой великой мудрости, какую дала мне моя участь,  — имея свое, никогда не желай большего, моли всех бесплотных, чтобы какой-нибудь коварный дух не вдул в твой нос эту ядовитую, смертоносную мысль. С первым же вдохом она отравит тебя и всех, кто рядом.
        Я буду учить их так, потому что сам увидел и почувствовал жизнь такой, какой она была задумана в самом начале. Кто ее задумал такой? Я не знаю… Но, я думаю это был тот, кого называют Спящим богом, обитающим на последнем небе. Он создал прекрасный мир и уснул успокоенным. Наверное, это было именно так, думал я… Говорят, что он уже и не помнит о существовании земли и людей. Но, глядя на сплетение судеб, я понимал, что мудрость его осталась на земле и растеклась по великому Древу Йонесси, на котором стоит мир, населенный людьми разных народов, деревьями, животными и духами.
        Вместе с сыновьями я поднимался на вершины лесистых скал в солнечные дни и, показывая на искристое тело великой воды, говорил им:
        — Посмотрите, как красиво!
        Я знал, кого благодарить за все, что было и стало. Йонесси стал моим богом. Я поднимался на вершины один, чтобы видеть его величие, и молился ему, словами, которые подсказывало сердце.
        И так продолжалось несколько лет до того дня поздней осени, когда я взошел на вершину для молитвы и кровь потекла из моих ушей.
        Проснулся мой почти забытый дар — слышать птиц за полдня полета,  — и своей вестью он лишил меня слуха совсем.
        Моя голова разрывалась от невыносимого гула, и я приполз в стойбище, подобно гадюке. Нара, дети, Йеха — все сбежались ко мне, что-то кричали, видя мою кровь…
        Тыней вываривал в котле большой кусок бересты. Потом свернул из него трубку — узкую в начале и широкую в конце — и показал, что ее надо приставить к уху. Я сделал, как он просил. Тыней что-то крикнул в раструб, потом заглянул мне в лицо и по движению губ я понял:
        — Слышишь?
        До меня доносился только далекий гул, отдававшийся болью в затылке.
        — Ничего,  — сказал я.
        Старик поднялся, горестно покачал головой и ушел.
        Через день появился шаман — Тыней привез его. Шаман камлал долго, а потом бросил бубен, колотушку и, обессиленный, упал на шкуры. Старик и моя жена подступили к нему, видимо, спрашивая, договорился ли он с духом, пославшим мне внезапную болезнь. Но шаман, ничего не отвечая, прошел сквозь них и проговорил мне в лицо — медленно, так, что не понадобилось слуха, чтобы разобрать его слова:
        — Ушли духи. Пусто в мирах.
        Что же я услышал? Какую весть? Тогда я этого не знал. Теперь — знаю.
        Я услышал, как раскололись Саяны.

        Слепой-и-Глухой
        (имя третье)

        Этому дому суждено было уцелеть — единственному из тех, что стояли напротив ворот Намазгох.
        Говорят, когда-то в нем жил человек, он кормился тем, что делал кирпичи из глины и соломы. Глину копал здесь, поблизости. Еще, говорят, неподалеку протекала речка, мутная и маленькая, не больше ручья. Теперь ее нет, как нет ни самого человека, ни тех, кто жил с ним.
        А дом остался — он понадобился мастерам, чтобы хранить необходимое для приготовления горящих ядер, и потому ни заступ, ни молот не коснулись его стен. Остальные дома разрушили, чтобы унести обломки в ров. Правда, совсем целым этот дом не назовешь — у него нет половины крыши, и почему она рухнула, я не знаю. Уцелевшей части мне хватает, чтобы спасаться от ветра и зимних дождей, а летом — от полуденного жара.
        Каждое утро я провожу у стены. От нее к западу вытягивается длинная тень, я сажусь и смотрю в сторону плосковерхого холма, на котором стоял город. В развалинах копошатся люди, но с каждым годом их все меньше, и сам холм затягивают пески.
        Утренняя тень недолговечна, когда она подползает к моим коленям, я ухожу внутрь дома и ложусь головой на ядро, которое осталось от мастеров. Оно не горящее и даже не каменное — большие камни здесь редкость. Это корень тутового дерева, обработанный топором и вымоченный в соленой воде до твердости железа. С годами соль не исчезает, но становится крепче…
        Я один, но знаю, что скоро ко мне придут,  — стоит только положить голову на ядро и закрыть глаза. Они приходят, смотрят не моргая, будто спрашивают, чем я заплачу за их жизни. Они, как торговцы, они измучили меня, но нет во мне смелости прогнать кого-либо из них.
        — Что вы смотрите на меня, разве не видите, что я несчастлив.
        Но они не отводят глаз и молчат, и в молчании я слышу: «Ты жив, а мы нет».
        Я говорю им:
        — Разве я виноват в этом?
        Они отвечают, не говоря ни слова:
        — А разве мы виноваты в чем-то?
        И кто в виноват в том, что мир оказался не таким, как мы думали, что повелевает в нем сила, которой мы не знаем?

        Кровавое небо

        ГОД БАРСА
        1218 ОТ РХ
        Может быть, в том была милость ко мне, что встретил я эти дни совсем глухим.
        Что я увидел тогда? Видел открытый рот, зияющий бездонной чернотой страха. Рот что-то кричал, и наши люди поражались услышанному, не верили сказанному, но я видел только черноту…
        Земли наши наполнялись людьми племен, о которых я тогда не знал. Сначала они бежали по берегам, пешком и на лошадях — этого зверя я так же увидел впервые,  — а когда окреп лед на Йонесси, они пошли потоком. Никто не прогонял и не останавливал их — ни мы, ни хозяева соседних рек. Люди растекались по горам и замирали в расщелинах.
        Тыней, проживший век в этих краях, близких к Райским горам, о чем-то говорил с ними, потом отходил в сторону, садился на камень и замирал. Я подошел к нему и спросил: «Что они говорят?» — зная, что не услышу ответа.
        Тыней тихо сказал, потом заорал слово — незнакомое мне слово, которое выговаривается одним движением губ.
        Кровавое Небо, повелителя войны, мой народ звал одним кратким именем Дэсь — это имя кричал старик. Кровавое Небо поднял народы степи, племена гор, где рождается великая река, и сам шел к нам.
        И люди, которых он гнал, вместе со страхом несли тайну, которая сразила меня.
        Чтобы постичь ее, не было надобности слышать.
        Там, за Саянами, где по моей вере и вере многих людей, над кроной Древа был рай, обиталище светлых душ, многим из которых предстояло родиться и прийти в мир, живут люди, эти люди свирепы и носят имя монголов.
        Их ведет один человек, живущий в огромной белой юрте на колесах, которую несет по миру стадо запряженных быков. Этот человек держит на своих пальцах всю земную участь.
        Он разбудил Кровавое Небо.

* * *

        Потом многое открылось из того, чего не видели мои глаза, не слышали уши.
        Десять лет назад, когда судьба только подводила меня к моей реке, монголы уже приходили к вершине Йонесси, где простирается степь, которой владел народ киргизов.
        Существование монголов, равно как их сила, не были тайной для них. Продвигаясь к их землям, монголы легко подчинили себе все племена, жившие на пути, и киргизы сочли за благо изъявить покорность и тем избежать гибели. Четверо их князей, собравшись вместе и призвав вождей соседних племен, сами вышли к их князю, поклонились ему и принесли дары — белых коней, белых кречетов и белых соболей. Князь монголов — его имя Джучи — остался доволен тем, что увидел и получил. Он приласкал вождей киргизских и лесных и, поскольку не был жаден до бессмысленной крови, повернул в свою степь, приказав наперёд повиноваться каждому слову монголов.
        Кровавое Небо тогда пробудился только одним глазом.
        Но прошел год, а может, чуть больше, когда один из монгольских богатырей с небольшим отрядом отправился к туматам, чтобы взять у них тридцать лучших девушек, которыми наградил его хан, выше которого только Небо. Вождь туматов, так же, как киргизы и другие, клялся в верности, приносил дары, но требование такой награды оскорбило его гордость. Он пленил богатыря и перебил его отряд. Туматы жили в глубине гор и надеялись на их защиту. Хан посылал к ним один отряд за другим, но их постигала та же участь, что и первый. Тогда он потребовал от киргизов показать преданность, собрать войско и покарать туматов. Но степные вожди, вспомнив об уязвленной гордости и решив, что сила их властителей не бесконечна, оделись в железо, сели на коней и вышли против самих монголов.
        И тут Кровавое Небо открыл второй глаз и начал подниматься во весь рост.
        Сошлись они в долине, где два верхних русла Йонесси соединяются в одно. То был поединок волка и пса.
        Первый же отряд монгольского войска одним рыком отбросил киргизов обратно в степь. А вслед за отрядом по только что окрепшему льду шла бесчисленная конница благоразумного князя Джучи, который не щадил никого.
        Он продвинулся вниз по реке на месяц пути, и на каждого живого, добежавшего до моего стойбища, приходилась по тысяче мертвецов и по сотне привязанных за шею к длинным лесинам.
        И тех и других я увидел потом.

* * *

        Когда я с окровавленными ушами сполз с вершины, на которой молился, Нара плакала, рвала волосы и кричала так, будто криком хотела прошибить мою глухоту. Все, кто пришел ко мне, сокрушались. Но через немногие дни даже Нара не думала об оглохшем кормильце.
        В страхе, который принесли черные рты, появилось слово: «Бежать».
        Мы не побежали сразу за этими людьми, ибо человеку тайги покинуть свою реку — все равно, что птице выбросить птенцов из гнезда. Трудно решиться на такое.
        Но вот уже Тыней подъехал на двух упряжках — в нартах были его старая жена, вдовая невестка и внуки. Он кричал мне в лицо, показывая руками, что надо запрягать, потом бросился к Наре, и та сразу скрылась в чуме — собирать поклажу и дочерей. Сыновья бегали по стойбищу, скликая собак, но те плохо слушались молодых хозяев.
        Мы были готовы к пути, не зная, что наш медленный разум уже погубил нас.
        Псы мои стояли с ремнями на загривках, когда я встал, подошел к берегу и увидел, как издалека ползет серый змей в чешуе, сверкающей железом.
        Люди, знакомые и чужие, увидев змея, забегали, как мыши, а кто-то падал на лед и так лежал. Тыней прыгнул в нарты, подъехал ко мне. Подбежала Нара, она размахивала руками, детей я не видел…
        Я смотрел на змея.
        Тыней схватил меня за руку и потянул в сторону стойбища, но тут рухнуло на меня то, что называют безумием. Я вырвал руку, вцепился в корни сосны, росшей на скале, и заорал так, что во всем теле зазвенели кости. Я кричал: «Нет!» Лицо Тынея стало злым, и он пошел прочь, видимо, решив, что я хочу умереть на родовой реке и ту же честь оказать жене и детям. Но я не думал о жене и детях…
        Тяжело, когда человека предает человек.
        Меня предавал мой бог. Я видел это и не мог поверить. Я видел серого железного змея, ползущего по искристому Древу Йонесси, которому я молился…
        Огромная сила оторвала меня от корней. Йеха подошел ко мне, схватил за ворот, прижал к земле и привязал к себе арканом — все это он сделал без единого неверного движения, будто был зрячим. Вместе с арканом он принес берестяную трубу, узким концом воткнул ее в мое ухо и как бы издалека, впервые за эти дни, я услышал человеческий голос:
        — Отвяжешься — убью.
        С того мгновения Йеха стал моим слухом, я — его зрением, а вместе мы — одним существом. Даже имя у нас стало одно на двоих — Сэвси-Хаси, по-юрацки Слепой-и-Глухой. Сын тунгуса сам его придумал. Но это было позже.
        Как щенка, он потащил меня к нартам, где сидела Нара, швырнул мне в лицо постромки. Дети были в другой упряжке, которой правил Бальна.
        Но бегство наше к тому времени стало невозможным. Змей был уже близко и, увидев людей, очернил небо стрелами. Кто-то из бывших на льду упал.
        Змей приблизился и пожрал нас без остатка.

* * *

        Подойдя к моей реке, змей уже насытился мертвыми — ему нужны были живые.
        Войско, какого от века не видела тайга, приближалось к нам. Всадники помчались, делясь на множество ровных нитей, похожих на те, которые готовят для плетения сети. Людей арканили, а лежащих собирали с земли, как оброненные вещи.
        Так подобрали нас и сбили в большую толпу, окруженную всадниками. Множество монголов спешились и побежали в лес. В руках их были топоры.
        Тогда я увидел змея вблизи. Чешуя его — люди в меховых шапках с железным верхом, в доспехах из железа и кожи, пропитанной клеем,  — такие делали и у нас. Мне показалось, что ненависти к нам они не испытывают и не считают врагами — просто охотники, собирающие добычу и радующиеся, что ее много.
        А мы ждали. Пар исходил от толпы. Лица многих исказил плач. Мы все были вместе, Нара стояла неподвижно, прижав к груди головы дочерей, плечи дочерей вздрагивали. Сыновья, Бальна и Тогот, стояли тут же, лица их были растерянными.
        — Нас не убьют!  — кричал я им.  — Нас не убьют!
        Нара сказала мне что-то, забыв о моей глухоте, закрыла лицо ладонью — закрыла на бесконечное время…
        Толпа сжималась, мы стояли в ее середине. Из-за малого своего роста я не увидел, как вернулись монголы, посланные в лес за тонкими стволами. Но Йеха возвышался над всеми, его первым вытащили из толпы,  — а вслед за ним потащили меня и удивились, увидев привязанного к великану человека, который едва доходил ему до локтя. И один из монголов уже подошел с ножом, чтобы перерезать связывавший нас ремень, но сын тунгуса, почуяв беду, прижал меня к себе и что-то заорал, показывая на свои глазницы, потом на мои уши и берестяную трубу.
        Монголы не понимали его языка, но поняли сказанное и рассмеялись.
        А потом начали они разбирать добычу, разделяя мужчин, женщин и детей, и делать из них связки, подобные тем, на которых сушат рыбу. Нескольких стариков из киргизов и людей тайги с незнакомых мне рек они просто выбросили из круга — отпустили.
        Йеху из-за его роста привязали последним к дереву с самыми высокими людьми, а моя шея оказалась свободной от ремней — я шел, как теленок за важенкой. Монгол, из тех, кто смеялся над нами, присел на корточки, улыбнулся мне, что-то пролопотал и провел пальцем по своей глотке. Я кивнул.
        Скоро покрылось русло связками людей, кругом ездили всадники. Все перемешалось, я видел многих людей тайги, но знакомых лиц среди них уже не было. Забыв о глухоте, я кричал имена жены и детей. Думаю, то же делали другие.
        Плети мелькали над головами…

* * *

        Мы прошли до киргизских степей, где между поминальными камнями лежали тела людей и коней, и черные птицы, слетевшиеся со всего света, не давали снегу засыпать тела. Потом повернули на закат. Мы шли долинами замерзших рек, шли среди гор, похожих на наши, потом и они остались позади. Пространство перед нами становилось все более открытым, я видел только море людей, бесконечное море колыхающихся голов, и где-то в глубине его были моя жена и мои дети.
        Иногда, когда мы шли, Йеха спрашивал меня:
        — Что видишь?
        — Снег, долину, людей.
        — Много людей?
        — Больше, чем ты видел за всю свою жизнь.
        Когда вставали на отдых, нас не отвязывали от шестов. Пищу монголам доставляли окрестные племена, покорные им, как и весь мир. Раз в день, а иногда реже, нам бросали из котлов горячие внутренности. Когда поднимались, чтобы идти дальше,  — оставляли по несколько обессилевших, почти мертвецов. Сколько времени занял этот путь, я не знаю, помню только, что на исходе зимы мы пришли в местность, где горы уходили в широкие долины, а еще дальше исчезали совсем.
        Там было главное стойбище монголов — величайшее из всех, какие способен разбить кочующий человек.
        Там же разделили людей. Первыми отделили женщин. Йеха услышал в множестве голосов голос Нары, схватил мою трубу и закричал: «Она жива! Она здесь, она жива!» — «А дети?!» — кричал я. Но сын тунгуса ничего не ответил. Женщин увели куда-то в глубь стойбища, за сплошную преграду из повозок и юрт. Больше мы их не видели.
        Потом решалась участь оставшихся. Первыми монголы оставляли жить людей, владеющих ремеслом. Предпринимая поход по лестным народам, они понимали, что таковых вряд ли найдут.
        Но тогда вышло повеление их вождя: каждому воину приводить из похода по десятку крепких пленников, пусть даже и не умеющих делать ничего полезного. Зная, что по пути потеряют половину, воины брали людей столько, на сколько хватало шестов, чтобы потом не быть наказанными при подсчете добычи. Считая пленников, они ругались меж собой, но при этом никто не смел прикоснуться к сабле. Так они кричали весь день, отвязывая от шестов людей, щупая их руки, толкая в грудь, чтобы узнать, крепко ли они стоят на ногах. Тех, кто падал, был изможден до безразличия в глазах, уводили за стойбище и возвращались, вытирая сабли. Когда дошла очередь до меня и Йехи, я понимал, что нас тоже уведут за стену из повозок. Тратить корм на калек — а мы были калеками — монголы не стали бы.
        Но, видно, при подсчете не оказалось провинившихся, и потому споры между монголами затихли.
        А когда стемнело, зажглись бессчетные костры. Монголы поняли, что дело сделано, они отходили от тяжести похода, сбрасывали злые каменные лица и становились веселыми людьми. При свете огней они увидели, что в опустевшем загоне для пленных осталась диковина — привязанные друг к другу великан и коротышка,  — и расхохотались по-настоящему. Они сходились, пили из бурдюков, и один монгол, показывая на нас, что-то говорил товарищам. Я понимал, что их забавит — маленькие глаза и огромные уши, ходящие привязанными друг к другу.
        Тот, кто показывал на нас, подбежал ко мне — я узнал монгола, согласившегося не привязывать меня к лесине,  — схватил мою берестяную трубу, прокричал в нее дважды: «Боорчу!» — и, смеясь, тыкал себя в грудь. Он назвал свое имя.
        Потом он отошел на несколько шагов и начал мерно бить в ладоши, а вслед за ним то же делали другие. Йеха, стоявший до той поры идолом, прокричал мне в трубу:
        — Чего они хотят?!
        — Чтобы мы плясали.
        Йеха ответил мгновенно:
        — Так пляши.
        — Не буду.
        Сын тунгуса рванул ремень и заорал так, что я услышал его без трубы:
        — Пляши, росомаха, пляши, рыбье дерьмо, если хочешь жить.
        — Не хочу жить!
        — Я хочу! Я! Понимаешь?
        Он поднял руки и, начав танец разозленного медведя, пошел по кругу — я все еще сопротивлялся, но Йеха тащил меня за собой. Сын тунгуса еще раз рванул ремень, хотел дать мне пинка, но, промахнувшись, пнул воздух, и я увидел, как люди в мехах и железе повалились на землю, будто с простреленными животами.
        И я стал плясать, повторяя движения Йехи. Он делал прыжки — я падал. Я потерял свою берестяную трубу, а монголы катались по притоптанному снегу. Я кричал Йехе, чтобы он остановился и смог подобрать свое берестяное ухо — помятое, растоптанное ногами великана. Он остановился, я на четвереньках полз к трубе, Йеха послушно шел туда, куда тянул ремень,  — и мне, глухому, казалось, что само небо хохочет над нами. Краем глаза я увидел, как вышли вперед толпы несколько человек в блистающих шлемах — то были нойоны,  — и суровые лица их таяли, как снег в котле.
        Танец продолжался долго, до тех пор, пока не собрал, кажется, всех, живших в великом стойбище. Танец избавил нас от гибели, и дал пережить эту ночь еще нескольким несчастным людям, оставшимся в загоне,  — до утра о них не вспомнили.

* * *

        Наутро нас, окоченевших, повели куда-то. Монголы гнали Йеху — им доставляло удовольствие смотреть, как я, не поспевая за ним, падаю лицом в снег.
        Нас вели в середину этого великого города. Там, на широком пространстве, украшенном множеством высоких разноцветных флагов, заполненном рядами людей в светлых доспехах и рядами людей в лохмотьях, я увидел несколько больших юрт на колесах.
        В одной из них, похожей на снежную гору, и жил тот человек, которому принадлежал мир.
        Тогда он был доволен тем, что его сын, благоразумный Джучи, положил к его ногам лесные народы, не пролив и капли драгоценной монгольской крови. Зная об этом довольстве, его хотели позабавить диковиной, привезенной из тайги.
        Я увидел его издалека, когда он вышел из юрты, и вздрогнул, увидев,  — так он показался мне похожим на широкого человека.
        Ему принесли высокое сиденье, и он сел. Один за другим к нему подбегали люди в ярких одеждах и стелили у его ног связки черных мехов. Потом прогнали людей в лохмотьях, отобранных для его замысла, и потому оставленных жить. Потом двое монголов схватили Йеху за рукава и бегом потащили к белоснежной войлочной горе, но довести не успели — тот человек поднялся и ушел в юрту.

* * *

        Нас вернули в загон — к тому времени он был пуст,  — а когда дневной свет сменили костры, вновь потащили в великий дом на колесах. Монголы ели мясо, и тот человек был во главе пира. Нам велели плясать, все хохотали, а тот человек улыбнулся слегка и что-то сказал.
        Пирующие засмеялись его словам, но уже сдержанно. Теперь я видел этого человека вблизи, и он уже не казался мне так похожим на Ябто.
        Он сказал что-то еще и поглядел по сторонам — наверное, хотел, чтобы и мы услышали его слова. Подбежал невеликого роста человек, что-то сказал Йехе. Сидевший на троне бросил нам кусок мяса, которое я тут же спрятал под малицу. Нас увели.
        В загоне я спросил Йеху, приставив помятую трубу к его лицу:
        — Что сказали тебе?
        — Смотрите, как жалок человек, когда хочет жить. Тот, кто цепляется за жизнь, с позором ее потеряет. Давай мясо.

        Охота

        Прошло несколько дней, и мы увидели невиданное. Тайна этого зрелища открылась мне через годы, но я расскажу ее теперь.
        Тот человек ждал, когда подойдут его тумены из других стран.
        Во всякое время, свободное от войны, монголы должны приводить в порядок снаряжение и заниматься охотой — таково было его повеление.
        Когда он пировал, охота уже началась.
        Войска, предназначенные для нее, разошлись месяц назад, а может, больше. Отряды уходили далеко на много дней пути друг от друга, и каждый знал одно: нужно не убивать дичь, а гнать ее вперед и не позволять, чтобы хоть один зверь, даже заяц или суслик, смог бежать в обратном направлении. Загонщики становились строем и, несмотря на то, что в самом начале охоты они находились друг от друга на расстоянии полета стрелы, их строй должен быть непреодолимой преградой для дичи. Позади строя шли особые люди, которые смотрели и жестоко наказывали за каждого проскочившего зверя. Когда попадались редкие острова леса, всадники собирались вместе и железным гребнем проходили меж деревьев, выгоняя всю живность, какая была, на открытое место, потом расходились вновь.
        Загонщикам не было покоя ни днем, ни ночью. Опускалось солнце, они зажигали костры, и пока одни спали, другие факелами и беспрерывным криком гнали страх перед зверем. И зверь бежал вперед, полагая, что там спасение. Он мог уйти от загонщиков и думать, что спасся.
        Облава ломала границы угодий хищников, волчьи стаи, уже давно поделившие земли, встречались и дрались, то же делали лисы, шакалы, дикие кошки размером в половину рыси. Но эта грызня была недолгой, потому что добычи становилось больше, ведь впереди них бежали антилопы, дикие ослы, олени и великое множество мелкого зверья. Хищники охотились, насыщались, забывая о соперниках, но их счастье было недолгим, потому что вскоре подходили те, кто охотился на них.
        Строй, называемый у монголов «нерге», становился все плотнее. Прежний страх поднимал зверя, гнал вперед. Ночами костры давали о себе знать не только далеким запахом — звери видели огонь. Они уже забыли о прежних угодьях, все меньше думали о добыче, которая почти не пряталась, не убегала, спасая свою жизнь.
        Вдруг объявлялись князья здешних мест — тигры и похожие на призраков длинноногие, пятнистые кошки, которых прочее зверье видело не чаще, чем обычный человек видит духа. Тогда поднимался вой, и некоторые, обезумев от страха, со всех ног бежали на вражеский человечий запах и неизменно ложились под стрелами.
        Но сами князья уже не соблазнялись близкими плотными стадами диких оленей, коз и ослов. Их желудки были полны, князья ложились под редкими деревьями или каменными выступами, наблюдая общее смятение и недоумевая от перемены в мире. Когда вдали показывались всадники, они поднимались и скалились. Но страх, заполонивший пространство, заставлял князей бежать вперед, как бежали остальные звери. Князья так же полагали, что впереди все разрешится, земля огромна, и жизнь вернется в привычные границы.

* * *

        Но наступал день, когда впереди показывался такой же строй, те же огни и крики.
        И вот тогда отчаяние нападало на больших и малых. Стада летели навстречу друг другу, спины и рога сливались водоворотами, волки гибли под копытами, лисы метались желтыми шарами, ища укрытия в земле, забивались в норы, где уже прятались суслики и зайцы, шакалы смешивались со стаями волков, и уже никто не различал своих и чужих.
        Нерге двигался медленно, не покрывая от рассвета до заката и малой части привычного пути всадника, поэтому бывали дни, когда зверям казалось, что погоня встала. Некоторые решали, что если спасения нельзя искать впереди, то, наверное, оно есть справа, где виднеются далекие горы, или слева, в невысоких голых холмах, уходивших в бесконечность. Туда бежали волки, не любившие гор, и стада срывались вслед за ними, но еще до наступления темноты те и другие возвращались, приводя за собой зверье.
        Наконец, наступал миг, когда в каждом разуме, от великого до ничтожного, запечатлевалась одна мысль: спасения нет. Нет его ни впереди, ни позади, ни в горах, ни на холмах. Всадники и костры далеко, но они повсюду. В этом беге, полном непонятных для звериного ума перемен, проходил месяц, а то и более, но так или иначе все шло к этому простому пониманию: бежать некуда, спасаться невозможно. От страха застывали стада, норы и укрытия заполнялись всеми без различия, стаи колыхались закипающей водой.
        И тогда поднимались князья этих мест — все смотрели на них.
        Именно они первыми решались прорваться сквозь нерге, понимая, что только их силы хватит на столь отчаянное дело. Но если же кому-то удавалось исполнить задуманное, то лишь пятнистым кошкам, ибо это единственный на земле зверь, способный бежать вровень с летящей стрелой. Люди знали об этом княжеском свойстве и заранее готовились. Воин, пропустивший зайца, шакала или дикого осла, мог отделаться ударами палкой по спине — упустившим пятнистую кошку или тигра ломали хребты.
        Люди превращались в глаза в ожидании летящего духа, чтобы поймать тот единственный миг, когда его можно остановить градом камней и стрел. Обычно первый же убитый зверь решал все дело — его смерть лишала надежды других. Тигры, намного превосходившие силой пятнистых князей, не обладали их быстротой,  — увидев гибель собрата, они рычали яростно, бешенством своим пытаясь напугать людей, но люди того мира страха не знали.
        Князья возвращались к стадам, стаям, к укрывшимся в земле и под камнями, в непонятную тоскливую тесноту. Иногда они в бессильном гневе убивали кого-нибудь по пути — если люди видели это, они радостно кричали, а звери оставались равнодушными.

* * *

        Однако та теснота была свободой по сравнению с тем, что начиналось вскоре. Нерге не просто гнало зверя, отряды, стоящие кругом, слаженно двигались в одном направлении, к великому стойбищу, посреди которого возвышалась юрта, похожая на снежную гору. Когда до нее оставалось меньше половины дневного перехода, отряды поднимались разом и начинали сходиться. Они шли со звоном, огнями, криками и останавливались только по сигналу начальника загонщиков, увидевшего, что все воины, посланные месяц назад, а то и раньше в разных направлениях, теперь составляют единый видимый круг.
        К этому кругу гонят толпы рабов со связками деревянных кольев за спинами, гонят верблюдов и волов, груженных старыми кожами, кошмами, веревками и деревянными молотами. Толпа обволакивает замкнувшееся нерге, просачивается сквозь него, и вскоре над кругом поднимается бесконечно длящийся звук каменной осыпи — то молоты забивают в землю сотни и сотни кольев. Потом между ними натянут веревки, а на веревки положат старые кожи и кошмы с лоскутами красной материи, и круг станет стеной.
        Я шел в этой толпе, строящей стену. Йеха один тащил повозку, наполненную до верху, а я, под хохот монголов, вел его за ремень, указывая путь. Обоюдное существо Сэвси-Хаси веселило их каждый день, даже если не показывало смешных танцев, а делало предназначенное всем остальным рабам. Сын тунгуса поднимал ту же тяжесть, что и добрая лошадь,  — он таскал повозку на высоких колесах, а я помогал ее загружать и водил Йеху куда укажут.
        В тот день загонщики были веселы, потому что их тяжкая работа осталась позади. Теперь из каждого десятка в нерге можно оставить по одному всаднику. Но самое главное, завтра, или через день будет праздник великой охоты великого хана, и каждый из загонщиков, кроме наказанных палками, получит награду.

* * *

        Солнце садилось, когда стена была готова. Рабов положили на землю по всему кругу, отчего стена стала непроницаемой, и так мы провели ночь.
        Йеха сидел на земле, прислонившись спиной к высокому колесу повозки. Взошла луна, и я увидел его застывшее лицо. Мне показалось, что брат мой спит. Когда делали стену, нас торопили плетьми, глаза мои, залитые потом, лишь раз глянули во внутренность круга, и ослабшему разуму не хватило сил удивиться невиданному множеству разного зверья. Потом пришла ночь, напал голод, (с утра нам не дали ни крохи) мне захотелось разбудить Йеху и предложить съесть ремень, связывающий нас. Но великан, которого усталость и голод мучили наверняка сильнее, чем меня, не проронив ни слова, выбрал сон — единственное доступное нам благо. Поняв это, я устыдился своей мысли.
        Как это делали на охоте многие люди тайги, желая узнать близко ли большая добыча, сохатые, кабаны или стадо диких, я нашел небольшой камень, наполовину погруженный в землю, лег на живот, сжал его зубами и замер. По моим костям пошел звук, напоминающий тихий плеск воды. Полежав так, я встал, нашарил на земле свое истрепанное берестяное ухо и направил его в круг, но оттуда доносился тот же плеск, ничего не говорящий мне.
        Потом я почувствовал, как напрягся ремень на поясе — Йеха не спал.
        Не меняясь в лице, он тянул ремень на себя.
        — Что видишь?
        — Звери. Много зверей. Столько, сколько никто из людей не видел. А что ты слышишь, скажи, ну?
        Он обхватил трубу и закричал со злостью:
        — Не ври! Нет там зверей! Там люди плачут! Еще людей пригнали, безмозглая ты кость! Человека от зверя не отличаешь, росомаха!
        Одним движением Йеха разорвал берестяное ухо, швырнул обрывки в темноту и затрясся, сжав губы, чтобы не выпустить плач.
        Так я совсем оглох — и не перестаю возносить благодарения тому, кто отнял у меня слух.

* * *

        На другой день рабов с повозками и скотом отвели на соседний холм.
        Открылась равнина, которую вместо очертаний далеких гор обрамляли ровные поля конных людей. Тумены стояли под разноцветными знаменами и ждали своего повелителя. Я видел: только знамена и переливающийся мех на шапках всадников двигались в этих полях. Так же неподвижны были воины, расставленные на равном расстоянии друг от друга вдоль стены из дерева и кожи.
        Внутренность круга исходила паром, под которым, подобно кипящему в котле густому рыбьему клею, переливалось разноцветное месиво существ. Зверье, согнанное в круг без различия рода, жило единым телом, обреченным общей судьбе. Вкладывая всю силу в глаза, я различал копытных, сбившихся плотными толпами, голова к голове, волков, лис, шакалов, опустивших морды и бегавших без остановки между телами, я видел небольшие свободные островки, в которых показывались яркие спины князей этих мест. Мелкое зверье было подобно насекомым и едва различимо.
        Йеха тянул за ремень, что-то кричал, показывая пальцем в сторону круга, я не различал слов, которых было много, и кричал ему одно: «Там звери, разные звери, это не обман!» Великан втягивал воздух носом, пытаясь понять запах, но запах был ему незнаком. Он что-то говорил, много и быстро, я не угадывал движения его губ — и отвернулся.
        В полдень взоры людей обратились к западу, где возникло свечение. Приближалось что-то, напомнившее мне змея, ползущего по телу Йонесси, только тот змей был цвета темного железа, а этот блистал под солнцем, и у него была голова — белая юрта, подобная снежной вершине. Этот человек ехал в юрте, сопровождаемый своим возлюбленным войском. Он одел это войско в лучшую броню, какая только была на свете, он считал его своим телом и молился ему, как молятся богам, от которых зависит жизнь и смерть.
        Змей приблизился к кругу на расстояние полета стрелы и остановился. Тому человеку подвели коня, он покинул белую юрту, и весь строй ринулся вперед. Знамена и облака пара взлетели над туменами.
        Блистающие всадники столпились у передней части стены, закрыв спинами того человека. Он показался чуть позже, когда вместе с несколькими людьми въехал в круг и разноцветное пятно попятилось, освобождая перед ним пространство. Я не видел оружия в его руках — он просто стоял и смотрел на зверье, и так продолжалось долго. Потом подъехал всадник в желтом шлеме и передал ему лук.
        Он пускал стрелы — одну за другой, без устали, так что стоящие сзади несли ему полные колчаны, как туеса с едой на большом пиру. После первой стрелы живое внутри круга вздрогнуло единым движением. Пар над кругом поднимался клубами из сотен и сотен звериных глоток. А он стрелял, стрелял, стрелял… Сколько времени так продолжалось, я не знаю — помню только, что обернулся и увидел Йеху, увидел других оборванцев на холме, зажимающих уши, спасаясь от чудовищного звука, исходившего из круга.
        Когда под его стрелами остановилось движение в третьей части, а может, в половине круга, он опустил лук, повернул коня и тихим шагом двинулся к своей белой юрте. Его место заняли другие люди, всадники в желтых шлемах, потом к ним присоединились люди в броне светлого железа, потом в круг вошли люди в кожаных доспехах и больших меховых шапках — их стало много, они разъезжали по кругу, как по пустому месту, выискивая и добивая остатки…

* * *

        К вечеру внутренность круга стала неподвижной.
        После всадников туда зашли люди, много людей в серых войлочных одеждах. Одни собирали стрелы, другие искали нужные им туши. Я видел, как за пределы стены выволокли нескольких полосатых князей и одного пятнистого,  — тех, кто тащил, встречали, вскидывая руки.
        Но взяли из круга совсем немного — диких ослов и оленей. Остальное зверье было не нужно монголам.
        Двинулись с места тумены под знаменами. Когда они ушли, подняли нас, рабов, и погнали в круг — убирать то, из чего была сделана стена, и собирать оставшуюся дичь.
        Йеха впрягся в повозку. Монгол, бывший старшим в нашем десятке — а всех рабов, так же, как и самих себя, они делили на ровные числа и ставили каждому числу начальника,  — показал знаками, что обратно мы повезем не колья, кошмы и молоты, а убитых лис. Одну лису начальник вытащил за хвост прямо из-под своих ног, показал на нее пальцем, что-то прокричал и бросил в повозку. К заходу солнца повозка наполнилась с верхом, хотя мы не обошли и половины круга. Зверья было столько, что мы почти не наступали на землю. Некоторые из рабов прятали за пазухи зайцев и больших сусликов — в тайге такие не встречались…
        Такова была охота великого хана и его народа.

        Хашар

        Боорчу — единственный монгол, которого в ту пору я знал по имени,  — сделал мне подарок.
        Ему больше других полюбились пляски обоюдного существа. После великой охоты, ночью, он пришел в загон для рабов и, застав существо спящим, пнул меня в бок. Он что-то кричал, от крика его проснулся Йеха и вскочил на ноги.
        Увидев, что нет моего берестяного уха, монгол замолк и ушел.
        Через несколько дней, опять ночью, в мое ухо больно ткнулось что-то твердое, и вслед за болью раздался далекий звук:
        — Эй, Сэвси-Хаси! Эй!
        Боорчу принес полый рог огромного быка — наверное, из тех, которые везут белую юрту,  — и этот рог заменил мне берестяную трубу. Кому-то из мастеров монгол велел отпилить острый конец рога и вдобавок привязать к нему тонкий ремень, чтобы я мог носить его повсюду, не теряя.
        Тут же он схватил меня за шиворот и повел нас к огням войска. Его десяток, собравшись у огня, ел мясо и пил, наливая из бурдюков в чашки, пахучую дурманящую воду. Когда окончился танец, нам дали того и другого. Впервые мы поели до сытости, но выпитое тут же опорожнило наши утробы. Монголы смялись, а меня душила горечь.
        То был последний раз, когда нас притащили на потеху. Скоро монголы сменили веселые лица на суровые.
        Пришла весна, великое стойбище снялось с места и двинулось в глубь расцветающей равнины.
        Мы шли по травам и камням, через неведомые и непохожие друг на друга реки — каменистые, как моя река, или песчаные, как река Ябто,  — мы обходили цепи белых гор, и в этом странствии провели год, из которого в памяти осталось лишь немногое. Но это немногое не оставляет меня и сейчас.

* * *

        Из того года самым памятным было удивление — оно возникло, когда я впервые увидел город.
        Посреди ровного пространства возникла серая ровная скала без вершины, каких я не встречал никогда. Мы подошли ближе, и я увидел, что верх скалы будто обшит бисером — то были люди. Скоро я узнаю назначение этих скал, но тогда осталось одно лишь удивление — без всякой мысли. В те дни я шел, потому что ведут, жил, потому что не умер, и если бы размышлял над увиденным, то, наверное, подумал бы о том, что стены — единственный способ спрятаться на земле ровной, безвидной, не дающей укрытия никому.
        Названия того города я не знаю. Он был намного меньше тех, что я увижу потом. Но ни один из них уже не удивлял меня, хотя другие люди, родившиеся в тех краях, со слезами на глазах, смотрели на стены, становившиеся от города к городу все выше, на скопления странных разноцветных жилищ, и что-то похожее на молитву выговаривали их губы. Для меня же город остается тем, от чего я держусь на расстоянии, как от чего-то чужого, почти ненавистного.
        Когда мы останавливались, Йеха кричал в мой рог одни и те же слова: «Что видишь?!» Спросил он и в тот раз. Я ответил ему: «Не знаю». Сын тунгуса прокричал еще раз — он желал, чтобы его глаза, идущие впереди, служили так же верно, как мне служат его уши.
        И я сказал ему, что вижу большую муравьиную кучу, но только вместо земли, сухих листьев и хвои — камни, а вместо муравьев — люди.
        Йеха замер, будто в моих словах услышал что-то, чего ждал.
        Он выпрягся из повозки, прошел вперед, будто хотел что-то рассмотреть, потом спросил:
        — Они — рыжие?
        — Кто?
        — Люди в муравейнике.
        Я ответил, что не разбираю их цвета. Йеха постоял немного лицом к городу, повернулся, и я повел его обратно, к оглоблям повозки.
        С той поры сын тунгуса стал задумчив.
        О том, что слышит он, я спрашивал редко,  — плоская земля ничего не прятала.
        Земля наполнялась людьми. К утру другого дня они окружили все пространство вокруг города, и то были не воины. Открывалось увиденное год назад на великой охоте, которая не кормила хозяев этого мира, но учила их обращению со всеми другими народами.
        Приближаясь к каком-либо городу, вожди монголов рассылали отряды во все стороны. Отряды становились в нерге, поднимали и гнали вперед всех, кто кочевал или жил не сходя с места. Только на этой ловле добычу не замыкали стеной из кольев, веревок и кож.
        Ловля заканчивалась хашаром.
        Хашар — «общее дело» на одном из здешних языков — вещь простая и разумная. Это и добыча, и орудие для новой добычи. Хашаром монголы выгоняли людей из городов. Каждый человек в хашаре носит название хашарчи.
        Люди шли длинными вереницами в сопровождении немногих всадников, и каждый из них нес на себе то, что было подобрано по дороге,  — корзины наполненные камнями, вязанки дров или целые древесные стволы. Тем же ранее занимались и мы — повозка Йехи была полна.
        Камни и дерево — первая и самая простая работа хашара, в котором, как и в войске, все разбито на десятки с начальником-монголом во главе. Наш начальник был долговязый с изрытым лицом. Существо Сэвси-Хаси его нисколько не занимало, даже злило,  — когда я пропускал камень на земле, он стегал меня плетью и скалил маленький длиннозубый рот. К счастью, этого монгола убила первая же стрела, когда мы подошли к стенам, хотя такая смерть необычна для начальствующих над десятками хашарчи.
        Камнями и деревом хашар засыпает рвы, опоясывающие города, чтобы подтащить к ним огромные орудия для разрушения стен и метания ядер,  — простых и горящих. Некоторые десятки идут под прикрытием деревянных навесов — на них обрушиваются стрелы, камни, кипящая вода и смола. Но если навесов не хватает, то орудия тащат без них. Монгол всегда идет сзади, ибо его дело гнать рабов как можно быстрее, чтобы доставить орудие к нужному месту. Если под стрелами и камнями умрет весь десяток, он встанет во главе другого. Монгол бережет только орудийных мастеров — они идут, спрятавшись за машины.
        Подходить к стенам — вторая работа хашара.
        Третья работа — она же и последняя — называется «разбивать головой камни». Под ливнем горячей смолы и железа, хашарчи стоят у таранов, делают подкопы, и, когда возникает в том необходимость, первыми лезут на стены, но не для того, чтобы взять город. Большую часть сил, стрел и камней враг должен потратить на безоружную толпу, которую гонят страх и отчаяние. Хашарчи трудно назвать рабами, ибо вся их работа — принести камней, сучьев, забраться на стену и погибнуть. Хашар — корм войны. Здешние края изобилуют этим кормом, и монголы никогда не скупятся на него, запасают столько, сколько дает земля. И потому рано или поздно им покоряется всякий город, а хашар молится, чтобы стоящие на стенах соплеменники не упорствовали.
        Но города бывают разные. Какой-то сдастся быстро — как тот первый, и несколько стоящих за ним,  — и уцелевшую толпу можно гнать дальше, пополняя в пути людской запас.
        Есть города прожорливые,  — таков был Отрар. После него от хашара осталась лишь горстка.
        Но есть города ненасытные и к такому городу лежал наш путь.

        Ров

        Рассказывая о Самарканде, я говорю обо всех городах, которые видел издалека, когда загружал камнями повозку, или сквозь щели деревянного укрытия, когда шел к стене. Там исполнилась вся участь наша — песчинок песчаной бури.
        Самарканду предшествовал другой великий город — Бухара.
        Мы подошли к нему в начале слякотной весны.
        Малодушием своим Бухара спасла многих из нас.
        Чем дальше уходили мы на юг, тем больше становилось корма для войны. Скопления жилищ с одинаковыми, плоскими крышами встречались все чаще. Мужчины с бородами на узких темных лицах вливались в поток несущих на себе дерево и камни.
        Поток постоянно менялся, поэтому ни одного лица я так и не запомнил, даже из тех, что были рядом со мной.
        Войско выстроилось вдоль стен Бухары, а хашар принялся засыпать ров. Начальники десятков плетьми торопили людей, но вскоре умерили усердие — со стен нас почти не тревожили.
        Так простояло войско два дня (и, кажется, не пустив ни стрелы, ни камня), а на третий открылись ворота, из которых начали выходить люди. Их встречали монголы и уводили куда-то, чтобы заняться своим привычным и главным делом — делить на десятки, на бесполезных и нужных, подлежащих смерти и жизни. Одни ворота выпускали людей, другие поглощали всадников, и скоро войска вокруг рва почти не осталось.
        После того, как монголы заполнили Бухару, мы простояли у ее стен еще несколько дней. С возвышенности я видел в глубине города башню, над вершиной которой клубился дым, а в дыму метались тела — то были немногие из людей этого города, не захотевшие, положив оружие, выходить со всеми из ворот и быть разделенными на числа. Они заперлись в башне, и башня готовилась сожрать тот хашар, от которого отказались смирные стены. Я — да и, наверное, многие из хашарчи — ждали, когда нас погонят через ворота в глубь города. Но этого не случилось — вместо пленников, взятых ранее, монголы бросили на башню сдавшихся бухарцев. И в том была разумность хозяев этого мира, знавших, что хашар всегда молится о малодушии защищающих города, и совсем хорошо, если молится на том же языке, что и воины на стенах.
        Еще стоял дым над башней, когда нас подняли и повели дальше. Войско шло по обоим берегам реки, бурлившей весенней радостью. Раннее тепло разливалось по небу и земле, покрытой цветами, первой зеленью и нескончаемой чредой селений. Помню, я рассказывал Йехе о невиданных вещах, о том, что стойбищ здесь так много и стоят они так близко, что из одного можно докричаться до другого; что люди здесь зачем-то ковыряют землю палками, отчего она становится похожей на уродливое, нечистое лицо; что деревья здесь одинаковые, невысокие и растут ровными рядами, будто рождаются не от семян, падающих с ветвей, а по чьей-то иной воле; что леса здесь совсем нет, и непонятно, где живут звери и его любимые муравьи.
        — Здесь другие муравьи,  — мрачно сказал Йеха.
        Хашар шел впереди войска. Так было заведено — пленные должны поглотить первый удар врага, решившегося напасть на монголов в открытом поле. Но такие безумцы к тому времени, наверное, уже вывелись на земле, и потому шли мы до самого холма, на котором стоял этот город, не чувствуя близкой гибели.

* * *

        Начальник десятка дал Йехе длинную палку с черной материей — то было подобие знамени. Сын тунгуса стоял во главе строя новых рабов, самый высокий из которых едва доходил ему до плеча. Меня спрятали за спиной Йехи. Начальник время от времени заглядывал вперед и что-то кричал.
        Перед нами возвышался Самарканд.
        Когда мы шли к нему, я смотрел вперед, на расцветающую землю, и не мог видеть, как отряды за нашими спинами, подобно остяцкому скребку крепкого железа, счищают с земли все, что существовало на ней. Наверное, это был самая обильная осадная толпа, которую доводилось собирать хозяевам мира.
        Люди несли на себе, везли в повозках обломки своих жилищ. На подходах к городу им приказали бросить ношу, лечь на землю и ждать темноты. Ночью весь хашар подняли и выстроили ровными рядами на значительном отдалении, чтобы с рассветом стоящие на стенах увидели неисчислимое воинство и убоялись.
        В строю, за спиной Йехи, я был почти незаметен для начальника. Я обернулся и увидел толпу, затопившую долину, посреди которой островами возвышались осадные машины, юрты на колесах, верблюды и волы. Одним — пологим — берегом застывшего потока были бревна, камни и обломки жилищ, собранные по пути, другим — обрывистым — тумены, серые, непроницаемые, как скалы. Казалось, весь тихий мир согнан сюда.
        Завороженный зрелищем, я пропустил сигнал,  — увидел только, как люди из потока, погоняемые плетьми, начали хватать бревна и камни, а строй рабов, изображавший войско, расступился, чтобы пропустить идущих. Меня едва не затоптали.

* * *

        Только издали это скопление людей казалось потоком. На самом деле, так же, как мы, воины для обмана, люди в нем были разделены на отряды. Откуда-то возникли знамена и большие деревянные щиты. Хашар, стоявший за нашими спинами, шел к стенам не толпой, а отдельными десятками, с монголом во главе, только вместо оружия нес на себе то, чем надлежало засыпать ров. Мы, стоявшие впереди всех, шли последними. Йеха тащил по бревну в каждой руке, я — большой камень.
        Издалека ров казался тихой речкой, в которой отражается солнце. Еще меньшим его делала близость огромной стены, вершины которой были сплошь покрыты воинами. Скоро мы узнали, как бьют их луки.
        Ров был еще далек, когда со стен полетели темные стаи, и весь хашар встал. Над толпой мелькали плети.
        Когда мы снова двинулись вперед, стало видно, что из первых отрядов достигали рва лишь немногие,  — они бегом возвращались за новой ношей. Идущие следом обходили тела, стволы и камни, но скоро их стало так много, что начальники монголов поняли — большую часть груза толпа несет попусту. Они стали возвращать тех, кого пощадили стрелы, и заставляли подбирать брошенное. Большие щиты прикрывали только командиров, о прежнем строе было забыто. У края рва образовалось людское месиво, ставшее легкой добычей, почти забавой для стрелков на стенах.
        Стрелки потрясали оружием, когда весь уцелевший хашар, отхлынув от рва, побежал в сторону неподвижных туменов, и монголы не останавливали бегство саблями, а наоборот — гнали бегущих подальше от гибельных стай.
        Монголы приказали отступить не из желания пощадить нас, а по своей вере, что смерть всякого человека — от нойона до раба — должна быть разумной и полезной.
        Судьбе захотелось, чтобы мы не только остались среди уцелевших, но и не мучились страхом, от которого многие гибли под саблями десятников в самом начале. Может быть, мы были избранные, потому что вокруг нас сменилось бессчетное множество лиц, а мы оставались живыми.
        Избранным посылается в душу спасительное немыслие. Другим моим спасением был Йеха — он охранял меня от засасывающего ужаса. Вез ли он повозку, тащил ли бревна — всегда сын тугнуса был похож на шествующего бога, держащего лицо поверх всего происходящего, безразличного к летящим стрелам, копьям и огненным камням. Я знаю — если бы он имел глаза, то был бы таким же. Монголы видели его силу и бесстрашие и, наверное, оттого, плеть касалась нас реже, чем остальных. Если бы меня убили, несомненно Йехе дали бы другого поводыря. Моя жизнь без него совсем ничего не стоила.

* * *

        До заката хашар не трогали — только немногие подтаскивали поближе к стенам камнеметные орудия.
        У каждого нового города иноземные мастера — настоящие рабы, ценные, взятые надолго — строили монголам новые орудия из того, что находили в окрестностях. С собой они возили только веревки и какие-то искусные части из железа.
        С наступлением ночи хашар подняли и вновь погнали ко рву, чтобы стаскивать в него мертвецов и то, что они не донесли до воды. В темноте воины Самарканда стреляли наугад, а огни, которыми покрылась вершина стены, скорее помогали нам, чем им. Йехе вновь приказали впрячься в повозку — вместе со мной ее загружали еще несколько человек. Когда прояснилось черное небо, все, что лежало на земле, поглотил ров. От усталости и голода мы были едва живы. Нас отвели к кучам камней и бревен, и там сын тунгуса, облокотившись спиной на колесо, прокричал в мою роговую трубу:
        — День или ночь?!
        Я ответил, что рассвет.
        — С рассветом и умрем,  — сказал он и тут же уснул.

* * *

        Теперь я знаю, что этот город имел четверо ворот. А тогда видел только одни закрытые большим подъемным мостом.
        Взошло солнце, уже десятники шли по толпе, плетьми поднимая спящих,  — и тут я увидел чудо.
        Город открывал зев — медленно положил мост поперек воды, отворил блистающие красным металлом ворота и начал извергать в пространство поток всадников в железе. Они пронеслись мимо орудий, сквозь приникший к земле хашар, мимо куч бревен и камней, мимо останков жилищ, облепивших город. Всадники летели к туменам, которые весь первый день неподвижно стояли далеко позади нас в ожидании, когда хашар проложит путь.
        Все — и монголы, и корм войны — обернулись разом и смотрели туда, куда полетели кони, туда, где происходило непонятное. Взору открывался только темный водоворот, медленно отдаляющийся от нас.
        Сколько мы так стояли — не знаю, но скоро явилось другое, то, что никто не видел и представить не мог.
        Всадники скакали к городу. Они возвращались уже не тем тугим, сокрушающим потоком,  — их стало намного меньше. Когда они приблизились, хашар увидел то, что мешало гнать коней воинам Самарканда,  — многие из них тащили на веревках людей в длинных одеждах с голыми, выбритыми полумесяцем головами. То были монголы.
        Те, которые волокли добычу, проскакали мимо нас, что-то крича городу. Те, кому добычи не досталось, задержались, чтобы перебить прислугу камнеметов,  — она так была потрясена увиденным, что начала разбегаться, когда сабли засверкали над головами. Но, видно, город уже готовился закрыть зев, воины спешили, потому уцелели и рабы и мастера.
        Я кричал Йехе: «Их бьют!» Он стоял неподвижно, лицом к далекой битве, будто мог видеть, и ничего не отвечал мне.
        Когда в воротах скрылся последний всадник, город поднял мост, оставив нас перед открытым рвом.
        Нас не сразу погнали к стенам — хозяева мира оторопели от того, что произошло. Но они никогда не теряли себя — и уже к закату часть хашара тащила свою ношу под стены, других послали ломать жилища, которыми город окружил себя на свою же беду. Монголы, наверное, надеялись, что рву хватит уже принесенного, и потому не разрушили их сразу.
        Сам вид рва вселял отчаяние. Не знаю, сколько было сброшено в него камней, деревьев, обломков и человеческих тел,  — мне казалось, он поглотил все, что было на земле живого и неживого от Бухары до Самарканда. Но я видел — мертвецы колыхались на поверхности, как палые листья в стоящем озерке. Ров казался бездонным, он отдалял погибель города и приближал нашу.
        Однако и в ту ночь смерть обошла нас. Йехе дали молот, которым он крушил стены жилищ — так же, как давно, в той жизни, вслепую рубил лиственничные стволы. Я подводил его к стене и говорил: «Сюда бей»,  — потом мы грузили обломки в повозку и шли под слепые стрелы.

* * *

        С рассветом третьего дня повторилось вчерашнее — город опустил мост, открыл ворота и выпустил всадников. Они так же пронеслись сквозь хашар, орудия и завалы, но обратно не вернулся никто.
        И, видно, тогда тот человек, житель юрты, белой, как снежная вершина, изъявил свою волю — ров должен исчезнуть до заката нынешнего дня. Он произнес эти слова, и над всем скоплением осаждающих разом взвились плети.
        Остатки полуживого хашара обновили свежим народом, пригнанным откуда-то из глубин этой бесконечной, многолюдной земли. Плеть стала главным оружием, за нею стояла сабля — и уже никто не смел перейти с бега на шаг.
        Не знаю почему не упал сын тунгуса и что питало его огромное тело, а я стал, как сонный, совсем не чувствовал тела, давно забывшего и голод, и страх, и саму смерть.
        Сколько раз мы подбегали ко рву — не знаю. Помню только, что ночью из него пошла вода, она заливала берег, где в слизь смешались земля, кровь и камни. Мы падали постоянно, а когда разожгли костры (не думая о том, что это помощь стрелкам на стенах), я увидел: все люди, метавшиеся у берега, стали одного цвета и облика с землей, такими же, как безлицые, безглазые духи болот.

* * *

        На четвертый день стало видно — воля того человека не исполнена в точности. Ров изверг воду, она растеклась по прибрежным ложбинам, но края зияли.
        Город уже не открывал ворот, не сыпал стрелы и камни со стен так же обильно, как в прошлые дни. Город устал, а враг еще не вступал в главный бой, обновлял хашар и мучился только непривычным, досадным ожиданием.
        В полумраке прошел день, а вечером начальники монголов увидели, что хашару скоро не к чему станет возвращаться. Окрестность опустела, лишь немногие жилища были оставлены, чтобы прятать от дождя нужное для орудий и горящих ядер, но этого было мало — ров не пускал к стенам тяжелые машины и людей с лестницами.
        Может быть, думал я, участь опять дает нам передышку, пока с земли не соберут новых камней. Но вышло иначе.
        На закате за нашими спинами поднялись облака пыли — гнали скот. Так же, как камни, дерево и людей, его собирали и держали в отдалении для надобности войска. Скот должен насытить ров и тем исполнить волю того человека. И здесь монголы показали разумность, приторочив к бокам животных вязанки сучьев и корзины с обломками. Хашару велели взять палки, встать цепью и толкать скот ко рву. Сзади хашара шли десятники и простые воины. Когда достигали рва, они разили копьями ревущие тела и вместе с рабами сталкивали их вниз. Туши падали в месиво, как в мягкий глубокий мох, придавливали сброшенное ранее,  — и первое пригнанное стадо подняло дно лишь на ладонь.
        Но следом шел другой ревущий ряд, мы снова становились сзади скота, а потом бежали, чтобы гнать третий… Уже была новая ночь. Метательные орудия подогнали совсем близко ко рву — огненные молнии летели над нашими головами, разбиваясь о стены, слепили глаза сполохами белого пламени…
        И вот тогда, когда мы бежали за скотом, кончился Йеха.
        Он упал лицом вниз и зажал ладонями уши. Он слышал все звуки войны и был подобен шествующему богу. Но звук умирающего зверя был для него невыносим — я видел это на великой охоте. Я бил его ногами, кричал: «Вставай, убьют!»
        Он поднялся не от моего битья и криков, а потому, что захотел сам, сел на земле, и я увидел в белых сполохах, как брат мой снял ладонью грязь с каменного лица, а потом протянул руку и пошевелил пальцами, будто чего-то нащупывая. Йеха искал мой рог.
        — Теперь вижу,  — сказал он.
        — Что?
        — Вижу, как рыжие муравьи несут разъятое на части тело большого черного муравья. Рыжих много, они идут волнами…
        Он часто, очень часто говорил о муравьях, но тогда я подумал, что разум оставил его. Приближались фигуры в остроконечных больших шапках, я вновь закричал: «Вставай!» — и сын тунгуса тихо и покорно поднялся на ноги.
        Оказалось, разум его чист и видит лучше, чем мои глаза.
        Снова пригнали скот, потом принесли откуда-то камни, потом опять был скот, но рву до сытости все еще недоставало — совсем немного недоставало, чтобы прошли тараны и пробежали люди с лестницами.
        И монголы сделали последний шаг.
        Подошел тумен, спешился, выстроился в нерге — неохватный и непроницаемый — и щитом к щиту пошел на остатки людей и скота.
        Мы стояли, а нерге приближался. Некоторые побежали ко руву от надвигающейся стены. Тупыми концами копий хашар сшибли с места — от удара Йеха пробежал несколько шагов.
        Он рывком приблизил меня, как всегда делал, когда бывал сердит,  — я увидел его медвежьи лапы — лапы разорвали ремень, соединявший обоюдное существо Сэвси-Хаси. Потом лапа опустилась на мою голову, и все затихло…
        Братом моим насытился ров Самарканда.
        Погибли все, кого теснил нерге. Но Йеха один стоил всего хашара — сколь велико было его тело, столь велика и душа.

* * *

        Я очнулся, когда к стенам хлынуло все — кони, люди с лестницами, тараны, камнеметы… Наверное, меня сочли мертвым, но скорее просто не видели. Как увидишь ночью человека маленького, к тому же одного цвета с грязью земли? Все воинство пронеслось надо мной и не затоптало, но тогда я не мог даже удивиться этому.
        Я поднял голову и увидел — я последний в скоплении людей, устремившихся к стенам. Я за их спинами, а впереди меня — тьма. Я поднялся и побежал в глубину тьмы, бежал до тех пор, пока не почувствовал траву под ногами. Обернулся — увидел далекое бледное зарево.
        Я рухнул, ударившись лицом о камень, я стиснул камень зубами, и камень разносил по костям смертные вздохи земли, и с каждым вздохом во мне билось: «Кто ты — все дал и отнял? Кто ты — все дал и отнял? Кто ты — все дал и отнял? Кто ты…» Потом я кричал эти слова — бессмысленные, неизвестно откуда упавшие на меня,  — кричал так, что кровь хлынула носом.
        Потом я устал — лег и уснул, и спал так крепко, что молчание того сна помню до сих пор.
        Когда проснулся — был день, теплый, почти жаркий. Я пошел по земле и, пройдя немного, увидел селение. Откуда-то выбежала собака, похожая на большую крысу, и, увидев меня, убежала. От многих домов остались одни остовы, но было несколько целых. В одном из них, в углу, на ворохе высохшей травы, сидела притихшая птица — она не умела летать и, подобно той собаке, унеслась от меня. Птица высиживала яйца. Съев их, я лег на птичье гнездо и опять уснул.

* * *

        Посреди ночи непонятный страх поднял меня и погнал к городу. Страх, неумолимый, как монгольский нерге, гнал меня из тишины туда, где во рву исчезали люди — сонмы людей,  — гнал так, будто в тишине пряталась гибель, а там было спасение.
        Когда я прибежал, снаружи оставались лишь камнеметы с прислугой и разъезжали редкие всадники. Под стенами валялись тела.
        Я встал у колеса орудия. Подошел оборванный земляной человек из хашара. В его руках была палка, он хотел прогнать меня, но я схватил камень и заорал по-остяцки, что проломлю ему голову. Человек опустил свое смешное оружие и равнодушно сел у колеса — рядом со мной. Мимо проехал монгол, из-за спины посмотрел на нас, показал в улыбке белые зубы и, легонько ударив пятками по конским бокам, направился к другому орудию.
        Земляной человек вдруг толкнул меня в плечо вытаращил глаза и быстро задвигал губами: он что-то рассказывал мне, не ведая, что я глухой. Он размахивал руками, показывая что-то огромное, проводил пальцем, похожим на сучок, по своей шее, тыкал кулаком мне в грудь, воздевал руки, потом внезапно смолк и уставился в пустоту. Потом я увидел, что он плачет, раскачиваясь, по-рыбьи открывая рот…
        Только тогда я заметил, что роговой трубы со мной больше нет.

* * *

        Теперь я знаю, о чем говорил тот человек.
        На пятый день, когда наполнившийся ров дал пройти таранам, и хашар гроздьями падал со стен, город опять открыл зев, но вместо всадников выпустил трех стариков в длинных одеждах и белых круглых шапках. Навстречу им выехал нойон в желтом шлеме. Они говорили недолго.
        Те ворота именовались Намазгох или Врата Молитвы. Несомненно, старики назвали это имя. Следуя здешнему обычаю — ни о чем не просить прямо, они говорили, что пока одни упорствовали на стенах, другие молились о том, чтобы великий хан смиловался, когда Самарканд падет.
        Стариков увели туда, где стояли юрты, а во Врата Молитвы влетел первый тумен. Потом отворились трое других ворот, и город принял все войско, стоявшее у стен.
        Молитва не сбылась.
        Город, наводненный врагом, продолжал упорствовать. Как и в Бухаре, оставались в нем люди, пожелавшие погибнуть, чем быть разделенными на десятки. Они заперлись в крепости, которая находилась в глубине города. Крепость была высока, и тем, кто стоял у стен, открывалось далекое движение и дым боя. Тот, кто молился о милости, когда другие сражались, теперь лез на стены, чтобы погибнуть от своих.
        На другой день из ворот посыпались люди. То был новый хашар, он заполонил равнину перед стеной и снова забрал меня. Нас окружили и погнали куда-то за холмы. По пути всадники отрезали от толпы по куску, оставляли на месте, а остальных гнали дальше. Когда весь хашар был разрезан на части, людей начали выставлять цепью, которая тянулась по холмам до самого города. Потом проехали мимо нас повозки чем-то нагруженные…
        Открылся замысел хозяев, когда пошло по людской цепи движение — рабы что-то передавали от одного к другому,  — и скоро человек, стоявший рядом, передал мне кожаное ведро, наполненное черной поблескивающей жидкостью…
        Это была нефть. Она сочилась из-под земли за каким-то из ближних холмов. До ночи наполненные ведра шли по рукам рабов — от источника к городу. Я впервые видел эту черную блестящую воду и не мог понять, зачем она понадобилась хозяевам. Работа наша прекратилась уже в темноте. Всадники собрали цепь и погнали толпу обратно, к городу.
        Над Самаркандом поднималось зарево — то пылала крепость, облитая нефтью.
        Всю ночь пламя упиралось в небо. А утром заработали тараны, и народ, загнанный наверх, стачивал молотами стены и башни ворот. Скоро остались от них только покатые груды камня — только Врата Молитвы были оставлены для входа и выхода.
        Но и тогда судьба не подпустила меня к городу. Наступало тепло, и монголы велели зарывать тела и засыпать ров, опасаясь, что мор пойдет по пятам войска. В других городах не было у хашара такой работы, все — и люди, и животные — оставалось лежать там, где настигла гибель. Но Самарканд забрал народу больше, чем все другие города…
        Я был среди тех, кому определили копать землю под могилы неподалеку от переполненного рва, другие собирали тела под стеной, загружали ими повозки и везли к нам. От усталости я не различал того, что делаю, мертвецы для меня сравнялись с сором земли, десятники не давали роздыху, и, наверное, скоро я свалился бы в яму, которую сам копал. Кто-то сзади толкнул меня в спину, я упал в грязь, и, поднявшись, увидел монгольского всадника. Он смотрел на меня долго, улыбался, будто ждал чего-то.
        — Сэвси-Хаси?  — проговорили его губы.
        Это был Боорчу — единственный монгол, назвавший мне свое имя. Наверняка узнал он меня по одежде, по глухой юрацкой малице — из всех людей, носивших ее, видно, один я добрался до этой земли.
        Боорчу еще говорил что-то, показывал руками трубу, приставленную к уху — справлялся об участи своего подарка. Я стоял и молчал.
        Он посмотрел на меня еще немного, подъехал, схватил за шиворот, так что я едва не задохнулся, затащил на круп коня и повез куда-то.
        Монгол отвез меня за холм, стряхнул на землю и нагайкой указал на канаву, которую рыли зачем-то и бросили. Я залез в нее, смотрел на всадника, ждал, что будет, не чувствуя страха,  — усталость и голод давно выгнали из меня страх. Он подъехал ближе, приставил к моей голове нагайку и толкнул — я понял это как приказание лечь в канаву.
        Я лежал лицом вниз, ждал, не думая ни о чем, но не дождался ни стрелы в спину, ни удара саблей. Когда поднял голову и осмотрелся — монгола уже не было рядом.
        В канаве я провел всю ночь, а утром заполз на плоскую вершину холма и увидел — на равнину, с которой унес меня Боорчу, монголы выгоняют людей, чтобы делить на числа, раздавать жизнь, рабство и смерть.
        Меня среди тех людей не было.
        Зрелище, подобное тому, что творилось на равнине перед разрушенным городом, я видел не раз. Пространство, заполненное людьми, не удивляло и не пугало меня. Сильнее было другое желание. Я сполз с холма и стал собирать сухую траву. Собрав целую охапку, постелил ее на дно канавы, лег и уснул.

        Камень

        Тихую жизнь принято мерить переменами. Идет человек от детства к юности, от юности к зрелости, потом ждет старости и смерти. По пути меняется его облик, рождаются дети, которых он сначала учит стрелять и ставить петли, потом ищет для них невест, или думает о калыме — тем и помнит свой век. Так и я жил…
        Но здесь не было у меня ни облика, ни возраста, ни детей. Свою жизнь после той войны я мерил мыслями. Они приходили ко мне одна за другой, и каждая оставалась на свой срок — от весны до осени, на год, или несколько лет. Они были разными, и почти всегда мучительными — но по большей части я помню только их. Все прочее, происходившее с моим телом, было однообразно, и лишь очень немногое стоило памяти…
        Когда-то, рассказал мне один тау: даже люди-бонка, носящие одежду из волчьих шкур и утратившие человеческий облик, знают, что никто не умрет раньше времени. Человек жив, пока не сделано его дело. Не хотят этого понимать только по глупости и от обидной краткости жизни.
        Здесь, у холма называемого Афрасиабом, и должна была закончиться и моя жизнь. С гибелью существа Сэвси-Хаси не стало во мне никакой надобности. Так я думал, когда ушли монголы.
        Йеха отдал свою жизнь за мою от великой души. Но зачем спас меня Боорчу — я не понимал. Наверное, он сделал это по неразумной доброте, которая встречается и среди хозяев мира.
        Если же была в его поступке судьба, то для какой участи я оставлен в живых? Стрелой в ране застряла эта загадка, и — трудно поверить — первое время после ухода монголов я тосковал о хашаре, боялся непривычной пустоты и неподвижности пространства.
        Я поселился в одиноком доме с большой дырой в крыше, которая не мешала мне — наоборот, помогала, поскольку я страдал от нехватки холодного воздуха. Палкой я прорыл канавку, по ней вытекала из дома дождевая вода. Хотя, дожди здесь редки…
        Там же лежало просоленное ядро. Сначала я не обращал на него внимания, но однажды, устав на поисках пищи, я уснул на нем и увидел человека.
        Это был Нохо. Он молчал, глядел на меня, и поскольку сон живет своей волей, я ни о чем не мог спросить его. Но однажды я лег, закрыл глаза, вспомнил о сне — и все повторилось. Как человек выходит из ночной темноты и садится у костра — так появился Нохо. Он глядел на меня, и мимо меня — не мог я понять его взгляда. Не было на Песце ни ран, ни крови.
        — Скажи мне что-нибудь?  — попросил я.
        Вместо ответа, он поднялся и исчез в темноте.
        С того дня я понял, что могу звать людей,  — звать своей волей, а не волей сна. Я ложился, закрывал глаза и поднимал в памяти жизнь, оставленную на Древе Йонесси. Вслед за Нохо навестил меня Железный Рог. Он ехал на своем чернолобом быке, смотрел на меня улыбаясь, и олени на его скулах вытягивались в прыжке. За спиной тунгуса сидел маленький человек в грязной малице, которого я не сразу узнал, а узнав, вздрогнул — то был мальчик-сонинг, раб кузнеца Тогота, отдавший мне свое сердце. «Остановитесь!» — закричал я в голос, но от голоса тут же исчезли и Железный Рог, и мальчик.
        После тех первых встреч я не мог понять, откуда мои видения — приходят ли это духи, или просто говорит моя память? Позже я стал почти уверен, что это духи, поскольку приходили ко мне только мертвые, те, в чьей смерти не было сомнений. Поняв это, всеми силами души и памяти стал я звать Нару и детей, но они не откликались и, значит, думал я, были живы. Эта мысль принесла мне радость, но она была недолгой. Те, с кем хотел я говорить — дочь Ябто, Кукла Человека, Лидянг, Йеха,  — не приходили, как я ни звал. И говорить-то я не мог. Тогда я понял, что это не духи, а просто в моей памяти оседает былое. Даже первая услышанная речь не заставила меня отказаться от этой мысли. Пришла женщина, вдова Передней Лапы, и произнесла, не открывая рта:
        — Ты жив, а я нет.
        — Разве я виноват в этом?
        — Кто же тогда?  — спросила она и исчезла.
        Услышав такое, я решил выбросить просоленное ядро. Я выкатил его из дома и пустил в низину, где когда-то тек ручей. Несколько дней я провел без него, а потом, выбиваясь из сил, тащил его вверх, к дому. В те дни я едва не погиб от невыносимого одиночества, я решил — пусть они будут со мной, пусть они мучают меня, пусть они духи, а не память — какая разница?
        Хуже всего, что без них просыпался мой разум. Он говорил куда более жестоко, чем вдова Передней Лапы.
        Всякая чужая жизнь представлялась мне ясной, пропетой до последнего слова, и особенно жизни, отданные мне, когда шел я к своему гнезду на Древе. Все несли мне свои сокровища, как князю в лабазы,  — в том права была дочь Ябто, моя названная сестра.
        Нохо привел меня к ней, хотя жил ради мести. Нара, дочь Ябто, приняла страдания, чтобы подарить мне сыновей. Сам широкий человек, хотевший встряхнуть Древо, на самом деле вел меня к моей реке, а Лидянг заплатил смертью на оголенном стволе за то, чтобы я встал на ее берегах. Кукла Человека, мечтавший умереть, открыл мне тайну, и получил в награду то, чего ждал давно. Железный Рог заставил меня поверить, что я человек, маленький раб Тогота, отдал мне свое отважное сердце, мать ушла с аргишем мертвецов, успокоившись, что теперь я знаю путь и что я не один. Даже те, кто был далек от меня, вроде Нойнобы, Хэно, его воинов и вдов, тоже несли мне то, что могли, хотя каждому из них казалось, что делают они свое дело.
        Разум соединял мою участь, как осколки глиняного сосуда, и доводил до мысли невыносимой — обернулись эти дары тем, что оказался я в чужой земле с мертвыми небесами, у города, окруженного страшным рвом.
        Я вспоминал изумленное лицо шамана и движение его губ, произносящих: «Ушли духи. Пусто в мирах»,  — он раньше всех нас узнал, что там, за Саянами — не рай, а Пустота. Нет в ней ни чудесных даров людям, ни насмешек бесплотных, ни Семи Снегов Небесных, ничего нет.
        Но тогда же вдруг подумалось мне, что Древо — не ложь, что мой искристый бог — не предатель. Он просто оказался слабее Пустоты, она расколола Райские горы и поразила его. Так бывает и среди людей, и среди бесплотных — кто-то оказывается слабее…
        Но я не знал, о чем мне спросить Пустоту, как говорить с ней.

* * *

        Смрад сочился из-под земли, а людей тянуло к развалинам. Они шли на холм, ставший равниной острых камней, когда поднимался ветер, и что-то искали в обломках. Это была их жизнь, она не вызывала во мне ни любопытства, ни сострадания. Город, даже поверженный и пустой, оставался для меня чудовищем, и, если бы не дом, откуда меня никто не гнал, я, наверное, ушел бы еще дальше от холма, чтобы не видеть его.
        Этот дом стоял в одиночестве в двух или трех полетах стрелы от Врат Молитвы, люди же обитали в остатках жилищ со стороны других ворот. Я жил один, не сообщаясь ни с кем, и не умер от голода только потому, что недалеко, в низине, росло несколько тонких, уцелевших лишь по своей малости, деревьев, усеянных большими желтыми ягодами. Неподалеку было заросшее травой поле с клоками желтеющего растения, из верхушек которого я добывал мягкие зерна и ел,  — так, я видел ранее, делали многие из хашара.
        Там же неподалеку я нашел яму с водой на глубоком дне — то были остатки колодца, каменный верх которого несомненно исчез во рву. Среди обломков войны мне попался кожаный мешок с веревкой по краям, я положил в него плоский камень, привязал ремень, оставшийся от существа Сэвси-Хаси, доставал воду, пил, столько мог, а остатки лил на себя. Внутренний мех, некогда спасавший от холода, осыпался почти весь, а то, что осталось, саднило тело и стало моим мучением — от него я спасался, выливая на себя воду.
        Раз в день, а то и реже я утолял голод, возвращался к себе и не думал о том, что будет, когда я объем деревья и выпью колодец.
        Наверное, смерть моя была делом совсем небольшого времени.
        Но вышло против ожидания.
        Ко мне вернулся слух.

        Звуки

        Случилось это, когда пришла жара.
        Я дремал в утренней тени, прислонившись к наружной стене. Поднялся ветер и вместе с тошнотой принес то, от чего я вздрогнул. То были обрывки далеких звуков. Сначала я подумал, что звуки рождаются во мне самом, и, может быть, кто-то зовет меня к просоленному камню для разговора. Но ветер дул, и звуки не уходили. Поднявшись, я увидел сквозь густой жаркий воздух вереницы людей, тянущиеся к остаткам Врат Молитвы.
        И я побежал навстречу звукам.
        Пустота явила первое чудо, но тогда я не думал о нем, как не думает оголодавший до мрака в глазах, чью пищу он ест.
        С той поры, как ушли монголы, я утешался лишь тем, что никто не погонит меня к страшному рву,  — теперь я бежал к нему сам и, подбежав, будто не видел его. Люди с закрытыми материей лицами проходили по мосту под уцелевшим сводом ворот, воздевали к небу руки, пели что-то похожее на рыдания и вой, и я слышал пение, еще не понимая до конца, что это не обман.

* * *

        Говорили, что за этими стенами людей было больше, чем во всем монгольском войске вместе с хашаром, а осталось столько, что всякий человек стал заметен.
        Так и меня заметили.
        Все выжившее остановилось селением на знакомом мне пути из Бухары. Оттуда к стенам тянулась широкая пыльная тропа. По ней люди шли к городу, а я — навстречу людям. Я слышал шум ветра, далекое пение, и каждый из шедших поднимал на меня глаза, но удивления в них не было.
        Потом я узнал: в тот день они по своей вере поминали умерших — оттого и пели, и воздевали руки. Но на развалины они ходили всякий раз, когда ветер рассеивал смрад. Люди искали вещи и еду — и то и другое было отравлено смрадом, но, видно, иного у людей не оставалось.
        Первыми я увидел стариков и старух. Взрослых мужчин монголы почти совсем не оставили — наверное, поэтому первый попавшийся старик поманил меня рукой и сказал:
        — Инчо биё… инчо…
        Это были первые слова, которые я услышал и, главное, понял их смысл.
        Ушедшее зрение оставляет свою силу слуху, а слух — зрению. И можно сказать, что чужую речь — а там будет много чужих языков — я начал постигать глазами. Глаза мои стали цепкими, они ловили соответствие звуков и движений губ, а слух сделался жадным до всякого звука, и первые дни я с непонятным наслаждением слушал даже гудение здешнего гнуса — мух, собиравшихся тьмами для мучения людей.

* * *

        Одежда моя показалась старику странной, а лицо — нет. При жизни Самарканд встречал караваны, и здесь никогда не удивлялись иноземцам. Старик спрашивал меня о чем-то, и я кричал ему в ответ по-остяцки: «Темно говоришь, дедушка»,  — радуясь, что слышу свой голос. Ни единого звука в моей речи он не узнал, долго смотрел на меня, потом поднялся и пошел в дом, в котором одну стену заменяли высокие связки сухой травы. Он вынес мне хлеба — обвалянный в золе кусок величиной с мою ладонь. Я ел, а вокруг собрались другие старики и старухи и молча смотрели на меня.
        Этим куском старик приманил меня, как собаку,  — я не покинул своего одинокого жилища, но стал ходить в селение каждый день.
        Еще через несколько дней он больно ударил меня палкой, когда я, утолив жажду, вылил на себя остатки из кожаного ведра — я еще не знал, что вода здесь дороже всего — и взамен юрацкой малицы дал одежду, какую носят здесь. Это была длинная, мягкая рвань с запахом тошноты. Я надел ее и слился видом с этими людьми.
        Снова я таскал камни и дерево, но не для рва, а для жилищ и очагов. Меня кормили, но я ходил к этим людям, потому что речь была мне нужна больше хлеба. Я жадно хватал звуки, я ждал, когда заговорит Пустота, или то, что я считал Пустотой.
        Через год я начал понимать старика и его соплеменников, еще через несколько лет мне стала доступной речь пришлых людей — так же и монголов, появлявшихся здесь время от времени.
        Но на первых порах мы говорили друг с другом, как дети, едва научившиеся ходить, и такая речь была не способна ответить на то, что заполонило мой разум.
        Прежняя жизнь была мне понятна, нынешняя — темна. Куда она ведет меня?
        Возвращение слуха я принял, как продолжение судьбы, которая оборвалась. Но жизнь приносила мысли, которые говорили совсем не о том, чего я ждал.

* * *

        Научившись говорить и понимать, я показал на город и спросил старика, кто виноват в том, что он разрушен.
        — Тынгиз,  — ответил старик.  — Сам не видел?
        — Кто он?
        — Монгол,  — он посмотрел на меня изумленно, но вдруг понял, о чем я спрашиваю.
        — Тынгиз — пламя гнева Аллаха.
        — А кто Аллах?
        — Господь миров, милостивый и милосердный, хвала ему.
        — Спящий бог?
        — Спит лишь сердце нечестивого. Аллах же всегда бодр.
        Тогда я спросил: чем прогневал Милостивого и Милосердного этот город и множество других городов? Старик вскочил и зашипел на меня.
        — Когда несется пламя — солома молчит. Запомни это, язычник.
        С той поры, закралась в меня догадка, с которой прожил я не один год…
        Я вдруг подумал, что обозлился старик потому, что он знает правду и боится ее больше всего на свете. К созданию того, что я называл Пустотой, не приложил руки ни его Аллах, ни кто-то другой из бесплотных… Потому здесь нельзя оскорбить огонь, ибо он не существо, а только горение дерева, и невозможно прогневить духов, бросив гнать подраненного. Здесь не ублажают кайгусов, а просто берут то, что нужно для жизни. В этой земле нет кровной вражды, ибо в крови здешней нет памяти. И население земли делится не на племена и рода, а на людей нужных и бесполезных. Последним, не причиняя лишних мучений, рубят головы или ломают хребты. Первых же делят на десятки, сотни и тысячи и заставляют жить единым телом. Все это так, потому что мир этот сотворен не богами и духами, а живыми людьми, носящими имя монголов. Они самые разумные люди среди всех, они отточили свой разум до того, что не способны ошибаться, и потому все покоряется им.
        Нет у них ни своего Нга, ни Спящего бога, поскольку их бог — живой человек, и не надо быть шаманом, чтобы лицезреть его. Он настолько огромен, что сам стал судьбой бесчисленного множества народов, и моей тоже.

* * *

        После разговора со стариком, ложась головой на просоленное ядро, я стал звать не людей из прошлой жизни, а того человека, имени которого не знал, а если бы и знал, то побоялся тревожить.
        Он пришел через несколько лет, когда разнеслась весть о его смерти.
        Тогда я успел спросить его лишь об одном:
        — Ты — пламя гнева?
        — Да, я пламя…
        Он исчез на долгий срок. У меня хватало упорства звать его и терпения, чтобы ждать.
        Но пока ждал — изменилось многое. Я узнавал то, чего не ожидал услышать. Всадники в войлоке и железе останавливались на ночлег в селении, не таясь, говорили о том, что люди бесценной монгольской крови пожирают друг друга.
        Но все же я хотел знать, и терпение мое получило награду. В один из дней мы продолжили разговор.
        — Я был на твоем пиру. Глухой коротышка и слепой великан, соединенные ремнем, плясали перед тобой. Помнишь?
        — Все плясали передо мной…
        — Ты еще сказал: смотрите, как жалок человек, когда цепляется за жизнь.
        — Да, жалок.
        — Поэтому ты убивал?
        Он помолчал немного и спросил сам:
        — Видел хоть раз мою охоту?
        — Да, видел. И никогда не забуду.
        — Значит, ты ничего не понял, если видел и спрашиваешь.
        — Что я должен понять из твоей охоты? Зачем бить столько зверя, чтобы потом не есть его мясо, не шить одежду из шкур? У нас бесплотные наказывают за это так жестоко, что лучше такому охотнику не родиться.
        — Я совсем не охотник, а ты глуп, или стоял далеко… Есть привычная жизнь, в которой сильный режет слабого, у зазевавшегося крадут добычу, больное животное птицы начнут расклевывать еще живым… То же и у людей. Но видел ли ты когда-нибудь тигра, соседствующего с козленком, волчью стаю, перемешанную с зайцами, лису и тарбагана под одним камнем? Нет. И никто не видел. Такое бывает только в этом кругу — одни не убивают других, а другие не хитрят, спасая себя.
        — Но ты все равно их убьешь.
        — Конечно, ведь иначе нельзя. Если отпущу — они разойдутся и будут жить согласно своей природе, как жили всегда. Но есть великое время, очень краткое время, когда они становятся совсем другими — от мгновения, когда замкнется круг и до мгновения, когда я пущу первую стрелу. Так же меняются и люди,  — я убеждаюсь в этом столько, сколько живу. Нужно только продлить это краткое божественное время единства и мира до размеров человеческой жизни. Тогда все станет другим. Понимаешь это?
        Какое-то время он ждал ответа, и, не дождавшись, продолжил. Теперь он говорил быстро и зло.
        — Мой отец, лучший из людей, вождь тайджиутов, был отравлен врагами. После его смерти мои родственники отобрали у нас с матерью все. Я и моя мать голодали и бродяжничали. Мы ловили и ели рыбу, а до этого в степи не опускается последний бедняк. Когда я попробовал заступиться за мать, мой дядя забил меня в колодки. Потом враги украли мою жену, женщину, которую я любил с детства, увезли к себе и обрюхатили — но я признал чужую кровь своей. Это мой сын Джучи. Потом названый брат пошел на меня войной. А потом меня бросили в яму, и там я просидел четырнадцать лет! Четырнадцать лет… Смог бы ты прожить столько среди собственного дерьма? Но, выбравшись из ямы, я не затаил ни капли зла на людей. Я решил помочь им, задумал исправить корень их жизни и ради этого поднял степь. Только мелкие разумом думают, что я мщу, мщу за отца, мать, жену, колодки, яму и не могу остановиться. Знаешь, ради чего я живу?
        Он говорил о себе так, будто не умер.
        — Чтобы красивая девушка в одеждах, расшитых всеми цветами весенней степи, пронесла золотое блюдо от Желтого моря до моря Красного, не опасаясь ни за одежду, ни за блюдо, ни за свою честь. Все люди будут жить так, как я сказал. Тогда они перестанут говорить обо мне глупое.
        Когда он еще не закончил говорить, моя догадка рухнула, и желания знать не осталось совсем.
        Я увидел в нем знакомое, то, что уже было,  — широкого человека, только познавшего удачу при жизни. Так же, как Ябто, он боялся судьбы, всего, что не приручено, что живет само по себе. Еще в половине его речи я думал — сказать ли ему, что его внуки, которым он дарил маленькие сабли, уже вцепились в глотки друг другу? Вдруг мне стало жаль его, обманутого и совсем не похожего на бога.
        — Как твое имя?  — спросил я.
        Он подернулся весь — видно, это был единственный вопрос, который ни от кого не мог услышать человек, ставший хозяином мира,  — и проговорил, не скрывая изумления:
        — Тебе зачем?
        — Ты прав. Незачем,  — сказал я вслух, и он исчез.
        Больше я не звал его.

* * *

        После того разговора я перестал искать в Пустоте.
        Причины я не нашел, нового бога не обрел, и хотя не было уже и памяти об обоюдном существе, я оставался Сэвси-Хаси, Слепым-и-Глухим, и успокаивался на этом. Даже возвращение слуха я не считал чудом. Чем? Не знаю. Бывает так, что болезнь уходит от человека — и от меня ушла…
        Людям я назвался своим подлинным именем Ильгет, но они переиначили его в Ильхан, что по-здешнему «князь», и посмеивались, когда звали меня. Так судьба смеялась надо мной.
        Слов на просоленном ядре было сказано мало, а лет прошло много, и все их провел я с мотыгой в руках, с камнями и глиной. Я стал неотличим от этих людей, носил те же одежды, говорил на нескольких наречиях, как многие из них. Может быть, я отличался только тем, что здешним людям снились полные базары, а мне холодное дыхание Йонесси и взгляд большого окуня — кайгуса моей реки. Иногда я думал уйти туда. Невелика разница — умереть здесь, под чужим солнцем с мотыгой в руках, или погибнуть в пути. Путь хотя бы давал призрак удачи. Я улыбался, мечтая об этом, но сам обрывал себя и стыдил за обман. Для чего я приду? Поклониться богу, который слаб? Увидеть дорогих мне людей, которых там уже давно нет и не будет никогда?

* * *

        Отличался я от здешних людей еще и тем, что не молился, как они. Я вовсе не молился. Поначалу, когда смрад с Афрасиаба еще был тяжел, и многие умирали от голода и горя, никто не обращал на это внимания. Крепкие руки — а я, несомненно, был крепче многих, хоть и мал ростом — значили больше веры.
        Но прошло время, и здешние люди вспомнили о своем боге. Они начали стаскивать в середину селения камни и глину, чтобы строить дом для молитвы. Кто-то из богачей — а богачом считался всякий, кто был сыт,  — пообещал каждому строителю лепешку и кашу. Я был на этой работе. Когда мы ели, усевшись кругом, один из знавших меня сказал, так, чтобы все слышали:
        — Ты строишь мечеть, а сам неверный. Нехорошо. Почему бы тебе не стать мусульманином?
        Я спросил, что нужно для этого.
        — Встань на колени и скажи: нет бога, кроме Аллаха, Магомет пророк Его.
        — Так мало?
        — А ты говори без лицемерия.
        Он был добрый человек и, не желая его обидеть, я сказал, что лучше построю мечеть,  — это больше слов.
        Услышав, он перестал жевать.
        — Смотри, предложат во второй раз — не отказывайся. Плохо тебе будет. Закончатся времена, и всякая душа окажется на суде Аллаха. Все язычники пойдут на вечную муку, а правоверные — в райские сады, блаженствовать среди светлых ангелов и гурий. Приходи, Ильхан, я расскажу тебе о рае, и ты поймешь, что наша вера истинная.
        Эти слова укололи меня в сердце, и я ответил:
        — Незачем приходить. Я уже в раю.
        Добрый человек посмотрел удивленно и, ничего не сказав, вернулся к еде.

        Караван

        В тот год мы не закончили мечеть. Зиму — когда дожди перемежаются с недолговечным снегом и работа останавливается,  — я провел, как всегда, кормясь у тех, кому помогал в поле. Я оставался сильным работником.
        Весной стало иначе. Все изменилось той весной в моей жизни и в жизни остатков Самарканда.
        В селение пришел богатый человек с женами, детьми, верблюдами и скарбом. Звали его Али. Откуда он появился, в точности никто не знал. Говорили, что это друг Амидулмулька, некогда самого богатого купца в городе, которому монголы оставили жизнь для того, чтобы он собирал дань с остатков народа. Дань была велика, а остатки — малочисленны и немощны, поля вытоптаны, арыки засыпаны песком и падалью; здесь уже не встречали караванов, не варили бумаги, не ткали шелка, не мяли кож, не ковали железа и золота, и взять с Самарканда можно было столько же, сколько с мертвеца.
        Первые годы спасала разумность монголов — они брали мало, отодвигая срок выплаты. Город лежал мертвым, а долги его множились.
        Потом Амидулмульк умер, и люди говорили, что этот богач ушел к Аллаху нищим, спасая свою жизнь и жизнь народа спрятанными деньгами. Пощадили монголы и других богачей, поменьше, но их богатства перетекали к главному человеку селения, а от него — монголам. Через годы стали богачи просто не голодающими людьми с крепкими домами, а некоторые сами начали работать.
        И еще говорили люди, что главный человек Бухары по имени Махмуд Ялавач снискал милость хозяев мира тем, что платил им сполна и даже больше. Но ради этого он, имея в подчинении вооруженных людей, превратил остатки народа в хашар, с той лишь разницей, что скармливал его не войне, а полям и арыкам.
        Пока был жив Амидулмульк, люди селения познали голод, но плети не ведали — некому было держать плеть. После его смерти они поняли, что рано или поздно терпение монголов кончится, и они пришлют отряд с оружием и безжалостным человеком во главе. Люди селения готовились к участи бухарцев.
        Однако, перед тем как уйти в могилу, нищий богач где-то разыскал Али, чтобы отдать ему вместе с долгами жизнь своих сыновей, вдов и остатков народа. В селении были старики, знавшие друга Амидулмулька, поэтому караван его встретили всенародно, с поклонами и слезами. Караван казался людям видением исчезнувшей жизни. Он пришел в полдень, а уже вечером селение называло Али «милосердным» и «спасителем».
        Его верблюды несли целую жизнь — еду, посуду, ткани, станки для ремесел, женщин с лицами открытыми и закрытыми, грудных детей и немощных стариков, о которых говорили, что это мудрецы, подобранные милосердным на останках городов. Рядом с караваном шли мужчины, их одежды были серыми от пыли долгого пути, шли они твердо и, значит, имели силу. Это были мастера, собранные Али, взамен мастеров Самарканда, погибших или угнанных в степь.

* * *

        Он не был щедрым, давал работающим, как и Амидулмульк, лепешку и миску ячменной каши. Но приходили к нему все, кто имел хоть какую-то силу в руках и с каждым рассветом над селением поднимался шум работы. Первой была достроена мечеть с невысоким минаретом, и кто-то из мудрецов Али, поднявшись на него, оглашал восход солнца протяжным криком: «Велик Аллах, велик Аллах! Вставайте! Молитва лучше сна». Крик долетал до моего одинокого дома, я поднимался и бежал работать — носить камни и месить глину для кирпичей.
        Следом за мечетью появились мастерские и дом самого Али, чем-то напоминавший маленький город, обнесенный стенами. За ними жили его жены, дети и слуги. Появилась там и конюшня.
        Моя жизнь оставалась неизменной, камни в руках сменяла мотыга, и прочие люди жили почти так же, но я увидел перемену — они уже не смотрят в сторону Афрасиаба. Али вернул в этот край ремесло, платил монголам изделиями мастеров, и хотя товара было немного, мудрости Али хватало, чтобы не подпускать к селению новые бедствия. В тот год я увидел много новых лиц — из соседних краев тянулись к новому хозяину ремесленники, избежавшие смерти и рабства. Некоторые приходили с женщинами, подобранными на разоренной земле, и строили жилища для семей. Женщины становились женами и уже не выходили из дома с открытыми лицами.
        Это радовало людей.
        Вслед за мечетью, мастерскими и домом главного человека, появился рынок. Сначала его заняли несколько стариков — они положили перед собой вещи, спасенные из города. Их никто не покупал. Но рынок для здешнего народа означал то же, что и караван Али,  — видение прежней жизни, и скоро здесь стало тесно. Люди несли куски ткани, кожи, халаты, лепешки, украшения, козье молоко и овечьи кости, не зная, будут они продавать их или покупать на них. Деньги были у немногих.
        Те старики стали первыми торговцами, а я — поденщик, не имевший ничего, кроме рванья на теле,  — первым нищим на этом рынке. Уже зная здешние наречия, имена и обычаи, я не понимал денег, и потому с чистым сердцем приходил просить у продающих кусок лепешки, когда не было надобности месить глину, носить камни и работать мотыгой. Случалось, мне давали, случалось — гнали. Один добрый человек, Муртаз, сказал мне усмехнувшись:
        — Ильхан, если ты просишь, садись вон там,  — он указал на стену у рыночных ворот, возле которой росло чахлое дерево.  — Место нищего у входа. Сними халат и покажи язвы, сделай лицо, будто плачешь,  — так лучше подавать будут. Все умные нищие так делают, уж я-то знаю.
        Я сел под деревом у стены и вскрикнул — я провалился в пыль, подняв серое облако. Облако оседало под хохот Муртаза.
        То было озеро пыли — теплой и тонкой, как пух. Пыль покрывала мои ноги до самых колен. Мне понравилось место у стены — она защищала от ветра и меня, и теплое серое озеро. Правда, подавали здесь мало, и, насидевшись до ломоты в ногах, я шел к торговцам спрашивать работу и получал свою лепешку за то, что носил тяжести или отгонял собак. Позже торговцы сами стали звать меня. Других нищих не было, и я думал, что так и надо.
        Но однажды я увидел на моем месте у стены сгорбленную неподвижную фигуру, покрытую кошмой, и закричал: «Здесь я сижу, уходи!» Я уже нагнулся, чтобы выдернуть чужого из моего серого озера, но сзади подбежали, схватили меня за руки и боязливо зашептали в ухо, что этот человек — не нищий, а один из мудрецов, привезенных милосердным Али. Он проповедует презрение к миру и потому всегда садится в самое нечистое место, какое найдет в окрестности.
        — Бойся огорчить господина, не прикасайся к мудрецу,  — сказали мне.  — Садись от него подальше, а лучше совсем уходи. Уходи, говорят тебе.
        Уйти я не мог,  — встал в отдалении и ждал, когда подадут или позовут работать. Но звали все реже, и рынок редел — приходила зима.

* * *

        Когда Афрасиаб еще не зарос травой, я не замечал этого времени. Дома, в которых часто недоставало части стены или крыши, были открыты, и остатки народа, хотя сами голодали, делили со мной трапезу, зная, что пригодятся мои крепкие руки. Но шло время, дома отстраивались, умершие поля оживали, пастухи пригоняли к селению овец, и чем дальше уходил голод, тем чаще я видел двери, запертые изнутри. С приходом нового господина крепких рук стало больше, и уже никто не кормил меня впрок.
        Когда совсем опустел рынок, я пошел к мастерским, стучался, спрашивал работу, на которую был способен. Для нее мастера имели своих людей, и мне иногда давали так, из жалости. Но там же я увидел, что прошу не один,  — и скоро жалость мастеров кончилась.
        Эти нищие были старики и калеки, не успевшие вовремя умереть. Голод, еще не дошедший до безразличия, делал их бесстрашными. Они говорили, что вместе с сытостью в сердца людей возвращается зло, и нет у нас иного выхода, как идти к дому Али.
        Мы пошли к дому Милосердного, сели полукругом у ворот и стали ждать. Был солнечный, холодный день, ветер леденил тела, и, наконец, кто-то из нищих не выдержал:
        — Господин, дай хлеба!
        Следом закричал другой:
        — Смилуйся, господин!
        Эти двое кричали, пока не открылись ворота, откуда вышел высокий человек в длинной одежде из красного войлока, молча швырнул на землю две лепешки и показал плеть. Мы кинулись, по-собачьи разорвали хлеб.
        На другой день была только плеть.
        Тогда один нищий с рукой, похожей на птичью лапку, сказал: «Видно самого Али нет дома, но он слышал, жёны его, особенно старшая, имеют добрые сердца». Поэтому надо спрятаться, чтобы не злить стража ворот, дождаться, когда жен поведут в мастерские, или еще куда-нибудь и тогда броситься в ноги.
        — Получим по хребтам, но и хлеба получим,  — сказал он.
        Однако жены Али сидели дома. За дни ожидания голод и холод прибрали нищих и, когда открылись ворота, встретили жен только я и человек с птичьей лапкой.
        Их было трое, закрытых с головы до ног и отличавшихся друг от друга лишь ростом. Жен сопровождал тот самый страж в красной одежде. Он увидел нас и занес плеть.
        — Милосердная госпожа, ради Аллаха…  — успел сказать человек с птичьей лапкой, закричал и схватился за лицо. Он полз на коленях, а я стоял.
        — Не дайте нам умереть, жены Али. Нас было много, теперь только двое.
        Услышав мои слова, страж двинулся ко мне, но одна из женщин остановила его. Она подошла ближе, из-под одежд мелькнула рука, и монета упала на землю.
        Тот человек бросился на деньги, когда женщина успела сделать только шаг, схватил монету зубами и помчался в глубь селения. Я побежал за ним. Он будто канул, я долго искал его между домов и, наконец, нашел. Человек лежал в грязи и корчился, выпучив глаза,  — на бегу он вдохнул подаяние. Я схватил его за одежду, грудью положил на свое колено и бил по загривку до тех пор, пока монета не выпала. Он задышал, обхватил мою ногу руками и сказал:
        — Спас от одной смерти, спаси от другой. Там дирхем, целый дирхем… много хлеба…
        В тот день мы ели хлеб и кашу. Когда наелись, я сказал человеку с птичьей лапкой, чтобы не ходил со мной к дому Али. Он поник и ушел, ничего не ответив.
        Я вернулся и ждал милостыни, не зная стыда и не боясь побоев.
        Хлестал холодный дождь. Никто не выходил из дома, разве что однажды приоткрылись ворота, и на короткое время выглянул страж в красной одежде. Холод бил меня изнутри, а потом успокоилось тело и сделалось мягким. Кажется, я засыпал и, наверное, не проснулся, если бы кто-то не тряхнул мое плечо. Была ночь, только желтый свет огня колыхался за стеной дома Али. Я открыл глаза, увидев сначала приоткрытые ворота, из которых выглядывал страж, и только потом женщину с закрытым лицом.
        — Больше не сиди здесь. Господин будет завтра. Он ненавидит бездельников.
        Сказав это, она бросила на землю мешок — там были хлеб и мясо — и пошла прочь.

* * *

        Али появился на следующий день. Он был высок ростом, худ, с короткой, седой бородой, носил белую круглую шапку, халат нескольких цветов. В сопровождение трех всадников он подъехал к дому на блестящем тонконогом коне. Прежде чем открылись ворота, чтобы встретить хозяина, я подбежал и ухватился за стремя.
        — Господин, купи меня.
        — У кого?  — рассмеялся Али.
        — У меня же.
        — Что умеешь?
        — Таскать камни, месить глину, работать мотыгой.
        — Тогда жди тепла.
        — Еще могу стоять у дверей…
        — Уже есть человек у дверей. Мне нужны мастера. Есть у тебя ремесло?
        Что я мог сказать ему? Что умею подбивать лыжи камусом, вязать нарты, лущить стрелы из лиственничного ствола? В здешних языках не было слов, чтобы я мог сказать это.
        — У меня крепкие руки, господин.
        — Жди тепла.
        — Послушай, я не доживу до тепла. Ты пришел, и уже никто не хочет меня кормить, в то время, пока холод и дожди…
        Али крикнул своим людям:
        — Дайте ему кусок и пусть убирается!
        — Я хочу своего куска. Разве во всем этом селении не найдется куска для одного человека?
        — Жди тепла, нищий.
        Подбежали двое, оторвали меня от стремени и бросили на землю.
        — Жены твои милосердны, а не ты!  — прокричал я ему вслед.
        Ворота закрылись, я ждал, когда вынесут обещанный кусок, но так и не дождался.

* * *

        С правой стороны стены росло высокое голое дерево, нависавшее над крышей. Когда стемнело, я лег в ложбине у его корней и там стал ждать, когда заскрипят ворота, чтобы сказать слугам: «Вы не исполнили повеления своего господина, не дали хлеба…».
        Но вышло по моим словам: утром, солнечным и холодным, показались жены — их было двое — и одна уже спрятала руку в одежды, чтобы достать подаяние. Вдруг неизвестно откуда выполз человек с птичьей лапкой и закричал:
        — Госпожа, он язычник! Почему даешь язычнику и гонишь правоверного? Мусульманин умрет, а этот, поклоняющийся идолам, будет жить. Где правда?
        Монета уже упала поблизости от меня, я поднял ее и отошел подальше, чтобы не попасть под плеть сопровождавшего жен. Человек с птичьей лапкой оказался рядом со мной.
        Я обернулся — и увиденное тяжелой железной стрелой пробило меня.

* * *

        Настежь открылись ворота, слуги начали выносить ковры и развешивать их на деревянных перекладинах у ограды. Следом развешивали большие куски белой ткани, одежду — так делают здешние люди в пору зимы, чтобы ветер выдул из вещей затхлый дух.
        Ворота оставались открытыми, и я увидел — в середине двора над очагом исходил светлым паром большой котел. Рядом один из людей Али разделывал на деревянной колоде баранью тушу, другой рубил сучья и подкладывал их в огонь. По двору бегали женщины. Охваченные своими заботами, они что-то кричали друг другу, смеялись… Потом я увидел самого Милосердного.
        Али выходил из ворот, держа на руках двоих детей, совсем маленьких девочек с косами, похожими на черные нити. Третий ребенок, мальчик, шел рядом, держась за халат отца. Али улыбался и говорил с ними. Потом показалась одна из жен — не опасаясь чужих, она вышла без покрова на голове, и я увидел ее свежее лицо, огромные черные глаза и цветные ткани, вплетенные в косы, и блистающее ожерелье на груди. Женщина забрала у Али одного ребенка, поставила его на землю и повела, держа его руки в своих руках,  — ее дочь только начинала ходить. Али что-то говорил ей и смеялся.
        Возвращались жены. Следом за ними страж ворот вел осла, навьюченного двумя мешками, третий мешок нес на своем плече.
        — Богат милосердный,  — глухо проговорил человек с птичьей лапкой.  — Сушеная дыня из Бухары… урюк… мясо…
        — Пошли,  — сказал я ему,  — дам тебе хлеба.
        Мы ушли от невыносимого зрелища открытых ворот.

* * *

        В руке была монета, которая продлевала мою жизнь на день, а может, несколько дней, но в душе не было благодарности. Душа корчилась от тоски и злобы.
        В открытых воротах увидел я ответ, который искал все эти годы,  — чего хочет от меня судьба? Как другие люди несли мне свои жизни, чтобы я жил и был счастлив, так и моя жизнь должна быть принесена чужому счастью. Я, незаметный, маленький человек, единственный, кто уцелел, пробив головой стены многих городов, должен исчезнуть, чтобы не тревожить счастье этого человека, его жен и детей. Я выжил, когда смерть уносила сонмы людей, и теперь, когда вокруг стали забывать о том, что пережили, смерть подходит ко мне все ближе, смерть окликает меня, а жизнь оттесняет к двери, как засидевшегося гостя.
        Но самое главное — так и должно быть, потому что было со мной. Счастье одних растет из несчастья других, как деревья растут из праха деревьев. Я получил свое, и теперь мой черед — об этом сказали мне открытые ворота дома Али.
        Может, имея монету и день подаренной жизни, я бы радовался и жил надеждой, что другие дни не оставят меня своей милостью,  — всякий нищий живет так. Но мысль, простая и страшная, проникла в меня, и прогнать ее я уже не мог. От голода было спасение, пусть недолгое, а от мысли — нет.
        Судьба заглянула мне в лицо — и я решил остановить судьбу.

* * *

        В одном доме я променял монету на две лепешки, одну отдал своему спутнику.
        — Тебе хорошо подают,  — сказал он.  — Давай жить вместе. У меня дом.
        — Будешь жить с язычником?
        Он ответил не задумываясь:
        — Это не я говорю — голод говорит. Раньше меня отец кормил, а год назад умер.
        Помолчав, сказал еще:
        — Я отблагодарю тебя за хлеб. Только не знаю, чем.
        Когда мы съели половину, я уже в точности знал, что делать.
        — Укради для меня большой бурдюк.
        — Для чего тебе?
        — Пойду к пастухам просить овечьего молока.
        — Э-эх,  — вздохнул человек с птичьей лапкой.  — Ты и вправду язычник. Какое молоко зимой?
        — Укради бурдюк, а я выпрошу для тебя еды.
        — Зачем красть. Есть у меня.
        Мы пошли к его дому, к пустым стенам без дверей, и я получил то, что мне нужно.
        — Придешь?  — спросил человек.  — Я ведь хотел этот бурдюк на хлеб променять, когда совсем худо будет.
        — Ты уже променял,  — ответил я и отправился к себе.
        В моем доме было только две вещи — огниво, подаренное в прошлые годы кем-то из добрых людей, и кожаное ведро с длинным, полуистлевшим ремнем, некогда соединявшим существо Сэвси-Хаси.
        Я взял огниво, бурдюк и ремень и пошел к тому дальнему холму, у подножия которого из-под земли сочилась черная горючая вода.
        Руками я вырыл в холодной слякоти яму и наполнял бурдюк весь день, до самого заката.

* * *

        К дому Али я пришел, когда стало совсем темно. Обойдя ворота далеко стороной, я пробрался к дереву, под которым спал. Я забрался на ветви, потом поднял свою ношу, привязанную к длинному ремню. Еще там, у источника, я отрезал от ремня небольшую часть, пропитал ее нефтью и вставил в горловину бурдюка.
        Двор освещали несколько тусклых светильников. Передо мной, чуть снизу, была плоская крыша дома — самого большого в этом дворе, и там, несомненно, жил Али с женами и детьми. Все люди спали — даже страж. Бодрствовать по ночам ему не было нужды, ибо никто из своих или пришлых не поднимет руку на человека, который платит дань хозяевам мира и которого остатки Самарканда называют «спасителем» и «милосердным». Работой стража было сопровождать жен хозяина в мастерские или на рынок. Даже сторожевых псов не держал богатый Али.
        Я положил бурдюк на развилок ветвей, нащупал влажный ремень и начал высекать искры. Огонь пришел по первому зову, пробудившимся змеем пополз вверх по ремню. Я взял свою тяжкую ношу, бросил ее на крышу дома и сам упал с ветвей.
        Поднявшись, пошел и встал напротив ворот. Отсвет над стенами становился все ярче, а потом — взметнулся в темноту упругим грохочущим пламенем. А вслед за пламенем понеслись вопли людей. Навстречу грохоту и крику летели мои слова:
        — Милосердный, вот и тепло наступило. Тепло тебе, Али?
        Распахнулись ворота, выбежали слуги, следом хозяин и страж несли детей. Увидев меня, страж положил девочку на землю и выхватил оружие. Рука хозяина остановила удар.
        — Стой,  — сказал он, тяжко дыша,  — убери саблю.
        Страж говорил сквозь одышку.
        — Прости, господин… легкая смерть… я не подумал… прости, господин.
        Сбегались люди.

        Милосердный

        Огонь, озаривший селение, поднял людей. Утром каждый из них знал, что человек, спасающий остатки Самарканда от гнева монголов, сам едва не погиб от руки нищего идолопоклонника, которому не дали куска лепешки. Если бы бросили меня людям, они разорвали бы меня. Но вышел Али, сказал, что будет судить своим судом, и велел закрыть ворота. Толпа начала редеть. Кто-то кричал: «Жаль, что нет Махмуда Красного!»,  — а этот Махмуд был главный палач Самарканда. Но многие люди все равно остались перед домом Милосердного.
        Его жены, дети, слуги остались целы, равно как и сам Али,  — выручил колодец во дворе. Рухнула крыша дома, на которую я бросил огонь, и, наверное, кто-то из близких хозяина все же пострадал. Возле дома поменьше суетились люди, носили воду, какие-то ткани, и я слышал, как кто-то кричал за дверью. Оттуда же вышел сам Али.
        Двое его слуг связали меня и держали за волосы. Начал говорить Али без злобы и угрозы в голосе:
        — Не дали тебе хлеба?
        — Дали. Твоя жена.
        — И ты решил отблагодарить меня…
        Я молчал.
        — Как видишь, я жив и даже говорю с тобой, собака.
        — Я поджег твой дом, а ты хвалишь меня. В моем народе не всякий человек достоин сравнения с собакой.
        Али сбросил незлобное лицо.
        — Кто подослал тебя?!  — закричал он.  — Ата-Мелик? Купцы Худжанда? Рахим из Кашгара? Махмуд Ялавач? Кто?
        — Хочешь правду?
        — Тебе ничего не остается, кроме нее.
        — Когда-то мой дом был не хуже твоего. Два сына, две дочери, жена красивая, как у князя. Теперь их нет. Судьба так захотела. Почему я не могу поступить с ней так же, как она со мной? Тогда я хотя бы пойму, что существую. Если бы я не спалил твой дом, говорил бы ты со мною? Разве ты или кто-то из людей заметил бы, что я сдох, как другие нищие? А теперь все только и говорят обо мне…
        Али долго смотрел на меня.
        — Ты заговоришь. Будешь висеть на столбе, пока твой язык вместо бредней не начнет говорить то, что следует. Но можно обойтись без столба и других вещей, какими извлекают правду. Кем ты послан?
        — Я тебе сказал про судьбу…
        Али сказал стражу в красном халате:
        — Иди, готовь клещи, воронку, все, что нужно…
        Страж ушел.
        — Если бы я был тот, за кого ты принимаешь меня, то не стал бы ждать тебя у ворот и кричать.
        Али усмехнулся.
        — Хан мной недоволен? Не темни, достань пайцзу и тогда я буду стоять перед тобой на коленях.
        — Не знаю никакого хана.
        Он присел на одно колено и заговорил тихо, будто доверял мне тайну:
        — Тридцать лет я вожу караваны, от Турфана до моря, знаю каждый караван-сарай, каждый колодец, каждого менялу и духанщика. У меня много друзей и врагов много. Ты поджег дом и не убежал, но, думаешь, такого я не видел? Купцы договариваются с шейхами ассасинов, они посылают своих мюридов, те убивают кого надо, а если дело доходит до палача, наслаждаются болью, как арбузным вином. Ты ведь сначала хотел проникнуть в мой дом, только у тебя не получилось…
        Подошел слуга и что-то сказал хозяину на ухо. Али изменился в лице. Глянул на меня, сказал: «Ты заговоришь»,  — и ушел в дом.
        Его не было долго.
        Он не вышел — пригнув к земле, меня повели к нему. Те немногие шаги до дверей были долгими. Я знал, что там, за дверью, ждет меня боль, много боли. Но была в этом незнакомая радость — от мысли, что я сам, своей волей прекращаю этот бессмысленный путь.
        Но там, вместо огня и плети, я увидел постель, на которой лежала укрытая цветастым одеялом женщина. Али сидел рядом, положив руку на край постели.
        — Здравствуй, мой князь,  — сказала женщина.  — Теперь я вижу — это ты.
        Тогда мне показалось, что слова произнес сам воздух, потому что это были остяцкие слова, а женщина их сказавшая,  — Нара.
        Она была четвертой женой Али.

* * *

        Я глядел на нее, но сначала увидел не лицо, а время — бездну времени.
        Она улыбалась, слеза катилась по щеке.
        — Что молчишь, Ильгет? Скажи что-нибудь. Так, чтобы понял Али, а то он считает, что я сошла с ума.
        — Здравствуй, Нара,  — сказал я и заплакал. Я плакал как в тот день, когда гладкие воды Сытой реки несли меня прочь из стойбища Ябто.
        Она сама заговорила:
        — Я увидела тебя еще осенью, на рынке. Увидев, заболела от счастья, что ты жив. Или от горя заболела — я не знала, как сказать мужу о тебе, ведь и ты мой муж.
        Она вынула руку из под одеяла, вытерла слезу.
        — Смотрел на меня и не мог узнать под чадрой. И вот ты сам нашел повод прийти ко мне.
        — Почему ты не встаешь?
        — Горящая крыша упала рядом. Но ты не думай об этом, я встану… Али привез мудрецов, они умеют лечить. Лучше говори со мной.
        — Где ты была?
        — Нас пригнали в стойбище монголов, большое, на какой-то реке. Туда приходили купцы, там был рынок, и нас поставили продавать — меня и наших дочерей. Пришел Али с караваном и купил меня — ведь я была красива, правда, Али? Он купил меня с дочерями, потому что я сказала: «Не смогу без них»,  — и он милостиво согласился, и сразу достал деньги. Когда бывает так, что соглашаются на первую просьбу купленной наложницы? А он сделал меня своей женой, старшей женой, так я ему понравилась, правда, Али? Только дети, которых я родила ему, забирал Господь почти сразу после рождения — видно, ангелы были тогда нужнее, чем люди, вот и забирал…
        Али молчал.
        — Он знает — прежде меня хотел купить другой человек, он служил у монголов. Ты его знаешь — это Оленегонка. Он умен, всегда выживал там, где другие не выживали. Когда другие мужчины тайги погибли, он стал всадником. Но ему не повезло. Он украл деньги, чтобы купить нас, монголы узнали об этом и сломали ему спину. С детства смотрел на меня Оленегонка, бедная его душа, мир ей…
        Она приподнялась на постели, я видел, что это стоит ей боли, но Нара улыбалась и говорила:
        — Что мне огонь, обожженный бок, когда осыпает меня Аллах дарами, такими дарами, за которые можно благодарить только верой и радостью,  — радостью, что живешь. Посмотри на Али — он и есть тот, кого называют милосердным. Караван его, как живая река, проникает в умершие города — и ты не забыт, Ильгет, не забыт, князь мой милый. А ты не верил, хотел сжечь Али…
        Что я мог ответить на эти слова?
        — Он воспитал наших дочерей, теперь они жены купцов — а с купцами монголы не воюют. Теперь они не Этль и Кёгл, а Лейла и Зейнаб…
        — Может, что-то знаешь о сыновьях, Тоготе и Бальне?
        — В стойбище их увел какой-то монгол в богатом оружии. Наверное, служат ему. Монголы везде отбирают крепких мальчиков… Почему-то не болит о них мое сердце — значит, живы.
        Она говорила, не роняя улыбки.
        Постучали в дверь, показалась голова стража.
        — Господин, мудрецы пришли.
        Али указал мне на циновки в дальнем углу дома:
        — Сядь там.
        Он не прогнал меня, а когда вошли мудрецы, сел рядом со мной.
        Это были двое старцев, из тех, что принес его караван.
        Они откинули цветной покров, и я увидел издалека: тело, живые ручейки которого слушал я когда-то, превратилось в большую влажную рану.
        Мудрецы о чем-то говорили, потом один из них подошел к нам, сел напротив и сказал Али, что огонь проник глубоко в кожу и помогут только листья мандрагоры, которой здесь нет.
        — Что еще поможет?  — спросил Али.
        — Жир, хотя это слабое средство.
        — Идите за ним. Соберите все снадобья, какие есть. Она должна жить, иначе ответите головами.
        — Я философ,  — сказал мудрец,  — и ремесло врача знаю, как философ.
        Мудрецы дали ей какой-то настойки, Нара тут же уснула, и они ушли.
        — Не надо грозить этим людям,  — сказал я.  — Мне грози.
        — Замолчи. Каждый получит свое. И ты — тоже.

* * *

        Стало тихо в доме. Было слышно, как шумит народ за воротами. Народ ждал расправы надо мной, а мы сидели друг напротив друга и молчали.
        Вдруг заговорил Али:
        — В Хотане я видел девушку, дочь красильщика, уйгура, но она была совсем не похожа на отца. Такого лица никогда не встречал среди уйгуров. И среди китайцев, персов, кыпчаков не встречал. Трудно было понять, какого она народа. Я привык, чтобы всякая вещь или человек имели свою принадлежность, а эта ни на кого не походила, и меня потянуло к ней. Но красильщик запросил большую цену. Денег таких я не имел, потому что очень давно это было. Я ушел, долго думал о ней, а потом, через много лет, увидел ее в степи, на рынке, уже с детьми, в странной одежде. Она не понимала ни слова, обнимала дочерей и плакала. Я не пожалел денег, купил видение, которое не покидало меня. Через год она заговорила и стала править мной, и правила так, что мне сладка была эта власть. Говорю — и не стыжусь этого, потому что сам не заметил, как из обычного караванщика, видевшего повсюду обман и опасность, превратился в Али Милосердного, хотя мне и сейчас думается, что я остался тем же. Она вела мои караваны, она привела меня в погибший город, куда не придет ни один разумный купец. Амидулмульк перед смертью позвал меня сюда, но
ведь я мог не идти…
        Он замолк, потом поднял на меня глаза и прошептал:
        — Кто будет править мной? Скажи, если знаешь.
        Не было у меня ответа. Ответил сам Али.
        — Люди верят в Аллаха, но не хотят Его воли, не любят ее, боятся ее. Люди говорят «воля Аллаха», когда теряет кто-то другой, или сами теряют немногое. Но когда отнимается у человека то, что дороже души, только святой может сказать без лицемерия: «Воля Аллаха». А я не святой. Говорю тебе — ты жив, потому что она так хочет. Скажет одеть тебя в лучший халат и назвать братом,  — одену, назову. И буду ненавидеть. Мне нет дела, что ты зол на судьбу.
        Тогда я сказал ему:
        — Моя судьба была и ее судьбой. Мою судьбу ты взял вместе с Нарой. Ты просто забыл об этом, Али.
        Он и вправду забыл — отпрянул от меня, будто я ударил его. Вдруг вспомнил я человека с птичьей лапкой, сказавшего, что вместо него говорит голод. Вместо Али говорило горе. Оно было рядом, потому что много лет и сейчас рядом была Нара. Но то, что охватило меня, я не мог назвать горем. Как оглушенный дубиной, я чувствовал только боль и гудение в голове, а не обиду, вину и страх — все это придет потом. А тогда я видел собственные мысли, как вещи, и даже самую страшную из них — мысль о том, что я сжег Нару. Сам.

* * *

        Мудрецы принесли снадобья. Молча ждали они, когда проснется Нара. Она проснулась, ее мазали чем-то, лепили на тело засохшие листья, давали ей пить из маленького сосуда.
        Потом подошли мы, сели рядом. Али взял ее за руку. Мы молчали.
        Женщина Весна смотрела на меня и улыбалась.
        — О чем думаешь, Ильгет?
        — Не знаю.
        — Сядь там,  — она указала глазами на другую сторону постели,  — возьми меня за руку, как Али. Не хочешь?
        Я сделал то, о чем она просила.
        — Вот так,  — произнесла она и вдруг засмеялась тихо.  — Два мужа у меня. Где найдешь такую же счастливую женщину? Видано ли такое на свете?
        Я посмотрел на Али — он огладил ладонью мокрую бороду, будто хотел стереть что-то с лица.
        — Вспоминаешь Йонесси, нашу реку вспоминаешь ли?
        — Нет,  — солгал я.
        — А мне снится…
        Вдруг я попросил ее:
        — Давай поговорим по-остяцки.
        — Али хозяин дома, проси у него.
        — Говорите,  — сказал Милосердный, встал и вышел.
        Мы остались одни.
        — Плохо тебе?  — спросил я.
        — Хорошо…
        — Больно тебе?
        — Нет, совсем нет.
        — Скажи, как мне жить с тем, что я сделал?
        — Аллах дал способность забывать, иначе от вины погибли бы все, у кого есть совесть… И ты забудь. Только меня не забывай — так мне легче будет ждать тебя.
        — Где ждать?
        — Там, куда приходят все люди.
        Сердце мое заколотилось, я вскочил и закричал ей:
        — Эти люди со снадобьями сказали, что помогут тебе!
        Она ответила спокойно, не сбрасывая улыбки:
        — Мудрецы здесь не при чем. Только сам человек знает, когда его время подойдет — а я знаю… Никакие листья и мази не помогут.
        Тут я почувствовал — а может, увидел — да увидел, как потолок оседает на меня… То оседала, давила всей силой моя вина.
        Я обхватил голову, закачался, как безумный…
        — Что с тобой?
        — Куда мне идти, Нара?
        — Куда сердце зовет.
        — К тебе зовет…
        — Время не пришло. Живи здесь. Я попрошу Али…
        — Он не простит меня.
        Нара замолчала ненадолго — она поняла правду моих слов.
        — У тебя есть твоя река. Куда еще идти тебе? Иди домой, Ильгет.
        — Как дойду? Пути не знаю, жизни не хватит дойти.
        — Не бойся, иди… Оглянись назад — какое еще нужно чудо, какая встреча нужна тебе, чтобы ты не сомневался? Иди, милый мой, иди…
        Она сжала мою руку в своей руке, медленно потянула к себе, положила мою голову себе на грудь, и я услышал то, о чем забыл совсем, то, что считал исчезнувшим из моей жизни,  — звук ее дыхания.
        Только был он уже не таким легким звуком, посылающим сон, глубокий и теплый, как мягкие мхи,  — слышался в нем далекий свист поземного ветра, предвещающего пургу… Потом я понял — на самом деле так звучала боль, ведь моя голова лежала на ее ране.
        Я поднялся в слезах.
        — Не плачь. Одну мою жизнь ты знаешь, другую я тебе рассказала — больше в ней ничего и не было. Знаешь, что я поняла? В жизни может случиться только что-то одно, единственное — об этом и думаешь, когда умираешь. Если бы пришел человек и сказал, что видел в жизни многое, я бы не поверила ему. Теперь не поверила… Расскажи мне, как ты жил?
        Что я мог рассказать ей, умирающей? Как прошибал стены городов? О рве Самарканда? О Йехе? Как жив остался — один из всей тайги?
        — Страшно тебе?  — едва слышно спросил я.
        — Да,  — ответила она шепотом и закрыла глаза.
        — Только это какой-то другой страх,  — шептала она, не открывая глаз,  — не тот, который я боялась всегда. Это… как перед свадьбой страх… наверное, такой же…

* * *

        Открылась дверь, шли слуги с большими блюдами в руках и расставляли их на ковре. Последним вошел Али. Ни единого слова он не сказал мне с той последней нашей встречи, но делал все так, будто в доме добрый гость.
        Мы говорили три дня. Иногда она просила меня рассказать, как я жил, и я рассказывал о плясках обоюдного существа Сэвси-Хаси, о том, как Йеха спрашивал о муравейниках, о роговой трубе, подаренной монголом Боорчу, о том, как добрые люди хотели сделать меня мусульманином и учили искусству нищего. Глядя на нее, я не вспоминал о хашаре и рве. Нара улыбалась и просила:
        — Теперь ты расскажи ему, Али, расскажи, как мы жили.
        Али отвечал, так же оглаживал мокрую бороду:
        — Он все знает.
        Все три дня она улыбалась — так, с улыбкой, и затихла.
        Мы взяли лопаты, стали рыть могилу во дворе. Слуг Али не подпустил к нашему делу. Они и еще три молодых жены с детьми сидели в отдалении и плакали о любимой госпоже, о милостивой Фатиме — таково было последнее имя Женщины Весны.
        А потом пришел страж.
        — Господин, там…
        — Говори.
        — Люди ропщут. Хотят знать, когда будет суд и казнь.
        — Скажи им, что тот человек мне еще нужен. Он висит на столбе в колодках.
        — Я сказал это три дня назад. Теперь они говорят, что ты милосерден сверх должного, укрываешь идолопоклонника…
        — Пусть говорят.
        — Они не уйдут,  — повторил страж.
        Помолчав, он добавил:
        — В Самарканде каждую неделю казнили кого-нибудь. Весь город собирался в рабаде. Приходили с едой, в хорошей одежде… Они не уйдут, господин.
        Тогда я сказал Али:
        — А ты говорил, можно обойтись и без столба.
        Милосердный с силой вонзил лопату в землю.
        — Можно,  — сказал он и велел отворить ворота.
        За спиной Али народ увидел меня — живого, стоящего на ногах, а не висящего на столбе, понял обман и зашумел.
        Вышел Али к народу.
        — Чего ждете?
        — Возмездия.
        — Скучаете по казни?
        Молчание.
        — Мало вам рва, заполненного костями?
        Молчание.
        — Расходитесь. Это мой суд.
        Люди оставались на месте. Кто-то из толпы закричал:
        — Если ты простишь ему свой дом, кто защитит наши дома?! Всякий бродяга сможет поджечь их.
        Потом еще раздался крик:
        — Не стал ли ты сам язычником, Али?!
        — Будет вам суд, ждите,  — сказал он.
        Слуги затворили ворота.

* * *

        Он сказал мне о том, что увидел,  — в толпе не только остатки Самарканда, но и люди, которые пришли с ним — мастера, подмастерья, погонщики верблюдов, и некоторые из мудрецов в чалмах тоже были в толпе. И еще увидел Али — страх, что нечем откупаться от монголов, уходит и скоро совсем уйдет.
        Не только он знал: люди жили вестью о том, что великий хан повелел считать жителей завоеванных земель своими подданными и не убивать их, чтобы подданные могли платить, пока живы. Тех, кто советовал очистить земли от городов и людей под пастбища для монгольских табунов и отар, великий хан не послушал и удалил от себя. Смрад Афрасиаба давно исчез, дома окрепли, и люди уже не тоскуют о прежней жизни, а живут ею.
        — Теперь я не спаситель, а просто богатый человек,  — сказал он.
        Он продолжил после молчания:
        — Отдам тебя людям — что ей скажу? Потом, когда пора придет…
        Али отошел к стене.
        — Оставаться тебе нельзя. Мир велик, будет на то воля Аллаха, найдешь себе место для житья. Дам тебе денег, халат и выведу из селения. Пошли в дом.
        Я сказал, что ни денег, ни одежды не возьму.
        — Дай мне какую-нибудь вещь от нее.
        — Как хочешь.
        Он скрылся в доме и вынес оттуда маленький, расшитый узорами мешочек.
        — Это ее четки,  — сказал Али.  — Когда научилась молитвам — много молилась. Может, и о тебе.
        Я спрятал подарок за пазуху.
        — Саид, Рахман, Кутуз!  — крикнул хозяин.  — Выводите коней, берите сабли.

* * *

        В третий раз открылись ворота — и вышел я в сопровождении трех вооруженных всадников. Сам Али был пешим.
        Милосердный сказал народу, что нашел справедливое наказание для язычника — поджигатель будет изгнан, оставлен воле Всевышнего и орудиям гнева Его. Слуги уведут его далеко и проследят, чтобы он не вернулся.
        Народ ждал другого, молчал, но тут вышел вперед человек в чалме и сказал:
        — Господин мудр и, как всегда, выбрал решение лучшее из лучших. Ибо нет наказания более справедливого и вместе с тем более страшного.
        Толпа загудела, и трудно было распознать, что в этом шуме — одобрение или недовольство.
        Всадник, стоявший сзади, толкнул меня в спину, и мы помчались на край селения — я держался за стремя и едва успевал переставлять ноги.

        Хвост щуки

        Мы пронеслись сквозь рынок. Он был пуст, только мудрец, проповедующий презрение к миру, сидел на месте, с которого прогнали меня,  — в пыльном озере, под голым деревом у стены.
        За рынком уже не было домов, начиналось ровное бледно-желтое пространство. Всадники протащили меня до ближайшего холма и остановились. Я видел все селение, видел Афрасиаб и крохотное пятнышко своего жилища напротив Врат Молитвы.
        — Без плети поймешь, куда идти?  — спросили меня.
        — Пойму.
        Слуги Али повернули коней. Я остался один, слышал только ветер и удаляющийся звук скачки. Потом остался лишь ветер.
        Я достал из-за пазухи расшитый мешочек, развязал тонкий шелковый шнур и увидел эту вещь для счета молитв — четки Нары. Шарики из черного дерева перемежались с желтыми костяными птичками, которые я вырезал в детстве,  — Нара сохранила их. И, увидев четки, я понял — для нее моя жизнь продолжалась даже тогда, когда я сам думал, что жизни больше нет. Четки открыли мне: в пережитом страдании, в том, что называл я Пустотой, были замысел и воля, которых я не постиг. Как узнать их? Кто откроет? Эта страсть знать стала сильнее страха, сильнее всего на свете.
        Мертвые мне были ближе, поскольку близок был мой дом с просоленным камнем. Но все, что могли мне сказать мертвые, я уже слышал. А из живых могло со мной говорить только одно существо — мудрец на рынке. Дождавшись темноты, побежал на рынок.
        Он сидел на своем месте.
        — Мудрец,  — прошептал я.
        Человек под покровом молчал, но вдруг послышалось мне, будто сам ветер произнес: «Садись в прах, рядом со мной».
        Я сел в теплую пыль, и ждал, но мудрец ничего не говорил мне. Я слышал только ветер и вдруг заговорил сам:
        — Были безбрежные реки людей, они впадали друг в друга, растекались по земле, бурлили, поднимая со дна глыбы городов, и что я значил, капля этих рек? Что значили мои желания, моя любовь, мечты о счастье и тихой старости, мечта быть сытым и не мучиться тревогой? Как мал я, как мала моя жизнь, как хрупка моя жизнь, а она все длится и длится… Может уже завтра, или еще раньше, кончится все — придет голод или человек с оружием. Но сейчас я жив, я вижу свои руки, я хочу знать — куда мне теперь? Что ждет меня? Почему ты молчишь? Скажи, зачем сидишь здесь? Зачем смущаешь людей? Если ты и вправду мудрец, говори… Говори же, рыбье дерьмо, росомаха, пустая ты кость!
        Из-под покрова донеслось:
        — Ты и есть тот самый Ильхан-нищий?
        Злоба еще кипела во мне, и я не узнал голоса.
        — Нет, я Сэвси-Хаси, Слепой-и-Глухой.
        — Правильное имя,  — произнес голос.
        Руки мои отнялись — то был скрип мертвого дерева.
        — Всякий человек Слепой-и-Глухой и пока не дойдет до самого края, не разобьет глупую башку о камень, что лежит на границе земли, ничего не увидит, не услышит и не поймет, зачем он нужен. Это единственное, что я понял за весь свой век. Потому и сижу здесь, в прахе. Может быть, ты поймешь больше меня… Хотя куда тебе, ты слабенький, побоялся вынуть мое сердце и сжечь.
        Мертвое дерево заскрипело знакомым редким смехом, и всю силу, что была во мне, я отдал рукам и сорвал покров. В свете луны я увидел — Кукла Человека сидит прямо и неподвижно. Кроме покрова на нем не было никакой одежды. Я хотел что-то сказать ему, но ветер ударил, завыл, и что-то полетело на меня, облепило мое лицо, закрыло глаза, проникло сквозь лохмотья…
        Караван Али подобрал его где-то на земле, куда вынесла его моя река, и привез в корзине, притороченной к верблюжьему боку. Здесь, в селении, закончились его поколения, отмеренные шуткой бесплотных по числу звеньев хребта щуки, он дошел до последнего звена, до хвоста, он уже стал прахом и держался одной неподвижностью. То, что летело в меня, был не песок и не пыль, а его иссохшая плоть, которую, пытаясь открыть глаза, я размазывал по лицу. Не одно только сердце — все тело его обрушилось на меня. Это я увидел, когда смог видеть — вместо Куклы Человека были предо мной неподвижные кости его, на которых осталась только гортань, ею он и сказал свои последние слова.
        Я побежал. Ноги несли меня к дому, в котором я провел все эти годы. Светало…

* * *

        Уже рассвело, а я все бежал, стирая на бегу прах с лица. Когда оказался почти у самого дома, услышал голоса людей.
        Дом стоял на открытом месте, я был виден, как на ладони. Голоса приближались… Ничего не оставалось мне, как бежать к Афрасиабу, посреди которого разбитой скалой возвышались остатки ворот Намазгох,  — под ними я укрылся. Все же заметили меня, и донеслось до слуха: «Язычник ходит здесь! Поймаем язычника!» Сквозь заросли сухой травы я видел — люди идут сюда. Но они не дошли.
        Задрожала земля и начала тонуть в грохоте, криках и тьме.
        Потом была тишина — она длилась долго, бесконечно долго. Я лежал и не думал о том, что будет со мной. Тишину оборвал далекий крик:
        — Смотрите, ворота Намазгох рухнули!
        Больше я не слышал голосов.
        Я выбрался из-под горы пыли и обломков. Глыбы, из которых были сложены ворота, упали рядом со мной, ни одна из них меня не коснулась. Я поднялся на возвышенность и увидел, что людей не видно,  — все убежали в селение. «Иди домой, Ильгет»,  — прозвучало во мне.
        И я пошел. Потом я слышал по пути: говорили, что случилось под Самаркандом сотрясение земли,  — такие здесь бывают иногда. Но я знаю, что это не сотрясение,  — то просыпался Спящий и посылал знамения одно за другим, терпеливо прощая мне глупость, гордость и трусость.
        Умереть мне не грозит, и сколько продлится это, я не знаю. Когда нет страха смерти, человек становится одиноким, со временем ему все труднее понимать заботы других людей. Но я знаю, что это одиночество не то, что уже было со мной,  — в этом одиночестве есть Кто-то, кроме меня…
        Я знаю, что жить без страха — великое благо, оно досталось мне без заслуг, только ради того, чтобы я понял, как это хорошо — жить и не бояться. Я буду рассказывать об этом всем, с кем сведет меня судьба, а сам буду вглядываться во всякую жизнь, чтобы найти в ней мудрость и что-нибудь похожее на чудо, подаренное мне, маленькому человеку, Слепому-и-Глухому.
        И еще я знаю точно — Древо Йонесси не ложь. Оно вело меня к моей реке с невиданным упорством и терпением, потому что моя маленькая река течет через весь мир. Я вижу степи, горы, пустыни, другие озера и реки, но знаю, что странствую по ее берегам. Тайком я надеюсь, что когда-нибудь Большой Окунь, дух моей родины, выглянет из волны. Мне будет приятно увидеть его, но я пойду дальше. Мне надо идти, идти, идти, потому что путь долог, а странствующие — блаженны.
        И — оглянитесь. Может, я где-то здесь, среди вас.

    Октябрь 2011 — апрель 2013 гг.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к