Библиотека / История / Войлошников Александр: " Пятая Печать Том 1 " - читать онлайн

   Сохранить как или
 ШРИФТ 
Пятая печать. Том 1 Александр А. Войлошников

        Судьба сына, 10-летнего Саши Войлошникова, ЧСИРа — члена семьи изменника Родины, изложена в романе «Пятая печать».
        «…Я участник многих событий, определивших современную историю мира. Мои размышлизмы и мнения — не плоды изучения маразматических мемуаров и кастрированных архивов. Это мои впечатления от того лихого времени, которое не я имел, а которое меня имело. А кое-какие мыслишки забредали в мою детскую тыковку еще до воспитания в детском заведении НКВД, где меня держали и содержали, как социально опасного пацана-рецидивиста. Ведь с эмбрионального возраста я уже имел связь с врагами народа — своими родителями…»

        Александр Войлошников
        Пятая печать. Том 1

        Моим родителям,
        борцам за власть Cоветов
        и жертвам советской власти,
        ПОСВЯЩАЮ

        Когда-нибудь дошлый историк
        Возьмет и напишет про нас.
        И будет насмешливо горек
        Его непоспешный рассказ.
    (Александр Галич, 2005 г.)

        Предисловие

        Предисловие служит объяснением цели сочинения или оправданием и ответом на критику.
    (М. Лермонтов, «Герой нашего времени»)

        Когда государство хочет, чтобы его любили, оно лукавит, называя себя Родиной. В романе автора — конфликт между любовью к Родине и ненавистью к государству. Врут простодушные летописцы и продажные историки, заявляя: «Государство есмь народ». Правду сказал Людовик XIV: «Государство — это я!» Самыми яркими государственными кумирами были Сталин и Гитлер. Нет их, но осталась вечно живущая многомиллионнорылая безмозглая биомасса, создающая новых кумиров,  — быдло.
        Книга «Пятая печать» — второе издание «Репортажа из-под Колеса Истории». Переиздавая роман к своему восьмидесятилетию, автор изменил название романа на более символичное. Прежнее название романа было громоздко и публицистично, хотя идеально соответствовало динамичному стилю романа, написанному так, как в русской литературе еще никто не писал: глаголами настоящего времени! Этот необычный стиль, в форме репортажа, усиливая динамику повествования, приближает содержание романа к дню сегодняшнему. А одна из задач книги — связь времен.
        Я считаю: то, что роман информативный,  — хорошо, художественный — прекрасно, но главное достоинство романа в том, что он заставляет подумать над темами, которых не было в русской литературе, в частности: о чувствах и мыслях человека, живущего в тоталитарном государстве, среди людей, оболваненных пропагандой до животного состояния. Одиночество интеллектуальное более трагично, чем одиночество Робинзона.
        Деспотическому строю при техногенной цивилизации нужен не думающий «хомо сапиенс», а запоминающий и соображающий придаток к компьютеру или станку. «Придаток» должен знать то, чему он научен, и уметь жить «без проблем». Всеми средствами, от эстрады до детектива, формируется мышление современного «придатка», умеющего сноровисто, как обезьяна, ищущая блох, выкусывать, то бишь вылавливать информацию (слово, фабулу), а не погружаться в философские размышления, перечитывая и переосмысливая прочитанное, чувствуя удовольствие от чьих-то неординарных мыслей, красоты и живости языка.
        Узкая специализация на работе, убожество поп-арта в быту низвели современного образованца на уровень компьютеризированного скота с рефлексами на секс и интеллектом на уровне 1-й программы ТВ. Поэтому в современной России не смогли жить миллионы самых талантливых людей. Почему распался Советский Союз, где так много внимания уделялось образованию? Почему так быстро оскотинились советские люди, кичившиеся своей высокой нравственностью? Ответ — в репортажах романа.
        За последние два десятка лет в России не появилось ни одного режиссера, композитора, писателя! Судя по этому, одичание России идет быстрее, чем это предсказывает автор. Языческие истуканы до небес Зураба Церетели; тошнотно тягучие жестокие сериалы Михалкова; крикливый идиотизм попсы; гламурные детективы из графоманской жвачки и другие «творения эпохи вырождения» подтверждают пророчество:
        «НЕ БУДЕТ УЖЕ В ТЕБЕ НИКАКОГО ХУДОЖНИКА, НИКАКОГО ХУДОЖЕСТВА». (От. 18:22)
        Чем и когда закончится вырождение России? Ответ на этот вопрос в эпилоге. Книга эта «преждевременная». Она не для современных скотов, пачками жующих бессмысленные миниатюры — плоды соития мини-таланта с мини-умом. Но, судя по письмам читателей, полученных автором после первого издания книги, есть читатели, которых книга «зацепила». К сожалению, не бывает так, «чтобы было хорошо и все, и всем!». И, с разрешения автора, я отвечаю на претензии читателей.
        Во-первых. Кое-кто считает недостатком книги «насыщенность жаргонизмами», потому что герои романа не пользуются канцеляритом из газет и журналов, который теперь называется «литературным языком», а говорят по-русски, так, как говорили до телеэпохи: с перчиком и юморком. Каждый персонаж говорит на языке своего края, профессии, сословия, возраста. Изругали и феню, назвав ее «неприличным языком». Что ж, и Пушкина ругали за то, что «бессмертному языку Ломоносова и Державина» предпочел он бойкий народный язык, который считался «низким» и «неприличным»!
        Но Пушкин и Лермонтов даже на языке «ненормативной лексики» создали замечательные стихи и поэмы. Жаль, значительная часть их творчества не дошла до читателя из-за цензуры двадцатого века, подобной чопорной бабушке из анекдота, сочиненного автором этого романа:
        — Василечек! Такого плохого слова нет в русском языке!!
        — У тебя, бабушка, его нет, а у меня — есть!! Я им писаю!
        Говорить о «чистоте русского языка» бессмысленно. Нет в мире «чистых» языков! Если кто-то сомневается — пусть, в наказание, прочитает роман «Слово о полку Игореве» без перевода! Но когда персонажи «Пятой печати» вместо слова «голова» говорят: «соображалка, бестолковка, забывальник, набалдашник, кумпол, котелок, черепушка, шарабан, тыковка и т. п.», то критики ругают за это: «жаргон, сленг, диалект»… А ругают-то не по-русски, а по-французски, по-английски, по-гречески!! Так кто засоряет русский язык??! И что создали, кроме назиданий, блюстители «чистого языка»?
        Для читателей, не знакомых с прекрасным многообразием русской речи, прилагается к роману словарик русского народного языка. Его я рекомендую читать подряд. Слова из него легко запомнятся благодаря своей яркости и образности. А. Солженицын сказал о фене: «В будущем процесс пойдет еще решительней и все перечисленные слова тоже вольются в русский язык и составят его украшение».
        Во-вторых. Кому-то не нравится то, что «книга написана весело для своего трагического содержания». Да, смешного в романе много. Кое-что страшно смешно, а кое-что так смешно, что страшно. Если, поправляя галстук, вы видите в зеркале ухмыляющуюся морду гориллы — это смешно, но страшно. Смех в книге — не телевизионное смехачество для недоумков. В «Пятой печати» смех подчеркивает трагизм повествования, напоминая, что «смешное — страшно, а страшное — смешно»!
        В-третьих. Проницательные читатели считают: «герой романа противоречив, не-патриотичен». Не противоречив калькулятор, ибо противоречивость — следствие мудрости, которая видит предмет разносторонне. Тем более, если речь идет о многогранной России. Любить Родину — еще не повод гордиться этим! С гордостью любят Родину мозгодуи, любят профессионально, по почасовой оплате, как дешевые проститутки. Автору чужда их продажная любовь к Родине. Его любовь к России — любовь без взаимности. Строки романа, полные иронии, подчас и гнева, проникнуты сыновней болью за беспутную, глупую, оскотинившуюся Россию, об которую каждый проходимец, походя, вытирает ноги, обворовывая ее и насилуя. В словах автора горький смех.
        В-четвертых. Многих читатели сетуют на то, что судьбы героев обрываются неожиданно и симпатичные герои либо погибают, либо исчезают в круговерти событий. Такова жизнь! Вспомните о друзьях, с которыми вы попрощались до завтра, а оказалось — навсегда. Тем более это — репортажи! Это сиюминутно и без прикрас!
        В-пятых. Есть читатели, которые восхищаются книгой как историческим романом на приключенческой канве. И недоумевают: «Зачем в книге столько цитат из Библии, которые мешают читать интересную книгу, ведь читатель все равно их пропускает?» Объясняю: эта книга не для тех, кто выбрасывает конфету, чтобы жевать обертку! Эта книга не о совершенствовании мастерства вора Рыжего, а о становлении души и духа человека в тоталитарном государстве, где в основе воспитания страх, ложь, ненависть. Книга о страшных плодах такого воспитания. Это не только исторический роман. Это увлекательная духовная книга не для тех, кто
        «ВИДЯ НЕ ВИДЯТ, И СЛЫША НЕ СЛЫШАТ, И НЕ РАЗУМЕЮТ». (Мф. 13:13)
        Роман «Пятая печать» — книга о пути человека к Богу. О романе «Пятая печать» можно сказать словами из «Откровения»:
        «И ВЗЯЛ Я КНИЖКУ ИЗ РУКИ АНГЕЛА И СЪЕЛ ЕЕ; И ОНА В УСТАХ МОИХ БЫЛА СЛАДКА, КАК МЕД; КОГДА ЖЕ СЪЕЛ ЕЕ, ТО ГОРЬКО СТАЛО ВО ЧРЕВЕ МОЕМ». (От. 10:10)
        Если книга, несущая горечь познания, приятна для чтения — не признак ли это литературного совершенства?!! Но «талантливая книга нуждается в талантливом читателе» (Уитмен). О неординарности книги можно судить по чуду проникновения автора в суть текстов Библии, текстов, не понятых и изгаженных попами.
        По глубине мыслей, заложенных в романе, это роман будущего, если будущее не возврат в стаю обезьян. Трудно автору писать не в свое время и для читателей не своего времени, ибо время, как мачеха, не любит чужих детей. Понимая это, автор все-таки не следует благоразумным советам: снизить уровень книги до детективно-компьютерного мышления современного читателя. Не следует автор совету Иисуса Христа:
        «НЕ БРОСАЙТЕ ЖЕМЧУГА ВАШЕГО ПРЕД СВИНЬЯМИ, ЧТОБЫ ОНИ НЕ ПОПРАЛИ ЕГО НОГАМИ СВОИМИ И, ОБРАТИВШИСЬ, НЕ РАСТЕРЗАЛИ ВАС». (Мф. 7:6)
        Своим мудрым советом пренебрегал Иисус Христос: не Он ли разбрасывал жемчужины мудрости перед свиньями?! И кончилось это торжеством народного свинства. Но мне будет жаль, если автор, вняв благоразумным советам литературных доброжелателей, отредактирует роман по вкусам современного всероссийского свинарника. Я надеюсь, что автор последует словам апостола Павла:
        «ДЛЯ МЕНЯ ОЧЕНЬ МАЛО ЗНАЧИТ, КАК СУДИТЕ ОБО МНЕ ВЫ ИЛИ КАК СУДЯТ ДРУГИЕ ЛЮДИ, СУДИЯ ЖЕ МНЕ ГОСПОДЬ!» (1 Кор. 4:3)
        И будет, будет автор «бросать жемчуг перед свиньями», как Иисус Христос и апостол Павел, «в поисках человека среди людей»!
        А в заключение предисловия мне приятно сообщить читателям о том, что «Пятая печать» — не единственная книга автора. На восьмом десятке лет автор перестал лазить по горам и пещерам, ходить под парусом и сплавляться по рекам, зато написал и издал романы и повести: «Вы — боги», «Свет и тьма», «Что есть человек?». К сожалению, это не реклама творчества автора, а «информация к размышлению», так как по требованию РПЦ и при активном содействии ФСБ книги писателя А. Войлошникова изъяты из библиотек и книжных магазинов после передачи власти над Россией ФСБ и церкви. Это неконституционно, но какой закон может быть в стране с нерушимым союзом православия и опричины?!!
        Это содружество по-иезуитски долго изводило А. Пушкина, заставило Н. Гоголя сжечь второй том «Мертвых душ», этим убив автора, организовало травлю Л. Н. Толстого с отлучением его от церкви и преданием анафеме и прямо в издательстве сожгло новый роман Лескова, который издавался вместе с ироничным эссе «Мелочи архирейской жизни», где автор добродушно подшучивал над церковью. Узнав об этом, Лесков умер от инфаркта. В России писателю, если он не столь угодлив, как два Михалкова, надо иметь здоровое сердце.
        Доставалось и российской науке от союза охранки с православием. Например, книга Сеченова «Рефлексы головного мозга» была, по наущению безграмотных попов, сожжена охранкой в типографии. Гебня и церковь — два проклятья, которые от Ивана Грозного «доднесь тяготеют» над «страной рабов» — Россией,  — обеспечивая духовное вырождение народа, за которым следует физическое.
        Автор некролога о Гоголе И. Тургенев, публично предъявил православной церкви доказательные обвинения в убийстве ею Гоголя, после чего был арестован охранкой и, просидев месяц в тюрьме, год находился под домашним арестом. После этого Тургенев покинул Россию, понимая, что невозможно быть честным человеком и жить в условиях поповского мракобесия и произвола охранки в самой дикой стране мира — России. Вдали от российских попов и сексотов охранки Тургенев дожил до глубокой старости, написав книги, которыми гордится мировая литература. В «стране рабов» это было невозможно: в России вечны только поповство и опричина.
        Как черный спрут, душит интеллект народа двуглавый симбиоз гебни и поповства, развращая народ страхом, ложью, ненавистью, безысходностью, бескультурьем и БЕЗВЕРИЕМ!  — оставляя русским людям один выход: в дикое невежество православной церкви, а оттуда — в беспробудное пьянство. Самые трагичные российские реформы, такие, как введение крепостного права (рабство № 1) или ограбление народа с преступным соучастием Алексия II(рабство № 2), были совершены с участием, а то и по инициативе чуждой и ненавистной русскому человеку православной церкви. Преступления гебни и поповства — одна из тем романа.
        Книги автора, изданные ранее, изъяты из магазинов, библиотек в 2002 году церковными мракобесами в союзе с гебней. Впрочем, многим читателям эпохи вЫрождения России уже непонятны книги автора. Их не могут читать читатели с душами, замыленными графоманской литературой. Книги автора слишком мудры и художественны, они содержат информацию, требующую неспешных размышлений, а на это способны не многие из современных читателей.
        А для умеющих читать (а не просматривать) эти книги захватывающе интересны, потому что написаны о том, о чем не писала бездарная советская литература, и вдобавок потрясающе художественно, как в СССР не писал никто. И несмотря на трагическое содержание, книги автора написаны весело, потому что человека жизнерадостнее автора я не встречал. Репортажи автора по-юношески дерзки и задорны, потому что если Господь дает молодость человеку, то дает ее не на временное пользование, а на всю жизнь!

    Николай Кузнецов, журналист

        Примечания

        Цитаты в тексте книги,
        выделенные тонким курсивом и приведенные без ссылки на источник, взяты из книги А. Дюма «Граф Монте-Кристо»,
        А ВЫДЕЛЕННЫЕ ЖИРНЫМ КУРСИВОМ СО ССЫЛКОЙ НА ИСТОЧНИК, ВЗЯТЫ ИЗ БИБЛИИ.

        Приложение
        Словарь к роману «Пятая печать»

        Некоторые из этих слов имеют несколько значений, но в прилагаемом словарике указаны только те значения, в которых эти слова применяются в тексте, чтобы это не было.
        «похоже на турецкую фразу Мольера, которая так сильно удивляла мещанина во дворянстве множеством содержащихся в ней понятий». (А. Дюма, «Граф Монте-Кристо»)
        А

        АВТОЗАК — авто для заключенных
        АЗОХН ВЕЙ!  — ой-ой! (евр.)
        АЛЛЕС ГУТ УНД КРИГ КАПУТ — все хорошо и войне конец (нем.)
        Б

        БАКЛАН — скандалист
        БАЛОЧКА — базарчик
        БАН — вокзал
        БАУЭР — крестьянин (нем.)
        БАРГУЗИН — северо-восточный ветер на Байкале
        БАСКО — хорошо (уральск. диал.)
        БЕРДАНА — сумка с лямкой
        БЕРЕГИНЯ — языческая русалка (рус.)
        БИР-БИР — давай-давай! (тат.)
        БИТЫЙ ФРЕЙ — «тертый калач» — идиома
        БОКА — часы
        БОМОНД — избранное общество (фр.)
        В

        ВЕРТАНУТЬ — вырвать из рук
        ВЕРТУХАЙ — надзиратель
        ВЕТОШНЫЙ КУРАЖ — гордиться бедной честностью
        ВОХРА — военизированная охрана
        ВТОРАЯ РЕЧКА — расстрельное место во Владивостоке
        ВТОРОЙ ФРОНТ — продукты по ленд-лизу
        ВШИВИК — рубль (пренебрежительно)
        ВШИВКА — бедняк
        ВЫДРА — отмычка к дверям ж.-д. вагона
        ВЫТЕРКА — ж.-д. билет
        Г

        ГЕШЕФТ — торговля (евр.)
        ГОНЯТЬ ПОРОЖНЯК — пустословить
        ГОП-СТОП — грабеж на улице
        ГРАНТ — разбой
        ГРЕБОВАТЬ — пренебрегать (ур. диал.)
        ГРОНИ, ГРОНИКИ — деньги, денежки
        ГУЖЕВАТЬСЯ — весело проводить время
        Д

        ДВА-ШЕСТНАДЦАТЬ — делай, как договорились (диал.)
        ДЕРБАНКА — дележка
        ДОМАШНЯК — вор, живущий дома
        ДПР — детприемник-распределитель
        ДРОМОМАНИЯ — «охота к перемене мест» (диагн.)
        ДУРКА — дамская сумочка
        ДЫШАТЬ ТИШЕ — быть осторожным
        Е

        ЕЛЬНЯ — региональное воровское сообщество
        Ж

        ЖЛОБ — грубый, жадный
        ЖМОТ — скупой
        З

        ЗАПАДЛО ДВИНУТЬ — напакостить
        ЗАРУБКА — клятва
        ЗАХАРЧЕВАННЫЙ — приблатненный
        ЗАЦИКАВЛЕННО — заинтересованно (укр.)
        ЗВЕЗДОХВАТ — вор высокого класса
        ЗЕХЕР — шуточка (евр.)
        ЗОЛОТАЯ ТЫРКА — удачная кража
        К

        КАЛИМЕРА — здравствуй! (греч.)
        КАРНАЧ — начальник караула
        КЕРЖАК — коренной уралец, старовер (диал.)
        КИКСА — хлызда, обманщик, ненадежный
        КИСА — мягкий кошелек (кисет)
        КИТ — крупный преступник
        КЛЕЙ — верное дело
        КНАЦАТЬ — смотреть, замечать
        КНОКАТЬ — высматривать
        КОДЛА, КОДЛЯК — компания
        КОЛУН — киллер
        КОЛХОЗНИК — простак, невежа (ругательство)
        КОМИЛЬФО — человек с хорошими манерами (фр.)
        КОМ!  — иди! (нем.).
        КОМСОМОЛЕЦ — заключенный (большие стройки в СССР наз. комсомольскими)
        КОТЛЕТКА — пачка денег
        КРАСНУХА — товарный поезд
        КРАХ — нищий
        КРОМАНЬОНЕЦ — человек каменного века
        КУГУТ — деревенщина
        КУЛЕР ЛОКАЛЬ — местный колорит (фр.)
        КЭРЭА — контрреволюционная агитация
        Л

        ЛАВЭ НАНЭ — денег нет (цыг.). ЛАФА — благодать
        ЛАЖА — обман
        ЛЕПИЛА, САНЛЕПИЛА — врач
        ЛИВЕР — наблюдение
        ЛИШЕНЕЦ — лишенный гражданских прав
        ЛОКШ — неудача, пустословие
        ЛОПАТА, ЛОПАТНИК — бумажник
        ЛОХ — простак
        ЛЯРД — американский пищевой жир
        М

        МАЗЕЛ — мягкий узел с тряпьем
        МАЙДАН — поезд (не путать с укр.  — «площадь»!)
        МАЙДАНИТЬ — воровать в поездах
        МАКЛЕВАТЬ — думать, прикидывать
        МАРВИХЕР — умелая кража, высокая квалификация
        МАРА, МАРУХА, МАРОЧКА — сожительница
        МОЗГОДУЙ — лектор-пропагандист
        МОЙКА — бритва
        МСТИТЬСЯ — казаться (диал.)
        МУЛЬКА — ерунда, враки
        Н

        НАКОЛКА — наводка, указание
        НАЦМЕН — татарин (нац. меньшинство)
        НАЧКА — тайник (выначить — достать; заначить — спрятать; отначить — отнять)
        НА ШАРАП — дерзко
        НЕ СВЕТИТ — НЕ ЛИЧИТ — ништяк, ничего
        НИТ ГЕДАЙГЕ!  — не унывай! (евр.)
        НИХТ ФЕРШТЕЙН — не понимаю (нем.)
        НО ПАСАРАН!  — не пройдут! (исп.)
        О

        ОБОРОТКА — месть, расплата
        ОЛЖИР — Особый Лагерь Жен Изменников Родины
        ОСОДМИЛ — общество содействия милиции
        ОТВЕРТКА — отвлечь, заставить отвернуться
        ОТВОД — сам процесс отвлечения внимания
        ОЧКОВАТЬ — бояться
        П

        ПАДЛА — плохой. НЕ В ПАДЛУ — не плохо
        ПЕРЕДОК — передний край на фронте
        ПЕХА — внутренний карман в пиджаке
        ПИСКА — миниатюрный ножик-бритва
        ПИСАТЕЛЬ — тот, кто режет карманы «пиской»
        ПМП — полевой медпункт
        ПО ЖЕЛЕЗЯКЕ — заметано! Согласен!
        ПОНТ — обман, шутка, отвод глаз
        ПОПКА — охранник на вышке
        ПРАЦЕВАТЬ — работать (белорус.)
        ПРИХОД — начало опьянения
        ПУХЛЫЙ — богатый, денежный
        ПШЕСТКО — все (польск.)
        Р

        РАЗНУЗДАТЬ ЗВЯКАЛО — распустить язык
        РАКЛО — никчемный
        РАСКОЦАТЬ — открыть
        РЕМКИ — одежонка (диал.)
        РОГ — неформальный лидер
        РОГА … Замочить р.  — попасться.
        Лезть на р.  — рисковать, нарываться
        Ломать р.  — спешить без толку.
        Мочить р.  — отбывать срок.
        Обломать р.  — усмирить.
        Переть р.  — работать.
        Совать р.  — лезть не в свое дело.
        Шевелить р.  — действовать.
        Шерудить р.  — думать.
        РОЖОН — острая палка — погонялка для скота
        РУБЛЬ (довоенный)  — стоил около доллара
        РУЛЬ — вожак
        РЫБА или РЫБИЙ ЯЗЫК — разговор жестами
        С

        САДИК, САДИЛЬНИК — посадка в транспорт
        САЗАН — богатый, денежный
        САКОВАТЬ — отлынивать
        САРМАК ВЯЧИТ — деньги есть
        СЕЧЬ — понимать, замечать
        СИВАРЬ — крестьянин, деревенщина
        СИДОР — мешок с лямками
        СИЗО — следственный изолятор
        СКРИПУХА — корзина
        СКУЛА — внутренний карман
        СЛАБО — боязно
        СМЕРШ — военное учреждение для расстрелов населения и военнослужащих
        СООБРАЖАЛКА — ум, интеллект
        СОПЛО — нос
        СОРОК!  — дай докурить!
        СТО ПЕРВЫЙ КИЛОМЕТР — запрет на жительство ближе 100 км от обл. города
        СЮЖЕТ — объект, намеченный для кражи
        Т

        ТАСС — Телеграфное агентство Советского Союза
        ТИТИ-МИТИ — денежки
        ТОХЕС — задница (евр.)
        ТУШЕВКА — прикрытие рук карманного вора
        ТУШИ СВЕТ — «плохо дело» — идиома
        У

        УГОЛ — чемодан
        УРОСИТЬ — хныкать (диал.)
        УРКАЧ — молодой преступник
        УРЫЛЬНИК — лицо, ночной горшок
        Ф

        ФАЙНЫЙ — хороший, славный (диал.)
        ФАЛ — нарядный чемодан
        ФИНТ — хитрость
        ФИФА — молодая элегантная женщина
        ФЕРШТЕЕН — понимать (нем.)
        ФОРСЫ — солидные деньги
        ФРАЙЕР — мужчина не вор. «Ф. дешевый»
        — чужой для воровской среды
        ФРЕЙ — мальчик не вор
        ФРЯ — женщина не воровка
        ФРАЙЕРНУТЬ — обокрасть, обмануть
        ФРАУ — женщина (нем.)
        ФРОНС — иностранец
        Х

        ХАБАРА — доля
        ХАБАЛКА — бойкий деловой бабец
        ХАЗА — дом, убежище
        ХЕЗАТЬ — оправляться по-большому
        ХЛЫЗДИТЬ — нарушать договор
        ХЛЯТЬ — идти
        ХОДИТЬ СОННИКОМ — красть у спящего
        ХРУСТ — рубль. ХРУСТЫ — деньги
        ХУДОЖНИК — тот, кто «расписывает» (режет карманы «пиской»)
        Ц

        ЦВЕТНОЙ — вор в законе
        ЦЕНТРОВОЙ — лидер
        ЦОРЕС — беда (евр.)
        ЦЫМИС — «изюминка», вкус (евр.)
        Ч

        ЧАЛДОН — коренной сибиряк (сиб. диал.)
        ЧМЕНЬ — кошелек
        ЧСИР, ЧЕСИК, ЧЕС — член семьи изменника Родины
        Ш

        ШАРА — рынок
        ШЕВЕЛИТЬ ХВОСТОМ — делать противозаконное
        ШЕР АМИ — милый друг (фр.)
        ШЕСТИДНЕВКА — довоенная неделя из шести дней
        ШИМАЗЛ — сопляк (евр.)
        ШИРМА — предмет для прикрытия
        ШИРМАН — карман
        ШИРМАЧ — карманный вор
        ШКАРЯТА — штаны
        ШКОНКИ — нары из железных прутьев
        ШМАЙСЕР — автомат (нем.)
        ШМУРАК — сопляк
        ШОБЛО — группа шпаны
        ШПРЕХАТЬ — говорить (нем.)
        Щ

        ЩЕБЕНКА — сухари
        ЩИПАНЦЫ — пальцы рук
        ЩИПАЧ — карманный вор
        ЩУКА — спец. прищепка со шнурком (для щипача)
        ЩУП — спец. пинцет (для щипача)
        ЩУПАЛЬЦЫ — пальцы
        Я

        ЯРАР!  — о-кей! Все в порядке! (тат.)
        Конец словарика

        Предтеча пролога. Сумерки

        Это было недавно,
        Это было давно…
    (Из песни)

        Цепляясь лохматыми патлами тумана за покосившиеся кресты, угрюмо густея, ползут по кладбищу промозглые сумерки. И воет кто-то, воет, воет… И из сырой кладбищенской мглы крадется липкий холодок сумеречной жути, подбираясь к сердцу, замирающему от дурных предчувствий. Воют и воют по ночам на унылом запустении деревенского погоста, душу рвут рыдающие стоны, полные безысходной тоски и печали. Небось, собаки одичали?.. А может, упыри поют, тоскуя по человечинке? Не к ночи будь помянуты, окаянные! Ох, неспроста завыла нечистая сила! Говорят: раз так горько воют — быть большой беде… А беда, поди-ко, давно уж пришла, да такая, что больше некуда: село преставилось. Не стало села! Ужо смеркалось, а ни огонька, ни бреха собачьего. Черные силуэты ветшающих изб со зловеще заколоченными окнами расплываются в зыбкой сиреневой мгле поздних сумерек. Лишь мелькают в безмолвии мертвой деревни летучие мыши, бесшумные, как призраки неупокоенных душ.
        После коллективизации жители деревни поисчезали. Кого раскулачили, кого далеко и надолго сослали, кого в лагеря законопатили в прохладный климат, а кто и сам завербовался на край света. Кто-то спился от черной безнадеги аль, в тщетных поисках доли, сгинул неизвестно как и где в бескрайних просторах российских.
        Только ветхие старички, брошенные за ненадобностью, беспомощные, с жалобными глазами, слезящимися от едкой горечи прожитой жизни, долго досиживали свой век печальный на завалинках опустевших домов. Потихоньку, один за другим, и они безропотно переселились на большой старинный погост, который, тем временем, вплотную прижался к бесприютно нежилым домам, став естественным продолжением большой старинной русской деревни. Как судьба этих старичков, бесприютна, страшна судьба всего русского народа, обреченного на медленное вымирание. Ибо недостоин жизни народ, себя унижающий и уничтожающий…
        Вдруг зажигается свет в одиноком окошечке лачуги, возле кладбища. Трехлинейная керосиновая лампа освещает дощатый стол без скатерти и пожилого человека, который неторопливо дописывает письмо:
        «…недолго мне жить осталось. Сплю рядом с гробом — помене хлопот будет с моим погребением. Могилу сготовил близь дома, аккурат в рядок с могилой любимой супруги. Быть может, кто-нибудь и похоронит? Вот, намедни, мародеры наведались. Шастали по пустым домам. Но, как-никак, и они — люди. Потому оставшиеся твои деньги положил я на стол в конверте с запиской: хватит их на оплату погребения и помин души моей. Тут же кладу письмо к тебе. Ежели его, при «поминках», не изведут на самокрутки — получишь. В нем продолжение нашего разговора с цитатами из Библии, а еще — мысли мои о будущей России. Знаю, что не для меня будущее, а все ж не думать о сем не могу…»
        Человек перечитывает письмо, коротко помолившись, подписывает: «Отец Михаил». Вздохнув, зачеркивает слово «Отец», оглядывается на часы. Старенькие «ходики» с ржавым утюжком на гире показывают за полночь, и Михаил ставит дату: «22 июня 1941 года». Написав адрес, кладет письмо в конверт…
        Взвыл внезапно кто-то подле двери, да так жутко, так тоскливо, что резкая боль, перехватив дыхание, защемляет сердце в смертельные тиски. В углу, на широкой лежанке,  — гроб, неумело сколоченный из неоструганных досок. Превозмогая боль, отец Михаил с трудом забирается в него.
        И стихает боль… и приходит несказанное блаженство освобождения духа от оков усталой, измученной жизнью больной плоти. Опустевшую деревню, погруженную во тьму безлунной ночи, покидает последний ее житель…

* * *

        Пожелтело, потерлось на сгибах письмо. Четверть века прятали его разные люди. И читали они его. Но ни у кого рука не поднялась уничтожить это письмо. Помню я его наизусть. Однако люблю перечитывать аккуратные красивые строчки. Сейчас не учат писать с уважением к адресату и стали у людей не почерка, а хамство. Часто перечитываю письмо с этого места:
        «АГНЕЦ СНЯЛ ПЕРВУЮ ИЗ СЕМИ ПЕЧАТЕЙ, И Я УСЛЫШАЛ ОДНО ИЗ ЧЕТЫРЕХ ЖИВОТНЫХ, ГОВОРЯЩИХ КАК БЫ ГРОМОВЫМ ГОЛОСОМ: ИДИ И СМОТРИ. Я ВЗГЛЯНУЛ, И ВОТ, КОНЬ БЕЛЫЙ, И НА НЕМ ВСАДНИК, ИМЕЮЩИЙ ЛУК, И ДАН БЫЛ ЕМУ ВЕНЕЦ; И ВЫШЕЛ ОН КАК ПОБЕДОНОСНЫЙ, И ЧТОБЫ ПОБЕДИТЬ». (От. 6:1, 2)
        Белый конь — победа русского народа над самим собой. Победа сия аукнется в будущем, там, куда, к правнукам нашим, посылает он смертоносную стрелу, поражающую будущее России. Страшно представить сию смертоносную стрелу, уже летящую, со свистом рассекающую пространство, чтобы вонзиться в любимую, нежную плоть безвинных детей и внуков наших…
        «И КОГДА ОН СНЯЛ ВТОРУЮ ПЕЧАТЬ… И ВЫШЕЛ ДРУГОЙ КОНЬ, РЫЖИЙ; И СИДЯЩЕМУ НА НЕМ ДАНО ВЗЯТЬ МИР С ЗЕМЛИ, И ЧТОБЫ УБИВАЛИ ДРУГ ДРУГА; И ДАН ЕМУ БОЛЬШОЙ МЕЧ». (От. 6:3, 4)
        Уничтожение русского народа началось с братоубийственной Гражданской войны, в которой победили «красные». Это вызвало не токмо гибель, но и эмиграцию лучших сынов и дочерей России. Так погиб генофонд России.
        «И КОГДА ОН СНЯЛ ТРЕТЬЮ ПЕЧАТЬ… И ВОТ, КОНЬ ВОРОНЫЙ, И НА НЕМ ВСАДНИК, ИМЕЮЩИЙ МЕРУ В РУКЕ СВОЕЙ. И СЛЫШАЛ Я ГОЛОС… ГОВОРЯЩИЙ: ХИНИКС ПШЕНИЦЫ ЗА ДИНАРИЙ И ТРИ ХИНИКСА ЯЧМЕНЯ ЗА ДИНАРИЙ; ЕЛЕЯ ЖЕ И ВИНА НЕ ПОВРЕЖДАЙ». (От. 6:5)
        Искусственный голод, созданный советской властью, послужил для изъятия государством у населения золота (динариев) через «Торгсины» в обмен на горсточки (хиниксы) продовольствия. 13 миллионов русских, «не прикрепленных к спецраспределителям» и не имевших золота, умерли. Среди них половина — крестьяне, у которых отобрали хлеб.
        Уничтожению народа способствовал декрет о свободной продаже алкогольных напитков. Вместе с производством алкоголя для народа государство через продажную интеллигенцию нагнетает елей: беспардонное возвеличивание безграмотных вождей. На фоне всероссийской трагедии подлецы совискусства пропагандировали
        «ВИНО, КОТОРОЕ ВЕСЕЛИТ СЕРДЦЕ ЧЕЛОВЕКА, И ЕЛЕЙ, ОТ КОТОРОГО БЛИСТАЕТ ЛИЦЕ ЕГО». (Пс. 103:15)
        Елейному сверканию свинномордых вождей, особенно усатого сталинского рыла, позавидовали бы все языческие божества, которых обильно умащали дорогими мазями, изготовленными на крови младенцев!
        «И КОГДА ОН СНЯЛ ЧЕТВЕРТУЮ ПЕЧАТЬ… И ВОТ, КОНЬ БЛЕДНЫЙ И НА НЕМ ВСАДНИК, КОТОРОМУ ИМЯ СМЕРТЬ; И АД СЛЕДОВАЛ ЗА НИМ, И ДАНА ЕМУ ВЛАСТЬ НАД ЧЕТВЕРТОЮ ЧАСТЬЮ ЗЕМЛИ — УМЕРЩВЛЯТЬ МЕЧЕМ И ГОЛОДОМ, И МОРОМ И ЗВЕРЯМИ ЗЕМНЫМИ». (От. 6:7, 8)
        Доднесь завершается уничтожение русского народа владыкой одной четвертой части земли с использованием «ЗВЕРЕЙ ЗЕМНЫХ», сиречь гебни, опричины, зверей, взращенных из подонков, выпестованных советской властью. Выборочно уничтожаются в репрессиях последние лучшие люди генофонда России. В том числе и те, кто участвовал в создании этой власти.
        После столь тщательной прополки репрессиями уже не очеловечится русский народ. Его больше нет. Но не советская власть повинна в уничтожении его. ПОВИНЕН САМ РУССКИЙ НАРОД, создавший эту власть и возлюбивший кровавого владыку у кормила сей власти! На блеск и умащение этого упыря тратится елей холуйского советского искусства. Русские люди обожают своего кровавого владыку за его ненасытную кровожадность.

* * *

        Таков российский ассортимент четырех печатей по текстам Откровения. Но ныне грядет черед ПЕЧАТИ ПЯТОЙ, о коей сказано:
        «КОГДА ОН СНЯЛ ПЯТУЮ ПЕЧАТЬ, Я УВИДЕЛ… ДУШИ УБИЕННЫХ… И ВОЗОПИЛИ ОНИ ГРОМКИМ ГОЛОСОМ, ГОВОРЯ: ДОКОЛЕ ВЛАДЫКА СВЯТОЙ И ИСТИННЫЙ НЕ СУДИШЬ И НЕ МСТИШЬ ЖИВУЩИМ НА ЗЕМЛЕ ЗА КРОВЬ НАШУ?» (От. 6:9)
        Миллионы проклятий исторгнуты на русскую землю криком, стоном, сквозь сжатые, стиснутые или выбитые зубы, теми, кто был расстрелян, замучен, умер от побоев, голода, тифа, погиб в войнах Мировой и Гражданской. К нам, «ЖИВУЩИМ НА ЗЕМЛЕ», вопиют души их, призывая к отмщению. А не отмстим мы — отмстит Сказавший:
        «У МЕНЯ ОТМЩЕНИЕ, Я ВОЗДАМ, ГОВОРИТ ГОСПОДЬ». (Евр. 10:30)
        Нам, «ЖИВУЩИМ НА ЗЕМЛЕ», мало тогда не покажется, поелику сказано:
        «ВЫ БОИТЕСЬ МЕЧА, И Я НАВЕДУ НА ВАС МЕЧ, ГОВОРИТ ГОСПОДЬ БОГ. ОТ МЕЧА ПАДЕТЕ!» (Иез. 11:8)
        Ибо мстит Господь руками человеческими. Отличает Господь причину от следствия и мстит не вождям русского народа, а «ЖИВУЩИМ НА ЗЕМЛЕ», ибо токмо они, многомиллионное тупое стадо, виновники того параноидального кошмара, что в 20-м столетии от РХ правят Россией не президенты, не цари, не короли, а… самоназначенные дикие вожди, одичавшие от крови и вседозволенности. За преступления сих главарей расплатится народ — и токмо народ!  — ибо это народ и токмо он создал сиих мерзких тварей! За все расплатится народ русский, за все преступления свои…»

* * *

        Это — только часть текста письма пророка со «сто первого километра» «лишенца» Михаила Молочкова. Письмо написано в первый день войны, которую в СССР назвали «Великой Отечественной», а во всем мире — «Странной» или «Неизвестной». Но какой бы неизвестной ни была та странная война, а известно, что «ЖИВУЩИМ НА ЗЕМЛЕ» России «мало не показалось»…
        И случилось уж так, что дошло это письмо до меня через двадцать лет после войны, когда я, инвалид ВОВ, сам узнал кое-что про войну «Странную и Неизвестную»… И я — только я!  — могу и должен рассказать потомкам о своих современниках.
        Но с какого времени рассказывать о странных и страшных годах, бывших до и после действия ПЯТОЙ ПЕЧАТИ? Не с того ли дальнего далека, откуда ни один роман еще не начинался,  — от начала истории?!! Почему? Об этом станет понятно, когда события прошлого и будущего встретятся на прелестной башкирской речке Агидель у пещеры Шульган-Таш (Каповой), в которой, по мнению ученых, жил самый первый пророк планеты. Сюжет романа так глобален, что неудивительно, если закончится он там, где начался, ибо история циклична.

* * *

        Близился конец четвертого ледникового. Холодная звездная ночь раннего палеолита встретила первого пророка у выхода из пещеры. Стоя на замерзших задних ногах, долго вглядывался пророк в звездную россыпь, разгадывая в ней будущее своих потомков. ПисАть он не умел, говорить — не хотел и пророчество изобразил охрой на стенах пещеры в концептуальных рисунках. И место выбрал с понятием: в громадной пещере — самый верхний, всегда сухой грот третьего яруса, куда только очень настырные оптимисты полезут в темноте кромешной по десятиметровой стенке! Знал пророк, что эти оптимисты и сюда доберутся. И угольки от костра в гроте оставил, чтобы было им легче костер развести и для точной радиоуглеродной датировки того, что это он — предтеча всех земных пророков.
        Был пророк авангардист и рисовал не реальных животных, а загадочные зигзаги, рогатые квадраты, как вездеход с антенной, и людей с клювами (или большими носами?), таких, каких через сотни тысяч лет нарисуют древние египтяне. Потом нарисовал круг, а в нем — крест… неужели — колесо?!! Ведь было это в раннем палеолите, когда соседи пророка по коммунальной пещере гуляли на четвереньках среди гигантских папоротников! На четвереньках не видно звезд, зато удобно обнюхать самку. А как заметил Чехов, не изменился образ мыслей мужчины от того, что, надев штаны, скрыл он ту умную голову, которая, по мнению женщин, «только об одном думает», настолько она глубокомысленна и постоянна в стремлениях.
        Говорят, современный человек — промежуточное звено в эволюции человека от обезьяны. А началось с того, что некая вздорная обезьяна вопреки запретам умных предков «взяла в руки палку, положив этим начало эволюции человека», ставшего обезьяной с палкой в руке. Причина начала эволюции человека от пресловутой палки таится во тьме веков: быть может, импотентная обезьяна груши палкой околачивала?
        Но!.. Как только обезьяна сообщила всем о том, что она «гомо сапиенс» — «человек мыслящий» (из-под палки),  — то палка (в руках обезьяны) стала стимулом ударного труда обезьян. Труд может сделать из обезьяны только усталую обезьяну, зато палка превратила добрую, беззаботную обезьяну в злого, истеричного человека. Человек — та же обезьяна, но трудом искалеченная до неузнаваемости. Эх, не трогала б ты грязную палку, глупая обезьяна…
        «Человек — это звучит горЬко», раз живет он под символом госвласти — Ее Величества ПАЛКИ,  — ибо скипетры, жезлы, демократизаторы разной длины, толщины и жесткости создаются для утверждения власти самого мерзкого примата — главнюка. Советская госдубина угодила в когтистую «Ежовую рукавицу» — учреждение с длинным, как дрын, названием: «ВЧК-ОГПУ-ГПУ-НКВД-НКГБ-МГБ-МВД-КГБ…» (многоточие ставится в конце незаконченного перечисления). А на эмблеме этого скороРасстрельного учреждения — дрын, стилизованный под дамоклов меч, висящий над Россией.

        Конец предтечи.

        Пролог — начало эпилога. Двадцать лет спустя после войны

        И в мире нет истории страшней,
        Безумней, чем история России.
    (М. Волошин)


        Глава 1

        Я участник многих событий, определивших современную историю мира. Мои размышлизмы и мнения — не плоды изучения маразматических мемуаров и кастрированных архивов. Это мои впечатления от того лихого времени, которое не я имел, а которое меня имело. А кое-какие мыслишки забредали в мою детскую тыковку еще до воспитания в детском заведении НКВД, где меня держали и содержали, как социально опасного пацана-рецидивиста. Ведь с эмбрионального возраста я уже имел связь с врагами народа — своими родителями!! За это преступление Родина-мать заклеймила меня, антисоветского пацана, клеймом ЧСИР: «член семьи изменника Родины» (УК 1937 доп. к ст. 58.). Короче — ЧС, «чес», а то и «чесик».
        После «нежного детства» в ДПР не поскупилась Родина, подарила мне «романтичную юность» с полным набором приключений для юношества. Была в таком наборчике и война. После второго ранения, став восемнадцатилетним инвалидом войны, обрел я не только солидное звание ветерана, но и соответствующее званию благоразумие: научился жить по правилу «НЕ ВЫСОВЫВАЙСЯ!». Не выжить бы мне в советском обществе сталинской эпохи, не будь я инвалидом ВОВ со справкой о тяжелой контузии. Эта справка оправдывала «странное» поведение. Был я легкомысленно безыдейным, долговязо тощим придурком с карикатурно рыжей бородой и гитарой — типичным «стилягой» с собственными бардовыми песенками. «Стиль» был насмешкой над советской злобной рутиной. Мало кто понимал меня и мои поступки. Те, кто понимал,  — меня любили. Кто не понимал — шарахались, а то и ненавидели.
        Большинство считали, что перевоспитывать меня на примере Корчагина — дело зряшное. Я израненный, контуженный, со справкой: «психически неадекватен». Короче, придурок. Захочу и хохочу. А то и в морду… Для придурка это естественно. Как я окончил трудный энергофак в престижном институте УПИ? Я сам очень удивляюсь. Просто был я упрям. Добродетель это или порок — не знаю. Неприятностей от этого имел много.
        Так стал я инженером. И тут открылось во мне еще одно противоречие: пренебрежение к карьере. Не хотел я быть начальством. Зато у кадровиков не было повода углубляться в мою биографию глубже воинской части. А по вкладышам в трудовую книжку, где несколько увольнений по статьям, сразу видно, что придурок я еще тот. И безалаберный.
        Но кому интересна биография беспартийного и безыдейного беспечного технаря с гитарой, которого крутит жизнь на ободе Колеса Истории, а судьба монтажная смачно макает, как прорабчика, в каждую колдобину «героической советской эпохи»? Так как все серьезные стройки называются комсомольскими, то есть с контингентом з/к,  — то и я не вылезаю из-за колючей проволоки. Злые языки прорекают: «Там твое место, стиляга!» Что ж, я сам выбрал это место. И с отпусками у меня без проблем. (См. повесть «У костра».) А на вкладыши и статьи в Ттрудовой книжке… чихал я на это! Зря кадровики старались!

        Глава 2

        Ночь. Костер на берегу реки. Лес неподалеку. А у костра среди палаток и двухместных байдарок возлежит «великолепная шестерка» из трех супружеских пар, связанных друг с другом тесными кокпитами байдарок, теплым уютом спальных мешков и прокопченными ведерками, в которых пробулькал не один пуд соли. Но самая крепкая связь меж нами — духовная. По интересам и симпатиям. Мы те, к кому относятся слова Экзюпери: «Единственная настоящая роскошь — это роскошь человеческого общения». Отдыхаем мы месяц после работы и год после отпуска, а мечта о следующем путешествии всегда светится неугасимым огоньком в наших бродяжьих душах.
        Настырная тоненькая Леночка — строгая супруга Вити — отучает идеального Витю еще и от курения. Именно во время отпуска, пока он у нее под круглосуточным надзором. Тихая, скромная Света, как улиточка из ракушки, робко выглядывает из сияния талантов своего супруга Жоры. А талантлив Жора, как граненый стакан: многогранно. Маленькая, но всесторонне закругленная, обидчивая и восторженная, смешливая и заботливая хлопотушка Эля — самая лучшая половиночка моего жизнерадостного мироздания.
        После ужина хочется спать. Намаялись все за день. И привалились поздновато. Да и время, по крену Малой Медведицы,  — уже к полуночи. Но так не хочется уходить от костра! Обычно наши песни и разговоры у костра — это бардовая лирика и юморные прикольчики о странствиях и за жизнь. Но сегодня разговор вял, а потому затянуло его в глубоко наезженную колею невзгод российских…
        — Зачем же СССР нужна была война?..  — недоуменно спрашивает Жора. Виктор коварно помалкивает. Оставляет меня на растерзание оппонентам. Подзадоривая оппозицию, вещаю я менторским тоном банальные истины, подражая штатному мозгодую:
        — По Ленину — мировые войны — катализаторы революций. По его прогнозу, от Второй мировой вспыхнули бы пожары революций во всех странах Европы. А для растопочки содержали мы там компартии. Стоило Красной армии «протянуть руку братской помощи трудящимся капстран, страдающим под игом капитала» — и, громыхая по мозгам народов лозунгом «Пролетарии всех стран — соединяйтесь!», колесо истории катилось бы по Европе, штампуя из европейских стран союзные республики СССР! Социалистическая Германия была зажигалкой для этого мирового пожара! Да-да, Жора, фашизм — это настоящий социализм, более честный и последовательный, чем наш, завравшийся и заворовавшийся. И военная мощь дружеской Германии ковалась в СССР!
        Все шло по сталинскому плану. Науськав Германию на Европу, дождавшись, когда она, растеряв линкоры, увязла на Западном фронте и в Африке, Сталин решил: «мавр сделал свое дело…» — и подготовил удар. Но не по мировой буржуазии, как было согласовано с Гитлером, а удар предательский — в спину союзника и собрата по делу рабочего класса. Удар по социалистической Германии, чтобы оккупацию стран Европы вместо немецкой заменить советской. А насчет того, что были мы не готовы к войне, то это… это Германия, надеявшаяся на мощь своего союзника, на нас, СССР, была не готова!
        — И ты знаешь, Саша, какова была мощь Советской армии?  — спрашивает Виктор не без ехидства. Знает мое слабое место — отсутствие интереса к цифири.
        — Я, Витя, уверен, что Сталин не зря распродал царское золото, сокровища Эрмитажа и все жилы вытянул из голодного народа, двадцать лет готовя страну к войне со всем миром! Красная армия была самой сильной армией в мире, потому что готовилась к войне не с кем-то, а со всеми странами, если бы они объединились!
        — Тогда, Саша, возьми на заметку данные, которые сегодня найдешь и в военной энциклопедии, и в каждой статье, посвященной довоенной Красной армии. Перед войной в ней было двадцать четыре тысячи танков. Из них половина — новейших и лучших в мире! Для сравнения: в Германии было только четыре тысячи посредственных танков, разработанных в советских КБ и изготовленных по частям в разных странах. А части эти не всегда стыковались.
        Но и такая скромная танковая мощь Германии превосходила силы других государств, совсем не готовых к войне. Например, в армии США к началу войны было четыре сотни танков, с оч-чень, оч-чень удивительной способностью — самовозгораться! И в Англии танков было столько же, но кататься на них можно было только по асфальту. И не по российскому, а по английскому!
        Еще больший перевес у СССР был в артиллерии: семьдесят тысяч артстволов! Больше, чем во всех армиях всего мира вместе взятых, и в десять раз больше, чем было у Германии!.. Красная армия имела самое совершенное стрелковое оружие: пистолеты-пулеметы Дегтярева, Симонова, Шпагина. Одних ППШ было в шесть (!)  — в шесть раз больше, чем у немцев «шмайсеров», которые были тяжелы и ненадежны. Я не говорю о станковых и ручных пулеметах, лучше которых не было ни в одной армии мира! Не было ни одной страны на планете с таким военным потенциалом, как у СССР! Например, по самолетам…
        — Хватит, Витя!  — останавливаю я Виктора.  — Хватит цифири! Ежу понятно, что в Советской армии военной техники было больше, чем во всех армиях мира вместе взятых! «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» — вот советская программка, дополняющая лозунг «Пролетарии всех стран — соединяйтесь!».
        А для пролетариев, которые не захотят «соединяться», были ВДВ, воздушно-десантные войска, с передовой десантной техникой. Такие ВДВ можно было высадить в любой стране. Даже за океаном, куда уже летали наши самолеты через Северный полюс! Неспроста на советских деньгах печатали парашютиста! Во всех городах в парке была бесплатная парашютная вышка. Неприлично, придя в парк, с нее не прыгнуть! И девчата от парней не отставали… и пели:
        — Девки, где вы?
        — Тута! Тута!
        — А моей Марфу-уты нету тута!
        А моя Марфу-ута
        Сигает с парашу-ута!
        Недаром до самой войны, и в голодные годы, Сталин хлеб отдавал Германии, уморив голодом десять миллионов крестьян! По замыслу Сталина, Германия была почти союзной республикой! Не был Сталин сумасшедшим злодеем, как его изобразил лукавый Никита, а был беспощадным владыкой коммунистической империи, которую подвел к порогу завоевания ВСЕГО МИРА!
        Был Сталин дьявольски жесток. Был он создателем беспощадного государства рабов. Но не для прихоти загонял он аграрную империю в милитаристскую индустриализацию, лупцуя железной палкой кровавых репрессий по костлявому хребту голодной худобы — России! Гнал он ее не к мировой войне, а к войне со всем миром! Для того создал мобильную армию, предназначенную не для обороны, а для нападения, где преобладали войска десантные, танковые, штурмовая авиация. Войска с лучшим оружием в мире!
        — Но зачем Гитлер, увязнув в войне на западе Европы и в Африке, напал на СССР?  — спрашивает Жора.  — Напал не только на союзника и на кормильца своего, но и на страну с самой могучей армией в мире! Дурак он, или псих??!
        — Псих-то он псих… эт точно. Но не дурак,  — отвечаю я.  — Выхода другого не было у него. К стенке мы его приперли. А разведка у него работала тики-так, как часики! И утречком 22 июня посол дружеской страны Германии вручил Молотову папку… не с меморандумом, не с нотой, а…
        Я делаю интригующую паузу и продолжаю:
        — …А с копией «Плана генштаба Красной армии о ведении войны с 1 июля на территории Германии»!! С самым свеженьким сверхсекретным планом, только что подписанным Жуковым! Вот и верь, что у немцев нет чувства юмора! Если бы Гитлер дождался, когда Жуков осуществит план,  — это был бы крах Германии!
        Но был Гитлер не псих, а психолог. Понимал он русских лучше Сталина и надеялся на легкую победу, после которой не Германия будет присоединена к СССР, а наоборот. Много трепа о том, что Гитлер хотел поработить славян. Ложь эту опровергает то, что ВСЕ славянские страны воевали против СССР!

        Глава 3

        Есть в окрестностях Сан-Франциско Музей Гувера, а в нем — сотни рисунков Гитлера. Он рисовал, когда думал. На одном из рисунков — его пророческое вИдение СССР в образе огромного, шатающегося, гнилого сарая, на крышу которого Сталин взгромоздил железную башню армии. Чем башня тяжелее, тем легче опрокинуть сарай, вместе с башней. Геббельс пользовался другим сравнением — библейским: он называл СССР железным колоссом на глиняных ногах. Это более литературно, но менее наглядно…
        Жаль, что не стал Гитлер профессиональным художником. Это был бы гениальный график, проникающий карандашом в самую сокровенную суть предметов и явлений. Тупые кретины не поняли и не приняли гениального Шикльгрубера в художественную академию. Но человек, талантливый от Бога, всесторонне талантлив. От огорчения художник Шикльгрубер стал политиком Гитлером. Но талант художника продолжал зудить, и Гитлер, думая о чем-нибудь, рисовал свои мысли.
        Огромная Красная армия, нарушала устойчивость нищей страны. Чем армия становилась больше, тем более шатким было положение государства. Миллионы парней из раскулаченных крестьян и чесеиров, ненавидящих советскую власть, получали оружие! Армия, оплот государства, наполовину состояла из тех, кто государство ненавидел! Нашпигованная сексотами, под конвоем войск НКВД, огромная, хорошо вооруженная армия из запуганных рабов могла бы победоносно воевать на чужих территориях.
        Но рассчитывал Гитлер, что первый хороший толчоек поделит Красную армию пополам: сексоты побегут спасаться на восток, честные люди рванут сдаваться на запад. И тогда скромные силы вермахта удвоятся за счет русских добровольцев…
        — Я слышала, у Гитлера был штат предсказателей?  — робко мурмуркнула Света.
        — Говорят… но он сам был прозорлив, а главное — имел толковую разведку, которой верил больше, чем предсказателям. И действительно, в первый же день войны на всех фронтах, от Прибалтики до Закарпатья, полтора миллиона советских солдат перешли на сторону немцев, став лучшими солдатами вермахта. Тут же к немцам перешло еще три миллиона, создав основу для армии Власова, ТОДТа и неисчерпаемого фонда трудовых резервов! Страх репрессий, который, по замыслу Сталина, должен был сцементировать армию в монолит, обернулся другой стороной страха — ненавистью. КРАСНАЯ АРМИЯ ПОВЕРНУЛА ШТЫКИ ПРОТИВ СССР!
        С первых дней войны «советский патриотизм» обернулся сдачей в плен чуть ли не всей Красной армии. Крах СССР был предопределен, если бы не гениальная идея Берии: засылать на оккупированную территорию гебистов, переодетых в форму немецких карателей! Уничтожая в тылу у немцев ненужных для войны женщин, стариков и детей, гебня спровоцировала партизанское движение под эгидой НКВД. На Украине, в Белоруссии…
        Жора привстает от возмущения…
        — Да, Жора, да!! Приказ был по НКВД в ноябре сорок первого — оставлять немцам выжженную землю! Переодетых в немецкую форму гебистов и другой уголовный сброд забрасывали на оккупированные территории. Они сжигали деревни с женщинами и детьми, запертыми в домах и сараях. А мужчин, под любым предлогом, оставляли в живых!
        Об этих «зверствах фашистских оккупантов» наши журналисты и кинодокументалисты в листовках и газетах с фотографиями и кинолентами широко оповещали население в зонах оккупации, стимулируя этим создание партизанского движения под руководством НКВД. И наши бомбежки Минска по жилым кварталам, и взрывы домов в Киеве на Крещатике, вместе с людьми,  — все то, в чем обвиняли немцев,  — это эпизоды выполнения приказа: «оставить немцам выжженную землю без населения»!
        И Зоя Космодемьянская — не разведчица, а поджигательница, по заданию НКВД оставила среди зимы без еды женщин и детей! Ни у кого из советских людей не возник вопрос: а зачем разведчице проникать в деревню, в глубокий немецкий тыл, где немцев давно нет? Вся деревня сгорела бы, если б не веселая компания полицаев, приехавшая на свадьбу. Они спасли деревню и поймали Зою, брошенную ее подельниками. Да поздно: сгорел амбар с зерном!
        От кадровой Красной армии ничего уже не оставалось. Четыре миллиона — три четверти кадровой армии — сдались в плен в первые две недели войны! Сдавались не в бою, а сразу, «с колес», из эшелонов…
        — Са-аш!  — перебивает меня Виктор.  — А почему ты не говоришь о том, что предвоенные репрессии в Красной армии подорвали ее боеспособность?!! В армии было арестовано семьдесят процентов среднего комсостава. А высшего — девяносто!!
        — Вить, ты уж извини за то, что я говорю как раз тогда, когда ты меня перебиваешь! И как же ты не понимаешь, что армию, где каждый второй спешит сдаться в плен, невозможно ослабить! Это была не армия, а кадровый ресурс вермахта! Я не сказал главное — про соотношение потерь в этой «Странной войне». Ведь ЗА ЖИЗНЬ КАЖДОГО НЕМЕЦКОГО СОЛДАТА МЫ ЗАПЛАТИЛИ ЖИЗНЯМИ ЧЕТЫРНАДЦАТИ СОВЕТСКИХ СОЛДАТ!! На чьей стороне была победа при таком раскладе? Такие победы называются «пирровы» — когда лучше любое поражение, чем такая «победа»!
        Теперь, о репрессиях… После «кировского набора» командиры Красной армии поняли, что профессиональный бандит Сталин с уголовной кодлой совершил диктаторский переворот, предав идеи коммунизма, и уничтожает тех, кто воевал за эти идеи в Гражданскую и создавал СССР.
        Но сексоты четко сделали свое дело: НКВД сработал на опережение, оставив в живых только тех командиров, которым собственная шкура и карьера были дороже судьбы России, кто был труслив и глуп, а потому безопасен. Есть старый анекдот: Буденный звонит Ворошилову: «Клим, а нас арестуют?» Ворошилов успокаивает: «Сема, не дрейфь! Арестовывают умных и честных. А мы не те!»

        Глава 4

        Генерал Власов уцелел, так как был в Китае тогда, когда Жуков предал в лапы НКВД всех друзей по службе и этим выслужился перед «Хозяином». Сталин не только доверял Жукову, но и прощал ему многое. Говорят, на памятнике Жукову напишут: «Рекордсмен Книги Гиннесса: полководец, у которого погибло пять миллионов и столько же сдалось в плен!»
        После репрессий в начале войны полками командовали одуревшие от страха перед «Смершем» младшие лейтенантики с двухмесячных курсов. Партии это было на руку: эти командирчики умели расстреливать красноармейцев, а в остальном были непролазно тупы. Тупость — главная доблесть советских командиров, которые не думая исполняют приказы! Тогда в советской военной науке было одно правило: шмаляй по своим, чтобы чужие боялись! А сейчас, друзья, как говаривал мой деликатный сосед по коммуналке: «Извините, но я причиню вам кое-какую информацию!..»

* * *

        Эля принесла из палатки мой свитер. Согрев его у костра, подает. Увлеченный разговором, я не заметил, что по спине бегают мурашки не от полемического азарта, а от прохладного ветерка, который, изменив направление, потянул почему-то уже от реки. Забираясь в теплый свитер, я продолжаю:
        — Хочу дать чуть-чуть информации по ситуации. Во-первых. К грядущей войне СССР готовился всерьез. А к внезапному нападению — тем более. Даже в детсадиках висели лозунги: «Мы чужой земли не хотим, но своей ни пяди не отдадим!» Об этой стратегической концепции будущей войны мы раструбили на весь мир. Война была неизбежной, и это знали все, от домохозяек и до маршалов. И кино было пророческое: «Если завтра война…».
        Пионеры по секундомеру противогазы надевали, затвор винтовки собирали; комсомольцы с парашютом сигали, вождение танков изучали; даже школьниц учили стрелять, полосу препятствий преодолевать, а главное — бинтовать! Парни без значка ГТО (готов к труду и обороне) на улицу не выходили и девчоенки с гордостью значки ГСО носили (готова к санитарной обороне). И уровень подготовки к грядущей войне у Красной армии был самый высочайший в мире!
        Во-вторых. Перед войной численность Красной армии возросла за счет продления сроков службы. Три, потом четыре года без демобилизаций! А весной сорок первого провели мобилизацию резервистов.
        В-третьих. Перед войной почти всю Красную армию передислоцировали в Польшу, а по тем временам — на границу с Германией, и стояла армия на боевых позициях!
        В-четвертых. Дата начала войны СССР с Германией была известна всем. О грядущей войне СССР и Германии вещали радиостанции мира на всех языках, некоторые по-русски. И хотя перед войной НКВД конфисковал ламповые радиоприемники, но все знали дату, когда война начнется. Врут советские сочинители, особенно враль Константин Симонов, будто бы война для кого-то была неожиданной! Ждали ее со дня на день, а с середины июня с часу на час. В Сибири этот час определяли по потоку воинских эшелонов на Сибирской магистрали, а в западных областях — скоплением войск на каждом свободном пятачке. Я был в Сибири в канун войны и помню, что в деревнях, даже далеких от железной дороги, бабы в июне все деньги вложили в сухари, мыло плюс три «Эс» (соль, сахар, спички). А что уж говорить о густонаселенной Европе, жители которой газеты читали, имели радио и наблюдали за открытым перемещением к границе СССР гигантских армейских соединений!
        И наконец, в-пятых, выскажу я личное мнение, которое по нынешним временам огульного охаивания «параноика Сталина» ретроградно: ни на грош не верю я «дорогому ленинцу Никите Сергеевичу» и журналюшкам, долдонящим о том, дескать… впарили боши фуфло лоху Сталину, как ваське! Фрайернул Адольф полоротого Еську, замастырив ему гоп-стоп по соннику! Гонят мозгодуи волну с умильной картинкой, на которой Сталин, как Красная Шапочка, беспечно гулял подле кустика, а волчара Адольф оттуда — прыг!  — и… пово-олок за кустик наивную целочку Еську!
        Не питаю я к Сталину симпатий и могу доказать, что Сталин не шибко культурный и соображающий мужичоенка, но!  — уж как кова-арен!.. а уж как хитер!! Закомплексован, подозрителен, осторожен, хрен такого на мякине проведешь! Если такой ушляга даст партнеру увести себя за кустик, то потому, что у него там на партнера капкан настроен! Разве оставил бы Сталин без внимания сообщения разведок и перебежчиков о том, что на границе СССР собираются немецкие армии?! Знал об этом Сталин до того, как они собрались собираться! Уважал Сталин Гитлера и верил ему как себе, то есть — ни на грош! И капканчик замастырил по своему доверию — на большом серьезе!
        А заявление ТАСС от четырнадцатого июня похоже на общекухонное заявление в коммуналке от «дамы, приятной во всех отношениях»: «слухи за то, что мой новый интеллихентный сосед хотит покуситься на мою честь, это гнусная сплетня! Чтобы ее опровергнуть, я больше не закрываю дверь на крючок и сплю без трусиков!» Да-да! Заявление ТАСС — это приглашение нерешительной Германии к вторжению в СССР!
        Германии, измотанной годами войны и бомбежек, ни к чему был еще один фронт! И в Африке у нее не заладилось, и линкоры растеряла, и вермахт был уже не тот: армию размотало по десяткам стран. Вот и долдонили мы «недогадливой» Германии, что к войне не готовы и не готовимся! А чтобы это было убедительнее, сразу после заявления был приказ Жукова о разоружении СССР.
        С помощью союзника — дружеских немецких военных наблюдателей — было демонтировано вооружение двух грозных оборонительных линий: «Линии Сталина» и «Линии Молотова»! Эти линии были чудом инженерной техники и состояли из сотен первоклассных подземных крепостей и тысяч дотов! Я сам, сам своими глазами видел после войны эти несокрушимые крепости, сам блуждал по лабиринтам подземных переходов. Все осталось нетронутым… не участвовали в войне две самые грозные в мире оборонительные линии, строительство которых стоило жизни миллионам крестьян, умерших от голода! А такое разоружение возбуждало больше, чем снятие трусиков!
        Сталин был уверен: линии эти уже не нужны, так как германские войска будут разгромлены на границе в первый день войны, а на второй день Красная армия, по плану Жукова, будет маршировать к Берлину! А две оборонительные линии… это не хухры-мухры! Ни-ког-да не решился бы Гитлер на вторжение в СССР без демонтажа и разоружения этих линий! Но тогда не сработал бы сталинский капкан! А как старались Жуков и журналисты заманить немцев на территорию СССР! Какой стоял вопеж: «Мы не ждем нападения! Ах, с каким нетерпением мы не ждем нападения!!» (Двери открыты, трусики сняты.)
        Арестовав почти весь комсостав Красной армии, «органы» не побеспокоили ни одного, повторяю для невнимательных: НИ ОДНОГО (!) немецкого шпиона, которые ЛЕГАЛЬНО, как союзники, работали в самых секретных отделах и частях армии и флота. Немецкие аэропланы кружили на малой высоте над расположениями наших войск, а немецкие подразделения, как в свою казарму, лезли на нашу территорию, маршируя с бравыми песнями рядом с погранзаставами! А погранцы радушно лыбились, потому что был приказ Жукова: «На провокации не отвечать!»
        Как же старались мы убедить немцев в том, что беспечны и небоеспособны! И заявление ТАСС — это только маленькая деталька большого сталинского капкана: крохотный кусочек сыра в огромной сталинской мышеловке. Понимал Гитлер, что ему морочат голову и знал он, где наша ахиллесова пята… Знал, что это такой секрет, о котором знают все, кроме Сталина, из-за специфики русской разведки: она до мокроты в штанах боялась не немцев, а Сталина! Поэтому гнала ему дезу, которую он хотел слышать.
        Сейчас советские мозгодуи, не отрицая подготовку СССР к нападению на Германию, говорят, что Гитлер коварно опередил наше нападение. Чушь!! Знал Сталин с точностью до минуты о начале войны! А команду «Внимание!» в войска не подал, зная, что в первую очередь ее получат немцы. Не опасался Сталин, что при этом дополнительно погибнет миллиончик «ванек». Считал, что это к лучшему: проверочка на бдительность!

        Глава 5

        Выждав паузу, пока Жора возится с костром, я, подражая Сталину, настырно вопрошаю:
        — Так па-ачему нэ сработал сталинскый капкан? Паачэму в капкане оказалыс нэ нэмэцкыя армыи, а нашы, каторых на граныце в чэтырэ раза болше, чэм нэмэцкых??  — Помолчав, продолжаю без настырного акцента:  — Почему в Красной армии, несмотря на жесточайшую дисциплину и бдительность, двадцать второго июня танки и самолеты были без боезапаса и горючего? Почему склады с боеприпасами были на самой границе? Почему немцы получили от нас десятки тысяч новейших орудий в смазке, вместе со снарядами, которые сразу же полетели в нашу сторону!
        Почему никто не разрушал на пути немцев мосты? Почему через год делали это партизаны, после того как по мостам с песнями прокатила немецкая армада? Почему «наш крепкий флот воздушный» погибал на земле, не взлетая из-за отсутствия бензина, а рядом взлетали на воздух бензохранилища?
        А теперь главное «почему». Почему армейские пехотные батальоны, полки и дивизии самой могучей в мире Красной армии, стоявшие на западной границе, сдавались? Поротно, побатальонно, полками, дивизиями! А бывало, и армиями! Радостно сдавались, шли в плен, как на парад! Четыре миллиона военнопленных свалилось на головы немцам в первые дни войны! Только передав заботы по разоружению и этапированию пленных самим пленным, немцы смогли продолжать наступление.
        А в тылу у них оставалось вооруженных красноармейцев в два раза больше, чем было солдат в немецкой армии на всем восточном фронте! В концлагерях были те, кто не хотел ни работать, ни воевать. Те, кто хотел быть военнопленным. А быть военнопленными красноармейцы не имели право, так как Сталин заявил, что не признает «Международный Красный Крест» и пленных в Красной армии не бывает, а есть предатели, которых кормить не надо. Плохое питание пленных в немецких лагерях на совести Сталина. Немцы, гуманисты, кормили их из жалости. А европейцев немцы кормили как пленных, получая на это продукты из «Международного Красного Креста». А те русские, кто шел работать в ТОДТ или воевать в вермахт, питались наравне с немецкими солдатами.
        Иногда я пытаюсь представить: что бы делали немцы, если бы Красная армия в тылу немцев не разоружалась, а пошла на Берлин?!! Говорят, немцы коварно окружали… но как одному окружить четверых, из которых двое в затылок дышат? Это немецкая армия оказалась в окружении! Но Красной армии было не до того, чтобы этим интересоваться! Она спешила сдаваться. Почему? По-че-му??

* * *

        Висит над костром молчание. И Виктор молчит, улыбаясь по-советски — вовнутрь себя. Научили наше поколение улыбаться на зависть Джоконде: на физиономиях — скорбь, на душе — ликование, как на похоронах Сталина! Конечно, Виктор знает побольше меня, и уверен я, что и он разговорится. Забывают у ночных костров бродяги про угрюмые советские лозунги из недр Лубянки: «Бдительность — наше оружие!», «Не болтай, а то посадят!», «Болтун — находка для шпиона, карай его мечем закона!», «Пасть захлопни, охламон,  — всюду прячется шпион!».
        Среди бродяг, подставляющих спину под самый тяжелый рюк, а самый вкусный кусок подкладывающих своему спутнику, не уживаются стукачи и слухачи, нюхачи и секачи, звонари и тихари, духари и глухари, дятлы и фигарисы, шпики и шпыни, наседки и накатчики, капальщики и тихушники, шептуны и поддувалы, шепталы и фискалы… «О, Господи! Угораздило же меня родиться в России!» — воскликнул жизнелюб Пушкин, ознакомившись со структурой фискальных профессий и служб в России.
        Стыдно за рабскую страну, в языке которой нет приличных синонимов эротики и секса, зато перечислить синонимы слова «осведомитель» невозможно! Будто бы русский язык создан только для доносов! До секса ли советскому рабу, если по-русски слово «секс» звучит как укороченный «сексот» — секретный сотрудник! И только среди бродяг забываешь дошколятную загадку: «И не плотник, а стучать охотник! Кто бы это, а?»

* * *

        — Ладно,  — говорю я.  — Вижу, что отвечать на мои вопросы придется мне. А у меня один ответ: это и была та ахиллесова пята Красной армии о которой не хотел знать Сталин: не хотела Красная армия воевать «За Советскую Родину, за Сталина!». Ни командармы, ни красноармейцы. Не было ни предательства, ни диверсий, но каждый, от командарма и до красноармейца, прикрываясь инструкцией, дурным приказом или хляя под ваську, не делалто, что должен был сделать нормальный военный человек: действовать по обстановке! Каждый спешил сдаться в плен! Это создало панику, которая охватила Красную армию в первые дни войны. Пока спецвойска НКВД не стали стрелять из пулеметов в спины красноармейцев по приказу № 227.
        Еще до войны юристы, подозревая, что русский народ не будет рваться к подвигам, дополнили 1-й пункт 58-й статьи подпунктом «в» для семей тех, кто не спешит на подвиги. Срок по подпункту — червонец. Не только жене и детям, но дедушкам и бабушкам, теткам, племянникам, даже — теще! Дали каждому солдату шанс зафинтилить в лагерь любимую тещу!
        Заградотряды, стреляющие в спины солдат, использование семей фронтовиков как заложников — все это нежная забота Родины о советских воинах, «беззаветно преданных Родине», как твердят газеты. А ТАКАЯ ЗАБОТА МОЖЕТ БЫТЬ ТОЛЬКО О ТЕХ, КТО НА ГОСУДАРСТВЕННОМ ЗАКОНОДАТЕЛЬНОМ УРОВНЕ ПРИЗНАН НЕ РАБОМ, А… СКОТОМ! Совлюдей гнали на «подвиг», как скот на мясокомбинат. Любой баран, идущий на бойню, может заявлять о советском героизме: и я на смерть иду! И на медальку рассчитывать… посмертно.
        Войск, созданных для стрельбы в спины солдат своей же армии, в мировой истории не было. Героическая Красная армия первая в мире воевала под конвоем войск НКВД! И в приказе 227, как нигде, проявился гений «отца народов», ведь после этого приказа Красная армия стала побеждать… со страху перед пулеметами НКВД. И это еще не все.
        Принуждающие солдат воевать призывы, указы, приказы, законы, градом сыпались на армию, дополняя и опережая друг друга, а то и противореча. Были совсем дурацкие. Например, 16 августа 41-го, был принят закон об аресте всех членов семей военнослужащих, сдавшихся в плен! Зачем он, если есть 58-1«в»? Со страху?? Это уж спросите у инициатора этого закона — Ге Жукова, сделавшего так много для поражения СССР перед войной и в начале войны.
        Если бы выполнили этот жуковский закон, то в тылу остались бы только зеки! А Берия со Сталиным их бы охраняли. Виноват! И у Сталина сын в плену был… Чтобы избежать компромата, Сталин поручил Берии убить сына. Приказ Сталина был выполнен. Погиб и агент, выполнивший этот приказ: немцы бдительно охраняли жизнь Якова Джугашвили, рассчитывая на обмен. Гитлер обладал удивительным даром воображения. Но даже он не представлял беспросветный мрак души нелюдя, не любившего никого, кроме себя, «великого Сталина», о котором Сталин уважительно говорил в третьем лице, благоговея перед самим собой…

        Глава 6

        Я задумчиво стукаю прутиком по уголькам в костре, высекая фонтанчики искр. Виктор нарушает молчание:
        — Ты, Саша, копнул в сердцевинку самой запретной темочки… про миллионы «пропавших без вести». Они не включены в число погибших, и количество их никому не известно. Они исключены изо всех статистик. О них опасаются говорить даже в их семьях. Поэтому за бугром войну, которая у нас «Отечественная», называют «Странной» или «Неизвестной»! Отчасти и потому, что вся правда об этой войне, вплоть до потерь, засекречена так, что не понятно: а была ли война?? Принудительная война под конвоем…
        Архивы об этой войне ни-ког-да не откроют, потому что… ИХ НЕТ!! Все уничтожено при Сталине!! В школах США учат детей, что их отцы победили в Европе Гитлера и Сталина! Ведь американцы воевали не с немцами, а с русскими! И в Бретани, и в Арденнах…
        Как-то заинтересовали меня потери в «Битве под Москвой». По нашим официальным данным, я подчеркиваю: на-ашим!  — мы, находясь в обороне против двух миллионов немцев, сумели потерять два миллиона «пропавших без вести»! Это — не считая другие потери!
        Разве это не абсурд? Без вести пропавших под Москвой оказалось столько же, сколько было там немцев! И потеряли мы их в обороне, а не в отступлении!! Тем более там была потом наша победа… Значит, красноармейцы бежали сдаваться в плен за драпающими немцами?!! Или впереди их?
        А за первое полугодие войны сдалось в плен около четырех миллионов! И численность немецкой армии на Восточном фронте была меньше, чем тех, кого называют «пропавшими без вести». А когда «пропадает без вести» половина Красной армии, то «тайны Бермудского треугольника» — это хи-хи на уровне микроба! И понятно, почему в СССР двадцать лет не публикуют сведения о «без вести пропавших», которых в начале войны было во много раз больше, ЧЕМ ПОГИБШИХ?!! Даже и о погибших врут! При Сталине говорили о четырех миллионах, потом о семи… Никита, с кондачка, махнул до двадцати… а я уверен, завтра скажут о тридцати, послезавтра о сорока, добавляя к каждому юбилею по десятку! А как не врать историкам, если всех нас с детсадика к вранью приучили?!!
        — В том-то и дело…  — говорю я, постукивая прутиком по бревнышку.  — И возникает вопрос: А БЫЛА ЛИ ВЕЛИКАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА? Война была великая… но разве она Отечественная, если с той и с другой стороны воевали русские?!

* * *

        Ожидаю возмущение оппонентов, а его нет.
        — Это ты, Саша, про власовцев?  — миролюбиво спрашивает Лена. Хиленькая реакция!
        — Про власовцев — тоже,  — отвечаю я с некоторой досадой на спокойствие слушателей.  — Сколько было солдат только в РОА — Русской Освободительной Армии?
        — Ну, и сколько же?  — щурится Виктор.
        — Около миллиона…  — говорю не очень-то уверенно.
        — Хм… попал. Не в десятку, но в яблочко. По англо-американским данным — полтора. Им от РОА больше всех перепало. Численность РОА — противоречива. Наши данные о составе и численности Власовской армии в разы отличаются от английских и американских. Мы приуменьшаем: стыдно, что столько лучших солдат сбежали к немцам, а союзнички, которым эта армия крепко по сусалам врезала, преувеличивают. Но я больше верю союзникам: они привирают в разумных пределах, а не поперек арифметики, как в СССР!
        — Та-ак…  — продолжаю я, ободренный поддержкой Виктора.  — А в КОНР — Комитет Освобождения Народов России под командованием генерала Краснова — входили национальные легионы: Грузинский, Армянский, Калмыцкий, Прибалтийский, Белорусский… и так далее — по числу членов «дружной семьи народов СССР»! Не было там только Украины, потому что Украина имела УПА — Украинскую Повстанческую Армию, да еще ОУН — Организацию Украинских Националистов!
        Да! А ведь был и белоэмигрантский корпус Рогожина! И едва ли был он один — я ведь знаю не все. Да!! А казаки?!? Казачий корпус генерала Даманова из «Казачьего стана» в Италии… Пятнадцатый кавалерийский казачий корпус… А сколько их было до пятнадцатого и после?!!.. Да! А как назывались те казачьи корпуса и дивизии под командованием генерала Шкуро, которые двадцать лет стояли в разных странах Европы, дожидаясь своего часа?
        По самым скромным предположениям, была в Европе не одна сотня тысяч лихих казаков: Кубанских, Донских, Терских, для которых война с Советским Союзом была долгожданным праздником возвращения на родину! Двадцать лет ждали казаки этого часа!!.. Да что казачки… им на роду написано — умирать на чужбине за родную землю.
        А в КОНРе и авиация была!.. «Сталинские соколы» перелетали на сторону немцев! И не только в первые месяцы войны, но и в последние! Перелетали, чтобы выплеснуть этим поступком ненависть и презрение к советскому народу! А как был тщателен отбор курсантов в летные училища! Не по здоровью, а по характеристике из НКВД. За каждую рекомендацию гебисты головами отвечали!
        Рассеянно помахивая огоньком на кончике прутика, я молчу, вспоминая о зависти к курсантам престижных школ ВВС, куда перед войной набирали подростков моего возраста. И как я мечтал быть летчиком! Но какая пропасть отделяла меня, вора, с клеймом «чес», от них — чистеньких, спортивно подтянутых курсантиков в военной форме с небесно голубыми петличками, в которых сияли заветные крылышки с пропеллером! А как обидно, когда заветная мечта сбывается… но не у тебя! Неужели среди них, небожителей, были такие, как я,  — ненавидящие СССР?!!
        — Да неужели же,  — возмущенно звенит голосочек Светы,  — полтора миллиона красноармейцев, стали немецкими солдатами?!!..
        — Хм…  — хмыкает Виктор,  — полтора — это в вермахте и в первые дни войны! А потом — два только в вермахте! Да еще миллион — в РОА. Были и другие формирования в немецкой армии, вроде наших стройбатов. Назывались ТОДТ. И там еще не менее миллиона русских солдат кантовалось… из тех, кто воевать не хотел. А в вермахт и в РОА не каждого брали… отбор был по здоровью и политической характеристике.
        И роты, батальоны, полки из русских солдат, воевавших плечом к плечу с немецкими, зарекомендовали себя как самые отважные в немецкой армии! Надежнее СС! А первым русским батальоном в немецкой армии был батальон капитана Смысловского, который в полном составе вступил в бой в первую минуту после начала войны! Как были, в советской форме, так и пошли, всем батальоном, в штыковую атаку на погранзаставу, задыхаясь от ненависти при виде ненавистных каждому русскому синих фуражек НКВД на пограничниках! А так как это был не единственный случай, когда русские солдаты от ненависти и стрелять в пограничников не хотели, а кололи их штыками и забивали прикладами, то распустили мозгодуи легенду о батальонах немецких десантников из особенных, «свирепых и кровожадных» солдат в красноармейской форме, но матерящихся по-русски.
        Если называть «движения» и «почины» именами первых, надо назвать это «народное движение» не власовским, а смысловским! Ведь движение действительно было более массовое, чем стахановское… Два миллиона в вермахте! И это без РОА, казаков, белоэмигрантов… А если прибавить сотни тысяч полицаев…
        — Вот это — не надо!  — перебиваю я Виктора и с досадой швыряю в огонь обгорелый прутик.  — Нельзя суммировать солдат с полицаями! Кто шел в полицию? Коммунисты! Охотно брали немцы в полицию чекистов! Чекист — самая почетная из советских профессий! «Каждый советский человек — чекист!» — изрек Берия. Ценили немцы чекистов за их садизм и их псовую безжалостность! «Враги сожгли родную хату…» — есть такая по-дурацки слезливая песня. А эти «враги» сегодня советскими наградами увешаны, как рождественские елки!
        Только в партизанской армии генерала НКВД Ковпака было несколько «карательных» отрядов для уничтожения мирного населения. Они переодевались то в форму УПА, то — поляков, то — немцев… А те, кто в вермахт шел,  — на смерть шли! Нельзя в одну кучу валить шкурников чекистов и коммунистов с бесстрашными, бескорыстными героями — смысловцами и вла…
        — Да как можно!..  — перебивает меня возмущенный Жора,  — Как можно со смысловцами… против своего народа, своей Родины! Да, коммунисты — дерьмо! Но родина — Россия! Язык и мысли — свои, русские!! А те — чужие… немцы… фашисты… Враги! Умирать за немцев?!!! А ты да Витя… что вы — не русские?!! С ума посходили?! Кем восхищаетесь?!!!..
        Жора говорит, говорит… сбивчиво, гневно! Я его понимаю, а он меня и не слышит. Будто за кирпичной стенкой. Как объясню я ему то, что для меня очевидно! Именно Жоре, который кричит во сне, когда снятся ему черные кресты на крыльях немецкого самолета, пикирующего на самоходную баржу посреди Ладоги, полную детей, блокадных сирот, умиравших от голода. Жоре, который, просыпается от того, что снятся ему леденящие кровь объятия окоченевших рук его мамы, отдавшей ему свой хлеб, а с хлебом жизнь… мертвого тела мамы, с которой спал он в одной кровати…
        — Жора… дай сказать!  — не выдерживаю я.  — Меня и тебя разделяет по жизни пятилетка… Ну помолчи же! Эта пятилетка — грань мировоззрения!! Ты из другого детства! В твоем детстве был один враг — немец. Это он отнял у тебя папу, маму, школу, здоровье… и самое ценное — хлеб! Ты из того времени, когда немца уже ненавидели и призыв убить немца звучал и от детсадиковского плакатика «Папа, убей немца!», и от главпоэта СССР холуя Симонова:
        Если немца убил твой брат,
        Если немца убил сосед,  —
        Это брат и сосед твой мстят,
        А тебе оправдания нет!
        Так убей же хоть одного!
        Так убей же его скорей!
        Сколько раз увидишь его,
        Столько раз его и убей!

        Громче и громче читаю я стихи, звучащие как заклинание. И говорю медленно, раздумчиво:
        — Власовцы — мои современники. Они из моего довоенного детства, когда слова «Россия» и «Родина» были вражескими, белогвардейскими, потому что «у пролетария нет родины, родина пролетария — весь мир!». На этих словах из букваря мы читать научились! Я из того детства, в котором пацаны верещали от восторга, когда пулеметчица Анка расстреливала из пулемета каппелевцев — русских офицеров… Русских! А сколько репейника порубили мы деревянными шашками, подражая лихому Чапаю, который рубал шашкой головы русским солдатам из русской (!) армии генерала Колчака! Советские были свои, а русские — враги!
        В школе мы здоровались по-немецки: «Рот фронт!», прощались по-испански: «Но пасаран!» Обожали немца Тельмана, преклонялись перед Марксом и Энгельсом… тоже нерусскими. Мечтали мы сражаться плечом к плечу с немцами, французами, испанцами в интербригадах против белогвардейцев! Против русских! За Всемирную Революцию! Мы из того времени, где не было национальностей, а были красные и белые!
        Каждая песня, книга, кино впрыскивали в наши детские души ненависть ко всему русскому, как к классово чуждому! Русский враг был рядом с нами, он мог быть соседом, нашими родителями. В кинофильмах самый злобный и коварный враг имел русское имя, говорил по-русски!!

        Глава 7

        Когда раскулачивания и репрессии поглотили десятки миллионов русских людей, то у миллионов их детей, завершивших курс обучения ненависти в спецдетдомах и колониях, вектор ненависти поменял направление с точностью до наоборот. Десятки миллионов детей раскулаченных крестьян, детей расстрелянных большевиков возненавидели не абстрактного буржуина, который им зла не причинял, а конкретную мразь — чекиста, который с одобрения советского народа убил их родителей, забрал скотину, хлеб, дом, даже их игрушки, посадил их за колючую проволоку спецдетколоний, где издевался над ними, как хотел.
        Мы ненавидели ублюдочный народ, который называл наших родителей врагами! Это делал советский народ, воспитывая ненависть детей к репрессированным родителям! И воспитали в нас ненависть!.. но не к родителям, а к народу! Все это было «по воле советского народа», который говорил по-русски, но не хотел понимать то, что он говорит и творит! И для миллионов чесов понятие «советский народ» запомнилось в харях звероподобных чекистов и плоскомордых сексотов и стукачей! Сейчас осуждают Сталина и Берию. Но почему никто не вспомнит, а как вел себя народ, почему никто не понимает, что и Сталин, и Берия могли быть у власти только благодаря восторженной, холуйской любви рабского народа к этим мерзавцам?!? Ведь народ любил эту мразь!! И говорил о вождях: «Они простые мужики, нашенские — из народа!»
        Тебе, Жора, без разницы, как называли твой народ: русским или советским? Это был твой народ, который говорил на родном языке, защищал тебя от ненавистного врага — немца. Хреново этот народ защищал своих детей. Поэтому ты и запомнил самолет с немецким летчиком, который расстреливал самоходную баржу с русскими детьми! А помнишь ты чувства к немцу — пилоту самолета: страх и ненависть! Сильные чувства!! Страх — проходит, ненависть остается! Это самое стойкое чувство человеческое!! Ненависть — антипод любви и среди чувств человеческих такое же сильное, как любовь! Поэтому так часто они вместе. Например:
        «ЛЮБЯЩИЕ ГОСПОДА, НЕНАВИДЬТЕ ЗЛО!» (Пс. 96:10)
        Ты только секунды был лицом к лицу с врагом, в руках которого оказалась твоя жизнь! И могущества врага хватило ненадолго: боезапас кончился. А детство тех пацанов, кто стал власовцами, было страшней твоего во столько же раз, во сколько они дольше смотрели в глаза беспощадному врагу, сознавая свою беспомощность. А смотрели они в лицо врага все детство и юность — всю жизнь!! Врагом их были не только гебисты, но весь советский народ, ненавидящий «антисоветских детей»… да-да!  — это наше официальное название! А неофициально: «кулацкие выродки» и «вражий помет». Вот для «выродков и помета» слова «русский» и «советский» — это две большие разницы!
        Представь, Жора, если бы твоих родителей замучили советские садисты «по поручению» советского народа, как ВРАГОВ этого народа, то разве ты, любящий сын, не стал бы врагом такого народа? Это был беспримерный случай в истории, когда ДЕТИ РОСЛИ ВРАГАМИ СВОЕГО НАРОДА, шкуркой ощущая различие между русским народом, к которому принадлежали они по языку и предкам, и чуждым, враждебным им советским народом, который уничтожил их родителей, назвал их, пацанов, врагами, выродками, пометом! Враждебный народ, который лишил тебя родителей, свободы, детства и дома! А раз твои родители враги этого народа, то… само собой, понятно кто кому враг!
        «Лес рубят — щепки летят!» — провозглашал Сталин. Дети репрессированных родителей были щепками от ломки дров по сталинской технологии. Чесов не только избивали в спецдетдомах и колониях, их убивали «в гуманных воспитательных целях» для того, чтобы другие боялись. Для такой воспитательной меры партия в тридцать седьмом выродила указ, разрешающий «по санкции сотрудника НКВД уничтожать представителей чуждых классов, независимо от возраста». То есть любой садист из НКВД для аппетита перед завтраком мог расстрелять дюжину малышей «социально опасного антисоветского происхождения». А чекисты-гурманы, насилуя, убивали девочек-чесеирок.
        Любая уличная собачонка в СССР имела прав на жизнь больше, чем мы, чесы,  — «выродки» и «помет»!! Воспитанием «выродков и помета» занимались воспитатели НКВД, набранные из «друзей народа» — уголовников. Работенки было невпроворот! Ведь, по современным данным, жертв сталинского террора было от тридцати до шестидесяти миллионов!
        Заметьте, какая точность у советской статистики! Небось, комаров в тайге считают точнее! А на фоне такой статистики сотни тысяч насмерть замученных девочек — это такая мелочь! Но! Прикиньте-ка, кто знает арифметику: а сколько было «щепочек» при ломке дров с таким размахом?!! Сколько выросло парней, поклявшихся в том, что если выживут они в советском гадючнике, то всю жизнь посвятят МЕСТИ! Не чекистам и коммунистам, даже не Сталину, а советскому народу, создавшему это чудовище!! Самому подлому и злобному народу в истории планеты!! Народу, среди которого половина готова была жизнь отдать за Сталина! Не достоин такой народ жить на этой планете!

* * *

        Мысли теснятся в голове, мешая друг другу. Я встаю, подтаскиваю к костру длинную жердь. За это время успокаиваюсь и нахожу интересный пример:
        — Кто слышал про Бухенвальд? За десять лет работы лагеря там погибло пятьдесят тысяч заключенных! А говорят — трагедия… Ха! А ведь пятьдесят тысяч это ОДНОДНЕВНАЯ норма уничтожения людей в лагерях НКВД в конце тридцатых! Одних «японских шпионов» было тогда уничтожено больше, чем население всей Японии! Каждый средний лагпункт в СССР работал с производительностью Бухенвальда! И никто не удивляется, слезами не обливается. За Бухенвальд кого-то судили. А разве судили хоть одного мерзавца за службу в НКВД?
        Нет в СССР мемориалов, как Бухенвальд. А их надо создавать в каждом городе у каждого здания КГБ! С именами тех, кто там работал! И форму чекистов надо дополнить знаком: «УБИЙЦА»! А на привеске, как на знаке парашютиста, отметить: сколько тысяч людей погубил каждый такой подонок! Чтобы всю жизнь носили мерзавцы этот знак! А кто уходит в мир иной, тем прибивать знак к надгробию. Чтобы каждый потомок гебни знал, от какой мрази он родился!
        Туп и безразличен советский человек. Научили его слезиться на Бухенвальд — он и слезится, а миллионы погибших в советских лагерях, среди которых были его родные люди,  — ему по барабану! Какое дело советскому скоту до его дедушек!

        Глава 8

        — СМЫСЛОВЦЫ И ВЛАСОВЦЫ РОСЛИ ВО ВРАЖЕСКОЙ ДЛЯ НИХ СТРАНЕ — В СССР! Ты представь, Жора, каково жить среди враждебного народа?! Всю жизнь испытывать пытку ненавистью ко всему советскому и не подавать вида под страхом разоблачения! Такой жизнью жили десятки миллионов чесов, скрывающих мысли и «антисоветское происхождение»!
        ТО, ЧТО ГЕНЕРАЛ ВЛАСОВ СТАЛ ВО ГЛАВЕ РУССКОЙ ОСВОБОДИТЕЛЬНОЙ АРМИИ,  — СЛУЧАЙНОСТЬ. ПРИЧЕМ ТРАГИЧЕСКАЯ. РОА БЫЛА ДО ВЛАСОВА И ОБОШЛАСЬ БЫ БЕЗ НЕГО, ЕСЛИ КТО-ТО, БОЛЕЕ РЕШИТЕЛЬНЫЙ, БЫЛ НА ЕГО МЕСТЕ. ТОГДА ВОЙНА ЗАКОНЧИЛАСЬ БЫ ИНАЧЕ. НЕ ТАК ПОЗОРНО. ПОЯВЛЕНИЕ ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ ВЛАСОВСКОЙ АРМИИ — НЕ СЛУЧАЙНОСТЬ, А ИСТОРИЧЕСКАЯ НЕИЗБЕЖНОСТЬ. РОДИЛАСЬ РОА НЕ ИЗ-ЗА КОВАРСТВА ФАШИСТОВ, ЕЕ СОЗДАЛ СОВЕТСКИЙ РЕЖИМ. ВЛАСОВЩИНА — ЭТО ПАТРИОТИЧЕСКОЕ ДВИЖЕНИЕ РУССКОГО НАРОДА. ДУХ ВЛАСОВЩИНЫ ГРОЗНО ВИСЕЛ НАД ПРЕДВОЕННОЙ РОССИЕЙ И БЫЛ В ДУШЕ КАЖДОГО РУССКОГО ЧЕЛОВЕКА, НЕНАВИДЯЩЕГО ВСЕ СОВЕТСКОЕ. А ТАКИХ БЫЛИ ДЕСЯТКИ МИЛЛИОНОВ…
        Этот монолог я произношу медленно, как Сталин с трибуны. Знаю, что такое никто из друзей не слышал, да и вряд ли услышит в обществе, самом свободном… от информации! Выдержав паузу, я продолжаю:
        — За то, чтобы избавить Россию от названия «советская», за право стать русским человеком, а не советским рабом, отдавали свои жизни смысловцы, красновцы, казаки, власовцы и парни из множества патриотических формирований, названий которых не перечесть! И воевали они не по повестке из военкомата, а до-бро-воль-но! Воевали за Россию, воевали с ненавистным советским народом, который, как подлый раб, предавал свою Родину — Россию, защищая сталинский режим! Американская армия на четверть состояла из солдат немецкой национальности, и в Красной армии воевали немцы-антифашисты, «недострелянные» в тридцать девятом в угоду Гитлеру. Но никто не называл немцев, воюющих против фашистской Германии, предателями!
        ПОЧЕМУ НАЗЫВАЮТ ПРЕДАТЕЛЯМИ МИЛЛИОНЫ ЛУЧШИХ РУССКИХ ПАРНЕЙ, ВОЕВАВШИХ ПРОТИВ РЕЖИМА, КОТОРЫЙ БЫЛ ХУЖЕ ФАШИСТСКОГО?!
        Почему называют героями тех негодяев и жандармов, воевавших с Наполеоном, который нес в Россию прекрасные идеи Великой французской революции? Как тогда бездарно предали русские свою Родину, кровью отстояв крепостное право и царизм! Предали будущее России и свободу для всей Европы.
        А разве не предали Россию те, кто отдавал жизни за сталинское рабство? Почему мы помним о гражданском долге, но не думаем о долге перед Родиной? Перед Россией?? Перед своими родителями, дедами, историей? Это же мы предали своих детей и внуков, победив в этой «Неизвестной войне»! Тут, вспомнив: а я-то тоже… не просто фронтовик, а инвалид войны!!  — смущенно умолкаю. В замешательстве встаю, чтобы сложить в костре прогоревшие бревешки.

* * *

        — К слову, о предателях…  — заговорил Виктор, поняв мое смущение.  — Всю историю государства Российского предателей не было. Кроме князя Курбского. Но только в одной войне — Отечественной — предателей стало более шести миллионов! Столько же, сколько служило перед войной в Красной армии! Предателями названы не только власовцы, но и те, кто о них и не слышал! Все пленные, работавшие в Германии, тоже названы предателями и отправлены бессрочно в советские лагеря!
        Все, кто служил в Красной армии перед войной или попал в первые военные призывы, домой не вернулись. Они погибли… но не «за честь, свободу и независимость нашей Родины», а были расстреляны в «Смершах» или погибли от голода и издевательств в советских концлагерях. Ведь только в первые дни войны на территории СССР было расстреляно БОЛЕЕ МИЛЛИОНА ДЕЗЕРТИРОВ! Это были храбрые парни, патриоты, которые предпочли умереть, но не защищать СССР!
        От пулеметов заградотрядов, «Смерша», внутренних войск НКВД погибло красноармейцев больше, чем от немцев! Вот откуда это странное и страшное соотношение потерь, в которое многие не хотят верить: НА ОДНОГО УБИТОГО НА ВОЙНЕ НЕМЕЦКОГО СОЛДАТА ПРИХОДИТСЯ ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ПОГИБШИХ СОВЕТСКИХ СОЛДАТ!! Это не немецкие солдаты были так храбры и умелы, а так скорострельны пулеметы заградотрядов, которые расстреливали красноармейцев в спину. А палачи из «Смерша» не только имеют статус «участников войны», но награждены орденами и боевыми медалями более щедро, чем фронтовики!
        А о том, как награждала фронтовиков Родина-мать, читайте в книге «Один день Ивана Денисовича»! «Фронтовики», которые бьют себя в грудь, брякая юбилейными медалями,  — это «Смерш» или Вохра внутренних войск НКВД! А таких, как ты, Саша, фронтовиков, инвалидов войны, раз-два и обчелся! Всех нетрудоспособных инвалидов войны, чтобы не платить им пенсию, войска НКВД собирали после войны по городам и весям и свозили на острова, такие, как Валаам. Ни один безногий оттуда не вернулся… Круто расправилась Родина-мать со своими защитниками! А медалями украсили Вохру. Вот они — русские патриоты! Герои!! Неспроста Сталин указом запретил носить нашивки за ранения, которыми фронтовики отличались…

        Глава 9

        Замолчал Виктор. Не найдя в кармане штормовки сигареты, укоризненно смотрит на Лену. Над костром повисла тишина. Притихло и пламя в костре.
        — Продолжу о предателях…  — говорю я, усаживаясь на место.  — В нашем Отечестве СЛОВО «ПРЕДАТЕЛЬ» ПОСЛЕ РЕВОЛЮЦИИ СТАЛО ЗВУЧАТЬ ДВУСМЫСЛЕННО, А ПОСЛЕ СТАЛИНСКИХ РЕПРЕССИЙ — ТРАГИЧНО! ПОТОМУ ЧТО ПРЕДАТЕЛЯМИ РОДИНЫ В СССР НАЗЫВАЮТ ТЕХ, КОГО ПРЕДАЛА РОДИНА! Это были умные, честные, отважные… в общем, те, которые всех лучше. Ну а насчет знаменитого сталинского приказа № 227… Значит, и до тупорылых вождей дошла мысль о том, что если кое-кто готов умереть за Родину, то никто не захочет умирать за подлое Отечество!
        — А какая разница: Родина или Отечество?  — спрашивает Жора.
        — Для кого-то без разницы, а я — из казаков. У нас эта разница в крови. Когда Отечество хочет нравиться гражданам, оно вместо сапог со шпорами рядится в лапти, называя себя Родиной. Мои предки жили на российском пограничье и в любую минуту готовы были отдать жизнь за Родину. А вот с Отечеством у казаков отношения не складывались… Степан Разин, Кондрат Булавин, Василий Ус, Игнат Некрасов…  — да не берусь я перечислять всех казачьих атаманов, вплоть до Пугачева, которые ходили походами на ненавистную для каждого свободного русского человека Москву — оплот рабства! И Мазепа мечтал о военном поражении ненавистной России. Дай сейчас свободу республикам — разбегутся, как тараканы, подальше от российского рабства! Сама Россия рада бы убежать… от себя! От холуйских песен про Москву тошнит потому, что каждый русский ненавидит столицу рабства — столицу своего государства.
        Для освобождения Родины от крепостного рабства и гнусного поповства, казачьи атаманы объединялись и с ханами, и с панами, даже с королем шведским! Честь и хвала моим храбрым и честным предкам, которые жизни не жалели в борьбе против московской опричины! Молчат лживые учебники истории о казачьих походах на Москву! И власовцы воевали с Отечеством за Родину, за Россию, что бы о них ни говорили проститутки-журналюшки!
        Есть страна эмигрантов, куда едут со всего света. Это США. И никто не хочет оттуда уезжать, хотя для всех эта страна чужая. А есть антипод — Россия, которую аборигены называют Родиной, но откуда каждый мечтает бежать как можно скорее и подальше. А в Россию калачоем не заманишь и негра, умирающего от голода! Потому что не Тарзания, а Россия — единственный на планете заповедник рабства!
        Миллионы самых талантливых русских людей покидали Россию, проклиная свое подлое Отечество! Честному и работящему человеку невозможно жить в рабской России! Такой фильтр, оставляющий в России трусливых и ленивых рабов, работает сотни лет! Нет в России ни французских, ни английских беженцев, а русские поселения есть в самых необитаемых уголках планеты: на Аляске, в джунглях Амазонии, в австралийском буше, на Азорских островах и даже в тесной Японии! Почему?
        Бежали из России при любой возможности, при царях и режимах. Трудно жить честному человеку среди угрюмо завистливых воров и злобно агрессивных рабов, выпестованных православием в стране рабства. Везде на планете желанны русские люди, потому что эмигрируют самые здоровые, умные, работящие. Да и просто — жизнерадостные. Дай сейчас русским людям возможность уехать куда угодно — и останется в России только гебня, попы и самые беспробудные алкаши. И воевали власовцы с Отечеством, чтобы вернуть народу Родину…
        — Са-аш, да не воевали власовцы ни с Родиной, ни с Отечеством!  — неожиданно заявляет Виктор.
        — Почему не воевали?  — задаю я идиотский вопрос.
        — Ну ты даешь, Витя… А с кем они воевали?  — удивляется Жора.  — С немцами, что ли?..
        — С немцами — да… было дело… повоевали. А в остальное время — с американцами и англичанами… только с Красной армией не воевали! Советская пропаганда специально запутала историю, назвав власовцами русских солдат, которые и слыхом не слышали про Власова. Батальоны из русских добровольцев воевали в немецкой армии в составе полков и дивизий вермахта. Подлые журналюшки назвали их власовцами, хотя это оч-чень, оч-чень глупо, потому что были они солдатами не власовской, а немецкой армии — вермахта!
        Надо было назвать их «смысловцами» — по фамилии командира самого первого батальона русских добровольцев, пополнивших немецкую армию,  — капитана Смысловского. Носили они оч-чень, оч-чень почетную в вермахте военно-полевую форму немецких солдат и были солдатами вермахта русской национальности. А статус солдат РОА был сложнее… армия Власова входила в КОНР, но солдаты РОА носили форму Красной армии.
        На правом рукаве у них была полуовальная нашивка с изображением трехцветного либо Андреевского флага. Сверху на полуовале — три буквы: РОА. Знаменем Русской армии был русский триколор. Все командование РОА было из русских офицеров и…

        Глава 10

        Тут Виктор вдруг умолкает и неожиданно сообщает:
        — Видел я полк Русской армии на параде.
        — И-иди ты!  — вырывается у меня забытое детское выражение. Тут же понимаю я, что это какая-то шутка,  — в те годы Виктор мог быть на параде только пионерской дружины.
        — Было дело…  — держит паузу Виктор, подзуживая недоумение, и продолжает:  — Собирал я материал в Пражском архиве для диссертации и раскопал пачку фотографий с названием: «Парад. 1945». Взглянул: ого!  — но не то…  — лица не советские… без затравленных взглядов. Присмотрелся — понял: в архиве фотографии по недоразумению, так как должны быть уничтожены, как уничтожено все, что касалось РОА. Оч-чень, оч-чень может быть, кто-то в архиве их припрятал… временно.
        И были на фотографиях марширующие батальоны и роты и крупно — лица правофланговых. Знамя было видно плохо — ветра не было… но нашивки на рукавах видны… Работая в архиве, не раз я возвращался к тем фотографиям. Разглядывал, думал…

* * *

        Власов упустил возможность для того, чтобы РОА геройски завершила Вторую мировую еще в сорок четвертом… Эта история сейчас мало кому известна в мире, а в России — тем более. Я расскажу то, что…
        За лесом полыхнула зарница. Еще раз! Еще!! И ветер круто направление меняет…
        — Ребята, штормовой аврал! Разговорчики — на завтра! Шмотки, шамовку — в палатки! Посуду, растопочку — под байдарки! Байдарки — под растяжки!  — Выдаю я программку подготовки к грозе с бурей. И так понятно, что к чему и почему: все мы бродяги бывалые. И среди равных я — всех равнее… по своему горькому опыту. Должен быть среди говорящих один непререкаемый. Иначе и схоженная группа не уйдет дальше первого привала. Все закопошились у палаток, помогая друг другу, закладывая под постели полиэтилен, усиливая растяжки, крепя байдарки…
        Когда забираюсь в спальный мешок, Эля, которая все уложила в палатке, уже спит. А мне не спится — разговор о РОА в голове крутится. Ништяк, завтра на реке сцепим байдарки веслами и продолжим… хотя, едва ли завтра на воде будем — приближается циклон: все ближе и ярче зарницы далеких молний. Ночная гроза — фронт циклона, а за грозовым фронтом долго тянется нудный дождь. Так что послушаем Жорины песенки под аккомпанемент дождя и гитары. Как говорится в заповедях: «Тише едешь — морда ширше!»

* * *

        Вспомнил детство. Наверное, не будет такого поколения пацанов, как мы, которые читали вместе с «Мухой Цокотухой» «Город Солнца» и изучали «Манифест Коммунистической партии» при вступлении в пионеры! А революционеры и герои Гражданской были нашими отцами и друзьями отцов. И жили они рядом, в таких же коммуналках. Красивые, веселые мужчины, прошедшие огонь, воду, готовые отдать свои жизни для счастья всех людей планеты! Всем!!
        Все они — прекраснодушные донкихоты — исчезли в тридцать седьмом. Дон-Кихоту было лучше: хотя те, за кого он сразу же кидался в смертный бой, тоже были сволотой, но не так подлы, как советский народ, предавший на смерть всех донкихотов ради гебни и смиренного рабства! А какой смысл в слове «народ», если живут вместе донкихоты и чернь, говорящие на одном языке, но не понимающие друг друга.
        Именно народ (!) ненавидел Иисуса Христа за Его бескорыстие. И вопил народ на площади:
        «РАСПНИ, РАСПНИ ЕГО!» (Лк. 23:21)
        Не потому ли народ негодовал, что Иисус Христос Великим и Мудрым его не называл, как льстил русскому быдлу его «Хозяин», глубоко презирая этот народ с рабскими душонками.
        «ИИСУС СКАЗАЛ ИМ… МИР МЕНЯ НЕНАВИДИТ, ПОТОМУ ЧТО Я СВИДЕТЕЛЬСТВУЮ О НЕМ, ЧТО ДЕЛА ЕГО ЗЛЫ». (Ин. 7:6, 7)
        И ученикам говорил Иисус:
        «ЕСЛИ БЫ ВЫ БЫЛИ ОТ МИРА, ТО МИР ЛЮБИЛ БЫ СВОЕ; А КАК ВЫ НЕ ОТ МИРА… ПОТОМУ НЕНАВИДИТ ВАС МИР. ЕСЛИ МЕНЯ ГНАЛИ, БУДУТ ГНАТЬ И ВАС». (Ин. 15:20)
        Во все времена был народ: среди людей жили боги, бескорыстные, самоотверженные, но далекие от народа, как наивные «народники»…
        Обрывки полусна, вперемешку с мыслями плывут в сознании. Я вижу Иисуса на ступенях дворца Пилата… разверстые пасти, заходящиеся в злобной истерике…
        «НО ОНИ ЕЩЕ СИЛЬНЕЕ КРИЧАЛИ: ДА БУДЕТ РАСПЯТ!» (Мф. 27:23)
        Значит, умели тогда организовать «гнев трудящихся масс»… И вдруг — горячее солнце, веселый стук колес, длинный товарняк изгибается на повороте! Ветер надувает нижние рубашки, весело гуляет под мышками и в наших наголо остриженных набалдашниках для касок. Стою в распахнутых дверях товарного вагона, опираясь на поперечный брус, стиснутый плечами таких же семнадцатилетних оптимистов…
        — «Э-эх! Махорочка махорка!..» — рвется песня из распахнутой двери вагона. Даешь!!! Потом: Будапешт, Балатон, речка Раба, Шопрон, Вена… контузии, ранения… Сколько боли, любви и ненависти, грязи, страха и радости спрессовано в прекрасной и окаянной жизни человеческой на крохотной планете — Земле!!

        Глава 11

        Стиснув сердце, наваливается тяжелый старый сон, памятный с детства: черная туча неотвратимо приближается, зловеще клубясь над головой. В недрах тучи жутко сверкает что-то, зловеще громыхая… и не соображалкой вспоминаю, а телом ощущаю, что я, этот взрослый, сильный мужчина, лежащий в палатке, и тот хиленький чесик, которому снился этот сон, оба мы — одно и то же! Жив, курилка! Никуда не делся чесик, он живет во мне вместе со своим страхом и ненавистью!! И чувствую я то, что чувствовал когда-то одиннадцатилетний пацан с зудящими лишаями, скрючившийся под казенным одеялом, не греющим ни голодное тело, ни обиженную, обгаженную душу, полную страха и ненависти. Страха перед бессмысленно жестоким громадьем страны советской, готовой всей тупой и злобной мощью задавить, расплющить маленького чесика под чугунной задницей по-скотски тупого советского народа, и ненависти чесика к этой неуязвимой массе скотов — массе народной… такой лютой ненависти, при которой вся ее мощь и неуязвимость ни капельки не страшны!
        — Советская власть голой жопой садится… нет, не на ежа! На скорпионов!!  — говорил Мотор на политинформации.  — В каждом чесе таится жало скорпиона!
        А вот и шухерное, доброе лицо Мотора, перечеркнутое розовым шрамом… и замелькали тревожные сновидения калейдоскопом то злобных, то ласковых лиц…

* * *

        …ВСПЫШКА!!! Ослепительная!! Яростно-ярко мерцающая! Сияние иного мира!! Короткое замыкание во Вселенной!!! Конец это или начало??.
        Тянется и тянется сияние, тянется, так долго тя-янется, что успеваю я, уже не с ужасом, а с любопытством, подумать: вот, оказывается, какой он светлый — конец света!  — вот и время остановилось!!.. Но не успевает исчезнуть сверхъестественный свет, а я не успеваю понять, что это,  — яркая молния!  — как оглушительный ррраскат грррома грррохоча обрррушивается на брезентовую крышу палатки и твердь земная под палаткой крррупно др-р-рожит от гр-р-ромового гр-р-рохота!!..
        И мрак беспросветно непроницаемый вместе с резкой кислятиной озона врываются в палатку. Чернота, загустев до твердости, поглощает мир… и в осязаемо плотной, непроглядной тьме ближе, ближе с грохотом надвигается со стороны леса, стремительно неотвратимое ОНО… вот оно!!!  — со злобным треском и ревом, зловеще завывая, обрррушивается на палатку, чудовищной тяжестью наваливается на нее!..
        Бешеный ветер, злобно воя, в дикой ярости дергает палатку, кренит ее на бок, пытаясь оторвать от растяжек, сорвать с лица земли, унести в черную бездну клубящихся туч, рррастерзать ее в клочья! Тут же, вслед за ударом ветра, по туго натянутой палаточной парусине гулко бара-бара-барабанят тяжелые капли грозового ливня.
        Эля просыпается. Потрогав меня в темноте, убеждается, что я рядом, и тут же споко-ойненько засыпает. Раз я тут, никакие катаклизмы за брезентовой стенкой палатки не страшны: «Подумаешь — конец света! А Саша зачем?.. это — его заботы… он примет меры… с Богом согласует… и меня не оставит…»
        Много-много лет прошло с того солнечного дня, как сели мы в одну лодку и отправились в странствие по бурным порогам и извилистым поворотам нашей семейной жизни, полной авантюрных приключений. Но до сих пор не перестаю я удивляться (чур, постучу!) своему высочайшему и непоколебимому авторитету в глазах собственной супруги! Конечно, приятно это, но… как обязывает!! А сколько страшных гроз промчалось над нами?!! Сколько злоключений миновали, иногда болезненно зацепив нас шершавой и холодной, как у крокодила, шкурой?
        Ослепительно прорезая ночную темень вспышками молний, угрюмо громыхая и рокоча затихающими громовыми раскатами, грозовой фронт, увлекаемый стремительным циклоном, уносится за реку все дальше, дальше… оставляя слитно рокочущую барабанную дробь проливного дождя на палаточной парусине — материи самой романтичной, дожившей до эпохи прагматичной!
        А теперь мне спать не хочется! Вместе с грозовым озоном вдохнул я то, что называют эврикой: а что, если собрать вместе тех разновозрастных пацанов, огольцов, парней, каждый из которых был мною, жил в моей чесиковской шкурке, хлебал по ноздри лиха чесеирского в стране советской? И чтобы каждый из них своим языком, без понта и утайки, рассказал о том, что видел, думал, чувствовал… Это не мемуары — воспоминания, расплющенные грузом возрастных комплексов и унылых компромиссов. Это будет непосредственный рассказ ребенка, отрока, юноши! Рассказ с куражом и ржачкой, с любовью и ненавистью! Рассказ из того времени и с места события, то есть репортаж — самая яркая и убедительная форма информации. Тогда и Жоре, и всем хорошим, честным людям, замороченным пропагандой, станет понятно, почему миллионы русских парней брали оружие для того, чтобы воевать не против немецких фашистов, а против советского народа!
        Ложь, ложь, ложь!.. с детства привычная ложь о том, что советский народ победил в освободительной Отечественной войне,  — ложь в миллионах экземпляров толстых и тонких одинаково лживых книг, ложь, увековеченная в монументах и картинах, ложь, размазанная на тысячах километров пленок киноОпупей,  — вся эта ложь день за днем морочит сознание советских людей. Когда ложь одна — это вранье, когда лжи много — это государственная политика, перед которой народ благоговеет и на него не действуют ни аргументы, ни факты. Ничему не верят. Даже если видели своими глазами, слышали своими ушами! Потому что русские люди — такое же безмозглое быдло, как и те, о которых сказано, что
        «ОНИ СВОИМИ ГЛАЗАМИ СМОТРЯТ И НЕ ВИДЯТ; СВОИМИ УШАМИ СЛЫШАТ И НЕ РАЗУМЕЮТ». (Мр. 4:12)

        Глава 12

        Как это ни странно, но о коммунизме и о войне, которую называют «Отечественная», меньше всего знают те, по тощим хребтам которых прокатилось Колесо Истории, позвякивая лживыми лозунгами о коммунизме и войне,  — те, кто строил коммунизм и воевал за него, те, у кого и язык не повернется назвать Отечественную войну «Неизвестной войной», как ее называют во всем мире! Не убедит их и серия хлестких статей с перечнем неопровержимых фактов, документально подтвержденных. Вызовут статьи раздражение и отторжение любых неопровержимых фактов. Вера — дело тонкое. А вот неторопливое повествование с непоспешными размышлениями, пронизанное эпизодами смешными и страшными,  — другое дело! Нужно постепенно… капля за каплей… и лучше всего — роман! Смешной и печальный, как и жисть наша советская. Но кто в наше суматошное время читает романы? Значит, надо писать так, чтобы прочитали! Талантливо. Лучше — гениально. Смогу ли я?
        Я думаю об этой ненаписанной книге, пытаясь представить, какой она будет, если напишу ее я: «и был бы насмешливо горек его непоспешный рассказ». А что? Интересная может быть книга… По форме, по содержанию, а главное — по взгляду на истины, которые всем плешь проели. Это должна быть книга, корнями проросшая из страшного, странного времени, книга о «Странной войне» и самых странных событиях в истории человечества, из-за которых эту войну называют «Неизвестная»! Как рассказать про Неизвестную войну, о которой никто не знает? Как рассказать про нас, о ком сказано в грустном стихе:
        Но кто мы и откуда,
        Когда от всех тех лет
        Остались пересуды,
        А нас на свете нет?..

        Кто сделает это, коль «нас на свете нет»? Как не выкручивайся — только я. Я на этом свете. Дал мне Бог память. Как написал Блок:
        Мы — дети страшных лет России  —
        Забыть не в силах ничего!

        Что с того, что я технарь и всю жизнь не писал даже писем — некому было. Не умею я и не люблю писать!! И грамотешка технарская. Но не в Бога верю я, а Богу! Поэтому знаю: если будет трудно — Бог поможет!  — даст Он и желание, и кураж. И все, что положено: мысли, талант, свободное время и новейшие техсредства, чтобы писать! Даст специальную пишмашинку, чтобы сама писала и ошибки не допускала! Даст мне дерзость, чтобы я, все как есть, выплеснул! Без недомолвок! Нате!! Было это! Было ТАК!!! А тот, кто говорит иначе,
        «ТОТ ЛЖЕЦ И НЕТ В НЕМ ИСТИНЫ». (1 Ин. 2:4)
        Говорят, кто-то из тех, кого гуманное человечество за пристрастие к правде приговорило к сожжению на костре, в ожидании исполнения такой горячей о себе заботы, сидел и думал: «Ну а если не я… то кто же??» Значит, были… и до меня были те, для кого молчать больней, чем сгореть в огне!

        Конец пролога.

        Репортаж 1
        С красным галстуком на шее

        Не тешься, товарищ,
        мирными днями,
        Сдавай добродушие в брак!
        Товарищ, помни:
        между нами
        орудует классовый враг.
    (В. Маяковский)

        Есть у этой сопочки и географическое название, но мы, пацаны с «Суханки» — Сухановской улицы, называем ее «наша сопка», потому что живем здесь в новых, благоустроенных «Домах специалистов», рядом с университетом, где мой папа работает профессором. Каждое утро я бегаю через нашу сопку в школу № 1, где закончил три класса. И сегодня, в последний день учебного года, нас, третьеклашных «внучат Ильича», будут принимать в пионеры, будто всамделишных четвероклассников!
        Обычно я бегаю в школу по тропинке вокруг вершинки, но в хорошую погоду, как сегодня, поднимаюсь к топографическому знаку на вершине. Отсюда видны и центр Владивостока — Светланка — и бухта Золотой Рог. Свежий ветерок, пахнущий Тихим океаном, посвистывает в щелях старинного топознака, а яркое весеннее солнышко рассыпает радостные серебряные блестки по празднично яркой синеве бухты. А почему не назвали бухту Серебряным Рогом? Тем более Золотой Рог есть в Стамбуле…
        Низковата сопочка — не видно отсюда море из-за высоких сопок полуострова Чуркина и Русского острова. Зато бухта и торговые суда под флагами разных стран — как на ладони! И волнуют воображение больше, чем пустая линия морского горизонта. Каждый день в ослепительном сиянии бухты появляются новые причудливые силуэты сухогрузов, лесовозов, контейнеровозов, рефрижераторов, танкеров, ледоколов, дразня пацанячье любопытство замысловатым разнообразием корпусов, палубных надстроек и рангоута. Полярными морозами промороженные, тропической жарой прожаренные, дальними океанами просоленные, штормами всех широт трепанные романтично неряшливые торговые суда — трудяги океанов — приносят в тихую бухту вместе с прозаическими грузами ароматы тропических островов и мечты про удивительные страны.
        Через моря и океаны сквозь льды и туманы днями и ночами идут к этой бухте суда со всех широт и меридианов нашего шарика, упрямо накручивая на тяжелые гребные винты тысячи круто просоленных океанских миль. Идут, чтобы бросить тяжелые цепкие якоря в ласковой бухте, укрытой горами от тайфунов и цунами, бухте, которая, как котенок с серебристой шкуркой, дремлет под майским солнышком, свернувшись калачиком среди уютных зеленых подушек — сопок, окружающих бухту. Есть сопки-подушки и — подушечки, плашмя они лежат и торчком стоят. Неспроста моряки говорят, что смотрится Владивосток с Орлинки не хуже, чем Рио-де-Жанейро с Карковадо.
        По сопкам Владика, как причудливые ожерелья из самоцветов и ракушек, прихотливо изгибаются ярусы улиц из разноцветия домов и домишек удивительно разнообразных стилей. Нет на свете такого народа, пришельцы которого, поселившись на берегах этой бухты, не построили бы дом и храм по своим вкусам и традициям. Есть в городе кирха, костел, синагога, мечеть, храм буддийский, синтоистский и разные конфуцианские храмики. Нет только православной церкви, будто бы русскими тут и не пахло! На месте великолепного православного собора, сияние золотого купола которого было видно отовсюду, возвышается неопрятная куча кирпичной щебенки. От нее в сухую погоду разлетается кирпичная пыль, а в дождливую — растекаются рыжие ручьи.
        Много раз военные минеры взрывали этот собор, но так прочен был старинный раствор, что кирпичи в месте взрыва превращались в пыль, а когда она рассеивалась, то все только ахали: храм, как прежде, стоял на месте! Месяц геройски сражались минеры с упрямым собором, затратив столько взрывчатки, что хватило бы на всех самураев! От взрывов повылетали окна в домах поблизости, а новая пятиэтажка треснула напополам. В городе все стали нервные: не война ли с японцами? В горисполкоме стали вздрагивать от хлопка форточки. В аптеках закончилась валерьянка. А по центру Владика ветер раздувал шлейф кроваво-красной пыли — кровь смертельно раненого собора.
        Но не сдавался, как крейсер «Варяг», гордый собор! Прочные стены его, зияя рваными красными ранами, упрямо вздымали, как знамя, высокую колокольню. Не рухнул собор к ногам минеров, а под грохочущие салюты взрывов, таинственно, как град Китеж, исчезал в облаках красной пыли. Ежу понятно: религия — опиум. А все-таки жалко: красивый был собор — весь город украшал, особенно если смотреть с полуострова Чуркин. И с Эгершельда — тоже! А теперь стало лицо Владика пустым, как без носа! Но хоть все взорви во Владике — только Золотой Рог оставь!  — а нигде, от Полярной Звезды до Южного Креста, не будет на свете портового города прекраснее Владивостока — уж это точно!

* * *

        — Пионеры! К борьбе за дело Ленина — Сталина будьте готовы!  — бодро восклицает старшая пионервожатая.
        — Все-се-гда-да го-го-то-то-вы-вы!!!  — нестройно и долго гомонит наш третий «А» — теперь уже не класс, а пионерский отряд. Терпеливо скучающий в углу спортзала Почетный Пионер печально вздыхает, переступая с ноги на ногу. На его немолодом лице, неаккуратно помятом от долгого употребления, застыла вымученная улыбка человека, привыкшего кротко принимать удары судьбы и поручения парткома. Каждый раз, по мере надобности, его, Почетного Пионера, а иногда Старого Большевика (это зависит от темы торжества), партком школы берет напрокат в парткоме соседней Пуговичной фабрики. В школе ему надевают на шею нелепый для его почтенного возраста пионерский галстук и, как наказанного, ставят в угол на виду у всех, рядом со школьным знаменем. И из этого угла является он нам «Символом». Чего — эпохи?.. смычки поколений?.. еще чего? Мне жаль пожилого человека, который с загадочной улыбкой Сфинкса изображает символ. А быть может, у него ноги болят… символ изображать? А то отчего символ морщится и с ноги на ногу переступает? Может быть, символ пописать хочет?.. а попроситься стесняется: возле знамени поставлен!
Трудно быть человеку символом…
        — А-а-атряд! На пра-а-а…  — растягивает команду пионервожатая. Не дождавшись конца команды, мы начинаем энергично вращаться. И каждый — так, как он понимает команду по относительности правого и левого. Поэтому выполнение команды сопровождается тычками и критическими замечаниями об умственных способностях друг друга. Пока мы выясняем, кто из нас более правый, кто — менее, а кто — совсем дурак, пионервожатая, предотвращая переход дискуссии в кулачную фазу, спешит изменить команду на более понятную:
        — На вы-ыход ша-а-а…
        Окончание команды тонет в топоте отряда, визге девчонок и треске двери спортзала, принявшей на себя всю мощь пионерского энтузиазма третьего «А». На этом заканчивается прием в пионеры.
        У Ленина детей не было. Зато на внучат ему здорово повезло! И до сегодняшнего дня весь наш 3-й «А» тоже пребывал во внучатом родстве с Лениным. Все мы носили красивые круглые значки с портретом кудрявого, как барашек, маленького Ленина и надписью: «Мы — внучата Ильича!» Но после трехлетнего обучения в школе все мы очень возмужали, особенно девчоенки, а политически мы созрели настолько, что признаны достойными восхождения на следующую ступень политической карьеры — получения высокого звания пионера!
        Чтобы помочь нам свершить этот исторический скачок в политическую жизнь, к нам в класс два раза в шестидневку, после уроков, приходила сурово неулыбчивая и очень важная от избытка политических знаний ученица 8-го класса с очень железным именем — СталИна. Даже в уборной не расстается она с тоненькой книжицей, которая называется очень умно и непонятно: «Манифест Коммунистической партии». Написал такую тоненькую книжицу тот же Карл Маркс, который на портрете в учительской робко выглядывает из дремучих зарослей собственной бороды. Наш класс дали на воспитание Сталине как кандидатке в комсомол. А если мы политически не дозреем до пионерского уровня, то фиг с мак Сталине стать комсомолкой!
        Когда Сталина торжественно загробным, дрожащим от волнения голосочком стала читать «Манифест»:
        — Приз-зрак бр-родит… кхе!.. бр-родит…кхе-кхе!!.. бр-родит по Евро-о… о…  — то голосочек у нее тут же совсем закончился. Мы подумали, что со страха от содержания книжки, и, затаив дыхалку, запереживали. И рты доверчиво пооткрывали в предвкушении сверхъестественных ужасов, которые вот-вот заледенят и наши пацанячьи кровеносные сосудики!
        Не знали мы, что Сталина боится не призрака, а… нас!  — потому что впервые выступает перед такой большой и авторитетной аудиторией! Во время паузы, соответствующей серьезности текущего политического момента от бродячего призрака, Сталина, вцепившись в стол, чтобы со страха не убежать, обвела грозно нахмуренным взглядом наши несознательные третьеклашные физиономии. Все-таки устояв при поддержке стола, она отважно продолжила чтение.
        И тут-то мы поняли, что рты пооткрывали зряшно: надул нас, полоротых, прикупил, как маленьких, ушлый Карламаркса, чтобы заманить на чтение своей тягомотины. После жуть как интересных слов про призрак потянулась та-акая позевотина — скулы вывихнуть — не вставить! Враз потеряла писательский авторитет бородатая Карламарла в глазах нашего весьма просвещенного по части привидений третьего «А»!
        И пока успокоившаяся Сталина монотонно бубнила текст «Манифеста», я и Витька читали под партой странички с мистическим рассказом «Тайна древней гробницы», сохранившиеся со времен кровавого царизма из ныне запрещенного журнала «Нива». Вот там призрак бродил, так бродил!  — не чета Карлушкиному, который по Европе чуть поковылял и куда-то слинял.
        Кажется, единственное, что усвоил из «Манифеста» наш третий «А», так это то, что при коммунизме дети будут рождаться не по собственному желанию, а по разнарядке общества! Для меня это не было новостью — только что запоем проглотил я первую и единственную книгу о коммунизме: «Город Солнца» Томмазо Кампанеллы. Но многие пацаны услышали об этой гениальной идее впервые. И идея о рождении детей без участия родителей сразу нашла бурную политическую поддержку в сердцах мужской половины третьего «А».
        — Ура! Всех девчоенок — на мыло!!  — загомонили пацаны, проникаясь теорией марксизма, по которой к производству детей родители, особенно женщины, не допускаются из-за их никчемных способностей в делах, где требуется тяжелый и опасный труд. Девчонки, слушая «Манифест», шептались и как-то криво хихикали. Сразу видно: все они — «сопутствующий класс» и при построении коммунизма рассчитывать придется только на нас — пацанов. Тем более — по части деторождения.

* * *

        После приема в пионеры начинается линейка, посвященная окончанию учебного года. На покатом склоне школьного двора в ярком солнечном свете ослепительно сияет белоснежными рубашками четкий прямоугольник пионерского строя. От мысли о том, что я — полноправный член огромной — на весь Союз!  — пионерской организации и тоже стою в пионерском строю, становится мне очень приятно.
        Но после подъема флага и торжественного внесения знамени, звонких поздравлений старшей пионервожатой и басовито добродушных пожеланий директора школы, которого за лысину прозвали Двучленом,  — после всего этого… происходит самое страшное, что может произойти на пионерской линейке: в квадрате внутри строя, будто призрак кошмарный, карломарный, появляется… Крыса — жаждущая осчастливить нас своим ораторским даром! Крыса — прозвище исторички-истерички.
        Уверенной большевистской поступью на изящных, как у скорпиона, ножках, переступила Крыса через рубеж, за которым женщины становятся бабами-ягами. Но по мнению школьной партячейки, женщины в этом возрасте превращаются не в баб-яг, а в парторгов, потому что тогда, когда у женщин тихо отцветает тело, у них буйно расцветает нравственность. И хотя Крыса учит только старшеклассников, завидев ее, как таракашки, бегут в сортир все первоклашки, потому что, как парторг, она повсюду длинный нос сует, напоминая о своем большевистском несгибаемо железном характере.
        От совмещения непреклонного возраста с должностью парторга характер Крысы так чугунолитейно утяжелился, что не только нам, а даже учителям хочется сдать его в металлолом вместе с жестяным и неутомимым, как ботало, ее языком: каждое речеиспускание из Крысы длится сорок пять минут! Если бы она тонула, и тогда призывала бы к своему спасению то же время… только никто ее спасать не станет, потому что, увидев Крысу, каждый сам спасаться хочет.
        Даже в сухом состоянии Крыса похожа на кошку, которую с головой обмакнули в помойное ведро: в истерично выпученных глазах ее пылает неистовое желание тут же как можно крепче вцепиться кому-нибудь в самое нежное место, будто бы от этого зависит, жить ей иль не жить! А для нас, попавших в речевой капкан пионерской линейки, остается одно спасение: переключаться на собственные мысли, чтобы самоизолироваться внутри себя. Этому научила нас школа за три бесконечно долгих года. И только чересчур общительный Макитрук, так и не овладевший этим искусством, тоскует на уроках по живому слову человеческому, одинокий, как Робинзон Крузо.
        Выйдя на середину, Крыса, тощая и добродетельно плоская, как доска почета, медленно поворачивает коротко остриженную маленькую головку, и стекляшки пенсне на ее длинном носу зловеще посверкивают, как перископ вражеской подлодки перед торпедной атакой. Сурово оглядев наш печально поникший строй, Крыса воспроизводит на узенькой мордочке выражение тяжелого индустриализма в соответствии с «текущим историческим моментом».
        Шестимесячно кудрявые пионервожатые из старшеклассниц таращатся на парторга и изо всех комсомольских силенок нагнетают на свои легкомысленные, как воздушные шарики, мордашки такой же очугунело казенный восторг, каким сияют лица советских людей на плакате «Пятилетку — в четыре года!». Когда все пионерское руководство прочно зафиксировало на лицах выражение восторженного кретинизма, Крыса начинает вещать ржаво пронзительным голосом, проникающим со скребучей настырностью в пацанячьи набалдашники даже сквозь броню самых интересных мыслей.

* * *

        Вздохнув, переступаю с ноги на ногу. В уши лезет Крысин голос, расчлененный на казенные слова, которые отторгаются сознанием. Но и отверженные, они втискиваются между мозговыми извилинами и раздражают соображалку:
        — …Чем ближе наша страна к завершению строительства социализма, тем острее классовая борьба, тем больше врагов у советской власти!
        Это слышу я давно. Позавчера, когда мама была на работе, папа и дядя Костя Харнский на кухне чай пили. У них были «окна» между лекциями. А я в комнате сидел — над трудной задачкой по арифметике пыхтел. В задачке трое рабочих копали яму… И вместо того чтобы измерить ее кубометрами, заработанные деньги получить и дружно пропить, они стали работу делить… на части, еще и сравнивая части друг с другом.
        Я сразу же вычислил, что эта дележка до добра не доведет,  — они подерутся! Потом подумал, что в условии задачи нет главного: зачем копали? Клад искали? Конечно, не нашли — клад-то заколдованный! Сквозь размышления о том, как надо откапывать заколдованные клады, слышу я, как смеется папа, а потом — дядя Костя. И удивляюсь: почему смеются не вместе, а по очереди? Приоткрыв дверь, слушаю. Говорит дядя Костя:
        — Приехал сдавать партминимум парторг из деревни. Ему — вопросик по Марксу: «какая страна ближе к социализму?» Парторг чеканит: «Харбин!» Удивляется комиссия: «Почему?!» — «Там колчаковщина сгуртовалась… а как учить товарищ Сталин, чем врагов бильше, тем к социализьму ближче!»
        Папа засмеялся:
        — Смекалистый мужичонка… на-аш — сибирский… Но вот ты, умный профессор, объясни мне, бестолковому профессору, почему классовая борьба обостряется при завершении строительства социализма? Почему враги социализма те, кто кровь за социализм проливал? Зачем безграмотных дубарей, чуть не силком, тащат в партию, превращая партию в сборище безмозглых догматиков? У павиана красная попка, но значит ли это, что он марксист?!! Голова кругом идет от демагогии: где причина, где — следствие? Кому нужен этот зоосад с жирафом!
        — С каким жирафом?  — спрашивает дядя Костя.
        — Не знаешь? У сторожа зоопарка спрашивают: «Почему у жирафа шея длинная?» А сторож отвечает, как Дарвин дошколятам, в традициях нашей партпечати: «При обострении борьбы причины со следствием архиважно соединение брюха с ротовым отверстием посредством длинной шеи, так как расположение ихнее — на разных концах жирафа!»
        Я фыркнул в дверную щель, после чего дверь была закрыта так плотно, что бесшумно открыть ее стало невозможно. Так и не понял я: какая связь между жирафом и деревенским парторгом? Что за обострение борьбы между причиной и следствием? Почему если врагов больше, то к социализму ближе? Но знаю я, что о разговорах взрослых ни-ко-му рассказывать нельзя. И про жирафа — тоже. Из-за неосторожного слова можно лишиться родителей… раз такое обострение классовой борьбы. Не потому ли в учебнике истории портреты героев Гражданской войны, одного за другим, чернилами закрашиваем мы и фамилии их из учебника вычеркиваем? Макитрук, он позади меня сидит, вместо Блюхера Буденного закрасил. Испугавшись, стал всех закрашивать подряд, оправдываясь передо мной:
        — Все равно всех закрашивать, раз герои Гражданской… а так красивше — одними чернилами…
        А ведь папка мой — тоже герой! В Гражданскую дивизией командовал… под Волочаевкой ранен, награды и личное оружие в столе хранит… А в музее его большая фотка: папка на белом коне под развернутым знаменем и… с большой чаркой водки у входа в ресторан «Золотой якорь»! Из-за этой стопки папино фото не на главном парадном стенде «Герои Владивостока» а на другом — «И на Тихом океане мы закончили поход».
        Червячок беспокойства копошится в душе. Но настырный голос Крысы, всверливаясь в сознание, запутывает мысли:
        — …В этот исторический момент каждый из вас должен принять участие в борьбе с затаившимися врагами советского народа…
        То, что враги затаились,  — ежу понятно…  — думаю я,  — но почему арестованный дядя Миша — враг? Он политкаторжанин и герой Гражданской! Весь израненный! Его белые расстреливали! Имел пенсию персональную и работал, а пенсию в МОПР перечислял! Не сидел начальником в тихой конторе, а учителем был в самой горячей точке Владика: в нашей школе преподавал русский и литературу! Не из-за денег работал, как все, а потому, что считал, что отдавать знания — долг коммуниста и учителя! А быть учителем, считал дядя Миша,  — главная работа на земле, потому что не родители, а учитель создает новых людей для нового общества! Дядя Миша в нашем доме в восьмой квартире живет… жил…
        Папа с дядей Мишей еще с Гражданской дружил, очень уважал дядю Мишу за его героическое прошлое. А его дружбу с пацанами во дворе считал папа чудачеством, которое бывает у добрых людей. А мама говорила: «Не от мира сего дядя Миша!» Потому что дядя Миша от отдельной квартиры отказался для другого героя Гражданской — семейного, а себе взял комнату в общей квартире. А у него все пацаны с нашего двора собирались!
        И всем места хватало, потому что в его комнате — только стол, кровать, три стула, табуретка и книжный шкаф, наполненный лучшими в мире книгами! Костюм один — на стуле. На пиджаке — орден! А за шкафом — доски оструганные — для гостей. Доски кладут на стулья, все садятся, а дядя Миша про Гражданскую войну рассказывает и фотки друзей показывает. Молодых, в папахах, с шашками… По именам их называл, случаи смешные вспоминал… Оказывается, эти имена мы знали и раньше, по названиям улиц в городе… а кто задумывается над названиями улиц? А теперь каждая улица имеет не только имя, но лицо, характер, биографию и память о делах тех, кто носил эти имена.
        Разные были друзья дяди-Мишины… и суровые мужчины, и веселые парни. Но было одно общее в их жизни: вера в то, что раз у войны прекрасная цель, то не напрасны любые жертвы! Говорил дядя Миша:
        «ЕСЛИ НЕТ У ЧЕЛОВЕКА ИЛИ У ОБЩЕСТВА ТОГО, ЗА ЧТО СТОИТ УМЕРЕТЬ, ЗНАЧИТ, НЕТ И ТОГО, РАДИ ЧЕГО СТОИТ ЖИТЬ! НЕ ДОЛЖНО БЫТЬ НА ПЛАНЕТЕ ЛЮДЕЙ, ЖИВУЩИХ БЕСЦЕЛЬНО!!»
        Рассказывал он о знаменитых, талантливых и богатых людях в капстранах, которые наркоманили, сходили с ума, кончали самоубийством потому, что не знали самое главное: зачем живут?? И правильно, подумал я, на фиг буржуям жить? Вымирать пора, как динозаврам!
        Книги свои давал нам читать дядя Миша. А имена писателей — как музыка: Жюль Верн, Майн Рид, Фенимор Купер, Роберт Стивенсон, Александр Дюма, Джек Лондон, Конан Дойль, Вальтер Скотт, Герберт Уэллс, Луи Буссенар… да разве перечислишь!! И хотя нет с нами дяди Миши, но книги остались у нас. Перед арестом собрал у себя дядя Миша пацанов нашего двора и рассказал, как читать книги: внимательно, записывая имена, названия, авторские мысли. Тогда содержание книги открывается и остается в читателе! Книга живет, пока ее читают. Книги надо давать читать другим и самому перечитывать. Но каждая книга, как верный пес, должна иметь хозяина, который о ней заботится, бережет, любит ее и рассказывает о ней.
        Раздал дядя Миша книги пацанам. И мне дал самую толстую: «Граф Монте-Кристо». Был дядя Миша в тот вечер рассеян… не шутил… и впервые глаза у него были отсутствующие: все думал о чем-то. Не знали мы тогда, что видим его в последний раз, а он это знал. Это потом Ревмирка раззвонила по секрету всему свету про то, что она от родителей услышала: дядя Миша на городском партсобрании критиковал политику партии!! Ревмирке мы не поверили: партию критикуют только троцкисты — враги!
        — Пионеры!  — настырно лезет в уши занудливо скрипучий голос Крысы,  — Наш девиз — слова великого пролетарского писателя: «Если враг не сдается — его уничтожают!» Так пусть будет выполнен закон советского правосудия, провозглашенный главным советским юристом — товарищем Вышинским: «Собакам — собачья смерть!»
        Стекляшки пенсне на хищной мордочке Крысы зловеще поблескивают…
        А я рассматриваю опорную стенку школьного двора. Там под лозунгами «Мы строим коммунизм!» и «Догнать и перегнать Америку!» — плакат «Да здравствует сталинский нарком Николай Иванович Ежов!» Под этим плакатом — картинка: в рукавице, покрытой стальными шипами, извивается трехглавая гидра мирового империализма со свастикой на хвосте. Под рисунком надпись: «Врага — в стальные ежовые рукавицы!» Чтобы и недогадливому было понятно: эти рукавицы Ежову сам Сталин выдал!
        Ростиком Ежов — карлик, но говорят, как взглянет на шпионов — самые тайные агенты сразу бегут признаваться! Поэтому так много врагов обнаружили! Все правительство арестовали — все там враги, кроме Вышинского! И гениальный поэт нашей эпохи Безыменский, изнывая от неистовой любви к Ежову, дошел до такого высокого градуса вдохновения, что воспел Ежова торжественным стихом:
        Барсов отважней и зорче орлов  —
        Любимец страны — зоркоглазый Ежов!

        — Пионеры! Шпионы и вредители стараются протащить вражеские лозунги в советскую школу! Многие из вас стали свидетелями подлого выпада врага народа, напечатавшего злобный лозунг на школьных тетрадках! Но напрасно старался коварный враг замаскировать этот гнусный лозунг! Наши доблестные органы сразу разоблачили его!!
        Тут Крыса делает многозначительную паузу, чтобы мы прониклись благоговением перед прозорливыми органами. Грозно сверкая стекляшками пенсне и длинным носом, Крыса сурово оглядывает наш порядком сомлевший строй… А было вовсе не так! Проворонили органы этот лозунг! А мы — бдительный третий «А» — разоблачили!
        В этом году, к столетию гибели Пушкина, раздали нам в школе новые тетрадки с картинками на обложках. В третий «Б» дали тетрадки с «Дубом у лукоморья», а нам — с «Вещим Олегом» и его кобылой. Именно — с кобылой, а не с конем, хотя у Пушкина конкретно: «Князь по полю едет на верном коне!» Но не было на рисунке у коня того, чем конь от кобылы отличается! Не маленькие… Этот медицинский факт мы разоблачили сразу, и Макитрук, возмущенный фальсификацией Пушкина, тут же исправил на своей тетрадке «досадную полиграфическую опечатку». И тут-то кто-то заметил, что на мече князя Олега… та-акое!!.. что сперва вслух прочитать боялись. Пальцем водили по картинке и показывали друг другу молча… Рукоять меча у Олега — будто буква «Д», а на ножнах — кольца, как буквы «О-Л-О»… а на самом конце меча ножны украшены зигзагом «Й»! А пониже, по княжескому сапогу, буквы, как крупные пуговицы: «С-С-С»… и шпора — «Р». А все вместе, столбиком, читается так, что дух захватывает: «ДОЛОЙ СССР!» Если б мы домой убежали, то хвастались бы: какие крамольные тетрадки нам в школе дали! А мы в кучу столпились и пыхтим: еще что-то
выискиваем в картинке. А девчонки тут же Крысе настучали! Учителя понабежали, нас домой не отпускали, все обложки ободрали и считали их, считали… И в третьем «Б» такая же надпись была на звеньях цепи «на дубе том»! И хотя от самого лозунга этого никто в восторге не был, но от мысли о том, что в стране нашей есть еще рисковые мужики,  — каждому приятно. Каждый пацан может оценить рисковый поступок!
        А что будет с храбрым печатником?! Конечно, не сразу расстреляют, сперва там пытают. Для того сотрудников НКВД обучают. Я внутренне содрогаюсь, представляя муки, которые ждут печатника, и ловлю себя на мысли о том, что стою в пионерском строю с красным галстуком на шее и переживаю за врага советского народа! И что я за пионер?! А быть может, другие тоже думают, как я? Но кто в нашу эпоху всеобщей бдительности скажет вслух о том, что думает? Откровенность — рискованный эксперимент. И мама ругала меня:
        — Дураки бывают разные: одни не думают, что говорят, а другие говорят то, что думают! Ты, когда говоришь про то, что думаешь, то думай, что говоришь!
        И понял я, что подумать можно все, что хочешь, а сказать надо то, что написано на лозунгах. Как говорится, не знаешь — молчи, а знаешь — помалкивай. А Сталин дал нам самую Великую Демократию и Свободу Слова под бдительным контролем НКВД. А если есть позыв на рискованный эксперимент, то дунь в чернилку-«непроливашку» — обретешь фиолетовую ряшку и все будут тебе улыбаться!

* * *

        — Пионеры!  — всверливается голос Крысы.  — Чтобы стать полноценными строителями коммунизма, надо вытравить из сознания чувство сострадания и мещанский предрассудок — любовь к родителям! Эти животные инстинкты мешают контакту с мировым пролетариатом! Только любовь к родной партии и великому делу пролетарской революции должна заполнять сердца пионеров! Разве сомневался Павлик Морозов, выбирая между родителями и делом рабочего класса?!! Нет! Нет!! И каждый по его примеру должен содрать с себя гнилую коросту жалости к родителям! Этот предрассудок, оставшийся от проклятого прошлого! «Жалость унижает человека»,  — провозгласил великий пролетарский писатель Максим Горький! Не достойны жалости папочки, мамочки, тетечки, бабушки… тем более те, кто встает на путь предательства и измены! Для советского пионера самые родные люди — братья по классу в борьбе за великие идеи Ленина — Сталина! Наша школа носит имя пионера Павлика Морозова, который отрекся от родителей! Будьте достойны его подвига! В нашей школе есть ученики, у которых родители арестованы за шпионаж и предательство! Это Миша Грицук из четвертого
«А» и Юра Горюнов из пятого «Б». Миша и Юра — отличники, достойные пионеры, и поэтому сегодня, перед лицом своих товарищей, они торжественно отказываются от своих родителей, изменников Родины! Я прочитаю их заявления, написанные по зову их благородных пионерских сердец! Миша Грицук, Юра Горюнов! Идите сюда! Скорее!! Лицом к товарищам…
        Миша и Юра выходят из строя, понуро встают рядом с Крысой. Юрка красный, как рак, а Мишка побледнел, а на глазах слезы от горя и неимоверного позора. Интересно, сколько времени обрабатывали их Крыса и педколлектив, чтобы они «по зову пионерских сердец», под диктовку Крысы написали эти гнусные заявления?!! Пионервожатая подает Крысе два тетрадных листа, и Крыса читает торжественно, провозглашая каждое слово:
        «Я — пионер Миша Грицук — перед лицом своих товарищей и перед Великой Советской Родиной отказываюсь от биологических родителей: от отца Алексея Николаевича Грицука и матери Екатерины Ивановны Грицук, как от предателей народа! Это не мои родители! Они враги советского народа, и для меня, пионера, они враги, а не родители! Я подписываюсь под своими словами: Миша Грицук»…
        Нарушив торжество ритуала отречения от родителей, Миша содрогается от рыданий и, закрыв руками лицо, садится на брусчатку двора. Пионервожатые волокут его в школу. Решив, что продолжать торжество публичного отречения нет смысла, Крыса сообщает, что заявление Юры Горюнова точно такое же и оба эти заявления сегодня будут направлены в НКВД для ознакомления с ними родителей Миши и Юры. Я представляю, с каким злорадством прочитают сотрудники НКВД «биологическим родителям» заявления о том, что теперь у них, по закону СССР, больше нет детей. Их дети отказались от них и назвали их своими врагами! А Крыса продолжает:
        — Пионеры! Вас вырастила Коммунистическая партия под водительством отца и учителя — товарища Иосифа Виссарионовича Сталина!! Спасибо дорогому вождю и учителю за ваше счастливое детство!
        И, как полагается, с нарастанием истеричного вопля, Крыса заканчивает выступление. Набрав побольше воздуха в легкие, заходясь в истеричном пафосе, она кликушески выкрикивает обязательную здравицу, без которой нельзя закончить ни одно выступление, даже если оно посвящено обличению двоечника: да здравствует Великий… Вождь Всех Народов… това-арищ… Ста-а-алин!!!
        Так завершаются все мероприятия, и мы, воспрянув духом, радостно аплодируем. Но… рано обрадовались…
        — Внимание! Ти-и-ихо!!  — гудит Двучлен могучим басом, как ледокол «Красин».  — Ребята, сейчас с вами проведет беседу чекист — сотрудник НКВД!
        Все притихли, зашептались:
        — Сотрудник?!  — Э-ээтот??  — Откуда он… выколупнулся?  — Подкрался! Потому их и называют тихарями… он не затрюханный, а замаскированный!..  — Обыкновенный сек-ретный сотрудник — сексот!
        Действительно: стоит незаметный серявенький, неухоженный, затертый емужичонка. Низкорослый, с дегенеративной физиономией потомственного алкаша. Воротничок несвежей рубашки выложил поверх пиджака непонятно-бурого цвета. И это — «рыцарь революции»?!!
        — Вы, ребятки, ет самое…  — дребезжит прокуренным тенорком эта всесторонне недоразвитая личность в пиджаке затертого цвета.  — С сообчениями про врахов в эн-ка-ве-де не шастайте. Щас спецпункты. И у вас — в учительской. Заходьте туды. Аль звякните по телефончику 22 -12 товарищу Нюхачевой, щас котора выступала. Завсегда она туточки дежурить, значится… вона и оформить туточки заявленьице, как в аптеке. А за энкаведе не заржавет — воно поощрить. Аль путевочкой в Артек, аль в столицу Родины… колды дело стояще. А колды токо на кэ-ре-а потянеть — контрреволюционная агитация — анекдотец или словечко какое об органах или партии — то бочаточки выдадуть. От бока — «Кировские»! Таки…  — Сексот приподнимает замызганный рукав, показывает часы.  — И решеточка над стеклышком… чтоб, значица, износу не было! А точность — как в аптеке! И гарантия — год! Колды послужите НКВД. От…
        Чекист еще раз демонстрирует громадные, как будильник, наручные часы марки «Кировские» с массивной решеткой на циферблате, напоминающей о тюремной решетке. Интересно, сколько таких часов стукач заработал? От речевых потуг рябенькая физиономия рыцаря революции покрывается бисеринками пота. Промокнув лицо лоснящимся рукавом, он умолкает, и Крыса спешит завершить пламенную, но безвременно угасшую речь рыцаря революции:
        — Пионеры! Каждый готов оправдать высокое доверие доблестных органов, партии и лично товарища Сталина!! Нет выше чести для советского пионера…
        Сверкают и сверкают Крысин нос и стеклышки пенсне. А я погружаюсь в пучину арифметических расчетов: сколько врагов надо отловить, чтобы всем пионерам оправдать доверие органов, партии, да еще и лично?.. Похоже, населения Владика будет мало… у японцев надо просить взаймы… Потом пытаюсь представить, что прихожу я к Крысе, чтобы нафискалить… но не получается: даже моя фантазия на такое не тянет! А стучат же! И сегодня, и вчера, и завтра…
        Интересно, на кого будут стучать в «светлом будущем»? Найду-ут на кого… Вот и восстание Компанеллы провалилось из-за стукача… А как тогда святая инквизиция награждала дятлов часами? Я представляю, как фискала награждают на городской площади каменными солнечными часами с решеткой, чтобы прохожие не пользовались часами по малой нужде… а внутри решетки — скамеечка для сексота святой инквизиции, чтобы сидел и наблюдал за ходом времени веков… так себе — средненьких веков, зато по собственным часам с гарантией на миллион лет!

* * *

        После дяди Миши начались аресты шпионов и врагов народа. Долго их искать не надо: все они «затаились» в «Домах специалистов», где живут ученые, инженеры, капитаны судов «Дальторгфлота», врачи, журналисты… А пьянь из соседних бараков, величая себя «народом», зло орет вслед тем жильцам наших домов, которых НКВД еще не переселил в тюремные камеры:
        — Мы вас, жидов и ентилихентов перетраханных трах-тарарах в туды-растуды! К ногтю всех врагов народа! Таперича наша власть!! Народная!!!
        Небось ждут не дождутся эти «друзья народа» переселения из темных клетушек бараков, провонявших помойками, затараканенных и заклопленных, в наши просторные, светлые, благоустроенные квартиры, заполненные красивыми вещами.
        Но ведь они — рабочий класс!! Как не стыдно мне так думать о рабочих! Ведь я — пионер! Разве не с ними должны мы «крепить союз рабочих, крестьян и межклассовой прослойки из советской интеллигенции»? Так почему же мы — «прослойкины дети» — с такой неприязнью относимся к детям породистых пролетариев, живущих в бараках, вблизи «Домов специалистов»? Почему деремся с пацанами рабочих? Почему ненавидят они нас и наших родителей, живущих в «Домах специалистов»?
        Не за то ли, что пролетариям обещали благоденствие за их безупречное пролетарское происхождение от алкоголиков и проституток — обитателей ночлежек, воспетых Горьким? Свершилась революция, а где «пролетарское счастье»?!! Увы — на той же грязной, тяжелой работе и в тех же гнусных ночлежках остались романтичные герои Великого Пролетарского! На кого им обижаться? Бога нет, до вождей — далеко, а интеллигенты и евреи — вот же они, рядом с обманутым пролетариатом! В одном трамвае едут, на одном предприятии работают!
        Так «прослойка» стала заложницей у «голодных и рабов», и на ней вымещает теперь каждый пролетарий свой гнев за несбывшиеся надежды! Но почему Сталин не угомонит чернь? Игорешка предположил: а вдруг Сталин тоже пролетарий?! А за это схлопотал по шее от Жорки, чтобы не отрывался от коллектива, даже мысленно.
        Давно мы, пацаны из нашего двора, спорим на эти темы. Перестали играть в лапту и чижа, а если деремся, так только с пацанами из бараков. Отстаиваем честь «прослойки». А между драками собираемся в каком-нибудь из подъездов возле теплой батареи отопления, сидим и шепчемся. Ведь после каждой ночи в наших домах на дверях какой-нибудь квартиры появляются две зловещие бумажные полоски с печатями. На одной полоске — печати домоуправления, на другой — печати хозчасти НКВД, к которой через месяц переходит квартира.
        Аресты не какая-то ошибка, как сперва все думали,  — никто из арестованных не вернулся ОТТУДА! Никто!! А в освободившиеся квартиры вселяются сотрудники НКВД. Эти новоселы, их жены, даже дети — не здороваются с нами и общаются только друг с другом. И мы их чураемся. Не столько из-за опаски сексотства, сколько из-за брезгливости к рожденным в органах. А их становится все больше… и сгущается страх над «Домами специалистов», страх ожидания самого ужасного, предчувствие неотвратимой беды, которая приближается к нашим родителям тихой поступью морлоков, крадущихся к элоям в непроглядной тьме «светлого будущего человечества»… как его описал Уэллс.

* * *

        Кончилась линейка, и все разошлись. А я сижу на склоне сопки. Не хочу домой. Утром воображал: приду из школы гордый — с пионерским галстуком на шее! Позвоню маме на работу, а мама в честь такого важного политического события в моей биографии торт купит. А сейчас чувствую: стыдно быть пионером! Трудно мне понять: почему мне стыдно? Жалко Мишку и Юрку и… стыдно за них.
        А я бы отрекся от родителей? Даже если это надо для Родины?? Да что же это за сволочная моя Родина, если ради нее надо делать такую подлость??! Снимаю пионерский галстук, самоисключаясь, и чувствую облегчение. Будто бы я прежний октябренок, не обремененный почетной обязанностью перед партией, органами НКВД и Крысой выполнять «священный долг»: подсматривать, подслушивать и доносить на друзей и родителей и даже отрекаться от них!
        Становится спокойно. Но если приду в школу без галстука — что скажу? Что не хочу быть стукачоем?! А мне — про Павлика Морозова! Ништяк, и Богу, как говорят, приходится ловчить и быть «единому в трех лицах». Конечно, я не Бог, но основы мимикрии секу — в советской школе учусь! Проживу и в трех лицах: в школе — пионер, дома — октябренок, на улице — пацан беспартийный! А зачем спешить домой с биографией тройной? Тем более мама и папа на работе. Рвану-ка в киношку! Хорошая мысля и не опосля: в кинотеатре «Уссури» вот-вот начало сеанса!
        Новые кинофильмы бывают редко, и у каждого пацана есть свои любимые, которые он смотрит по многу раз в разных кинотеатрах. Но есть один фильм, который любят все. Это — «Чапаев». Как раз сегодня он повторно идет в «Уссури»! Я видел «Чапаева» раз пять, но уверен, что и в десятый раз буду замирать от страха, когда стройная колонна каппелевцев пойдет с развернутым знаменем в психическую атаку. И вновь охватит меня восторг, когда застрочит из пулемета Анка по плотной колонне каппелевских офицеров! И, зная, что утонет Чапай, я, все-таки, в который раз буду с надеждой шептать: «Еще немножечко, еще…» — и будет казаться, что на этом сеансе подплыл Чапай к спасительному берегу чуть ближе.
        Вдохновленные замечательной идеей, рванулись мои ноги: с места — прыжком!.. и — вни-и-из бегом… закладываю вираж по крутому склону, как атакующий истребитель, вни-и-из!!  — вираж еще круче! По самой крутизне, без дороги и тропинок — напрямик на Светланку! Под сопкой за углом — кинотеатр «Уссури», и уже запускают. Полундра!  — контролерша вредная! Небось, заприметила меня, когда с пацанами на протырку ходил. Затираюсь в толпу… подхожу, укрываясь за спинами… все путем… сейчас за этим притрусь… за такой мощной фигурой полкласса протырится… А фигура, похоже, меня понимает и прикрывает — пиджак расстегнул… Оп-ля — и тама! И я прошмыгнул!!
        В фойе — большой портрет Сталина. Во весь рост и с трубкой. Без орденов и знаков отличий. Зачем ему знаки отличий — он и так от всех в мире отличается: самый мудрый в мире!! Зачарованно вглядываюсь в лицо Великого Вождя: мужественное, волевое, гордое… а под пышными усами — добрая, понимающая улыбка. Будто бы знает, что без билета я, и… не сердится! А может быть, прозорливо думает: «Пора пацанам к коммунизму привыкать, надо их без билета в кино пускать!» Глаза у Сталина зорко прищурены — все видит он! Видит, как в жаркой Испании «вперед под грохот канонады идут на бой интербригады!». И слышит он, как над всей планетой раскатами грома грохочет припев: «Бандьеро роса! Бандьеро роса!!» А я с Жоркой уже решил: летом обязательно доберемся до Испании! Гляжу на портрет Сталина, затаив дыхание, а губы шепчут: «Но пасаран! Но пасаран!! Но пасаран!!!»

        Конец репортажа 1

        Репортаж 2
        День рождения

        Жить стало лучше,
        жить стало веселее!
    (И. В. Сталин)

        Шаги в подъезде ночью
        Все ближе у дверей!!
        Я обмираю — точно:
        «Жить стало веселей!»
        Пронеси же, Боже мой!!
        Мимо…
        год тридцать седьмой.
    (Л. Пичугина из ОЛЖИРа)

        Зажигается свет. Просыпаюсь. За окном ночь. И голова моя, как у черепашки, втягивается в теплую темноту под одеяло, а сознание спешит окунуться в ласковый мир сновидений, слипшихся с сонным телом. Сквозь нежную зыбкость сна настырно проскребается раздраженный, требовательный голос:
        — Подымайте ребенка!
        — Может… пусть поспит… зачем ему все видеть?  — просит мамин голос, сдавленный, будто бы маму кто-то душит.
        — Сказано — подымайте!!  — нетерпеливо настаивает раздраженный голос,  — Некогда в детские игры играться!!
        Ласковые мамины руки обнимают меня за плечи.
        — Вставай, солнечный зайчик, вставай!..
        Мамины руки, взволнованно неловки, дрожат. Через руки волнение передается мне. Сны отлипают, и я открываю глаза. Оказывается — сижу в кровати. С недоумением смотрю на хмурого военного, который вытряхивает на пол из моего школьного ранца «набор молодого пионера»: две тетрадки, две рогатки, трубку для стрельбы горохом и ручку с пером № 86. В комнату входит еще один военный. Мордастенький. К чему такой дурацкий сон: мордастые военные в моей комнате?! Закрываю глаза, ложусь на бок: сны удобнее смотреть лежа. Даже дурацкие.
        — Ешь кокоря! Да убирайте ж отсель вашу дочку!  — негодует «хмурый» властно, нетерпеливо. Во всем облике Хмурого все злобно, грубо: от волос, ощетиненных разозленным ежиком, до грозно и грузно грубых яловых сапог, густо воняющих армейским гуталином. И в каждом слове — казенно властные интонации хрипатого, как у цепного пса, голоса.
        — Он не дочка, это мальчик…  — робко говорит, будто бы оправдывается, мама. Голос у мамы извиняющийся, будто бы я не дочка по ее недосмотру.
        — Хы-ы-ы!!  — неожиданно регочет Хмурый.  — А чего оно — в платьице?  — В голосе Хмурого подозрительность, будто бы он уличил маму в подлоге.
        — Это ночная рубашка! Мамин голос звучит тверже: фланелевые ночные рубашки — мамин пунктик. Вот сейчас мама прочитает лекцию Хмурому о гигиене с ссылкой на заграничного писателя, который все дни пишет про революцию в России, а по ночам спит в длинной фланелевой рубашке.
        — Хы-ы-ы!!  — Опять ржет Хмурый, но теперь высокомерно:  — Ну, камедь ентиллихентская…
        А мама… молчит!! И тут я понимаю: это — не сон!! В сны такие дуроломы в нагуталиненных яловых сапогах не вламываются. Это, как говорят, советская действительность. А насчет того, чтобы спать в рубашке девчоночьей,  — я сам очень против! Придумал же кто-то европейскую моду на мою азиатскую попу! Надеваю пижамку, оглядываюсь. Мордастый сбрасывает с моей кровати одеяло, встает на него сапогами, ощупывает руками матрац. Мама смотрит беспомощно, как ходят военные в сапогах по белоснежному белью, разбросанному по полу, вперемешку с моими акварелями, которыми она так гордилась, что организовала в школе постоянную выставку детских рисунков. И ко мне приходит страх: я понимаю, что случилось то, о чем все боятся не только говорить, а даже думать. Значит, и к нам тоже «пришли», чтобы «забрать»!.. В этом году я понял, что вовсе не враги народа те, кого арестовывают по ночам. Если бы они были преступниками — их бы судили, о них в газетах писали. А то все, кого «забрали»,  — исчезают без суда, без следа, неизвестно куда. И все-таки страх у меня какой-то невзаправдашний. Наверное, потому что это так ужасно,
кажется — не взаправду, а как в кино, где сперва понарошку страшно, а потом все кончается хорошо.
        На столе лежат коробки… у меня ж сегодня — день рождения!! Ух ты-ы!!!  — в одной коробке — большой конструктор, в другой… и тут у меня дыхалку перехватывает: там лежит предел желаний — самая заветная мечта — фотоаппарат «Фотокор», чудесно пахнущий кожей и еще чем-то таинственно прекрасным! Небось, теми волшебными мгновениями, которые навсегда останавливает каждый щелчок затвора? А рядом — штатив! Настоящий, складной!.. а в средней коробке — фотопластинки, фотобумага, проявители… А сверху — открытка красивая, самодельная, нарисованная и подписанная папой и мамой. На открытке нарисовали папа и мама китайские и японские иероглифы: пожелания счастья и здоровья. Китаевед папа и японовед мама все поздравительные открытки иероглифами украшают, потому что иероглифы с хорошими пожеланиями здоровье улучшают. Об этом все на Востоке знают. Но сегодня настроение от иероглифов не улучшается: через мое плечо рука Хмурого простирается, облапливает «Фотокор», и… заветная мечта вместе с волнующим запахом так и не остановленных мгновений исчезает в недрах дерматинового чемодана, который Хмурый притащил с собой,
небось, специально для этого. С глумливой назидательностью цедит Хмурый в околоземное пространство, потому как общаться со мной считает ниже своего достоинства:
        — Фотоаппаратура, оружие и предметы шпионской техники подлежат конфискации… являясь уликами…  — А взглянув на маму, спохватывается:  — Ееш кокоря!.. а рыжье — золотишко — тоже!
        Пока Хмурый конфискует с маминой шеи цепочку с золотым медальоном, шустрый Мордастик профессионально ловко скручивает у мамы с пальца обручальное кольцо. Хмурый этим недоволен, но с нахальным Мордастиком не конфликтует. Конфискованное золото исчезает в карманах чекистов. Ошеломленная мама обнимает меня, готового разрыдаться из-за «Фотокора», и уводит в гостиную.
        В центре гостиной стоит круглый стол под большим китайским абажуром. На золотистом шелке абажура извивается огненно-красный дракон, распахнувший зубастую пасть на лохматое красное солнце. Под китайским абажуром за круглым столом когда-то собирались гости. Некоторые приходили с ребятишками, и их отправляли в мою комнату.
        Я не любил гостей с ребятней, потому что роль моя «хозяйская» была вроде милицейской: следить за порядком в играх малознакомых друг с другом разновозрастных пацанов и решительно пресекать их попытки присоединиться к веселящимся в соседней комнате родителям. А мне и самому хотелось в гостиную, откуда доносился праздничный звон посуды, громкие голоса, прерываемые взрывами хохота и ритмами «Рио Риты» и «Инесс»…
        Как давно все это было!.. Сейчас в гости не ходят — боятся: сегодня побываешь гостем в обыкновенной советской семье, а назавтра — нате вам!  — был на явке у японского шпиона, а то и пострашней: участие в троцкистской сходке! И все другие тоже арестованные гости это подтверждают. И все-таки сегодня мама пригласила на мой день рождения пацанов из нашего двора. На пироги. И… вот, какие пироги!
        Папа сидит на диване. Сосредоточенно смотрит в какую-то точку на противоположной стене. Пальцы обеих рук переплетены так крепко, что косточки на смуглых папиных руках побелели. Лицо осунулось, постарело. А как много у папы седых волос! Почему я их раньше не видел? Я сажусь рядом с папой, он обнимает меня. Ничего не говорит. Только шевельнулся кадык на шее, будто бы проглотил он что-то. А что говорить? Зачем?.. Я уже не тот новоиспеченный пионер, который недоумевал: почему дядю Мишу арестовали?
        Из спальной появляется третий военный с длинным рябым лицом. Проходит мимо, не взглянув на нас, начинает делово выгребать на пол папины бумаги из письменного стола. Рукописи, фотографии, документы сыпятся на пол: все это Рябому до фонаря. Но когда он докапывается до шахмат, которые подарили папе китайские ученые, то замирает в стойке, как охотничий пес.
        Торопливо приоткрывает футляр, в котором сияет перламутром тропических раковин шахматная доска, заглядывает в коробку, где в бархатных гнездышках хранятся шахматные фигуры из слоновой кости… Каждая фигура — произведение искусства резьбы, со своим лицом, прической… Через лупу видны морщинки на лицах и узоры на рукоятях мечей. Воровато оглянувшись, Рябой торопливо засовывает футляр в огромный, как мешок для картошки, карман, пришитый внутри шинели… а шинель-то он не повесил в передней — с собой в комнату затащил… Озирается — значит, еще стесняется. А Хмурый и Мордатый не стесняются: матерые псы-рыцари… или — «рыцари революции», как назвал их Сталин. Я слезаю с дивана, направляюсь к двери, но меня останавливает окрик Рябого:
        — Куды пшел? Че шасташь!
        — В уборную… писять…  — почему-то и мой голос тоже виноватый, будто бы это я забрался в дом Рябого ночью с намерением напИсать ему в патефон.
        — Хм…  — размышляет Рябой, сурово, по-чекистски хмурясь. Но, увидев, что Мордастик уже до кухни добрался, он от меня отмахивается и спешит туда, где Мордастик серебряные ложки по карманам тырит.
        В передней, под вешалкой, укрывшись от света полою маминого пальто, похрапывает «тетя Шура, тетя Шура — очень видная фигура» — наш дворник — безмужняя мать четверых сорванцов-погодков — главной ударной силы нашего двора в драках с «пуговичниками» и «колбасниками». Один сын — от первого мужа, другой — от второго, а еще о двух сыновьях-близнецах говорит тетя Шура с законной гордостью: «А эти, как под копирку,  — лично мои! Собственные!!» Кухонный табурет под тетей Шурой кажется крохотным, как детский стульчик,  — могучие закругления тети-Шуриного организма свисают по сторонам.
        Тут же, в коридоре, мается комендант — или по-новому,  — управдом — Ксения Петровна, по прозвищу Скарлапендра — гроза парочек, которые ищут укромное место в теплых подъездах наших домов. Жизнь Скарлапендры — полная противоположность тети-Шуриной. Засыхает высоконравственная Скарлапендра в сорокалетнем девичестве, бездетная, безмужняя, никому не нужная. То ли — от своей вредной природы, то ли — от неустроенности личной жизни, но стала партийная Скарлапендра «современной деловой женщиной», отдавая всю нерастраченную женскую энергию суровой комендантской службе. Сочетание служебной стервозности и дамской нервозности Скарлопендры труднопереносимо и жильцами, и работниками домоуправления. От ее истеричной суетливости, как ошпаренные, разбегаются из домоуправления сантехники. «Деловая женщина — бич Божий!» — сказал о Скарлопендре знаменитый доктор Рудаков из второй квартиры. Деловитостью и сердитостью довела себя Скарлапендра до такого телесного и умственного истощения, что кажется — ее большие сережки сквозь впалую бестелесность щек позвякивают друг о друга.
        И сейчас, вместо того чтобы дремать рядышком с пышущим телесным жаром крутым закруглением тети-Шуриного организма, мотается Скарлапендра на стройных, как у цапли, ногах по коридору, выкуривая папиросу за папиросой. Чулки у Скарлапендры винтом закрученные, юбка на тощем заду изжеванная, потому что живет она в режиме готовности № 1: спит не раздеваясь на диване в домоуправлении. А она немолодая… а за всю женскую жизнь нужна по ночам только одним органам — НКВД. И ведет она жизнь такую — бдительно сторожевую,  — чтобы не искать ее далеко и долго, когда среди ночи понятые нужны и печать — квартиру опечатывать. А в «Домах специалистов» это каждой ночью нужно — будто бы под лозунгом «Шпионы всех стран — соединяйтесь!» скучковались тут враги народа со всего ДВК!
        По пути из уборной заглядываю на кухню: там Мордастик и Рябой из-за серебряного половника перепираются. И вдруг… где уж Архимеду с его жалкой «эврикой» до ликующего вопля Хмурого:
        — Наше-ел!! А понятые хде?! Гля — тайник вражий!!
        Скарлапендра тормошит тетю Шуру, и обе таращатся из дверного проема на ликование Хмурого. А у меня внутри все как оборвалось: нашли! Я — единственный, кто сразу понял значение вопля Хмурого, когда он обнаружил тайник в полости за выдвижным ящиком моего стола. Там хранилось все то, что собрали мы с Жоркой для побега в Испанию. Но Жорку еще в конце мая увезли в деревню к дедушке, а потом папа и мама увезли меня с собой на курорт Дарасун. Так испанская революция осталась без нашей могучей поддержки. А к осени, когда я и Жорка вернулись, мы застали и в Дальторгфлоте, где работает Жоркин папа, и в Университете, где мой папа, такой «разгром коммунистического движения», какой был бы не под силу никакой «свирепой фашистской фаланге». Папа говорил маме, что лекции читать некому: почти всю профессуру арестовали вместе с ректором.
        И в школу меньше половины учителей пришли первого сентября. Забрали Двучлена и безобидного Почетного Пионера, которому надо было идти на пенсию, а он все символ изображал… Остались в нашей школе символы эпохи: бюст Павлика Морозова и Крыса — сексотка НКВД. Крыса уже и парторг, и завуч, и директор школы, и всех недостающих учителей замещает. А так как она на всех уроках одновременно быть не может, то каждый день вместо уроков у нас общешкольные митинги, где она призывает к борьбе с врагами народа. А до каких пор бороться? Пока не останутся во Владике только Крыса и бюст Павлика Морозова? И расхотелось мне и Жорке испанских коммунистов спасать. Их уже не спасешь: все приехавшие в СССР иностранные коммунисты арестованы, как японские шпионы и враги народа. А какого народа враги они, если они испанцы, французы, немцы? Неизвестно.
        И вот все то, что я и Жорка приготовили для помощи Народному фронту Испании, сейчас обнаружено: карманный фонарик (без батарейки и лампочки), складная подзорная труба, на которой написано на буржуйском языке: «Цейс» (там только одной линзы нет), почтовые марки разных стран и складной нож с клеймом: «З-д им. Воровского». Но самая страшная улика — контурная карта мира, на которой стрелками нанесены предполагаемые маршруты от Владика до Барселоны. Сколько счастливых часов провели я и Жорка, прокладывая эти маршруты по глобусу и перенося на карту!
        — Это — ваше??  — настырно допрашивает маму торжествующий Хмурый. Мама смотрит на карту, не в силах от испуга сказать что-нибудь, и отрицательно крутит головой.
        — Мадам изволит запираться? Комедь ломает? Ну-ну…  — угрозно цедит Хмурый и командует Мордастику:
        — Давай прохвессора!
        Входит папа. Рассматривает содержимое тайника и стрелки маршрутов на карте. Грустно улыбается. А Хмурый настырно допытывается:
        — Вспомнил? Или мозги прочистить??
        — Да мое это! Мое!!!  — кричу я.
        — Пшел вон!!  — рявкает Хмурый. Мордастый за шкирку, как котенка, выносит меня в коридор.
        — Это мое! Мое!! Мое-о-о!!  — как Галилей, упрямо твержу я из коридора. Мордастик волокет меня дальше для заточения в уборной, но папа за меня вступается:
        — Смотрите, лейтенант: стрелки направлены в Испанию! Все мальчишки хотят сражаться за свободу. Бежали мальчишки и в Африку к бурам, и в Америку к индейцам…. Каждый мальчишка — мечтатель и фантазер…
        — Не каждый!  — перебивает Хмурый,  — рабоче-крестьянские пацаны из СССР не бегут! Знаем мы эти хвантазии и мечтазии: к буржуям намылился! Яблочко от яблоньки…  — И очугунелая хмурость с угрюмо тяжеловесной медлительностью выползает из его пролетарской души, с детства озверенной на евреев и интеллигентов, и покрывает жестко шершавой коркой злобы хмурую, жестокую физиономию.
        — Лейтенант! Я не осужден. Прошу…  — Папа возражает, но Хмурый с истеричной злобой его обрывает:
        — Сичас будешь осужден! И во всем признаешься! Не таким рога обламываем! Прохвессор… кислых штей! Канай на диван! Ентиллигент траханный… еш кокоря…  — ворчит Хмурый вслед папе, собирая мои «улики» в наволочку и укладывая в тот же бездонный чемодан. Из разговоров пацанов про дела «доблестных чекистов» я многое знаю. Но сейчас понимаю: почему из арестованных никто не вернулся ОТТУДА? Если арестованных отпускать, то кто будет разворованное возвращать?

* * *

        Закончен обыск. Главная часть чекистской работы сделана: все ценное украдено. Одежда, белье и бумаги слоем устилают пол. Но у Хмурого что-то не стыкуется. Он сурово отчитывает в коридоре комендантшу, которая вытягивается перед ним по стойке «смирно», старательно оттопыривая фигульку тощего зада. Потом вместе они идут в домоуправление, чтобы звонить по телефону. Остальные ждут.
        Мрачный Рябой сидит, раскорячившись на стуле, на котором висит его шинель, способная, как удав, проглатывать вещи, которые больше ее. Скучая, Рябой рассеянно листает японский альбом с цветными репродукциями картин Хокусая. Мордастик сосредоточенно бродит из комнаты в комнату, насвистывая танго «Брызги шампанского» и пиная разбросанные на полу вещи. Как грибник, идущий из леса, по привычке, все еще ищет что-то даже на асфальте…
        Папа, мама и я сидим на диване. Мы еще вместе. Не верится, что это — последний раз в жизни. Последние минуты… А сколько лет до этого могли мы сидеть на этом диване! Так, как сейчас,  — все вместе. А мы?.. У всех дела… Иногда и сидели, но как мало, как редко! Почему не понимали мы, что нет дела важнее, чем быть вместе? И как мало времени осталось теперь для этого! Сидим молча. О чем говорить? И говорить невозможно: в горле комок. И мы молча сидим под равнодушными взглядами этих… псов-рыцарей. Мама сидит посерединке и тихо плачет. Тихо-тихо, но так горько, что у меня в груди что-то сжимается, сжимается… Папа обнимает маму, гладит ее плечи, целует ее мокрое от слез лицо. Комок у меня в горле растет… Я тоже глажу маму. От этого мама начинает плакать сильнее. Комок в горле начинает меня душить. Мама обнимает меня и начинает рыдать. Комок с ревом вылетает из моего горла, я реву, реву белугой, неприлично, как маленький. Реву и не могу остановиться.
        Но мы еще вместе! А вдруг?.. Вдруг вернется Хмурый и буркнет хмуро: «Звиняйте… запарочка… еш кокоря… напутали маненько…» Я бы все ему простил! И «Фотокор» бы ему подарил! Долго-долго папу с мамой я с дивана бы не отпускал… и сидели бы мы, как сидим, только очень счастливые… долго-предолго счастливые! Оказывается, для счастья надо так мало: чтобы не было в квартире этих… псов. А ведь было же такое счастье?! И вчера, и позавчера, и до того… А никто из нас об этом не знал. Почему про счастье узнаешь тогда, когда его уже…
        — Че рассиживатесь? Делать неча?  — спохватывается Мордастый.  — Собирайтесь! Берите по одеялу, бельишко како… одежонку потеплея — не на курорт… Не-не! Кожано ничо не берите — в вошебойке сгорить!..
        Мама собирает вещи мне, себе, папе. И запутывается: что куда положить? Не приходилось ей собирать всех троих порознь… навсегда порознь. Ведь никто не возвращается «оттуда». Эта мысль так чудовищна, что не укладывается в голове. Поэтому из нас троих я самый спокойный. Потому что самый глупый и не могу поверить, что это — НАСОВСЕМ. А мама, наверное, поняла это тогда, когда стала собирать вещи. Перепутав и то, что она собрала, мама садится на пол и плачет. Плачет все сильнее. Навзрыд. Папа старается успокоить маму, уговаривает ее пить воду, которую принесла тетя Шура из кухни. Рябой сидит насупившись. На широкой морде Мордастика — брезгливость. Папа и я, сами собираем вещи себе и маме. Потом папа садится на диван — лицо его покрывается бисеринками пота: значит, опять плохо с сердцем — оно у него раненое, с Гражданской. Но сегодня папа не признается, чтобы эти псы не упражнялись в остроумии, насчет симуляции. Я сажусь рядом. Голова пустеет, и последние перепутанные мысли исчезают. А с ними — и чувство безысходного горя. Как автомат, я покорно делаю все, что мне говорят. Маме попадает под руки мой
пионерский галстук — она надевает его мне, будто бы в школу отправляет. А я не протестую. Мне все равно. Сниму потом. Там, где не будет ни папы, ни мамы… никогда больше не будет!!
        Возвращаются Хмурый и управдомша. Юбка у нее еще более измята и свернута на бок. Вскоре приходит милиционер. Хмурый ворчит на всех за то, что мы не собраны. Пока мама торопливо перекладывает вещи, милиционер шепотом советует мне набрать с собой побольше книг, одежды, игрушек и оставить их на улице: пусть дети рабочих из бараков подберут. А здесь — все этим… гебне. Но мне безразлично, кому что достанется. Если б Хмурый не забрал «Фотокор», я и его бы тут оставил. Но, уступая настойчивому шепоту милиционера, я беру с собой книгу, которую подарил мне дядя Миша,  — «Граф Монте-Кристо». Я ее не успел прочитать, потому что лето — самое короткое время года — пролетает как один день. При воспоминании о лете что-то болезненно перехватывает горло, как ангина. И в душе что-то ноет и саднит, как громадная заноза. Голова болит… еще и знобит… заболел? Но об этом — ни гугу… не до меня тут.
        Под конвоем трех чекистов и милиционера папа, мама и я выходим на Сухановскую, где напротив нашего дома сереет в темноте силуэт зловещего автофургона «Черный ворон». Все говорят о страшных автозаках, а никто из тех, кто на воле, их не видел, потому что эти зловещие фургоны появляются на улицах города после полуночи, исчезая на рассвете. На Суханке ни огонька — освещение улиц на ночь выключают. Осенняя промозглая темень. За жутким пустырем Суйфунской площади на фоне серяво предрассветного неба чернеет скалистая громада Орлинки. Оступаясь в колдобинах Суханки, мимо нас торопливо семенит скукожившийся от холода — или страха?  — ранний прохожий. Что заставило его покинуть постель в такое жуткое время? Что он думает сейчас о нас? Подходим к автофургону, и вижу я, что в «Черном вороне» черного цвета не больше, чем в кенаре. На ярко-желтом кузове фургона большими коричневыми буквами написано: «Хлеб». Я подумал, что чекисты взяли эту машину на хлебозаводе, но Рябой открывает заднюю дверь автофургона, и я вижу решетку, разделяющую скамейки для арестованных и конвоя. Внутри автофургона — все по — тюремному,
а не по-хлебобулочному. «Как внешность бывает обманчива!» — воскликнул бы наивный ежик, гораздый целовать сапожные щетки. С досадой ловлю себя на том, что даже сейчас в голову такая мура лезет.
        А мама все плачет и меня целует, целует… А Хмурый все бурчит, ворчит и нас торопит. Из последних сил папа помогает маме подняться по лесенке в фургон. Потом едва поднимается сам. Я чувствую — из последних сил. Звякнув наворованными ложками в оттопыренных карманах, натренированно запрыгивает в фургон Мордастик: плотненько, пес, отоварился! Запирает папу и маму в клетке внутри фургона, садится на сиденье у двери. Хмурый закрывает снаружи массивную дверь фургона, навешивает висячий замок. Теперь никто не догадается о содержимом фургона. Со своим чемоданом Хмурый лезет в кабину, где за рулем Рябой в раздувшейся, как стратостат, шинели. Наверное, он и белье постельное туда насовал. Чемодан им обоим мешает, но Хмурый не хочет оставлять его в просторном кузове фургона возле шустрого Мордастика. Есть опыт…
        Опять спохватываюсь: в голову мура полезла! Но про маму и папу я не могу думать. Какие-то предохранители мозгу переключают. Тупое равнодушие обволакивает меня. Ноги становятся как ватные. Я сажусь на поребрик и наблюдаю, как Рябой раздраженно терзает остывший мотор. Душно рыгнув сизым облаком выхлопа, мотор заводится. Машина, противно скрежетнув внутренностями, дергается и катится по Сухановской. Прощально качнув кузовом на ухабе перекрестка, сворачивает на улицу Дзержинского. В последний раз мелькают на повороте красные огоньки автофургона и исчезают. Все.
        Железный обруч горькой тоски стискивает грудь. Завыть бы по-звериному, завопить в голос! Какой же я был счастливый только что, когда мы втроем сидели на диване, когда я мог видеть, слышать, прикасаться к маме и папе! И что бы я сейчас не отдал, чтобы вернуть те чудесные минуты! Чтобы быть вместе с папой и мамой… уж не сидел бы я таким бесчувственным истуканом! Я оглядываюсь на наш дом. В слезах и темноте расплывается хмурая прямоугольно трехэтажная глыба с черными глазницами окон. Впервые вижу наш дом таким чужим и угрюмым: света — ни в одном окне! И в нашей квартире окна черные… да ведь там никого нет!! Ни папы, ни мамы… ни-ко-го!!! Никто не ждет меня домой и не наругает за то, что опять заявился так поздно… никогда не войду я в двери этого дома. Нет у меня дома: на дверях квартиры нашей наклеены две зловещие бумажные полоски с печатями. Сегодня все пацаны из нашего двора увидят эти страшные полоски и поймут, что через месяц и в нашей квартире заведется сотрудник ОГПУ. Все там будет: патефон с пластинками, книги, мебель… а ложек и вилок нет: сперли его дружки «псы-рыцари». Уткнув мокрое от слез
лицо в коленки я замираю, не чувствуя ни холода, ни времени. Сознание погружается в пустоту…
        — Пошли? Слезами горю не помочь… а жить-то надо?
        Я вздрагиваю от неожиданности. Оказывается, неподалеку стоит пожилой милиционер, сливаясь в предрассветных сумерках с фонарным столбом. А я и позабыл… значит, он меня стережет? Молча встаю. Он берет меня за руку, и мы идем куда-то. Хороший он, наверное, дядечка, только глупый: всю дорогу пытается меня разговорами развлекать, будто бы гуляем мы от делать нечего. Я молчу. А захотел бы говорить — ничего не получилось: горло сжато спазмой. Заноза, бывшая в груди, разрослась от живота до горла, застряв там так, что дышать трудно. Будто бы шершавый, нетесаный кол вовнутрь задвинут. Милицейская болтовня раздражает. Если бы он замолчал! Только потом я подумал: а если бы милиционер не раздражал меня болтовней, мешая думать, то до чего бы я додумался?

* * *

        К утру в райотделе милиции собрали троих, как я. Троих, потерявших в эту ночь родителей, дом, друзей… Троих не потому, что за ночь было три ареста в районе. Просто другие дети были либо младенцы, либо подростки и пошли в тюрьму с родителями. Утром два милиционера везут нас в пригородном поезде, посадив в угол вагона — чтобы мы не сбежали.
        Никто из нас бежать не собирается. Нам все равно: куда везут, зачем? Какая-то бессмыслица вяло булькает в соображалках, и мы молчим. Несколько раз вспоминаю: надо галстук снять,  — и тут же забываю про то. Внешне мы спокойны. Как бы усталые от бессонной ночи. Но спать не хочется. Боль в горле осталась, а комок перекочевал в живот. От этого тошнит. На себя я смотрю со стороны и раздваиваюсь: мысли — сами по себе, тело — отдельно.
        Читал я у Жюля Верна о том, что небольшое землетрясение страшнее, чем большой шторм на море. Потому что противоестественно, когда качается не водяная зыбь, а земная твердь. Твердь, а… качается?! В эту ночь под каждым из нас троих закачалась твердь наших твердых убеждений. Вместе с домом и родителями мы потеряли непоколебимую веру в Советскую страну, в Сталина! Дрогнула твердь, готовая рухнуть. Оказалось — нет тверди! Страна — как нужник подмороженный: под хрупкой корочкой вранья — мерзкая жижа «советской действительности»!

* * *

        От станции Океанская шлепаем по липкой лесной дороге по берегу Амурского залива. Места здесь дачные, мне знакомые. Не раз я с родителями приезжал сюда в гости и купаться. Вдоль дороги в лесу стоят разноцветные веселые домики — дачи, разные по размерам и архитектурным причудам. Еще недавно из распахнутых окон дач озорно выпрыгивали веселые ритмы фокстротов с патефонных пластинок, под окнами цвели георгины, а в дачных садиках томные дачницы с томиками стихов, покачиваясь в гамаках, изображали меланхолические грезы. Во двориках дачек курился самоварный дым, а на задворках, на лесных полянах, до темноты раздавались азартные вскрики и хлесткие звонкие молодецкие удары по волейбольному мячу. Потом среди дачек появилось длинное, угрюмое двухэтажное здание, выдержанное в классическом стиле советского… не барокко, а барака, под названием ДОЧ — «Дом отдыха чекистов». А к осени этого года все дачи сменили хозяев: вместо арестованных партработников в них вселились начальники НКВД. И весь легкомысленно веселый дачный район стал называться по-советски зловеще: «зона». А полностью: «ВЗОР НКВД» (Выездная Зона
Отдыха Работников НКВД). Только один дом среди дач, самый огромный, старинный, с мансардой, бывший сиротский приют, оставался незаселенным, и кто-то из пацанов хвастался, что видел там привидение со свечкой!
        Как раз во двор «дома с привидением» заводят нас. Во дворе, кроме дома, длинный флигель и маленькая котельная. Рядом с ней баня. На фасаде дома — свежий плакат: «Все лучшее — детям!» Наверное, под этим «лучшим» подразумеваются новенькие, свежеокрашенные тюремные решетки на старинных окнах с нарядными наличниками. Слева у входной двери свежая учрежденческая вывеска: «СДПР» А внизу помельче: «Спецдетприемник НКВД г. Владивосток». Пока на крылечке отскребаем грязь с ног, милиционер нажимает на кнопку электрического звонка. Дверь открывается. А за дверью никого нет. Входим и топчемся в темном тамбуре.
        — Швыдче, швыдче! Не выстужайте! Заходьте в дежурку!  — доносится откуда-то сиплый, прокуренный голос. За входной деревянной дверью еще дверь — решетчатая из железных прутьев. Как клетка в зверинце. Звонко лязгает за нами эта дверь, отсекая прошлую жизнь с пионерскими кострами, школой, родителями, свободой. Теперь мы, как в книжке про зоопарк: «Детки в клетке»! Дыхание перехватывает от кислой казенной вони, крепко сдобренной застоявшимся никотиновым угаром дешевых папирос. Комната длинная, полутемная. Скорее — коридор. Стены покрашены ядовито-зеленой краской. Под окном стол с табличкой: «Дежурный СДПР НКВД».
        Дежурный в голубой фуражке с красным околышем, под цвет таких же красных глаз, с расстегнутой ширинкой, весь помятый, будто бы всю ночь хранился скомканный под матрацем, молча указывает на неудобную скамейку, прибитую вплотную к стене. Подписав бумагу, дежурный опять скрипит и лязгает железной решеткой, выпуская милиционеров. Мы озираемся. Дежурка похожа на коридор с окнами на обоих торцах. За одним окном — хоздвор, за другим — какой-то большой внутренний двор, обнесенный высоким забором, поверх которого три ряда колючей проволоки с наклоном вовнутрь. Наверное, для прогулок. Да-а уж — о детях тут позаботились: есть «все лучшее» из образцового тюремного набора!
        Справа в дежурке — лестница в мансарду, а перед нами — еще одна зарешеченная дверь, запертая на засов. Сквозь решетку виден широкий полутемный коридор, тускло освещенный светом через окошечки над дверями в коридоре. Оттуда доносится в дежурку слитный, многоголосый шум, как из потревоженного улья. Присмотревшись, вижу, как по коридору пацаны, как мураши, снуют. Туда, сюда и оттуда… чужие, непонятно деловые, загадочные… хотя… что уж тут загадочного!  — делом заняты: в туалет и оттуда — все с полотенцами. Привстаю, делаю шаг к решетке, чтобы разглядеть пацанов…
        — Сидай на место!  — рявкает дежурный. И утешает:  — Ще побачишь… до отрыжки!
        Долго сидим на неудобной узкой скамейке — сзади вплотную стенка, еще книга под курточкой мешает. А по коридору к дверной решетке пацан крадется. Я показываю ему мимикой — дежурный тут сидит. Пацан отвечает ладошкой: будь спок! А возле самой дверной решетки пацан… исчезает! Был тут и… нет?! А-а… там, сбоку, ниша… отсюда не видно… интересно, а что он там делает? Тут дежурный, увидев кого-то на хоздворе, стучит в окно, выскакивает на крыльцо. За решеткой двери нарисовывается этот пацан и шепчет, захлебываясь от торопливости:
        — Эй, новенькие! Давай сюда все, что с воли! А то — отберут сейчас!
        Я просовываю «Графа» сквозь крупную ячейку решетки. Другие двое проталкивают сквозь решетку свои свертки.
        — Не боИсь: у нас железно, как в сберкассе, будьте уверочки! Я, Мангуст, зуб ставлю!  — торопливо шепчет пацан, пряча в нише то, что мы передали.  — Слушайте сюда!  — продолжает Мангуст — сейчас с вами беседовать будут Таракан и Гнус — начальник и старший воспитатель. Не верьте им — понтуют они, а что про родителей нагундят — лажа!  — чтобы вы на пацанов стучали… трынде их не верьте — они шестерки, мульку гонят, чтобы ссучить вас, сотворить дешевок! Крутите панты восьмерками, но без бакланства!  — тут не школа — враз плюх навешают… Таракан с виду страшЕнный, а так он — ништяк. А Гнуса берегитесь — это палач!.. обученная падла… умеет издеваться! Но не дрейфь — держи хвост морковкой!!..
        Звякает входная дверь в тамбуре, и Мангуст исчезает в нише. Входит дежурный. Подозрительно смотрит на наши просветлевшие физиономии, досадливо морщится и энергично сморкается в угол дежурки, а после долго, всесторонне обрабатывает пористый нос занавеской, заскорузлой от постоянного и разнообразного употребления. А в это время Мангуст с нашими вещичками линяет из ниши, показав ладошкой: «Будь спок! Порядок!» А мы трое впервые улыбаемся друг другу: «Ништяк, не сдрейфим!» Не знаю, как с этим делом в других, более тихих портовых городах, вроде Одессы, но во Владике — самом южном городе России — такой круто юго-восточный климат, что тут дерутся все, всегда и везде, от детсадика до собеса. И обещание того, что бить будут, хотя и не радует, но и не пугает. Просто — мобилизует. Раз бить будут, значит — живем! Жизнь — путем и бьет ключоем. И все по морде. Главное, чтобы у родителей был нормалек, а мы-то пробьемся. Спасибо Мангусту — не дал скиснуть в простоквашу! Вот дохнуло из душного коридора ветерком дружеского участия, и стало ништяк — за решеткой пацаны такие же. О нас беспокоятся. Будьте спок — мы не
Павлики Морозовы!
        Вдруг дежурный резво вскакивает и, не дожидаясь звонка, отпирает дверную решетку в тамбур. Догадываемся: начальство идет! Шумно топоча, вваливаются двое. Впереди, громыхая давно не чищеными яловыми армейскими прохорями, вваливается громадный и толстый. За ним семенит, посверкивая и поскрипывая начищенными хромовыми сапожками, маленький, тощий. Не удостоив нас взглядом, взяв со стола дежурного бумагу, начальство величаво восходит по скрипучей лестнице в мансарду. Идут томительные минуты. Дверь наверху приоткрывается, оттуда скрипуче цедят:
        — Давай… по одному!..
        — Эй, ты, ушастик!  — дежурный тычет пальцем в ближайшего к нему пацана и командует:  — Пшел наверх! Бехом!!
        Долго, тревожно тянутся минуты. Наверху — тихо. Потом пацан что-то крикнул. Еще… еще раз!! Дверь наверху распахивается, пацан сбегает вниз, содрогаясь от рыданий. От боли пацаны так не плачут. Наверное, это от большой обиды. А сверху тот же голос каркает:
        — В карцер гаденыша!
        Дежурный отпирает дверь чулана под лестницей в мансарду, подзатыльником препровождает туда пацана и запирает его там, в темноте.
        — Зараз ты! Рыжий!  — дежурный небрежно тыкает державным перстом в меня.  — Швыдко! Бехом!!
        В просторной мансарде, заставленной конторскими шкафами, за письменным столом, массивным, как бастион, восседают двое этих… чекистов. Над просторами необъятного стола триумфально возвышается громадная туша с крохотной лысой головкой, удлиненной книзу двойным подбородком. На голом, как полированном, набалдашнике пышно распускаются огромные, как у Буденного, усы. Наверное, на эти великолепные рыжие усы ушли все соки, которые для мозгов предназначались, потому что усатая ряшка, лоснясь от жира и спеси, торжественно сияет высокомерной умственной глупостью. Только у очень глупых людей бывает на лицах такое демонстративно умное выражение. По рыжим усам узнаю: это — Таракан! Начальник СДПР.
        У второго, который рядом, самая яркая черта — худоба. Она так неестественна, что говорить о его телосложении нелепо: у него — только теловычитание. А там, где у всех выпуклости, у него — плоско. Но особенно отвратна его мертвоглазость. Серовато-белесые глаза, без выражения, бездушны, как у замороженной камбалы в магазине «Живая рыба». Это — старший воспитатель Гнус. Мое внимание так поглощено созерцанием мертвоглазости Гнуса, что не сразу доходит то, что откуда-то кто-то со мной пытается установить контакт для общения.
        — …Хлухой ты, падла, че ль? Токо хлухих туточки не хватало!  — назойливо пищит тоненький голос, и я оглядываюсь в поисках тетки, спрятанной в углу.
        — Че завертелся? Тебя, дундука пришибленного, тута спрашивають! Как фамилие?
        Несоответствие этого писка с комплекцией Таракана столь разительно, что я по-идиотски начинаю лыбиться. А обращение «дундук пришибленный» помогает мне плавно вписаться в поворот на роль малахольного. Запутываясь в моих бестолковых ответах, чекисты все-таки выведывают ценную для НКВД информацию о моей фамилии, имени, даже о дате рождения! Сравнив ее с той, которая в сопроводительной бумаге, оба, довольные, откидываются на спинки стульев: поработали — раскололи злыдня! Таракан разглаживает холеные усы и поочередно подкручивает каждый ус за кончик, как бы настраивая чуткие антенны. Насторожил усы на меня Таракан: где еще встретишь такое природное явление — рыжего идиота в красном галстуке! Ох, как симпатичен я Таракану! И щедро одаривает меня Таракан тускло-серой улыбкой зубного железа из-под великолепия золотисто-рыжих усов.
        — Значица, именинничком к нам пожаловал тута? Проздравляю! А родителев твоих, понимаш, пришлось, тута, забрать. Если врах не сдается — делать шо? Понимаш? Сам знаш: лес рубят — щепки летят… то Вождь сказал! Любишь родителев? То-то. Толды секи: щас от тебя все зависит! Яблоко от яблоньки… то-то… секешь?.. Нам тута подмогнешь, а мы — твоим родителям подмогнем. Ты пацан сурьезный — при халстуке… Знашь про Павлика Морозова? Толды — договоримся, тута…
        Закончив пережевывать в железных зубах тускло-серый монолог, Таракан изображает железным оскалом дружелюбие и поглаживает усы, давая мне время ликовать от сексотной перспективы. И тут заговорил Гнус, решивший, что Таракан достаточно мне мозги запудрил. В отличие от суесловного Таракана, Гнус хрипло каркает без обиняков:
        — Короче. Докладывать мне про то, что видишь, слышишь, чуешь. Понятно? Кхе-кха…  — Достав из стола консервную банку, Гнус долго сплевывает туда мерзко тягучий харчоек.  — Тут пацаны особенные,  — продолжает Гнус, любуясь харчком,  — враги народа. Чесы. Понятно? А ты че такой культурный? Интеллигент? Или еврей? Так и говори! У нас этого-того не скроешь!.. А че ты такой ушлый — при галстуке? Галстуки носить чесам происхождение не позволяет… давай сюда!
        Снимаю галстук, досадуя на то, что забыл его раньше выбросить. Гнус небрежно швыряет галстук в мусорную корзину, но промахивается. Звякает нарядный никелированный зажим галстука… а мама так заботливо выбирала его в магазине!  — и вдруг мне становится обидно… за пионерский галстук!! Чувствую, что краснею и злые слезы вот-вот брызнут из глаз, но не успеваю я ничего сказать Гнусу — меня опережает Таракан:
        — Ну-ну-ну! Разрюмился… Тута не пионерский отряд. А наоборот. Но раз в душе ты пионер, то долг пионерский сполняй! А шо ты тута хотишь быть пионером — ты этого-того — при себе держи! Понимаш, будто ты пионер в тылу враха! Ить чекисты кажин день — в тылу враха. Особливо — в СССР. Ежли б мы не держали народ в ежовых рукавицах, все зараз в антисоветчиков перекинулись! То-то… А как ты нам сообчать будешь — так ет мы с тобой свяжемся… хучь через карцер. А окромя нас троих, сам знаш, никто про ет ни сном, ни духом… ни-ни… токо сам будь аккуратней, никому не доверяй! Все втихую примечай: кто чем дышит, где какой непорядочек проклюнется. Понимаш? Да ты ж — не колхозник. Ушлый пацан — наскрозь хородской. Будь спок — сработаемся. Усек?  — И Таракан подмигивает мне по-свойски, как единомышленнику. И во мне подпрыгивает желание подразнить Таракана. В школе я всех передразнивал, от Двучлена до Крысы.
        — Усе-ок,  — откликаюсь я эхом, оглядываясь заговорщически по сторонам, и сообщаю:  — В дежурке, понимаш, непорядочек… дежурный тута… с расстегнутой ширинкой… а отель толды… три буковки из слова «заштрихуй» выглядают… Понимаш? То-то и оно…
        — Ну ты дае-ешь…  — удивленно протягивает Таракан, простодушно дивясь моему скудоумию. Но пока тараканьи мозги работают со скоростью остановившегося будильника, под серой кожей Гнусовой чекистской морды суетятся, бегают злые живчики желваков. Поднимается Гнус со стула, ощерив желтые, не чищенные со дня рождения и на вид-то вонючие зубы, но приступ кашля возвращает его к банке с харчками. А тем временем мой «стук» до Таракана доехал и зацепил. Подносит Тараканище к моему носу кулачище размером — о-го-го!  — с мой кумпол!.. а для большего сходства — тоже с рыжими волосами.
        — Чем пахнет?!
        — Могилой…  — отвечаю я, уважительно ознакомившись с габаритами кулачища.
        — То ж то… задену — мокрое место! Ррразмажу, тварь!!
        После неожиданного пинка, я, распахнув головой двери, лечу кубарем вниз по лестнице, опережая звук хриплого карканья сверху: «Следующий!»
        Встаю на ноги. Руки трясутся, но нервные комки в груди и в горле — как рукой сняло. Злость — лучшее средство от горя! Глаза сухие — ни слезинки! Чую — шишка на лбу наливается спелой вишней… Ништяк! Оприходуем, как подарок от органов в день рождения! По мере расцветания шишки на лбу, увядает в душе вера в Сталина. Что же он, Всезнающий, про НКВД не знает??!

* * *

        Пройдет не так много дней, и в ДПР получу я ответ на этот вопрос. И пойму, что первая шишка в учреждении НКВД — та самая точка, которой закончилась моя жизнь в советском мире, осененном вниманием и заботой Великого Вождя. И сегодня, пятого ноября тридцать седьмого года, не просто одиннадцатая дата моего рождения, а день рождения другого мировоззрения, заполненного ненавистью. И не только к Сталину, но и ко всему, что называется советским!

        Конец репортажа 2

        Репортаж 3
        Страх

        Из страны непуганых идиотов
        Сталин создал страну напуганных идиотов.
    (Историк)

        В родном своем краю.
        Все мы Сталиным воспитаны…
    (М. Исаковский)

        Бац!!  — врезают мне по радостно лыбящейся мордахе! Бац!  — и еще!!
        — За что-о?!  — закрыв лицо, забиваюсь в угол умывальника. Передо мной — огольцы из старшей группы: Бык и Кузя. Нормальные огольцы… какая же муха их кусает?!
        — «По поручению Присяжных…» — начинает Бык уставную форму Приглашения на Присягу.
        — Не пузырись,  — перебивает его Кузя, обращаясь ко мне,  — сам напросился, Ваше сиятельство… агитатор хренов за светлое будущее! Парочка плюх полагается по регламенту Приглашения на Допприсягу. Для торжественного настроения.
        — «…ожидай Собрание Присяжных в Зале Ожидания с начала мертвого часа!» — заканчивает Бык традиционную фразу Приглашения на Присягу. Так обидно начинается еще один день в ДПР. Однако!.. а фискальное дело поставлено у огольцов получше, чем в НКВД! Вчера, после отбоя, рассказал я пацанам книжку про коммунизм Томмазо Кампанеллы «Город Солнца», а по утрянке в умывалке — бац, бац!  — отоварили по морде: нарушение Присяги!! И когда успели настучать? Оперативно… но несправедливо! Я не Павлик Морозов! Впрочем, с Павликом Морозовым не чикались бы. Не приглашали на Присягу, а нашли б его по утрянке висящим на трубе в умывалке. Так должно быть по Закону и Присяге, потому что против страха есть одно средство — еще больший страх. Такой, чтобы страшнее всех страхов!
        В мертвый час забираюсь я в укромный закуток, оставшийся от печки в конце широкого коридора, который называется «Большим бульваром». Это и есть Зал Ожидания — единственное местечко в ДПР, кроме кондея, где можно тихо сидеть в одиночестве, «пребывая в состоянии сосредоточения души и духа для процесса духовного самоуглубления», как это предписано инструкцией по подготовке к Присяге. Таков ритуал. И пацанам ко мне подходить нельзя, чтобы не мешать мне думать про мою прошлую жизнь «для духовного очищения перед вхождением в будущую». Моя прошлая жизнь была не настолько продолжительной и содержательной, чтобы о ней долго думать. И вши зудят. Зато «в минуты жизни трудные, когда на сердце грусть» — всегда при себе утешительное занятие: надыбаешь ее, единокровную, бе-ережно на ноготь посадишь, а другим ногтем осторо-о-ожненько, чтобы почувствовать упругость ее тельца, надавишь… Чик!  — брызнула, родимая! Занятие тихое, интеллектуальное, требует аккуратности, сосредоточенности, а потому для нервов полезное. Я б на месте докторов вместо всяких порошков насыпал бы неврастеникам по горсти вшей в кальсоны. И
никаких нервных мыслей!
        Зябко. Язва на щеке чешется. Постепенно задумываюсь, и внутри моего наголо остриженного кумпола самозарождаются кое-какие мыслишки. Говорят, самое вредное из того, что глотают,  — это обида. Поэтому первыми, растолкав всех, нетерпеливо выскакивают с воплями мысли обиженные: «А кому кисло от того, что я в коммунизм верю? Да хоть сто раз я Присягу приму, а в коммунизм буду верить!!» Когда обиженные накричались, подходят, вздыхая, мысли печальные на тему:
        «У него было только короткое прошлое, мрачное настоящее и неведомое будущее».
        Это — цитата из книги, из-за которой кликуха у меня — Граф Монте-Кристо. Это я эту книгу в ДПР притаранил. У всех в ДПР клички нормальные и необидные, а у меня с подначкой: «Ва-аше сия-ательство»! Если бы не эта книга — звали бы меня Рыжий. Кликуха обычная, со школы привычная. А мама звала меня «солнышко»… и папа маму звал так же…
        Полгода прошло, как маму и папу забрали, а о чем бы я ни начинал думать — к ним в мыслях возвращаюсь. Когда-то я козла увидел, за столб привязанного. В одну сторону бежит козел — веревка наматывается и к столбу его притягивает, в другую сторону бежит — то же самое… Пацаны говорят: нельзя о родителях много думать — от этого чекануться можно. Легко сказать: не думай! А если память прищемило на том месте?!
        «Граф Монте-Кристо сидел, подавленный тяжестью воспоминаний».
        «Граф» — он шустрый: пролез в ДПР сквозь решетку раньше меня и… сразу влез в души чесиков! Будто кино «Чапаев»! А как же «наш пострел ко всем успел»? Не кино же — книга! А так. В комнате политпросвета стоит конторский шкаф с отломанной дверкой. Называется «Библиотека ДПР». Там вместе со старыми газетами лежат еще более древние, чем газеты, разрозненные журналы «Коммунист», полсотни экземпляров брошюры «Биография И. В. Сталина», и столько же — «Биография В. И. Ленина». Никто не чинит дверку шкафа для сохранности таких библиографических ценностей. Хотя газеты и растаскивают на гигиенические нужды, но на биографии вождей не посягают: жесткая бумага отпугивает.
        В тот день, когда узник замка Иф, меня опередив, предстал перед восхищенными взорами узников ДПР, из «Библиотеки» исчезли «Биографии Сталина». Будь бы воспитатели повнимательнее, они бы имели большое удивление от пробуждения интереса пацанов к биографии Сталина! И не только в комнате политпросвета, но и в спальной, а то и на прогулке пацаны глазами, горящими от жажды познания, впивались в странички под обложкой «Биография Сталина»! Конечно, если нас не Утюг прогуливал. Воспитатель с такой теплой кликухой методику детских прогулок почерпнул из кладезя армейской премудрости, по которой надо поровну есть и гулять: шаг в шаг, а меньше ни на шаг! Хорошо, если прогуливает он нас строем, даже с песней, но частенько выстраивает нас в одну шеренгу, командует: «напра-а… о!» — и гоняет гуськом и бегом все быстрее и быстрее вдоль забора по периметру прогулочного двора. Утюг говорит, что он в армии три года так гулял. Вот за это теперь мы и расплачиваемся.
        В нестираных наволочках подушек и в дырявых матрацах прячут пацаны тоненькие книжки на обложке которых изображен юный Джугашвили. Не расставаясь с книгой, он так бодро чешет на высокую гору, будто бы его Утюг прогуливает. Интерес пацанов к таинствам биографии Великого Вождя оказался заразительным, и вслед за пацанами, на том же месте чеканулись огольцы из старшей группы. А если бы воспитатели оказались еще более наблюдательны, они бы уж точно подумали: «тихо шифером шурша, едет крыша не спеша». И сразу у всех воспитанников и в одном направлении: от перегрева от пылкой любви к Отцу Всех Народов! Потому что каждый из нас, прочитав от корки и до корки «Биографию Сталина», тут же спешит обменять ее на другую… точно такую же книжку! И начинает читать ее от корки и до корки с тем же упоением… ведь между одинаковыми обложками с изображением юного Джугашвили аккуратно вклеены страницы книги «Граф Монте-Кристо»!! Формат «Биографии Сталина» идеально соответствует формату страниц «Графа». Расчленив «Графа» на типографские дольки по тридцать две страницы, каждый получил возможность, не дожидаясь других,
читать свой фрагмент «Графа Монте-Кристо».
        Ни одну книгу в мире не читали в такой фантастической последовательности: ведь каждый начинал читать с той дольки, которая ему досталась, а потом выменивал на другую, тоже случайную, дольку! Зато эту книгу — единственную художественную книгу в ДПР — прочитали все пацаны сразу!! И некоторые говорят, что читать с середины еще интереснее: не знаешь не только, что будет, но и то, что было! Полюбившиеся дольки пацаны перечитывают по нескольку раз и теперь по любому поводу шустрят цитатами из «Монте-Кристо». А так как каждый читал дольки в разной последовательности, то графские интриги, которые Дюма и так закрутил не слабО, в пацанячьих сообразиловках еще не раз перекрутились, у каждого пацана по-разному, в зависимости от последовательности их чтения. Теперь после отбоя, когда в спальной свет выключают, есть нам о чем поспорить, потому что у каждого — свой вариант графских интриг. И некоторые пацанячьи варианты — куда интереснее, чем у Дюма!
        Неожиданно в «Зал ожидания» заглядывает Утюг. Сегодня он дежурит по ДПР. Утюг пристально разглядывает меня. От созерцания такого жалкого зрелища чугунная морда Утюга слегка очеловечивается. В напряженной тишине что-то скрипнуло — это в зловещих недрах Утюга шевельнулась какая-то умственная загогулина, быть может, главная — пищеварительная. Под пронзительным взглядом крохотных глазных бусинок, пристально глядящих из узких прорезей глаз, я цепенею, как кролик перед удавом. Чем примитивнее зачугуневшие мозги удава, тем сильнее его гипнотическое действие на нежные мозги кролика. На недвижной харе Утюга от рождения застыло чугунное выражение несгибаемой воли и дремучей глупости. А в глазах — дубовая уверенность «во всемирной победе советского строя» и гордость от участия в этой победе.
        — Че тут, сукин сын, затырился?
        А что, если не поддаваться гипнозу? Стряхнув оцепенение, я чеканю логическую шараду:
        — Я-то — сукин сын… а мой отец — товарищ Сталин!!
        Морда Утюга перестает чугунеть, теперь она бронзовеет.
        — Че бормочешь, падла дохлая?! Свихнулся, говнюк, че ль??  — теряется Утюг, утратив гипнотические свойства.
        — А читать умеете? Для кого в столовке плакат: «Дорогой наш отец товарищ Сталин»… НАШ ОТЕЦ! Понятно?.. «спасибо за наше»… на-аше! Не ваше — мордва-чуваши,  — а за на-а-аше!!  — «счастливое детство»!! Или этот лозунг не про нас, или вам он не нра, и вы не «за наше счастливое детство», а против?? Тогда пишите заяву в НКВД!  — выпаливаю я уже с радостной уверенностью в победе над гипнозом Утюга. Действительно, Утюг озадачен. У него появляется кое-какое выражение лица из-за брожения мыслИ в его кумполе. Я представляю, как мыслЯ, в беспросветную пустоту забредя, там пробирается и на паутину натыкается. Медицина открыла, что наличие мозга влияет на образ мыслей. Но у гебистов не бывает мыслей: потому как если и есть извилина, то она в заднице. Поэтому Утюг с хитростью, присущей простейшим, выруливает разговор туда, где его преимущество неоспоримо:
        — Ты че такой вумный? Я тя выведу на чисту воду! Хто в хоридоре утюх нашхрябал?! А??
        — Не… не знаю…  — теряюсь я при таком крутом повороте дискуссии и теряю способность думать под гипнотическим взглядом удава, не сомневающегося в своем праве пожирать кроликов.
        — Хы-ы!.. Не зна-ашь?! Щас узна-ашь! Все узнашь, все-все!!
        Утюг хватает меня за ухо, больно закручивает его и волочет меня к познанию всего-всего-о-о!!..
        — О-о-о!!!  — кричу я, признавая поражение в диспуте и не стремясь к познанию «всего-всего»! В коридоре на крашеной панели кто-то кусочком известки изобразил утюг с узенькими глазками, похожий на урыльник Утюга.
        — А ну стери!
        — А чем?
        — Хуч мордой своей, вражьей!  — ухмыляется Утюг, по-начальственному уверенный в своем остроумии. Поплевав на ладошку, я с сожалением стираю, быть может, шедевр сюрреализма: «Портрет Утюга».
        — Марш в спальню!  — командует Утюг и величаво удаляется в дежурку, заперев дверь в коридор. А я возвращаюсь в Зал Ожидания, чтобы предаться традиционному занятию всех отшельников: поиску вшей и смысла жизни.
        Если бы год назад кто-то высказал мне мысли, которые сейчас переполняют мою соображалку,  — я бы с кулаками на него бросился! Но за полгода жизни в ДПР весь горький и противоречивый сумбур в душе, с которым привели меня сюда, сложился в стройную идею выстраданных убеждений. Идея эта крепнет с каждым днем, проведенным в ДПР, обрастая новыми доказательствами своей достоверности. Страшная идея, но неопровержимая…
        Когда-то величавый покой Птолемеевой системы мироздания сменила головокружительная теория о том, что наша Земля кружится вокруг Солнца. И человек, привыкший к жизни в незыблемом, престижном центре мироздания, вдруг оказался межзвездным скитальцем на маленькой планетке, запузыренной в пустоту космоса. Но люди поверили в систему Коперника потому, что она ответила на все вопросы туманной небесной механики, изрядно подзапутанной Птолемеем.
        Так же одна еретическая мысль: «СТАЛИН — ПАХАН БАНДЫ УГОЛОВНИКОВ, ЗАХВАТИВШИХ ВЛАСТЬ» — объяснила аресты героев Гражданской войны и тот кошмарный абсурд, который царит в СССР. Но как трудно избавиться от привычных представлений о справедливом советском строе и мудрых вождях партии ВКП(б) и поверить в то, что партия, уничтожив настоящих коммунистов, объединила в себе отъявленных негодяев и ворюг, превратившись в крепко спаянную страхом, алчностью и властолюбием Всесоюзную Кодлу Подонков (барыг)  — ВКП(б)!
        Потому-то так деликатно, без насмешек, постепенно готовят огольцы каждого новенького пацана к тому, чтобы он, будто бы самостоятельно, дотумкал бы до такой простой, но страшно еретической мысли: «СТАЛИН — ПРЕСТУПНИК. ОН УБИЙЦА И ПРЕДАТЕЛЬ». Раз наши родители, которые самые честные, самые умные,  — враги народа, партии и СССР, то мы-то уж…
        А того, кто не способен постичь такую логику, ожидает судьба Рябчика. Был такой мировой пацан… жил бы с нами, если бы не его несгибаемая вера в непогрешимость советской власти и Сталина. Меня и Рябчика в один день в ДПР привели. Это Рябчика Гнус сразу направил в кондей. И до самой Присяги мы дружили, откровенно обо всем говорили, аж до разбитых сопаток. Но, увы… мог Рябчик возненавидеть кого угодно, даже меня, но не советскую власть и не Сталина. Был он воспитан как бетонная балка — несгибаемо. Но и родителей своих, коммунистов, не обвинял он ни в чем — верил им. Так попал Рябчик в логически неразрешимый тупик.
        Когда отказался он от антисоветской Присяги, то стал изгоем среди нас — «врагов советского народа». Надеялись мы — одумается. Невозможно жить Робинзоном в таком коллективе, как наш,  — изолированном со всех сторон надежнее, чем остров в океане… в коллективе, замкнутом во всех смыслах этого слова. Тут друзей выбирать не приходится: от них никуда не уйдешь! А Рябчик ушел… в мир иной. В умывалке повесился ночью. И не стало у него проблем ни с пацанами, ни с родителями, ни с советской властью. А для понтА, чтобы пацанов припугнуть, огольцы слух пустили: будто бы Рябчика осудила и казнила таинственная «правилка» за то, что он от Присяги отказался и согласился Гнусу стучать. И все в это поверили, кроме меня. Ведь никто с Рябчиком так откровенно не говорил, как я: замкнутым он был пацаном, никому не доверял, кроме меня. И заложить он мог только меня. Но слух этот я опровергать не стал. Понимаю, что против страха перед НКВД должен быть еще больший страх — страх перед таинственной «правилкой»… хотя ее и нет!
        СТРАХ!!.. И днем, и ночью — страх. За себя, за пацанов, за родителей. За всех, за все, по поводу и без. Шестая часть суши планеты, закрашенная на карте красной краской, от страха пропитана клейкой слизью холодного пота. Чудовищный спрут страха душит СССР и миллионы его холодных щупалец, проникая в сердце каждого человека, сосут оттуда горячую кровь. Душный кошмар страха висит над страной. Страшно человеку поднять голову и встретить страх лицом к лицу. Страшно быть не бесформенной «капелькой», а несгибаемо твердым алмазиком — свободной, смелой личностью, подобно героям из любимых книг. Бдительно следит НКВД: не замаячила ли где-нибудь гордо поднятая голова?
        И Гнус нагнетает атмосферу страха: с подробностями рассказывает нам, как он с друзьями чекистами потешались, пытая врагов советской власти в НКВД, а потом, сломив их волю, глумясь над ними, состязаясь в изобретательности, весело приканчивали их на Второй речке. Любил Гнус свою веселую, интересную работу, скучал по ней, вымещая на нас тоскливую звериную злобу чекиста, натасканного на людей, как сторожевой пес. Поэтому у первого НКВД, опричников Ивана Грозного, у седла был приторочен символ их профессии — оскаленная собачья голова!

* * *

        Было у меня когда-то несколько друзей из еврейских семей. И часто обескураживал меня резкий контраст их поведения. То ли воспитание такое, то ли это от природы? Но робкие, деликатные еврейские пацаны, попав в серьезную переделку, вдруг становились дерзкими, несгибаемо гордыми, не ведающими страха. И если только что, в дружеской обстановке, они миролюбиво шли на компромиссы и добродушно реагировали на подначки, то, всерьез оскорбленные, перли они буром, не считаясь ни с кем, ни с чем. Таким был в ДПР грустный пацаненок — Изя Гохберг.
        Грустные глаза у всех евреев. Говорят, в них застыла многовековая печаль об утерянной родине. Но глаза Изины были печальнее, чем у всех евреев от Авраама до Чарли Чаплина. Тосковал Изя не только по родителям, но и по музыке и своей скрипке, сделанной знаменитым мастером, которую конфисковали чекисты как орудие шпионажа. До ареста родителей был Изя победителем краевого детского конкурса скрипачей и готовился к конкурсу в Москве.
        Кликуха к Изе не липла, и остался Израэль Изей. Наверное, потому, что странное имя его уже звучало как кличка. В пацанячьем гвалте выяснения отношений Изя предпочитал застенчиво отмолчаться, а если подбрасывал в разгоревшийся спор реплику, то пацаны либо от хохота покатывались, либо умолкали, с недоумением глядя на изысканно тонкое лицо Изи, осененное печальными, бездонно черными глазищами,  — так остроумны и неожиданны были его короткие реплики. Однажды воспитатель по кликухе Конопатый не со зла, а по дурости природной захотел поизгаляться и спросил Изю:
        — А ты че думашь, еврейчик, о русском лозунге «Бей жидов, спасай Россию!»?
        — Думаю, это узе устагъело… надо узе пгизывать: «Бей жидов и конопатых!» — ответил Изя так серьезно, что Конопатый простодушно удивился:
        — А за что — конопатых-то?
        — А за то же…  — вздохнул Изя,  — их поменьше… значит, бить легче…
        Поморгал Конопатый озадаченно и, мотнув головой, будто лошадь, отгоняющая слепня, заржал удивленно:
        — Хы-ы-хы-хы-хы!.. хитер, жиденок!!.  — но почему-то даже подзатыльника не дал Изе.
        Намедни проводил Гнус политинформацию. Усыпляюще монотонно читал бредятину по журналу «Коммунист». А мы, как обычно, пребывали в лекционном офонарении с вытаращенными глазами и отключенными сообразиловками, чтобы на лабуду не расходовались. И чего Изе приспичило в окно смотреть?!
        Хриплый голос Гнуса обрывается, тусклые зенки его фокусируются на Изе.
        — Чо, еврейчик, заскучал? А-а??  — елейно ласково интересуется Гнус.  — Не хотишь слушать про Карла Маркса?!  — а это уже со злобой…
        — Хочу!  — как на пружинке подскакивает Изя.  — Хочу, потому что Кагъл Магъс, как и я,  — тоже евгъей!!  — почти шепотом заканчивает Изя, побледнев, но упрямо глядя в пустоту гнусовых гляделок.
        — Ах ты… выб… ублюдок!! Ишшо глазами язвит!! Ты што-о-о сказал?? А ну — повтори!!..
        — Я — евгъей, как и Кагъл Магъкс!  — чеканит Изя, а на побледневшем лице его в контрастно почерневших глазищах полыхает фанатичное пламя борца за идею. У нас как стон вырывается сочувственный выдох. Знаем, как звереет Гнус, если видит, что его не боятся, потому что весь смысл его гнусной жизни, заживо разлагающейся в тщедушном теле, в том, чтобы наводить страх на людей, попавших к нему в зависимость.
        — Ты — жидовский выб… ублюдок! А Карл Маркс — немец и вождь мирового пролетариата!  — Будто бы спокойно цедит Гнус.  — Щас я помогу тебе это запомнить… Иди сюда!!
        Изя подошел, и Гнус, профессиональный палач, двумя ударами, по голове и по ногам, сбивает Изю с ног и прыгает каблуком сапога на хрупкую кисть левой Изиной руки. Не столько ушами, сколько напрягшимся нутром своим чувствую я, как будто бы не у Изи, а у меня хрустят под кованым каблуком гебистского сапога тонкие косточки на пацанячьих пальцах. Резко всплескивается пронзительный крик Изи и обрывается в его беспамятстве…
        — З-з-запомнит, ж-жиденок… Ишь, на скрипочке играть хотит… Не-е, кайлом будешь мантулить!..  — хрипит Гнус, скрипя вонючими гнилыми зубами. И рявкает:  — Я научу вас свободу любить! Все вы, контра, лагерная пыль!!
        Мы молчим. И угрюмо густеет над нашими остриженными головами унизительный животный страх. Тот страх, который день за днем и год за годом воспитывает партия в каждом жителе страны советской. Страх отупляющий, страх оглупляющий, страх, который нужен в стране страха для животной покорности народа, состоящего из запуганных скотов и злобного зверья. И все отчетливее ощущаю я, как катится страна советская в дикий беспредел черного рабства, где будут жить и властвовать злобная чернь и садисты уголовники.
        Во Владивостоке преподавателей университета арестовали ВСЕХ, вместе с ректором, хозчастью и полненькой, но очень близорукой библиотекаршей Раисой Моисеевной Лурье, а университет закрыли. В огромное здание университета — самое большое здание Владивостока — въехало самое главное и самое большое учреждение — НКВД, которому стало мало других четырех больших зданий в городе. НКВД — самое авторитетное и самое загруженное работой учреждение! Оно создает то, что всего нужнее для рабства — страх! Зачем рабам науки? Им нужны лозунги, славящие Сталина, чтобы проникаться чувством своего ничтожества и «каплей литься с массою», как написал талантливый, но очень холуйствующий поэт.
        Но!  — среди дурацких плакатов, для безмозглых, попадаются и любопытные, над которыми можно думать. В прогулочном дворе висит плакат на фанере с изображением красного колеса, которое с крутизны катится. А человечки в буржуйской одежде на пути колеса стоят, остановить его пытаются. И хотя нарисованы эти человечки маленькими, щупленькими: царские генералы, казачьи атаманы, буржуины и капиталисты, попы и журналисты,  — но видно, что безрассудно храбрые они, раз стоят на пути громадного красного колеса! А если бы они подумали, то поняли, что катится это колесо туда, куда надо,  — в пропасть! И зачем ему мешать?
        Этот плакат — иллюстрация к словам Сталина: «Колесо Истории невозможно повернуть вспять!» И все было бы по-советски заурядно, если бы на Колесе Истории не нарисовал художник символы СССР: серп и молот. И понятливые секут: это же Сесесерия в пропасть покатилась!!. А мы, чесы,  — самые понятливые в СССР! И стало это Колесо для нас загадкой: не мудрое ли это пророчество смелого художника? А ведь этот плакат перерисован с обложки журнала «Крокодил»!  — его же весь мир видел!! Но советские люди трусливы и тупы — без понятия о юморе. Кто-то сказал про таких: «Они смотрят и не видят, слушают и не слышат, потому что не люди, а скоты».

* * *

        Позавчера в нашу жизнь, скучную, как «Биография Сталина», ворвалось известие: кино привезут! С утра приставали пацаны к воспитателям с вопросом: как кино называется? Изызнывали в сладких предположениях: а вдруг — про Чарли Чаплина?!.. Да что — про Чарли Чаплина… сейчас каждый из нас любую муру, вроде «Ошибки инженера Кочина», смотрел бы десять раз подряд! Вечером привезли кино.
        — «Семья Опенгейм»! Кино — «Семья Опенгейм»!!  — кричал Мангуст, бегая по ДПР. Неугомонно общительный Мангуст все новости в ДПР узнает не только раньше всех, но, иногда, раньше, чем они случаются. Изнывая от любопытства, с завистью наблюдали мы, как двое огольцов, помогая киномеханику, таскали круглые коробки, железные ящики, звуковые динамики и наконец-то — сам кинопроектор… ах!  — если бы нам, пацанам, разрешили хоть потрогать его! Плохо быть маленьким.
        Стемнело быстро и рано: по окнам забарабанил обычный для Приморья нудный майский дождик. В комнате политпросвета пацанов посадили на пол и на скамейки поближе к экрану, огольцы сели позади на столах. Воспитатели сели на стулья вдоль стенки, подальше от нас, чтобы вшей не нахватать. А Таракан не пришел. Небось, поддал и спать завалился.
        И вот — застрекотал кинопроектор!  — и с той же частотой застучали пацанячьи сердца, готовые выпрыгнуть от нетерпения. Луч света на экране упирается в ослепительно белый квадрат. Пацаны перестают дышать. По экрану бегут зигзаги и полосы. Мелькает пятиконечная звезда и… вдруг!  — резко звучит бравурная музыка — распахивается с высоты птичьего полета Красная площадь! Это киножурнал. И восторг, потому что киножурнал тоже кино, захватывает нас, приподнимает над площадью, несет на крыльях радости! Кинокамера скользит вдоль кремлевской стены.
        На ней — черные квадратики, напоминающие о том, что это не просто стена, а скотомогильник. А еще кремлевская стена — символ страха. Страха вождей перед народом. «Я другой такой страны не знаю», где бы правительство от народа, как от злейшего врага, за такую высокую стенку пряталось! Враг — понятие относительное. Если со стороны народа смотреть — все враги кучкуются за кремлевской стеной. Говорят, Сталин из Кремля не выходит, а на дачу по тайному подземному метро ездит. А тех, кто то метро копал,  — там же и закопали! Со страху. Чтобы никто про эту тайну не знал.
        Камера подъезжает к Мавзолею, на котором рыло к рылу стоят откормленные, как свиноматки, советские вожди. Чем выше рангом — тем ближе к Сталину. Берия — рядом справа. Пока кинокамера неспешно рассматривает оплывшие от обжорства и пьянства реликтовые морды всесоюзных владык, я размышляю: на фига нужен Мавзолей?
        По названию и по содержанию, Мавзолей — гробница, где труп Ленина хранится. Конечно, в шумном центре большого города, на проезжей площади, это место для покойника — не цимес. Жмурики любят, где потише. Неужели пристойнее места, чем на обочине дороги, Ленин не заслужил? Но место — это что! По праздничным дням на гробницу забираются, пердя, тридцать три госглаваря и… базлают! А что базлают? Здра-авицы!!! Здравицы из гробницы?! Ну и юморочек… надгробный! Небось, торжествуют главнюки над тем, кто лежит у них под ногами?! Поди-ко, топочут там, регочут и приплясывают?! Вон как радостно лыбится Сталин, подпрыгивая на могиле Ленина!
        Когда-то читал я рассказ «Тайна древней гробницы». Там по ночам из гробницы раздавались страшные проклятья и жути было — до мурашек по коже!! А подумаешь о покойнике в Мавзолее — жаль его… если при всем честном народе с его гробницы вопят здравицы — это же хулиганство! Кем бы ни был покойный, а только он — хозяин своей гробницы! И здесь к нему надо уважительно относиться, без радостных кличей, даже если кое-кто очень рад, что Ленин — там, а Сталин — тут… Я бы на месте Ильича первого мая собрался с духом, вышел из Мавзолея да ка-ак недоумков этих обложил бы!  — чтобы не галдели на его законном долгосрочном спальном месте посреди Москвы. Мало уличного шума — тут еще и вопли первомайские!!
        Пока я обдумываю, что бы я сказал, если бы… кадр меняется: по экрану бодро маршируют, как бойцы, здоровенные бабцы — физкультурницы в белых трусиках. Оператор снимает их снизу вверх, будто пытаясь заглянуть в трусики. При такой прогрессивной точке зрения оператора на физкультуру выглядят физкультурницы на экране удивительно: во весь экран, крупным планом, перед гробницей уверенно и грозно шагают дородные, физически очень культурные ляжки! А сверху, над подчеркнуто выпуклыми бюстами и прочим физически культурным мясом,  — маячат недоразвитые отростки женских головок, кургузые от одинаково коротких стрижек. Как рудименты, оставшиеся от доматериалистической эпохи, когда женщин еще называли «прекрасным полом». Хихикнули огольцы и некоторые пацаны — тоже: не один я высоко оценил низкую точку зрения кинооператора!
        Но тут демонстрация трудящихся начинается, и кинокамера в дегенеративные мордасы демонстрантов упирается. Шаря объективом по толпе ликующих приматов, камера останавливается на их лозунгах: «Смерть врагам народа!», «Да здравствуют герои НКВД!», «Нет пощады изменникам Родины!», «Подлых предателей — к ответу!», «Сотрем…!», «Выжжем…!» и так далее… Стараюсь не смотреть на эти ублюдочные лозунги, где от каждой буквы, от каждого слова брызжет жгучим ядом зоологически звериной злобы недоразвитых обезьян, злобы, адресованной мне, моим родителям, моим друзьям. Настолько уже привычны эти лозунги, что каждое первое слово подсказывает остальные. А кинокамера все смакует шимпанзейский энтузиазм лучезарных соврыл, гордо несущих изображения «гнусных гадин» в виде змей, крыс и других «мерзких тварей», то есть — наших родителей. Уж постарались холуи «Кукрыниксы»! Больше всего рисунков создали эти подонки на слова главного советского законника — прокурора Вышинского: «Собакам — собачья смерть!» Сейчас это главный лозунг советской юстиции!
        Пацаны сидят, на экран глядят. Привыкла «чесеирская порода» к пожеланиям советского народа. Ведь и воспитателям твердить не лень то же самое каждый день. А мы живем, хлеб жуем. Не укокошат — эту мразь переживем! Сидим, кино ждем… а кулаки в карманах, а зубы сжаты… А в детских сердечках — одно желание: «Эх, вырасти бы и… каждой советской твари врезать от души по харе!» И вдруг!.. видимо, забыл про все рассеянный Дрын, бывают у него прибабахи, и от созерцания этой колоссальной кучи говна — массы народной — выдохнул Дрын нежно взлелеянную детскую мечту, промычав задуше-евно:
        — Э-эх… из пулемета бы-ы…
        И этим вздохом детской голубой мечты заканчивается одно кино и начинается другое…
        — Свет! Све-е-ет!!!  — истерично базлает Гнус. Стрекотание кинопроектора смолкает. Включают свет. Выпендриваясь перед Гнусом, воспитатели выхватывают пацанов наугад, а другие пацаны от воспитателей в это время отскакивают и пацаны перемешиваются, перепутываются.
        — Ты сказал? А кто?? Говори!!!  — орут воспитатели, отвешивая затрещины, от которых в глазах темнеет, будто бы свет выключается. Когда воспитатели перетасовали нас по второму разу, огольцов отпускают в спальню, а нас, пацанов, выстраивают в прогулочном дворе. Молча мокнем под дождем. Чтобы узнать по голосу, воспитатели спрашивают нас по одному. Сразу раскусив эту подляну, мы шипим, как простуженные. Гнус, мокнущий под дождем, как и мы, распахивает пасть вонючую — от него чахоткой за версту смердит — и тявкает все истеричнее, шалея от самовзвода, заходясь в дурной психоте и хрипоте. Его воспитательный монолог разнообразием вариаций не отличается и каждый день повторяется:
        — Я научу вас свободу любить! Понятно? Со мной не пофиксуешь! Я при Дзержинском не таким писюнам, как вы, рога обламывал. Наскрозь вас вижу, контры! Тута, сукоедины, стоять будете, пока не сдохнете! Кых-кых… Тьфу… Будь бы вам по двенадцать — все бы вы корешки ромашек из-под земли нюхали на Второй речке! Чем скорей вас уничтожат — тем лучше! Кых-кых… Тьфу… Нахрен народу на контру средствА расходовать?! Все вы — враги народа! Яблочко от яблоньки…кых-кых-кых!..  — захлебывается злобным кашлем Гнус, как цепной пес лаем. Не то — от чахотки, не то — от лютой злобы пролетарской брызгает слюной и заразными харчками. А мы стоим и молча молимся, чтобы сдохла скорей эта мразь чахоточная! И молитвы помогают: на глазах Гнус тает. Уже и в мансарду с трудом поднимается — по лестнице, падла, едва ползет, задыхается… Опасаясь заразы, гебушное начальство отправило Гнуса от себя — к детям в ДПР. Вместе с Тараканом, которому не только чахотка, а дуст — не в падлу. Надеялось начальство, что без любимой работы — пытать и в затылок стрелять — загнется курва гебушная на природе от горячих молитв невинных детских душ.
        Долго мы стоим промокшие, обдуваемые прохладным майским ветерком. Гнус уже материться не может — взлаивает хриплым кашлем. А нас греет радостная надежда, что в истеричном запале не бережется Гнус и вместе с нами мокнет… а много ль надо чахоточному? Стоим мы в строю, как положено: голова покорно опущена, руки — за спиной. Поднять голову, взглянуть в лицо Гнусу — опасный аттракцион. Такой дерзости Гнус не потерпит. Подойдет к осмелевшему пацану и пнет его носком сапога по голени. А когда присядет пацан от боли — будет Гнус с чекистской виртуозностью бить ослушника начищенными сапогами с подковками по голове. Чтобы помнил он: каково поднимать эту часть организма в стране советской! Молчим мы, созерцая свои пупки. Когда мы в строю, когда мы вместе — вроде бы не так страшно… а все равно — страшно: чем это закончится?.. Вдруг откуда-то бухое Тараканище возникает и Гнусу по-тихому болботает:
        — …По списочному составу… на полгода вперед…
        А Гнус жмется и от злобы трясется. Потом прокашливает, сипя:
        — Кхы-кхы… чесы не сдохнут — контра… я научу эту контру свободу любить… пусть поживут, чтобы было кому языком пролетарскому классу сапоги чистить!
        Но отпускает нас. Закончилось кино.

        Конец репортажа 3

        Репортаж 4
        Присяга

        Вихри враждебные веют над нами.
    (Песня)

        Ученые говорят, что животные способны к обмену информацией. Уж кто как умеет. Кто — хвостами, кто — ушами, а кто горлом на бас берет. Но ни у кого нет за тот случай недопонимания. А чем язык сложней, тем больше недоразумений. Язык шимпанзе насчитывает до полусотни звуков. А в результате — нате!  — шимпанзе овладели искусством обмана! Почему б и не соврать, раз это выгодно. Вот горилла и заговорила.
        Но не все обезьяны заговорили: молчат те, кто почестней, чтобы ненароком не превратиться в людей, которые придумали столько синонимов и омонимов, что словами говорить — значит мысли утаить. Ложь словом стала так правдива, что кто-то из мудрецов древних изрек: «Всякое слово реченное — есть ложь!» Так в пеленках лжи родился «гомо сапиенс».
        Из-за скудости словарного запаса наши воспитатели далеки от таких филологических проблем. По количеству используемых слов им до шимпанзе далековато. В общении с себе подобными обходятся чекисты несколькими матерками, которые, по надобности, преобразуются в любое понятие. И существительное, и прилагательное, и глагол. А то и без слов обходятся — жестами. Вместо категоричного «нет» — показывают полруки. А если «нет» деликатное, то хлопают ладошкой по ширинке. Еще конкретней разговоры на пальцах: один оттопыривает большой и мизинец, а второй в ответ либо щелкает пальцем себе по шее, либо вздыхает, а большим пальцем указательный и средний потирает. Жестов и матюков у чекистов столько — сколько тем для общения. Преимущества таких бесед не только во взаимопонимании, но и в том, что в разговоре невозможно вольнодумство и крамольный в СССР юмор! А это важно для «рыцарей революции», которых Сталин назвал «идеалом для великого советского народа». Вероятно, в недалеком «светлом будущем» язык матюков и жестов останется единственным языком у идеального народа СССР из палачей и стукачей.
        Но когда Гнус захотел переложить на воспитателей часть тяжкого труда по перевоспитанию чесеиров — произошел филологический сбой: язык и жесты чекистов не совсем подходили для «воспитательного процесса». Закоснелый в матерщине язык чекистов так и норовил, «для ясности», втиснуть парочку авторитетных, как «булыжник пролетариата», матюков, которые проникали даже между словами: «товарищ» и «Сталин»! Это оживляло политическое выступление, но впечатляло наповал тех, кто не достиг уровня чекистского языкознания. Поэтому инициатива Вещего Олега и Мотора проводить занятия по изучению «Биографии Сталина» нашла поддержку даже у подозрительного Гнуса. По возрасту Вещий и Мотор были старшими из огольцов ДПР. А когда созрела эта инициатива, они вошли в доверие воспитателям так, что те уважительно называли их «паханами». Заслужили они это почетное звание примитивными, а потому понятными для чекистов способами: демонстрацией силы, жестокости и жажды власти над чесиками, а главное — неукротимой тягой к доппитанию. Демонстрируя перед воспитателями силу и хамство, скрывают они то, что доппитание, которое получают
паханы по их высокому статусу, попадает в желудки тех пацанов, которые в этом нуждаются. А хлесткие оплеухи, которые паханы раздают пацанам и огольцам при воспитателях, особенно при Гнусе, всем понятны и не обидны. Как доверять бразды правления тому, кто не бьет других по мордасам!
        Сперва на занятиях Вещего и Мотора сидел, позевывая, кто-нибудь из воспитателей — контролировал. Потом воспитателям это надоело, потому как нарушало нормальное течение сорокаградусной общественной жизни чекистского коллектива, которая во время наших занятий радостно булькала в кабинете Таракана. Перед каждым таким собранием у Таракана появляется принесенный со станции чемодан, из которого раздается мелодичный звон бутылок. Когда чемодан открывают, чтобы достать оттуда угощеньице дежурному, то дежурку наполняет умопомрачительно волнующий запах копченой кеты. А часа через два коллектив воспитателей, крепко споянный и спаянный на совещании, шумно вываливается из дверей мансарды на крутую лестницу. Поддерживая друг друга, педколлектив сплоченно преодолевает лестницу и коридорчик с решетчатой дверью, а во дворе распадается на индивидуумов по емкости мочевых пузырей. Одни опорожняются прямо с крыльца, другие — посреди двора, а наиболее емкие, описАв по хоздвору сложную математическую загогулину, опИсивают изнутри и снаружи вонючий нужник около флигеля. А Таракан, чувствуя после мочеиспускания еще и
позыв на речеиспускание, положенное ему, как начальству, возвращается к дежурному и изливает на него застойную, тоскливую муть со дна чекистской души:
        — Мы с тобой — кто? Понимаш?.. Ик!.. Не-а, не понимаааш-ш… Ик!.. Штоб понять выпившего, надо выпить поболе его! Ик!  — Таракан поднимает палец многозначительно и сообщает дежурному доверительно:  — Мы пере… перепитатели… ик!.. Тьфу, ну и словечко!.. Пере-вос-пи-та-те-ли… ик!.. вражеских элементов!.. ик!.. Така работа — враз хренеешь… ик!.. А наука установила… ик!.. что алкоголь в малых дозах полезен… ик!.. в любом количестве!.. В любо-ом! Ик!.. Но! токо в малых дозах… ик!.. Ученые говорят: «пить НАДО в меру». Ик! значит, главное — пить нааадо! Ну и меру знать!.. ик!.. чтоб не попасть в недопитие… ик! иль — хужее: в недоперепитие… ик!.. И… и не туды, не суды… будто без воды, ик!.. Я свою меру знаю, токо… водки стоко не бывает. Ик! Ить, надо мне и другим оставить! А есть и среди нас непьющие… Ик! Которы свое выпили… Понимаш? Ик!
        «Непьющим» Таракан называет Гнуса, который не принимает участия в «совещаниях» у Таракана по хилости здоровьишка, а скорее — по своим хитрым соображениям. Давняя совместная служба связывает Гнуса и Таракана. Оба они в «органах» с самого их появления. Но ни тот ни другой высоких чинов не достигли, хотя у обоих руки по локоть в крови тысяч людей. Все эти годы профессиональный палач здоровяк Таракан служил под началом хитрого и вздорно злобного Гнуса, беспрекословно ворочая за него кровавую работу чекиста. Считались они в ВЧК закадычными друзьями. Их симбиоз считали дружбой и ставили в пример другим чекистам, всегда готовым нагадить в карман сослуживцу: раз уж служба такая… подлая. Вроде не хочешь, а надо подляну мастырить.
        Но! По какому-то начальственному капризу роли друзей переменились. Самолюбивый, мнительный и желчный Гнус попал в подчинение к грубому простаку Таракану. И хотя Таракан потакает своему бывшему начальнику, завистливый Гнус не может смириться с тем, что теперь он подчинен тому, кого привык считать беспрекословным исполнителем своих прихотей. Ревниво воспринимает Гнус любое действие, особенно вмешательство Таракана.

* * *

        Политинформацию в комнате политпросвета проводит Вещий Олег. Пародийно совместив демагогию пропаганды и любимые словечки Гнуса, обыгрывает Олег вчерашнее кино.
        — В своей бессмертной речи Великий Воспитатель Гнус сурово заклеймил вас, писюнов, званием врагов народа… А теперь… вот ты, Пупик! Вста-ать, гаденыш, когда тебя воспитывают! Я научу тебя свободу любить! Понятно? Перестань чесать яйца, вшивка позорная! Короче, отвечай говнюк, почему ты страшен советскому народу, который тебя, Пупика вшивого, своим врагом величает?! Не знаешь? Садись, гнида серая! Короче, кто скажет? Кукарача? Давай!.. клево петришь! Если великий советский народ Пупика за врага держит, значит запугал Пупик совнарод до мандража поносного! Короче, пока народ был русский, то ни Чингисхан, ни Наполеон не сподобились звания врагов народа. А ныне так измельчал совнарод, что и Пупик — враг! А что будет с великим совнародом, если Пупик вырастет?! И станет Пупик Великим Врагом Советского Народа!! Тут и Сталин опупеет! Из сортира вылезти не посмеет! А теперь, сявки-шмакодявки, продолжение на ту же тему. Чапа! Читай плакат! Вон тот!
        — «Дети — будущее народа!» — звонко чеканит Чапа.
        — Хм… читать умеешь. А думать? Какое будущее у народа, у которого дети — враги народа?
        — Вот такой хрен будет в попу этому народу!  — и Чапа показывает полруки.
        — Садись, Чапа! Похабно, но сечешь. А Сталин до этого не допетрил! Всегда у русского народа было будущее. И всегда хреновое! Менялись цари и эпохи, а будущее оставалось то же. Но ни-ког-да у русского народа… а-а-а!!  — это Вещий заметил мой отсутствующий взгляд.  — А вы, Граф, все в утренних грезах? Сделайте милость, Ваше Сиятельство, взгляните на нас!
        Я вскакиваю на ноги, предчувствуя, что Вещий обсмеет меня вдрызг. Олег, обращаясь к хихикающей аудитории, объявляет торжественно, как в цирке:
        — Позвольте представить, господа, страшенного врага великого советского народа! Гра-афа Монте-Кри-исто-о!!
        Ржут все… Сам знаю, какой я… неказистый: тощий, нескладный ушастик с лишаем на полурыльника… еще и рыжий… чтобы посгальней… смешной, жалко улыбающийся «рыжий» на арене! И, представив себя, начинаю я краснеть, как все рыжие: больше, больше… и оттопыренные уши мои раскаляются до того, что при их красном свете можно проявить фотографию! И вдруг Вещий говорит серьезно, со значением:
        — Ща, шмакодявки! Не скальте зубки! Граф Монте-Кристо — не один… Я что — не Монте-Кристо?! Да нас миллионы!! Десятки миллионов Монте-Кристо! Только не каждый вслух признается в любви к советскому народу так пылко: «Эх, из пулемета бы вас, сволочей!..» Но каждый из нас втихаря мечтает, как он отомстит подлому совнароду! А на дом всем задание: помечтать на тему: что сделают десятки миллионов Монте-Кристо, когда получат винтари? Война не за горами! Будет у Дрына пулемет! По его настроению я бы ему пушку дал… самую скорострельную!
        В заключение урока «информация с мест». Есть такой раздел в газете. Расскажу я о том, о чем там не пишут. Итак… Во Владике перед Первомаем, чесики-вольняшки громадный маховик из металлолома стырили и заныкали в трансформаторной будке на углу Первомайской у Суйфунки. А какая крутизна по Первомайке от Орлинки до Ленина? Сечете? От дождей Первомайка — как желоб: из него — не выскочишь!
        Пацаны на санках с Орлинки разгоняются, от Суханки до Светланки,  — вжжжик!!!  — как из пушки — по желобу!! А куда нацелена пушка? Вот то-то… На деревянную трибуну у исполкома на улице Ленина! И первого мая чесики на том колесе написали: «Колесо истории» и… пустили вниз, по Первомайке, к облисполкому, где трибуна!! Вот где было шухеру!.. Вииизгу было — ой-ойе-оей! Рухнула трибуна вместе с начальством! А народная масса, побросав плакатики,  — врассыпную!! Кто уцелел — домой сбежал и двери позапирал!
        Запомнит советская мразь первомайскую демонстрацию тридцать восьмого с участием «Колеса кстории»! Сейчас атас по всему городу: энкеведе и менты рогами землю роют — чесов ищут! Хрен найдешь! Все они заныканы по деревням и хуторам. Многие в Китай уходят. Через болота за Ханкой. Там погранцов нет, только контрабандисты. К нам в ДПР чесов не шлют — места нет. Отправляют в Никольск и Хабаровск, а там и своих чесов девать некуда. Стали расстреливать пацанов. Но для этого их поймать надо. А родители все уже умные — ценности и дети заныканы по Сихотэ-Алиню так, что и медведь туда заглядывать боится! Бросают люди квартиры, бегут из Владика! Дальзавод встал: половину рабочих и интеллигентов расстреляли, а кто остался — в сопки убежал. Там их только Арсеньев бы нашел, но его уже расстреляли. Сам виноват: думал, что ученого с мировым именем не тронут,  — гордость России…
        Не всем нам суждено стать взрослыми — подлый совнарод многим из нас это не позволит,  — но уцелевшие ему отомстят! За всех и за все!! Не будь я Вещий, если недолго осталось советской мрази холуйство демонстрировать. Сбудется мечта Дрына: «Эх, из пулемета бы-ы… всю мразь советскую!» Недостоин этот народ того, чтобы вонять ему на планете! Будет он истреблен! Мы, огольцы и пацаны, исстребим советский народ, если смелых русских людей в России уже нет! А ежели будет не так, то зряшно кличут меня Вещим…
        И по натуре, наш Олег — как тот Вещий Олег, который был на антисоветских тетрадках. И лицо антисоветское: благородное, как у князя Олега.

* * *

        Небось, с полчаса прошло, как припухаю я в Зале Ожидания. Сижу, как дурак… впрочем, каждый сидит так, как умеет. Неужели надо мной так подшутили? Или про меня забыли?! А я жду… терпеливо. Не зря граф имел мнение, что
        «Изо всех добродетелей в этом мире хуже всего вознаграждаются кротость и терпение!»
        — Эй, Монтекриста! Не спишь?.. Правильно… Давай-давай на Присягу канай!  — шепчет, заглядывая в Зал оголец по кликухе Шатун. Бреду за Шатуном налево от «Бульвара» по «Светлому пути» — так называется темный коридор перед умывалкой и сортиром на шесть очков. А пойдешь по «Светлому пути» дальше — там «Конец света» — перегородка с запирающейся дверью, потому что этот вонючий аппендикс без окна возле уборной предназначен не только для хранения ведер и тряпок, но и для одиночного содержания в темноте провинившихся тогда, когда карцер в прокуренной дежурке занят. А направо от «Бульвара» — коридорчик, который называется «Дорога к счастью», и ведет он в столовую. Все коридоры в ДПР называются по кинофильмам.
        Штрафники, которые в мертвый час полы моют, выносят из столовой «Идолище поганое» — большой гипсовый бюст Сталина, ставят его в умывалке в раковину, а сами с тряпками в руках остаются на стреме у коридорного перекрестка. На Присягу посторонних не пускают. Если появится воспитатель у входа на «Бульвар» — проатасят. Кроме Шатуна в умывалке еще трое огольцов: Хан, Америка и глава комиссии Присяжных — долговязый Макарон. Присягая перед ними, я присягаю перед всеми чесеирами СССР! Тут не до смеха: Присяга дополнительная, из-за того, что предыдущую Присягу нарушил. А что за это будет? Но, взглянув на улыбающегося Макарона, я успокаиваюсь: бить по-отечески ремнем не будут. Огольцы посерьезнели, и Макарон командует:
        — Ну-ка хляй с-сюда Монтек-криста! Вот перед вами народный просветитель… А ну, выд-давай обряд по полной норме Прис-сяги!
        Макарон заикается слегка. Ну, раз с обряда начали — значит, не будет «разборки»! На душе становится спокойно. Встаю на табуретку, как на пьедестал, торжественно мочусь на голову Великого Вождя. Не зря терпел перед Присягой. Потом долдоню лозунги, которых в ДПР навалом. Для нашего перевоспитания. А к каждому лозунгу — подначку присобачиваю такую, что любой лозунг, привычно гипнотизирующий миллионы людей, становится до смешного глупым. Мы эти подначки все выучили еще к первой Присяге, и теперь в каждом лозунге сидит и подначка. А сгальнее, если новую подначку придумаешь. Для начала собственную подначку декламирую:
        «Все лучшее — детям!» Вот, например:
        Надежный, как кича, наш де-пе-эр!
        Хмыкнули огольцы — понравилось! А для автора понимание его творчества — дорогОго стоит! Потом я, как из пулемета, барабаню все лозунги подряд с общеизвестными подначками. Знаю, что их Макарон сочинил. Он и настоящие стихи пишет. Красивые, умные. Но на наш пацанячьий вкус — очень уж… сентиментальные. Но сейчас не до поэтической критики, захлебываясь от спешки шпарю:
        Шаг влево, шаг вправо — стреляет конвой!
        «Партия — наш рулевой!»
        Сели партийцы народу на спины:
        «Партия и народ — едины!»
        «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»,
        И по этапу в Сибирь отправляйтесь!
        Славит себя ублюдочный сброд:
        «Да здравствует советский народ!»
        В концлагерях миллионы людей  —
        «Жить стало лучше, жить стало веселей!»

        В ДПР в каждой комнате и в коридоре — лозунги. И к каждому лозунгу подначка такая, чтобы лозунг оставался без изменений. Тогда лозунг вызывает в памяти подначку и действие его становится с точностью до наоборот. Огольцы говорят, что это — «ассоциативное мышление». Выдав скороговоркой с полдюжины лозунгов, я начинаю повторяться и спохватываюсь: кажется, лозунги кончились! Но тут вспоминаю про подначку, сочиненную Мангустой, которой он со мной поделился. Подначка необычная, восточная, и декламировать ее надо с восточным акцентом:
        Городской баран, деревенский баран  —
        Все попали в один казан!
        И барбаранят на весь улус:
        «Да здравствует союз
        Рабочих и крестьян!»

        Заржали огольцы — новенькое всегда забавно. Чувствую — время закругляться и выкладываю «под занавес» свои, только что сочиненные в Зале Ожидания стишата:
        Прикатило к нам «Колесо истории»
        По прогулочной территории.

        Стишок не по лозунгу, а по картинке, но огольцы уже разошлись и ржут так, что дежурный, сгорая от любопытства, заглядывает и просит, чтобы тише ржали, а то уже и на «Бульваре» ржачку слышно.
        Закончен сгал. Спрыгиваю с табуретки, споласкиваю бюст, отдаю дежурным. Теперь — главная часть Присяги — Клятва. Встав на коленки я вслед за Макароном повторяю торжественные слова Клятвы о верности Присяге:
        — «Я — чесеир Советского Союза — перед лицом всех чесеиров клянусь, что буду твердо и неуклонно, с оружием и без, тайно и открыто, словом и делом, до последнего дыхания, до последней капли крови бороться за свободу России от власти коммунистов и их приспешников. И если предам я другого чесеира делом или бездействием, под пыткой или проболтавшись, то пусть постигнет меня смерть от руки чесеира! Долой СССР! Смерть НКВД!! Да здравствует Россия!!!»
        Эта присяга — не пионерская игра «Звездочка». Это — на большом серьезе… Макарон легко поднимает меня с коленок. Сейчас я Клятву подтвержу подписью. Протягиваю левую руку и зажмуриваюсь от предчувствия боли. Хан достает из кармана что-то острое, втыкает в палец. Макарон вынимает из-под рубашки «Подписной лист» — лист бумаги на котором бурые пятна. Под каждым пятном значоек, значение которого на другом листе. Я делаю отпечаток пальца кровью. Ранка на пальце болит, кровь капает, я ее слизываю — во рту тошнотно солоноватый вкус.
        — «Клянусь своею кровью, что всегда и везде буду мстить за кровь моих родителей!» — подтверждаю я словами свою подпись под Клятвой под диктовку Макарона. А кровь все капает — Хан глубоко ковырнул. Сердобольный Америка находит какую-то замызганную тряпочку, отрывает полоску, бинтует палец. И теперь весь палец болит. Но я вида не подаю… Это — что! В сравнении с огольцовской Присягой пацанячья Присяга — сгал! У огольцов Присяга серьезная. Там проверяют на умение любую боль вытерпеть. Чтобы на допросе не расколоться. Не на Вождя там писают, а на крови клянутся. И не по капельке, как у пацанов, а наливают кровь в стакан, разбавляют водой и пьют по очереди. Чтобы быть одной крови, как родные братья. Так братались викинги. В огольцовской Присяге говорится об обязанности нас, пацанов, воспитывать. Уважаем мы огольцов и любим, как братьев старших.
        Присягу закончили вовремя: звенит звонок — подъем. После мертвого часа все бегут в уборную. Макарон доверительно берет меня за плечи и говорит, заикаясь:
        — Г-гордись званием «чес». Нет в России звания п-почетнее, чем звание «враг н-народа»! Это звание лучших с-сынов России! Г-гордись родителями! П-помни К-клятву!
        А когда мы выходим из умывалки, Макарон останавливается и говорит:
        — О к-коммунизме и я м-мечтаю. Но м-молчу об этом, чтобы не помогать тем, кто этой мечтой загоняет народ в рабство. О коммунизме поговорим, когда советской власти не будет. Она — единственное препятствие на пути к коммунизму! П-потомки нам памятники поставят, если освободим Россию от п-партии и энкаведе. Ес-сли с-смогу, с-сам хотя бы одного партийца или энкаведиста… з-зубами з-заг-грызу!.. З-за коммунизм! За надругательство над мечтой человечества!!
        «И хотя он произнес эти слова с величайшим хладнокровием, в его глазах мелькнуло выражение жестокой ненависти».

* * *

        У «Дороги к счастью» мы останавливаемся. Через открытую дверь столовой слышен гомон дежурных пацанов. Я вспоминаю, что тоже сегодня дежурю. Каждый день тут чистят и моют, но, как это бывает там, где слишком много чистят и моют, полы, столы, двери и окна, скамейки и стены все больше зарастают грязью. И шустро шастают по столовой, разбегаясь оттуда по депееру,  — «витамины», как называем мы рыжих тараканов, которые самопожертвенно сдабривают нашу постную пищу. Эти жизнерадостные представители депееровской фауны не только разнообразят наше меню, но и оживляют нашу тусклую жизнь. Любители тараканов содержат персональные тараканьи зоопарки. Одни, склонные к азартным играм, придумывают игры и спортивные тараканьи бега, другие, с исследовательскими интересами, ставят опыты по размножению тараканов в неволе в зависимости от рационов питания. А те, кто склонен к философии и социальным проблемам, наблюдая за жизнью тараканьей, ожесточенно спорят: монархия у тараканов или республика?
        Несмотря на ежедневные уборки, ДПР зарастает грязью и тараканами, но бюст Сталина в столовой сияет от чистоты — споласкивают его часто. А сталинская пышная прическа все рыжеет… приближаясь к цвету моих волос. Над рыжеющим бюстом Сталина — красный плакат: «Спасибо дорогому отцу и учителю товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Трижды в день, перед едой, мы выстраиваемся вдоль длинного стола и, таращась на рыжеющий бюст Вождя Всех Народов, хором читаем этот лозунг. Если базлаешь без энтузиазма или с ухмылочкой — вместо шамовки пол пойдешь мыть! Так что надо уметь улыбаться вовнутрь себя. Это привычно: советскому лицемерию все со школы обучены. Мне труднее: у меня мысли в соображалку запрыгивают неожиданно, прямо на ходу, а потому и улыбаюсь я некстати, а то — могу и хихикнуть…
        — Ты, Монтекриста, мечтать сюда пришел или работать?  — одергивает меня старший дежурный по столовой оголец Краб. На тряпку — иди с Капсюлем окна мыть!
        Это хорошо, думаю, что окна мыть, а не посуду… палец-то болит… Краб строг с пацанами, у него не пофилонишь, и я спешу забраться на подоконник. Я выше Капсюля и буду окно протирать, а Капсюль тряпку будет мыть в тазике. Настроение у Капсюля лучезарное, как у жаворонка, даже противное дежурство в столовке его не портит. Выжав тряпку, Капсюль запевает мальчишечью песню наших прадедов:
        Когда я был мальчишкой,
        Носил я брюки клеш,
        Соломенную шляпу,
        В кармане — финский нож.
        Я подхватываю разбитной мотивчик:
        Мать моя — артистка,
        Отец мой — капитан,
        Сестренка — гимназистка,
        А сам я — уркаган!

        — Прекратить хулиганскую песню!  — базлает Утюг, возникая на пороге столовой.
        — А какую песню можно петь за работой?  — спрашивает Капсюль, изображая глубокий смысл на шухерной физиономии.  — Вы, человек знающий, опытный, подскажите нам за то, а уж мы постараемся!
        Утюг задумывается. Заржавелая чугунная его бестолковка, жалобно скрипя, медленно перебирает репертуар из дремучего абсурда армейских строевых песен. И Утюговы запросы не удовлетворяет бредятина совпоэтов для Утюгов, чтобы горланили они от подъема до отбоя:
        Эй, комроты!
        Даешь пулеметы!
        Даешь батарей,
        Чтобы было веселей!

        Не вспомнив ничего подходящего, Утюг дает ценное, но несколько общее указание:
        — Петь песни из песенника «Советские песни»! Кто запоет воровскую — в кондее допевать будет!
        Уходит Утюг, не дожидаясь вопросов и возражений. А вопрос крутится: а что петь? Радио поет бездушно барабанные песни советских композиторов. А старинные воровские песни — они для души. И переживут они холуйское советское искусство! Тру я окно и думаю. И все молчат. Гремят мисками, шоркают тряпками, пыхтят, сопят, демонстрируя трудовой энтузиазм.
        Вихри враждебные веют над нами…

        Вздрогнув от звонкого дисканта Капсюля, я подхватываю:
        Темные силы нас злобно гнетут…

        Пацаны оглядываются. Кто с улыбочкой, кто с недоумением. Но задорный ритм песни захватывает, и одна за другой распрямляются спины:
        В бой роковой мы вступили с врагами,
        Нас еще судьбы безвестные ждут!

        Вырвавшись из столовой, песня заполняет ДПР. В дверях появляются пацаны. А вот и огольцы вливают в песню ломкие баритончики:
        В битве великой не сгинут бесследно
        Павшие с честью во имя идей,
        Их имена с нашей песней победной
        Станут священны мильонам людей!

        И мы уже не робкие чесики, мы — коллектив! Волна гордости поднимает меня на гребень, и от восторженного холодка кожа становится «гусиной». Стоя на подоконнике, я размахиваю тряпкой в такт песне. Все захвачены грозным ритмом, поют песню истово, как гимн борьбе! И ДПР содрогается от «Варшавянки», как содрогались от нее казематы царских тюрем. И каждый из нас понимает: это — наша песня! Песня наших отцов и дедов! Все мы — из семей революционеров, погибших в застенках НКВД. Приближается наш долг — мстить за погибших политкаторжан, за революционеров, за интернационалистов и героев Гражданской войны! За наших отцов и дедов!! Мстить ублюдочному советскому народу за предательство наших родителей, за ублюдочное обожание энкаведе и вождей. Грядет наш черед бороться за свободу! Выполним наш долг перед теми, кто погиб за коммунизм! Мстить! Мстить!! Мстить!!! Беспощадно, не ведая жалости!!!
        МЕСТЬ беспощадная всем супостатам,
        Всем паразитам трудящихся масс,
        МЩЕНЬЕ и смерть — всем царям-плутократам,
        Близок победы торжественный час!

        Последний куплет дважды повторяется и слово «царям» смазывается: кое-кто поет «вождям»! Кончилась песня. Все стоят, улыбаясь: «Ай да мы!..» И каждый чувствует рядом плечи друзей-единомышленников. «Святая месть» — вот что объединяет нас. Месть — вот смысл нашей будущей жизни! Плечом к плечу стоят и пацаны, и огольцы. И лица у всех просветленные, вдохновленные. С такими же светлыми, святыми лицами пели эту песню наши отцы и деды. И под мужественные, суровые слова этой песни:
        Наших сподвижников юные очи
        Может ли вид эшафота пугать?

        — шли на казнь друзья и братья наших отцов! И отцы наши в эти проклятые дни советской власти — тоже шли на казнь с этой песней! А теперь это чесеирская песня! Теперь — наш черед! «Наших сподвижников» — миллионы! И понимают не только чесики, что песня, убивающая страх, опасна для власти!
        — А ну, расходись!.. Расходись!!. не мешай дежурным пацанам работать! Ишь, спелись… хвилармония…  — разгоняет огольцов в коридоре Утюг. Но не напористо, а вроде бы растерянно. Наверное, думает Утюг, что лучше бы не мешал он петь воровские песни… ближе они к идеалам сталинского общества, чем революционные. А «Варшавянка» — песня из «Песенника», рекомендованного в ДПР! И Гнус в коридоре возникает. Насупленный. Желваками шевелит под дряблой серой кожей. Но — ни гу-гу! Молчи-ит курва. Понимает, падла вонючая, недолго осталось гебухе в страхе народ держать: «Близок победы торжественный час!» Жаль, спасет чахотка эту падлу от виселицы!

* * *

        Ночью, после отбоя, зябко скорчившись под грязным, тонким одеялом, я мечтаю. Не о путешествиях и кладах. Мечты мои страшны, кровавы. Я мечтаю стать невидимкой и научиться летать, чтобы и за стенами Кремля ни один вождь не укрылся от моей жестокой кары. С вождями я расправлюсь сам! Никому не уступлю блаженство мести своими руками! Как граф Монте-Кристо, в мечтах я
        «…предавал этих известных и неизвестных людей, повинных в его несчастьи, всем казням, какие могло изобрести его пламенное воображение, и находил их слишком милостивыми и, главное, недостаточно продолжительными: ибо после казни наступает смерть, а смерть — если не покой, то, по крайней мере, бесчувствие, похожее на покой».
        Приходит сон и уносит меня из злого советского мира в мир сказочно радостных сновидений. Если и забываю я сновидения, все равно весь день греет душу оставшийся от них комочек радости. Так бывает, когда снится мне жизнь с папой и мамой. Жизнь, когда не было страха. Но сегодня цепкие щупальца страха и во сне не отпускают душу, и снится мне — в который раз!  — все то же страшное: сперва ничего особенного — просто лечу. Летать я привык — дело житейское, но сегодня мне страшно и в полете, но я не могу прекратить этот полет! Страх поднимает меня против моей воли все выше, выше… уже дух захватывает от высоты… а надо мною вплотную клубится черная туча, а в ней, в непроглядной черноте, находится Ужас. Внизу, на земле,  — папа и мама. Бегут, взявшись за руки, и смеются… как на пляже! Не видят, какая страшная туча над ними!! А из тучи вытягиваются крутящиеся щупальца, они тянутся вниз, к папе и маме, а я не могу даже закричать! Туча втягивает и меня, она засасывает!! Вот-вот она совсем меня поглотит!!!Пытаясь закричать, я напрягаюсь изо всех сил и… вдруг стремительно падаю вниз! И тогда из меня вырывается
вопль:
        — Ма… ма-а! Ма-а-ама-а!! Ма-а-амочка-а-а-а!!!
        Не долетев до земли, просыпаюсь. Подушка мокрая — слезы. А криком среди ночи у нас никого не удивишь — все мы тут такие… нервные.

        Конец репортажа 4.

        Репортаж 5
        Конец Тараканиады

        Готовь сани летом,
        телегу — зимой,
        а сухари — на каждую ночь.
    (Пословица)

        Сгущаются в коридорах тоскливые зеленые сумерки, под цвет казенных вечнозеленых стен. Загустев, сумерки ползут по комнатам, слизывая скучно-зелеными языками остатки грустного жиденького света, забытого на подоконниках медленно уходящим серявеньким днем. Электричества до ужина не будет — сегодня дежурит Утюг, а его в армии научили экономить свет, воду, даже радио! Кажется, целую вечность барабанят по подоконникам ДПР капли дождя в одуряюще унылом ритме. Летний дождь в Приморье называется муссоном. Этот дождь не идет, он стоит. Стоит так долго, что опасаешься: не навсегда ль?! С тех пор как нас последний раз во двор выпускали, две шестидневки миновали, расквашенные дождевой мокротой, как промокашки в унитазе. Я уже забыл, как играют в чижа или лунки, я готов бессмысленно бегать вдоль забора, как Утюг три года в армии гулял!
        Муссонный дождь, как коллективное чтение «Биографии Сталина»: долго и скучно. Даже хуже: дождь идет еще и по ночам. Однако провидение спасает нас от чтения «Биографии» под мокрые звуки бесконечной капели. С той поры как Таракан отправил Гнуса на пенсию, чтобы он подлечился, вернее, чтобы не вонял в ДПР, а подыхал от чахотки дома, воспитатели как с гвоздя сорвались — в коллективный запой ударились. Днем и ночью из флигеля, где живут воспитатели, «не то песнь, не то стон раздается». Пьют там по-черному, не слезая с кроватей. И вечернюю поверку не проводят. Знают: не убежим — за родителей опасаемся. И куда бежать? Тут все — друзья-чесики, а за оградой — страна советская: враждебная, чужая. Поймают — убьют. Чеса из любой ментовки сразу чекистам сдадут. А как утаишь антисоветское происхождение в СССР, где «Каждый советский человек — чекист!» (Л. Берия). Так на новом лозунге написано.
        Зато огольцы окончательно взяли в свои руки воспитание пацанов. Занятия «по текущей политике» уже не импровизации, а добротно подготовленные лекции. Даже до меня, туповато рассеянного, дошло, что политика интересна, как закрученный детектив, полный интриг, обманов и крутых сюжетных поворотов. Особенно, если выдать ее с юморком.
        В каждое советское учреждение газеты приходят. В ДПР — тоже. «Тихоокеанскую звезду» дежурный отправляет по прямому назначению — к нам в сортир, «Известия» — газета для нужника воспитателей, а «Правду» — огольцам для политинформации. Огольцы обсуждают газету в своей спальной, а к нам приходит подготовленный «политинформатор», чтобы читать газету с комментариями. И из трескуче пропагандистской, шелудивой газетенки «Правда» вышелушивается истинная правда: о чем, зачем и почему газета с таким претенциозным названием врет. Врет бездарно, бессовестно, изо дня в день, из номера в номер, противоречо и завираясь! А если «лектор» дает комментарий с юморком, то завравшаяся «Правда» превращается в сборник анекдотов. А бездарно суконный язык газеты только подчеркивает юмор! Вот бы возгордились «правдисты», узнав, что их позорная газета, которую выписывают принудительно, чтобы стенки в сортирах не пачкали, стала самой читаемой газетой в ДПР НКВД Владивостока!
        После ужина огольцы по очереди рассказывают нам содержание книг, которые они читали на воле. Вместе успели они прочитать, по сравнению с нами, пацанами, очень много: все известные книги мировой литературы! Когда-то время от обеда до ужина было заполнено мертвым часом и прогулкой. Сперва гуляли пацаны, потом — огольцы. Но с тех пор, как начался дождь, и дообеденное, и послеобеденное время превратилось в беспросветный «мертвый час».
        Как осенние мухи, бесцельно слоняются пацаны по темным от ненастья коридорам, вялые и сонные, кружась, как заведенные, в заколдованном круге: от спальни до туалета, от столовой до комнаты политпросвета, оттуда в спальню и опять — по тому же кругу! Не жизнь, а стихотворение про попа и его собаку! А дождь барабанит и барабанит по оконным карнизам, не сбиваясь со своего заунывного ритма.
        И кружусь я по этому бесконечному кругу в поисках развлечения. Зря я с Хорьком поссорился… стал он какой-то дерганный… и я — того не мохначе. В школе Мангуста звали Хорек из-за фамилии Хорьков. Но в ДПР Хорек облагородился в Мангуста. Олег говорит, что кликуха не должна быть обидной.
        И в спальной тоска висит зеленая, как стены. Кровати не застелены, грязное белье — все наружу. Вчера на политинформации Краб сказал: «В депеер постельное белье меняют регулярно, только на водку!» Забравшись с ногами, на койке Капсюля сидят трое пацанов и, под руководством хозяина койки, жалобно тянут печальную, длинную песню, под стать погоде:
        Я чужой на чужбине
        И без роду живу,
        И родного уголочка
        Я нигде не найду.
        Вот нашел уголочек,
        Да и тот не родной  —
        В депеере за решеткой,
        За кирпичной стеной…

        А я удивляюсь живучести старинных песен, сложенных беспризорниками до революции, песен безыскусных, но задушевных. Не то что советские песни, которые только радио поет. Музыка в советских песнях бездарно сложная и для профессионалов, а слова — для холуев советских.
        В комнате политпросвета шумно. За несколькими столами азартно режутся в карты на щелбаны. Карты у пацанов самодельные, нарезаны из обложек журналов «Коммунист». Доступность материала для изготовления карт разнообразит игру: у всех в рукавах запасные тузы. И время от времени в компаниях игроков поднимается возмущенный гвалт, когда в игру выходит пятый, а то и шестой козырный туз! За одним из столов пацаны, сосредоточенно пыхтя, играют в «футбол» тремя конторскими скрепками. Щелчком загоняют одну из скрепок в узенькие ворота противника, а при каждом «ударе» скрепка должна пролетать между двумя другими скрепками.
        На подоконнике, где светлее, пацаны состязаются в чтении журнала «Коммунист» вверх тормашками. С одной стороны — читающий, с другой — проверяющие. Читающий читает вверх тормашками вслух, а проверяющим разрешается только хмыкать одобрительно или наоборот. Один из проверяющих держит над ведром консервную банку с дырочкой, через которую вода вытекает. Победитель тот, кто отбарабанит больше текста без ошибок, пока вода не вытекла из банки. Я — чемпион: мой результат — полторы страницы за банку! Чтобы достичь такой рекордной скорости в перевернутом чтении, я тренируюсь, перечитывая вверх тормашками «Графа Монте-Кристо». Пацаны уважительно расступаются, предлагая мне дать показательное выступление, но я отказываюсь — нет настроения…
        И куда подевался Мангуст?!. Заглядываю в столовую. Там не игра, а спортивный матч. Идет борьба тяжеловесов интеллекта. В борьбе за лавры чемпиона по мозговитости схватились два интеллектуальных титана: Кока и Бука. Судит схватку авторитетное жюри: Кукарача, Пузырь и Мангуст. Остальные — болельщики. Ставка титанов интеллекта высока: борьба идет не на жизнь, а на… половинку венской булочки, которую, по данным кухонной разведки, дадут к ужину. Кока и Бука — друзья и финалисты единственного в мире чемпионата по запоминанию наизусть «Биографии Сталина». Но только — наоборот: шиворот-навыворот — с конца, справа налево и снизу вверх! Члены высокого жюри, наморщив от усилия лбы, водят пальцами по строчкам справа налево, а Кока, крепко зажмурив глаза, как сомнамбула в трансе, тщательно выговаривает жутковатые звуки, похожие на таинственные колдовские заклинания: «…абок оге илавз ищи равот еын йитрап…» У Буки тайм-аут: он отдыхает, пока не настанет его черед читать. Очередность устанавливает справедливое жюри, оно же беспристрастно фиксирует ошибки и качество произношения звуков. Болельщики заключают пари
на щелбаны. Им-то свой скудный интеллект беречь незачем.
        Дверь из столовой на кухню закрыта, но сквозь тонкую стенку доносится громоподобный глас поварихи тети Поли. Как капитан фрегата, хриплым басом орет она на дежурных по кухне огольцов, которые ее беспрекословно слушаются, уважают и даже любят, несмотря на ее суровый характер. Огольцы на весь ДПР дрова пилят, колют, печи топят, картошку чистят, хоздела все выполняют. Нам слышно, как тетя Поля, лязгая конфорками, ставит на плиту сковороду, на которой что-то скворчит аппетитно. Сквозь неплотную фанерную дверь проникают в столовую не только звуки, но и упоительно прекрасные ароматы жареного лука и перловой каши. Титаны интеллекта состязаются в невероятно трудных условиях: звуки и запахи, доносящиеся из-за фанерной двери, глушат их нежный интеллект, вызывая слюноизвержение, влияющее на чистоту произношения невероятно вычурных слов.
        Из-за обиды на Мангуста, который, будто шибко деловой, меня не замечает, я покидаю столовую, мысленно благословляя судьбу за то, что хотя бы тетя Поля не сотрудник НКВД, а работает по найму, а значит — не ворует. И спорит с Тараканом, что продуктов мало дают! Если б не она — мы бы от голода загнулись. После исчезновения Гнуса весь трудовой энтузиазм воспитателей уходит на то, чтобы, кряхтя, таскать со станции тяжелые чемоданы с водкой и закусью.
        Доставка прекрасного пола менее трудоемка: визгливо хохочущие бабешки шкандыбают своим ходом, несмотря на сложные метеоусловия: под дождем румяна, помада и другие бабешечные разукраски смешиваются на опухших мордасах, как краски на палитрах художников. Получаются очень сюрреалистические комбинации. Сейчас у воспитателей временное просветление из-за того, что один из них, «раздолбай Кусок», подзадержался на станции с заветным чемоданом.
        Пока спиртное в пути, воспитатели опохмелились тройным одеколоном из ларька ВЗОРА и, благоухая друг на друга, возбужденно делятся воспоминаниями о пикантных особенностях «бабцов», которых «перепускали» на вчерашней попойке. Особенно бурный восторг вызывают прелести «стервы Машки». Только унылый Тараканище одиноко сидит за столом, не принимая участия в горячей дискуссии.
        Оплывает со всех сторон Таракан, как свеча догорающая. И щеки, и мешки под глазами, даже брюхо, которое прежде браво шагало впереди него,  — все уныло повисло. И холеные усы, которые он так лелеял, сникли жалобно, облипнутые семечками какого-то овоща. Как видно, была у Таракана «освежающая маска» — спал он в овощном салате. От беспробудного веселья на душе Таракана черная тоска. Чует Тараканище чутьем звериным приближение чего-то страшного и неизбежного…

* * *

        Многие из пацанов обрадовались, узнав, что сегодня вечернее занятие будет проводить оголец Мотор. Хотя Мотор бравирует тем, что предпочитает техническую литературу «пустой беллетристике», тем не менее, Мотор может увлекательно рассказать не только про двигатель внутреннего сгорания, но и про Клеопатру и про Атлантиду. Сегодня беседу Мотор начинает издалека:
        — Мать наук, это мать, и мать, и ка! То есть — математика. Мудрец сказал: «Бог говорит с людьми языком математики!» Если жисть-жистянка скурвилась в гиперболический конус, только математика определит момент перехода конуса в точку. Для задачки известно…
        Мотор почесывает розовый шрам, рассекающий наискось лоб и бровь. Взирая на этот мужественный шрам, мы, пацанва, изнываем от зависти, хотя приобрел этот шрам Мотор не на войне и не в драке. Обожал Мотор машины и механизмы. Удивлялись родители трудолюбию и смекалке подростка, готового ночевать в мастерских автогаража, где начальником работал отец Мотора. Да и как не удивляться, если моторы стареньких полуторок после регулировки Мотором тянули, как у новеньких трехтонок! Говорили бывалые шофера: умение умением, а здесь — талант от Бога.
        И все было путем, пока не прочитал Мотор книжку Циолковского про ракету для полета в космос. Сперва решил Мотор осваивать Луну. Из металлолома ракету соорудил, за траекторией Луны проследил, на вершину Орлинки деревянный желоб затащил, закрепил и нацелил на точку встречи с Луной. И… лоб Мотора украсился великолепным шрамом, отметившим точку встречи оторвавшегося стабилизатора ракеты со лбом упрямого изобретателя! Упрямого, потому что после обретения красивого шрама и горького опыта Мотор стал собирать другую ракету. Неизвестно, выжил бы Мотор после запуска второй ракеты, мощнее первой, если бы освоение Луны не прервала деятельность НКВД, лишившая изобретателя родителей, а заодно и ракеты.
        — Итак, шмакодявки,  — продолжает Мотор, менторским тоном,  — что мы имеем для решения задачки, которая пахнет керосином, которым керосинит Тараканище и его шобла? Известно — наш Таракан не умнее той пары тараканов, которых Пузырь носит в спичечном коробке, чтобы они там, под контролем Пузыря, размножались, хотя оба таракана — самцы… Но откуда у Тараканища такие лихие деньги? Тот, кто думает, что Таракан наследник королевы английской, тот думает не туда и не оттуда, а совсем наоборот, потому как сотрудники НКВД родственников за границей не имеют. Так как Тараканище в связях с английской королевой не замечен, то киряет он на то, что ворует в ДПР. И надо ему держать в ДПР статус-кво, неизменный порядок, так как любое изменение чревато…
        Но не сохранил статус-кво Тараканище — отправил Гнуса на пенсию! Нарушил равновесие. А что делает Гнус, получив почетную пенсию чекиста? Гнус покупает бутылку… Капсюль! Не лыбься плотоядно! Гнус купил бутылку с самыми черными чернилами, а на сдачу попросил тетрадочку в косую линейку. А если кто-то думает, что Гнус потратился на тетрадку, чтобы писать мемуары про свой благородный труд на ниве перековки чесов в сексотов, то тот, кто так думает, только думает, что он думает. Черные чернила и тетрадочка в косую линейку для того, чтобы писать черную-пречерную чернуху — донос на Таракана с правотроцкистским уклоном по косой линеечке! Пока Гнус с Тараканом из одной кормушки чавкал, топить Таракана резону не было. Не керосинил Гнус с тараканьей шоблой, но, по наблюдениям тети Поли, хабар сухим пайком тянул в товаре и банкнотах.
        А «с кем поведешься, от того мандавошек наберешься», говорится в русской пословице. По подначкам собутыльников возжаждало Тараканище независимости от Гнуса. Зажать такому гаду путь к кормушке — пикантно, как зажать скорпиона в промежности. Итак, салабоны, при наличии аксиом: Таракан — дурак, а Гнус — мерзавец,  — определение точки экстремума их любви и дружбы — без проблем! С учетом погрешностей результат вычисления таков: Тараканиада продлится не более двух дней, вернее — ночей, потому что чекисты — твари ночные, активны по ночам. Учитывая малую скорость работы почты и большую загруженность малограмотных работников НКВД доносами, к концу Тараканиады мы должны быть готовы не сегодня, так завтра ночью. А потому, «во избежание», начинать готовиться надо сегодня. Как только хрупнет Тараканище под «телегой» Гнуса, то мы, огольцы, синим пламенем сгорим, потому как незаконно тут сидим с вами, пацанами. По нашему возрасту: «Тары-бары-растабары, гоп!  — пора и нам на нары!» Кому — в малолетку, а кому — и по лагерям! Таракан нас держит, опасаясь ревизии…
        А вы, пацанва, кому до двенадцати,  — останетесь. Но когда прибудет новая метла — такой тут шухер будет! Кроме шмона под шкуру полезут. Запомните: не было в ДПР разговоров о политике, кроме как о двух Павликах, на предмет восхищения… Как зовут их? Правильно: Морозов и Корчагин. А на политчасе анекдоты травили про баб! Это — по умственному уровню чекистов. Кто про Присягу вякнет — всем не жить! А стукачу — в первую очередь! А сейчас марш в спальню — ксивы выковыривать из заначек! Через три минуты все сдать мне! Об-наг-ле-ли!.. Монтекриста на видном месте куплеты оставляет такие, за которые вышак светит! Все стихи — в голове! Мы живем в стране, где поэзия оценивается по 58-й статье! Макарон свои стихи в сортире спалил. Говорит, жив буду — лучше напишу! А стихи у него — поэзия настоящая, а не частушки Монтекристы! Да! Всем достать из заначек и принести странички из «Графа Монте-Кристо»! Книгу Монтекриста соберет и у себя заначит. Хорошая книга — правильно учит жить, не то что советские подтиральщики партийных задниц. Корочки со Сталиным на место приклеить! Хватит детгиз изображать!
        Пока мы приклеиваем корочки на «Биографии», Мотор развлекает нас рассказами из русской мистики:
        — …Хватает старый дед-вурдалачище внучат-упырят, нанизывает на кол, раскручивает… и-и-и — вжик!  — запузыривает их вслед за всадником!! Если упыренок промахнется, не вцепится зубами и когтями в коня или всадника, то летит он назад, к деду и сам на кол садится, чтобы снова запустится…  — заканчивает рассказ Мотор.
        Пока мы пребываем под впечатлением жуткого рассказа, резонер и скептик Пузырь уже демонстрирует эрудицию:
        — И что? И бумеранг летает туда и обратно…
        — Да. Бумеранг так же летает,  — вдруг поддерживает Пузыря Мотор,  — а ты, Пузырь, расскажи пацанам про бумеранг! Не все, небось, знают, что это за хрень такая!
        — Ну, это там…  — важно показывает Пузырь в сторону сортира.  — Там аборигены водятся… в Австралии так дикарей называют. Они с бумерангами охотятся. Это палки изогнутые. Если бумеранг промахнется, то обратно он сам вернется! Не увернешься — так звезданет, что в башке звенит!  — объясняет Пузырь, морщась и почесывая голову, будто бы он не в ДПР все лето загорал, а с бумерангом по Австралии сигал. Все знают, что Пузырь выдумщик, и некоторые в его рассказе сомневаются, и слегка нервная дискуссия начинается с подначками про выдумки Пузыря и глупость его слушателей.
        — Хотите — покажу, как бумеранг летает?  — неожиданно Мотор предлагает.
        Мы, поднаторевшие в покупочках, понимаем, что сгалится Мотор над нашей пацанячьей наивностью и выдаст он нам прикольчик для гоготухи. В ДПР бумеранги не водятся. Конечно, для нас Австралия ближе и роднее, чем ненавистная Москва, где вся российская подлянка: Кремль да Лубянка! Хорошо, что это московское западло так далеко: в другой части света, за семью часовыми поясами! Но в нашем в городе и родных китайцев, которые еще до русских тут жили не тужили, и то начисто повыводили, а уж аборигенов с их бумерангами НКВД и близко к Владику не подпустит! Да и что им тут делать? Кенгуру тут в дефиците, есть медведи да тигры… но едва ли кто-то на тигра или медведя с кривой палкой вздумает охотиться… В общем, не климат тут для бумерангов!
        А Мотор в библиотечном шкафу шурует делово, будто бы в Австралии, где в каждом шкафу столько бумерангов, как у нас журналов «Коммунист». И достает Мотор из шкафа… картонную обложку скоросшивателя. А мы ждем покупочку для ржачки. Молча, загадочно, как Эмиль Кио перед распиливанием женщины, отрывает Мотор уголок от скоросшивателя, подгибает его по краям, кладет плашмя на картонную обложку. Увидев, что гоготуха не предвидится, мы разочарованно ноем:
        — У-ууу…
        — Это не бумеранг, а его модель. Я обещал не бумеранг показывать, а ка-ак он летает! Внимание!!  — Мотор щелчком по краю уголка ловко пускает уголок в полет и тот, быстро вращаясь, летит… летит и… полетав над нашими головами, возвращается назад, прямо в руки Мотору! Тут все вскакивают с мест, чтобы разглядеть это чудо, и Мотор отдает его нам вместе с картонкой, которая превращается в десятки бумерангов, и они, соревнуясь, кружатся, выписывая замысловатые петли по комнате политпросвета.

* * *

        — Сичас узна-ашь у меня все-все-е-е!!  — рычит Утюг и бежит за мной по бесконечно длинному коридору. Больно ухватив меня за ухо, Утюг волоком тащит меня вдоль коридора, чтобы приобщить к кошмарному познанию «всего-всего», которое таится в бесконечности, вылезающей из непроглядной тьмы в конце коридора. Становится страшно, и от этого я просыпаюсь. Открываю глаза — спальня. За окном — дождь. Как всегда. Все нормально. И нет Утюга… а какой гад за ухо тянет?!
        — Вставай же!..  — теребит меня Мангуст, дергая за ухо.
        — Дурак ты, Хорек!  — говорю я несколько нервно.  — Мангуста вонючая! И шутки у тебя крысиные! Особенно — по ночам… Звякну щас тебе по башке — враз оба уха отвалятся!! Ишь, придумал — ночью за ухо тянуть… а от этого мне Утюг снится…  — бормочу я и засыпаю, защитив ухо ладошкой.
        — Ну и сны у тебя! На Утюга за день не насмотрелся?  — ворчит Мангуст и тянет меня за нос.  — Просыпайся! Гад буду — пожалеешь, коль проспишь! Что твори-ится! Ой-ойе-оей!!
        Читал я Киплинга: Мангуст — это Рики-Тики-Тави — прицепится — хрен оторвешь… сажусь на койке.
        — Дуй за мной скорее!  — нетерпеливо командует Мангуст.
        — И-иди ты… раскомандовался!..  — ворчу я, но, наступая на шнурки, шкандыбаю за Мангустом в уборную потому, что писять хочу. Ни на какие зрелища смотреть я не расположен, так как по ночам все артерии у меня сонные. И смотреть мне нечем: глаза, как у новорожденного котенка, слиплись.
        Странно… в сортире свет выключен, но светло от света, который падает через зарешеченное окно, с хоздвора… а ведь нет электричества на хоздворе! На подоконнике стоят огольцы: Мотор и Краб. Зырят во двор поверх закрашенной части окна. И Пузырь тут. Пристроился у их ног, гудок оттопырил и тоже что-то наблюдает… там, внизу окна, краска соскоблена.
        — Пузырь, а Пузырь!  — шепчет Мангуст.  — А знаешь, что творится… Где-где! Не нарывайся на неприличную рифму! В дежурке! Не-а, не скажу! Жу-уть такая, что словами и не скажешь…
        Хитрость Мангуста срабатывает. Любопытный и доверчивый Пузырь оставляет свой наблюдательный пост и убегает выяснять: что за жуть в дежурке? Я и Мангуст поочередно припадаем к дырочке. Три автомобиля вряд на хоздворе стоят. Яркие конусы света от автомобильных фар прорезают осязаемо плотную черноту ненастной ночи и упираются во флигель воспитателей. Сверху, из мрака, низко нависшего над хоздвором, как сквозь маленькие отверстия огромного черного сита, сыпятся серые капельки ко всему равнодушного дождя. Попадая в лучи света, капельки внезапно вспыхивают, превращаясь в бриллиантики, но тут же гаснут в маслянисто поблескивающей черноте луж под колесами автомашин. Мельтеша туда-сюда и обратно, как ночные мотыльки в лучах света, суетятся приехавшие из Владика бойцы НКВД. А временами лучи света гаснут, упираясь в степенно шествующее по двору начальство, которое выделяется среди бойцов большими выпуклостями, закругляющими их начальственные организмы.
        — Видишь Мордоворота,  — указывает Мангуст на самого опузенного,  — его персонально на эмке сюда притаранили! А бойцов — на полуторке. А автозак для кого?? Секешь?!  — Мангуст возбужден так, что не в силах стоять на месте и переступает с ноги на ногу, будто ему пописать приспичило.
        — И-иди ты!!  — От догадки у меня дух перехватывает.  — Неужто — за Тараканом?!
        — Три ха-ха! В таком шикарном авто всем воспитателям места хватит!  — злорадно предполагает Мангуст. А по «Бульвару» топот слышен: это, почему-то не опасаясь дежурного, Пузырь мчит, топая, как африканский носорог.
        — Пацаны-ы!!  — от нетерпения еще в коридоре верещит Пузырь.  — Сгорел Утюг, и дыма нет!! Тюк-тюк-тюк-тюк! Разгорелся наш утюг! Там в дежурке с винтарями сбралось полно бойцов!..  — Импровизирует Пузырь на мотив куплетов из кино «Веселые ребята». И радуется так — даже нимб сияет над головой Пузыря!  — Тюк-тюк-тюк-тюк!..
        — Ша, пацанва! Засохни! Устроили кино «Три поросенка»…  — шикает на нас Краб.  — Если от визга поросячьего еще кто-то проснется — всех повыгоняю!
        Возбужденно сопя и толкаясь у дырочки, я, Мангуст и Пузырь поочередно зыркаем, как из флигеля выводят наших воспитателей и они исчезают в недрах пестрого кузова, на котором весело закручена надпись не без энкаведешного юмора: «Услуги на дому». Воспитателей шатает, мало кто из них понимает, куда их ведут. Кто-то пытается допеть песню недопетую… еще не зная, что это — последняя песня в его жизни! Лебединая…
        Видно, допоздна киряли, а проспаться им не дали… Твердо прошагал солдатским шагом хмурый и трезвый Утюг, взятый с дежурства. Последним, топая тяжко, как статуя Командора, шлепает по лужам Таракан. Обвисший и оплывший, перепуганный и растерянный, глупый рыжий Тараканище…
        — Спекся Таракан…  — злорадно комментирует Мангуст.
        Я молчу. Сколько раз мечтал я о страшных карах для Таракана, а сейчас стало жаль его. По сути — глупый он деревенский увалень, которого история втянула в страшную машину: ЧК, ВЧК, ГПУ, ОГПУ, НКВД…
        Хлопнула за Тараканом дверь автозака. Завершились его чекистская карьера и нашей «Тараканиады» долгая эра! Натужно взвыв мотором и выдавив из берегов глубокую лужу в воротах, выехал со двора тяжело нагруженный автозак «Услуги на дому». Вслед за ним, разбрызгав ту же лужу, лихо громыхнула кузовом пустая полуторка: бойцы остались в ДПР. Осталось и начальство во главе с Мордоворотом, который среди остальных, как орангутанг в компании мартышек. Морда у Мордоворота агрессивная, как у гориллы в брачный период. А голосок хотя и тонкий, но повелительно барственный — начальственный. Орет он на всех, как шимпанзе, которого самка бортанула. Гнусаво пронзительные вопли его разносится по ДПР. Наблюдая в дырочку за ним, Мангуст задает риторический вопрос:
        — Интересно, им чины по фигуре дают или они пузо отращивают, чтобы чину соответствовать?..
        Бойцы собрались в дежурке, закурили. Едкий сизый дым пополз и вдоль «Бульвара». Шофер эмки устроился кемарить на сиденье и выключил фары. Хоздвор погрузился во тьму. И дождинкам уже не суждено хоть разочек бриллиантово сверкнуть перед тем, как упасть из непроглядного мрака ночного неба в зловещую черноту луж…
        — Финита бля коммедиа…  — по-французски выражается Краб. И, спрыгнув с подоконника, включает свет в уборной. Смотреть больше нечего. Но и спать уже не хочется. Обмениваемся предположениями о том, «что день грядущий нам готовит».
        Вдруг — лязг запора! Быстрые шаги вдоль «Бульвара»!! Мы организованно выстраиваемся в ряд над ячейками, изображая большой культпоход по малой нужде. Дверь в уборную распахивается. На пороге — невысокий круглолицый энкаведешник с тремя кубарями в петличках. Молодой, но уже закругленный животиком.
        — Вы чего тут делаете?
        — Мы тут пи-и-исаем…  — пискнул Пузырь.
        — И давно… писаете?  — интересуется старлей, покосившись на окно во двор. Мы молчим, сосредоточенно созерцая кругленькое, как у пчелки, брюшко старлея. Старлей почему-то поворачивается ко мне, и я, рефлекторно вжав голову в плечи, закрываюсь рукой от оплеухи. Старлей хмурится. Почему-то покраснев, рявкает начальственно:
        — Мар-рш на место!
        Мы разбегаемся по спальням, а вслед несется грозный рык:
        — Р-р-распустились!!
        Понятно — понарошку рычит. Уж такой у начальства ритуал общения… А молодые толстяки обычно добродушны и миролюбивы, потому что в детстве им было трудно драться, а убегать — тем более…

* * *

        На рассвете просыпаемся от топота и громких команд в коридоре. За окнами серое ненастье. Но капли по подоконнику не стучат. Неужели дождь закончился? Двери в спальню заперты, и пацанов не выпускают. Кто-то ворчит из коридора:
        — ПотЕрпите! Никуда ваш сортир не денется!
        Проснувшиеся пацаны ерзают и ноги держат крестиком. А в коридоре матерятся конвойные — огольцов торопят. Во двор выводят.
        — Прощайте, пацаны!  — Это Вещий Олег мимо нашей двери прошагал.
        — Ау! Чесики! Не поминайте лихом!  — Это Америка весело топает… и сегодня, небось, улыбается… он такой: коль придется — он в гробу улыбнется!
        — Гуд бай, аборигены!  — Это мудрый Мотор…
        А Макарон молча прошаркал… он застенчивый.
        Вывели огольцов во двор. Выпустили нас из спальной. Мы прилепились к глазку в уборной с видом на хоздвор, оцепленный бойцами НКВД. Командует Мордоворот с тремя шпалами в петличках. Огольцов построили. Заезжают два автозака. На одном написано — «Фрукты», на другом — «Мясо». Выкликают огольцов по фамилиям, загоняют в фургоны. В «Мясо»: Вещего Олега, Макарона, Мотора, Америку, Скифа, Хана и Кэпа. Им по шестнадцать. А огольцы, которым шестнадцати нет, по энкаведешной систематике дозрели до кондиции «Фрукты». Интересно, а как называют автозаки НКВД для перевозки тех, кому до двенадцати? «Цветочки»? Или уже «Ягодки»? Увезли огольцов. Печальная пустота заполнила ДПР: не стало у нас умных, добрых старших братьев.
        — А к чему сортировочка по разным автозакам?  — думает вслух Мангуст в спальной, куда вернулись досыпать.  — Кича во Владике одна… А вдруг у авто со смачным названием «Мясо» маршрут на природу — на Вторую речку?
        — Иди ты! Типун тебе на язык!  — сержусь я и, отвернувшись от Мангуста, заворачиваюсь с головой в одеяло. А сам с тревогой думаю о том же. Конечно, Мангуст фантазер, но чекисты — твари его изобретательнее. Ни один нормальный человек до такого не додумается! И погружаюсь я в пучину размышлений на невеселую темочку: «Молодым везде у нас дорога». Про кичу, про зону, про забавы садистов, пьяных энкаведистов при умерщвлении людей. Обычно такие размышления постепенно переходят в радужные мечты о побеге из ДПР с помощью шапки невидимки, найденной среди хозтряпок, или же с помощью дара левитации, который внезапно открылся бы у меня. А мечты постепенно перемешиваются со сновидениями…

        Конец репортажа 5

        Репортаж 6
        Колобок и Бумеранг

        И покатился Колобок по лесной дорожке.
    (Сказка)

        Грубо, резко обрывает сон самая противная команда изо всех команд, придуманных человечеством:
        — Па-а-адъе-о-ом!!!
        После умывания новые воспитатели выстраивают нас на «Бульваре». Появляется круглолицый старлей, который нас ночью из сортира шуганул.
        — Здравствуйте…  — говорит старлей и… озадаченно морщит лоб. Небось, не может допетрить: как ему нас обозвать? Не товарищи мы, не граждане, не пионеры, а «загадка природы» — по классификации Мангуста.
        — Мы — вражий помет…  — тихо подсказывает Капсюль, который из-за маленького роста стоит с края, а потому рядом со старлеем. Старлей напрягает извилины, морщится в поисках нужного слова:
        — ЗдорОво, пацанЫ!
        Мы заулыбались, не поднимая голов: кажется, неплохой мужик старлей, хотя и энкаведешник. А старлей, розовея, кричит:
        — Чего набычились?! Под зэков хляете?? Шмакодявки! Почему — руки за спиной?? Руки — по швам! Выше гОловы! Р-равнение на середину! На меня смотреть! Да не так испуганно! Я старлей, а не Бармалей! Пацанва, эй, гляди-ка веселей!
        Я начальник СДПР — Антон Федорович.
        Говорит новый начальник весело, нажимая на буквочку «о», как горошком сыпет. Страх перед новым энкаведешным начальством проходит, а когда он командует:
        — А нуткО, пацанята, раздевайтесь-кО до пОяса!  — то осмелевший Мангуст «пускает пробный шар» для обнаружения чувства юмора:
        — А сверху или снизу… до пояса?
        Старлей хохочет:
        — Сверху, пацанва! Сегодня пороть не буду!!
        На душе посветлело: старлей юмор понял, значит — человек. А хохочет, значит — добрый. Раздеваемся, предстаем во всей красе: ребра — наружу, кожа в серых пятнах от грязи и розовых — от расчесов.
        — Та-а-ак!..  — немногословно, но конкретно излагает впечатления Антон Федорович, вышагивая вдоль строя и поглядывая на наши запаршивленные антитела (антисан, антипед, даже — антисовет… ские).
        — Э-эк!!  — энергично заканчивает старлей комментарий, дошагав до начала шеренги, где уныло возвышается Дрын — самый длинный и тощий.  — Ну, антисанитария!! Как вы тут от эпидемий не вымерли… динозавры??  — вопрошает Антон Федорович, обращаясь, вероятно, в околоземное пространство. Но так как туда же устремлен продолговатый организм Дрына, то Дрын, считая, что вопрос к нему, отвечает:
        — Микроб от грязи сдох… тут ему не климат!
        Антон Федорович смеется и, ладошкой нарубая из воздуха вертикальные ломтики, заявляет:
        — Все-все-все! Копец легкой жизни! А человеческую уж я вам устро-ою! Сегодня же! Задам такую головомойку — запомните! Некогда разговоры разговаривать!  — и, крутанув ладошкой ломтики воздуха, завершает речь:  — Точка!
        Как известно, внутренние органы, человеческие и государственные, создают дерьмо. Поэтому с удивлением обнаруживших жемчужное зерно в куче навоза наблюдаем мы за бурной деятельностью Антона Федоровича. Из-за маленького роста, опузенной поясницы и, как по циркулю, аккуратно круглого лица, кажется — весь он закругляется. А так как его округлость неуемной подвижностью сопровождается, то с ходу клеится к нему добрая кликуха: Колобок.
        И фигурка Колобка замельтешила по депееру, искря энергетическими разрядами команд. Впервые мы увидели чекиста, который не ворует, не убивает, не пытает, даже не пьянствует, а делово крутит десятки хлопотных дел. И успешно! Свой кабинет он устроил в дежурке. Там телефон и вид на хоздвор. Судя по телефонным звонкам, ему знакомы все конторы и деловые люди Владика, на которых он тут же, с шуточками, переваливает часть своих забот, а те уступают его напористости, обаянию, а то и обещанию познакомить с каким-то полковником НКВД, с которым все избегают знакомства.
        Удивительно, как порядочный и толковый человек оказался среди чекистов, а не среди зеков?! Вот уж, как говорится,  — не туда попал! Непрерывно трещит телефон, а во двор одна за другой заезжают автомашины, груженые досками, трубами, ящиками… Как из-под земли появляются рабочие: электрики, сантехники, плотники… Бойцы НКВД что-то разгружают, перетаскивают. Появляются санитарные фургоны: с красным крестом и даже с зеленым!..
        — Только пожарных машин не хватает…  — комментирует Капсюль. Но суета на хоздворе соответствует даже не пожару, а скорее концу света. Врачи, медсестры, сантехники, дезинсекторы, чекисты и электрики…  — все бегут-бегут, прыгая через лужи, ищут кого-то и что-то и снова бегут. Натыкаясь друг на друга, тащат с места на место тюки, коробки, свертки, как на картине «Последний день Помпеи». А тут еще — для сходства с картиной — задымила, как Везувий, котельная, извергнув дым из трубы, дверей и окон! Через пару часов баня отремонтирована, пар из нее рвется в небо: не баня — гейзер вулканический!

* * *

        Начинается обещанная Колобком головомойка. Так как моя фамилия на букву «В», я попадаю в первую подгруппу. Как первопроходцам, ей достаются самые трудные испытания. Начинаются они с того, что раздеваемся мы, почему-то, не на скамейках в банной раздевалке, а в холодрыге двора, на занозистых досках. Оттуда, голышом, бледные, как травинки из погреба, обезжиренные, как после соковыжималки, и скукоженные, как сухофрукты, от прохлады ненастного дня — унылой чередою шествуем по настеленным досочкам. На пороге бани нас, как джин из арабской сказки, ждет кошмарный санитар из дезотряда. Весь волосатый, но лысый, а бородатая будка — будь бу-удь! Такую будку нервным детям до шестнадцати показывать — ни-ни!  — спать не будут. В левой ручище амбала — ведерко с бурой жижей, а в правой — такая кисть, которыми дома белят. Макая кисть в ведро, рычит амбал:
        — НогЫ! шырршЭ!! дЭррржы!!!  — И, подартаньянски, ловко делает выпад, попадая каждому точно меж ног, смачно протаскивает кисть через промежность, а после дважды шлепает кистью по кумполу, слева и справа — брызги по сторонам!
        Потом сидим мы и чешемся в бане в клубах пара, как ангелы в облаках, а вместо арф по тазикам барабаним. И была бы мировая сгалуха, коль не одолела проруха: срочно выковыривать из носа, ушей, рта, особенно, из глаз, едкую всепроникающую жижу, которой нас щедро окропил амбал. Через пару минут такой жизни Пузыря осеняет догадка, что эта жижа из арсенала новых БОВ (боевых отравляющих веществ) и впервые испытывается на чесах!
        А сантехники и чекисты тем временем, вместо решения извечного российского вопроса «Что делать?» зациклились на другом актуальнейшем российском вопросе: «Кто виноват?» Жаль, что такие интересные вопросы решаются не до, а после окропления нас БОВ!! Потому как вопросы эти потому, что горячей воды в бане вдоволь, а холодная из крана не течет по причине, распространенной в российском климате: трубу для холодной воды… сперли!
        Но тут прибегает Колобок и сразу решает заскорузлые российские вопросы, пообещав пересажать одних за саботаж, других за ротозейство. Окрыленные такой перспективой, сантехники и чекисты дружно объединяются и разматывают пожарный шланг для подачи холодной воды.
        Теперь мы имеем возможность долго и старательно размазывать по своим тощим антителам необычайно прилипчивую, вонючую жижу. И чем больше размазываем, тем сильнее резкий керосиновый запах. Даже те пацаны, которые избегали умывания по утрам, теперь по десять раз намыливаются. Каждый готов оторвать себе хоть голову, хоть все то, что промеж ног тилипается, только поскорей бы от щипучей вонищи избавиться, потому как дальнейшая жизнь, со столь мощным керогазовым букетом, становится бесперспективной, да еще и огнеопасной.
        Измученные чистотой, распаренные, усталые, одни раньше, другие позже завершают тяжкий банный труд и спешат в прохладную раздевалку, предвкушая райское блаженство заслуженного покоя. Но! Физкультпривет! «Покой нам только снится!» — как написал поэт. Все попадают в хитрую медицинскую ловушку.
        Раздевалку перегородили барьерами из шкафов. Да так, что путь «к свободе и покою» лежит сперва через болезненный укол в спину, потом через измерения роста и веса, через прослушивание, простукивание и заглядывание врачей во мрачные недра не только уха-горла-носа, но и такого, куда кроме медиков никто не додумается заглянуть. А на выходе из западни пара эскулапов, склонных к сюрреализму, раскрашивают лишаи и болячки разноцветными жидкостями и мазями: зелеными, красными, коричневыми.
        И какой везунчик изрек: «все проходит»? По моему жизненному опыту, неприятности чаще прИходят, чем прОходят и самая вредная часть их остается. После хождения по медицинским мукам нам, в ожидании одежды, предоставляют возможность полюбоваться друг на друга в таком экзотическом виде. Стоим, поеживаясь, грустно вздыхая: то ли еще будет?! Наша красная кожа, горящая от избытка горячей воды и жестких мочалок, щедро раскрашена разноцветием примочек и мазей. Сочетанию таких удивительных цветовых гамм вусмерть обзавидовались бы все краснокожие, выходя на тропу войны…
        — Я — Великий Чингачгук — Мудрый Змей!!  — с присущей ему скромностью торжественно заявляет Пузырь, едва очухавшись после укола. В подтверждение своей заявочки он слюной размазывает по телу зеленую жидкость горизонтальными линиями и становится похож на того зеленого тигра из резины, которого, к ужасу мамаш, продавали в магазинах в нагрузку к розовому симпатяге — плюшевому крокодилу «Тотоше».
        — А я — делавар! Я — делавар!!  — верещит Капсюль, примыкая к Чингачгуку.
        — И мы хо-хо, а не ху-ху! Мы тоже делавары!  — солидаризируются его соседи по отсеку из шкафов, изображая красной мазью черепах повсюду, где мазь намазана.
        — Улю-лю-лю-лю-лю-лю-у-у-у!!!  — пронзительно визжит дружный хор последних могикан по Фенимору Куперу.
        — Уху-ху-ху-ху-ху-ху-ху-у-у-у!!!  — завывают, будто бы голодные вурдалаки, гуроны из другого отсека, изображая волчий вой по Майн Риду.
        — Ехо-хо-хо-хо-хо-хо-хо-о-о-о!!!  — грозно отвечает из дальнего угла племя ирокезов молодецким кличем, который они слизали у викингов «Рыжего Эрика». А их боевая раскраска из зеленых и красных полос придает им сходство со светофорами. В общий хор вливаются боевые кличи команчей, сиу и других племен, неизвестных Фенимору Куперу и Майн Риду. Но до снятия скальпов дело не дошло: услышав завывания сразу всех индейских племен, бегут со всех сторон встревоженные чекисты и медики, а впереди всех — любопытные сантехники. По удивленным, возмущенным и встревоженным возгласам, которые издают они, понятно, что никто из них не читал Купера и Майн Рида.
        — Шо вас — кипятком ошпарило??!  — Это — сантехники.
        — Что, с ума посходили??!  — Это — медики.
        — Какая муха вас укусила??!  — Это — дезинсекция.
        — Кончай бузу, гаденыши!  — А это — чекисты.
        Наконец-то приносят одежду. Но не нашу, на которой каждая пуговичка родная, а казенную, серую, приютскую, одинаковую! Пацаны разревелись… Ведь единственное, что связывало нас с ТОЙ, прошлой жизнью, это одежда. А ведь ТА жизнь и была у нас единственной жизнью, в отличие от сегодняшней, о которой только и спросишь, как в еврейском анекдоте: «А разве это жизнь?» Ведь в ТОЙ жизни были у каждого из нас папа, мама, дом…
        Да как не расплакаться, если отобрали ту одежду, где каждый стежок, пуговичка, тщательно заштопанная дырочка впитали тепло заботливых маминых рук, шивших и чинивших эту одежду! Где теперь ласковые мамины руки? Где ты мама, мамочка?!? С исчезновением нашей одежды оборвалась последняя ниточка, тянувшаяся из ТОЙ, домашней жизни и исчезло последнее напоминание о том, что действительно была ТА жизнь, ставшая теперь нереальной, как позавчерашнее сновидение.
        Чекисты и остальные зеваки, глазеющие на нас, как в зоопарке, небось, ожидали увидеть наши бурные восторги с восклицаниеми здравиц советскому народу и вождям, одарившим нас этой одеждой. Не понять советским ублюдкам неприязнь к этой казенной обновке. Конечно же, думают они, что это наша антисоветская испорченность. Все мы — не просто дети, а «классово чуждые», да еще и «социально опасные»! За это советские люди ненавидят нас, как и мы их. Знаем мы, что они о нас думают, но не знают они, что мы о них думаем! Ништяк, узнают… Недолго осталось гордиться ублюдкам «классовой ненавистью к врагам народа»!
        А тут выныривает дама из комиссии наробраза. Клуха из золотого фонда советской педагогики. Вся — в ярких разукрасках, от волос до ногтей. Только одно в ней свое, природное: дура она натуральная! Была еще в детстве эта курица дура дурой и с тех пор хорошо сохранилась. Даже юмор не усекла в нескладухе Копчика:
        — А у вас фигура, как фигура! А внутри вы просто ду… шевная тетка.
        Приняв эти слова за комплимент, клуха старательно вытаращила на нас густо нарисованные глазенки, выразительные, как канцелярские кнопки. Театрально изобразив неистовый восторг на рыхловато оплывшей физиономии, засюсюкала слащаво, как реклама баночного повидла:
        — Ой, прелестные костюмчики! Какие вы в них хорошенькие! Правда, мальчики, вам они понравились? А это — забота о вас партии и советского…
        — Подавитесь вашим шмотьем говенным!  — не выдерживает Дрын.  — Вы нам законную одежду верните! Она наша!! Не имеете права…  — подергиваясь от рыданий, Дрын швыряет свою новую курточку на грязный пол. Он же нервный… только мы знаем, какой он бывает.
        — А ну, подбери и выстирай!  — рявкает чекист.
        — Сколь волчат ни корми — все в лес смотрят,  — вздыхает пожилой сантехник.
        — Да… колы б моим малЫм забесплатно таки кустюмы б давалы…  — мечтательно говорит рабочий с пилой.
        — Какая черная неблагодарность!!  — надрывно, во всю мощь мелКодраматического таланта изрекает многозначительная дура от передовой советской педагогики, покачивая шестимесячной завивкой и поджимая узенький, как щель для монет, накрашенный ротик.
        — А за что мы должны кого-то благодарить?  — внешне спокойно интересуется Пузырь. Но я вижу: нервы у него, как струны, тронь — зазвенит!  — За что благодарить-то?  — повторяет Пузырь.  — За то, что у нас забрали родителей, школу, свободу и выдали арестантскую форму?
        Да-а… умеет сказать Пузырь. Аж завидки берут… Вот же — вся толпа заткнулась. И наробразиха язык прикусила и удалилась, гордо покачивая широкоформатными полушариями.
        Да подавитесь вы своим шмотьем и заботами! Оставьте нас голышом и не кормите! Только пап и мам верните! Пусть они о нас заботятся! Вот они-то — наши, а не вы — совнарод — мордва, чуваши! Подумал я так, но не сказал. Лучше всего языком владеет тот, кто держит его за зубами. И все промолчали. Понимают: слово не воробей, промолчишь — и не вылетит. Только зыркнул Дрын на чекиста так ласково, что чекист отступил от него на пару шагов: «…а что там на уме у этого длинного гаденыша?.. вдруг — укусит?! Вот же — и двенадцати нет, а сразу видно: зверь, лютый враг народа… социально опасный! Расстреливать бы таких — без мороки!»
        А Капсюль дрыновскую курточку поднимает, споласкивает под краном и, демонстративно подпрыгнув, на Дрына вешает, как на вешалку.
        — Пусть,  — говорит Капсюль,  — наверху повисит, подсохнет… там ветерок… погода получше! Все улыбаются. И Дрын — тоже. Единственный пацан, которого Дрын любит, даже слушается,  — певучий, неунывающий коротышка Капсюль. Давнишняя у них дружба…
        А когда оделись все, то ахнули, потому что стали мы в этой одежде такие одинаковые, что не только друг друга, а самих себя узнавать перестали. До чего же убивает индивидуальность одинаковая одежда! Мы совсем как насекомые… даже страшно! Страшно терять индивидуальность!!
        А в спальной ожидает нас еще одна горькая потеря: исчезли матрацы и все то, что там было заначено. Навсегда исчез наш общий любимец — «Граф Монте-Кристо»! Мелкие, дорогие пацанячьему сердцу предметы исчезли вместе с нашей одеждой, а то, что было покрупнее,  — с матрацами… Остались мы в одинаковых оболочках, без индивидуальных вещичек!  — мураши мурашами!..

* * *

        После таких потерь было бы несправедливо, если бы судьба не одарила нас каким-нибудь чудом. И свершается чудо! Это — обед. Не обед, а пир! Как в сказке! Потому что всего вдоволь. До отпада. Апофеозом пира было предложение тети Поли выдать добавку желающим!! Все ложками застучали по мискам. Желающими были все, а такие, как я, и не по одному разу! Но всем хватило, и все ощутили забытое блаженство, когда брюхо так набито, что по-буржуйски оттопыривается!
        Сегодня «мертвый час» оправдывает свое зловещее название. После двукратного (у меня трех-) пробуждения, мытья в бане и обильного обеда спим мы в чистых новых постелях, без вшей, как убитые. Неизвестно, сколько смогли бы мы еще так проспать, но воспитатели, наэлектризованные энергией Колобка, ровно через час энергично поднимают нас и сонных снова выстраивают на «Бульваре».
        — Ну и жизнь… не поспишь…  — ноет Мученик, который обычно пребывает в двух ипостасях: либо спит, либо хочет спать — и уверен в том, что самая интересная часть жизни — это сон и сновидения. Сны он запоминает и целый день истолковывает с вариантами, как его бабушка научила. Не смущает его то, что варианты не стыкуются, а то имеют и противоположные значения. После толкования своих снов, Мученик приступает к толкованию снов всем желающим.
        — Как пообедали? Как аппетит? Всем ли хватило? А животики не прохватило?..  — сыпет на ходу вопросами Колобок, катаясь взад-вперед по «Бульвару». В ответ мы галдим вразнобой что-то восторженное.
        — Ша, пацанва! Теперь будете сыты всегда, каждый день! У меня правило: «Сначала — хорошее питание, а потом — воспитание!» Так меня мой батька воспитывал!
        Обозрев выпуклости Колобка, убеждаюсь: хороший батька у Колобка — правильно воспитал!
        — Продукты дают по детдомовской норме. А сейчас вы лопали сверх нормы: то, что в бане было спрятано. И одежда, которая числилась как выданная, тоже там оказалась… Но постельное белье — по два комплекта на каждого — корова языком слизнула! Пришлось заказывать. А о домашней одежде — не горюйте! Сожгли ее в котельной. Вши лопались, как гранаты,  — треск стоял! Ветхая ваша одежонка, да и повырастали вы из нее! Что, всю жизнь хотите по одной одежке протягивать ножки? И тараканы шкурки меняют!
        А мы — люди государственные: что дадут — то и надеваем. Я техник-строитель. Работал прорабом. Вызвали в органы, дали форму артиллериста, говорят: «Важна не форма, а содержание! В какой форме ни строй светлое будущее, от того оно светлей не будет!» Вот по одежке я протягиваю ножки!
        Заложив веснусчатые ладошки за широкий командирский ремень на выпуклом животике, по-домашнему уютный Колобок вперевалочку дефилирует перед строем.
        — Итак, пацанва, на сегодня обсудили дела. Теперь — на завтра. К первому сентября организуем детдом. Учиться будете и работать. Во флигеле будут мастерские. Учителей со станции будем возить. Я договорился…  — Взглянув на часы, Колобок прерывает себя на полуслове:  — Точка! Хватит разговоры разговаривать! В столовой следователь вас ждет. Будут вызывать по одному. Ждать в комнате политпросвета… на пра…о! Ма-арш!!
        В комнате политпросвета новый воспитатель начинает занятие с изучения… «Биографии Сталина»! Эту б книжку в медицине применять, как рвотное!  — очень полезная была б книжка.

* * *

        Вскоре меня к следователю вызывают. По алфавиту. А куда исчезли те, кто до меня?! Почему не вернулись??. Наверное, их пытают?!! И я не то чтоб мандражу, а, как пишут в романах,  — волнуюсь. Первый раз в жизни на допрос иду… не привык. Ништяк! Ни в чем не признаюсь! Фигульки на ругульки! Главное на допросе — повторять вопрос, приставляя частицу «не» к глаголу. Как уличить того, кто НЕ видел, НЕ слышал, НЕ знает, НЕ думает?! А граф Монте-Кристо на эту тему думал конкретно:
        «И клянусь Богом, что я скорее дам себя убить, чем открою хоть тень правды моим палачам!»
        В столовой — следователь и воспитатель. Следак за столом — моло-оденький, небось, самый младший лейтенантик с одиноким, сияющим от новизны малиновым кубиком в петличке. Небось, только что из юршколы. А воспитатель, густопсовый чекист, возле окна сидит, широко распахивая гнилозубую пасть в зевоте. Скользнул по мне сонно равнодушным взглядом и отвернулся. Противно ему на меня смотреть. Он умственным делом занят: мух на стекле пальцем давит. А зачем он тут? Младшего лейтенанта охраняет, чтобы мы не обидели? Зряшно это — младших в ДПР не обижают. В общем, ежу понятно — никто на меня наганом стучать не намерен. Ишь как вежливо приглашают на побеседовать:
        — Че топчешься? Куда потащил табуретку? Ну, бестолочь! Сядешь ты где-нибудь или нет? Тут сиди!! Сел?? Та-ак… лады. А теперь куда на табуретке поехал?!?
        Значит, пыток не предвидится. Скучно от такого допроса. А я стойкого Компанеллу изображать намылился. И вопросы задает следак — глупее не придумаешь:
        — Кто приходил к воспитателям? Бля?.. ты поаккуратней выражайся!.. откуда такие слова знаешь, сопля?! Говори: жен-щи-ны! А ты заметил, что они похожи на переодетых мужчин маленького роста? Как япошки… А чем они занимались?
        — А я что, свечку держал?
        — Почему на вопрос отвечаешь вопросом?!
        — А разве, что?
        Воспитатель, рыкнув, приподнимается:
        — Ах, ты, корррмушка мандавошечная!
        Следак жестом останавливает его. Допрос продолжается:
        — Ты слышал разговоры про мины? А про яды? А что в ДПР говорят про Ватанабе? А про Крутова? А что ты думаешь про воспитателей? Сколько раз говорить, чтобы не выражался словами полового значения! Где ты таких слов нахватался? От воспитателей?? Не может быть!
        — Значит, дар природы прицепился…  — вздыхаю я.
        Читает вопросы следак по списочку. Если осмысленно отвечать на такую бредятину — через минуту опупеешь. Но добросовестного младшего лейтенантика, похоже, не интересуют мои ответы. Протоколы допросов у него отпечатаны под копирку и начальством одобрены. Да и какое значение имеют наши показания, если все воспитатели, которым для разговорчивости перед каждым вопросом ножку от стула или горячий электропаяльник в задницу вставляли, сразу же «чистосердечно вину признали». И раскаялись во всех, еще до их ареста, под копирку напечатанных злодеяниях?! А как в НКВД допрашивают, нам об этом Гнус рассказывал с удовольствием и о-очень подробно! Так, что у него чахоточные слюни текли!
        Наш допрос — пустая формальность. Чтобы «Дело» было толще и работа органов заметнее. Задает вопросы добросовестный младший лейтенантишко по списку вопросов, который лежит перед ним. А папка открыта, и мне туда заглядывать о-очень интересно! Пока следак очередной вопрос вычитывает, я успеваю из папки что-нибудь прочитать. На табурете я близко к столу подъехал. А вверх тормашками я читаю быстрей, чем по-нормальному. Машинописный текст читать легко, но времени на это мало — я успеваю выхватывать отдельные фразочки из общего текста, разделенного на крупные абзацы:
        «…контрреволюционная организация создана по прямому заданию секретаря ДВК Крутова…»
        «…по согласованию с японским консулом Ватанабе…»
        «…шпионско-вредительская организация, входящая в состав правотроцкистского заговора…»
        «…подготовлены диверсии по уничтожению матчасти и личного состава Тихоокеанского флота…»
        «…активная шпионско-вредительская деятельность по созданию условий для поражения СССР в предстоящей войне с Японией и отторжения ДВ Края от СССР…»
        Тут я и об осторожности забываю! Следак, перехватив мой взгляд, захлопывает папку. На моем лице — искреннее огорчение: не дали дочитать — а как лихо закручено!! Где недотепе Дюма до такого?!
        — Пш-шел отсюда, гаденыш! Вооон!!  — нервно говорит мне следователь. Я вздыхаю и столовую покидаю, обескураженный холодным прощанием. Не я напросился к нему в гости, не я приставал с дурацкими вопросами… ай-ай-ай — невежливо!
        «Но ни одно из чувств, испепеляющих душу графа, не отразилось на его бесстрастном и бледном лице. С тем же убийственным хладнокровием и ужасающим спокойствием граф Монте-Кристо вежливо простился».
        — Канай в спальню!!  — летит мне вслед указание воспитателя. Ни ознакомиться с протоколом допроса, ни подписать его мне не дают. Наверное, за всех пацанов распишется воспитатель. А быть может, эти протоколы еще позавчера подписаны? Ведь допрос чекистам нужен, чтобы наслаждаться пытками! Святая инквизиция тоже любила пытать, но она протоколы заранее не писала. И как бы попы из инквизиции ни вызверились на Кампанеллу, а все-таки они же оправдали его, потому что, цитируя Библию, доказал он на суде даже бестолковым попам, что поступал так, как учил Иисус Христос! А в НКВД могут сперва расстрелять, а протокол допроса потом напишут. А что сперва — расстрел или допрос — разве это главное? Главное, для НКВД не доказательство вины — все признаются! Главное — арестовать. Поэтому арестом руководит Мордоворот с тремя шпалами, а следствие ведет младший лейтенантишко!
        Когда в спальной собралось более десятка пацанов, мы, вспоминая вопросы следователя, понимаем, что огольцы ошиблись, предположив, что донос Гнуса будет о воровстве. Гнус написал политический донос, который в НКВД «сориентировали» в струю с огромным делом первого секретаря ДВ края Крутова, сделав Таракана и его собутыльников шпионами японской разведки! Едва ли знал полуграмотный Гнус о японском консуле Ватанабе. Но для того, кроме палачей, в НКВД содержится штат сочинителей, которые заложили Таракана в крутую японо-шпионскую кашу под названием «Дело Крутова — Ватанабе», заранее оформив протоколами допросов этот шизоидный бред: будто бы воспитатели приносили в чемодане не водку, а мины и яды и приводили в ДПР не пристанционных потаскушек, а переодетых японских шпионов и до утра прятали их во флигеле. А япошки визжали там не по-русски! Даже — не по-человечьи!! И какой-то самурай в глухую полночь, тоскуя по матери-родине, рычал на страшном самурайском языке: «ах ты, сук-ко, ах ты… я-ать, ах ты е…!  — еп-пона ма-ать!!!» Это подслушали и сообщили сексоты — «случайные прохожие». А во ВЗОР все прохожие
«случайные» — все «случайно» обучены подслушивать и слышать только то, что написано в протоколе! И воспитатели, как один, охотно признались, что по заданию Ватанабе именно Таракан и Утюг хотели уничтожить Тихоокеанский флот! Корабли — минами, краснофлотцев — ядами. А остальные воспитатели — только на шухере… а потому все подписывают, каются и на любой срок соглашаются, только бы не «вышку»!
        Нормальный человек, прочитав одну страничку такого «Дела», сразу поймет, что писал его буйный шизик под крутым киром. Но где он — нормальный человек в стране советской, где этот шизоидный бред брызжет бешеной слюной от каждого журналиста, писателя, поэта, композитора. От генсека до доярки! Из каждого мозгодуя и черной тарелки репродуктора! От каждого обрывка газетного листа и с тетрадного листочка, на котором первоклашка корявыми буквами, высунув от усердия язык, пишет донос на правого троцкиста — соседа по парте справа. И пустолайный донос Гнуса попадает в резонанс с шизофреническим бредом самого гигантского дурдома, разметнувшегося на шестую часть планеты!!. Сработал гнусный донос Гнуса, да еще как!! Загремело Тараканище с кодлой по чистой пятьдесят восьмой! Не будут Таракана и его кодлу судить за кражу нашего шмотья, потому что воровство и пьянка — это ловкая маскировка шпионов под советских людей. Ведь каждый не ворующий, а потому и не пьющий, подозрителен: а чем же он занимается после работы? Сидит, небось, и думает… Ага — ду-умает!  — вот она, контра! Советские люди не думают!!

* * *

        Во время наших споров о судьбе тараканьего кодляка Пузырь начинает бурно пузыриться от зарождающейся внутри его организма идеи. Пузырь всегда непредсказуем, как пирожок с повидлом: неизвестно, когда и с какого конца из него что-нибудь выпрыгнет. То — что-то сверхзаумное, а то — дурь ошеломляющая. Но всегда — что-то неожиданное! Вот и сейчас, пузырясь от озарения, как всплывающий кверху попкой Архимед, Пузырь собирается осчастливить своих отсталых современников глобальным открытием мирового значения:
        — Пацаны-ы… я новый закон природы открыл!
        — И-и-иди ты…  — скептически отношусь я к такой сенсации, зная, что Пузырь из тех зануд, которые любого учителя запросто доводят до умопомрачения своими озарениями, вплоть до гениальных открытий в таблице умножения. Но некоторые, более доверчивые, интересуются:
        — Да ну-у! А какой закон?..  — Не каждый же день в ДПР открываются новые законы природы!
        — Да просто — закон, как закон… обыкновенный: Закон Бумеранга!  — изнывая от скромности, присущей гениям, комментирует Пузырь, как можно равнодушнее, а сам ерзает копчиком по спинке моей кровати от нетерпения обнародовать озарение.
        — Чиво-о-о???  — удивляются закосневшие в своей отсталости современники Великого Пузыря.
        — Бу-ме-ран-га!! Что тут непонятного?  — начинает пузыриться Пузырь, досадуя на консервативность мышления замшелых своих современников.
        — Да ты толком объясни,  — урезониваю я распузырившегося Пузыря,  — великих первооткрывателей человечество не всегда сразу понимает!
        — А вы слушайте и не перебивайте!  — с досадой восклицает Пузырь и, облокотившись локтем о спинку моей кровати, принимает позу снисходительного пророка, озаряющего путеводной идеей человечество, блуждающее во тьме невежества. И не то — от сознания важности реченного, не то — для большей доступности для нас, недотеп, формулирует свой закон Пузырь нараспев, как гимн научному прогрессу:
        — Че-ем сильне-е бросо-ок бумера-анга, те-ем с бо-ольшей си-илой возвра-ащается о-он обра-атно!
        — Три ха-ха! Тоже мне — зако-он!  — фыркает ехидный Мангуст. Назови-ка свой закон «законом кирпича… подброшенного над дурной башкой Пузыря»!
        Пузырь чувствует, что неблагодарное человечество его недооценило и авторитет первооткрывателя закона мироздания падает стремительно, как кирпич…
        — Да-а…  — снисходительно отвечает Пузырь, не теряя достоинства, присущего мыслителям.  — Конечно, тебе, эмоционально недоразвитому, дать кирпичом по балде и хва… дело-то не в названии закона, а в действии… да не перебивай! Ведь из этого закона следует, что чем сильнее советская власть наносит удар по кому-нибудь, тем сильнее получает ответный удар по тому же месту. Вот пример: сперва коммунисты расстреляли буржуев, живших на этих дачах. И поселились тут, а бумеранг вернулся и… бац!  — коммунистов расстреляли чекисты! А бумеранг снова возвращается и… бац! бац!  — по чекистам! Таракану с кодляком — пожалуйте, автозак подан! А бумеранг все кружится, кружится… жу-жу-жу… это тебе не кирпич одноразовый! Это — всесоюзный закон природы… Во!!
        — А точно… говорил же Таракан, что донос — дело чести, доблести и геройства… и поехал по доносу…  — размышляю я вслух.
        — «Не рой яму ближнему своему…» — начинает излагать Мученик заповедь, усвоенную от религиозной бабушки, но его перебивает Капсюль, затараторив:
        — «Не рой яму — повредишь кабель!» — это мы проходили…  — Тут Дрын затыкает ладошкой словоизвержение из Капсюля и, заикаясь от волнения, говорит:
        — Ребя! Р-раз ч-чекисты д-доносы на с-своих с-строчат, значит, энкаведешкам — к-кранты? А? По з-закону… бум-бум… бум…  — раздраженно махнув рукой, Дрын умолкает. Капсюль коротенький, импульсивный, говорит и действует стремительно, не думая. И мыслишки из него выскакивают коротенькие, шустрые, как пули из короткоствольного браунинга. Капсюль и сам не успевает понять то, что натараторит. А у длинного Дрына мыслЯ, прежде чем вылететь наружу, долго разгоняется в его продолговатом организме, а вылетев, каждое слово бьет со страшной силой, как пуля из Длинного Карабина Соколиного Глаза. Но не успели мы оценить догадку Дрына, как в дискуссию вторгается Мангуст, жаждущий реабилитации за «эмоциональную недоразвитость».
        — Эх, вы! Узко думаете! Не видите, что это не сам закон, а его частный случай! Надо думать про весь СССР, а не только про НКВД! Это в самой советской власти заложен закон самоуничтожения! Бумеранг ни при чем! Советская власть уничтожает тех, кто ее создает! Петрите?! Я читал про животных, которые, родившись, съедают родителей — как корм! Но советская власть — кровожаднее! И уничтожает тех, без кого потом жить не сможет! Съедая себя, она самоуничтожается!! Судьба Таракана — частность! Да, лес рубят — щепки летят! Но не на щепки надо зырить, а на лес! На фига его рубят?? Чтобы щепки летели?
        — Точно!  — восклицаю я, перебивая Мангуста.  — Лес рубят — щепки летят, а бревна гниют!! Это — дубовый закон советской власти! Дело не в том, что она по своим бьет, а в том, что она без этого не живет! Потому как без свежей крови эта власть гниет! Это мертвая власть, как тот… во-во… вурдалак! Если кровь не будет пить — сразу тут же будет гнить! Нужна вновь и вновь власти советской свежая кровь! Страх нужен для такой власти, чтобы все покорились такой напасти!!
        Мангуст соглашается. А грустный Пузырь идет и на свою койку ложится, а внутри себя еще пузырится и лоб морщит. Жаль ему безвременно зачахнувший «Закон Бумеранга».
        — Не грусти, Пузырек, не печалься,  — утешаю я его,  — законы природы действуют и тогда, когда их не открывают. Действуют даже без названия. Мудро сказал Дрын: «Кранты НКВД!» А по какому закону кранты — да разве ЭТО важно?! Кранты — и баста!!
        Спорят о чем-то пацаны, а я качаюсь на растянутой сетке своей койки и радуюсь, что нашел хорошее название для советской власти: «власть вурдалачья». Как сказал граф Монте-Кристо:
        «Иные мысли родятся в мозгу, а иные в сердце».

        Конец репортажа 6

        Репортаж 7
        Побег

        Если бежать, так уж бежать по всем правилам, честь по чести.
    (М. Твен. «Приключения Гек. Финна»)

        — У-у-ух!  — замирает душа в полете! Через пару секунд восторга — а-ах!!!  — обжигающий удар о поверхность воды! А полет, еще более удивительный, продолжается в глубине залива! Озорно щекотнув вдоль тела холодком струящихся пальчиков, море нежно сжимает меня в объятиях прохладной глубины, где пляшут солнечные блики, причудливо искривляясь на каменных глыбах, устилающих дно.
        Блаженствуя в невесомости, парю над шевелящимися водорослями, над рыбами, которые испуганно шарахаются от моей тени, над деловито озабоченным крабом, который неуклюже корячится, боком перелезая через скользкий камень. Как во сне, медленно плыву в иллюзорно расплывчатом мире, любуясь причудливыми змейками света. На суше свет льется, сверкает, брызжет, но струится и змеится он только в воде — в фантастически неземном мире, где цвет и форма предметов меняются непрерывно, появляясь из зеленоватой прохладной мглы и исчезая в ней. Удивительный мир зыбких форм и причудливого света, мир, в котором все непостоянно, расплывчато и так волнующе таинственно!
        Но нарастающее желание вдохнуть глоток воздуха напоминает, что пора покидать этот волшебный, как сновидение, мир,  — загостился я тут. Мое свободно парящее тело, напрягается, прогибаясь, и устремляется вверх, подгоняемое взмахами рук и толчками ног. Вверх! Скорее вверх!!  — туда, где бледно-голубая граница подводного мира пузырится и комкается от волн, пробегающих по поверхности. Еще несколько удушливо тягучих секунд и… фр-р-р!!!  — пробив грань меж мирами воды и воздуха, моя голова, как пробка, ошалело выскакивает в другой мир — мир яркого синего неба, ослепительного солнца, незыблемых очертаний причала, рыболовных сейнеров и вкуснейшего голубого воздуха!  — Во-лош-ин-ни-ков!  — скрипучим голосом старательно коверкает мою фамилию воспитатель — педагог по кликухе Кризис. А я перевожу дыхание, с сожалением расставаясь с упоительно голубыми и горько-солеными воспоминаниями о прошлогодних купаниях в «Ковшике» — причале «Рыбфлота».
        — Интересно, из какой грезы ты вынырнул — такой изумленный? Расскажешь? Нет? Тогда рассказывай о культуре в царской России… к доске иди!.. да поскорей!  — торопит меня Кризис, потому что видит, как Мангуст шепчет скороговорочкой:
        — Поэтов на дуэлях чпокали, писателей чахотой кокали…
        Я отсигналиваю ладошкой: «Отвянь! Сам знаю!», потому что не только знаю урок, но и умею правильно рассказывать: велеречиво, неконкретно, с обилием общих слов. Таков язык советской исторической науки. Но Кризис вроде бы не слушает бредятину, которую я пережевываю, подражая языку учебника. Взгляд его устремлен через зарешеченное окно, за забор с колючкой, туда, где сияет дивный приморский август. Задетый за живое невниманием Кризиса к моей исторической эрудиции, я умолкаю и, стоя за его спиной, разглядываю его веснушчатую лысину, которую безжалостное время протерло и простерло на полголовы.
        С беспощадностью человека, умудренного одиннадцатилетним жизненным опытом, думаю я о том, что сорокалетний Кризис не просто потрепан жизнью, а заношен ею до состояния СБУ (слишком бывший в употреблении). Неестественно желтое лицо Кризиса задумчиво и печально. Быть может, вспоминает лето далекой дореволюционной юности, когда стоял он на пороге мореходки, мечтая стать морским волком — капитаном дальнего плавания? А если бы тогда Кассандра показала ему картинку из его будущего? Например — день сегодняшний… И почему жизнь такая злая? Зачем сильные, отважные мужчины и прекрасные, нежные женщины становятся карикатурами на самих себя: перекособоченными скелетами, небрежно вставленными в неуклюжие футляры из собственной потрепанной кожи, неряшливо помятой и с истекшим сроком годности. Зачем люди по привычке, как надоевшее платье, много лет донашивают свое тело? Зачем живут?..
        — Кончил? Садись… очень хорошо…  — тихо говорит Кризис, не отрываясь от своих мыслей. Гордо иду на место довольный собой и Кризисом. Садясь, бдительно проверяю ладошкой свой стул: а что успели подложить под мой зад коварные мои современники? У пацанов настроение праздничное. По результатам учебы сегодня более полгруппы пойдет купаться на Амурский залив! «Не все течет, но кое-что меняется»,  — изрек однажды Кризис. С тех пор как в дождливую июльскую ночь с хоздвора ДПР выехал автозак «Услуги на дому», многое изменилось у нас, но, увы, не раз… Колобок продержался в ДПР три шестидневки и исчез внезапно. Уехал во Владик — и… точка!  — как закруглял он свои фразочки. Скорострельность НКВД на корню пресекла все его реорганизации. Но и за три шестидневки Колобок успел сделать больше, чем все его предшественники и последователи вместе взятые, которые стремились к выполнению Первого закона Ньютона: сохранению покоя! Погорел Колобок по доносу воспитателей, которым трудно было служить при честном и энергичном начальнике с беспокойной душою прораба, а не ленивого и злобного гебиста.
        Прав Дрын: самоуничтожается НКВД. Самоуверенно злобствуют чекисты днем, а по ночам жалобно скулят на ушко раскормленным женам, дрожа от страха под украденными теплыми одеялами на наворованных кроватях в присвоенных квартирах… Все то, что они нахапали,  — чужое, временное, случайное, а неминуемая гибель — своя, закономерная и навсегда! А чего ради? Ради этого барахла?!! Строчат доносы чекисты друг на друга, выслуживаются перед начальством, выпендриваются преданностью партии и ненавистью к ее врагам, изнывая от предположений скверных, но верных о том, что и на каждого из них тоже кто-то строчит донос.
        Строчат доносы днем, а по ночам покрываются холодным пОтом от леденящего душу страха, услышав шум автомобильного мотора. С утра злобно стучат кулаками по столам и головам арестованных, а ночью испуганно вздрагивают от хлопнувшей двери в подъезде. Строчат, стучат и вздрагивают… вздрагивают, стучат и строчат. А вместо расстрелянных чекистов появляются другие, еще более злобные от лютого страха, сосущего под ложечкой. И доживем ли мы до того благословенного дня, когда последний чекист, выкарабкавшись из под горы наворованного шмотья, настрочит донос себе и на себя, чтобы тут же самому «приговор привести в исполнение немедленно»!
        Трудно обвинить человека в антисоветчине, если он не говорит, не слышит, не видит и даже кукиш в кармане показать не может! Глухонемой и слепой паралитик — идеальный советский гражданин, конечно, если в прошлом он нигде не жил, не участвовал, а в идеале — не имел родителей, живших до семнадцатого года! Самозародился по призыву партии в унитазе на Лубянке!
        А для доноса на Колобка ничего не надо было придумывать. Если человек что-то делает и других беспокоит, то тут шаг и до вредительства! Разве не чувствуется антисоветский душок Колобка, если хотел он создать для нас, врагов народа, условия как в детдомах, где содержат детей «друзей народа», как называют уголовников? Жаль, поговорить-то с нами не успел он — все было «некогда разговоры разговаривать»!
        Остались от Колобка добрая память для наших душ и купания в Амурском заливе для наших тел. Рядом с ДПР есть участок берега, огороженный забором, там хранятся лодки «ВЗОРа НКВД». Это место выбрали для наших купаний. А чтобы никто не удрал по пути к заливу, водят нас в сопровождении нескольких воспитателей из тех, кто шустрее. Да и куда среди дня бежать по ВЗОРу, где живут только сотрудники?
        У воды мы раздеваемся догола, а одежду складываем рядком. В воду заходим и выходим по команде, а воспитатели за нами следят и с берега, и из лодки, со стороны залива, чтобы пацаны далеко не заплывали. А ведь мы на море выросли!  — нам бы поплавать наперегонки и на дальность, нам бы понырять с высоты, а не мокнуть на мелководье! Но и такое купание — наслаждение! Окунешься в океанскую водичку — как на воле побывал! Долго потом слизывают пацаны вкусные, как свобода, соленые кристаллики океана, осевшие на беленьком пушке около рта…
        После исчезновения Колобка купания разрешили только тем, кто хорошо учится. А это кто? В отличие от женского большинства педагогов, не подозревающих о том, что у пацанов, кроме тела, бывает душа, Кризис понимает, что пацан может выучить учебник наизусть задом наперед, но никогда не прочитает его так, как надо, если это без интереса. С девчонками проще: им скажут, что надо выучить,  — они и учат, не думая: а на фиг? Так они устроены природой: с низким уровнем скепсиса и высоким чувством ответственности. А с пацанами — не так. Прежде чем научить пацана, надо изловить душу его. Ведь перед учителем сидят не пацаны, а их бренные оболочки.
        Оболочки эти невинно таращат глаза на учителя, а души пацанячьи в мечтах мчатся по прерии на взмыленных мустангах, качаются по волнам океанов на палубах пиратских шхун, спускаются в таинственный мрак подземелий древних храмов… И феминизированная педагогика, безуспешно перепробовав на пацанах все дамские штучки (т. е. методики), приходит к выводу: пацаны — тупые, зловредные создания природы и учить их — полная безнадега! По мнению учителок, Песталоцци — это псевдоним девочки, которая родилась с педагогической книжкой под мышкой.
        Новый начальник ДПР имеет кликуху Мираж. Потому что никто не уверен, а бывает ли он на самом деле, так как живет и работает во Владике. А ДПР заправляет старший воспитатель по кликухе Рогатый, похожий на Гнуса угрюмостью и бесцветно равнодушным взором свежезамороженной трески. А главная достопримечательность Рогатого — шишки на рано лысеющей голове. Никола Мученик божится: это рога прорастают! А остальные воспитатели как воспитатели — с нормальной энкаведешной педагогической ориентацией и твердо знают, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс это не муж и жена, а четыре разных человека. Особняком ото всех держится в ДПР, замещающий всех учителей, зав. учебной частью интеллигентный Кризис, который на чекиста ни с какого бока не похож. Как Маугли в стае обезьян!
        История интересна в романах Дюма, Вальтера Скотта, Конан Дойла… Там — коварные интриги, кровавые сражения, горячая любовь, лютая ненависть. «Коварство и любовь» определяют судьбы королей и народов. Но это — в тех книгах, которые учителя истории презрительно называют беллетристикой и советуют не читать. Потому что, по марксистской науке, историю делают «не Бог, не царь и не герой», а безликая, как вошь, народная масса. И рулит историей СССР Великий Вождь. И осталась от истории только «Биография Сталина»!
        Кликуха к Кризису прилипла без вариантов. Такая же скрипучая, как он, а словом «кризис» называет он любое событие до семнадцатого года. Но сам Кризис — мужик нормальный. Без кондея обходится и никого из нас ни разу не ударил! Из-за купаний мы и без колотушек учим на совесть любую скукоту и бредятину. С каждым днем отличников все больше. Но и отбор на купания все строже. За любое замечание — лишение купания! А это — хуже карцера.
        Горько-соленые волны Амурского залива — маленькая, но родная частичка Великого океана, на волнах которого качались корабли командоров романтичной эпохи открытия планеты! Нет в мире океана романтичнее Великого или Тихого! Потому-то и становится так желанна свобода после соприкосновения с горько-соленой водой океана. Тем более если ты находишься не на цветущем необитаемом острове, как Робинзон, а на замусоренном участке территории ВЗОР НКВД, отгороженном забором с колючкой даже от общей тюрьмы — Сесесерии! Людям сюда «вход воспрещен», и гужуются тут только чекисты!

* * *

        В этой загородке пришла в мой рыжий кумпол такая шедевральная идея побега, которой вдрызг обзавидовался бы граф Монте-Кристо! Графу — что?! Сквозанул из замка Иф, а там — хоть трава не расти! А мне о родителях думать надо и пацанов не лишить бы купаний. Значит, надо подорвать так, чтобы побега не было, но и меня в ДПР — тоже. У Дантеса, будущего графа Монте-Кристо, подготовка к побегу была примитивней некуда:
        «Большие начинания должны приводиться в исполнение безотлагательно».
        Это для того, чтобы долго не думать, а то передумаешь. И я притыриваю из хозтряпок рваную длинную майку. Если ее связать между ног — получится спортивное трико, как у борцов в цирке. Свернув майку, сую в карман. А перед обедом нас, счастливчиков, удостоенных купания, выстраивают на хоздворе. Нетерпеливо переминаемся с ноги на ногу, поглядывая в солнечную августовскую лазурь неба, не замутненную ни одним облачком. Наконец долгожданная команда:
        — На пра… о! Ша-агом… ырш!!
        И тут на крыльцо выскакивает дежурный воспитатель:
        — Сто-о-ой!!
        — Приставить ногу!
        — Кому я поручил цветы полить? А??  — спрашивает дежурный. У меня — мурашки по коже, несмотря на августовскую жару. Это ж — мне!! Мне поручил дежурный полить цветы! Поручил, мимоходом, в коридоре, я подумал, что он тут же забыл… угораздило же меня попасть ему на глаза… и дело-то плевое — пробежать по комнатам с ведерком… а я с Мангустом заговорился! А теперь — прощай купание! А вместе с ним — прощай побег?! А что завтра будет?  — заполошно кружатся бестолковые мысли…
        — Я ка-аму по-ру-чил цветы полить??  — закипает на крыльце дежурный.
        — Мне поручили, Игнат Василич! Я позабыл… простите… я обязательно полью…  — тараторит Мангуст, неожиданно выскакивая из строя. Дежурный удивленно смотрит на Мангуста, но срабатывает эффект одинаковой одежды. Да и какая разница ему — над кем куражиться?
        — А купаться ты не позабыл пойти? А?  — издевается дежурный.  — А ну — иди поливай! Сейчас же!! Заодно пол помой в дежурке! Это укрепит память!
        Худенькое лицо Мангуста морщится: на глазах — слезы. Он единственный знает, что сегодня видит меня в последний раз. Поэтому выскочил из строя вместо меня… Когда нас повели, я оглядываюсь и вижу: улыбается Мангуст, вытирая слезы. Машет мне ладошкой. Сердце сжимается: неужели… навсегда?! Но уж теперь, после жертвы Мангуста, пути назад не будет!
        На берегу, пока все раздеваются, я бросаю свернутую майку в кучу мусора, а одежду кладу в ряд со всеми и — в воду! Дождавшись, когда лодка с воспитателями зайдет мористее купающихся и воспитатели в лодке забазлают на тех, кто далеко заплыл, я брызгаю водой на пацанов, которые рядом. В ответ поднимается туча брызг, и, под их прикрытием, я ныряю и утяжеляюсь камнем: до пирса — метров пятнадцать! Не каждый столько проплывет под водой! Но я это умею: каждое лето ловил у причалов «Рыбфлота» крабов и морских ежей! А зимой в школе тренировал дыхалку: сидел на уроках, затаив дыхание, и, стараясь не заспешить, считал в уме до сотни. Но иногда, увидев, мое напряженное, до покраснения, лицо, учителка прерывала мою тренировку и просила выйти из класса, опасаясь, что я воздух испорчу…
        Сперва я ухожу под водой на глубину, удаляясь от берега. Потом плыву вдоль берега к пирсу, определяя направление по водорослям: под водой наклон дна не виден — кажется, дно во все стороны поднимается. Я думал, что ослаб в ДПР, но уже под водой я, как и граф
        «…с радостью убедился, что вынужденное бездействие нисколько не убавило выносливости и ловкости, и почувствовал, что по-прежнему владею стихией, к которой привык с младенчества».
        Но тут чувствую я, что по времени уже должен увидеть опоры пирса, а… а их нет! Одна за другой уходят драгоценные секунды… мне не хватает воздуха!! Я задыхаюсь!!! В голове — паника: промахнулся мимо пирса — плыву в море!!! Инстинкт требует: бросай камень, всплывай, пока в сознании!!! Ему, инстинкту дурному, плевать на то, что вокруг горькая тихоокеанская вода… инстинкт пытается разжать стиснутые зубы, заставить вдохнуть хоть что-нибудь, вдохнуть взахлеб, полной грудью… вдохнуть!.. Однако тренировки по воспитанию воли не прошли даром и
        «К тому же страх, этот неотступный гонитель, удваивал силы»…
        Но в ту минуту, когда уже готов я уступить инстинкту и всплыть, я вижу расплывчатое пятно — опора пирса! Ухватившись за осклизлую опору, обросшую водорослями, укрываясь за ней, я судорожно, со стоном и хрипом, глотаю воздух. В глазах мелькают «черные мухи» от недостатка кислорода, а нужно снова нырять к следующему пирсу, метрах в десяти от этого…
        «Дантес только перевел дыхание и снова нырнул, ибо больше всего боялся, как бы его не заметили».
        До следующего пирса ближе и плыть проще — по прямой. Никогда не приходилось мне так тяжело нырять, да еще два раза подряд. Из-под второго пирса я вижу, как воспитатели, щедро раздавая шлепки и матерки, выгоняют пацанов из воды: двадцать минут купания заканчиваются… Теперь внимание воспитателей поглощено пацанами, мелькающими туда-сюда, и воспитателям не до того, чтобы природой любоваться и по сторонам смотреть. Перебегая на карачках, укрываясь за лодками, лежащими на берегу, я спешу заползти в примеченный ранее сарайчик с дверью, косо висящей на одной петле. Я предполагал: раз есть сарайчик, то там будет и хлам, среди которого можно затыриться. Но, увы, сарайчик пуст! Только неопрятная куча хвороста-плавника и каких-то деревянных обломков, видимо собранных на берегу на дрова, лежат посреди сарайчика.
        А меня зовут! Я слышу крики!! Меня хватились!!! Первая заполошная мысль — самая глупая: залезть под кучу плавника посреди сарайчика. Поранив ногу ржавым гвоздем, перепачкавшись в пыли и мазуте, я расстаюсь с этой мыслью и спешу соорудить маленькое укрытие из обломков досок и тяжелой коряги, лежащей за кучей хвороста у противоположной стенки.
        Вспотев от спешки и страха, нахватав заноз в разные части организма, через несколько минут я забираюсь вовнутрь своего убежища и, задвинув за собой корягу, замираю, скорчившись в три погибели. Зато я имею сюрприз маленький, но приятный: щель в стенке сарая, через которую я наблюдаю за тем, как меня ищут.
        Воспитатель по кликухе Баклан бегает по берегу, заглядывая под лодки, лежащие на суше. Больше всего лодок лежит между пирсами, так что ему там еще долго заглядывать… Почему-то до сих пор я не подумал, что в сарайчик тоже могут заглянуть — слишком далеко сарайчик… Двое других воспитателей идиллически медленно плавают в лодке там, где мы купались, задумчиво глядя за борт… А еще один, в тельняшке, собрав пацанов в кучу, усадил их на гальку и кружит вокруг, не сводя с них глаз, как уссурийский тигр возле кабанчиков.
        Заглядевшись на пацанов, я теряю из вида Баклана. Вдруг слышу торопливые шаги у самой двери сарая. Замираю, дрожа в укрытии, которое, кажется, вот-вот развалится от моей вибрации. Быть может, пробежит мимо?.. Кр-р-рах!!!  — с треском отлетает последняя дверная петля на двери сарайчика, и с таким же треском проваливается моя глупая надежда на то, что в сарайчик не заглянут… Тут уж я, как граф:
        «Он собрал все свое мужество и затаил дыхание, он горько сожалел, что не может, подобно дыханию, удержать стремительное биение сердца».
        Мои глаза со страху зажмуриваются, я перестаю не только дышать, но и видеть. Только слышу, что Баклан в той же последовательности, как я, знакомится с достопримечательностями сарайчика: вбежав с яркого света, Баклан спотыкается о деревянный брус у двери, и, потеряв равновесие, натыкается на торчащий из доски гвоздь. Слышу треск материи и, по сложности многоэтажного грамматического построения из смачных матюков, оцениваю ущерб, причиненный его новеньким клешам.
        Хорошо, что у меня не было времени, сооружать убежище основательно. Неряшливая кучка перепачканных в мазуте обломков в дальнем темном углу сарая, до которого нужно добираться, перелезая через большую, грязную кучу плавника, не вызывает энтузиазма у Баклана. Тем более — у его новеньких клешей. Конечно, он думает так же глупо, как я, потому что старается заглянуть под большую кучу плавника посреди сарая. И обретает то же, что и я: пачкается в мазуте, покрывается пылью, загоняет занозы в ладони. Психанув и потеряв интерес к сокровищам темного сарайчика, Баклан выскакивает наружу и заглядывает под лодки возле сарая.
        Я открываю глаза. Двое в лодке плавают уже вдоль второго пирса, разглядывая опоры под водой. Воспитатель, которого одного с пацанами оставили, костерит на все корки тех, кто в лодочке катается. Кто же поверит, что пацан под водой доплыл до второго пирса и там спрятался?! Но раз так и не так, значит — утонул?! Так как у утопленника аппетита нет, а живым воспитателям на обед пора, то поиски прекращаются. Пацанов выстраивают, еще раз пересчитывают: не прибавилось ли?  — и наконец-то уводят.
        Тут-то я могу перевести дух и перестроить свое укрытие так, чтобы в нем распрямиться. Не зря стараюсь: через час снова в своей норе укрываюсь за спасительной корягой, так как на берегу появляются трое воспитателей с какой-то снастью и двумя авторитетными парнями — осводовцами. Шумная компания берет весла в сторожке, спускает на воду две лодки и отправляется тралить дно. Слушая их громкий разговор с лодки на лодку и прогнозы осводовцев, я узнаю, что подводное течение унесло мое тело на глубину в залив, а оттуда — в океан, к акулам. А у берега меня искать — только время зря терять! Не их осводовское дело утопленников со дна добывать! Они из «Общества спасения НА водах», а не спецы по ловле утопленников ПОД водой!
        Такое наплевательское отношение к поискам моего тела за живое меня задело: жалко им время терять, чтобы тело мое искать?! Но я был не прав: авторитет НКВД вмиг усмиряет бунт «освода», поиски продолжаются, лодки от берега удаляются. Видно, крепко Рогатый промыл мозги воспитателям. Как сделать, чтобы время до темноты шло поскорей? Но, кроме уэллсовской машины времени, ничего в голову не приходит.
        Время встало, как в романе Уэллса остановилось вращение земли. Мучительно долго проходит вечность. За ней — другая. Между двумя вечностями, я неожиданно уснул. От переживаний. Наконец-то солнце опустилось так низко, что заглянуло в сарайчик через пустой (после визита Баклана) дверной проем. Тогда экспедиция по поискам моего тела, утонувшего по закону Архимеда, прекращает работы, так и не добравшись до Марианской впадины.
        Когда берег опустел, я, покинув убежище, сажусь в сарае на деревянный брус и грустно смотрю, как в раме дверного проема багровый диск солнца медленно и величаво опускается за заросшие тайгой сопки на другом берегу Амурского залива. За день судьба так энергично швыряла меня от надежды к отчаянию, что устал я надеяться и отчаиваться. Безразличие охватывает меня.
        Вечерняя тишина на берегу залива кажется зловещей и страшит больше, чем привычный угарный мат воспитателей. После жизни среди гвалта взбалмошного мальчишечьего коллектива одиночество гнетет. Будто бы я один остался на Земле, как уэллсовский путешественник по времени, наблюдавший конец света. Красочное описание миллионолетий замедления вращения планеты и печальное угасание жизни под остывающим солнцем — когда-то это произвело на меня такое впечатление, что я не один раз перечитывал это место: «Солнце, кровавое и огромное, застыло над горизонтом. Оно имело вид огромного купола, горящего тусклым огнем».
        На пустынном берегу Амурского залива все, как в романе Уэллса. И вселенская печаль сжимает мое сердце, будто бы я присутствую при Конце Света на планете Земля. Жалко мне всех, кто жил, живет и будет жить на этой несчастной умирающей планете. Зачем жить, если память не только о тебе, но и обо всем человечестве растворится в бездонной пучине времени? Зачем нужна жизнь, если каждому человеку понятна ее бессмысленность??! А смерть — не абстрактное событие из будущего. Смерть начинается после рождения, вся жизнь — умирание. Только после смерти перестают умирать, потому что смерть прекращает умирание. Я умираю уже одиннадцать лет!! И мне становится жаль самого себя — жальче, чем человечество. Ведь когда закончится мое умирание, то другие люди будут радоваться жизни, а на земле будут интересные события, о которых я не узнаю!! И я понимаю, что люди только живут вместе, а умирают поодиночке, каждый сам в себе. Каждому страшно умирать и жалко себя. И, как козла, бегающего на привязи вокруг столба, снова притягивает меня к тому же столбовому вопросу: зачем нужна жизнь? Зачем люди живут, преодолевая
страдания? Зачем они заботятся о том, чтобы жили их потомки, страдая от труда, забот, голода, болезней и тех же неразрешимых вопросов?! И я цепляюсь изо всех силенок за свою жизнь… заче-ем??
        От мысли о том, что я, хотя и рыжий, но умный, а никто из моих современников, кроме Мангуста, это не ценит, становится мне себя жалко, и начинаю я думать о том, что самое подходящее время для того, чтобы тонуть,  — это на закате солнца: красиво и печально. И от созерцания трагично воспаленного заката, охватившего небесным пожаром весь западный берег залива, меня охватывает поэтический зуд. Хочу тут же создать бессмертное стихотворение на актуальную тему о моей… утопии, то есть о моем утонутии, то есть… а ну его! Как тонуть, если для этого и слова нет?! Бедняга Рогатый, как он напишет рапорт за этот трагичный случай? Напишет, вроде: «…имело место погружение в воду чеса, без выгружения оттуда»?
        Но вскоре становится мне не до смеха — я обнаруживаю, что дрожу уже не за жизнь, а от холода. И с каждой минутой становится холоднее, а от трагичной пустоты в желудке жить очень неуютно! Приятно погрустить о чем-то в жаркий день, покачиваясь в гамаке после вкусного обеда. Но когда кожа в пупырышках от холода, а в животе голодное бурчание — тут не до печали! Ничто так не отвлекает от грустных мыслей, как желание поесть! Если бы на тризнах три дня не кормили — слезы были бы настоящие!
        Печальные стихи пишут на сытый желудок, а самоубийства бывают там, где у людей одна проблема: как похудеть? В стране, где умирают от голода, где жизнь наполнена борьбой за выживание, где прощаться с жизнью — дело обычное, какой же идиот думает о самоубийстве?! И погрустить в такой стране не дадут: только задумайся — сразу сожрут! Без горчицы.
        СССР — зона рискованного проживания, и все веселые песенки поют. А когда-то сытый «поэт печали» Надсон, сидя в кресле-качалке на веранде виллы у моря, любовался на закат в ожидании, пока накроют стол к ужину, грустил о никчемности жизни, рифмуя строчку: «печаль моя светла». Бр-р-р! И у меня «печаль светла»… была! От холода и голода печаль прошла. Осмотрев сарайчик, вижу то, на что не обратил внимание раньше: слева от двери, в дровяном мусоре, лежит свернутый кусок толстого брезента.
        Вероятно, на этом брезенте кто-то плавник сюда таскал волоком, так как брезент в пыли и мазуте. Но мне это без разницы: а кто из нас чище? Завернувшись в брезент с головой я согреваюсь и начинаю выковыривать занозы из своей голодной сущности. А ведь уже и ужин прошел!  — спохватываюсь я. В спальне свет уже выключили… пацаны в постелях и меня вспоминают… небось, хорошо… только бедный Мангуст молчит, чтобы не проговориться! Мается. Ведь он опять единственный, кто знает ответ на загадку моего утонутия… утопии… тьфу!.. и уверен я — не подведет!
        Еще и придумает историю про то, что я плавать не умел, а он за мной в воде присматривал, а сегодня — не смог… по вине дежурного воспитателя! А Мученик, небось, от страха завернулся в одеяло с головой и декламирует оттуда о пристрастиях утопленников к дружеским визитам в лунную полночь:
        Безобразный труп ужасный
        Посинел и весь распух…
        Горемыка, знать, несчастный
        Погубил свой грешный дух…

        Нагоняет Мученик страх на всех, а больше — на себя. И так мне захотелось к пацанам! Дождаться бы восхода луны и постучать в то окно спальни, где койка Мученика… и, стоя голым в лунном свете… завы-ыть дурным голосом: ууууу!!!  — ой, а шу-ухера было бы… полные штаны!! А что после? Рогатому в лапы попаду — будет мне «у-у» — он из меня такое выразительное наглядное пособие сделает… для тех, кому на волю хочется,  — жуть!
        И «родная партия» этот вариант узаконила. Недавно нам новый указ читали о том, что чесиков надо расстреливать в любом возрасте, хоть грудничков, за любое преступление! Особенно — за побег. Ведь мы не рядовые преступники, а политические! еще и рецидивисты!! потому как даже в эмбриональном возрасте предавали идеалы партии, имея контакт с врагами народа — своими родителями!
        То-то в масть этот указ «рыцарям революции»! Тяжело приходилось трудиться чекистам до указа, пока выбьют дух сапогами из живучего чесика, чтобы списать его по воспалению легких! А по новому указу — чпок!  — и порядок! И прохоря от крови отмывать не надо… Да-а… У графа Монте-Кристо проблем и опасностей было «тьфу!» по сравнению со мной. Поймали бы его — обратно в замок Иф законопатили. А там — дело привычное — готовься к новому побегу. Когда свободного времени навалом, то побег придумать — дело нехитрое,
        «ибо тому, кто охраняет, приходится предусматривать сотни вариантов возможностей побегов, а тому, кто убегает, достаточно предусмотреть только один».
        Главное, после побега графа ждало богатство и жизнь в загранке, где документы на каждом шагу не спрашивают! Как хочешь, так назовись! Хочешь — графом Монте-Кристо, хочешь — гуманоидом с Марса. А что ждет меня в Сесесерии, где даже справку из бани на просвет изучают? Небось, про меня у Дюма роман не получился бы: соображалка у Дюма французская, рассчитанная на порядочных людей, а не для СССР, населенного злобными тварями!

* * *

        Стемнело. Пора. До восхода луны надо учесать подальше от ВЗОРа, где каждый встречный, поперечный гебист или сексот. И тут… слышу — шаги! Топ, топ — по скрипучей гальке… тяжело, грозно… ближе… ближе… На фоне светлой гальки — грузная фигура в плаще: сторож!.. с берданкой!! И как я про сторожа не подумал?! И майку не взял…
        Отпирает сторож будку с веслами, заходит, выходит, сел на порог, закуривает… а время идет… Может быть, он куда-нибудь уйдет? А куда ему уйти? Покурил и сидит. А время идет! А к сторожу присоединяется ханурик какой-то. Рыбак-полуночник… а время идет!! Вдвоем курят… а время идет, идет!!! На востоке сиренево светлеет — луна встает. Медлить нельзя! Прихватив с собой брезент как компенсацию за майку, выползаю из сарайки.
        Сторож и ханыга уже докуривают, слепя себя огоньками цигарок, и разговаривают, значит, не прислушиваются. Крадусь к забору. Пока темно, как у негра в подмышке, но вот-вот луна выкатится! До чего забор высоченный… и колючая проволока сверху… хорошо — изнутри поперечины и брезент — на колючку положить. Преодолев забор, отцепляю брезент от колючки и вешаю на плечи его как плащ. За забором — грунтовая дорога вдоль залива во Владик. Выхожу на дорогу… бывает же такое: возле дома отдыха НКВД в вечерней тишине запел репродуктор, комментируя на весь ВЗОР мои намерения!
        — Выхожу один я на доро-огу…

        Краешек ярко-молочного диска, выглянув из-за леса, облунивает на дороге мою одинокую фигуру, похожую на привидение, упакованное в чехол.
        — Сквозь туман кремнистый путь блестит…

        — многообещающе выпевает сладкоголосый певец. Это точно,  — ужасаюсь я,  — до Владика два десятка километров кремнистого пути для моих босых ног поблескивают!.. А неугомонный певец вместо сочувствия выводит рулады о тишине и звездах, насчет полюбоваться:
        — В небесах торжественно и чудно…

        А мне не до прелестей небесных: все внимание — под ноги! Про ходьбу босиком я только в книжках читал! Хотя бы со ВЗОРа унести ноги… Ох!  — что-то острое впивается меж пальцев! Я подскакиваю под сочувственные слова:
        — Что же мне так больно и так трудно,
        Жду ль чего, мечтаю ли о чем?..

        Мечтаю я о ботинках… желательно — модели «Говнодавы» с дюймовой подошвой! Прихрамывая, ковыляю к обочине. А здесь возле дороги вроде свалки: под ногами острые железки и битое стекло. Удрученно сажусь на сломанный деревянный ящик. А сладкоголосый продолжает издеваться:
        — Я б хотел забыться и уснуть…

        И еще раз повторяет это! А до сна ли мне, если я даже со ВЗОРа слинять не могу! И тут меня осеняет такая идея, что я перестаю слушать сладкоголосого пропагандиста ночных прогулок, так и оставшись в неведении о том: на фиг было ему «выходить на дорогу», если спать хочет? И почему ему «так больно и так трудно»? Что, и его босиком гуляют?? У меня другие заботы: вооружившись стеклом и большим гвоздем, я разрываю края брезента на длинные полосы и мотаю их на ноги. Нормальные онучи, как у Иванушки-дурачка! В самый раз для ходьбы по «кремнистому пути»!

* * *

        Если б не уклонялся я от встреч с редкими прохожими на станции Седанка, то, наверное, стал бы источником легенды о Рыжем Призраке со станции Океанская. Дескать, тело утопленника не погребли и печальный дух его скитается по берегу Амурского залива. Остаток жесткого брезента, который я превратил в древнегреческий хитон, придает мне сходство с меланхоличным привидением, гуляющим в лунную ночь. И тому, кто б увидел меня, пришлось бы долго штанишки от попки отклеивать! Как жаль, что меня не видят пацаны из ДПР! До чего интересно быть покойником! Разумеется, чтобы на этом свете место мое осталось за мной, а мне, как ближайшему родственнику покойника, дали выступить перед народной массой на моих похоронах. Уж я бы им та-акое выдал — вусмерть урыдались!
        На дорогу луна не светит — заслоняют ее сопки и лес. Зато луна вдрызг разбрызгалась в Амурском заливе мириадами серебристых чешуек. И на берегу стало светлее. Чапает мой призрак, озаренный отраженным призрачным светом луны, и сочиняет своему бренному телу некрологи для прессы, вплоть до «Мурзилки». Некролог — необходимая характеристика для поступления души в рай. А кто для меня некролог напишет? Рогатый? Тогда некролог будет из одного слова. Непечатного. Придется самому потрудиться.
        Потом долго придирчиво сочиняю эпитафию на свой памятник. Утомившись от ритуальных услуг на своих похоронах, переключаю соображалку на другие мысли, тоже торжественные и онесдешенные. Про то, о чем живому человеку думать неохота, потому как мысли философские. А одеяние мое, озаренное отраженным от залива таинственным фиолетом, гармонирует с моими размышлениями.
        Хламида на плечах — как у Демокрита, онучи — как у Сократа. Ни дать ни взять — вечерний променад древнегреческого рассеянного философа, который брел, брел и забрел… в наше современное время, нечаянно вышагнув из своего весьма просвещенного Древнего мира. Разве древние греки считали себя древними? Небось, воображали, что уж они-то шибко современные?
        Молодежь осуждали, которая у Платона вольнодумства начиталась. Детей за дружбу с хулиганом Сократом ругали. И ни сном ни духом не ведали о том, что неразумные потомки обзовут их, без разбора, не старыми или устаревшими, а сразу — бух!  — древними! И греков, и римлян, и египтян… И нас когда-нибудь назовут древними, если не присоединят к первобытным.
        И в учебнике сорокового века будет маленькая необязательная глава для внеклассного чтения: «Эпоха Чингисхана и Сталина». С примечанием мудрого профессора о том, что «многие вышеперечисленные имена легендарны и малодостоверны, как имена Берендея и Чапаева, вождей Чингачгука и Сталина».
        Шкандыбаю я по-древнему — на своих двоих,  — развлекаясь такими же дремучими мыслями. А мимо современные паровозы колесами стучат и на дачных площадках стоят. Я эти площадки за кустиками обхожу. Не из-за философского пристрастия к пешим прогулкам, а потому как понимаю: лезть мне в поезд — то же, что под поезд,  — любое из этих безумств закончится в компании древнегреческих философов — на том свете.
        Если контролер или мент не застукает, то первый же доброхот бдительность проявит, чтобы часики «Кировские» от НКВД получить. Любой человек, если он до такого позднего часа еще трезвый, как только меня увидит,  — долго глаза будет протирать, а рот не будет закрывать. Умные будут гадать: погорелец ли Нерон, иль приплывший Робинзон? Есть же необитаемый остров в Амурском заливе, называется Коржик.
        Чем человек тупее, тем соображает быстрее: раз одет не так, как советский человек, значит — вражеский лазутчик! По советской логике: раз ты маленького роста и в брезентовом чехле, значит — японский шпион!! А мне на сегодня и одной смерти хватит: хорошего понемножку. Часто умирать хлопотно и вредно. Тем более — натощак…

* * *

        К утру все мысли слиняли. Торчит в соображалке одна: идти надо!! надо! надо… Ноги не болят и не ноют… они — воооют!!. Время от времени, перемотав онучи, я заставляю их, будто бы они чужие, опять шагать и шагать опять! По городу крадусь проходными дворами. Есть на свете только один такой город — Владик,  — который можно весь пройти пустырями и проходными дворами, не пользуясь улицами.
        Светает… Как в фотопроявителе, прорисовываются из черноты неосвещенных улиц контуры городских кварталов, сбегающих вниз, к сияющей огнями бухте Золотой Рог. Завывая сиреной, лихо кренясь на правый борт, как мичманка на салаге, узкобедрый катер «Вьюга» отваливает от причала, отправляясь в первый утренний рейс на полуостров Чуркин. В зябко сырой утренней тишине нарастает надрывно пульсирующее подвывание и железное повизгивание раннего трамвайчика, бегущего по Светланке. В доме, неподалеку, скрипит дверь и утренний прокуренный голос сипит:
        — Шарик! Шарик!! Сукин ты кот…  — и, захрипев, кашляет и отхаркивается. Хрупкую рассветную тишину озвучивает первая утренняя музыкальная фраза неблагоустроенного Владика: звяканье поганого ведра, переходящее в жизнерадостное бульканье накопленных за ночь экскрементов, низвергающихся в выгребную яму. Просыпается город. Просыпается медленно, неохотно, но время для прогулок под луной в брезентовом чехле заканчивается. Привидение должно знать свое время!
        И спешу я прошмыгнуть через улицу Лазо к облезло-коричневым воротам, над которыми прибита аляповатая желтая жестяная вывеска с узкими неровными буквами: «Такелажная мастерская». А под ними — помельче: «Дальторгфлота». И четыре якорька по углам вывески. Просевшая калитка в воротах, как и год назад, не закрывается. Сторож мастерской на ночь в швейном цехе запирается и дрыхнет на чехлах для матрацев, зная, что все ценное — под ним, а то, что во дворе валяется,  — и даром никому не надо.

* * *

        Такелажка — чистилище «Дальторгфлота». Попадают сюда мореманы, отставшие от рейса по болезни или «по семейке». Есть тут и те, кого переводят с одного судна на другое. А большинство — из тех, кого временно списали на берег за грешки. И в ожидании прощения и возвращения на судно просоленные штормами всех широт морские волки кротко, терпеливо за скромную сдельщину мастерят в такелажке спасательные средства, плетут кранецы, навивают канаты, набивают матросские матрацы морской травой…
        От этого воздух в такелажке пропитан морской романтикой: запахами смолы, пеньки, брезента и океанских водорослей. Войдешь, бывало, во двор такелажки, вдохнешь аромат океана, прищуришься, и… слышно, как из далекого далека, через тысячи морских миль, доносится рокот океанского прибоя, скрип ручного брашпиля и натужно-хриплые голоса морских бродяг:
        В Кейптаунском порту
        С какао на борту
        «Жанетта» починяла такелаж…
        И прежде чем уйти
        В далекие пути,
        На берег был отпущен экипаж.

        …И шелестят над головой добела прокаленные тропическим солнцем паруса, и ветер океана гудит хриплым басом в туго натянутых пеньковых вантах, а под ногами круто кренится под ветер горячая от солнца палуба шхуны… Открываешь глаза — а все наяву! Только вместо палубы — круто кренится в сторону бухты длинный двор такелажки, а во дворе настоящие, просоленные океанскими штормами мореманы голосами стивенсоновских пиратов напевают за настоящей матросской работой под скрип настоящей лебедки, натягивающей настоящий канат, настоящие матросские песни времен парусов и пиратов:
        Они сутулятся,
        Вливаясь в улицы,
        Их клеши новые ласкает бри-и-из!
        Ха-ха-а!!
        Они идут туда,
        Где можно без труда
        Найти себе и женщин, и вина!..

        Не раз бывал я здесь с Жоркой. Затаив дыхание, слушали мы, как бичи со всех посудин «Торгфлота» лихо травят баланду про тихоокеанские цунами, тайфуны у берегов Формозы, филиппинских пиратов и вулканически страстных женщин с островов Туамоту. И меркли страницы Майн Рида и Стивенсона перед лихо закрученными и круто просоленными рассказами бичей, которые я и Жорка слушали с открытыми от удивления ртами.
        А чтобы подмазаться к мореманам, старались мы изо всех силенок быть чем-нибудь полезными: где — подхватим, где поддержим, где закрутим, где прибьем, а пошлют — из гастронома все, что надо, принесем. Всех бичей знали мы по именам и кличкам, а они, не утруждая память, звали нас салажатами. Но было нам это приятнее, чем любое ласковое имя, придуманное родителями.
        Вот через год — я вновь во дворе такелажки. «Собравши последние силы…» ковыляю к складу морской травы во дворе под навесом. Упав в траву, с головой, зарываюсь в нее — пыльно-соленую, остро пахнущую йодом Тихого океана. «Последних сил» моих хватает на улыбку, в которой и боль, и блаженство. С улыбкой проваливаюсь я в сон, засыпая
        «…сладостным сном человека, у которого тело цепенеет, но душа бодрствует в сознании неожиданного счастья».

* * *

        …И снова радостно парю я над морским дном, по которому весело бегают причудливые змейки солнечного света…
        — Полундра! Ешкин корень, а это что за чучело морское, мать его за ногу!  — хрипло кричит сердитая акула.
        — Иди ты…  — вежливо говорю я грубой акуле, не уточняя адреса. Акула, больно схватив меня зубами за обе ноги, волоком тащит меня по водорослям дна морского. Дно почему-то сухое, водоросли царапают…
        Приоткрыв глаза, вижу, что я в потустороннем мире, где все вверх тормашками! Пока привыкаю к этому, до меня доходит, что кто-то, подняв меня за ноги и покачивая, демонстрирует мой организм, как рыбак удачный улов. Из экзотичных сочетаний матерков, которые можно услышать у мореманов, я понимаю, что меня едва не проткнули вилами, когда набирали траву для матрацев.
        Перепачканный мазутом, покрытый слоем пыли, с ссадинами и порезами на ногах, а главное, во всей красе своей наготы выглядел бы я как отощавший Маугли, если бы не наголо остриженный кумпол, обозначающий мою принадлежность к криминальному миру. Подходят мореманы, кое-кто выдает педагогическую рекомендацию на «пару горячих ремнем», чтобы думал я, где можно дрыхнуть! Но мой жалкий видочек приостанавливает суровый воспитательный процесс.
        А тут еще один из ветеранов такелажки узнает меня:
        — Ба! Трах-тарарах!! То ж наш корешок — прошлогодний, тарарах!  — рыжий салажонок, трах-тарарах!

* * *

        И меня отмывают с хозмылом в пожарной бочке, щедро смазывают щипучим йодом из профаптечки, кормят вкуснейшими горячими пирожками с печенкой из кондитерской, которая на углу Лазо и Светланки. А кто-то из бесшабашных бичей, кому океан по колено, приносит очень поношенную подростковую одежду, разношенные до дыр ботинки и грязную кепочку восьмиклинку. Кепка для меня важнее штанов, чтобы шарабаном, под зэка остриженным, не отсвечивать.
        Вероятно, все это мореманы делают чисто импульсивно, кидая спасательный круг тому, кто оказался за бортом советской действительности. Ведь не спрашивают человека под водой: как дошел он до жизни такой. Когда первая помощь утопающему в советской пучине оказана, я отзываю в сторонку высокого парня, который узнал меня. В прошлом году он был Ваня, а в этом году — Джон.
        — Джон, я из ДПР на Океанской сплетовал… родители арестованы… и я — чес…  — выкладываю без обиняков.
        — Лады…  — говорит Джон.
        Джон назначен бригадиром в такелажке. А судя по тому, как все его слушаются, имеет авторитет не только поэтому. Не знаю, что сказал Джон другим бичам, но никто ни о чем не спрашивает. Да и козе понятно: откуда дети берутся… наголо остриженные. Тут аисты могут отдыхать. Но вскоре я понимаю, что морские волки щедры, добры, а насчет храбрости — увы! Когда бичи раскинули мозгОй насчет конторы, из которой я сюда вынырнул,  — то относиться ко мне стали по-разному. Большинство сочувственно, но настороженно, будто бы внутри у меня мина заводная тикает. Некоторые в упор перестали меня видеть. Досадно, ну да ладно… Бичи — единственные соотечественники, которые не заложат из-за традиционной солидарности мореманов, привыкших к быту на посудине, откуда подлецу уйти некуда.
        «Дантес засмеялся.
        — Странно,  — прошептал он,  — что именно среди таких людей находишь милосердие и дружбу!»
        Ишь, графу, то бишь еще Дантесу, это смешно! Пожил бы он в Сесесерии, где донос возведен в ранг чести, доблести и геройства, где каждый временно живущий на свободе чувствует себя неразоблаченным либо воспринимает это как таинственную милость, а быть может, коварство НКВД. И что с того, если никто не может припомнить: а в чем он виноват? Раз известно, что НКВД все знает, помнит и еще что-нибудь может узнать! Даже то, чего не было… а могло бы и быть! И страшнее всего именно то, что МОГЛО БЫТЬ!
        Одуревшие от постоянного мандража, днем и ночью все время дрожа, двести миллионов, живущих в «самой свободной стране», думают: «Не спроста же такое компетентное учреждение арестовывает? Значит, доберется и до меня?! Ведь никто не знает, что я трус и слова не скажу против советской власти? А если бы я был чуть посмелее?.. О, ужас!! О чем я подумал!?! Значит, и я потенциальный внутренний враг?!!» Как в том гепеушном анекдоте, где Дзержинский говорит: «То, что вы не сидите,  — не ваша заслуга, а наша недоработка!» Так страна непуганых идиотов стала страной напуганных идиотов.
        Вот поэтому не хочу я встречаться с друзьями из прошлой жизни. Зачем их такому испытанию подвергать?! Не может быть у меня друзей среди пацанов, у которых родители еще не арестованы. Такие друзья будут смотреть на меня как на политически заразного: со страхом — а что им может случиться от такого знакомства?! Но самое интересное начнется потом, когда мы расстанемся: каждый побывавший в контакте со мной, врагом народа, будет на друзей коситься, прикидывая: кто шустрей и заложит быстрей?!
        Бичи работают, а я стараюсь не упустить ни одну из возможностей им помочь. Главная моя забота — патефон. На приобретенном вскладчину патефоне, стоящем на пожарном ящике, крутятся заезженные пластинки. Под шуршание морской травы плывут тягучие звуки томных танго, а быстрые, четкие ритмы фокстротов вторят скрипу и стуку примитивных механизмов. А через несколько музыкальных минут мне надо спешить к патефону, чтобы завести его, сменить пластинку и иголку. Работа у бичей нудная, а под музыку любая работа — праздник. Вижу, как Джон обходит бичей и с каждым о чем-то толкует. В душе вспыхивает робкий огонек надежды: не уговорит ли Джон бичей оставить меня при такелажке? Джон отзывает меня в сторонку.
        — Слухай сюда, салага. У мореманов две хазы: либо — посудина, либо — общага. Больше бросать якорь негде. До зимы мог бы ты в таклажке кантоваться. Сторож — мужик нормальный, не продаст. Но сюда разная шелупень шастает. И лягаши нас не забывают. Кто бы где бы ни заделал драчку с фронсами, а менты сюда интересуются. И начальство из пароходства ходит на нас вонять. А оно — партийное — хуже сексотов!
        Да что — начальство! И среди мореманов завелось партийное шептало! На посудине «Трансбалт» от того говна отгреблись, так его к такелажке прибило. Сегодня нет его, а завтра принесет нечистая сила!  — куда тебя девать, мать перемать?! Да и мореманы к тебе не все одинаково дышат… Но ты, корень, зла на то не держи. Понятно — очкуют: каждому в рейс хочется. И не в потную краболовную каботажку: «Крабы Чатка: Сахалин — Камчатка», а в шикарную загранку, чтобы в «бананово-лимонном Сингапуре, пуре-пуре» швартоваться и там за валюту подержаться. А для того надо быть в кадрах как стеклышко! Вот, держи — это тебе ребята по кругу собрали мани-мани. Сколь уж есть. Все, что было, вытряс.
        Джон сует мне в карман туго спрессованный в кулачище влажный комок хрустов и трешек.  — Семь футов тебе под килем, корешок, держи краба!  — протягивает Джон огромную, как совковая лопата, жесткую, мозолистую ладонь и жмет мне руку крепко, по-мужски. И линяю я через забор в проходной двор, унося в кармане тугой комок денег, а в душе два чувства. Первое — благодарность мореманам за все, что они для меня сделали… уж на мани я не рассчитывал: бичи не богачи — это последние хрусты, на выпивку заначенные. А второе — стыд… будто бы откупились они от меня. Дали мани, чтобы канал я из такелажки в пятую сторону света, лишь бы к ним не чалился. Своя тельняшка — ближе к телу! А из-за дощатого забора такелажки мне вслед разухабисто хрипит заезженная пластинка:
        У меня есть тоже патефончик,
        Только я его не завожу,
        Потому что он меня прикончит  —
        Я с ума от музыки схожу!

        А почему кто-то должен рисковать работой, свободой и жизнью для того, чтобы помогать мне? У каждого в душе патефончик свою музыку наяривает. Читал я, что когда львы жрут антилопу, остальные антилопы пасутся рядом, не обращая на это внимание. Советские люди — такие же равнодушные животные: каждый о себе думает, а в беде фиг кто другому поможет! Хорошо, что у меня оказались такие бесшабашные, бескорыстные покровители! То, что сделали для меня мореманы из такелажки, не сделал бы никто во всей фискальной Сесесерии! В нашей стране только у бичей патефончик общий…

* * *

        Покачиваясь, как в люльке, на фартуке крытого перехода между вагонами скорого № 1 Владивосток — Москва, я, вглядываясь в ночные огни, с трудом узнаю знакомые места. На ногах моих еще саднят порезы, но, кажется, давным-давно была та кошмарная ночь, когда в лунном свете несчастный призрак мой шкандыбал по бесконечной дороге от Океанской до Владика. Мелькают мимо платформы: Первая Речка, Вторая Речка, Седанка… вот он!!.  — среди деревьев на фоне освещенного хоздвора промелькнул зловещий черный силуэт горбатого от мансарды ДПР… Нет в окнах света — спят пацаны… сладких вам снов, чесики! Здесь десять месяцев томился в неволе пацан Монте-Кристо, мечтая о свободе, как узник замка Иф. Что ж…
        «Счастливые побеги, увенчанные полным успехом, это те, над которыми долго думали, которые медленно осуществлялись. Так герцог Бофор бежал из Винсенского замка, аббат Дюбюкуа из Форт-Левежа, а Латюд из Бастилии!»
        А я что — рыжий? И я когти рвал не из какой-то Бастилии, куда даже лестницу беглецу передали, а из ДПР НКВД!

        Конец репортажа 7

        Репортаж 8
        Судьба

        Из работ я выбрал кражу.
    (Народная песня)

        Чужое не возьмешь — своего не будет!
    (Народная мудрость)

        На широкой по-сибирски просторной привокзальной площади Красноярска порывы холодного осеннего ветра закручивают злые пылевые смерчики. Суетятся смерчики, заполошно кружатся на неопрятной замусоренной площади, скребут сердито сухими листьями по бугристому асфальту, озорно подбрасывают обрывки газет. А то — налетят на зазевавшегося прохожего да и осыпят его пылью и окурками — такие шуточки! Холодный ветер бесцеремонно задирает полы одежды, нахально шарит холодными лапами по нежным местам зябнущего организма, напоминая: зима — вот-вот! З-з-з-зима-а-а холодная и долгая! Бррр — сибирррская!!
        В России до зимы всегда — рукой подать, а до лета чтоб дожить, надо зиму пережить! Говорят, в Японии землетрясения предсказывают. Но российская зима — стихия!  — не чета землетрясениям. Она неожиданна и коварно непредсказуема. Не успел и до Урала я добраться, чтобы на юг податься, «как зима катит в глаза»…
        На задворках разномастных торговых павильончиков и неряшливых киосков, сгрудившихся по краям необъятной площади, холодный ветер не так чувствуется. Тут пригревает неяркое осеннее солнышко. Слева от вокзала в едином строю стоят тошниловка, рыгаловка, травиловка и забегаловка. За ними — другой ряд: Зеленый шум, Дунайские волны и газетный киоск, навечно запертый на ржавый амбарный замок. Стоят эти форпосты горбыта стенка к стенке так плотно — и ураган не выдует отсюда запахи мочи, пива, протухшей рыбы и всякие другие, специфично привокзальные ароматы бездомного быта множества людей, оставляющих повсюду пахучие следы недолгого пребывания. За павильонами трое пацанов играют в чику.
        — Гля-а, красивый фрей!  — комментирует мое появление один из играющих — юркий шибздик поменьше меня. Другой пацан, моего возраста, бесцветно белобрысый, как недопроявленная фотография, ни с того ни с сего на меня крысится:
        — Че вылупился?! Канай отсель, мандавошка!!
        Ясно, недопроявленному не везет в игре. И поделом: чика — игра не для психов. Я б не прочь схлестнуться с ним, будь мы один на один, но вступать в единоборство с кодлой шпаны?!  — не-ет, такая героическая перспектива не для меня! Не мечтаю быть центральной фигурой батальной сцены на задворках пивных ларьков, когда дружный коллектив дубасит одного, тем более — меня. И, понимая, что тут не тот случай, когда «безумству храбрых поют песню», я, независимо шмыгнув носом, спешу благоразумно слинять за угол киоска, сохраняя мужское достоинство, еще не украшенное радужным фингалом. Но третий пацан, повыше и постарше остальных, стопорит меня, цепко ухватив за курточку.
        — Не боИсь… хиляй сюды… дядя шьютит…понял?  — и выговаривает белобрысому — Ай-я-яй, Серый! Где совесть твоя, гнида серая? Пришел к нам кюльтюрный мальчик… поиграть с нами хотит… понял? Чоль те в падлу, курва серая? Че некюльтюрность выказывашь?! Че ево шугашь? Пускай поиграить. Понял? Ты чо, Блоха, улыбаешь засраный урыльник? Некюльтюрно лыбишься… понял?
        На нездоровом желтом лице этого пацана, который постарше, один глаз косит, оттого выражение лица неприятное — хитрое. Но с мнением его считаются. Юркого шкета дурашливо реверансит:
        — Гоп со смыком — это буду я — Блоха — ха-ха! Ха-ха! Ха-ха! А это — уважаемый пахан — Косой,  — кивает на высокого.  — И че закосить ему — запросто!.. Да шутю, шутю!  — Блоха шустро уворачивается от пенделя Косого, продолжая сгалиться:  — А это — Серый! По корешам — гнида серая!..  — Теперь Серый замахивается на Блоху, но скользкий, как арбузное семечко, Блоха и тут успевает вывернуться, тараторя, как ни в чем не бывало:
        — Па-азырь, ка-акой нервный! Седни него с коммунизьмой западло, а тут происк имперьлизьмы — его и дергат, как от клизьмы! Ох, замучалси-и я с психами… Ты-то хоть не припадошный?  — Это ко мне.  — Давай-давай, не тяни кота за яйцы! Хватит нюхаться, волкИ! Пра-аасю, господа уркаганы, тридцать железок на кон! Ставки ваши, господа!
        Отступать некуда. И незачем. Почему б и не сыграть? Проиграть я не могу, потому что весь мой капитал из такелажки — тю-тю!
        — Рыжим меня кличут,  — называюсь я школьной кликухой. Отсчитываю тридцать копеек в чумазую ладошку Блохи. Только-только хватило на первый кон. Проиграю — пусть шмонают — я не хлызда… Все от первого кона зависит: возьму его — будет на что играть. А в себе я уверен: не зря прошли школьные годы — не один урок провел я за школьными сараями, осваивая искусство чики! Меня старшеклассники в игру принимали как равного.
        Метаемся старинным пятаком царской чеканки с двуглавым орлом. Был у меня свой такой же… Пятак из чистой красной меди с увесистой надежностью удобно помещается между большим и указательным пальцами. Левая согнутая нога впереди, на черте. Правая, прямая, упирается позади. Покачиваю кистью, привыкая к пятаку, делаю пару взмахов рукой для прикида. Чувствую — вспоминает рука прежний навык, и, на исходе взмаха, распрямляю указательный палец. Прокатив по пальцу, пятак взлетает и, вращаясь, летит по крутой траектории. Чем она круче, тем подкат меньше. Передняя часть пятака в полете чуть приподнята, чтобы, упав, вращающийся пятак не ударился о землю передней кромкой — тогда он покатится… Как надо шмякается пятак, в аккурат перед коном, да еще, как живой, сам подползает к столбику из монет.
        — Ну ты даешь!  — восхищается Косой. Остальные смачно матерятся. Блоха проворно хватает пятак, а это не по правилам. Я успеваю только сказать:
        — Ну-у…
        — Хрен гну!  — парирует мое возражение Блоха и отчеркивает не передней, а задней кромкой пятака, что совсем мухлево. Но все молчат. Да и я — тоже. Что пузыриться по-зряшному, коль моя черта всех ближе. И мерять пальцами не надо, и так видно — мне разбивать.
        Когда играешь не на асфальте, а на упруго-пружинистой земле, то точным и сильным ударом по краю столбика можно перевернуть и заорлить враз все монеты. Бывают такие мастера, у которых весь столбик монет, не рассыпаясь, переворачивается на другую сторону! Встаю на колено, делаю замах для прикида и… а Серый подставляет коленку мне под локоть! Хорошо, что замах был на прикид. Да и то — чуть пятак не уронил… Делаю ложный взамах, ожидая подвоха, и вдруг — бью! Неожиданно для себя! Позорнейший удар — по центру столбика! Столбик вздрагивает в недоумении от такого глупого удара и ложится на бок, растянувшись колбаской. Но один погнутый гривенник, лежавший сверху, из-за своего дефекта переворачивается орлом. Значит — могу бить еще раз! Бью с оттягом, наискось по колбаске. Удар — что надо: монеты — как брызги — собирай орлов! Один двугривенный откатывается и, покружив, заорляется около ноги Серого. Тот наступает на него.
        — Дешевка…  — цедит Косой.
        — Почему?  — биксует Серый.
        — По кочану!  — заводится Косой.  — Дам подсрачник — поймешь…
        Серый убирает ногу. Собрал монеты. Две остались на решке. Легкими ударами пятака по краешку монет переворачиваю и их. Порядок — весь кон мой! Опять ставим по тридцать. И еще…еще… Мне фартит. Хотя фарт в чике ни при чем: уметь надо! Не зря учился я в показательной школе Владивостока!!
        По разному играют пацаны, но все меня хуже. Блоха играет шумно, весело, озорно мухлюет для сгала, и никто на него не сердится. Серый проигрывает и все более злобно сопит, меняя у меня купюры на мелочь. И чем он больше злится, тем хуже играет. Хотя и подмухлевывает. Косой играет равнодушно, без азарта и мухлевок. А я — азартно, вдохновенно. Мухлевки мне ни к чему: от мелочи быстро тяжелеют карманы, и я охотно меняю ее на бумажки.
        — Ша, урки!  — прерывает игру Косой.  — Хляем на бан садильник держать!  — А мне говорит:  — Ты, Рыжий,  — молоток! Понял? Не хлызда, не мухлеван, а нас в замазке оставил. Особенно — Серого. Так ему и надо — чтобы не психовал… Ну-ка, покажь, сколь наварил тити-мити?
        Я выгребаю из карманов выигрыш. Косой считает:
        — Девять хрустов с копьем… Силен!  — подводит итог Косой и забирает из моего выигрыша «парашютиста» (пятерку):  — Это абиссинский налог. Понял? Твой взнос в общак…
        Экзотическое название налога напоминает шухерную песенку из репертуара такелажки. Не пузырясь из-за «парашютиста», я пою:
        Море Красное,
        Цвета синего,
        Ах, прекрасная
        Абиссиния!
        Ах, там стройная,
        Как картиночка,
        Бродит знойная
        Абиссиночка
        Ах, у ней там под
        Ватерлинией…

        Пацаны от песенки ржут в отпаде, и чувствую я себя своим в этой кодле. Даже немножко героем. Плевать на пятерик! Теперь я не одинокий фрей, затерянный посреди Сибири, а член крутой кодлы, в которой благородный рассудительный Косой, и Блоха — веселый, шухерной, и Серый — серьезный, только нервный.

* * *

        Как покинул Владик я, две проблемы с того же дня неотвязно тяготят меня. Те древнейшие проблемы, которые не дают спать спокойно всем денежным людям: от Креза до Рокфеллера. Первая: как сохранить свое богатство от посягательства других алчущих? И вторая: а как еще деньжат надыбать? Первую проблему я решил, заныкав капитал под стельки ботинок. Неудобно разуваться в столовках, магазинах, но вскоре эта проблема самоликвидировалась: сберегать стало нечего — деньги кончились. Ехал я без билета, перепробовав все заячьи места: от затхло-пыльных темных углов под нижними полками в пассажирских вагонах, до продутых ветрами и прожаренных солнцем тормозных площадок товарных поездов. Но чем глубже из Приморья вторгался я в сибирские просторы, тем становилось больше холодных ветров и меньше слегка тепленького солнышка. И стал я выбирать места менее романтичные — лишь бы теплее. Не стыковались Сибирь и романтика.
        Но все укромные места в вагонах известны проводникам и, выколупнув меня оттуда, они, нервно морщась от моей байки об умирающей бабушке в соседнем городе, шмонали мои пустые карманы и пинком высаживали меня на ближайшем полустанке. Из-за этих остановок я за три шестидневки вместо теплой Одессы оказался в холодном Красноярске. Как говорят: тише едешь — хрен приедешь. Эх, научиться бы пореже хавать — хотя бы через день! Но когда я попытался осуществить эту блестящую экономическую идею, то с отчаянием убедился, что мой аппетит во время эксперимента увеличился так, что я стал жрать не просто часто, а непрерывно. Даже во сне стало сниться, что я ем. Граф описал это состояние так:
        «Казалось, что желудок бездонен, как бочка Данаид, и не верилось, что он когда-нибудь может наполниться».
        А я отчаянием понял одно: при таком необузданном аппетите финансовый крах неотвратим. Но от понимания этой фатальной неизбежности есть захотелось еще сильнее…
        Решение второй проблемы, самой актуальной: где бы денег нарыть?  — осталось на уровне мечты о находке клада или хотя бы потерянного кошелька. Но прижимистые сибирские чалдоны кошельки не теряли, а клады, если и зарывали, то географических карт с указанием координат не оставляли. То ли Стивенсона и Эдгара По они не читали или карты не умели рисовать? И неразрешимость этой проблемы ввергала меня в уныние, как и графа Монте-Кристо, пока он был Дантесом.
        «Итак, Дантес, который три месяца тому назад жаждал только свободы, уже не довольствовался свободой и жаждал богатства. Повинен в этом был не Дантес, а Бог, который, ограничив могущество человека, наделил его беспредельными желаниями».
        Хотя ассортимент моих «беспредельных желаний» был скромнее, чем у будущего графа, и ограничивался требованиями желудка, зато желания мои, судя по неистовой тяге к поеданию пирожков, были поистине «беспредельны»!

* * *

        Косой посылает Блоху в магазин, откуда Блоха возвращается с большим пакетом, доверху наполненным теплыми пончиками с повидлом. Мы пролезаем через дыру в заборе на территорию станции и, укрывшись за багажным отделением от холодного ветра и нескромных взглядов милиции, с аппетитом поедаем пончики. Никогда в жизни не ел я такой вкуснятины! Косой и Серый в сторонке о чем-то тихо говорят, позыркивая на меня. Это настораживает, но тут появляется поезд.
        Сразу видно — скорый! Могучий, жарколоснящийся черный паровоз с огромными красными колесами; светло-зеленые вагоны, с надписями из блестящих и выпуклых бронзовых букв: «спальный вагон»; проводники в нарядной форме, стоящие с флажками на подножках; бледные, отрешенно равнодушные лица пассажиров в полосатых пижамах за пыльными окнами,  — все мелькает мимо, мимо, мимо… сливаясь в волнующее понятие — СКОРЫЙ ПОЕЗД! Да, романтичны морские суда, бороздящие океанские просторы, но разве не романтичны поезда, пересекающие просторы Сибири? А эти просторы просторнее любого океана, кроме Тихого!
        Замедляется мелькание вагонов. А у пассажиров на перроне судорожно дергаются головы вслед за вагонами. Натыкаясь друг на друга, они начинают нервно метаться из стороны в сторону, запутанные хитрой системой нумерации вагонов. Мы тоже вливаемся в возбужденную толпу. Оглядывая суетящихся пассажиров, мои друзья обмениваются фразочками на странном языке:
        — Локшевый садильник.
        — Е-мае… не светит, не личит.
        — Зырь-ка — дурка в скрипухе!
        — Отчихни! Не дурка — фуфло!
        — Туши свет! Садик вшивый!
        — Не шелести, кнокай!
        — Че кнокать — садильник не играт!
        — Секи! Я срисовал! Фря с углами!
        — Углы хрень. А дурка не в западло!!
        — Молотнем через тамбур! Понял? Я и Рыжий — пасем… Блоха и Серый!  — по два шестнадцать! Стрелка та же.
        — По железяке, Косой! Позыч выдру!
        Косой сует Серому изогнутую латунную трубку.
        — На! Не крути понты — фря защекотится!
        Серый и Блоха бегут рядом с медленно ползущим составом, как только состав, лязгнув буферами, замирает, они спрыгивают с высокого перрона между вагонами и исчезают по ту сторону поезда. Я и Косой шагаем вслед за полной, коротконогой, быстро семенящей, как такса, теткой, с двумя тяжелыми чемоданами. В левой руке у тетки — чемодан и билет, в правой, кроме чемодана,  — дамская сумка на ремешке. Чемоданы из камеры хранения, а сумочка — всегда при тетке. Но она мешает тетке семенить: висит с чемоданом, задевая ногу. Но тетке так спокойнее: она сумку и рукой и ногой чувствует.
        — Не бзди, Рыжий,  — тихо говорит над ухом Косой,  — сейчас пацаны нерабочий тамбур откроют. Понял? Чтобы смыться тебе было куда, когда дурку вертанешь. Понял? Давай, за фрей канай и кнацай: как она до того тамбура дочикиляет — врезай по углу, значит, по чемодану, где сумка, лови дурку — пасуй Блохе. Понял? Смывайся через тамбур… Серый за тобой двери запирает, и — все в поряде!! Подрывай за пацанами и — вася. Давай! Не ссы кипятком! Это как игра! Все в ажуре, как часики! Не дрефь… а вон они!
        Вижу: приоткрывается дверь вагона, оттуда выглядывает блошиная ряшка. И в животе у меня что-то сжимается. Со страху… не думал, что воровать страшно! От волнения во рту так сухо, что ничего не могу сказать. А что говорить? Что мне такая игра не нра и пусть Блоха играет без меня? А пончики хавать на халяву — нра? И в толк не возьму: почему я должен сумку пасовать Блохе, а не подрывать с ней? А думать некогда и спрашивать некого: Косой исчез. От волнения голова наполняется оглушительной пустотой. А зачем думать? Раз сказал Косой — ему виднее… и как все быстро происходит… тетка возле тамбура!.. дыхалку перехватило… а тетка семенит все быстрее!! и тамбур уже позади!!!
        Я решаюсь: поровнявшись с чемоданом, стукаю по нему обеими руками. Со страху стукаю нерешительно, не сильно, но, видно, чемодан в усталой руке висит на кончиках пальцев — рука разжимается — не успевает сумка упасть, я ее подхватываю и, отскочив от тетки, кидаю в тамбур, где Блоха подпрыгивает от нетерпения. Сумку Блоха на лету берет, как классный голкипер, и пулей вылетает с ней через другую дверь тамбура, не касаясь ступенек подножки. Я пытаюсь проскочить тамбур вслед за ним, но, перед моим носом, дверь в тамбур захлопывается, лязгает дверная щеколда, за окном появляется и исчезает злорадная харя Серого. Налетев на запертую дверь, я теряюсь, бессмысленно кручу дверную ручку, теряя драгоценные мгновения, потом, спохватившись, ныряю между вагонами, но… поздно: чьи-то руки хватают меня за куртку, выдергивают на перрон…
        От удара по голове в глазах темнеет и, тут же, от удара по глазам, вспыхивает ярко-оранжевая молния! А потом я не различаю и не чувствую удары: смешавшись со злыми криками, они спресовываются в кроваво-алый взлаивающий комок боли:
        — С-сучий потрох!  — Сволочь!  — Сумку!!  — Га-ад!  — Говори, где сумка?!  — Говори, паскуда!  — Ворюга!  — Под поезд такого!  — Потрох сучий!  — Где сумка?!  — Сумка!  — Сумки!..  — Сумку!..  — Сумке!!..
        В красные всполохи ударов, в гвалт злобных криков врезается спокойный официальный голос. Такие бесстрастные голоса имеют очень важные начальники, знающие огромную ценность своих слов и не ведающие сомнений в их бесспорной правоте и потрясного значения для современников:
        — Та-ак… культурно развлекаетесь? Ребенка добиваете? Самосуд? Пра-шу участников убийства ребенка оставаться на месте! Свидетелей пра-шу задержаться! Гражданку, зачинщицу избиения, пра-шу не-мед-лен-но пройти со мной в линейное отделение милиции! На первом этаже! Не беспокойтесь, поезд будет стоять столько, сколько надо. Да, за-дер-жим… вот, вас-вас и задержим! О поезде не беспокойтесь! Вам он уже не нужен! Гражданин в шляпе и товарищ в кепке — про-шу со мной! Не волнуйтесь, гражданка! этим делом милиция займется. И вами — тоже! Он преступник несовершеннолетний! А вы все — совершеннолетние преступники! За убийство ребенка — десять лет с изоляцией! До прибытия милиции не отлучаться! Ни-ку-да! Ни-ко-му!
        Официальный голос говорит, говорит, непрерывно говорит и гвалт стихает. Слышно, как подошедшие добрые советские люди сочувствуют и жалеют:
        — Жа-аль, мало накостыляли.
        — Жалко-жалко — не успели…
        — Немного бы еще — добили бы…
        И еще говорят что-то жа-алостивое, по-советски сочу-увственное. Но это я не слышу. Кто-то, по милицейски сноровисто завернув мне руку за спину, вместе с курточкой, волоком тащит меня. Один глаз у меня не открывается, но другим, сквозь слезы, вижу, что тащит меня высокий мужчина с нарукавной повязкой «ОСОДМИЛ». Неестественно разрумянившаяся от волнения тетка, похожая на злую розовую таксу, прилежно семенит за ним со своими тяжелыми чемоданами. Но свидетелей, тем более «участников», как корова языком слизнула! Голос у тетки низкий и, не по росту ее, громкий. Этим гулким, гудящим, как головная боль, голосом, тетка непрерывно, невнятно долдонит что-то, захлебываясь, едва переводя дыхание от волнения и тяжелых чемоданов. А осодмилец отвечает бесстрастно:
        — Разберутся… есть специалисты! Сам видел, кто ребенка бил… и вас, гражданочка видел, как вы его по глазам били… чтобы покалечить… если он теперь ослепнет — вам не только срок светит — вы ему пенсию платить будете! «Закон суров, но это — закон!» Так сказал Цицерон! Сейчас товарищ Цицерон временно отсутствует. Не дай Бог, если он вами займется! Суро-ов он к тем, кто детей калечит! Сейчас, гражданочка, пройдите в те двери и — налево. Там линейное отделение милиции. Я приду через пару минут. Сдам ребенка в медсанчасть на экспертизу. Вас задержат до результата экспертизы: вдруг ребенок умрет? Тогда будут судить вас не за увечья, а за убийство!
        Чем суровее говорит осодмилец, тем голос тетки становится тише, в нем исчезают нотки гражданского гнева и осуждения бездействия властей, и вот — она уже воркует, как ласковая голубица, хотя все так же неразборчиво:
        — Но я же… это же не я?!  — косноязычно гундит тетка.
        Оставив тетку с ее чемоданами и растрепанными чувствами, заходим мы в какой-то служебный вход. Захлопнув за собой высоченную тяжелую дверь, осодмилец отпускает мою руку, подходит к узкому пыльному окну и наблюдает, как тетка, потоптавшись у входа в вокзал, воровато оглядывается, смотрит на билет в руке, и… раздумав знакомиться с законом и Цицероном, подхватывает свои трудноподъемные чемоданы и резво семенит к поезду. Осодмилец ухмыляется. А я все меньше понимаю его поведение. Да и не до того мне: голова кружится, я размазываю по физиономии кровь, слезы, сопли… А разве он — осодмилец? Где осодмиловская повязка? Впрочем, если ребенка, даже врага народа, долго и старательно бить по голове — ему не такое привидится!
        Поезд уходит. Мы выходим на городскую площадь. «Осодмилец» поднимает руку — подъезжает затрепанная «эмка» с полукруглой надписью на дверке: «Таксомотор». Садимся на обшарпанное заднее сиденье.
        — В горбольницу!  — говорит осодмилец, подавая шоферу купюру. И добавляет:  — Без сдачи…
        Машина трогается и осодмилец спрашивает меня тихо, не привлекая внимание шофера:
        — Как зовут?
        — Рыжий…  — с трудом разлепляю я спекшиеся от крови распухшие губы.
        — Это — творческий псевдоним. А я имя спрашиваю… как мама звала? Сашенька? Значит — Александр… А теперь секи, Шщюрик, когда фамилию спросят — говори: Корнеев. Усек? Александр Корнеев! Звучит?
        Я молча киваю головой.
        — Шща! Хорошо излагаешь. Промолчишь — за умного сойдешь. Буду гворить я. А на всякий пожарный случай, помни: я твой братан Николай. Ты ко мне приехал из деревни. Из Михайловки. На вокзале гопники накатили, побили и чемодан отобрали, а там документы лежали. Справочку о травмах больница даст. Остальное я сделаю. Больше знать тебе не надо. Много будешь знать — не дадут состариться! Меньше знаешь — лучше спишь, лучше спишь — здоровее будешь, здоровее будешь — дольше проживешь, а дольше проживешь… шща шеф! уже приехали?

* * *

        От травмотолога выхожу я заклеенный, забинтованный, получив медицинскую справку на официальном бланке и неофициальное, но авторитетное медицинское заключение: «Все до свадьбы заживет!» А Николай меня в гостиницу ведет, где предстоит жить, как я понял, если не до свадьбы, то хотя бы пока не заживет.
        У окошечка дежурного администратора гостиницы «Енисей» сияет золотыми буквами на траурно-черном фоне табличка, изготовленная на века, как надгробие: «МЕСТ НЕТ». Форма и содержание таблички наповал сокрушают иллюзорные надежды входящего. Увидев такой шедевр монументального творчества, понимаешь, что от неуклюже велеречивой фразочки Данте: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» — веет безалаберным дилетантизмом итальянского захолустья.
        Не обращая внимание на зловещую табличку, Николай заботливо, как инвалида, усаживает меня в кресло, стоящее в секторе обзора из окошечка администратора. Возле кресла на стене висит такая же монументальная, черная, с золотыми буквами, рассчитанная не на одно поколение читателей табличка с призывом, ставшим фирменным лозунгом каждого солидного учреждения: «УВАЖАЙТЕ ТРУД УБОРЩИЦЫ». Удобное кресло располагает к размышлениям: почему надо уважать труд уборщицы, а не уборщицу?
        Пока я размышляю над этим, Николай направляется к администратору. Не к окошечку, перед которым нужно стоять согнувшись, как униженно клянчащий зануда, а к дверце в высоком барьере с надписью: «Служебный вход». Тут я понимаю: зачем по пути в гостиницу Николай купил цветы и коробку шоколадных конфет с ромом! Судя по кокетливому женскому смеху за барьером, конфеты и цветы, а особенно Николай понравились.
        И мой жалкий видочек, заверенный справкой, значение оказывает: две пары женских глаз, администратора и кассира, преисполненные извечного женского сострадательного любопытства, внимательно разглядывают через полукруглое окошечко разноцветные от йода и зеленки наклейки, которых на мне — как на иностранном чемодане. А Николай вдохновенно импровизирует удивительную историю о таинственной катастрофе, случившейся в Красноярском крае, единственным свидетелем которой стал я — его братишка из таежной деревушки на реке со смешным названием — Тунгуска. Потому-то меня, для изучения, срочно доставили в краевой центр!
        — Конечно, та инклюзивная информация, которой я интродуктивно поделился с вами, очаровательно эмансипированными женщинами, является конфеденциальной,  — заканчивает повествование Николай, покручивая на пальце ключ от номера.  — Во избежание конгруэнтно индуктивного резонанса пресса не освещает аналогичные катаклизмы. Представляете, какова может быть инсинуация, если о катастрофе станет известно ТАМ?  — И подняв указательный палец, Николай выдерживает зловещую и многозначительную паузу.
        Советский человек изначально приучен благоговеть перед заграничным. Потому-то Николай так и сыпет иностранными словечками. Но есть одно русское слово, перед которым скукоживается вся иностранщина. Это слово — ТАМ… От этого слова советский человек зачарованно замирает, не пытаясь уточнять: а где — «там»? Или — в светлых коммунистических эмпиреях, где витают наши партийные вожди, которых недопустимо огорчать вестями низменными и грубыми: о голоде, болезнях, бедствиях… Или же «там» — это в мрачной берлоге, где, по историческим законам материализма, загнивает кровавый империализм, от которого все наши беды скрывают по соображениям столь таинственным, что самое понятное объяснение этому: «Не твоего ума дело!» И не приведи Господи, если за словом «там» таится самое авторитетное учреждение — «компетентные органы»! Тут — не до разговоров! И при слове «там» советский человек, цепенеет от ужаса, затаив дыхание и перестав думать, как кролик перед удавом.
        Очаровав женскую администрацию, Николай нарочито осторожно, как драгоценную жемчужину из футляра, извлекает меня из кресла, препровождая к лифту. Кассир и администратор, очарованные комплиментами Николая, совращенные его щедрыми дарами, ошеломленные каскадом иностранных слов и, напоследок, добитые зловещим словечком «там», зачарованно смотрят в окошечко вслед.
        — Ну и ну,  — хохочет Николай в лифте,  — жертва космического катаклизма! Выставить бы тебя в краеведческом музее с табличкой «Инопланетянин марсианской породы, масть — от инфракрасной до ультрафиолетовой»!.. Побывал я в музее у моста через Енисей… ну и скукота! Одни кости… миллион лет обглоданные. Суповые наборы! Удивили! А по краю пошмонать — было б чем поудивлять! И переполоху в науке от этого было бы — очень! Ведь катастрофа на Тунгуске понатуре была! Туда из космоса так шандарахнуло, что в тайге сплошной тарарам на территории, как Франция… есть в Европе такое загаженное место, вроде проходного дворика… сибиряку там и сморкнуться негде — Люксембург соплей залепишь. А тут край бескрайний — Красноярский! Мелюзга, вроде ПарижА, вместе с Эйфелевой башней, если сюда затеряется, хрен ее кто найдет… Ведь до сих пор ищут: что за хрень там шмякнулась?.. Шща, приехали!
        В номере — шифоньер, две кровати, стол и не только уборная, а даже — ванна! Пока я в ванне отмокал, Николай куда-то учесал. После ванны, разморенный, полуживой и полусонный, голышом погружаюсь в постельную белоснежность. Беспокойный сон, наполненный болью, оглушает, и я проваливаюсь в мир бесформенных, болезненно кошмарных сновидений.

* * *

        Вероятно, проспал я долго. Когда разлепляю единственный видящий глаз — в комнате уже темно. Николая нет. Вылезаю из постели с кряхтением — все болит. В зеркале в ванной с интересом разглядываю то место, где было лицо. Там — единый синячище, сияющий цветами радуги. Действительно: гуманоид инфра-ультра-красно-фиолетовый. Обшариваю стены в номере, в поисках выключателя. И все-таки нахожу выключатель, но в шифоньере! Зажигаю свет — на столе обед из ресторана: первое, второе, две бутылки фруктовой воды и пара бисквитных пирожных. Значит, пока я спал, Николай тут побывал. Где моя одежда?! Неужели — эта?!
        На стуле висит подростковый костюм моего размера. Рядом лежат в коробке моднющие корочки фасона «шимми» с угловатыми, будто бы обрубленными, носками! Шик, блеск, крррасота! Такие шикарные шмотки мне родители не покупали. И не из-за экономических соображений. Воспитанные комсомолом Гражданской войны, они и во мне воспитывали пристрастие к скромности и целесообразности. А я, дитя развращенное эпохой недостроенного социализма, с завистью посматривал на современников, форсящих в модных шкарятах и импортных корочках, а не в таких, как я, несносных, во всех смыслах этого слова, ботинках бессмертно утилитарного фасона с ласковым названием «говнодавчики». А мама не могла нарадоваться на говнодавы из-за их прочности, которую не могли сокрушить даже вулканические сопки Владика.
        На столе — четыре рубля с мелочью — остатки моего выигрыша. Значит, выбросил Николай мою одежду… а кто он такой, чтобы так распоряжаться?!. надо бы это допетрить… но голова заболела, и стало подташнивать. Небось, потому, что во рту не слюна, а вязко-соленая слизь? С наслаждением пью фруктовую воду, и появляется чувство голода. Но есть не могу — больно. Губы и щеки изнутри разбиты о зубы и во рту все распухло. От движения челюстей губы и щеки кровоточат и пирожные приобретают противный соленый вкус.
        Проглатываю бисквитные пирожные не жуя, надуваюсь фруктовой водой, забираюсь в постель вместе с неотвязной болью и невеселыми мыслями. И что я о себе расскажу Николаю, если я и фамилию свою назвать боюсь?! Прав Гнус: чесам все пути заказаны. Что ни лажани, хоть в лягавке, хоть в детдоме, а запрос пошлют. А раз соврал, значит — скрыл, а скрытных туда отправляют, где признаются… даже в том, чего не знают!

        Конец репортажа 8

        Репортаж 9
        Союз рыжих

        Как без труда и хитрости
        Карманы ближнему вытрясти.
    (В. Маяковский)

        В щелку между шторами солнечный лучик настырно прорывается и в лицо упирается. Слезящийся правый глаз, разбуженный лучиком, приоткрывается. После его протирания от слез, вижу комнату, заполненную теплым радостным светом от розовых штор. Еще несколько озорных солнечных зайчиков нетерпеливо подрагивают на стене от желания спрыгнуть оттуда и разбудить разоспавшихся жильцов гостиничного номера. А левому глазу, совсем заплывшему, все представляется плавающим в розовом тумане и таким расплывчатым, будто бы этот глаз глядит на мир из клюквенного киселя. Если же посмотреть на мир сразу обоими глазами — все раздваивается, а голова от этого кружится. Поэтому, сидя на кровати, я щурю левый глаз, будто целящийся снайпер, а правым разглядываю спящего Николая.
        Оказывается, он молодой — лет двадцати! Красивый, хотя рыжий. А вчера он мне, сослепу, очень солидным показался. Потому, что говорил авторитетно, с апломбом, будто бы он при важной должности. А какая у него должность? Агент НКВД? Глупее и со страху не придумаешь!.. Видел я сексотов. Да и нужно ли НКВД сявку беспризорную из магазина одевать, из ресторана кормить, в гостиничном номере нежить?! Это мог сделать только великодушный граф Монте-Кристо! Стоп, фантазия! Разогналась! Трави назад по малу! Какие грАфы могут быть в Сесесерии, где не только графов, а и порядочных людей под корень извели?!
        После придирчивой оценки рыжеватости густой шевелюры Николая, прихожу к выводу: а я рыжее… Его одежда висит на стуле: темно-серая курточка супермодного фасона «бобочка» и современно широкие синие брюки из умопомрачительно дефицитной ткани «метро». А на курточке — значки: скромный, но авторитетный «КИМ», рядом — супершик: на блестящей цепочке — ГТО!! И тут я замечаю, что из кармана брюк выпала нарукавная повязка ОСОДМИЛ! Но не на завязках, а на резинках, чтобы вмиг надеть и снять. Вот где секрет…
        Николай открывает глаза, подмигивает. Значит, я его рассматриваю, а он меня? Хи-итрый… Растерявшись, я тоже подмигиваю единственным пригодным для этого глазом и пытаюсь улыбнуться распухшим лицом. Вероятно, это получается забавно, и Николай комментирует:
        — Внимание! Сегодня, в девять часов утра в Красноярске состоялось открытие века! Пока правого века! Открытие левого века откладывается по техническим причинам!
        Я смеюсь, хотя это больно. Пока умываемся, из ресторана приносят завтрак, заказанный по телефону. Кроме фруктовой воды Николай заказал бутылку вина.
        — Шща! За Союз Рыжих!  — поднимает тост Николай. Помня наставления мамы о вреде алкоголя, я наполняю свой бокал фруктовым напитком. Николай смотрит на это одобрительно.
        — Шщюрик, а как ты относишься к Союзу… Рыжих?
        Так как меня и моего школьного друга Витьку прозвали «Союзом Рыжих», то я, конечно, помню этот рассказ Конан Дойла и отвечаю, не задумываясь, цитатой:
        «Каждый рыжий, находящийся в здравом уме и трезвой памяти, может оказаться пригодным для нашей работы. Обращаться по понедельникам в контору Союза…»
        — Ну ты даешь!..  — восхищается Николай моей памятью.  — Только не каждый рыжий в здравом уме и трезвой памяти может быть пригодным для НАШЕЙ работы»… Тут требуются интеллигентные рыжие! Нам не Британскую энциклопедию переписывать, у нас работа творческая!
        Я молча пытаюсь понять: что это за творческий Союз, где нужны интеллигентные рыжие? То, что рыжий я,  — это без понта, но достаточно ли я интеллигентен для такого взыскательного Союза? Но вопросы задавать стесняюсь. Пусть Николай сам скажет. Делаю вид, что увлечен процессом поглощения манной каши, приготовленной в ресторане по спецзаказу для рыжего интеллигента недобитого.
        После завтрака Николай выключает репродуктор, восторженно вещающий про бурный расцвет советской культуры в связи со стахановским движением актеров и соцсоревнованием между музыкантами и писателями. Усадив меня на стул, Николай погружается в мягкое кресло напротив и, вытянув длинные ноги, скептически меня разглядывает.
        — Давай знакомиться,  — предлагает Николай.  — Откуда ты, прелестное дитя?
        Я понимаю, что базлы о больной бабушке неуместны: фискальные органы Николаю без интереса, скорее, наоборот, он интересен для них. Поэтому без подробностей выкладываю все, как есть. Но не говорю о мореманах из такелажки. Николай замечает этот пробел.
        — А кто в дорогу собрал? Деньги, одежду…
        — Люди незнакомые. Не знаю их…
        — Молчишь, как Кибальчиш,  — не хочешь подставить…  — улыбается Николай. И больше про то не спрашивает. Но когда в печальном повествовании добираюсь я до Красноярска, Николай дотошно распрашивает о Косом.
        — Шща! Косой, закосив пятерку, сказал, что это — абиссинский налог? Значит, в общаке кодлы была и твоя доля? Когда Серый дверь захлопнул? До того, как тебя стопорнули? А зачем ты дурку пасовал? Где была стрелка — место встречи? Тебе таки не сказали?! Значит, Косой загодя смаклевал, что ты залетишь??
        Отвечая на вопросы Валета, я понимаю: Косой и кодла подставили меня, чтобы и избежать преследования, а заодно от меня избавиться. Николай хмурится. Заканчиваю я свою печальную историю словами:
        — А потом меня стали бить…
        Мы сидим молча. Большая осенняя муха настойчиво жужжит на окне, переходя из одной тональности в другую, жужжит усердно, но фальшиво, как старательная ученица, разучивающая гамму на виолончели. Посмотрев на муху, упертую в стекло, Николай говорит:
        — Знаю я Косого и его шоблу. Ушлые сучата. Но для красивой работы — интеллекта нет. Шпана! Им бы дурки вертеть… Но не думал я, что они такую подляну замастырят! Ишь, поделили: фарт — им, а тебе — западло! Ладушки… не светит — не личит. Запомни воровскую триаду: «Не верь, не бойся, не проси!» Считаем — первую треть ты усвоил. Ништяк! Выучишь и две остальные. А забудешь — жизнь напомнит. А Косому предстоит усвоить актуальный урок: «Что такое Закон и с чем его едят?» Будет ему таки подарочек судьбы, когда он меня встретит! Чтобы Закон уважал, а не клал на него с прибором! Какой Закон? Воровской! В СССР трамвай обходят спереди, автобус — сзади, а законы — со всех сторон. Но! Не воровской! Подставить кореша, члена кодлы… вору сдать вора!  — это таки не мохначе, чем в лягавку его привести и грамотку требовать! Трали-вали — туши свет, двое сбоку — ваших нет! Я вор в Законе и за такую подляну Косого должен мочить. Но у меня с Законом отношения сложные, потому что челюскинец я… и один на льдине.
        Вероятно, мой единственно открытый глаз открывается так широко от удивления, что Николай поясняет:
        — Привыкай, Рыжик! Это не пионерская считалка «шухер, васер, зекс, облава…». Это серьезный профессиональный язык — феня. Хотя феня язык древний, но он растет, принимая новые слова. «Челюскинец» — это вор в неформальной завязке: не ссучился, но и в общак не кладет. «Пляшут метели в полярных просторах», а «я один на льдине» — потому как с корешами расплевался… Не в Законе я и не сбоку. А болтаться в такой проруби — рискованнее, чем на льдине в Ледовитом океане!.. Того и гляди заявится Водопьянов… со льдины снимать!  — Николай заговорщически подмигивает мне и улыбается.  — Я честный вор. В авторитете, хотя кликуха таки не авторитетная — Валет. Но она не от пахана, а от Факира. С детства работал у него в пристяжи, а он для меня больше, чем родной папочка. В память о нем храню кликуху. Царство небесное Факиру… вору от Бога и волшебнику. Самый умный еврей в Одессе Мойша Глейзер, как увидел Яшу Факира, сразу сказал:
        — Шща господа… с такой интеллигентностью, как у Яши, и его благогъодными манегъами человек таки может быть только вогъом!
        А за авторитет Мойши Глейзера я имею сказать именно так, потому как за тот факт, что Мойша Глейзер одесский еврей, ни у кого в Одессе и в ее окрестностях, даже таких удаленных, как Москва, сомнений не возникало. А за то, что он таки самый умный,  — тем более! Хотя бы потому, что каждый умный не бывает без странностей, а Мойша имел прибабахи сразу всех великих личностей! Но за тот интересный медицинский случай, за который вся Одесса имеет значительное удивление, я расскажу чуток попозже.
        Валет достает из карманчика в брюках старинные золотые часы, нажимает кнопочку. Крышка часов открывается — часы мелодично играют сложную и грустную музыкальную фразочку. Как будто бы нежно зазвучали дивные хрусталики исчезающих мгновений…
        — Я имею час,  — говорит Валет, глядя на циферблат,  — и от этого я расскажу историю грустную, но поучительную.
        Хрустальная мелодия обрывается щелчком — Валет закрывает крышку часов, кладет голову на спинку кресла и рассказывает, пристально глядя в абажур, будто бы общаясь с кумирами детства.

* * *

        — Это было в Одессе еще до того, когда ты, Санек, озадачил родителей своим желанием показать и себя в этом мире. Уже тогда молодой талантливый вор Яша Факир «из дальних странствий возвратясь» осчастливил тем случаем Одессу. И щоб я тут же, не сходя с места, провалился, если не Миша Япончик был в то время самым авторитетным уркачем в Одессе! Помню я его и его почтенных родителей. Но когда в кровь Богом избранного народа вторгается ген, который вместо «шалом» вопит «банзай!», то свершается чудо! Грозный ген Аматерасу в крови кроткого Авраама создал не мудрого Моисея Вольфовича Винницкого, а лихого всероссийского авантюриста Мишку Япончика, друга Махно!
        А как уж покорешился неизвестный Одессе ширмач Яша Факир с таким авторитетом, как Миша Япончик, то за тот случай очень-таки шерудила рогами вся Одесса. Я имею сказать, что воры разных профессий кнацают друг на друга критично. Интеллигентных ширмачей коробит грубый наглеж мокрого гранта, а стопорилы, шерсть дерущие с прихватом, зырят свысока на работу по тихой фене, считая, что работа их и не их — это две большие разницы. И такая жаль обстоит везде, но! кроме солнечной Одессы, где сам климат обеспечивает взаимное душевное понимание. И що бы с того таки ни было, а одесские урки имеют уважение не токо и стоко к профессии, как к мастерству!
        Как только заговорил Валет об Одессе — сразу прорезалась причудливая южнороссийская манера построения фраз, игриво расцвеченных прибаутками. Такой разговор слышал я в такелажке от мореманов из Одесского пароходства, которых судьба забросила в такелажку «Дальторгфлота».
        — А произошло знакомство Яши Факира с Мишей Япончиком,  — продолжает Валет,  — в респектабельном варьете-ресторане Одессы «Монте-Карло», что на Мясоедовской. И было это по инициативе легендарного Миши Япончика. А слышал я про все про то не от тети Моти, а от самого Яши Факира, который до меня приходится не вроде дяди Володи, а очень любимым папочкой. А потому никто таки не скажет за тот случай более достоверного…
        Муха на окне деликатно смолкает. Чтобы не помешать рассказу Валета. И Валет, прикрыв глаза, вспоминает:
        — А какие люди жили в Одессе в то самое одно и то же время! В отдельном кабинете «Монте-Карло» у Миши Япончика проводили время Шаляпин с Утесовым и Махно с Котовским! Это же ж две большие разницы: люди из солнечной Одессы и насморочной Москвы! Конечно, и в Москве иногда живут люди, но разве это жизнь, если живут там не так, а наоборот, и даже «Националь» — пошлый кабак, куда прет шпана, маракуя об дать по морде и побакланить. А встретить культурного человека в Москве тот же шанс, как прикупить короля к семнадцати!
        — Шща! Будьте уверочки!  — одесская ресторация-варьете «Монте-Карло» на Мясоедовской не западло, как «Националь»! И явление Яши Факира там не остается без внимания и понимания. Пристяжь Япончика профессионально кладет глаз на молодого элегантного брюнета с безукоризненными манерами, потому как похож он и на модного поэта Блока, стихами которого бредила вся Одесса, и на наследника Ротшильда, и на таинственного маркиза из французского романа. О первом сходстве можно подумать, увидев поэтически пылкий взор Факира при пышной его прическе из вьющихся волос. А второе сходство утверждается перстнем с бриллиантом, сияние которого затмевает свет хрустальных люстр в ресторации. А уж третье сходство втекает и вытекает от присутствия при нем такой сексуальной дамы, за которую вся Одесса, закатив глаза до самой макушки, говорит, что она таки именно та графиня де Монсоро, про которую писал известный Шщурик ДьЮма из ПарижА. А уж он-то — самое доверенное лицо по шашням королевы! И пусть некоторые фрайера, таки не бывавшие в ПарижЕ, как слепые котята размазывают дерьмо по чистому блюдечку, размовляя за то, шо
подывылыс на тую графинюшку, не в ПарижЕ, а на одесской Молдаванке! Но Боже ж мой, ежели у дамы такой тохес, що Афродита тут же сразу и… то кому какое собачье дело до того, что графиня ботает по французски с прононсом одесского Привоза?! Тем более, самый умный одесский еврей Мойша Глейзер имел сказать за то, «що весь пагъижский пгъононс пгъоисходит таки от евгъеев с одесской Молдаванки»!
        Как водится в общительной Одессе, Миша Япончик, интересуясь за Яшу Факира и графиню, приглашает их угостить до себя в своем кабинете. И поручает это распорядителю, на которого все думают, что он хозяин ресторации… а в том приглашении пикантный нюанс. Потому що когда до вас имеет интерес не кто-то, а Миша Япончик, то либо ви имеете от этого знакомства крупный гешефт, либо ваш гешефт поимеют уже без вас. И не смешите ви меня за то, що все знакомства с Мишей Япончиком таки хорошо всем заканчивались! Но как только осторожная, как кошка, графиня излагает за это дело свое «фе», Факир стопорит ее красноречие:
        — Шща! Азохн вей, графинюшка! Ежели вам, медам, нужно многое сказать за ту протухшую идею, то купите на Привозе селедку и морочьте ей голову! А ежели ви имеете чуточку подумать за то, що Яша Факир, как какой-то шлимазл, захотит пройти другим разом, то ви думаете за это, прелесть моя, теми очаровательными полушариями, которые в ваших розовых трусиках! Шер ами, графинюшка, отделяйте свои прелести от креслица и, покачивая ими на уровне потери сознательности фрайеров, чапайте, как я не знаю кто, туда, куда приглашают!
        Когда прошли они зал под маслянистыми взглядами лимонщиков и жгуче завистливыми взглядами их дам, Яша берет свою даму под ручку и шепчет ей в розовое ушко:
        — Шща! Нит гедайге, Сонечка! Бог — не фрайер, только Он и знает, кто и где находит, а кто и как теряет… Ты мадам де Монсоро и крути-таки попочкой, слушай ушками, ботай по французски, а секи по рыбе!
        За столом в отдельном кабинете Миши Япончика графиня враз настраивает благородное общество на игривый лад. Кокетничая с Яшей и Мишей, графиня щебечет на том франко-одесском языке, который понятен каждому завсегдатаю одесского Привоза. И пока невозмутимый официант принимает заказ, экстравагантная иностранка от избытка эмоций так экспансивно подпрыгивает при избытке экспрессии, нарушая законы не только этикета, но и равновесия, что не раз имеет шанс шмякнуться красивой попочкой на паркет, если бы не Миша… А какая у Миши эрекция! то бишь, миль пардон,  — не эрекция, а реакция. Боже ж мой! Какая реакция у Миши! Впрочем, эрекция у Миши — тоже дай Боже! Вся Одесса таки имеет за это значительное удивление! И каждый раз при оплошности графини и даже — без Миша успевает галантно поймать ее за красивую попочку. А разве что? И Факир вроде бы не торчит неизвестно зачем, как истукан на острове Пасхи, а тоже кидается на помощь опрометчивой графине, но що тому, ежели он завсегда чуток опаздывает? Да ще по недостаточной уклюжести очень метко попадает в то положение, которое очень смешное: то заместо графини ловит
большую вазу с цветами, а то, поскользнувшись на паркете, растягивается повдоль кабинета…
        — А-а-ах!!  — восклицает графиня де Монсоро на чистейшем французском и, пользуясь каждым таким случаем, благодарно и нежно прижимается к Мише то попочкой, то еще чем, при значительном неудовольствии Мишиной шмары за каждый такой случай. А уж чем прикоснуться у графини — того достаточно. И шмара давно уж конкретно бы запустила коготки в роскошную прическу нахальной графини, но що с того будет, ежели та — иностранка, не разумиющая одесского этикета? А графиня, с непосредственностью парижанки, лобызает шмару, называя шерамишкой, и, мимоходом, оказывает ей любезность, отложив в сторонку ее сумочку, стеснявшую Мишину даму.
        — Силь ву пле,  — галантно разговаривает Миша тоже по-французски, но делает это с таким усилием, как я не знаю кто, потому как расходует при том половину своего запаса французских слов. А когда официант, получив заказ, исчезает из кабинета, заморская графиня капризно, как иностранка, изнеженная заграницами, говорит:
        — Пардон, дамы и месье, при гарном бомонде и бон-бон кулер локале…
        Щелкнув прелестными пальчиками, графиня чуть задумывается, переводя в уме с французского на одесский, и, таки успешно справившись со сложным переводом, шпарит уже натуральным одесским разговором:
        — Таки да, но не смешите ви меня за то, що тутошний сервис швыдче парижского!
        — Ай, бросьте этих глупостев, графиня!  — протестует Факир.  — Я имею интерес закоцать время, шоб убедить вас за то, що и в Одессе сервис — скорее да, чем нет!
        И Факир достает из своего — заметь: из своего!  — ширмана шикарные рыжие бока с прицепом — золотые часы на цепочке, нажимает на кнопочку — играет музыка в часах и крышка открывается. Факир не спеша кнацает на время и кладет бока на стол, между графиней и Мишей. А у Миши эрекция… а быть может — реакция?  — да все это у него как должно быть в Одессе!  — а потому он не вздрагивает, не шарит растерянно по своим ширманам, изображая дешевого фрайера, а ведет себя очень наоборот: сидит и спокойно наблюдает на секундную стрелку. И не держите меня за того лоха, который думает, що Миша не узнает свои любимые рыжие бока! А разве — что? И слегка удивленный Факир говорит деликатно:
        — Шща, Миша. Я дико извиняюсь, но, во избежание, я хочу сообщить, що ваш знаменитый в Одессе шпалер — не в вашем правом ширмане, а в кисе вашей очаровательной дамы, а мой, как водится, на месте…
        И тут Япончик на серьезе сечет зехер Факира и свой курьез в положении фрайера. И начинает хохотать именно так, как это делают в солнечной Одессе, где имеют крупное понимание насчет того, что смех — дело серьезное. Закончив хохот, Миша имеет сказать:
        — И кто скажет за то удивление, которое будет иметь Одесса, узнав, що Япончика фрайернули в собственной ресторации?!
        — Я имею сказать, Миша, що тот, кто скажет за то публично, будет сделать это только раз в жизни…  — деликатно предполагает Яша.
        — Я говорю это за то, Яша, що от этого очень уважаю ваше мастерство. Щоб я так жил! Э-э-э… бросьте Яша этих глупостев! Тут одно другое не касается… Да Боже ж мой! Я вас говорю, Яша: не огорчайте мне настроение! Кладите бока себе, носите их при себе и будьте всем нам здоровы! Миль пардон…
        И Миша посылает своих громил за гравером. Не успевает Яша приколоть наборчик свежих анекдотов, как рынды Япончика бережно несут в большом чемодане инструмент гравера, а вслед за чемоданом состоится внос тела самого гравера в теплом халате и холодном поту при полном шоке и одной туфле на левой ноге, потому что туфля с правой ноги у гравера во рту для сбережения тишины в ночной Одессе. Распорядитель ресторации открывает для гравера свободный кабинет поработать, валерьянку укрепить тело и марочный коньяк для души. А Миша дает граверу заказ и сразу расчет. И когда гравер ощущает толщину расчета, то перестает нервно вздрагивать, а золотые швейцарские часы ручной работы фирмы «Павел Бурэ» украшаются этой надписью…
        Валет протягивает мне золотые часы. Я беру их благоговейно в ладони обеих рук, любуюсь красивым узором на крышках, нажимаю кнопку — массивная золотая крышка открывается. Замирая от восторга, вновь я слышу нежный перезвон хрусталиков исчезающих мгновений и читаю на внутренней крышке:

        Шща!
        И п у с т ь
        уходит время.
        А мастера в Одессе
        о с т а ю т с я!
        Я.Ф. от М.Я.

* * *

        — Шща…  — вздыхает Валет.  — Это, Санек, не весь рассказ, а его преамбула, чтобы мораль не проглотнуть всухую. Слышал я эту историю от третьих лиц. Не потому, что Факир был чрезмерно горд, а потому, что занимательных историй было в жизни его навалом. Но меня, как начинающего ширмача, интересовали детали этого случая. За мой наивный вопрос Факир сперва очень даже смеялся, а потом сказал, что Япончика щипал не он, а его «мышь» — «французская графиня»! А он делал отвод. А отвод в нашем деле — важнее чистой работы щипанцами! Усек, Санек? Это — мораль рассказа о Факире…
        На днях покажу тебе психологический этюд с отводом. Сам увидишь, как волынить, как вертеть, как фрайера в стойло ставить, как звонком щипанцы тушануть и что такое отвертка… Есть такой вид фокусов, который называется прес-ти-ди-жи-тация. Это фокусы без аппаратуры — на ловкость рук. А приемчики престидижитаторов — как у ширмачей: отвод, тушовка, ширма, замазка. Только у фокусников работа проще: зритель кнацает издалека и с одной стороны, а риска ноль. Всем приемам престидижитации меня Факир обучал, считая, что они — гимнастика для пальцев. Факир вырос в цирке, в собственных номерах работал. И не смешите ви меня за то, шо манеры английского лорда благородней, чем у Факира!
        Говорят, такие манеры были-таки у Мойши Глейзера в дни его молодости, когда был он завзятым англоманом и посещал аристократические приемы, не дожидаясь туда приглашения. По-английски он знал только «бонжур» и «ауфидерзейн», а потому молчал, зато молчал он таки без акцента! А главное — умел уходить по-англицки — не прощаясь… но!  — прихватив на память о благородном собрании какой-нибудь пустячоек вроде бимбочки с бриллиантом. «Да, были люди в наше время…» А ныне урки — кто?! Бакланы!.. Шпана пролетарская… Утратили современные урки традиции воровской культуры и хорошие манеры, которые присущи порядочному вору. Пролетарский вор держит вилку в левой руке потому, что в правой у него шницель!
        Я засмеялся. А Валет, не улыбнувшись, продолжал:
        — Шща, Бог — не фрайер, Он все видит! Хорошие манеры — таки да, но кто это ценит?? Не из-за них расплевался я с московской ельней и сел на льдину. А насчет завязать — причина появилась позже… Ну вот, главное за тебя и за меня мы знаем. Ты кое-что не договариваешь — это понятно. Я — не лягавый, напролом в душу не лезу. Все, что надо, я усек: воровать ты не умеешь, понтовать — тоже. И это — хорошо. А то, что ты так, еще и помалкивать можешь,  — это замечательно!
        Интеллект в тебе за версту чувствуется, а техника — дело наживное. Факир говаривал: «Красота от родителя, знание от учителя, а интеллигентность от Бога!» Мне с родителями не удалось познакомиться. Сгинули они в огненной купели Гражданской войны. И когда меня, четырехлетнего, во вшах и лишаях, подыхающего от голода, Факир из мусорного ящика выудил, то почему-то поинтересовался:
        — Ишь, опеночек рыжий, ты что — еврей?
        — Ага, еврей… но еще немножко!  — ответил я осторожно, потому что не знал: а что такое — «еврей»? Зато уже имел горький опыт выживания среди обитателей чердаков и подвалов — людей не самых добродетельных нравов. А потому усек, что опрометчивые признания опасны. Мой дипломатичный ответ Факиру понравился:
        — Ценю скромность! Марш за мной!..
        Отмыл, откормил, подлечил. Ксиву выправил Факир, что он мой папочка. А это была моя заветная мечта: найти самого красивого мужчину — своего собственного папу! Параллельно со школьной программой освоил я, с помощью заботливого Факира, и деликатную профессию ширмача. А это — не дурки да берданки на шарап вертеть! Ширмач — не примитивный щипач. Тут не только щипанцами мантулят, тут сразу глушат фрайера интеллектом! На-по-вал! Работа ширмача для непосвященного — чудо. Как у иллюзиониста. А за чудесами стоят изобретательность, техника, годы тренировок и, конечно, Его Величество — ТАЛАНТ!
        Послушай этюд про ширмача. Сюжет примитивный. Гуляет по пустынному бульвару фрайер. Доходит до конца бульвара… хвать-похвать, а где лопата?.. то бишь бумажник?! А ведь был только что… Фрайер ничего не покупал, не ездил в трамваях… гулял один по безлюдному бульвару, никого не трогая! Дырка в кармане?.. нет ее!.. и вокруг — ни-ко-го… а где бумажник?!
        Не каждый фрайер вспомнит, что проходил мимо вежливый молодой человек с букетом цветов, спешащий на свидание, потому как мимоходом поинтересовался у фрайера: «который час?» — и притом наклонился нетерпеливо, чтобы взглянуть на циферблат на руке фрайера. Так вот: вопрос про время называется «отвертка», букет или газета — это «ширма» для прикрытия руки, а молодой человек, умеющий мгновенно «сделать отвертку и поставить ширму», называется «ширмач»…
        Работает ширмач как хирург: быстро, точно, аккуратно. А фрайер — как под наркозом, чтобы избавить его от преждевременных переживаний. Наша работа — не вульгарный гоп-стоп: мы фрайера на уши не ставим, за храп не берем, наша профессия гуманная! Есть и щука, и щипцы, и другая техника, но этого для такой профессии мало.
        Наука установила, что каждому фрайеру, даже ежели он не член профсоюза, от природы выдано пять органов чувств для восприятия советской действительности. И если не брать в голову за вкус, слух и обоняние, то зрение, а особенно осязание — эту подляну природа изобрела в самое западло. И стала бы невозможна наша гуманная профессия, если б не открыли еще во времена охоты на мамонтов «психологический наркоз»: шок от восторга или гнева. Чистая работа щипанцами — это техника, а психология — это искусство! Психология — наука тонкая… когда ее поймешь — любого сазана фрайернешь! Если мы сработаемся, поймешь, что один ум — хорошо, а два… сапога — пара!
        Я рассмеялся. А Валет поморщился, вспомнив что-то.
        — В Москве работал со мной пацан… твоих лет. Имя и фамилия были у него такие — вовек не забудешь… были они плодом изобретательности заведующего Саратовским детприемником, который нарек его по масти — Гелием Солнечным! Были у Гельки щипанцы — закачаешься, а сообразиловка — на ноле! Учить его психологии — интереса не было. Набрался он техники и уперся в свой убогий профессиональный потолок, потому что работал по шаблону.
        Не мог он фрайера понять, потому как свой интеллект был у него примитивнее фрайерского. И меня во время работы не понимал. Таким, как Гелька, только по «верхам ходить» — щипать по наружным карманам. Там щупа и щуки за глаза. Техника. А какой интерес работать без выдумки? «Работа должна давать человеку не только материальное удовлетворение, но и моральное!» — как в газетах пишут… Понял я, что тянуть Гельку на мой уровень — занятие зряшное и опасное: залетишь по его бестолковости. И «разошлись мы, как в море корабли…». Хотя и привык я…
        А ты, Санек, присматриваясь к работе, помни о чистоте и аккуратности по мелочам! Об опрятной одежде, грамотной речи, вежливости, чистых ногтях, не говоря про уши… все то должно быть не разовым, а всегдашним. А научишься меня без слов понимать, а по ситуации, и будет не работа, а удовольствие! Вроде озорной игры! Главное, не результат работы, а от-но-ше-ние к работе! Так в газете пишут.
        Взглянув на заграничные наручные часики, Валет засобирался.
        — Шща! А то, что ты трепку получил,  — оно к лучшему. Слава Марксу! Он учил: «Битье определяет сознание!» И в этом вопросе имею я с ним понимание! Страх для вора — лучшая страховка! Мойша Глейзер говорил: «Если Бог хочет покарать вора — он даст ему храбрость!» …Да! Чуть не забыл: для расширения твоего кругозора, я журналы принес иллюстрированные. Вот — на тумбочке. Текст не читай, раз глаза не в поряде. Картинки посмотри. Там есть альбом репродукций картин Кустодиева. Купил его с рук, возле «Буккниги».
        Тебе задание на сегодня: альбом посмотри, а вечером впечатления расскажи. Но! собственные. То, что там написано, я знаю. Обед принесут — я закажу. Пообедаешь — спи. Можешь вино попробовать. В шкафу. От сухого вина спать будешь крепче. Вино — почетный напиток на планете! Только, чур, не увлекайся! Треть стакана! Вернусь к ужину. Пока! Как написал в записке «куму» Мойша Глейзер, линяя из исправдома: «Извиняйте, мне надоел пейзаж из вашего окна!» Гуд бай! Не скучай!
        После ухода Валета, я с альбомом репродукций забираюсь в кресло. Равнодушно листаю портреты задумчивых писателей и манерных дам. Внимательно рассматриваю жанровые сценки провинциальной жизни, полные грустной иронии. А потом, чувствуя смущение, будто бы тайком подглядываю, долго, даже слишком, любуюсь женщиной с картины «Красавица». Обнаженная, белотелая, пышнобедрая женщина, с мягким животом и игриво рыженьким лобком, придерживает рукой большую нежную грудь, гармонирующую с розовыми пуховыми подушками ее пышного ложа.
        И до меня доходит, что это мягкое, нежное, теплое тело, полное ласки и сладострастия, это и есть — Женская Красота! А обезжиренно натренированные, дочерна загорелые тела лошадеподобных физкультурниц на картинах советского художника Дейнеки — злобная насмешка над женщинами! Почему Дейнека не рисует лошадей? Как красиво бежали бы сухопарые лошадки на картине «Утро», вместо уродливо мускулистых, натренированных в беге, мосластых, мужеподобных женщин!
        Налюбовавшись «Красавицей», наугад переворачиваю несколько страниц и замираю… какой контраст темы! Огромная бородатая фигура, кошмарно похожая на человека, увеличенного тысячекратно, возвышаясь над домами города, уверенно, как владыка мира, шагает по улицам, кишащим толпами маленьких людишек. Огромные сапожищи чудовища погружаются, как в грязь, в «народную массу», наполняющую улицы.
        За спиной чудовища развевается длинное полотнище кроваво-алого флага! На пути чудовища — церковь. Но не остановит она замах широкого шага безжалостных сапог! Вот-вот захрустит крыша храма, а от пинка другого сапога вдрызг разлетится хрупкая колоколенка! А шагает чудище далеко — по всей планете! и взгляд его устремлен за горизонт. Не остановит его ни пространство, ни время!  — растопчет оно все, что попадет под его безжалостную пяту!
        Через несколько минут приходит понимание мистического смысла картины. А когда еще раз вглядываюсь в глаза чудовища, то понимаю: почему оно чудовище, а не гигантский человек, как рисуют на плакатах… глаза… глаза — нечеловеческие! Нет в них ни гнева, ни торжества, ни расчетливой жестокости… ничего нет в этих глазах! Пус-то-та!! Это — безумные глаза фанатика — самые страшные изо всех глаз в природе! В них и сосредоточен мистический ужас картины, которую автор назвал «Большевик»! Ни капельки крови, а какой ужас спрессован в картине!! Ужас, сумасшедший и бессмысленный, ужас тьмы слепого фанатизма…
        По сверхъестественному прозрению, Кустодиев изобразил на картине не носителя прекрасной веры человечества — веры Платона и Компанеллы, веры мудрецов, героев и наших отцов революционеров, веры в идеальное общество для счастья людей. В картине «Большевик» изображен носитель безумного, всесокрушающего фа-на-тизма! Изображен на картине апофеоз веры безграмотной, злобной черни! Воплощен кошмар фанатизма в умах «простого народа» — быдла.
        Это тот страшный фанатизм, который, родившись в грязных, злобных низах общества, встал под знамена и лозунги прекрасной идеи, чтобы уничтожить эту идею вместе с ее создателями!
        Как смог художник так верно, так глубоко понять СУТЬ ТРАГЕДИИ ПРОЛЕТАРСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ, ПЛОДЫ КОТОРОЙ УНИЧТОЖЕНЫ БЕЗУМНО ФАНАТИЧНЫМ ПРОЛЕТАРИАТОМ?! В оцепенении от восторга и ужаса разглядываю я гениальное изображение фанатичной веры, уничтожающей культуру, религию, науку вместе с жизнями людей, попавших под эти сапоги! Из аннотации узнаю, что картина была написана еще в 1920 году и не раз экспонировалась в СССР. Значит, миллионы людей видели эту пророческую картину?! Как же прозорлив тот, кто сказал:
        «ОНИ ВИДЯ НЕ ВИДЯТ, И СЛЫША НЕ СЛЫШАТ, И НЕ РАЗУМЕЮТ!» (Мф. 13:13)
        А я вижу, потому что «разумею! Научили меня в ДПР видеть то, что не могут видеть одичавшие от фанатизма совлюди, разум которых низведен советской пропагандой до уровня бабуинов! Будет что рассказать Валету!

* * *

        Пообедав, я, предвкушая необычные ощущения, наливаю полный стакан розового вина: пробовать — так уж как следует! Как много внимания уделяет человечество вину! Не удостоило оно обожествления такой продукт питания, как хлеб. А у вина — сколько богов?! Бахус и Дионис — самые знаменитые. Вину посвящены скульптуры, картины, стихи, песни, религиозные тексты. Что же скрыто в вине, какие тайны и истины?
        Набираю глоток вина, задерживаю во рту, ожидая что-то удивительное и… от неожиданности бегу и выплевываю в раковину! Тьфу! Кис-ля-ти-на!! Неужто бравые мушкетеры глотали эту дрянь?! Но… пить так пить! Подумав, я, морщась, как лекарство допиваю стакан до дна и чувствую, как теплой истомой наполняется тело, а голова… заполняясь легкой пустотой, как воздушный шарик, отделяется от огрузневшего тела. От этого становится смешно. Я подхожу к зеркалу, но не могу сосредоточить взгляд на лице. И становится еще смешнее! Надменно прищурив единственный пригодный для этого глаз, я встаю перед зеркалом в гордую позу графа Монте-Кристо и заплетающимся языком изрекаю программу на всю оставшуюся жизнь:
        «Я приучу свое тело к самым тяжелым испытаниям, приучу душу к самым сильным потрясениям, чтобы рука моя умела убивать, мои глаза созерцать страдания, мои губы — улыбаться при самых ужасных зрелищах; из доброго, доверчивого, не помнящего зла я сделаюсь мстительным, скрытным, злым или, вернее, бесстрастным, как глухой и слепой рок. Тогда я вступлю на уготованный мне путь, я пересеку пространства, я достигну цели; горе тем, кого я встречу на своем пути!»
        Торжественно звучат выстраданные слова графа Монте-Кристо. А в зеркале расплывается распухшая от жестоких побоев детская мордашка. Она серьезна. Ей не до смеха. Пройдет немного времени, и многие из скотов, населяющих Сесесерию, не захотят ухмыляться высокопарности этих слов… когда у меня и миллионов таких, как я, будет в руках оружие и будем мы пьяны не от вина, а от радости мщения!!

        Конец репортажа 9

        Репортаж 10
        Первый урок

        Так уж сделан человек:
        Ныне присно и вовек
        Царствует над миром
        Воровство!
    (Р. Киплинг)

        Ну и причудлива же сибирская погода! Чихнув на календарь и законы природы, выплескивает она сегодня на улицы Новосибирска не уныло-серый дождь со снегом, а поток ликующей лазури и ослепительное сияние солнца! Середина октября! но мир бодряще свеж и сверкает синевой. Опрозраченный осенью, воздух свеж, бодрящ, радостен, хотя янтарь солнечных лучей, брызжущих сквозь разноцветие поредевшей листвы, пахнет грустной горчинкой осени — печальным ароматом расставания с летом…
        И когда из такого ярко-синего ликующе радостного дня, с осенней горчинкой, входишь в душный и темный Новосибирский вокзал, наполненный вонью дезинфекций, дезинсекций и немытых промежностей, то кажется, что попадаешь в логово зловонного звероящера.
        В полумраке кассового зала, подобно чудовищной рептилии, угрюмо рычит громадная очередь, распространяя вокруг душные миазмы хронически засоренных кишечников. Нервно потеющий организм очереди, свернувшийся в причудливые извилины, самым болезненно раздраженным концом намертво прилепился к окошечку билетной кассы. Сжимаясь и расслабляясь, очередь периодически изрыгает из удушливых объятий тщательно пережеванных, растерянно счастливых людей, еще не верящих в то, что в руках у них билеты на поезд…
        — «Знаю я одно прелестное местечко…» — напевает Валет и загадочно поясняет:  — есть тут подоконничек, о котором сказал Ларошфуко: «Госпожа История любит, когда нужный человек и в нужное время оказывается в нужном месте…»
        Зловонная очередь заключает нас в душно-тугие объятия. Используя для продвижения естественные пульсации очереди, сантиметр за сантиметром, пробираемся к окошечку кассы. От волнения я потею, одежда противно липнет. Спина мокрая, а в пересохшем рту, как в пустыне Гоби: сухо до шершавости. Сзади меня подпирает жесткий живот Валета. Это исключает перспективу слинять под предлогом посещения туалета. А удрать-то хочется, и нестерпимо: боюсь! Страшно думать о том, что я должен сейчас сделать. Но оскандалиться перед Валетом — страшнее! Сам вчера я, дундук, напросился…
        Чем ближе к окошечку, тем меньше мыслей в соображалке. И вот в опустевшей от мандража тыковке жалобно трепыхнулась последняя, по дурости там застрявшая фразочка, которую утром бездумно напевал Валет:
        Вдыхая розы арома-ат,
        Тенистый вспоминаю са-ад…

        У окошечка на уровне моего роста самое место вспоминать про аромат. Лучше не дышать: все равно — кислород на нуле…
        Я задерживаю дыхание, как под водой, мандраж проходит, и первая умная мысль приходит: не мне, а Валету надо мандражить… а мое дело — телячье: обосрался и стой!  — меньше мыслей — больше навоза… И стою я, прислушиваясь к таинственным урчаниям во чревах человеческих, меж которыми мой кумпол зажат. А время, как липкая резина, тянется. Вдруг — коленом толчок и Валета шепоток:
        — Фря, рядом!.. под подоконник ныряй… раскоцаешь дурку — до донышка шмонай!
        И вся наколка. Дальше — «думай сам»! Так называется рубрика в «Пионерской правде». Выглядываю из-под широкого подоконника кассы: вблизи окошечка зажатая в судорогах очереди, раздраженно отталкиваясь могучими бедрами, отстаивает свое законное место в очереди, чтобы не выдавили, крепкая тетка непреклонного возраста. Все в одежде непреклонной тетки так и кричит: «Что с того, что плохо я одета, а у меня и дома ничего нет!»
        Благодаря урокам Валета я знаю, что у таких — упитанных, но демонстративно бедно одетых, с наглыми мордасами,  — в заначках полным-полно денежных купюр. Так декоративно бедно одеваются зажиточные совлюди, которые скрывают истинные доходы. А скрывать их непросто, потому что от бдительных «доброжелателей» скрыть один достаток трудней, чем много недостатков!
        Говорят, все женщины хороши, но!.. на разных расстояниях. От такой тетки хорошо быть подальше. Бойцовская тетка самой злющей породы! Ежовая маруха! О таких и написали заповедь в Библии: «Не пожелай жену ближнему своему!» Такая жена не только ближнего, а и дальнего в зубной порошок сотрет! Хотя и потрепана тетка очередью, но до краев наполнена скандальной энергией: маленький лобик зло нахмурен, узенькие губы решительно сжаты, а крупные жилистые руки бдительно прижимают к выпуклому от хорошего питания животу добротный кожаный ридикюль. Длинный, крепкий ремешок ридика надет на руку и обернут вокруг запястья. Неужто опасается, что ее ридик на хапок вертанут?! Чтобы не открывать драгоценный ридик в толчее у кассы, фря заранее зажала грони в сильном крупновеснушчатом кулаке.
        Сразу видать: баба — тертый калач! Опытная, осторожная, настырная, скандальная и подозрительная сверх всякой разумной меры. И не кем-то она проученная и наученная, а от природы одарена бдительностью и подозрительностью, как пограничник Карацупа. И неспроста она так дорожит ридикюлем!  — ишь как крепко его обнимает! А как я, да еще и из-под этого подоконника, буду шмонать этот ридик?! Еще и «до донышка»?! На фиг Валет загнал меня сюда, под этот дурацкий подоконник?! Ладно, ему виднее… А фря уже у окошечка! Пахнет от нее кислым потом, а там, где центр фигуры,  — ого!  — не продохнешь! Ридик на подоконник поставила, одной рукой крепко его обняла, другую руку в окошечко просовывает…
        — Оп-ля!  — Валет нахально оттирает плечом и локтем опешившую тетку, смахивает с подоконника ридик, и, засунув в окошечко обе руки с какой-то лажевой ксивой, долго и нудно гоняет порожняк про станцию, которая, как оказалось, не на железной дороге, а на ведомственной узкоколейке!
        А приходилось ли вам видеть ежовую маруху, стервенеющую «в борьбе за правое дело»? Видели вы одуревшую от злобы бабу, до озверения настоянную в атмосфере удушливой очереди, тогда, когда ее, страдалицу, какой-то пижон из гнилой интеллигенции, промежду прочим, оттер от заветного окошечка! Не-а! Не видели!! О такой сцене ярости и шекспирчики не ведали, корчась в неистовых творческих муках! Сыро в Датском королевстве для воспламенения столь высокоградусных чувств!
        Отвод сделан — тики-так!  — ридикюль качается под подоконником, так как фря этой рукой в подоконник вцепилась, а другой рукой, где деньги зажаты,  — Валета по спине мутузит! Но для размаха места нет — тесно… старается, а никак не может Валета уязвить, как хочется! А тут еще хмырь позади Валета греет обстановочку — базлает матерно про нахальство гнилых интеллигентов, которые простой народ не уважают. И за модную курточку Валета тянет этот хмырь, пытаясь его из окошечка выдернуть! Ку-уда там! Места нет, чтобы дернуть, как надо, а Валет, как ржавый гвоздь, в окошке застрял! Хоть пополам его рви, не отцепится — ведь он меня тушует — спиной закрывает.
        При таком раскладе, никто про ридик не думает, кроме меня. А я споко-ойненько шурую: расстегиваю замочек, достаю кошелечек… и, вспомнив наказ Валета «на донышке!», внедряюсь вглубь. Там — сверток аккуратный, плотный, гладкий, почти квадратный… что же это за пакет — про него ль сказал Валет?? Оп-ля! Привет! Там, где был,  — его уж нет! Остальное — мура бабья — пусть лежит спокойненько… спокойненько… спокойненько… твержу про себя это слово, застегивая ридик. Тут живот Валета перестает давить на меня и я, как краб, бочком вдоль стенки, выбираюсь из-под подоконника, вспоминая наставления Валета: «Кончил дело — делай ноги, но не писяй кипятком, а задумчиво хиляй в даль голубую без резких телодвижений!»
        А события у окошечка разворачиваются. Хотя и бурно, но, видимо, по сценарию Валета: всем тут не до меня — все с очень нездоровым интересом наблюдают, как Валет отношения с хмырем выясняет. Хмырь в восторге от своей исторической миссии в борьбе пролетариата с гнилой интеллигенцией, пытавшейся купить билет без очереди! А Валет занимает обескураживающую для хмыря позицию советского дубаря: под заводного лоха хляет и права качает:
        — …Ты меня не тычь, я те не Иван Кузьмич! Шшо! Це я интеллихент?!? Та я ж такой же хам, як ты! А ты шо — еврей? Такой шибко вумный! Шо вылупился во весь урыльник?!? Сам ты прогнилая интеллихенция — эвон как у тя из дыхала пропастиной ташшит!! Ты, падла гнилая, шляпу ишшо напяль!
        Я растворяюсь в вокзальной сутолоке, зная, что Валет побухтит еще, дав мне уйти подальше, и вдруг слиняет, как сквозь землю провалится. Был тут и нету: кепочку из кармана наденет, курточку возьмет в руки, подкладом другого цвета. А торжествующая фря, дорвавшись до окошечка, захватит его целиком, вместе с подоконником, обнимет ридикюль, прижмется к нему щекою и долго будет кассирше мозги компостировать дурацкими вопросами. И заглянет она в свой так оберегаемый ридик тогда, когда из очереди выберется. А заглянув туда, нервно будет шарить рукой внутри, потом долго и тупо смотреть на ридикюль снаружи…

* * *

        Таким размышлениям предаюсь я, сидя на скамеечке в чахлом скверике за железнодорожными путями, где «забита стрелка» (назначено свидание). Открываю кошелек — там галье: колы, трешки, пятерки, парочка чириков. В общем — семячки. Гроники — в карман, а чменя — в урну. Зато упакованный сверточек — жирная котлетка: пачка жизнерадостно румяных тридцаток! Вот это — фарт! Удивительный день: первая моя работа — и такой фарт! Как Валет срисовал фрю с такой котлеткой? И наколку дал: «копай на дне»! Глаз — рентген!! Вот это — по формуле Факира: «психология, выдумка плюс чуть-чуть таланта»! Кого угодно заподозрит тетка, только не Валета, который обеими руками за окошечко кассы держался и был весь на виду! А меня-то она не видела…
        С удовольствием шуршу ногами в ярком ковре осенних листьев и улыбаюсь самодовольно, как воробей, долетевший до середины Днепра. Как на душе солнечно — будто бы и душа плывет в безоблачной лазури!! Фартово шурует Валет. Остроумно, весело, азартно — из майдана в майдан. На каждом бану снимает по лопате. Удивился я: зачем столько? И Валет рассказал, что в Иркутске у его марочки сберкнижка, на которой грони кучкуются. Вору в законе нельзя жениться без согласия воровского сходняка. А это крутых форсов стоит. Неизвестно, сколько кусков в общак придется скинуть… И Валет готовится к этому.
        Недавно приобрел Валет ксивы новые, по спецзаказу. Не мастырка липовая, с которой в гостинице ночевать, а квитуху настоящую, в комплекте: паспорт, диплом техника-механика, все справилы для паспортного стола, с которыми можно прописаться и в режимном городе! Я в тех справилах — братан Валета. И у меня теперь есть и метрика, и табель школьный! А-а… вот он, братан мой законный! Валет садится рядом. Подбрасывает на ладони пачку тридцаток, прикинув вес, небрежно кидает в карман курточки и говорит:
        — Шща! Будем посмотреть на ту проблему из другого угла морали. Если б эти грони посеял я, а нашла их та же фря… как ты думаешь, спешила бы она их мне вернуть? А?
        Я молчу, зная, что уж кто-кто, а эта жлобиха с таким делом спешить не стала. И Валет тяжело вздыхает, скорбя за корыстолюбие человеческое.
        — Так-то…  — резюмирует Валет.  — Все в мире относительно. Умный еврей Эйнштейн создал теорию, по которой даже время в разных точках пространства течет-таки с разной скоростью. К примеру, длина минуты очень зависит от того, с какой стороны двери занятого сортира находишься.
        Вздохнув, Валет задает риторический вопрос:
        — А что такое честность? А это таки, ветошный кураж бедолаг, которых в чем их родная мать родила, в том их Родина-мать оставила, загнав демагогией в ту безнадегу, где стырить нечего! А кроме них, страдальцев, вопиющих о честности, воруют все и все!! Воруют в меру жадности, умения и возможности. И если жадностью никто не обделен, то возможности разные. Партия и правительство берут на хапок по-крупному: землю, недра, заводы, газеты, пароходы и всю продукцию рабочих и крестьян. Воротилы партии и правительства куски рвут от общесоюзного пирога. Деятели поменьше — кусочки после воротил подбирают. Еще помельче — крохи клюют и пол вокруг стола подлизывают…
        И так — сверху донизу, вплоть до работяги, у которого каждый день после работы оттопыриваются штанишки. Но не от игривой мыслишки, а от железяки, чтобы дома подхалтурить. То, что ты не принес с работы,  — ты это украл у своих детей! А потому: тащи с работы каждый гвоздь — ты здесь хозяин, а не гость! Как сказала гадалка, «скажи, где работаешь, а я скажу, что ты сегодня украл». Вынос железяк с производства — российским обычаем стал. Некрасов о русском человеке так написал: «Вынесет все, и дорогу железную!»
        Не ворует народ, а компенсирует то, что отняло у него государство, обобравшее его до ниточки. Государство — рабовладелец, оно заставляет работать, а за труд не платит. Вот и идет соцсоревнование: кто успеет украсть побольше! Но сколько у государства ни украдешь, а свое хрен вернешь. Государство ворует у народа быстрее и больше, чем народ успевает украсть у него. А тот, кто в СССР не ворует, становится подозрителен: и где же он, жучила, деньги берет? Не агент ли вражьей разведки?! Жизнь в России — это наказание за те преступления, без которых не проживешь. А мы — честные воры, знаем законы природы: для того, чтобы волки были сыты и овцы целы, шерсть надо драть-таки не с овечек, а с тех, кто их стрижет.
        Про волков в умных книжках пишут: «Волк — санитар леса». А общество — таки да!  — тот лес дремучий, где закон — тайга, а черпак — норма! Тут без волка — никуда! Кому нужна революция без воровской идеи Ленина «грабь награбленное!», то бишь без «экспроприации экспроприированного». Маркс это назвал откровеннее: «Перераспределение общественного продукта». Слава Марксу! Я, как праведный марксист, таки да, разделяю его беспокойство за тот случай. Хотя, как вору, мне очень понятно, что в учении Маркса есть-таки проплешины на деликатных местах, как у той мартышки, которая намудрила с пересадкой волос и тохес оставила голым! И вся Одесса — таки да!  — имеет очень железное мнение: если бы умный немецкий еврей Карл Маркс пообщался с умным одесским евреем Мойшей Глейзером, оба они таки поимели из того случая вполне завершенную картинку теории исторического развития общества, за которую Мойша Глейзер сказал-таки так:
        — Шща! Азохун вей! Що я имею сказать за ту всемирную историю, через которую, как через проходной двор с улицы Бебеля на улицу Бабеля, народы приходят и уходят и каждый норовит насрать за сарайчиком тети Хани?! За ту историю, таки да, я имею самое железное мнение, что при любом режиме власть имущие воровали и будут воровать, ставя за это дело красивую ширму, то бишь — программу. Будь это «расовое преимущество», «капиталистический рационализм», «концентрация капитала», «экспроприация экспроприированного» или «справедливое перераспределение общественного продукта» — будь спок: по любой программке карманы фрайеру вывернут тики-так и вычистят так, что будьте вам здоровы! С каким лозунгом ни заявись любая власть — она чем начнет, тем и кончит: лохов будет потрошить! Потому что миром правят «не Бог, не царь и не герой», а его величество ВОРОВСТВО!  — во все времена и с разной ширмой, пардон,  — политической программой: экспроприация, эксплуатация, национализация, модернизация, приватизация, распределение, освобождение, примирение, возрождение…
        Слава Марксу!  — это он таки совершил эпохальное открытие: капитализм — это когда одни грабит других, а социализм — это когда другие грабят первых!! И не смешите ви меня за то, що при коммунизме воровства не будет! Ведь и Ева, живя на полном пансионе, позарилась… Что Ева!  — и самый маленький детеныш, не прочитав Маркса,  — шасть!  — уже на грядке у соседа! Жрет там до дрысни! А дома, то же самое, ни за кошечку, ни за собачку…
        Ева первая что-то слямзила. По-еврейски «Ева» — это жизнь! Значит, воровство — это жизнь и инстинкт от Евы. Если человек не ворует, то и не живет! Он — нежить, только похожая на человека! Для человека жить и не воровать, как жить и не дышать. Конечно, есть в Индии такие — не дыша живут. Но бездыханная жисть — не от хорошей жизни бывает! Говорят, русский интеллигент живет не воруя и без обеда, но кто сказал, что русская интеллигенция дышит? Хотя б на ладан…
        Ах, со-о-овесть!.. Да, и такое бывает. Гундят про нее люди бессовестные, а совестливые от нее страдают молча. Есть она у всех, но не все ею пользуются — экономят. А раз не пользуются, то думают, что у них она незапятнанна и чиста. А кому и для чего нужна чистая совесть?! Именно так недоумевал Мойша Глейзер, дожив до возраста, когда еще хотел волочиться за каждой юбкой, но уже не мог вспомнить: а для чего ему это надо? Так и с совестью — все хотят прослыть совестливыми, а никто не может вспомнить: а зачем?? Совесть от греха не спасает, а удовольствию мешает.
        Представь, Рыжик, кошмарный сон, будто все живут по совести: фрайера от зарплаты излишки не кладут на сберкнижки, а сдают в МОПР для прокорма всегда голодающих африканцев, которые голодали еще при динозаврах и будут голодать после Второго Пришествия коммунизма. Но что тогда станет с нами — честными ворами? Кр-р-рах!!! Туши свет, спускай воду. Слава Богу, такой кошмарный сценарий на ближайший миллион лет природой не предусмотрен и мы, воры, нужны обществу для борьбы с сребролюбием. Чтобы деликатно, гуманно, в отличие от грубых ментов, изымать накопленные излишки у фрайеров, облегчая им карманы и совесть!
        Говорят про угрызения совести… Если фрайер будет жить и с совестью дружить, чтобы она его не грызла, то совесть помрет с голоду вместе с фрайером. Шща! А вреден ли таки честный вор обществу? Оказывается — наоборот! Это санитар души, который делает прививки против страшного недуга — сребролюбия! В Библии сказано:
        «ИБО КОРЕНЬ ВСЕХ ЗОЛ ЕСТЬ СРЕБРОЛЮБИЕ!» (1 Тим. 6:10)
        Нет болезни неизлечимее!! Прививочки фрайерам, которые делает вор от сребролюбия, чуть-чуть для самолюбия болезненны, но для нравственного здоровья таки очень полезны. Да и много ли честный вор у фрайера тиснет? Самую малую часть его капитала, вложенного в сберкассу, в имущество, в дом, в жену, в детей… И сколько у фрайера таки останется в кошельке после всех затрат? Именно тот мизер, который сберег скупой фрайер для честного вора! Уж это наше! Где бы и как бы фрайер этот мизер ни хранил — он его пролопушит.
        А если честному вору крупный фарт выпал, значит, обжал он госворюгу или спекулянта. И Великий Пролетарский А. Мэ. Горький изрек по тому поводу: «Если от многого взять немножко, это не грабеж, а дележка!» Не любит честных воров государство как конкурентов. А потому приходится нам, честным ворам, соблюдать технику безопасности, поглядывая по сторонам. Как говорил один знаменитый спринтер: «Стоя в позе низкого старта, смотри: кто бежит позади с шестом наперевес?» Ну что, братец кролик, похряли?!
        Идем мы вдоль бесконечных составов. Путь наш уныл и долог, и Валет проповедует:
        — Шща! А вот почему в России любят убогих и нищих? Да потому, что им не завидуют! Особенно в эпоху всеобщего равенства и братства. Таки да, что братство кончается там, где брать больше нечего! И тогда приобретение носового платка расценивается как чистоплюйство и отрыв от пролетарской массы, которая сморкается пальцем. Трудно советскому человеку пережить за тот случай, если у его соседа есть что-то лучше. Не важно что: жена, радикулит или носовой платок, потому что если Бога мы обижаем недостатками, то ближнего — достоинствами. И со страшной силой действует в СССР удивительное оптическое явление: в чужих руках хрен толще! Куда бежать совчеловеку от такого кошмарного феномена? Конечно, в НКВД! «Не корысти ради, а токмо ради…» благородной идеи всеобщего равенства по хреновости, чтобы всем было одинаково хреново! Ибо нет у советского человека других радостей, кроме чужих неприятностей! И это, Санек, медицинский факт: изо всех сословий только честный вор не закладывает вора!
        А честному работяге, который несребролюбив, так как серебра в глаза не видал, а стеклотару вчера сдал,  — ему честный вор не страшен, потому как государство работягу до ниточки обобрало и радиопарашей задолбало, внушив ему: «Труд есть дело чести, доблести и геройства!» И сидит работяга герой, замороченный, дурной, у тарелочки пустой, разинув чавкало, с ложкой в правой руке. Сидит и ждет пришествия коммунизма или выигрыша по облигации. Золотую Рыбку ждет, чтобы она занялась его проблемами. И в толк советский народ не возьмет, что Золотая Рыбка давно на него х… вот именно — хвостиком махнула! И правильно сделала: помогать дуракам — дурное занятие.
        И сказочное будущее советского народа — в недописанном эпилоге к «Сказке о Золотой Рыбке», в котором престарелые рабочий и крестьянка у разбитого корыта сидят и поедом друг друга едят, объединяясь, когда увидят еврея вблизи своего корыта…
        Лязг и скрип вагонов ползущего рядом поезда, заглушают слова Валета. Поезд мешает идти рядом с Валетом, я отстаю и наблюдаю сзади за его легкой, настороженной походкой. Ишь… волк — санитар леса. А интересное продолжение сказки «О Золотой Рыбке»!
        Но лучше всех написал о советском народе Чуковский в сказке «Тараканище»! Народ — огромное, безмозглое стадо. До поноса боится русский народ сумасшедшего усатого ничтожества — таракана! Каждая скотина в стаде за свою жизнь дрожит и всех других заложить спешит! Каждая глупая корова своих телят отдать готова безумному старикану — усатому таракану!
        Но самое ужасное в этой сказке то, что и тогда, когда появляется освободитель советского стада от рабства — храбрый воробей,  — то стадо быкомордастое старается забодать его, затоптать его, лишь бы он, воробей, Тараканище не потревожил! И в этих строчках — вся безнадега попытки освобождения советского народа от рабства. За одиннадцать лет жизни в этом стаде я только об одном герое узнал, который, быть может, ценою своей жизни напечатал на обложках школьных тетрадок: «Долой СССР!» Это был единственный храбрый воробей из миллионов трусливых скотов!!  — так ничтожен в СССР процент смелых людей. А скотам трусливым нужна ли свобода?
        «О, люди, люди! Порождение крокодилов, как сказал Карл Моор!  — воскликнул граф, потрясая руками над толпой.  — Я узнаю вас, во все времена вы достойны самих себя!»

        Конец репортажа 10

        Репортаж 11
        Байкал и валет червей

        Славное море — священный Байкал…
    (Песня)

        Валет червей: для сердца — приятный гость, для судьбы — несбывшаяся надежда.
    (Толкователь карт)

        Там, где кончается асфальт, там начинается Сибирь. Из многих бед у России только две: дураки и дороги. Дорогой в Сибири называют то место, по которому едут не от большого ума. Колесо истории после сотворения мира сразу застряло на сибирских дорогах. Но если во времена Кучума сибирские дороги были просто опасны для проезда, то ныне они похожи на «полосы препятствий на танкоопасных направлениях». Даже гусеничные трактора в Сибири держатся от дорог подальше.
        Дорога к Байкалу, по правому берегу Ангары, камениста, а потому хорошо сохранилась. В сухую погоду по ней можно ехать даже на колесах, если водитель сибиряк, для которого тормоз — деталь лишняя, а подвеска кузова после первой профилактики у машин — безрессорная. Хорошая сибирская дорога состоит из колдобин меж обочинами. Обочины исчезают иногда, но колдобины остаются всегда! После ремонта дороги по сибирской технологии колдобины берут реванш, становясь буграми. Так как ремонтируют дороги в Сибири всегда, даже зимой, то бугры и колдобины меняются местами перманентно.
        Весело прыгая по буграм и колдобинам дороги, наш маленький автобус лихо трясет внутри фанерного чрева, раскаленного весенним солнышком, живописный конгломерат из сидоров, углов, скрипух и дюжины ко всему приученных чалдонов и чалдоночек, крепко законсервированных в собственном поту. Говорят, в развратных заграницах изобрели для загнивающей буржуазии потрясный аттракцион: «Русские горки». И трясут буржуев до полного посинения, вытряхивая из них кишки и валюту. Хотя «того, что бывает в развратной загранице, у нас нет и быть не может!», однако есть в Сибири кое-что помохначе «того». Не менее потрясающий и душу вытрясающий аттракцион бесплатно прилагается к любой автобусной поездке.
        Идет второй час изнурительной тряски, а я не перестаю удивляться: как наш автобус делает такой большой шум, не распадаясь при этом на запчасти? В отчаянном единоборстве с ухабистой дорогой автобус упрямо перелезает с одной горушки на другую. Залезая на каждую горушку, автобус громко бренчит фанерной коробкой кузова и свирепо рычит, скрежеща внутренностями, а едва забравшись, оглушительно пукает выхлопной трубой, гордо оповещая Приангарье о победе над кознями коварной дороги.
        Внутри фанерного ящика, который называется по-парижски красиво — «салон», душно, пыльно, а единственное окно не открывается. Пыль забивается в волосы, нос, уши, намертво клеится к потным лицам по-сибирски терпеливых пассажиров. Пыли на пассажирах собралось столько, что воздух в наглухо запечатанном «салоне» должен бы стать почище, если бы сквозь щели в полу вместе с выхлопными газами не пробивались сюда новые порции пыли.
        Мое место далеко от единственного окна. Это располагает к печальным размышлениям, чем я и занимаюсь под чувствительные пинки со стороны моего деревянного сиденья. От крепких пенделей мысли мои то перескакивают с одного на другое, то повторяются, как на заезженной пластинке. Как ни крути, а в том, что случилось и уже непоправимо, виноват я! Лох! Мудак!! Дур-р-рак малохольный… Высоко подбрасывает меня вместе с застрявшей мыслей жестокое и жесткое сиденье.
        Увы, слова «Какой я был дурак!», свидетельствуют не о зарождении ума, а об излишнем оптимизме, потому что признать себя дураком в прошлом — не значит не стать им в будущем. А ведь все можно было тогда повернуть по-другому, чтобы не было сейчас таких самокритичных откровений! Начиная с того дня, когда пропустил я мимо ушей слова Валета «Я один на льдине…», и кончая последним днем, когда можно было купить молчание Фугаса за несколько кусков… Как жаль, что умные мысли ко мне приходят редко и поздно. «Задним умом», то есть из того места, которому сейчас так достается! А бывает ли передний ум, если опыт приходит тогда, когда все позади? И сколько умных мыслей тратится из-за одной глупой потому, что глупая мысль всегда выскакивает впереди умных?! Как и дураки в этом мире.

* * *

        А утро было тогда солнечное, весеннее… В улан-удинской гостинице «Селенга» я и Валет спускаемся вниз, в кафе. В вестибюле в деревянной кадке грустно чахнет пыльная пальма со зловещим названием на загадочном гостиничном языке: «ГУГУУ.ИН № 432». Взглянув с сочувствием на пальму, произрастающую из бычков и харчков в неопрятной кадке, Валет декламирует строчки грустного стихотворения, написанного будто бы для этой несчастной пальмы:
        И снится ей все, что в пустыне далекой,
        В том крае, где солнца восход,
        Одна и грустна на утесе горючем
        Прекрасная пальма растет…

        Из кресла за кадкой пальмы поднимается мужчина средних лет со среднестатистической физиономией: слегка курносой, с глубоко посаженными глазами водянистого цвета. Низкий лоб задрапирован модной прической «Бокс». Таких туповатых физиономий в Сибири сейчас много. Это пришлые-ушлые понаехавшие из России. Но что-то в нем настораживает: и массивная челюсть, придающая лицу выражение жестокой силы, и плечи, ширину которых подчеркивает покрой модного пальто «Реглан» с талией, перехваченной поясом.
        Увидев его, Валет подчеркнуто спокойно протягивает мне ключ от номера:
        — Посиди в номере. У меня каляк… тет-а-тет.
        Я знаю, что Валет порвал связь с московской ельней, а от сибирской держится подальше. Мне становится тревожно. Но не привык я переспрашивать. Надо — Валет расскажет.
        Валет возвращается расстроенный. Молча достает из тумбочки конверт и бумагу. Пишет и рвет написанное, пишет снова. Запечатав письмо, дает мне.
        — Уезжаю я, Рыжик… на Байкал… точнее — не знаю… с Фугасом на толковище… другого выхода нет. Лопухнулся я… они, падлы, Ирку накнокали. Если не приду на толковище — отовсюду в иркутскую ельню звякнут. Там на мое имя вызовут Ирку, перепустят на колхоз, а в западло замочат. Прищемили меня за это самое… за душу. А воры слово держат.
        Говорит Валет отрывисто, бессвязно. Я чувствую, как напряжены его нервы, и не лезу с глупыми вопросами и беспомощными советами. А зря… Если б не спеша подумать, то можно было повернуть иначе… если бы подумать, если бы не спешить… Видно, за очень больное место прищемили Валета — за любовь его! Не думал Валет — на все соглашался.
        — Номер в гостинице за три дня оплачен,  — продолжает Валет,  — держи сару… тут около куска… Возьми и бока рыжие… Делай, что говорю. Остальное в письме. И ни-ка-кой самодеятельности! Надеюсь, обойдется… если сибиряки не будут москвичам жопы лизать. В Москве у меня конфликт с подонком из авторитетов… трекнул я, что Факир — мой отец, а он меня — жидом пархатым… вот в оборотку и обидел я его… Жди три дня, не ломай рога, сиди тихо! Если не вернусь — никуда не суй рога, а мотай в Иркутск. Адрес на письме.
        Ништяк, Рыжик! Бывало хуже… в девятнадцатом, когда Одессу грабили три банды: Котовского, Мишки Япончика и Ваньки Упыря. Тогда оптимист Мойша Глейзер сказал: «Шща, господа! Это таки не большевики! Не бывает так плохо, щоб не могло бы стать хужее!»
        Задумавшись, Валет нервно меряет комнату шагами из угла в угол, мурлыкая дурашливую одесскую песенку:
        Вот вам одесский юмор:
        Начальник взял да умер!
        Вот вам одесский номер:
        Начальник взял да помер!..

        Остановившись посреди комнаты, тряхнул Валет пышной каштановой шевелюрой, будто бы вытряхнул из головы скверную мысль, улыбнулся:
        — Мудрый Соломон, сын царя Давида, говаривал: «Есть на все Господня воля — век мне воли не видать!» Первую половинку этой фразы в Библию записали, вторую — изучают… Прав Соломон Давидович! Пришла пора завязать — надо с этим делом кончать! Жадность не только фрайера губит… Залетают, когда при казне за прикупом тянутся! Как говорил Мойша Глейзер: «Знал бы прикуп — жил бы в Сочи!» Может, все к лучшему! Завяжу на толковище… чин-чин!  — кину в общак — сколь назначат — форсов хватит! Проживем!
        У меня есть умение жить и с людьми дружить! И э-э-эх!! Заживем по высшему классу!! Прихватим Ирку с мамой и… «в скором поезде, в мягком вагоне» — ш-ш-ща!!  — к Черному морю!! Хазу купим на берегу, чтобы жить под шорох волн! Мантулить буду… я настырный: рогом упрусь — гору сверну! Знания имею кое-какие. И тебе пора учиться! Хватит с липовым табелем носиться! Свои очхоры зарабатывай! Красиво заживем, и все пойдет путем! Как приедем на юга, так и сразу — да! Растеребил мои волосы Валет, засмеялся, крепко прижал мою лохматую голову к себе и… поцеловал в макушку! Это было в первый раз. И в последний.

* * *

        Два дня сидел я в номере, прислушиваясь к шагам в гулком гостиничном коридоре. Не дождавшись третьего дня, поспешил на вокзал к скорому «Владивосток — Москва»… Поезд опаздывал на несколько часов. Говорят, только однажды в Улан-Удэ поезд пришел тик в тик, минуточка в минутку. Только это был вчерашний поезд! Томясь в ожидании, уезжающие, провожающие и встречающие одинаково стервозно надоедали дежурному и кассиру. А в это время подзагулявший поезд, как озорной щенок, весело крутил зеленовагонным хвостом на заоблачных виражах дороги на сибирских хребтах.
        И я мотался бесцельно по перрону, время от времени натыкаясь на громадную бетонную скульптуру медведя, стоящего на задних лапах у входа в вокзал. И каждый раз удивлялся: зачем воздвигнута эта свирепая скульптура, загораживающая вход? Лучше бы скамеечку поставили, чтобы люди не зверели, стоя на задних лапах… И почему я отпустил Валета одного?!
        В Иркутск поезд пришел на следующий день. Не раз бывал я тут с Валетом. С собою к Ире он меня не брал, в гостинице оставлял. Обижаясь за Валета, ревнуя его, испытывал я неприязнь и к Иркутску, и к Ире, представляя ее изнеженной фифочкой, которая ест и пьет на серебре и злате, а живет в том красивом доме возле моста на правом берегу Ангары, который у Жюля Верна в романе описан. Наверное, целыми днями музицирует эта фифочка… а на Валета смотрит снисходительно… ведь он на рояле не играет… Не понять ей, какой он душевно тонкий, умный, добрый поэт! Ничего не говоря Валету, я вымещал ревность в насмешках над Иркутском. И Валет сказал как-то:
        — Отчасти, ты прав. Природа сделала все, чтобы на берегу златокудрой Ангары, вблизи Байкала, был самый чистый и красивый город, но человек сделал все, чтобы был тут не Байкальск, не Ангарск, а… Иркутск! В честь самой мутной реки — Иркута!..
        Если театр начинается с вешалки, то город — с вокзала. Когда поднимаешься вверх из-под гнетущих сводов старинного иркутского вокзала, то оказываешься не на просторной привокзальной площади, как в других городах, а на узком, кишкой закрученном проезде, суетливо шумном, невероятно грязном. По глубоким колдобинам привокзального проезда, поднимая пыль и разбрызгивая грязь, с грохотом катят грузовики и подводы. Такое сочетание непросыхающей грязи и ненамокающей пыли — только в Иркутске!
        На автобусной остановке я терпеливо опыляюсь и обрызгиваюсь в ожидании автобуса в поселок Горького, за Иркутом, где живет Ира. Гениальные творцы автобусной остановки учли особенности сибирской погоды: на случай дождя — отсутствие крыши, на случай мороза — железные сиденья, на случай ветра и пыли — декоративные проемы в стенках. Изучив архитектурные прелести остановки, иду пешком. До этого видел я только центр города, застроенный старинными массивными домами, похожими на резные дубовые комоды, обожаемые бабушками позапрошлых столетий. По пути от вокзала до поселка вижу советскую застройку Иркутска: крупнощелевые двухэтажные бараки вперемешку с самодельными лачугами. Неряшливые некрашеные заборы, покосившиеся столбы уличного освещения — все покрыто многолетним слоем серой грязи. А берега красавицы Ангары в пределах города плотно застроены уныло смердящими производственными зданиями, серыми складскими помещениями, загорожены бесконечными заборами, за которыми угрюмо чернеют гниющие горы утильдерьма и металлохлама, собранные правнуками Кучума.
        На окраине города, за глинисто-мутным Иркутом, стучу я в покоробленную и просевшую от времени дверь ветхого домика. В ответ домик начинает содрогаться от внутренних тектонически грозных толчков. От одного из них забухшая дверь распахивается — и с такой силой, что я едва успеваю отскочить, чтобы не скатиться кубарем с высокого крыльца. На пороге двери в темном дверном проеме стоит, светясь радостной улыбкой, невысокая, тоненькая девушка. Впрочем, сперва вижу я только широко и доверчиво распахнутые глазищи, потом — улыбку.
        — Здравствуй, мальчик! Извини… дверь не заперта, но…
        — Здравствуйте… Вы — Ира?
        — Ну конечно же! Заходи в дом!
        Войдя, попадаю в обстановку доброжелательного уюта. В доме все скромно, даже — бедно, но так чисто, опрятно и в таком милом удобном беспорядке, который лучше всего говорит о том, что люди здесь живут, а вещи им преданно служат. В домике — культ заботливой женщины, а не красивых вещей, порабощающих хозяев. Как много людей думают, что дорогие вещи украшают их духовную нищету! Здесь каждая вещь необходима и готова послужить. Скромные вещи стоят не напоказ, а в удобном месте, не выпячиваясь кичливо, не притесняя человека, не мешая ему жить. От этого в доме уютно и радостно. И электросчетчик на кухне мурлыкает свою электрическую песенку, как ласковый котенок.
        — Садитесь, тут удобнее… не стесняйтесь, а то я тоже застесняюсь… наверное, мы знакомы, хотя и заочно. Вы — Саша?  — И вдруг радостный свет гаснет в серых глазищах — они темнеют, как озера от набежавшей на небо тучки. Лобик Иры озабоченно хмурится, а в голосе — тревога:
        — А где Коля? Что случилось??
        В душе моей что-то слишком поспешно захлопывается, прищемленный кусочек души болезненно заныл, как зуб: значит, Валета тут нет.
        — Мы расстались случайно, а здесь, думаю, встретимся…  — кружу я восьмерки, не представляя: как буду отдавать письмо? Не с порога же… обухом да по темечку! А из Иры, как горох из рваного кулька, вопросы сыплются. Предполагая, что Валет вряд ли рассказывал Ире об особенностях нашей работы, чувствую я себя не в своей тарелке и, опасаясь ляпнуть что-то не в масть, отмалчиваюсь либо начинаю оживленно говорить о другом. И получается у меня это так изящно и непринужденно, как у лоха мешком из-за угла трахнутого. Ведь тогда, когда боишься показаться дураком,  — начинаешь выглядеть совершенным идиотом!

* * *

        День проходит. Потом второй. А я не решаюсь отдать письмо, которое, царапая душу, шебаршит во внутреннем кармане. Вижу, как мучается Ира от неизвестности и о чем-то догадывается, но боится узнать это и с расспросами не пристает настырно. Да и как ей приставать, если на любой из вопросов я леплю горбатого к стенке. Ежу понятно, хорошие новости по два дня за пазухой не носят. За эти дни вжился я в дела домашние и знаю, что Ира с мамой живут на крохотную Ирину зарплату, которую получает Ира в конторе деревообделочной фабрики. А мама Иры не только работать не может, но не каждый день на ноги может встать: ревматизм у нее от того, что работала она на иркутской лесобирже по пояс в ледяной воде. Все домашние дела мама Иры делает сидя: готовит, шьет на машинке — заказы берет — соседскую детвору обшивает.
        Домик сырой и зимой холодный, потому что прогнил снизу. Летом на Саянах снега тают и Иркут поднимается. Теперь леса в верховьях Иркута вырубили, летние паводки стали ранними и такими высокими, что вода до дома добирается. Но живут в этом доме две жизнерадостные женщины и считают, что хорошо живут: и дом собственный, и на столе есть что поесть… да и одеться есть во что!  — недавно Ира модное платье с помощью мамы сшила… в первый день моего приезда показала мне его и, зардевшись, сказала:
        — Это — к свадьбе…
        А Валет в этом милом домике не бывал ни разу. Встречались они у подруги Иры. Вот какая она… «фифочка». Как я отдам это письмо?..

* * *

        К вечеру второго дня я решаюсь. Предлагаю Ире погулять вместе. Ира сникает, понимая, что сейчас она узнает то, что так не хочет знать. Идем по берегу Иркута вверх по течению, к железнодорожному мосту. Садимся на бревно, лежащее у обрыва, под которым мчится, крутясь в водоворотах, быстрый, мутный Иркут. Не гоняя порожняк, отдаю я Ире письмо. Отворачиваюсь. Мне стыдно и горько. Потухшая Ира осторожно берет письмо, подержав его, не открывая, содрогается от рыданий…
        — Зачем ты меня мучил?… С того дня, как ты пришел, я не спала…  — Худенькие плечики Иры дрожат. Не в силах читать, Ира возвращает письмо, говорит срывающимся голосом:
        — Читай сам!!..
        Дрожа от волнения и холода, я медленно читаю страницы, исписанные размашистым почерком Валета.

* * *

        «Дорогие мои, Иришка и Санек!
        Вам обоим пишу я это:
        Иринушка, дорогая моя, любимая! Моя родная женушка! Обидно и досадно мне, что только сегодня я назвал тебя женой! Милая моя жена! Сейчас, когда я пишу это письмо, я надеюсь на то, что все закончится хорошо и все мы еще долго будем счастливы вместе! Когда вернусь, то все, что я тут написал, я тут же повторю тебе, Ириша, и буду повторять и повторять всю жизнь: милая! любимая!! родная!!! А письмо это я уничтожу, чтобы ты не прочитала те страшные слова, которые я сейчас напишу:
        РАЗ ТЫ, ИРИША, И ТЫ, САНЕК, ЧИТАЕТЕ ЭТО ПИСЬМО — ЗНАЧИТ, МЕНЯ НЕТ СРЕДИ ВАС, ЖИВЫХ. ПРОЩАЙТЕ, ДОРОГИЕ МОИ, САМЫЕ РОДНЫЕ, ПРОЩАЙТЕ! ПРОЩАЙТЕ НАВСЕГДА!!
        Не сбылись мои надежды… Знаю я вас хорошо и уверен, что Санек промурыжит это письмо пару дней. Сперва будет на что-то надеяться, потом будет оттягивать неприятное, все еще надеясь на что-то… А ты, милая Ириша, хотя и будешь догадываться, но не будешь вытряхивать «добровольные и чистосердечные признания» из Санька. Добрая надежда бывает от оптимизма, а оптимизм — от недостатка информации. Не всегда случается в этой жизни «хапнуть энд», как говорят в Одессе. Горько, что по моей вине у любимых моих людей получится печальный праздник 1-го мая. Значит, обстоятельства сильнее…
        Я очень хочу жить, и сделаю все, чтобы остаться в живых! Все время путаюсь во временах, забывая, что раз вы читаете это письмо, значит меня уже нет, все — в прошлом. Не надо искать меня. Фугас не наследит. Я исчез, будто бы меня и не было.
        Я пришел в этот мир ниоткуда,
        И уйду из него в никуда…
        Написал я о себе эти строчки давным-давно, и оказались они пророческие. По старому знакомству Фугас обещал: смерть моя будет внезапная, легкая, а могила — озеро Байкал. Сдержит он обещание. Авторитетный кит мокрого гранта.
        Жалко до слез только вас, а себя — ни капельки! Сам виноват. И тебя, Санек, тянул туда же. А если ничему не научил, то — к лучшему. Не верь, Рыжик, в порядочность того мира, из которого я ушел… в мир иной. Несправедливости и жестокости в нем столько же, сколько и в стране советской. А рассказывал я веселые баечки о воровском мире, чтобы оправдаться в твоих чистых глазенках, Санек.
        И ты извини меня, Ириша, за лажу, которую я придумал про КБ, где я что-то секретное изобретаю и премии получаю. Меня может оправдать одно: о том, о чем я тебе рассказывал, я… мечтал! Да-да! Всю жизнь мечтал работать механиком, возиться со сложными машинами. Учился заочно. Быть может, ты мне не очень-то верила. Помнишь, ты сказала в саду на Иерусалимке: «У нас, женщин, своя удивительная логика: мы знаем, что это не так, но верим, что это так, а вере доверяем больше, чем знанию!» Милая, очаровательная Иришка! Ты прекрасна именно потому, что живешь, думаешь и чувствуешь наперекор заскорузлой черствой логике! Я эти твои слова запомнил, потому что понял тогда, что ты знаешь про мое вранье. И все равно, веришь всему, что я говорю! Ириша, солнышко мое, ты меня всегда понимала лучше, чем я себя! Зачем мне оправдываться, если ты оправдаешь меня лучше, чем я сам! Остальное Санек расскажет. Он все понимает.
        Многое хочу рассказать. Какое было бы счастье, если бы я мог всю жизнь не спеша разговаривать с вами, дорогие мои! Если бы мы жили вместе! Так оставайтесь, вместе вы вдвоем: моя жена и мой братишка. Все, что есть у нас,  — это ваше, общее. Ничего не делите! Прошу: вместе живите! Вы нужны друг другу! Кроме вас, у меня никого… и не будет! Так будьте хотя бы вы вдвоем счастливы!! Целую обоих.
        Коля. 22 апреля 1939 года.
        П.С. Жаль, не успели мы расписаться, Ириша. А из-за разных фамилий у тебя с Сашком будут затруднения в наше время всеобщей бдительности. Но я надеюсь, что преодолеешь и это. Бросайте все, уезжайте из Иркутска. Деньги положи на несколько аккредитивов. Их хватит не только на домик на берегу Черного моря. Уезжайте на Кубань. Там Россия симпатичнее. Между Новороссийском и Туапсе по берегу моря много уютных и спокойных местечек. Не спешите сразу покупать. Поживите хоть полгода, подумайте, повыбирайте. Денег хватит на жизнь и приличный дом. Я узнавал.
        Будьте долго счастливы, живите вместе! Очень любящий вас Коля».

* * *

        Прочитал письмо. Ира сидит, уткнув лицо в колени. Плечи ее дрожат. Слушала ли она? Съежившись, обхватив руками колени, замираю и я. Бесконечно тянутся длинные весенние сумерки, становится все холоднее. Внизу, под обрывом, нервно пульсируя, журчит вода. Наверное, в стремительной струе раскачивается ветка, склоненная над рекой. А больше — ни звуков, ни мыслей. В голове, как в стратостате «ОСОАВИАХИМ»: пусто, тихо… и горько. Горькая пустота заполняет всю вселенную. Зачем идти куда-то, если жить не хочется. Быстро темнеет. Становится холодно. Я замерз в кочерыжку, но это мне безразлично. Потом вспоминаю про Ирину маму. Сидит она одна, не зажигая свет, ждет, ждет… И мы идем домой.

* * *

        Всю ночь не спал. Думал, вспоминал. Иногда плакал. Дышать старался ровно, будто бы сплю. В комнате за занавеской так же тихо плакала Ира. И ее молчаливая мама, стараясь быть бесшумной и незаметной, чтобы кому-нибудь не помешать, не спит. Вздыхает, подходит к Ире, ни о чем не говорит, не спрашивает, но понимает все. Как все мамы…
        Засыпаю под утро, когда светает. И вдруг просыпаюсь с тяжелой головой и с еще большей тяжестью на душе. Какая-то женщина в черном просторном платье и в черном платке, хлопочет у печки. Почувствовав мой взгляд, женщина в черном оглядывается… Я так и ахнул: неужто — Ира?!!
        Как изменилась она за ночь! Вместо румяной девчушки передо мной — много пережившая женщина со скорбным, потемневшим от горя, лицом. Куда исчез радостный блеск озорных серых глаз? Глаза уменьшились, стали темными, запали в опухшие веки, а плечи ссутулились, будто бы под грузом долгих, тяжких лет. И какое ужасное платье: тяжелое, черное, не по фигуре. Наверное, мамино… много раз надетое черное платье, черный платок на голове, лицо, почерневшее от того, что и на душе тьма кромешная.
        — Вставай, Сашенька,  — говорит Ира, увидев, что я проснулся.  — На автобус надо успеть… завтра — девятый день… мы на море поедем, поэтому — теплее одевайся… я пальто для тебя взяла у соседей…
        Ужасная догадка потрясает меня: Ира сошла с ума!!! Не может быть девятый день в шестидневке!! Разве на море ездят из Сибири в автобусе?! Зачем на море пальто, если и в Иркутске жара? Но после нескольких уточняющих вопросов, я понимаю, насколько необъятны размеры моего невежества! Морем в Иркутске называют озеро Байкал, а девятый день — он не из советской шестидневки… Непонятным осталось: зачем в такую жару брать с собой теплое пальто? Но не стал я приставать с расспросами, вспомнив совет Валета: «Промолчи — за умного сойдешь!»

* * *

        И вот вместе с другими пассажирами трясет и мотает меня и Иру фанерный «салон» автобуса, пылящего по ухабистой дороге с угора на угор все выше и выше — к деревушке Листвянка на берегу Байкала. На коленях у всех тяжелые свертки — пальто. Даже женщины в салоне молчат: фанерный ящик кузова — идеальный резонатор и многократно усиливает грохот езды по тряской, каменистой дороге. Пассажиров не много, потому что канун Первомая. Завтра с утра все трудящиеся нашей страны, которые называются «самыми свободными в мире», обязаны выйти на демонстрацию под угрозой возмездия от имени таких же «самых свободных трудящихся»… любил почесать язык об такие темочки «марксист» Валет.
        О чем бы сегодня я ни начинал думать, а мысли возвращаются к Валету. И Ира, наверное, о нем сейчас думает. Но не о Валете, а о Коле думает. Так получилось, что у нас об одном и том же человеке настолько разные воспоминания, что нигде они не пересекаются… И не пересекутся, ведь этого человека уже нет! В черном платке Ира сидит на переднем сиденье, потому что ее еще и укачивает. И голова у нее болит от шума и жары. Сгорбилась, стала совсем, как старушка… как меняет людей горе!

* * *

        Лихо зарулив, почти на месте, автобус останавливается на крохотной площади в Листвянке. Отворяется дверь — в «салон» врывается ледяной ветер. Не выходя из душной, горячей от солнца автобусной коробки, пассажиры разматывают узлы с теплой одеждой. И я, радуясь Ириной предусмотрительности, поспешно забираюсь в просторное теплое пальто.
        Выскакиваю из автобуса и глаз не могу оторвать от фантастической панорамы байкальских берегов. В голубой хрустально прозрачной чаше, триумфально вознесенной над всей Сибирью, в окружении высоченных голубых гор лежит гигантский кусок зимы — покрытое заснеженным льдом озеро Байкал. По берегам озера — снег.
        Холодный ветер посвистывает морозно-голубым запахом тайги, пьянящим после душной и пыльной жары. В бездонной небесной синеве расплываются голубые, акварельно размытые воздушной толщей белоснежно-призрачные горы на другом берегу Байкала. Кажется, что смотрю я на них сквозь зыбкую прозрачность голубой байкальской воды!
        Выбравшись из душного автобуса, люди с наслаждением вдыхают холодный воздух, дивно пахнущий байкальской синью. Какой-то старичок, из местных, встречая приехавшую из города родню, балагурит:
        — Да-а… воздух-то у нас от тако-ой! Которы городски, вдохнут, значитца, таку прозрачность, а ужо выдыхать обратно не хочуть. Остаются, значитца, тута… бездыханные.
        Голубая мечта африканского людоеда — пышнотелая, розово-телесатая, потная пассажирка — плавно вытекает из горячей коробки автобуса и раздраженно бухтит на веселого деда:
        — Воздухом поди-тко сыт не будешь! Как тут, на море, с продуктами-то… а?
        — С продуктами у нас на море хорошо-о…  — хитрит старикан, опасаясь прямо отвечать на провокационный вопрос.  — Быват, и без заморских продуктов на море обходимся! Воздухом вздыхам, омульком заедам!
        Умываемся в «Доме приезжих», и Ира, которая здесь была со школьной экскурсией, ведет меня по тропинке через густой лес на гору, откуда открывается удивительное зрелище: из озера в бескрайний сибирский простор вырывается могучая, стремительная река Ангара, с которой не сравнится ни одна река в мире по прозрачности и стремительности.
        Замирая от восторга, стоим на обрыве возле того места, где златокудрая Ангара, не захотев стать женой сварливого, мутно-черного Иркута, разорвала кольцо гор вокруг Байкала, сокрушив все на пути, вырвалась на волю и умчалась по сибирским просторам от сурового отца — старика Байкала, чтобы через тысячи километров встретить суженого — могучего красавца Енисея.
        И Шаман-камень, который бросил седой Байкал вслед своенравной дочери, пытаясь остановить ее неукротимый бег, беспомощно чернеет треугольной макушкой посреди пенящегося, завораживающе быстрого потока, мощно и стремительно несущегося по крутой дуге вниз, сквозь горы, в бескрайнюю даль от бездонной чаши Байкала.
        Невозможно насмотреться на эту величественную, почти неземную красоту. Души наши наполняются восхищением и чувством причастности к этому поистине космическому сочетанию: могучего и прекрасного! Причастности к той удивительно гармоничной красоте, которая не подавляет человека величием, а растворяет в себе его душу. Той красоте, среди которой чувствуешь себя крохотной восторженной частичкой этой великолепной космической феерии.
        И страдания, которыми жизнь безжалостно уродует нежную, беззащитную душу человеческую, тихо-тихо растворяются в гармонии необъятных просторов и непрерывно меняющихся красок Моря, для описания которого нет слов ни в одном из языков мира!
        Все то, что вижу я, так по-сибирски огромно и фантастично, что воображулистый тихоокеанский бесенок-задавака, всю жизнь некстати подпрыгивающий во мне, жалобно пискнув: пии!  — смущенно сникает и лапки кверху поднимает, устыдившись своего мелкого ехидства по поводу того, что иркутяне пресноводное озеро называют морем. И я теперь буду называть Байкал так же уважительно — Морем.

* * *

        Наверное, самые оголтелые йоги сочли бы обстановочку в «Доме приезжих» несколько суровой для своих организмов, изнеженных на ложах из гвоздей. На расшатанных бурной жизнью железных койках поверх неоструганных досок лежат грязные мешки с редкими, зато жесткими, как биллиардные шары, комками спрессовавшейся ваты. Парочка таких же жестких комков перекатывается внутри пятнистой, как ягуар, наволочки.
        Измученные дорогой, мы сразу ложимся и засыпаем, как убитые, под предпервомайские завывания черного раструба громкоговорителя, озвучивающего Листвянку и ее окрестности. И хотя ватные шары из-под нас сразу разбежались по краям матраца, а койки, чувствительные, как сейсмографы, громко и жалобно скрипят и визжат даже от сновидений, спим мы всю ночь, не просыпаясь.
        Так действует байкальский воздух, прилетевший сюда с лихим посвистом из таинственного дикого баргузина. Оттуда, где бездонно черные ущелья, заросшие угрюмой тайгой, по ночам озаряются призрачно-голубым сиянием электрических драконов, ощетиненных грозовыми молниями, которые поражают безумцев — искателей несметных сокровищ старика Байкала, спрятанных в горах баргузина. А красота байкальская, очаровав нас, всю ночь лечит наши израненные горем души…
        Ранним утром с трудом отрываю голову от подушки, полной дивно-голубых и сказочно чудных сновидений. Некогда досматривать их — надо скорее покинуть Листвянку, пока не заболботало кошмарное радиоботало, будя разоспавшихся приматов дикими воплями, у которых сквозь текст прорывается советский подтекст: «А ну, вставай-вставай, Первомай, твою мать! Подымайся, б…!! Начинай, как и я, орать!!!»
        Поеживаясь, смываем еще теплые сны живительной байкальской водичкой, завтракаем необычайно нежным, тающим во рту байкальским омулем, запивая его ароматным чаем, круто заваренным на изумительно вкусной байкальской воде, и спешим подальше умотать от черной громкоорательной трубы, которая в честь Первомая в любую минуту готова издать истошные вопли партийных вожаков и визгливый оргазм обожания вождей сонмом советских обезьян.
        Идем наобум по тропинке вдоль берега Моря на север, лишь бы не слышать, как громкооратель издаст оскорбительный для тихих байкальских берегов оголтелый первомайский рев коллективного оргазма народной массы, одуревшей от холуйской верноподданности.
        А солнце, поднимаясь из-за заснеженных вершин по-сибирски громадных гор восточного берега Моря, ярко освещает таежные склоны нашего, западного берега. И в радостно золотистых лучах утреннего солнышка каждая лесная полянка превращается в маленькую волшебную страну из доброй сказки. Одни поляны покрыты ковром из нежно-акварельного разноцветия подснежников: желтых, белых, фиолетовых. На других полянах, более открытых солнцу, уже цветут розовые цветы бадана и алыми огоньками вспыхивают веселые сибирские жаркИ. Ира сплетает венок из жарков и бадана, мы поднимаемся на крутую гору, потом карабкаемся на верхушку скалы, похожей на башню, которая венчает вершину… и какой великолепный вид на Море распахивается отсюда! На верху скалы растет одинокая, причудливо искривленная ветрами сосеночка, а рядом с ней намертво врос в скалу расщепленный молнией остаток могучего ствола сосны, все еще цепляющийся за скалу смоляными корнями. Ира достает из сумки небольшой молоток, гвозди и, величиною со школьную тетрадку, толстый лист алюминия, с дырочками по периметру, на котором выгравировано:

        КОРНЕЕВ
        Николай. 21 год.
        Погиб 21.04.39.

        Прибиваю пластинку к стволу сломанной сосны, и Ира привязывает венок меж толстыми корнями, вросшими в монолит скалы.
        — Когда же ты, Ира, успела надпись сделать?
        — Это — мама… рано утром подняла соседа… он на авиазаводе работает, поэтому дома у него всегда алюминий.
        Мы молчим, глядя на Море.
        — Жаль, нет фотокарточки…  — вздыхает Ира.  — Хотели сфотографироваться в день регистрации… тридцатого апреля… чтобы была на всю жизнь память… о самом счастливом…  — Слова ее прерываются рыданиями.
        У меня в кармане — колода карт. Полагая, что престидижитация развивает подвижность кистей рук, Валет регулярно, как гимнастикой, занимался ею. Глядя на него, и я стал осваивать спуски, вольтЫ, переброски, подтасовки, подмены — те приемы, не овладев которыми садиться играть в карты — все равно, что играть на бильярде с завязанными глазами.
        Есть, конечно, теория игр, но важнее умение играть! Какой интерес играть, состязаясь не в умении, а в дурацком везении? Тогда лучше пятак подбрасывать. Вынув из колоды червонного валета, я просовываю карту в щель между стволом дерева и алюминиевой пластиной.
        — Вот, вместо фотокарточки…  — поясняю я.
        — А почему не король бубновый?
        — Потому как — жена есть… А король червей — старый. Да и на Валета… то есть — на Колю,  — поправляюсь я,  — король не похож.
        — А вправду этот валет, как Коля…  — соглашается Ира:  — Ладно, пусть будет червонный валет.
        И в этом валете наконец-то соединилась наша, такая разная, память о Коле и Валете. Укрывшись от ветра за выступом скалы, закутавшись в пальто, прижавшись друг к другу, долго сидим мы молча, глядя на величественную панораму Байкала. А над нашими головами ветер, пахнущий холодной синевой, грустно посвистывает в ветках одинокой сосеночки. И как руки, заломленные в пароксизме горя, печально качаются ветки сосны над голубой бездной. А ветер все посвистывает и посвистывает, однообразно, как свистят по привычке, без мелодии, глубоко задумавшиеся люди. Так, бывало, и Валет, задумавшись, посвистывал… Быть может, сейчас, на девятый день после смерти, печальная душа Валета, прощаясь с миром, рассеянно посвистывая, летит над бездонной его могилой — Байкалом… все быть может… неспроста всеведущий граф Монте-Кристо сказал:
        «Смерть, как и жизнь, таит в себе страдания и наслаждения, надо лишь знать ее тайны…»

        Конец репортажа 11

        Репортаж 12
        Могущество бумажки

        Без бумажки ты букашка, а с бумажкой — человек!
    (Пословица)

        Человек состоит из трех элементов: тела, души и документов.
    (Пословица)

        «Хорошо в Иркутске летом — целый месяц снега нету!» — запел, было, жизнерадостный поселковый холостяжник под гармошку на поляне подле Иркута. Обрадовался теплым денечкам и долгим ясным вечерам. Но! «Рано пташечка запела»: в канун цветения сирени, в июне, задул до костей пронизывающий северный ветер, затянули небо плотные тучи и пошел, и пошел беспросветно нудный, как советский роман, моросящий дождик. Долго, трудно одолевая слякотную непогодь, подкрадывалось лето сквозь длинную чреду промозгло-слякотных дней, надоевших самим себе. Но вдруг сухие, горячие порывы ветра из монгольских степей в клочья разорвали многослойную пелену туч. И лето, засияв яркой синевой солнечных дней, обдало жарким зноем истосковавшуюся по теплу иркутскую землю.
        Ира купила два велосипеда. Себе — с дамской рамой, а мне — настоящий взрослый «Минск»! Могучий «Минск» с хромированными ободами, толстыми шинами и ослепительно сияющим никелированным рулем! А на руле — звоночек, а в нем — отражение моей ликующей физиономии на фоне яркого, как бразильский карнавал, радостно сияющего мира! Велосипед — прекрасная, как Рио-де-Жанейро, мечта каждого пацана! Жаль, что вместо кожаного седла с могучими пружинами пришлось мотать на раму тряпку: сам виноват — ноги коротковаты.
        Теперь, если я не на рыбалке, то путешествую на велике вдоль берегов Иркута и Ангары. А по выходным я и Ира отправляемся на велосипедах в лес, подумывая о том времени, когда созреет земляника, черника, а там наконец-то подойдут грибы, малина, орехи — все то, что дарит сибирякам короткое, но щедрое сибирское лето.
        А в город на велосипедах мы не ездим. Для этого надо зарегистрировать велосипеды, сдать экзамен на «право вождения велосипеда», получить в ГАИ велосипедные номера… а для всего этого нужна (всего-то!), справка из домоуправления о том, что я житель Иркутска, а не шпион из Страны восходящего солнца.
        Справки… ох, эти справки! Однажды я спросил Иру: когда мы поедем к Черному морю? Наморщив лобик, Ира стала объяснять, что для того, чтобы прописаться на Черном море, надо получить справку о том, что здесь выписан, а для этого надо сперва прописаться здесь, а для этого — иметь справку с прежнего места жительства и выписку из прежней домовой книги для получения нужной справки в соответствии с предыдущей соответствующей справкой… Запутавшись в перечислениях справок, Ира вздохнула и рукой печально махнула. И понял я, что домовая книга, в которой хранятся квитанции за электричество, не от доброго домового, а от злобной фискальной машины СССР.
        Оказывается, детей в таком возрасте, как мой, аисты не приносят. Такое выдающееся медицинское открытие сделал не я. Это авторитетно провозгласил участковый мент. И судя по тому, как угрозно громыхнул он перекошенной калиткой, уходя из нашего дома, отношение к моему самозарождению в этом доме у него было неодобрительным.
        Для поселковых соседей хватает невинной лжи о том, что я Ирин племяш из деревни. И соседи, кто от делать нечего, а кто по сексотной подляне, задают мне пикантные вопросики: «Ну и как там — жисть в деревне?» Будто бы не понимают, что вопросы за жизнь в деревне уместны как беспокойство за стул покойничка: «Азохун вей, Сагъа! А что, Абгъама узе похогъонили? А я таки имею значительное беспокойство за его стул!» * * *
        При «стирании грани между городом и деревней» стирается не грань, а деревня. Не надо беспокоиться за жизнь в деревне. Там не жизнь, а наоборот. Живут в деревне потому, что знают, что «колхоз — дело добровольное, хочешь — вступай, не хочешь — расстреляют». Но вякнуть про то, что в деревне плохо,  — не моги!  — это махровая антисоветчина. А хвалить жизнь в деревне — это озадачить всех вопросом: ты что, с луны упал и головой стукнулся? Для ответов на сексотные вопросики пользуюсь я стихотворными перлами советских рифмоплетов, которые, неустанно повышая производительность, бодро кропают псевдодеревенскую поэзию на неисчерпаемую тему:
        Хорошо идут дела
        У колхозного села!..

        А то я, хляя под сиваря, выдаю крепким рассольничком ядреные деревенские прибаутки, которых нахватался в поездах: «Уж така весела в деревне жись — токо за штаны держись!», «Ох как весело живем, будто в Польше, веселей всего тому, у кого хрен больше!». И так далее. А чем далее, тем позабористей, посолонее. Ведь сибирского сиваря хоть голодом замори, хоть замордуй в подвале НКВД, а он, размазывая кровь и слезы, и в преисподней, будет ерничать, охальничать и материться. Такова его живучая сибирская природа. Поселковые мужички на мои присказки как жеребцы регочут, бабеночки повизгивают кокетливо, как бы смущаются, но на прибауточки не обижаются. Вот стихи орденоносных холуев, сексотов-стихоплетов Светлова и Безыменского, подзаводят, потому что, по натуре, они насмешка над деревней. А с лихой прибаутки — что взять? Каков вопрос — таков ответ. Есть и такие народные частушки, которые не для всех, вроде:
        Сверху молот, снизу серп  —
        Это наш советский герб.
        Хочешь жни, а хочешь куй,
        Все равно получишь х…!

        Из-за вездесущих сексотов такие прикольчики поют только на ушко родным и близким. А частушки-то вмиг по стране разлетаются! Неужто все люди — братья?!

* * *

        Всем понятно, раз есть у пацана из деревни шанс прописаться у городской родни в домовую книгу, чтобы в шестнадцать лет получить паспорт и стать гражданином СССР,  — то почему б и нет? И участковый мент, в меру своей испорченности, тоже считает, что Ира ловчит племяша деревенского пристроить в городе. Конечно, власти не одобряют исход сиварей на городские земли обетованные. Если все сивари запоют:
        Снаряжу я тебя в темно-синий костюм,
        Сам надену я шляпу большую.
        Переменим давай деревенскую жисть
        На веселую жисть городскую!

        Да ка-ак рванут когти в город!  — кто тогда в колхозном дерьме гваздаться будет? Пушкин?? Но для малолеток это вроде бы не преступление — нет закона, чтобы карать малолетку за побег в город! Тем более если сиваренок учиться горазд. Вон Ломоносов как резво в город когти рвал! Тогда тоже крепостное право было. В России оно всегда! Раз с политикой это не связано, то власть может глаза на это дело прищурить, конечно, если уважение к власти будет соответственно — в виде деревенского презента: горшочка со сметанкой и корзиночки с десятком яичек. Давно уж облизнулся участковый на сметанку и недоволен тем, что Ира не спешит с угощеньицем…
        — Понятно ж — каждый хотит пачпорт заиметь! Есть пачпорт — ты человек. Нету — не взыщи. Как сельское хозяйство укреплять, ежели кажный хотит иметь жисть изячную! Каб деревню заградить колючкой, вохру поставить на вышках и в поле водить сиварей под конвоем, был бы толды полный порядок…  — любит мусолить деревенскую темочку участковый, когда под мухой.
        — Я-то колхозника понимаю…  — рассуждает он,  — сам сиварем был… им бы и остался, ежели б не армия. Токо она, родимая, от колхоза отмазала. Коли колхозникам равноправную жизню давать, то где других сиварей сыскать? Кто же, мать-перемать, захотит задарма говно ковырять??
        В Америку для черной работы негров навезли африканских, а в Сибири для негров — не климат. Тут как хошь корми, а они все зимой не охнут, а передохнут! Цари-то это понимали и крепостное право крепко держали! Тут круть и верть — как хошь, а мудрая у партии политика, ядрена вошь: своих черных людей иметь надобно — колхозничков,  — которы поживучЕй негров! Главное, кормить своих не надобно,  — привычные,  — и без кормов проживут в Сибири!
        В армии участковый во Внутренних войсках НКВД служил вертухаем. Заслужил привилегию и характеристику, а после армии в городскую милицию подался. Теперь с утра участковый наполняется самогонкой и гордостью за свою выдающуюся карьеру: его власть в поселке! В чуланы к поселковым самогонщикам он не заглядывает, а они за это его уважают и стаканом первача с огурчиком на блюдечке у ворот встречают.
        Все говорят — простой он мужик, добрый. И мне участковый посочувствует… будь я из деревни! Но что делать, если я — ни-от-ку-да?! Юридически нет меня на этом свете! А наше «самое свободное общество» не скупится на содержание многомиллионной армии чекистов, паспортистов, кадровиков, работников домоуправлений, сельсоветов, загсов…
        Эту многомиллионную рать не интересует «наше светлое будущее». Они специалисты по нашему темному прошлому, в которое они по долгу службы лезут, не снимая галоши, чтобы все прощупать, перепроверить с помощью громоздкой, дорогой системы трудовых книжек, анкет, характеристик, личных дел, перекрестных запросов, выдачи и пересылки разных справок, контрольных талонов и других бумаг и бумажек, украшенных фиолетовыми штампами и печатями.
        С помощью этих бумаг каждый кадровик изучает жизненную траекторию каждого человека за любой срок его бренной жизни, начиная от получения его предками свидетельства о его рождении и кончая получением потомками свидетельства о его смерти. А у меня шанс представить справку с прежнего места жительства такой же, как у Афродиты, которая, как и я, вынырнула из пучины морской, не взяв у Посейдона за тот случай справочку с фиолетовой печатью! И я такой же миф, как Афродита. Да вот милиция ныне мифологию не уважает…

* * *

        Вечером заигрался я с пацанами в чижа до темноты. Подходя к дому, вижу яркий свет во всех окнах и мелькание стремительной тени на задернутых занавесках. В душе подпрыгивает радостная догадка: Ира из деревни вернулась! Намедни, в четвертый день шестидневки, отпросилась она на работе, чтобы на два дня съездить в деревню. А шестидневку перед этим бегала по магазинам, покупая подарки и гостинцы для деревенской родни.
        Как всегда, двери в дом не заперты. Войдя, останавливаюсь на пороге, смотрю, как кружится веселым вихрем Ира. И уборку делает, и ужин готовит, и деревенские новости рассказывает. Все сразу. Я привык, что Ира печальна, задумчива. Впервые увидел ее такой оживленной. Налетев на меня сразу со всех сторон, Ира целует, теребит, что-то спрашивает, не слушая ответ, снова кружится по дому, излучая радость. А я стесняюсь, если меня целует молодая, красивая девушка. Это приятно, но почему-то стыдно. От смущения бормочу:
        — Телячьи нежности — буржуазный пережиток.
        Ира меня, конечно, не слышит, и я понимаю, что разговаривать со счастливой девушкой — дело зряшное: гром оркестра радости внутри нее напрочь глушит любые звуки снаружи.
        — Проходи скорее, Сашенька, мне самой не терпится показать, что я привезла… вот почему так спешу!  — торопит меня Ира и еще раз целует, не обращая внимания на мое смущенное бормотание.  — Раздевайся, умывайся, садись ужинать! Демонстрация сюрприза, а от этого бурные овации, все будет после ужина! Оголода-али вы тут без меня…
        После ужина, сама изнывая от нетерпения, Ира, тщательно протирает стол, открывает модный чемоданчик с закругленными углами, который называют «балетка», и раскладывает по столу бумаги. Некоторые — старые, потертые на сгибах, а некоторые — новенькие на тетрадных листочках. Я недоуменно смотрю на Иру, на бумаги. И тетя Нюра, Ирина мама, тоже смотрит сосредоточенно. Видимо, и она ждет пояснений. Ира снисходительно оглядывает нас, как фокусник публику. И торжествующе делает рукой цирковой жест — «вуаля!», будто бы достала она эти бумаги не из «балетки», а из какого-то более неожиданного места. Так и не дождавшись бурных аплодисментов и восторженных криков «Бра-аво! Би-ис!!» и сообразив, что уважаемая публика не доросла до уровня понимания ее высокого искусства, Ира начинает нетерпеливо втолковывать недозрелым зрителям:
        — Это же — метрика! Свидетельство о рождении! А это — полный комплект справок из сельсовета. А вот — школьный табель и справка из школы. А это медицина: справки об уколах, оспе… Все для Семена Ивановича Овчинникова, славное имя которого отныне присваивается нашему дорогому Сашеньке! И фамилия у Саньки, как у нас! А потому — физкульт-ура!  — ура-а!!  — ура-а-а!!!.. Трум-турум!!  — оркестр играет праздничный марш — теперь ты мой законный племяш!! Никакой-участковый не прискребется, и любое море нас ждет не дождется! Куда захотим: хоть на Черное, хоть на Белое, хоть… хоть к морю Лаптевых!!
        Ира торжествует, а мы молчим, и ликующие клики слышны пока только со стороны Иры. Я обычно молчу, когда что-то не понимаю — так хотя бы не сразу идиотом выглядишь, а постепенно. Не умею я быстро думать, но научился быстро молчать. Лучше уж промолчать, вызывая этим сомнения в разумности, чем, вякнув не в масть, сразу не оставить сомнений в том, что ты враг народа!
        — Семка всего на год старше. И осенью в шестой пойдет. А ты ростом выше, так что как раз — Семкин возраст. Один класс наверстать — чепуха на постном масле! Какая разница: учил и позабыл или вовсе не учил? На том стоит учеба в школе: учат-учат, потом забывают. А кто из школьной программы что-то знает, кроме таблицы умножения? А чтобы ты знал про то, что в школе проходили в четвертом и в пятом, я тебе все учебники куплю! Все лето сиди и на картинки в них смотри! Будьте уверочки — знать от этого будешь столько же, сколько все. Немецкий за одну минуту выучишь: «Гутен морген, гутен таг, хлоп по морде — вот как так!» Выучил? Значит, знаешь столько же, как я, очхористка! Кое-кто из нашего класса и не знает: а какой он язык выучил…
        Только тут до меня, как до жирафа, доходит эта непонятка:
        — Но я же не Семен, а Александр… и в поселке меня все…
        — Кто — все?  — перебивает Ира.  — Дюжина сопливых пацанов? Санькой зовут?! А ты — Сенька! Какая разница?! В Сибири два имени — дело обычное и привычное! Одно — домашнее, другое — уличное, третье — дразнилка, четвертое — для любимой девушки, а по метрике — Ферапонт в память об историческом дедушке, который бражничал с Ермаком! Кто знает, как Тимофеича звали? В Сибири только по отчеству зовут! Сперва, в шестом классе, прикинешься простачком деревенским, а седьмой на очхоры кончишь! И — в техникум! А захочешь учиться — кончай десятый — и в институт! Все возможности есть, особенно — финансовые…
        — Да как же ты, доча, за выходной-то день таку кучу справок спроворила?  — удивляется мама.
        — Были они приготовлены! Семка готовил — хотел к нам переехать и паспорт получить! А когда я рассказала про Саньку, так все — и дядя Ваня, и Семка, и Пелагея — в один голос: забери, да забери бумаги! Пусть твой Санька станет Сенькой! А Семке, чтобы жить в деревне, никаких бумаг не надо… он механизатором хочет… и станет!  — настырный мужичоек! А нам можно собираться в путь-дорогу… к морю. И для увольнения с работы есть у меня шанс: дядя Прокопыч, крестный мой из Тулуна. Разве в чем-то мне откажет?! Давно для женитьбы созревал — девятый десяток разменял! Хватит, во вдовцах пожировал… А я — кто? Чучундра запечная? Я — ого!  — богатая невеста! Прокопычу сразу поставлю ящик водки! А ему делов-то: со мной под ручку в загс продефилировать, брак зарегистрировать! Потом сам сбегает, разведется: не сошлись характерами! А меня уволят по закону: к мужу спешу — терпелка кончилась — приспичило детей рожать! Нельзя ж советскую семью разрушать — жену и мужа разлучать!! Коль жена семью не соблюдает — муж по бабам загуляет…
        Тетя Нюра, трясясь от хохота, машет на Иру рукой.
        — Ты рукой не маши — объясниться разреши! Надо мной никто смеяться не будет! Не я же законы придумываю! Если без справки о замужестве кого-то уволят, то «за разбазаривание кадров» директору и кадровику — враз по выговору! Закон — что телеграфный столб: преодолеть трудно, а обойти — запросто. Я дяде Егору еще свадебный подарок куплю — спиннинг! Он рыбак заядлый! Пусть у речки посидит, вспоминая про молодую жену! Будет чем похвастаться в компании рыбаков под ящик водки! У нас, мамочка, на сто свадеб денег хватит!
        После переезда я и Саша блат на книжной базе заведем, библиотеку соберем!  — самые интересные книги читать будем!! А ты, мамочка, в Черном море и в целебной грязи ноги будешь держать. В горячем песочке их прогревать! Каждому врачу куплю по бутылке марочного коньяка, а под таким интересом высокоградусным они тебя не только от ревматизма, а от старости вылечат!.. и замуж я тебя отдам!.. какие твои годы? Сорок пять — баба ягодка опять!.. На свадьбе своей будешь на здоровеньких ножках плясать!
        Тараторя, Ира тормошит, теребит, ласкает, целует то меня, то маму. А тетя Нюра молчит, счастливо улыбаясь спокойной доброй улыбкой, любуясь радостно возбужденной Ирой. И я молчу. Что-то меня тревожит, что-то идет не так… перед Семкой как-то неудобно, хотя я его ни разу не видел и верю, что он искренне от всей своей доброй души хочет помочь мне, надеясь, что советская власть феодальные законы отменит и крестьяне, которые и в книжке про свободу не читали, станут гражданами в своей стране.

* * *

        Ночью, ворочаясь с боку на бок, понял я, что меня беспокоило: Ира не понимает, что родина и государство это две большие разницы. Любовь к родине Ира переносит на подлое государство, создавшее пятьдесят восьмую статью со множеством пунктов, подпунктов и дополнений. И наивно думает Ира, что все досадные неувязочки в нашей стране можно обходить, как стоящий на дороге столб. Одно дело — фиктивный брак для увольнения с работы — к этому без смеха не отнесешься и шуточек скабрезных — ой-ойе-оей — не обберешься! А другое дело — использование чужих документов, чтобы укрыть от НКВД врага народа. Тут компетенция пятьдесят восьмой. На эту статью работают миллионы служащих от Берии до дворников. И где гарантия, что не раскопает какой-то подозрительный кадровик тот интересный случай, что в одной семье есть два Семена Овчинникова, в один день родившихся…
        А если я смогу убедить Иру в том, что финт с документами Семена рискованный, то не изобретет ли она что-нибудь еще более оригинальное, с чем тут же влипнет по той же пятьдесят восьмой? Имею ли я право ради своего благоденствия подвергать смертельному риску добрых людей? Пора бы, вашему сиятельству, графу Монте-Кристо, честь знать… Не загостились ли вы тут: «Во глубине сибирских руд…»? И приходит в душу горечь еще одной утраты и лютая злоба на враждебное государство, живя в котором всю жизнь обречен я скрывать фамилию отца — героя Гражданской. А Ира сладко спит, усталая и довольная тем, что так удачно решила важный житейский вопрос.

        Конец репортажа 12

        Репортаж 13
        Рога и копыта

        Наш паровоз,
        Вперед лети!
    (Песня)

        Пока Ира не пришла с работы, пишу я письмо. Как-то стыдно жить в доме очно, а уходить заочно. Будто бы сбежал. У Валета была причина прощаться письмом, а у меня? Но другого я ничего не придумал. А потому уже два часа терпеливо пачкаю бумагу своим ужасным почерком:

        «Дорогие тетя Нюра, Ира!
        Не сердитесь, не называйте меня неблагодарным! Я благодарен за все. За заботу, за любовь. И за то, что вы хотите для меня сделать. Но это делать не надо. Я клиент для той конторы, от которой честные люди держатся подальше. Если бы я был вор, преступник! Преступников в СССР уважают. Их судит «самый гуманный советский суд». А меня судить не будут: я враг! «Врага не судят, его уничтожают». К этому, Ира, призвал Великий Пролетарский, который был мразью и недавно сдох, но миллионы лучших людей все еще уничтожают без суда по гнусному призыву этой гниды! Я чес, на котором, не считая уголовных грешков, висит побег из ДПР НКВД. Как беглому чесу вышак мне светит без вариантов. И ты, Ира, и твоя мама тоже станете клиентами конторы, которая пользуется одной статьей, но применяет ее так разнообразно, что ее на всех честных людей хватает.
        Ира, ты, конечно, меня умнее, но я имею интерес к этой статье с детства, а поэтому я напомню пункты той статьи, которые вы, Овчинниковы, наскребли, как мои сообщники. Итак… Пункт 12 — недонесение о враге народа! Пункт 4 — содействие в деяниях врага народа! Пункт 1 — преступление против установленного НКВД порядка регистрации врагов народа (прописка и др.). Но особенно опасен Пункт 11 — умысел на преступление! Никто и никогда еще не мог опровергнуть такое обвинение, потому что оно может быть скрыто в голове каждого. Для раскрытия применяют гебушный инструмент системы «наган». А по этой статье пойдет вся семья Овчинниковых. В том числе и великодушный, но легкомысленный Сенька. По любому из пунктов 58-й меньше червонца не дают. А по совокупности для всех Овчинниковых будет срокОв — на сто годков! Я уж не говорю о том, что было, если бы вы все вместе сделали то, что хотели. Я пишу про то, что вы, Овчинниковы, успели натворить!
        Мама и Ира! Мне очень хорошо с вами. Я люблю вас очень! Вы вернули мне счастье, которое у меня отняла подлая советская Родина. Вы вернули мне семью и любовь. Вы для меня родные! Как мама и сестра. Я все время думаю про вас как про маму и сестру, а вслух сказать — боюсь. Стесняюсь. Но я должен вас покинуть. Ненавистная Родина не жалеет средств, чтобы перекрывать таким, как я, все пути в жизнь. Но и я, как ты вчера сказала, не лыком шит. Еще будем посмотреть, кто скорей окочурится: я или власть советская? Ира, мама, когда вы будете читать это письмо, я буду уже далеко от Иркутска. Но обещаю, что иногда буду писать письма. Если уедете, то ваш новый адрес я узнаю через Сеню и дядю Ваню. Их адрес я помню. Не беспокойтесь — не пропаду. Да! В кармане моего зимнего пальто лежат золотые часы. Сохрани их, Ира, пожалуйста! Не дари, не продавай!! Ты, Ира, да я — нас на свете всего двое, кто всегда будет помнить о Коле. Если я сумею стать взрослым, то с гордостью буду носить эти часы.
        А велосипед я дарю Сене. За его доброе сердце, за то, что из-за меня хотел он остаться на всю жизнь в деревне. Пусть переедет к вам, пропишется в домовую книгу, получит паспорт, поступит в техникум и учится на изобретателя. Ему велосипед нужнее — в город ездить, а то автобуса не дождешься. Целую вас всех! Саша.
        Это письмо хранить нельзя! Везде сексоты! Сожгите, не откладывая ни на минуту! Скорее сожгите!! Не перечитывайте!! Да сожгите же скорее, пока не случилась беда!!!»

* * *

        Запечатываю письмо, оглядываюсь на тетю Нюру. Сегодня она с постели не встает — ноги болят.
        — Тетя Нюра! Спрячьте это письмо, его вам Ира почитает. Чур-чура — только Ира! Ни-ко-му больше не показывайте — от этого беда будет страшная!
        Тетя Нюра прячет письмо под подушку. На глазах у нее слезы: понимает…
        — Сашенька, подождал бы Иришку… она ж, поди-тко, скоро ужо придет…  — Тетя Нюра садится на кровати, опускает на пол опухшие ноги. Я целую ее. А у дверей говорю:
        — Нельзя мне оставаться! А Ира… она меня не отпустит, а этим всех погубит!!
        Оглянувшись в дверях, вижу, что тетя Нюра, опираясь на спинку кровати, встает на ноги… что-то говорит, просит подождать… а почему бы не подождать, хотя бы, денечек? Кто гонит меня из этого дома сегодня? Как знать, а вдруг все как-то само собой обойдется? И когда я готов поддаться на уговоры, вспоминаю слова Валета: «Вякнув «до свидания!» — не позабудь уйти…» Не оглядываясь, выбегаю из дома, но успеваю услышать:
        — Храни тебя Господь, Сашенька!!

* * *

        На остановке — толпа: автобуса давно не было. Быть может, и не будет? И так бывает. В сообразиловке подпрыгнул подленький финтишка: если автобус не придет — меня тут и подловит Ира, придя с работы. А, прочитав письмо, она в меня так вцепится… и на сантиметр не отпустит… а я и сам не хочу уезжать…
        И тут появляется автобус, перекособоченный перегрузкой. Быть может, он, переполненный, не остановится?.. Такое бывает. Но, воняя резиной покрышек, разогретых от задевания за кузов, автобус замедляет ход, рулит к остановке. Вдруг — не сяду?!  — трепыхнулась в душе последняя надежда.
        «Легче в ж. у вставить глобус, чем в иркутский сесть в автобус»,  — говорят у нас в поселке. Но… «С судьбой надо играть честно, тогда будешь иметь свою судьбу. Собственную!» — говорил Валет.
        Опередив всех, я, как клещ, впиваюсь в щель еще закрытой автобусной двери. А как только дверь приоткрывается, яростный напор жаждущих внедриться в автобусное жестяное чрево расплющивает меня до кондиции, удобной для перевозки в гортранспорте, и вжимает в тесно сплоченные внутриавтобусным давлением задницы тех, кто был запрессован сюда на предыдущей остановке.
        Натренированные в суровой борьбе за место в гортранспорте до твердости футбольных мячей, задницы нервно взбрыкивают с грацией диких мустангов и дружно оттопыриваются навстречу нашему вторжению. Мы, свежезапрессованные, понимаем неприязнь оттопыренных задниц к нам, и темная волна раздражения захлестывает наше сознание. Мы вносим с собой свежую, еще не растраченную струю злобы во внутриавтобусную неугасающую перебранку, которая не переходит в рукопашную только потому, что шевелить в автобусе можно только ушами и задницей.
        На следующей остановке повторяется то же самое. Ничто не сближает тела людей так, как автобус в час пик и ничто не разделяет души людей так, как насильственное сближение их тел. Люди в автобус входят и выходят из него, а злая перебранка остается и едет, будто бы сама по себе.
        Экспериментами горкомхоза по увеличению сжимаемости населения в иркутском транспорте установлено, что если людей спрессовывать до достижения критической массы, плотность которой определяется критерием «яблоку негде упасть», то в такой массе перестает действовать не только закон Ньютона, выковырнутый из упавшего яблока (был тогда простор, чтобы ему падать!), но и все остальные законы мироздания, особенно нравственные.
        Если индивидуумов вдавливать друг в друга до получения однородной «массы народной», то происходит коллапс интеллекта, при котором все законы выворачиваются наизнанку. И тогда не только дохленький закон тяготения, который Ньютон высосал из гнилого яблока, но и более живой закон — о любви к ближнему — начинает действовать в трехмерном пространстве автобуса с точностью до наоборот: закон притяжения превращается в закон отторжения, а закон добра в закон злобы.
        Потому что добрые законы человечество придумывало до появления общественного транспорта, в те гуманные времена, когда каблук сандалия ближнего был далек от любимой мозоли законодателя нравственности, а личности не слипались в «народную массу».

* * *

        Раз человек на вокзале — он уже пассажир. И проблемы у него пассажирские — простые и плотоядные, как у амебы: что (кого) сожрать? В ожидании поезда иду в ресторан. Несколько посетителей идиллически грустят, затерянные в гулких просторах ресторанного зала. Сажусь за столик у окна, за которым нетерпеливо ерзает щупленький брюнет с фирменно крупным носом, какие выдают при рождении на Кавказе. Небось, безжалостная командировочная судьба забросила такого южного, как мандарин, носатика «во глубину сибирских руд», где русская литература рекомендует: «храните гордое терпенье»!
        До поезда еще много времени. Приученный к «гордому терпенью», развлекаюсь, разглядывая интерьер ресторана. В угоду любым вкусам оформители изобразили на стенах зала заснеженные сопки Байкала, а вдоль разрисованных стен расставили кадки с пальмами. Вместо стульев в зале кожаные кресла. Не ахти как удобно обедать из-под стола, утопая по маковку в глубоком, покойном кресле, зато можно сладко вздремнуть в ожидании обеда. Жаль, что с роскошными креслами посетители обходятся так безжалостно: кожаная обивка многих кресел порезана и выдрана клочьями.
        Но вот пыльные портьеры на одной из стен зала торжественно, как занавес в театре, раздвигаются и в зал плавно, как Царевна Лебедь, выплывает официантка. Вся помятая, в изжеванном платье и с таким отрешенным от мира сего взглядом, будто бы ее только что пропустили через мясорубку. Гастрономические вожделения, обретенные южным человеком после долгого изучения меню, недожеванная официантка пресекает отрепетированной скороговорочкой:
        — Готовые блюда: щи с курой, голубцы! Остальное ждать надо. А в меню не смотрите — голубцы берите! Лучше синица в руках, чем журавль в небе…
        — Нэ-э-э!!  — упорствует земляк неукротимого Хаджи-Мурата.  — Нэ-э нада голубев, журавлев, сыныцу! Раз такой птычий базар, давай цыпленка табака!
        Из чувства солидарности и я заказываю «цыпленка (и?) табака», хотя такое сочетание кажется мне еще более эклектичным, чем оформление ресторанного зала. «И все так же величаво, выступая словно пава» изжеванная официантка исчезает за пыльной портьерой. По неспешности перехода ее в запортьерный мир чувствуется, что ее второе пришествие оттуда откладывается надолго, по срокам нашей быстротекущей жизни.
        Минута за минутой проходит полчаса. И ко мне приходит жутковатая догадка о том, что кожа на креслах в ресторане порвана не из элементарной советской пакости… не-ет!  — это следы жутких трагедий, разыгравшихся среди бездушно разрисованных стен этого зала. Медленно погибающие от голода посетители грызли зубами кожу на креслах и тщательно пережевывавали ее, поддерживая этим слабеющие силы, в надежде дожить до второго пришествия недожеванной официантки… может, кем-то уже пережеванной в жутком запортьерном мире!
        Но нам везет по жизни больше, чем тем, кто до нас питался обивкой кресел: не проходит и часа, как с тяжелых портьер вновь осыпается пыль веков и оттуда, из глубины портьер, или веков, появляется официантка, еще более измятая и заспанная, но!  — с нашим заказом. Сразу рассчитавшись, она тут же исчезает. И это уже безвозвратно…
        Загадочный цыпленок табака оказался снаружи прохладным, а внутри замороженным, как и вся земля сибирская. Это был фрагмент мумифицированной, как мамонт, курицы раннесоветского периода. Конечно, советские курицы имеют самые крепкие мускулы в мире. Но эта — достойна кисти Дейнеки!
        Прожив нелегкую жизнь на голодной диете, ежедневно подвергалась она яростным посягательствам петуха-сексманьяка на свою истощенную честь. Это сопровождалось ежедневным марафонским бегом по пересеченной местности. Как у отощавших женщин, бегущих на картине Дейнеки «Утро». Многострадальная курица, несомненно, заслуживала тщательного и долгого пережевывания.
        Но времени на это не осталось. Вокзальное радио интригующе хрюкнуло, потом стало долго и жутко хрипеть, будто в радиопункте кого-то душат…  — да так неумело!  — и… вдруг кричит!!  — кричит громко и непонятно, как спящая жертва, захваченная злодеями врасплох. Но опытные пассажиры догадываются: поезд прибывает! Житель гор, что-то прорычав на гортанном языке свирепых предков, пару раз яростно кусает цыпленка-табака большими желтыми зубами. Но либо зубы, либо нервы не выдерживают, и он кричит в сторону портьеры ругачие на всех языках слова «мама-мама!» и спешит к поезду.
        Портьера не шелохнулась. После напрасных попыток пррронзить ножом замерзшую курицу или ррразорвать ее руками!  — я хочу вытереть руки. Салфеток на столах нет, зато на окнах, стоят красивые, на века сработанные таблички: «Шторами руки не вытирать!». Спасибо за подсказку, думаю я. Но другие посетители тоже так думали, и шторы густо засалены выше моего роста. Чистый кусочек я нахожу только возле пола.
        Цыпленок-табака изготовлен по иркутской технологии для многоразового использования. На его шершавой и жесткой, как у булыжника, поверхности не остаются криминальные отпечатки не только пальцев, но и зубов. Как переходящий приз, его, не вынимая из тарелки, тут же подают следующему посетителю. К огорчению работников ресторана, цыпленка-табака я нахально забираю с собой. Попросив в буфете клочок пергаментной бумаги, кладу на него цыпленка-табака и кусок хлеба. Сперва я иду к первым вагонам.
        Узнав номер плацкартного, иду в хвост. А когда поезд трогается, я подбегаю к одному из последних вагонов, держа перед собою цыпленка табака как свидетельство своей принадлежности к неутомимо жующему пассажирскому племени. Проводник в этом вагоне ведет себя бдительно и смотрит на меня подозрительно: будто бы у меня билета нет, но я отвечаю ему таким взглядом, будто бы у меня билет есть! Еще и поясняю:
        — Я из третьего, плацкартного. У проводника мой билет!
        Уйдя по вагонам подальше от бдительного кондюка, замираю перед окном, за которым уже видны дома Иркутска-2. Вдали — блестящая лента Ангары. Раскатисто прогромыхал под поездом железный мост через Иркут, между деревьев замелькали домики нашего поселка. Но дом, ставший мне таким родным, я не увидел — деревья…

* * *

        Быстрей, быстрей разгоняется поезд. Спешит скорый «Владивосток — Москва», нагоняя опоздание, накопившееся на заоблачных перевалах горных хребтов Забайкалья, куда, задыхаясь от высоты, как два астматика, едва затягивают состав два паровоза. Нагоняет и те опоздания, которые накопились в бессчетных туннелях полуподземной Кругобайкальской дороги, где машинист каждую минуту готов увидеть за крутым поворотом глыбу, упавшую на рельсы.
        А здесь, где кончаются горные хребты Восточной Сибири, есть где разогнаться паровозу во всю мощь огнедышащих атмосфер. Только успевай шевелить смазанными до блеска шатунами, да на бегу покачивать послушными вагонами! Центробежная сила на повороте прижимает пассажиров в проходе к дверям купе. Высунув голову в окно, я восхищенно любуюсь, как черный, могучий паровозище, хвастливо взметнув в небо пышный султан дыма, лихо выгибает состав в крутую зеленовагонную дугу и гордо мчится впереди послушных вагонов на огромных огненно-алых колесах, стремительно рассекая горячим цилиндром котла бескрайний сибирский простор!
        И шальной ветер дальних странствий озорно теребит мои рыжие патлы, выдувая из души остатки сомнений, а из-под сердца горький комочек печали. И уходит куда-то щемящая грусть расставания с дорогими людьми и заполняется душа радостным ожиданием дальних путей-дорог в невиданные мною города, предчувствием встреч с интересными людьми и предвкушением необычайных приключений.
        — Все трын-трава! Да-да! Да-да!!  — барабанят лихой степ вагонные колеса.
        — Не пропаду-у-у!  — уверенным баритоном поет паровоз.
        Эт-т точно, думаю я. Теперь-то я не та сявка беспомощная, которую Валет в Красноярске подобрал. Имею понятие, на каких грядках гроники растут. Хотя щипанцами работать не умею, зато знаю психологию фрайеров и отвод делаю запросто. И сюжет понимаю — фунт дыма не поймаю. И по фене чирикаю.
        НЕ СТАНУ Я ЛОМАТЬ РОГА, ТАК КАК РОГАМИ ШЕРУДИТЬ ПРИУЧЕН, НЕ СУНУ Я РОГА ТУДА, ГДЕ РОГОМ ПЕРЕТЬ НАДО, ПОТОМУ ЧТО МОЕ ДЕЛО — РОГОМ ШЕВЕЛИТЬ, А ЧТОБЫ ПРИ ЭТОМ РОГА НЕ ЗАМОЧИТЬ, НА РОГА НЕ ПОЛЕЗУ.
        Такую имею я программку по рогам для моих копыт и светлых надежд на туманное будущее!
        В общем вагоне сажусь на свободное боковое место. Глядя в пыльное окно, долго и тщательно пережевываю цыпленка табака, изготовленного в лучших традициях общепита, благодаря которым он, хотя и жесткий, как подошва, но по вкусу… истинная промокашка! Какой-то кугут сибирский, остановившись возле свободного места напротив, спрашивает:
        — Можно, я сяду?
        — Садятся, дядя, не здесь…  — отвечаю, щеголяя эрудицией,  — на срок садятся, а здесь токо присаживаются.
        Кугут смотрит на меня озадаченно. Либо ничего не поняв, либо поняв что-то в меру своей подозрительности, уходит подальше. На фиг мне его общество?! Пусть сыроежка я, но остро чувствую грань, отделяющую меня от фрайеров дешевых: людей враждебных, раздражающе тупых и злобных.
        «Дантес уже ступил на тот путь, по которому намеревался идти, и шел прямо к намеченной цели». (Дюма, «Гр. М.-К.»)

        Конец репортажа 13

        Репортаж 14
        Гарун Аль-Рашид

        Чем больше узнаю людей,
        тем больше нравятся собаки.
    (Психолог)

        Вот как растут у нас люди, полезные Родине!
    (А. Толстой о Л. Берии)

        Утро. Спит бомж сидя, запрокинув голову. Совершая моцион в зарослях его небритой физиономии, муха с интересом поглядывает на гостеприимно распахнутый рот, откуда призывно воняет помойкой. По пути ко рту, надыбав на губе бомжа гноящуюся язвочку, муха с восторгом присасывается. Жужжа «Чур, на двоих!», рядом садится другая муха. Чекалдыкнув на брудершафт дозу алкогольного духа, извергаемого изо рта бомжа, обе мухи, сладострастно зажужжав, начинают заниматься сексом под сексуально волосатой ноздрей большого пористого носа бомжа. Чихнув и отмахнувшись от мух, бомж открывает опухшие, бессмысленные глаза. Озирается.
        Новый шебутной денек в привокзальном сквере на станции Рузаевка только начинается. Зажатый с двух сторон железнодорожными путями, сквер этот, как жизнь советская, заплеван, загажен и располагает к хамству и скандалам. В каждом пристанционном сквере, подобно океану в капле воды, отражается «советская действительность». Но если в других местах Сесесерии срам каким-то фиговым листочком прикрыт, то в пристанционных сквериках — все понатуре и без понтА. Особенно — люди: каждый тут «как на блюде», как облупленный.
        Среди разномастных пассажиров спят, едят, опохмеляются и скучно ругаются постоянные обитатели пристанционных сквериков: неопрятные бабы, хранящие под огромными юбками стойкий аромат протухшей рыбы, и унылые типы бывшего мужского пола, надсадно выдыхающие гнусные букеты перегаров в сочетании с тухлой пропастиной, застоявшейся в их заживо гниющих организмах.
        Истеричные, трусливые, нахальные, больные и на все и всех злые — весь этот благоухающий сортирами, завшивленный привокзальный бомонд хотя не в ладах с конкретной советской властью, особенно с милицейской, но (!) боготворит вождей и абстрактную власть советскую, на которую возлагает свои похмелюжные надежды получить блага, которые власть должна забрать у жидов и гнилых интеллигентов, чтобы вручить им.
        Хотя они ничего не делают, ничего не умеют, зато от рождения пролетарское происхождение имеют, родившись от таких же, как они, грязных люмпенов, воспетых Великим Пролетарским Писателем. Только любая власть, тем более советская, тех, кто ей по барабану, в упор не видит. Госплан допоздна не засиживается, планируя благотворительность для крахов. В чем мать родная крахов родила, в том Родина-мать их и оставила…
        Соседа по скамейке, кроме вшей, зудит жажда общения. Почесав зудящее междуножье, он заговаривает со мной:
        — Чо, поц, грустный?
        — Я не грустный, а трезвый…  — отвечаю я расхожей фразочкой. Но бомж реагирует на фразочку очень буквально и сочувственно:
        — Да-а… тяжелый случай…  — вздыхает с пониманием и комментирует трагическую ситуацию:  — Разъедрит его за этак, если так на перетак, а потом за переэтак и еще разок на так!  — И трет ладонями небритое, помятое лицо, будто бы пытаясь стереть с него синяки и ссадины — следы недавнего советского воспитания, полученного в местном отделении милиции. Но жажда общения душу бомжа сжигает, и с другого конца он ко мне подъезжает:
        — А как звать тя? Поц? Ты че, глухой?
        — Абгъаша…  — подъелдыкиваю я, чтобы закончить амикошонство.
        — Так ты че-о… еврей??!  — удивляется бомж.
        — Это так на перетак… оттого, что иногда умываюсь.
        Мой ответ вонючего бомжа озадачивает. Подумав, он решает, что хитрю я, скрывая от него, проницательного, как НКВД, свою предосудительную национальность. От этого он становится снисходительным и меня утешает:
        — Ну-ну… бывает… ить, ишшо пацан, а уже — еврей! От того умываться приходится!
        Отворачиваюсь от дурно пахнущего бомжа, и он смолкает, посчитав, что слишком много сочувствия уделил недостойному того «Абгъаше».
        Рядом, сдвинув вместе две скамейки, разложив на них простецкий багаж, а на багаже разоспавшуюся детвору всех возрастов, кучкуются вербованные на Сахалин. Парень с балалайкой наигрывает незатейливый мотивчик, а пожилая женщина в сером платке, по-вятски поакивая, поцокивая, будит частушками разновозрастную ребятню:
        А я сидееела на крыль-це,
        А с выражеееньем на ли-це-е,
        А выражааало то ли-цо,
        А чем садяааатся на крыль-цоо-о!

        Среди степенных транзитных пассажиров, которые, подобно наседкам, неотрывно греют задницами свои монатки, шныряют по скверику шустрые ребятки, проявляя пристальный интерес к фанерным углам и баулам, разноцветным узлам и сидорам, разномастным скрипухам и мешкам, как экскурсанты в музее дорожного багажа. Это домашнЯки — местная шпана бановая… урки на окурки… Те, кого подначивают: «Люблю воровскую жисть, да воровать боюсь!» Как Монте-Кристо, я
        «с минуту глядел на них с кроткой и печальной улыбкой человека, сознающего свое превосходство»,
        потому что ощущаю по заначкам денежные купюры, которые вчера позаимствовал из дамской кисы. А на такое шмотье, на которое кнацают эти кусошники, я ни в жисть не позарюсь. Благоразумие подсказывает мне держаться подальше от шпаны рузаевской, которой не в падлу подловить меня и ошмонать. Еще и пачек подбросят для острастки. И буду я светить по вокзалам радостно пестрым фингалом, как знАком качества советского воспитания. Зная про их дурные замашки, линяю подальше от этой компашки, унося на другой конец сквера печальную улыбку Монте-Кристо, как
        «человека, сознающего свое превосходство».

* * *

        На этом конце сквера румяная пышечка в беленьком коротеньком халатике с грохотом притаранила голубой фанерный ящик на гремучих шарикоподшипниках. На ящике нарисован радостно улыбающийся белый медведь на льдине и кудряво написано одно слово, от которого у всех пацанов слюнки текут: «Мороженое». Вокруг ящика собираются пацаны, но очаровашечка, как мастер, знающий себе цену, не спешит, не суетится. Достав крохотное зеркальце, поправляет кружевной кокошник.
        Улыбчиво оглядев пацанов, которых со всех концов сквера притянул, как магнит, этот фанерный ящик, она открывает крышку ящика, протирает белоснежной тряпочкой запотевший верх алюминиевого бидона и начинает сноровисто торговать. Положив хрусткий аппетитный кружок вафли на дно круглой формочки, приоткрывает на мгновение бидон, доверху наполненный белоснежным холодком, зачерпывает ложкой нежную прохладную сладость и, ловко заполнив ею формочку, тут же срезает той же ложкой излишек.
        Прихлопывает сверху еще одним зажаристо-хрустящим кружочком вафли, нажимает на поршень формочки и… самое великолепное творение человеческое — мороженка — уже в чумазой ручонке маленького восторженного покупателя, который, глядя на это белоснежно — сладкое, прохладное чудо, и вздохнуть-то боится от восхищения!
        Бойко идет торговля. Влекомые чадами, неохотно подтягиваются хмурые родители. Не хотят смотреть они, как призывно, как соблазнительно улыбаются мороженщица и белый медведь! Насупив брови, долго смотрят родители на цену. Смотрят сурово и неодобрительно, как рабочий на плакате смотрит на интеллигента — бюрократа. Но, взглянув в умоляющие глазенки своего ребятенка, крякнув, сдаются родители: достают из заначек грязные носовые платки, развязывают хитрые узелки, тщательно отсчитывают медяки… Зато как же сияют пацанячьи мордашки! Да за такое лучистое сияние все отдать — только в радость! И медяки… даже если они последние! Ну и что — последние?!  — жизнь наша, небось, тоже последняя: из этой вонючей жистянки никто живьем не выкарабкивается!
        По обеим сторонам фанерного ящика в трагическом безмолвии стоят скорбные фигурки пацанят, которым не удалось смягчить родительские сердца, зачерствевшие от хронической нищеты. Не смогли они убедить своих родителей подойти к чудесному ящику с улыбающимся белым медведем. И улыбается им от этого сюжета только белый медведь, а не мороженка… Но не уходят они отсюда, притянутые к вожделенному ящику с веселым медведем.
        Продлевая муки, стоят они, завороженные чудесным зрелищем, как из тускло-серой алюминиевой формочки рождается белоснежное сладкое чудо. Изнывают бедолаги от зависти, истекая слюнками. А один из них, самый маленький, так и замер с открытым ротишкой и, кажется, уже не дышит… а из курносого пацанячьего носишки медленно опускается по верхней губе — все ниже, ниже и ниже!  — изумрудная сопля. Но до сопли ли ему сейчас! Он весь — в дивной грезе, весь в созерцании волшебного явления прохладного чуда в хрустящих вафлях из тусклой алюминиевой формочки!
        Горазд на изречение глупостей наш Вождь и Учитель, а наименее кровожадная из них: «Чудес не бывает!» И все догматики материализма, услышав это, услужливо долдонят, сепетят, подхватывают, развивают и продолжают в диссертациях и статьях: «Нет чудес, потому что их не бывает!» Но неспроста говорят: «Для материализма необходим примитивизм размышлизма». Не верьте им, шибздики! Бывают чудеса, бывают!! Конечно, если за это дело возьмется волшебник, пусть даже такая задрипа, как я! Сотворить такое чудо даже мне — начинающему волшебнику и самоучке — запросто! Оп-ля — дело в шляпе! Как у калифа Гаруна Аль-Рашида! Может, он и без шляпы обходился?
        Чтобы привлечь внимание уважаемой публики я, подражая Валету, звонко щелкаю пальцами правой руки, а левой небрежно протягиваю мороженщице два рубля, беру себе мороженку за двугривенный, а на остальные… я делаю царственно великолепный жест в сторону остолбеневшей от изумления пацанвы:
        — На всех пацанов!!
        Ах, если бы Гарунчик увидел такой роскошный жест и изумленно распахнутые пацанячьи глазенки… он бы от зависти до сортира не добежал!! Разве мог бы он в свое затхлое арабское средневековье сотворить такое великолепное чудо??! Да ни в жисть!! Шалея от чуда, происходящего на их глазах, пацаны, нетерпеливо толкаясь, хватают по мороженке и, не сказав мне «спасибо», разбегаются. Как нормальные люди, они опасаются всего того, что выходит за рамки серого бытия, то есть — сверхъестественного.
        Только самый маленький пацаненок, не затюканный материализмом и железно уверовавший в чудо, идет за мной следом с округленными глазами. В обеих руках у него — по мороженке. Так как был он самым маленьким, его отталкивали другие пацаны до тех пор, пока ему не досталось… сразу две — последние! И теперь вынужден он лизать поочередно то одну, то другую! А для вытирания сопли, кроме языка у него ничего не осталось и солоновато тягучая сопля пикантно сдабривает сладкую нежность тающего во рту прохладного мороженого.
        Пребывая в шоке от случившегося, смотрит пацаненок не на мороженки, а на меня — волшебника. Смотрит, не отрывая взгляда, не моргая, чтобы еще какое-нибудь чудо не проморгать. А я, красиво отражаясь в его восхищенных глазеночках, вышагиваю по скверику гордо и важно, как жираф, гуляющий по Африке, и очень свысока и снисходительно обзираю окружающую флору и фауну рузаевского скверика.
        А изнутри меня распирает обилие чрезвычайно благородных чувств и вопросов: почему же быть Гаруном Аль-Рашидом приятнее, чем графом Монте-Кристо?! Почему делать добро — радость, а мстить — тяжкий долг? Значит, злодеи — самоотверженно бескорыстные люди, а добряки и альтруисты — это черствые эгоисты, которые наслаждаются своей добродетелью?! А почему б не перековаться в Гаруна Аль-Рашида, пока сармак вячит? Жаль, не всамделишный я волшебник, а дилетантишко… фокусник!

* * *

        Вот они — настоящие профи! Чудеса для них — рабочие будни! Остановившись, я с завистью смотрю на волшебниц: среди пристанционной убогой серости, ярко, дерзко, выделяется бойкая стайка цыганок, окруженных черномазой детворой, нахальной и грязной со дня их творения. Люблю я украдкой наблюдать за цыганами, за жизнью их, в которую никого из посторонних они не пускают. И хотя живут цыгане нараспашку, не отгораживаясь стенами, но всегда отдельно от «гадже» — чужих. Не смешиваясь с другими народами, сохраняют свои нравы, обычаи, песни, танцы, свой неповторимый цыганский язык.
        Единственное цыганское богатство — свобода! Оно скрыто в удивительном, замкнутом мирке без стен и заборов. Как коллективизация и стахановское движение проходят мимо, не задевая их?! Как они обходятся не только без квартир, но и без парторганизации?? Как они, еще до Кампанеллы, создали для себя, и только для себя, коммунизм?! На фига им мировая революция и политические заморочки, которыми мается весь мир?!
        А как могуч в цыганских душах неистребимый «зов дороги» — самое прекрасное из чувств человеческих, побеждающее сребролюбие и тягу к комфорту! Кто же сказал: «Цыган живет пока кочует, а мир живет, пока цыган кочует»? Какими дикарями, по сравнению с цыганами, выглядят все ублюдочные народы планеты, травящие сознание радио и газетами, эти озверевшие народы, уничтожающие своих лучших сынов и дочерей! Все эти капиталисты, фашисты, социалисты, коммунисты… особенно русские, с душами, загаженными православием, воспевающим богатство! Со злобой, завистью — неизбежными спутниками сребролюбия!
        Цыгане люди добрые, веселые, а главное, не подлые. Вот поэтому все ненавидят цыган. И боятся их во всем мире, как боятся всего необычного, считая цыган колдунами. Как мне хочется быть цыганом! Не бывает у них сирот и беспризорников! А у советского народа?.. А достоин ли жизни на планете подлый русский народ, называющий своих детей «врагами народа»?!
        Как хочется, хоть на немножко, почувствовать себя вольным человеком, пожить среди свободных, красивых людей — цыган,  — веселых, раскованно горластых, беспечных… Людей, которым чужды лживая демагогия, ханжество, лицемерие, мелочная злоба, подлость, привязанность к вещам и трусливое раболепие перед начальством — все то, что неразрывно с жизнью дикарей, воображающих, что они «культурные народы»!
        Неспроста столько независимости в гордой осанке цыган, особенно — цыганочек, столько уверенности в себе и спокойствия в их открытых смуглых лицах! Как стройны очаровательные смуглолицые цыганочки в широких разноцветных юбках с пышными гривами волнующе развевающихся волос! Как прекрасен зов дороги, влекущий их в неведомую даль! И в глубине души моей тихо звучит, рождаясь из забытых слов и музыки, цыганская песня с харбинской пластинки:
        Так и надо идти, не страшась пути,
        Хоть на край земли, хоть за край!
        — Ай-ай!  — как эхо раздается рядом, и я вздрагиваю — так это неожиданно.  — Ай, золотой, ай, красивый! Ай, позолоти ручку, дорогой,  — сразу всю правду о себе узнаешь!
        Как стебелечек, тоненькая цыганочка, лет пятнадцати, возникает передо мной и с готовностью протягивает узенькую смуглую ладошку, сложенную лодочкой. Как на сказочной жар-птице, ярко сияет на ней ослепительно-желтая, как золотая, шелковая кофта и жарко пламенеет ярко-алая юбка. Блестят на солнце огромные золотые серьги, сверкают ровные белоснежные зубы, оттененные яркими сочными губами большого улыбающегося рта, да и все в ней такое празднично-яркое, что я зажмуриваюсь, будто бы на солнце взглянул нечаянно.
        А в жгуче-черных глазищах цыганских на выразительном худощавом смуглом личике полыхает жутковато завораживающее пламя. И, взглянув в эти глазищи, я, вместо слов на певуче-гортанном цыганском «лавэ нанэ, ромалА», мычу что-то невнятное, краснею, смущенно отвожу глаза. Но поздно: колдовские глазищи цыганочки отпечатались в душонке моей и сердце замерло, как замирает испуганный зверек.
        — Ай-ай! А ты не бойся меня, золотой! А я зла не сделаю! А я только правду расскажу!..  — тараторит цыганочка.  — Из далекого далека приехал ты, не за счастьем, ай, горе горькое тебя гонит по белу свету!  — ай, черное горе!! А куда оно тебя ведет — не знаешь ты! Только я знаю об этом! Ай, всю-всю правду тебе скажу! Нет у тебя родителей, нет дома, зато есть дорога дальняя да сердце доброе.
        Ай, ждет тебя встреча нежданная, ай, найдешь ты друзей верных… Ай-ай, все расскажу, золотой… позолоти ручку, позолоти скорее, ай, всю правду сразу узнаешь, ай! Не думай долго — сердце головы умнее!!. Ай-ай-ай, золотой ты мой, ай, брильянтовый!!.
        Смущенный настырным натиском юной цыганочки, я перекладываю в ее смуглую ладошку мелочь из карманов и монеты исчезают в складках широкой юбки. Проворно схватив мою руку, вглядывается цыганочка в узоры линий на ладони:
        — Ай, запутанная судьба твоя, дорогой мой, ай, какая! Трудное гадание, ой-ойе-оей, какое трудное!!.. Ай не пожалей еще денежку золотой! Была вчера удача шальная, богатый ты… не пожалей денег для бедной цыганки! Ай, никто другой тебе правду не скажет, а добрую судьбу не нагадает… Ай-ай-ай! Не пожалей малых денег сегодня — большого несчастья избежишь завтра… Ай-ай-ай, от гадания моего добрая судьба сбудется, а злая забудется!
        Я достаю приготовленную на билет пятерку, и она, исчезает, даже не прикоснувшись к ее руке. Гадание начинается, и на большом серьезе. Несколько раз цыганка смотрит внимательно то на ладонь, а то в глаза мне, что-то сравнивая или молча спрашивая кого-то незримого… Кого? О чем?..
        — Жизнь твоя, золотой, ай, как запутана! Живешь ты поперек своей же судьбы. Ай, какая судьба поперечная! Никто за такую судьбу тебе не скажет! Только я! Ай, какое зло тебе причинили! Осиротили тебя подлые люди! Ай, сколько осталось горечи в сердце твоем! А в душе твоей добра — немерено! Ай, как много добра! И не злоба, а любовь это! Ай-а!  — Легко на жизнь смотри, не бойся ничего — и много счастья тебе будет!
        Скоро встретишь друзей хороших, да недолгой встреча эта будет, злые люди и тут разлучат вас. Но память о друзьях на всю жизнь сердце твое согреет! Ай, как все в судьбе переменчиво, будто не одна у тебя судьба, а несколько… Вот, оборвалась линия жизни… а ты-то жив!!  — значит, долго еще жить будешь! Вот она — твоя новая жизнь! А старая оборвалась! Похоронили тебя, и живи ты спокойно! В этой жизни покой только у покойников! Смотри, смотри-ка, и смерть тебя тронуть не смеет! Вот это — ой-ойе-ео!! Вот как?? Тронуть смерть тебя боится!!. Ай, все она примеряется, примеряется… следом ходит, кружит восьмерки около… а ты не бойся, я заговор сделаю: «Трижды смерть переживи, а потом еще живи!!» Ай, да хранит тебя сердце доброе и душа легкая, как у ромАла, беспечная! Ай, много денег у тебя будет, а богатым не станешь, ай, много женщин тебя полюбят, а ты их не заметишь, ай, много в жизни твоей горя, а будешь ты жить счастливо! Вот, вот, смотри-ка, еще два раза умрешь! Трижды тебя хоронят! А после третьей смерти ждет тебя жизнь долгая и счастливая. Берегись смерти четвертой!! Ай, счастье, золотой, будет через
то, от чего бежать будешь, да не уйдешь, а горе — от того, что вместо счастья позовешь. От простоты да доверчивости твоей…
        Я запутываюсь в тенетах странных, противоречивых предсказаний юной вещуньи — и становится мне досадно: на фиг знать мне про то, что ждет меня в преклонные годы, после тридцати! Стоит ли жить до таких скучных лет? А про дальнюю дорогу я и сам могу нагадать всем, кто здесь ошивается! Подумав так о словах цыганки, отталкиваю ее руку и убегаю. Позади — звонкий смех цыганочки… не потому ли, что за пятерку узнал о том, что я лох?

* * *

        Бреду по скверику дальше. Вот и место есть, где присесть. Сидит кто-то на краешке скамейки так скованно, будто сел на чужое место. Странный он какой — чересчур худой… хотя в СССР не удивишь худобой… но лицо… лицо-то как у графа Монте-Кристо:
        «Но бледность этого лица была неестественна, словно этот человек долгие годы провел в могиле и краски уже не могли вернуться к нему».
        Почему лицо такое напряженное? Да ему же плохо?!! Я подбегаю.
        — Чем вам помочь?
        Человек благодарно смотрит на меня. Я вспоминаю взгляд собаки, умирающей: виноватый, умоляющий. Собаке перебили позвоночник. Она мочилась под себя и чувствовала себя виноватой. Добить собаку — духа ни у кого не хватало… От этого человека тоже пахнет мочой, он знает это, ему стыдно.
        — Извини, мальчик, плохо мне… а билет надо закомпостировать до Пензы…  — говорит он, доставая билет трясущимися кривыми пальцами. Не удержав билет в искалеченных пальцах, роняет. Извиняясь за неловкость, улыбается жалобно, и вижу я, что во рту у него вместо зубов только корешки.
        — Как же вас, такого больного, выписали из больницы?
        — Я из тюрьмы… в Пензу еду к матушке.
        И до меня доходит, что это один из счастливчиков, которым выпала удача быть освобожденными после расстрела Ежова. Поводы для освобождений были не менее загадочны, чем поводы для арестов. Зато Берия сразу разгрузил тюрьмы, переполненные Ежовым. Показал свою деловитость Берия, лихо сделав карьеру на угодливой глупости Ежова.
        Приняв бессовестно обтекаемую форму, я, не отвечая на энергичные призывы к совести, проскальзываю сквозь толпу, как намыленный, без очереди компостирую билет. В буфете спрашиваю:
        — Теть, пирожки свежие?
        — Уж не первый день свежие… с печенкой!
        Купив шесть пирожков и пару граненых стаканов с морсом, тараню это на скамейку. Хочу расспросить: что было с ним «там»?.. Говорят, при аресте одного врача нашли «Русско-латинский словарь» и через три минуты допроса, с применением ножки стула и паяльника, врач сознался, что он латинский шпион, завербованный Цезарем!
        Знаю, что «там» берут подписку «о неразглашении», хотя достаточно взглянуть на любого освобожденного, чтобы понять: нечего ему разглашать. Все сразу видно. И не лезу я с расспросами. И он стесняется. Запаха и беспомощности. Но, переборов себя, просит помочь сесть в поезд. Я охотно соглашаюсь. Съев по пирожку, запиваем сладеньким морсом. Завязывается разговор.
        — До ареста я пианистом был… известным. Да — был… и уже не буду!  — говорит он, глядя на искалеченные пальцы.  — Семья была в Москве… жена, дочка… и дочки нет… в живых! А жене я не нужен. Осталась мама… еду проститься… чтобы умереть. Не жилец я…
        Говорит он бесцветно, равнодушно. А лицо, без того бледное, становится похожим на гипсовую маску. Я, как могу, ободряю:
        — Вы живы! На свободе! И мама есть! А здоровье — дело наживное… кумыс надо пить! Я в Уфе пил… кисленький, от всего вылечивает! И мама поможет, и все пройдет… Вон, Кампанелла двадцать лет оттянул по кичам святой инквизиции, а на воле кардиналом стал! Книги написал! Не только «Город Солнца», а сонеты о любви!! А какие пытки терпел! Например, «гаррота» — значит «объятия девушки»! Вставят в тисы и закручивают… а еще страшнее — «велья»…
        И тут я вижу, как лицо его искажается гримасой отвращения и ярости…
        — Что понимала в пытках святая инквизиция!  — шамкает он рыдающим шепотом, брызгая слюной из беззубого рта.  — Когда мужчине каблуком расплющивают мошонку — это больно, но только раз… когда слесарным напильником спиливают зубы — это больно и долго… зубов много, а болят они не только на допросе, но и в камере… И это можно стерпеть! Когда пианисту ломают дверью по одному самое дорогое для него — пальцы!  — это не очень больно, но так горько… Я и это терпел! И когда меня по ночам регулярно водили к следователю для того, чтобы он помочился мне в рот со спиленными зубами — это было не больно, только жить после этого не хотелось… А когда привели к следователю для того, чтобы я смотрел, как эти… насилуют дочку… мою девочку… похотливо замучивают насмерть… это… хы-ы-ы-ы!!!..  — вдруг по-звериному взвыл он и жутко в страшной судороге стал выгибаться назад, падая со скамейки навзничь головой вниз.
        — Помоги-ите! Помоги-и-те-е!!  — в отчаянии кричу я, пытаясь удержать его, положить на землю, но не могу справиться с его худым, на вид невесомым телом, бьющимся в судорогах. Подходят люди, смотрят: интересно же. Тощее тело дергается жутко, как кукла на веревочках у неумелого кукловода. Вокруг беззубого рта пузырится пена… Что делать?? Что делать!!! Бегу к вокзалу:
        — Милиция!  — кричу.  — Дяденьки милицейские! Скорее!! Помогите!!!
        Не спеша проходит вечность. Отгоняя мух от распахнутого в зевоте рта, кто-то звонит по телефону. А вечность все тянется, тянется… и нет «скорой помощи»! Судорога стихла. Он лежит на спине с открытым ртом. Пена больше не пузырится… да он же не дышит!!
        — Что же вы так долго ехали?!  — восклицаю я с горьким упреком. Люди в белых халатах ответом не удостаивают. Один из зрителей грустно шутит:
        — Чем позднее приезжает «скорая» — тем точней диагноз!
        — В сторонку, в сторонку отойди…  — ворчит санитар.  — Тут диагноз точный: покойничек! Товарищ, не лезь поперед батьки в пекло! Придет твой черед — получишь и ты такой же диагноз… не суетись, не торопись, не сучи ногами — на всех такого диагноза хватит!
        Тело на носилках. Только что был человек… думал, говорил, страдал… и!  — ни боли, ни горя, ни забот, ни желаний — нет ничего! Нет человека. Со скрежетом носилки задвигают в фургон.
        — Ты ему — кто?  — спрашивает меня врач.
        — Никто…  — бормочу растерянно.  — Помочь хочу…
        — Гуляй, пацан… никто ему не поможет…
        Эх, Гарун Аль-Рашид! Легко у тебя добрые дела делались. Не потому, что был ты сказочно богат, а потому, что жил в доброе средневековье, когда был закон: не обижай зазря безобидного. Советскому зверью, из одичавших приматов, непонятны дотошные суды инквизиции, им смешны по-дилетантски неумелые пытки средневековых палачей.
        Далеко обставил мерзкий обезьянник — страна советская — все мировые достижения по этой части. Никто не побьет советские рекорды по скроРасстрельности судопроизводства, когда для приговора сотен людей, случайно попавших в один список, требуются секунды — ровно столько, чтобы подписать список случайным людям, ничего не знающим о тех, кто тоже случайно попал в этот список. А если кто-то не подписывает список или задает вопросы — уж точно его имя будет в следующем расстрельном списке! И это уже не случайно…
        Самая тяжелая работа в советском «правосудии» у «ликвидаторов»: Сотни людей умерщвляет ежедневно каждый из них! Неспроста должность палача в СССР почетнее, чем шахтера, сталевара, полярника! Про гебню пишут романы, снимают кино. Ведь самое необходимое и авторитетное учреждение в СССР — убойная контора — НКВД!

* * *

        Ко мне подходит большая собака. Издалека деликатно обнюхивает бумажный пакет с пирожками, который я все еще сжимаю в руке. Сев напротив, собака склоняет набок большую умную голову и влюбленно поглядывает выразительными темно-карими глазами то на пакет, то — мне в лицо. С точки зрения собаки, человек — тоже умное животное, только бестолковое: не лает и собак не понимает.
        Но в печальных глазах бездомной собаки такая щемящая душу тоска о человеке-друге с пирожками, что я понимаю и разворачиваю пакет. Там четыре нервно скомканных пирожка. Два — собаке, два — себе. Собака мгновенно проглатывает пирожки и, благодарно вильнув хвостом… улыбается! Так, как умеют это только собаки: вроде бы не видно, чем она улыбается,  — душою чувствуешь ее благодарную улыбку.
        Когда-то видел я на внутреннем развороте журнала «Огонек» портрет тетки из доматериалистической эпохи. Так себе, тетка, средней паршивости. Я б нарисовал и покрасивше. Зато имечко — закачаешься: Мона Лиза дель Джокондо! Кроме имени — ничего интересного. Сидит тетка и лыбится. Но — чем? Ни ртом, ни глазами, а так — настроением. Как этот пес. За улыбку Моны Лизы собака получает еще пирожок.

* * *

        Поезд пришел поздно вечером. В общем вагоне темно, тесно, душно, как в бочке с протухшей селедкой. Пробираюсь по узкому проходу, тыкаясь нюхалкой в свисающие с полок пахучие ноги в жестких, как фанера, носках. С боковой верхней полки кто-то интересуется:
        — Эй, поц, ты с этой станции? Чего тут так долго стоим?
        — Тут паровоз меняют,  — отвечаю.
        — А на что меняют??
        — Ну… на другой паровоз…  — теряюсь я.
        — Паровоз на паровоз? Хе-хе… значит, до Одессы еще не доехали… эх-х!  — крякает пассажир и подсказывает:  — Эй, лезь туда! Да пошустрей! Там третья полка освободилась!
        Багажные полки — мои любимые: там никто меня не видит. Люблю хорошую заначку, потому предпочитаю общие вагоны. Конечно, фарт сорвать можно только в купейных, где бобры вольготно гужуются. А в общих вагонах едут сжатые теснотой простые люди. Обыкновенные и разные. Люди в дороге откровеннее, чем где-либо. Потому что незнакомы и независимы: поговорил, пошутил, анекдотец рассказал и… на станции слинял. И с концом. Пиши, Вася, по адресу: «Широка страна моя родная!». А все, что было рассказано,  — в собеседнике остается.
        Уже по-другому вижу я людей, которых называют «простыми». Какие же они простые, если в душе каждого — черная бездонность безысходности?! Сдается мне, что с теплом костлявых крестьянских спин, гревших меня в гулких товарных вагонах, впитал я их страшные судьбы. И на меня время от времени такое зло накатывает! Не на власть советскую, а на этих крестьян. Безропотных, безответных, как домашние животные.
        Не лучше ли страшный конец, чем страх без конца! Что им терять??! Не лучше ли умереть с помпой, прихватив на тот свет парочку попутчиков — совпартийцев?! Это бунтарство у меня в крови — от предков, казаков сибирских. От разинцев, некрасовцев, усовцев, пугачевцев — всех тех, кто нанизывал на вилы царских холуев и опричников, а то и самого закабанелого боярина, а после шел в такую даль за волей и долей, о которых робкий мужик российский и подумать боялся!
        Величайший материк пересекали мои прадеды в лихих разбойничьих ватагах «не гадая: в ад или рай». Не только за Каменный пояс, как старообрядцы. Мои предки-разбойнички за море Байкал шли, о котором по ту пору никто не слыхивал. Шли и шли «не страшась пути, хоть на край земли, хоть за край»!
        Но вот — поезд трогается. По потолку бегут зайчики от станционных фонарей. Чувствуя приближение сна, грежу словами графа:
        «Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями дня, улетучивалась, как в ту первую минуту отдыха, когда еще настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна».
        Тягучая дорожная дрема превращает меня в неподвижный кокон, в котором, как в густом сиропе, трепыхаются странные, непонятные мысли, быть может — ощущения. Стук колесный, стук колесный и качания вагона… разговор внизу дорожный… чей-то слышен разговор. А вверху мне одиноко, только сонная морока…  — это стихи снятся… Из-за ритмичного стука колес часто снятся стихи или дивная музыка. Бессвязно мелькают, причудливо переплетаясь, фантастические образы, обрывки мелодий… это таинственные чувства и мысли, выкарабкавшись из подкорки, полезли в лабиринт мозговых извилин… как у графа:
        «Мысли его растекались, точно туман, и он не мог сосредоточить их на одном предмете».

        Конец репортажа 14

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader . Для андроида Alreader, CoolReader, Moon Reader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к