Библиотека / Детская Литература / Матвеева Людмила : " Школа На Горке " - читать онлайн

Сохранить .

        Школа на горке Людмила Григорьевна Матвеева
        Людмила МАТВЕЕВА
        Школа на горке
        
        * * *
        Первого сентября Борис взял новый портфель, три гладиолуса и пошел вдоль бульвара туда, где на горке, поросшей зеленой травой, стояла серая четырехэтажная школа.
        Солнце освещало бульвар, тени старых деревьев пересекали дорожку, и Борис старательно перепрыгивал эти тени. Чтобы случайно не наступить на тень, он внимательно смотрел под ноги. Если бы кто-нибудь спросил Бориса, почему он так делает, Борис не смог бы ответить. Он и сам не знает, почему хочет наступать на светлые полосы и не хочет наступать на темные. Может быть, в то теплое солнечное утро это помогало ему сохранить спокойствие. Вернее, ему так казалось, что он сохраняет спокойствие, а на самом деле Борис волновался и сам был этим недоволен.
        Он шел в школу в первый раз. Точнее говоря, он был там однажды, когда вместе с мамой ходил относить документы и записываться в первый класс.
        Тогда он вошел вслед за мамой в высокую дверь и не увидел ничего особенного. Пахло ремонтом, на высокой скамейке из неструганых досок стоял заляпанный маляр и брызгал на потолок из длинного шланга, известка летела во все стороны, как мелкий дождик.
        — Нам сюда, — сказала мама и подошла к двери, на синей стеклянной табличке серебряными буквами было написано: «Директор».
        Мама открыла дверь, они вошли. Большая женщина в синем халате подметала веником пол; она нагнулась и собирала в совок мусор. На подоконнике Борис увидел большой аквариум, там плавали черненькие существа, похожие на головастиков, но у них были маленькие руки с растопыренными пальцами.
        — Тритоны, — догадался Борис.
        — Аксолотли, — сказала женщина; лицо ее стало брезгливым. — Из биологического кабинета вынесли, пока ремонт. — Она выпрямилась и тут же схватилась за поясницу: — Радикулит замучил!
        — Нам нужен директор, — сказала мама.
        — Я директор, — отозвалась женщина; веник она держала в руке, а совок с мусором положила на пол. — Что вы удивились? Все нянечки в отпуске, вот и приходится самой.
        Она просмотрела документы, убрала их в папку.
        — Значит, тебя зовут Борис? Ну что ж, Борис, будем учиться.
        Борису она понравилась, только он не понял, почему «будем учиться». Это он будет учиться, она-то давно уж выучилась.
        Мама вечером сказала папе:
        — Директор такая домашняя. Видно, добрая женщина. Я так надеюсь на это.
        Папа ничего не ответил, он смотрел в окно.
        — Хотя и строгость, разумеется, нужна, — добавила мама, заметив, что Борис слушает.
        А сегодня утром Борис сказал маме:
        — Только не надо меня провожать. Школа — не детский сад, я пойду один.
        Теперь Борис об этом пожалел. Он видел на той стороне улицы девочку с букетом, ее вела мама. И двух мальчиков-близнецов вели за руки мама и папа. А Борис шагал один. Погорячился, думал он. Конечно, школа не детский сад, но первый класс — не пятый и не десятый. С мамой было бы как-то надежнее.
        По радио и по телевидению вот уже несколько дней говорят о том, что первое сентября — большой праздник, что первоклассники радуются, и родители радуются, и бабушки, и дедушки, и вообще все радуются. Борис понимал, что должен радоваться, но было как-то тревожно. Всегда тревожно начинать новую жизнь.
        Борис крепко сжимал в потном кулаке гладиолусы, так крепко, как будто они могли вырваться и улететь. Эти три ярких цветка на толстых стеблях — красный, оранжевый и белый — были последним, что связывало Бориса с прежней жизнью. Вчера, еще дошкольником, он пришел с мамой на рынок, они увидели человека с большими усами, около которого стояла корзина пестрых цветов. Человек стал вращать свои большие черные глаза, они блестели, Борис сразу загляделся на этого человека.
        — В школу пойдет? Взрослый парень.
        Борису усатый понравился, а маме, кажется, нет. Она сухо спросила:
        — Сколько?
        Потом добавила:
        — Пользуются, что праздник.
        — А как же не пользоваться? — весело удивился усатый.
        Мама быстро достала деньги, взяла цветы.
        — Пойдем, Борис, купим антоновку.
        Когда они отошли, Борис обернулся и кивнул усатому. Усатый подмигнул, как будто хотел сказать: «Коммерция — коммерцией, а парень ты симпатичный. На женщину я не обижаюсь, тем более, она — твоя мама».
        — Не вертись, — сказала мама, — что за привычка на все глазеть? Смотри под ноги.
        Как будто самое интересное — смотреть под ноги. Так ничего и не увидишь, кроме ног. Нет, Борис как раз любит смотреть по сторонам или вверх.
        — Сейчас купим антоновку, — сказала мама, — а завтра в честь праздника я испеку пирог. Меня научила одна женщина у нас на работе — замечательный рецепт, почти без муки, одни яблоки, яйца и сахар.
        Мама еще что-то говорила про рецепт пирога, Борису стало неинтересно слушать, да и мама говорила уже скорее всего не с ним, а как бы сама с собой.
        ...Теперь Борис идет в школу и думает. «Интересно получается, — думает Борис, перескакивая через тень старой липы. — Еще вчера я был дошкольником, а сегодня, как только дойду вон до того угла и поднимусь на горку и войду в ворота, я перестану быть маленьким ребенком и стану учеником. Или учеником считается тот, кто уже сидит в классе? Или тот, кто получил первую отметку? Нет, все-таки, наверное, тот, кто первого сентября вошел в свою школу. У кого есть своя школа, тот и ученик. Вот от каких перемен случаются иногда большие события в жизни человека».
        Борис сам считал, что это очень умная мысль.
        Вдруг совершенно неожиданно откуда-то из-за угла выскочил парень в синей школьной форме. Он обогнал Бориса, резко обернулся и, протянув руку, цепко выхватил у Бориса цветы.
        — Люблю цветочки! — крикнул он и побежал дальше.
        До школы оставалось совсем немного.
        Борис никак не мог опомниться, стоял и смотрел вслед, а тот был уже совсем близко от школьных ворот. Разве его догонишь? У него и ноги длиннее, он, наверное, в шестом классе учится. А если и догонишь — разве отнимешь? Борис напряг все силы, чтобы не заплакать, но это было очень трудно: слезы наполнили глаза до краев и собирались перелиться на щеки. Пришлось задрать голову, чтобы они не лились.
        Другие шли с мамами. А он, как сирота, один и без цветов. Что же теперь делать?
        И вдруг Борис увидел замечательную картину. Наперерез парню с его цветами бросился другой, тоже большой. Он схватил того за шиворот. Он дал тому несколько хороших плюх, вырвал букет из его руки, поддал коленкой с такой силой, что тот влетел в школьные ворота на хорошей скорости, и еще крикнул вслед:
        — Хлямин! Запомни!
        Потом он отдал цветы Борису, сказал:
        — Не реви, не маленький. — И сразу же отошел.
        Он оказался впереди, а Борис пошел за ним. Не догонял и не отставал, держался недалеко, но и совсем близко не подходил. Вдруг этот мальчишка остановился, положил портфель на асфальт и уставился в небо. Борис стал за его спиной и тоже посмотрел, чтобы узнать, на что смотрит этот замечательный человек. Но в небе ничего не было, совсем ничего — ни птиц, ни облаков, ни самолета. Пустое синее небо.
        Тогда Борис сбоку посмотрел на лицо этого человека, который сумел вовремя прийти ему на помощь, не захотел даже услышать «спасибо», а теперь стоял и смотрел в небо так внимательно, как будто это было очень важное занятие. Взгляд был сосредоточенный. Борис надеялся, что мальчик что-нибудь скажет, но он ничего не сказал. Тогда Борис понял, что человек просто думает о чем-то своем и мешать ему не надо. Борис потоптался немного и пошел дальше. Помятые гладиолусы торчали вверх своими острыми верхушками.
        * * *
        На школьном дворе было много людей, и все они показались Борису очень большими. И где-то среди этой толпы находится тот тип, Хлямин, который притаился, притих, а сам вдруг возьмет да и бросится на Бориса. Такому, как он, ничего не стоит напасть на человека в любую минуту. И стало Борису как-то одиноко и неуютно, а что он мог поделать? И Борис поступил так, как всегда поступал, когда ему становилось грустно и неуютно: он выставил подбородок вперед, поджал губы так, что они стали в ниточку, сощурил глаза, а лоб нахмурил в складки. Пусть только полезут.
        Красивая учительница сказала:
        — Первый «А» строится вот здесь!
        Она произнесла это так радостно, как будто нет на свете занятия приятнее, чем строиться вот здесь. Все засуетились, а Борис стоял и не двигался.
        — Что же ты стоишь, как памятник? —сказала маленькая девочка с огромным белым бантом и фыркнула в букет георгинов.
        Тут только Борис сообразил, что первый «А» — это теперь и он, Борис. Он подошел поближе к учительнице; там были мальчики и девочки, такие же, как он, некоторые даже меньше ростом, и это Борису понравилось. У всех были белые воротники, все крепко держали свои букеты и смотрели на красивую учительницу, но успевали смотреть и друг на друга. Борис тоже стал всех разглядывать, отвлекся, и сразу подбородок выдвинулся на свое место, нахмуренные брови расправились и поднялись до самой челки.
        Девочка с огромным бантом оказалась рядом.
        — Меня зовут Лена. Ты в какой детский сад ходил? Я — в улучшенный. Можешь проводить меня после школы до самого дома.
        Борис хотел сказать: «Больно надо», но не успел. Красивая учительница захлопала в ладоши и громко сказала:
        — Тише! Тише, первый «А»! Слушайте директора школы!
        Борис увидел директора. Сначала ему показалось, что это другой директор. Высокая прическа башней и зеленый костюм. Вид строгий. Но это была та самая женщина. Она говорила долго, Борису очень понравилось. Особенно ему нравилось, что директор то приближала лицо к микрофону, то отдаляла его от микрофона. От этого речь звучала то громко, на весь большой двор, а то совсем тихо, ни одного слова не поймешь.
        Директор говорила, что надо хорошо учиться, слушаться учителей и добросовестно относиться к выполнению домашних заданий. Потому что сегодня всенародный праздник — начало учебного года.
        — Школа — ваш второй дом, — сказала она.
        Это Борису тоже понравилось. Хорошо, когда есть второй дом. Был у него один дом, а теперь, значит, будет два.
        Еще директор сказала:
        — Учительница — это ваша вторая мама. Муравьев, как ты себя ведешь?
        Во дворе стало совсем тихо. Вопрос был задан прямо в микрофон и разнесся по всему двору; может быть, его было слышно даже на проспекте, потому что Борис заметил, что прохожие стали оборачиваться, а родители, которые привели своих детей в первый класс и теперь стояли по ту сторону забора, перестали растроганно всхлипывать, а стали смотреть на учеников, переводя взгляд с одного на другого с большим интересом.
        — Муравьев! Я тебе говорю!
        Борис оглядывал всех, ему очень хотелось узнать, кто такой Муравьев и что он такого делает, этот Муравьев, если в самый первый день директор школы на него сердится. Но он не мог понять, кто Муравьев. Стояли ребята, вертели головами, хотели посмотреть на этого Муравьева.
        — Ты, Муравьев, видно, так и не взялся за ум, — продолжала директор. — Не успел появиться и уже начинаешь!
        Борис подумал, что у директора школы, наверное, глаза устроены как-то особенно, не так, как у других людей, не так, как у него, поэтому она видит Муравьева, а Борис не видит.
        — Ты уже взрослый человек, Муравьев, ты учишься в пятом классе. И будь добр, веди себя соответственно возрасту. Ты понял меня, Муравьев?
        — Понял, — произнес спокойный голос недалеко от Бориса, наверху, и с кирпичной стены спрыгнул высокий худой мальчик с серьезными глазами.
        Борис сразу узнал его: это был тот самый мальчик, который спас гладиолусы, который не побоялся Хлямина, хотя Хлямин был выше и толще.
        Кирпичная стена отделяла школу от старинной церкви с голубыми куполами. Муравьев по какой-то причине пришел сегодня в школу не через широко открытые ворота, а перелез через высокую, толстую стену и теперь стоял и смотрел на директора. «Интересно, а я смогу залезть на эту стену?» — подумал вдруг Борис. И решил, что если с разбегу, то, пожалуй, сможет. Если, конечно, обует кеды, а не новые ботинки на скользкой подошве.
        У Муравьева выражение лица было такое, как будто ему, Муравьеву, очень жалко директора, которая намучилась с ним за все четыре прошедших года и теперь будет мучиться пятый год. А сколько еще времени до десятого класса!
        Когда директор кончила говорить речь, все захлопали, а красивая учительница сказала:
        — Директора зовут Регина Геннадьевна, постарайтесь запомнить. Хотя, если человек ведет себя в школе как положено, ему не приходится иметь дело с директором.
        Борис подумал, что он ни за что не будет иметь дело с директором, потому что обязательно станет вести себя в школе как положено.
        Все стали входить в школу, в дверях получилась толпа, и Борис немного отстал от своего первого «А». Это было очень удачно, потому что он оказался рядом с Муравьевым.
        В вестибюле было прохладно, блестели чистые стены. Муравьев протянул Борису руку:
        — Муравьев. Поздравляю с началом новой жизни! — Он крепко пожал Борису руку.
        Бориса удивила такая торжественность, но тут Муравьев наклонился к нему и добавил тихо, чтобы не слышала красивая учительница:
        — Вообще-то не такой уж она сахар, эта школьная жизнь.
        Борис засмеялся, сразу стало легко. Удивительное дело — все вокруг твердили: праздник, счастье, великая радость — и отчего-то не становилось празднично. А этот замечательный Муравьев сказал слова, не сулившие никакого особенного счастья, и стало вдруг легко и весело.
        Когда Борис засмеялся, Муравьев тоже засмеялся и хлопнул Бориса по плечу:
        — У тебя есть чувство юмора. Это прекрасно — способность видеть смешное отличает человека от животного.
        — Философ, — прошипел голос за спиной Бориса.
        Борис обернулся, увидел Хлямина и быстро подвинулся поближе к Муравьеву.
        — Иди, иди, Хлямин! — Муравьев сказал это таким тоном, что сразу было видно — он нисколько не боится, хотя Хлямин и выше ростом и сильнее.
        Хлямин пошел, низенький лоб был напряжен, губа выпячена, — видно, Хлямин придумывал, что бы такое остроумное ответить этому Муравьеву. Но придумать не смог и сказал не остроумное:
        — Много на себя берешь, Муравьев. Еще встретимся с тобой.
        — Конечно, встретимся, Хлямин, — спокойно сказал Муравьев, — мы ж с тобой в одном классе учимся.
        Хлямин ушел, но он не мог, чтобы последнее слово осталось не за ним:
        — По-другому поговорим! У меня есть ребята, не такие, — он показал пальцем на Бориса, — а как следует, — он показал ладонью намного выше себя.
        Муравьев не слушал его. Он повернул голову направо, и Борис посмотрел направо. Там было много ребят, больших и маленьких. Все шумели, здоровались и толкались. Но самой заметной была девочка с желтой сумкой через плечо. Почему она выделялась из всех, Борис не понимал. Обыкновенная девочка, тоненькая, высокая. Но высоких и тоненьких много. Такое же, как у всех девочек, коричневое платье, такой же белый воротник. Волосы подстрижены коротко, обычные темные волосы. У многих такие прически, такие сумки. И вдруг Борис догадался:
        — Какая красивая!
        — Это Катаюмова, — грустно усмехнулся Муравьев, — ничего особенного. Ну, красивая... — И вдруг совсем другим тоном, заметив, что Катаюмова слушает: — Первая зануда на всю школу.
        Катаюмова пожала плечом и отвернулась.
        Муравьев сказал:
        — Пошли наверх.
        Они стали подниматься по лестнице. Борис увидел на стене большую серую доску из мрамора, на ней золотыми буквами были написаны фамилии: Александров, Алешичев, Бычков, Березкин, — по алфавиту. Фамилий было много. Рядом с доской на полу лежали цветы и еще стояли букеты в банках с водой.
        Борис остановился у доски; он читал еще не совсем бегло, но прочитал все до одной фамилии, до Янковского. Муравьев стоял рядом.
        — Они учились в нашей школе, — сказал Муравьев, — они погибли на войне.
        Борис наклонился и положил свои яркие гладиолусы рядом с чьими-то георгинами.
        Это было совсем недавно.
        * * *
        Это было очень давно.
        Юра выскочил из своего деревянного, серого от старости дома. Перед ним стоял клен с такими огромными листьями, что каждым листом можно было закрыть Юрино лицо со всеми веснушками, коротким носом, темными круглыми глазами и острым подбородком. Этот клен Юра видел перед собой всю свою жизнь, но сегодня был особенный день, и даже клен казался особенным. Юра с минуту полюбовался желтыми листьями, похожими на теплые золотые звезды. Под кленом стояла скамейка, Юра прыгнул на нее и закричал во все горло:
        — Валентина! Я в школу иду! Мне вчера портфель купили!
        Валентина наконец проснулась, высунула в форточку взлохмаченную голову:
        — Подумаешь, в школу он идет! Теперь все учатся, чего орать на весь двор? Людям спать мешаешь!
        Лохматая голова быстро втянулась в форточку.
        Но никакое ворчание Валентины не могло сегодня испортить настроение Юрке, ученику первого класса, владельцу нового портфеля. Он попрыгал по скамейке, спугнул тощую серую кошку, которая где-то шаталась всю ночь, а теперь пыталась пристроиться на теплой скамейке. Но от Юриного топанья и крика, от его суматошного поведения кошке стало плохо на скамейке, и она метнулась через узкий двор, впрыгнула в форточку Валентины.
        Солнце поднялось из-за церкви, засияли звезды на голубых куполах. Солнце пригрело крышу новой школы, которую построили на горке рядом с церковью, как будто специально к тому самому сентябрю, в который Юре надо было идти учиться. А до этого все ребята со двора — и Славик, и Рита-Маргарита, и Перс, — все ходили в маленькую старую школу, которая стояла тоже на горке с давних времен. Маленькую сломали, а на ее месте выстроили четырехэтажную.
        Юра оглядел двор. Было очень рано и потому совсем пусто. Раньше Юра выбегал во двор, когда там были все или хотя бы кто-нибудь один — Славик, это, конечно, самое замечательное. Можно было со Славиком сыграть в фантики, в ножички на куче песка или просто потолковать. Ну, а если не было Славика, то можно было побороться с Персом, побегать в салки с Валентиной, Ритой-Маргаритой, Санчо и Светкой. Конечно, девчонки — это совсем не то, но в их дворе были неплохие девчонки — не плаксы, не сплетницы и не ябеды. А Валентина к тому же жила своим умом чуть не с шести лет, потому ее все уважают, даже взрослые.
        Но сейчас во дворе никого не было — ни взрослых, ни ребят.
        И Юра оглядел двор в последний раз и пошел домой умываться, потому что знал, что неумытые люди в школу не ходят.
        — Это же надо додуматься — раскричаться в такую рань! — сказала своей внучке Валентине бабка Михална и закрыла форточку, чтобы кошка опять не убежала на улицу. — Еще и кошку пугает, помешала ему кошка. Сразу видно — хулиган.
        — Нет, бабушка, он не хулиган, — сказала Валентина, заплетая косичку, — он просто разошелся. Это Юрка.
        Юрка слышал этот разговор. Он как раз проходил мимо их окна и видел Валентину, которая заплетала косу и смотрелась в стекло вместо зеркала. Юра скорчил ей рожу — растянул рот пальцами так сильно, что даже уши зашевелились, а язык высунул, чтобы страшнее получилось. Валентина тоже показала ему язык и отвернулась от окна. Бабка Михална постучала сухим кулачком по раме и крикнула:
        — Хулиган глупый!
        Юра прошел мимо. Мало ли, что скажет бабка Михална, совершенно неавторитетная старуха, которая уже все забывает и путает. Потому ее внучка Валентина и живет своим умом. Валентина однажды так и сказала Юре:
        «Я с шести лет живу своим умом. А для этого ума нужно очень даже много».
        ...Утро пришло в их двор яркое и прозрачное, клен светился всеми своими листьями. Этот желтый свет окрашивал в желтое стену сарая, облупившийся забор, окно бабки Михалны.
        До войны было еще целых десять лет.
        * * *
        Борис еще не вошел в свой класс, а узнал так много, что еле помещалось в голове.
        Они шли с Муравьевым по лестнице, впереди них красивая учительница Галина Николаевна вела первый «А».
        — Муравьев, — сказала Галина Николаевна таким же голосом, каким говорила директор Регина Геннадьевна, — опять! Борис! Сейчас же иди с нами, нечего отрываться от своего класса.
        — Я не отрываюсь.
        — Прекрати пререкания. Дурные примеры заразительны.
        Борис не хотел сердить Галину Николаевну и решил догнать свой первый «А», но в это время в коридоре появилась еще одна учительница. Издали она показалась Борису совсем старой — седина какого-то лунного цвета, медленная походка. А подошла ближе — совсем молодые светлые глаза, синие и веселые.
        Муравьев вдруг стал робким и сказал тихо:
        — Здравствуйте, Варвара Герасимовна.
        — Мы уже виделись, — ответила она — разве ты забыл?
        — Помню, — тихо сказал Муравьев.
        Муравьев не боится даже Хлямина, а тут оробел.
        — Злая? —спросил Борис.
        — Кто? Варвара Герасимовна? Да ты что? Просто я утром сказал про пулеметную ленту, а она не верит. Но тут я сам виноват.
        Борис ничего не понимал, а до этого все казалось таким понятным — школа, учительница, новый друг Муравьев.
        — Какая пулеметная лента?
        — Ну, это долго рассказывать.
        У Бориса слегка зазвенело в голове. В его жизнь входила какая-то тайна.
        — Расскажи, а?
        Муравьев молча вздохнул.
        — Если рассказывать, надо много рассказывать. А так нечего и рассказывать. Понял ?
        — Понял, — выдохнул Борис, хотя, конечно, ничего не понял.
        — Борис! Долго нам тебя ждать? — позвала Галина Николаевна.
        — Беги, — подтолкнул его Муравьев, — увидимся. Пока.
        * * *
        В то самое утро, когда Юра выбежал из дому и помчался к школе на горке, девочка Валентина надела новое синее платье из блестящего материала под названием «сатин». Она положила в карман глаженый носовой платок, почистила желтым гуталином ботинки, стараясь закрасить побелевшие носы. Теперь все было в порядке. Валентина прокричала в ухо бабке Михалне:
        — В школу пошла! Бабушка!
        Бабка Михална была глуховата, но хотела все знать.
        — Зачем так рано? Еще только шесть утра! — закричала бабка тоже громко; ей, как многим глухим, не было понятно, нормальным голосом она говорит или нет. Иногда ей казалось, что она говорит тихо, а ее было слышно даже во дворе. — Зачем в шесть утра в школу идти?
        — А так! — ответила Валентина. — Мне спать давно не хочется. Я всегда буду рано в школу ходить и на одни «отлично» учиться буду.
        Эти слова Валентина сказала негромко, не для бабки, а для себя она их говорила. Но бабка вдруг ответила:
        — Хвастаешь.
        Никак не поймешь эту бабку: то почти совсем не слышит, а вдруг ухватит то, что совсем тихо скажешь.
        — Я хвастунов не уважаю, Валентина, — продолжает бабка Михална. — Твой отец хвастун, а ты в него не будь. Хотя он мне сын, человек он пустой, как сорный бурьян.
        Валентина ничего не отвечает. А что она может сказать? Она отца плохо помнит, отец давно не живет дома, с тех пор, как мама умерла.
        Маму Валентина совсем не помнит, маленькая была. Помнит только, как везли на черной повозке длинный ящик — гроб.
        И черные лошади шли впереди, а глаза лошадям зачем-то прикрывали черные кружочки, а над головами лошадей развевались черные султаны из шелковых ниток.
        А отца немного помнит. Помнит, как через несколько дней после смерти мамы он пришел домой и прямо с порога сказал:
        — Уезжаю. Не обижайся, мать, я человек искусства, меня зовут дороги. Жена меня удерживала, а теперь что ж...
        Отец не договорил, но Валентина, которой еще не исполнилось шести лет, поняла основное: отец уезжает от них, а она остается с бабкой Михалной. Бабка заплакала, а Валентина сказала:
        — Не плачь, бабушка, проживем с тобой.
        — Много ты понимаешь! — приговаривала бабка, а сама всхлипывала. — Как же нам жить без всех?
        Отец достал из шкафа футляр с баяном, перекинул через плечо ремень. Раньше отец играл на баяне в кино перед сеансами.
        Ребята во дворе гордились:
        — У Валентины отец — артист.
        Теперь отец устроился в разъездной цирк.
        — Буду аккомпанировать танцующим собачкам, исполнять вальс канатоходцам. Вам буду помогать материально.
        И шагнул к двери.
        С тех пор бабка и Валентина живут вдвоем. У бабки плохая память, она все забывает и теряет. То ключи забудет, сидит перед запертой дверью на скамейке, ждет, когда Валентина из детского сада придет и отопрет дверь. То деньги у бабки вытащат из кармана, а она только руками разводит — надо же, какие люди нечестные, плохие. Однажды бабка шла по двору и несла бутылку с подсолнечным маслом. Вдруг споткнулась, выпустила бутылку из рук. Звон разбитого стекла, масло потекло по асфальту, бабка заплакала. Валентина выбежала из дома, взяла бабку за руку:
        — Сама буду в магазин ходить. И не плачь. Я уже большая — скоро шесть лет.
        Ребята бросили игру, уставились на Валентину. Юра спросил:
        — Будешь с нами в пряталки?
        — Некогда, за постным маслом идти надо.
        Взяла дома другую бутылку и побежала в магазин.
        С тех пор Валентина редко играла во дворе — то с сумкой идет из магазина, то в булочную несется, то за керосином.
        Однажды Юра встретил Валентину возле керосинной лавки, она, склонившись вбок, несла большой бидон с керосином. Поставила бидон на землю, отдышалась и сказала:
        — Я — не как ты. У тебя и мама есть и отец, а мы с бабкой живем на алименты.
        Юра не знал, что такое алименты, а Валентина знала, хотя ему тоже было шесть лет, как и ей. Но, значит, дело было не только в возрасте.
        Вечером Юра спросил за чаем:
        — Мама, а что такое алименты?
        Мама поперхнулась чаем, а потом уставилась на отца. Отец тоже закашлялся, хотя Юра видел, что он не поперхнулся. Он кашлял нарочно, чтобы успеть подумать. Юра понял, что задал трудный вопрос.
        — Ну как бы тебе объяснить... — замямлил отец. — Это когда, например, отец не живет вместе со своими детьми. Понимаешь? Он жить с ними не хочет или не может, а содержать их он обязан, потому что он отец. И он посылает деньги по почте. Эти деньги называются алиментами. Понятно?
        — Понятно. Значит, это деньги. А почему отец не живет дома? Отец должен жить там, где его семья.
        — Это редко бывает, что отец отдельно. Вот у нас во дворе все отцы на месте, верно?
        — Как — все? А у Валентины?
        — Ах, забыл. Ну, это особый случай безответственности, этот гармонист.
        — Пей чай, остынет, — напомнила Юре мама. — Вечно ты приносишь со двора бог знает что.
        — Под стеклянным колпаком не вырастишь, — непонятно сказал отец.
        Юре почему-то понравились эти слова. Он подошел к отцу, взобрался к нему на колени, потерся лбом о жесткий подбородок. Потом долго сидел молча. Отец мешал чайной ложкой в стакане, оранжевый абажур висел над столом, свет отражался в пианино, в никелированном чайнике. Мама намазывала масло на хлеб. Руки у мамы мягкие, пальцы длинные. Юрина мама преподает в музыкальной школе.
        * * *
        Наверное, алименты — это не так уж много денег: Валентина всегда бегала в одном и том же платье, хлеб покупала черный, а белый редко и баранки редко. А колбасу только на Первомай.
        Теперь Валентине исполнилось восемь лет. На днях она вынесла во двор новый портфель, показала всем:
        — Вот купила, и книги и тетрадки — все есть. Не люблю на последний момент откладывать, надо заранее позаботиться.
        Рита-Маргарита прищурила глаза:
        — Хвалишься.
        Юра дернул Риту за косу:
        — Молчи. Это тебе нельзя, а Валентина пусть похвалится.
        — Почему? — Рита-Маргарита обиженно уставилась на Юру. — Несправедливо.
        — Потому. Она своим умом живет, а ты чьим?
        Маргарита больше не стала спорить. Она не вредная, Маргарита, — просто иногда не соображает, и приходится объяснять.
        И вот Валентина, низенькая и крепкая, размахивая портфелем, идет в школу. Светлый лучик от блестящего замка отпрыгивает, перелетает на стену высокого дома, потом на зеленый забор, оттуда — на булыжную мостовую, под ноги лошади. А лошадь, ни на кого не обращая внимания, тяжело тащит телегу, нагруженную дровами. Дрова белые, березовые. «Запасливые люди, — думает Валентина. — Именно пока сухо и тепло, надо дрова готовить к зиме. До морозов дрова полежат в поленнице во дворе, просохнут хорошо, проветрятся на осеннем ветерке, станут легкими и звонкими, будут жарко гореть, и меньше их потратишь, сухих-то».
        Вдруг Валентину толкнули в спину, она чуть не упала, но удержалась, пришлось только немного отскочить в сторону. Мимо несся запыхавшийся Юра. Он пролетел мимо и закричал:
        — Человек в школу спешит, а она тут!
        — Ненормальный какой-то! Зачем спешить, когда еще рано? Можно идти спокойно.
        — Много ты в этом понимаешь! Славик сказал, кто раньше придет, сядет, с кем захочет. А кто позже придет, того учительница рассаживает! Вот и ползи еле-еле, сама потом наплачешься!
        И он помчался дальше.
        * * *
        Учительница Галина Николаевна, как всякий учитель, не любит, когда на уроке задумываются о чем-нибудь постороннем. Сама она, наверное, никогда не задумывается о постороннем, не смотрит по сторонам, не прислушивается к голосам за окном, не пытается найти ответ на разные загадочные вопросы. А Бориса мучает один загадочный вопрос: почему Муравьев вот уже вторую неделю не появляется на втором этаже, где учатся первоклассники? Борис так и не видел его с самого первого сентября. Борис помнит, как твердо сказал Муравьев: «Увидимся». Но он не сказал, когда они увидятся, и теперь Борис ждет каждый день, старается быть терпеливым. А всего на один этаж выше учится Муравьев, которого Борис так хочет повидать. Казалось бы, Борису ничего не стоит подняться со своего второго этажа на третий, туда, где занимаются пятиклассники. Но Борис каждую перемену откладывает; для этого есть веская причина: там, на третьем этаже, не только Муравьев, там еще и Хлямин...
        А может быть, Муравьев давно забыл про Бориса? Мало ли у него дел.
        — Буква «о» должна быть не круглой, а овальной, вот такой, — Галина Николаевна выводит на доске букву «о», очень овальную, с замечательным наклоном. Борис вздыхает: он понимает, что ему никогда в жизни, как бы он ни старался, не написать такую замечательную букву «о».
        — Борис! Опять ты отвлекаешься!
        — Я не отвлекаюсь, Галина Николаевна.
        На самом деле он все-таки отвлекается. Но как не отвлекаться, когда вот уже целый час Борис пытается решить новую загадку. Он же не виноват, что его школьная жизнь с первой минуты началась с неразгаданных тайн. Сначала — пулеметная лента, о которой невзначай упомянул Муравьев. Он сказал о ней как о чем-то обычном. Но Борис сразу почувствовал, что здесь скрыто что-то необыкновенное. А тут еще эта история, которая произошла на большой перемене, всего какой-нибудь час назад.
        Борис стоял в коридоре у окна и грыз печенье. Подошел Димка Коваленко, спросил:
        — Это у тебя печенье? Овсяное?
        Борис протянул ему печенье и тут услышал, как за окном сиплый голос отчетливо сказал:
        — Главное — чтобы никто не узнал о глобусе. Но я верю, ты умеешь хранить тайну.
        Услышав про тайну, Борис вздрогнул и не стал терять ни минуты — сразу высунулся в окно. Но увидел пустой двор, мокрую траву, мутные пузыри на лужах. Только старая учительница Варвара Герасимовна шла под черным зонтиком к воротам; наверное, у нее уже кончились уроки.
        Рядом его одноклассник Дима Коваленко доедал печенье.
        — Дима, ты ничего не слышал? Вот только что.
        — А что? —Дима проглотил последний кусочек. — Слышал. Девчонки песню поют про енотика, я ее тоже знаю. А ты?
        — Да погоди ты с енотиком, Дима! Там, во дворе, кто-то сказал одну удивительную вещь. Неужели ты не слыхал?
        — He-а. А какую вещь?
        Борис молчал. Не мог же он всем подряд рассказывать про загадочные слова. Но кто-то же сказал их, в конце концов! Борис слышал каждое слово: «Главное — чтобы никто не узнал о глобусе. Но я верю, ты умеешь хранить тайну». Дима подождал немного, потом протянул:
        — Молчишь? Ну тебя! —И ушел.
        А Борис стоял у окна, смотрел на дождь и думал:
        «Какой глобус? Почему нельзя, чтобы про него знали? Кто был там, под дождем? Почему так быстро спрятался? О какой тайне они говорили?»
        Вопросов было много, а ответа — ни одного. И чем больше в голове у Бориса появлялось вопросов, тем он больше запутывался в них. Тайна не хотела раскрываться, и от этого ему еще сильнее хотелось ее раскрыть.
        — Борис! Я сказала — открыть тетради. Разве тебе нужно особое приглашение?
        Борис раскрывает тетрадь. Конечно, ему не нужно никакого особого приглашения.
        Борис заметил, что, когда Галина Николаевна сердится, она становится не такой красивой. Значит, думает Борис, красивые люди не должны сердиться. Пусть некрасивые сердятся, они-то все равно некрасивые.
        Когда учительница ругает Бориса, ее глаза становятся маленькими и острыми, как кнопки, а голос становится жестким. Вот и теперь она смотрит на Бориса глазами-кнопками, колючими и маленькими. И Борис всем своим видом показывает, что он осознал свою вину, он больше не будет отвлекаться на уроках, не будет действовать на нервы учительнице.
        — Все пишем в своих тетрадях букву «о». Не забывайте о нажиме, о наклоне.
        Борису кажется, что эти слова относятся к нему одному: Галина Николаевна подозревает, что именно он, этот Борис, забудет о таких важных вещах, как нажим, наклон.
        Борис начинает писать; он очень старается, он наклоняет голову набок, даже слегка покряхтывает. Ему хочется, чтобы учительница увидела, как он старается, совсем не отвлекается. Но Галина Николаевна именно теперь не смотрит на него. Она прохаживается по классу. Почему она не замечает, когда Борис все делает хорошо? Наверное, учительница просто не любит его. Бывает такая неприязнь с первого взгляда. Мама однажды сказала про какую-то свою сотрудницу: «У нас с ней антипатия с первого взгляда, вполне взаимная». Взаимная — это значит, что и та женщина тоже не любит маму. Хотя Борис не может себе представить, как это может быть — кто-то не любит его маму. Мама-то уж точно лучше всех. И с Галиной Николаевной у Бориса нет взаимной антипатии — он-то к ней хорошо относится. А она к нему плохо. Ей, наверное, кажется, что Борис все делает нарочно, чтобы она сердилась. А он вовсе не хочет, чтобы она сердилась. Галина Николаевна всех мальчишек посадила с мальчишками и только Бориса посадила с Леной. Разве это справедливо? Конечно, это несправедливо.
        Не успели первоклассники первого сентября войти в свой класс, Галина Николаевна стала всех рассаживать по местам. Диму посадила с Сергеем, который хотя и в очках, здорово борется. С ним каждый хотел бы сидеть. Двух высоких мальчиков на последнюю парту, потому что они высокие, чтобы не загораживали доску. А Борису Галина Николаевна сказала:
        — Ты, мне кажется, не очень-то послушный. Пусть девочка оказывает на тебя влияние.
        Лена сразу уселась рядом с Борисом, вид у нее был довольный: наверное, она любит оказывать влияние.
        Как только учительница отошла, Борис тихо сказал Лене:
        — Расселась! Этого только не хватало!
        — Галина Николаевна, а он ворчит, — тут же на весь класс сказала Лена.
        — Борис, не ворчи, — велела Галина Николаевна.
        И теперь Борис сидит с этой Леной. Он старается не смотреть в ее сторону, но Лена не такой человек, чтобы дать забыть о себе.
        — Борис, отодвинься, ты меня локтем задеваешь, — шепчет она.
        — Больно ты мне нужна — тебя задевать! — шипит Борис и от злости начинает писать быстрее. Буквы съезжают с линейки, валятся набок.
        Учительница подходит к их парте. Тут только Борис видит, что он написал плохо, и быстро закрывает тетрадь. Кажется, на этот раз Галина Николаевна не заметила. Она берет тетрадь Лены, любуется ровными, аккуратными строчками.
        — Ты молодец, Леночка, умница.
        От Галины Николаевны пахнет ландышем. У мамы тоже такие духи, Борису очень нравится этот горьковатый грустный запах, такой нежный, легкий.
        — А ты, Борис, почему не пишешь? Все написал?
        Она протягивает красивую руку, берет его тетрадку, раскрывает ее и долго-долго в нее смотрит. Борису кажется, что учительница смотрит в его тетрадь целый час. Потом она долго-долго смотрит на Бориса. И ее взгляд царапает Бориса. Он опускает голову. Весь класс перестает писать букву «о» и смотрит на Бориса, он это чувствует, не глядя ни на кого.
        Наконец учительница говорит жестко:
        — Перепишешь. Останешься после уроков.
        Борис кивает.
        Почему так получается? Он хочет, чтобы все было хорошо, чтобы никто на него не сердился, а выходит как-то криво, нескладно. Значит, он несуразный человек, какой-то нескладный. Все пойдут домой, будут играть в футбол или смотреть мультфильмы, а он будет сидеть один в пустом классе и выводить эту проклятую букву «о». Он успел возненавидеть ее, эту букву. Он заранее знает, что она получится опять криво, косо. Потому что так уж у него получается: стараешься — получается плохо, и не стараешься — получается плохо. Зачем же тогда стараться?
        Зазвенел звонок, все задвигались, стали складывать тетради и ручки. Борис сидел на своем месте. На душе была тоска. Он не знал, что скоро, совсем уже скоро произойдут события, которые сыграют большую роль в его жизни. Что он станет не только свидетелем, но и участником этих событий. Ничего этого Борис не знал. Он сидел и злился на Лену, которая аккуратно складывала в свой чистенький ранец чистенькие тетрадки и краем глаза посматривала на Бориса.
        Наконец она все собрала и сказала вежливо:
        — До свидания, Боря.
        — Иди отсюда! — прошипел Борис.
        * * *
        В тот год молодая учительница Варвара Герасимовна пришла на свой первый в жизни урок.
        Когда директор школы сказал ей, что ее направляют в первый класс, она очень расстроилась, чуть не заплакала.
        — Я окончила исторический факультет, я историк, понимаете? Я могу преподавать в старших классах историю.
        Она мечтала, что ее ученики, взрослые, умные ребята, будут задавать ей сложные вопросы, а она, молодая, но прекрасно подготовленная, образованная учительница, сможет ответить на любой вопрос, сможет рассказать им о глубоких исторических процессах, о войнах, о том, как история помогает человеку лучше понимать сегодняшний день. Ее ученики сразу оценят ее и полюбят, будут уважать и слушаться, и она будет гордиться ими — умными, способными, взрослыми.
        Но директор твердо сказал:
        — В первый класс нужен учитель. Нужен, понимаете? И потом, это даже полезно — пройти вместе со своими учениками весь путь с самого начала, всю десятилетнюю историю их жизни. Договорились?
        Спорить было бессмысленно. И вот они сидят перед ней, тридцать пять чисто умытых мальчиков и девочек. Смирные, послушные дети. Кто сказал, что от первоклассников можно сойти с ума? Мало ли, что скажут непонимающие люди.
        Для первого знакомства она читает им свою любимую сказку про девочку Снегурочку. Они слушают, глаза внимательные, все лица повернуты к ней. Уже сегодня эти дети станут чуть богаче, чуть умнее — они слушают прекрасную сказку, их молодая учительница так прекрасно читает.
        — «И вот Снегурочка пошла со своими подружками в лес. Они собирали ягоды, цветы. А потом разожгли костер и стали прыгать через огонь...»
        — Все равно я с девчонкой сидеть не буду! — раздается громкий, звонкий голос.
        Варвара Герасимовна вздрагивает от неожиданности. Все завозились, кто-то засмеялся.
        — Кто это сказал?
        — Я! — Коричневые круглые глаза смело смотрят на учительницу. Узкий подбородок, упрямо сжатые губы. — Я не хочу сидеть с девчонкой. Другие сидят с мальчишками, а я почему с Валентиной?
        — Во-первых, не с девчонкой, а с девочкой. — Она старается выиграть время, она еще сама не знает, что же во-вторых. — Во-вторых, перебивать взрослого человека, да еще учителя, некрасиво. — Ее голос набирает уверенность. — Сидеть тебе придется там, где тебя посадила учительница. А сейчас мы будем дочитывать сказку, если вы согласны.
        — Дочитывать! — сказали все. — Конечно, согласны.
        Промолчали только Юра и Валентина.
        Но лицо у Юры было такое, что на нем можно было без труда прочесть: все равно несправедливо.
        «Еще, может быть, подружатся», — подумала учительница.
        Тихо в классе. Учительница дочитала сказку. Вдруг на последней парте раздался плач.
        — Что опять? Кто тебя обидел?
        Маленькая девочка с голубой лентой вокруг головы глотала слезы.
        — Мне Снегурку жалко, — проговорила она глухо сквозь ладони, прижатые к лицу, — зачем она растаяла?
        — Не плачь, — растерянно ответила учительница. — Может быть, дед и бабка слепят новую Снегурочку.
        — Все равно эту жалко, — не унималась девочка.
        — Ревет, — произнес смуглый мальчик, Леня Кошельков. — Это же сказка, а не на самом деле.
        Кто-то сказал:
        — Ну и что — сказка? Все равно жалко.
        Это произнес знакомый голос. Юра. И Варвара Герасимовна подумала: «Вот он какой, этот Юра».
        Так закончился первый урок начинающей учительницы Варвары Герасимовны.
        На доске мелом было написано число: первое сентября тысяча девятьсот тридцать первого года.
        * * *
        Быстро идет время, и Юра уже стал пятиклассником. Он уже и не помнит, как в яркий осенний день он несся по улице и кричал счастливым голосом: «Я иду в школу!»
        Теперь он давно привык к тому, что он школьник. Ходит не с новым портфелем, а с обтрепанным. Новый портфель довольно быстро становится обтрепанным, если на нем несколько раз съехать с горы. А уж если портфелем нет-нет да и сыграть в футбол, то он станет как раз таким, какой носит теперь под мышкой Юра. Обычный мальчишечий портфель с потускневшим замком и отлетевшими металлическими уголками, а ручка тоже давно оторвалась и куда-то запропала.
        Юре даже в голову не приходит просить у мамы: купи мне новый портфель. Есть куда положить тетради и учебники, значит, все в порядке. Да и в самом деле — разве не все равно, какой портфель.
        Юра теперь много знает. Он выучил уже всю таблицу умножения. Может без единой ошибки написать слово «лестница». Знает, как по-немецки «Я иду гулять». А больше всего ему нравятся уроки истории. Может быть, потому, что ее преподает Варвара Герасимовна, его первая учительница.
        Юра помнит, как впервые увидел удивительную карту. Варвара Герасимовна вошла в класс и прикрепила карту к доске. Юра смотрел и не мог понять: что-то не так. Знакомые названия — Киев, Новгород. А где еще города? Куда делись? Не может же быть, чтобы в России было всего два города. Сверху на карте нарисованы палочка и крест, а рядом наоборот — крест и палочка. Вот так: IX — XI. А внизу на этой карте нарисованы черные всадники на черных конях.
        — Валентина, смотри-ка, всадники, черные на черных конях.
        — Не разговаривай, Юра, — останавливает Варвара Герасимовна. — Посмотрите на эту карту. Это русские княжества — Киевское и Новгородское, а других городов еще не было. Потому что на этой карте изображена Русь, какой она была больше тысячи лет назад. Вдумайтесь: больше тысячи лет! Вот наверху написано римскими цифрами: девятый — одиннадцатый века. А сейчас у нас какой век?
        — Двадцатый, — отвечают пятиклассники.
        — А всадники? —спрашивает Юра.
        — А всадники — это кочевники: половцы, печенеги. Они не строили домов, не сеяли хлеба. Гоняли по степям скот, ели мясо.
        — Без хлеба? — ахнула Валентина.
        — Да, без хлеба. А главное их занятие был грабеж. Налетят внезапно на село, вытопчут поля, сожгут избы, увезут детей на продажу в рабство. От этих всадников было много бед.
        Вот что такое история: не урок, не учебник, не параграфы. Это жизнь людей, законы этой жизни, беды, войны, подвиги. Несутся черные кони, плачут женщины. Бьют врагов и погибают воины. Вот что такое история.
        Варвара Герасимовна внимательно смотрит на ребят. Глаза у нее добрые, веселые, в такие глаза легко смотреть, ее взгляд не смущает.
        — Жизнь каждого человека как бы вливается в историю его народа, всех людей. Когда-нибудь вы это поймете.
        На другой день Юра вышел на кухню и сказал соседке тете Дусе:
        — Здрасьте, тетя Дуся! А мы уже историю изучаем — про всякие древние битвы, подвиги и победы.
        — Ты бы лучше на пол не наляпывал, — сказала тетя Дуся. — У других людей дети как дети — умыл лицо и пошел, а тебе обязательно до пояса. Серьезное мытье разводить — на это есть баня, а здесь кухня.
        Юра сразу потерял всякий интерес к разговору.
        Молча взял тряпку и вытер пол. Он не будет спорить с тетей Дусей по двум причинам. Во-первых, Юра уже месяц назад принял твердое решение воспитывать в себе выдержку и силу воли. Он хочет стать сдержанным и молчаливым, как капитан Немо. Разве капитан Немо стал бы ругаться с соседкой тетей Дусей? Есть еще одна причина: от тети Дуси можно очень даже просто получить подзатыльник. Характер у нее вспыльчивый, а рука тяжелая.
        На кухню выходит Юрина мама. Она в коричневом халате до пола, этот халат папа подарил ей на день рождения. Мама всегда надевает его по утрам и завязывает длинным поясом.
        Тетя Дуся оглядела халат и сказала:
        — Как поп.
        Мама ничего не ответила, но Юра видел, что у нее испортилось настроение.
        Однажды Юра слышал такой разговор. Он сидел на кухне и тер наждачной бумагой крышку от старого бака. Мама разрешила взять эту крышку насовсем, а из нее выйдет прекрасный щит для Ледового побоища, которое начнется завтра на школьном дворе. К побоищу готовятся и Витек, и Колокольчик из пятого «Б», и Генка, конечно. Но такого щита ни у кого не будет. Не всякая мама отдаст крышку. Юрина мама все-таки самая лучшая.
        Юра отчищает крышку, скоро она начнет блестеть, как серебряная.
        — Скребет, скребет, на нервы действует! — говорит тетя Дуся, а сама мешает ложкой в кастрюле, в кухне пахнет кислыми щами, жареной картошкой.
        Юра любит сидеть в кухне. Примусы шумят, вкусно пахнет. И разговоры интересные.
        Тетя Дуся говорит Юриной маме:
        — Варю я первое, второе. Но разве это основа? Основа в том, что я слесарь третьего разряда. А скоро получу четвертый. У нас на заводе слесаря только мужчины, и я — слесарь. Удивляются и уважают. Ни в чем им не уступаю, мужчинам. Он в парашютный кружок — и я в парашютный кружок.
        Юрина мама переворачивает на сковородке котлеты и не соглашается с тетей Дусей.
        — Ты чего, Мария, головой качаешь? Выскажись вслух, что думаешь. А я послушаю. Ты пограмотнее меня, ты учительница музыки. Скажи.
        Мама смущенно покашляла, она робкая, Юрина мама. Тетя Дуся ее всегда побеждает, в любом споре.
        — Видите ли, Евдокия Степановна, я думаю, что не надо женщине с мужчинами соревноваться. Женщина всегда будет женщиной, какую бы профессию ни выбрала. Хоть сталевара из нее сделайте, хоть трактористку. Все равно будет она нежной, мягкой. Это в ее природе женской.
        Тут тетя Дуся бьет с размаху ложкой по столу.
        — Лучше замолчи! Слушать не желаю! Если хочешь знать, это буржуазные выдумки — женская природа, мужская природа. Это классово-враждебный разговор. Барышни-кавалеры — это все теперь сметено, в прах развеяно!
        — Евдокия Степановна, у вас каша пригорает.
        — А наплевать. Пусть пригорает! У меня зато в цеху норма перевыполнена и на красной доске моя фамилия висит.
        Тетя Дуся победно поглядела на маму, положила в тарелку каши, села на свою табуретку, стала есть.
        — Евдокия Степановна, хотите котлету?
        — А чего? Давай. По котлетам ты меня побеждаешь, что правда, то правда. Здесь я ничего не скажу. Но посмотрела бы я на тебя в цеху! У станка! Ой, не могу! Ох, и посмеялась бы я над тобой!
        Юра старается не очень сильно тереть наждачной бумагой крышку, чтобы не заглушать разговор мамы и тети Дуси. В глубине души Юра согласен с тетей Дусей. А за маму ему стыдно: женственность, мягкость — все это старорежимные глупости.
        Юра решил сказать об этом маме, когда они придут к себе в комнату. Но в этот вечер произошло событие, на первый взгляд не такое уж важное, но оно во многом изменило Юрину жизнь.
        * * *
        В тот самый вечер отец пришел с работы и сказал:
        — У меня прекрасные новости — я получил премию за хорошую работу.
        — Деньгами? — спросила мама.
        — Часами? — спросил Юра. — Или фотоаппаратом?
        Отец медленно, чтобы разжечь их любопытство, достал из кармана голубой листок бумаги.
        — Путевкой в пионерский лагерь для моего сына Юрия.
        — Ой! —Юра запрыгал от радости. — В лагерь! Вот это да! Мама! Папа!
        Отец работает на том же заводе «Калибр», где тетя Дуся.
        Тетя Дуся как-то сказала про него:
        «Инженер, конечно, тоже нужный человек — это вон сколько учиться. Но основа всего — рабочий класс. Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей. Карл Маркс».
        Это высказывание тогда сразило Юру. До чего прекрасные, смелые, какие-то даже отчаянные слова — «нечего терять, кроме своих цепей». Ведь тот, кому нечего терять, ничего не боится, он смелый и отважный. Терять-то нечего — а чего? Кого бояться-то? Нечего терять, и все тут.
        Давно Юра мечтал поехать в лагерь. Представлял себе костер выше неба, печеную картошку, а однажды Генка, который ездил в прошлом году в лагерь, рассказал Юре, как они ходили в поход и ночевали прямо в лесу, на голой земле. Эта голая земля произвела на Юру самое большое впечатление. Трава, корни деревьев, роса, и, подложив мешок под голову, сладко спит веснушчатый Генка. Теперь и Юра, наверное, будет ходить в походы, и ему тоже доведется уснуть на голой земле, без всяких там подушек и пододеяльников.
        — Папа! А когда ехать? Скоро? — спрашивает Юра.
        А за окном летит тополиный пух, скамейка во дворе нагрета солнцем — пришло лето. И ребята разъезжаются. Рита-Маргарита — с бабушкой на дачу. Славка — к тетке в деревню. Перс — в пионерский лагерь. А Юра не хуже Перса, он тоже в лагерь. Эта замечательная синяя хрустящая бумажка означает, что он, Юра, в первый раз в своей жизни уедет из дому. И не с мамой, и не с папой, а сам по себе. Гладкая бумажка с таким славным названием «путевка» поведет его в путь. Мама почему-то смотрит с грустью. А папа весело говорит:
        — Ничего, ничего особенного. Он взрослый парень, ему двенадцать лет.
        Папа говорит очень бодро, приподнято, и Юра видит, что и папе немного грустно и беспокойно. Оба они у него странные. Он вырос — радоваться надо, а они грустят. Нет, родителей понять нельзя.
        * * *
        С чего все началось? Со временем Муравьев, конечно, расскажет Борису, с чего все началось. Хотя вообще-то это не всегда просто — понять, с чего началось.
        Но, пожалуй, можно считать, что все началось с письма. А еще точнее — с музея. Конечно, это совсем разные вещи — письмо и музей. Но все-таки вернее будет считать, что именно с музея. Хотя сначала Муравьев и Костя, Катаюмова и Валерка не имели к этому музею никакого отношения. Вот и попробуйте разобраться, где начало.
        О том, что в школе есть музей боевой славы, они знали уже давно, с прошлого года. Варвара Герасимовна водила их класс в этот музей. В небольшой комнате на столах лежали удивительные вещи. Котелок, выкрашенный в защитный цвет, помятый, с аккуратной круглой дыркой в боку. Лежало письмо, сложенное треугольником, полустертые строчки, написанные карандашом. Фотография на стене — человек в военной форме сидит на пеньке, а за его спиной орудие с длинным стволом и прозрачная березовая роща. А он не то задумался, не то прислушался. Что он слышит? Пение птиц или гул боя?
        Варвара Герасимовна сказала:
        — На будущий год, когда вы станете пятиклассниками, я расскажу вам подробно о нашем музее. Это очень дорогие вещи, каждая из них — подлинный исторический экспонат.
        — Почему — на будущий год? — Муравьев и тогда был самым нетерпеливым. — Разве нельзя сейчас?
        — На будущий год потому, что вы станете на год старше, — улыбнулась Варвара Герасимовна, — и тогда сможете сами принять участие в поисках экспонатов.
        — А где искать? —спросил Муравьев; он был уже готов сорваться и лететь.
        — Всему свое время, — ответила учительница, — учись терпению, Муравьев. Пригодится в жизни.
        И вот теперь, когда они уже целую неделю учатся в пятом классе, Варвара Герасимовна сказала:
        — Теперь пришло время. Наш музей будет пополняться, специальная группа пятиклассников будет разыскивать экспонаты для музея. Кто хочет принять участие в этой работе, прошу записаться. Мы назовем эту группу «Поиск».
        Название всем сразу понравилось. Поиск — в этом есть что-то от разведчиков, что-то смелое, энергичное. Группа ушла в поиск. Красиво.
        Первым записался Костя. Он человек серьезный, любит историю, читает умные книги о героических подвигах. Валерка записался потому, что ему в этот день было скучно. Вообще-то Валерка не очень интересовался историей, гораздо больше он любил собак. Но завести собаку дома мама не разрешала, она говорила, что по квартире будет летать шерсть, а она, то есть мама, этого не переживет. Валерка продолжал мечтать о собаке. Но в «Поиск» записался — мало ли, а вдруг будет интересно. К тому же Варвара Герасимовна сказала, что собирать музейные вещи — дело добровольное и никого заставлять работать она не будет. А Валерка любит, когда его не заставляют, от этого ему как раз и хочется работать.
        Катаюмова записалась из любопытства — она больше всего боится, что где-нибудь произойдет что-то интересное, а она в эту минуту окажется в другом месте. Этого Катаюмова перенести не может. Ей все надо видеть своими глазами. От этого, наверное, у нее глаза такие огромные — в пол-лица.
        Ну, а Муравьев записался в группу «Поиск» потому, что записалась Катаюмова. Именно в те дни с ним что-то произошло. Ему вдруг стало совершенно необходимо смотреть на Катаюмову, на ту самую Катаюмову, которая училась с ним вместе не первый год, которую он видел до этого тысячу раз, а может быть, и больше.
        Теперь он стал появляться всюду, где была она: в том конце коридора, где она болтала с подругами; в том дворе, где она жила; на бульваре, по которому она ходила домой. А самое удивительное было то, что Муравьев мог бы и не говорить с ней, и не подходить близко. Ему было достаточно смотреть на нее. Когда она дразнила его и смеялась над ним, Муравьев очень обижался, и ему казалось, что он обиделся навсегда и никогда больше не станет смотреть на эту противную Катаюмову. Но проходило совсем мало времени, час или еще меньше, и он забывал обиду, как будто обиды и не было. И снова ноги несли его туда, где была она, чтобы он мог смотреть на нее и думать, что она этого не замечает.
        Больше никто не записался. Варвара Герасимовна сказала, что и четверых достаточно, и остальных отпустила домой. А если группа «Поиск» будет работать интересно, то и другие ребята тоже придут и тоже будут работать.
        — Хитренькие, — сказала Катаюмова, — на готовенькое.
        — Об этом не надо беспокоиться, — ответила Варвара Герасимовна. — Вы же тоже приходите не на пустое место. Музей существует, пусть маленький. Значит, нашлись люди, которые собрали его, не побоялись, что кто-то придет на готовенькое.
        — А какие люди? — спросил Муравьев.
        — Где они сейчас? — спросила Катаюмова.
        — Они закончили десятый класс, — ответила учительница, — и теперь уже не учатся в нашей школе. И на прощание мы решили, что теперь в «Поиске» будут работать пятиклассники. У вас впереди много времени, школу кончать вам еще не скоро. Хотя время бежит очень быстро. — Эти слова учительница произнесла с грустью.
        Муравьев понял, что тех десятиклассников Варвара Герасимовна, наверное, любила и теперь без них скучает.
        — Мы тоже что-нибудь разыщем, вот увидите, — сказал он.
        — Конечно, — улыбнулась учительница, — в этом я не сомневаюсь.
        — И кое-кто принесет пулеметную ленту, которую обещал, — добавила Катаюмова, и Муравьев сразу заскучал.
        * * *
        Муравьев пришел из школы и сразу заметил, что в почтовом ящике что-то лежит. Это было письмо. На конверте был напечатан на пишущей машинке его, Муравьева, адрес и его, Муравьева, фамилия. Там было написано: «Ученику пятого класса Муравьеву».
        
        Муравьев сильно удивился. Никогда еще в своей жизни он не получал писем, все его родственники и знакомые жили в том же городе, что и Муравьев. Но на конверте была его фамилия. И она была подчеркнута толстой жирной чертой.
        Он вбежал в квартиру и крикнул:
        — Дед! Я письмо получил!
        Он думал, что дед удивится, но дед нисколько не удивился и вообще не обратил на его слова никакого внимания. Дед стоял в коридоре и, нагнувшись, чистил ботинки, хотя Муравьеву казалось, что ботинки у деда совершенно чистые и блестящие.
        — Ну и что? — спросил дед совершенно равнодушно.
        — Ничего, — обиженно сказал Муравьев, но дед и на обиду не обратил внимания.
        Муравьев тогда закрылся в кухне, разорвал конверт и прочитал:
        «Фронтовой офицерский планшет готов подарить музею. Старый солдат. Г.З.В.».
        Муравьев раз пять перечитал эти слова, напечатанные на пишущей машинке. Буквы шли неровно, некоторые прыгали вверх. В голове замелькали обрывочные мысли. Старый солдат — кто такой? Только вчера он, Муравьев, записался в группу «Поиск». Откуда тот, кто послал это письмо, узнал об этом? Их в классе было вчера только четверо: Катаюмова, Костя, Валерка, Муравьев. Пятая — Варвара Герасимовна. Откуда появился этот старый солдат? Как его найти? Хорошо бы разыскать его поскорее, получить планшет и принести в школу. Муравьев представил себе, как достанет из парты планшет, как сразу перестанет усмехаться Катаюмова, с уважением посмотрит на него Костя. И Валерка скажет: «Молодец, Муравьев».
        А Варвара Герасимовна улыбнется, поставит планшет на стенд в музее, напишет табличку: «Планшет офицерский. Экспонат принес в музей Муравьев, 5-й класс «Б».
        И все поколения учеников будут с уважением произносить его фамилию. И вечно будет родная школа помнить своего весьма среднего ученика Муравьева. Потому что не только в отметках, в конце концов, заслуга. А еще и в преданности делу, которым ты занимаешься. Он отыщет старого солдата.
        Что-то есть в Муравьеве, если солдат решил написать именно ему. Почему-то он так сделал? Выбрал из всех его, Муравьева. А старый солдат прекрасно разбирается в людях. Вот так.
        А может быть, никому не рассказывать? Самому найти старого солдата? Как частный детектив: все разведать, расследовать, сделать логические выводы, проявить смелость и отвагу — и пожалуйста, вот вам старый солдат, вот вам новый экспонат для музея. Так подумал Муравьев в первую минуту. Но уже в следующую минуту он знал, что это не получится. У частных детективов, может быть, стальная выдержка и железное терпение, а у Муравьева выдержка не стальная и терпение не железное. И если он сейчас же ни с кем не поделится, то просто лопнет. Муравьев взял письмо и понесся в школу. Хорошо бы застать там Варвару Герасимовну. А вдруг и Катаюмова еще там? Ведь она пошла после уроков на танцевальный кружок.
        По дороге он твердил:
        — Старый солдат Г.З.В., Г.З.В. — старый солдат.
        Ничего не становилось понятнее от этого повторения, тайна была тайной.
        Из-за двери исторического кабинета слышались голоса. Значит, Варвара Герасимовна еще в школе. Он открыл дверь. Как будто специально по заказу Муравьева, в кабинете истории сидела Катаюмова.
        — Я письмо получил! — с порога сообщил Муравьев. — От старого солдата!
        Катаюмова смотрела на него с самой ехидной из своих улыбок. Учительница тоже улыбалась, это уж совсем было непонятно. Варвара Герасимовна могла бы понять, что речь идет о настоящей тайне и ничего смешного здесь нет.
        — Посмотри сюда, — сказала учительница.
        И тут Муравьев увидел на столе у Варвары Герасимовны точно такой же листок, какой он держал в руке. Две неполные строчки, напечатанные лиловым шрифтом на пишущей машинке. Некоторые буквы как будто подпрыгивают над строкой.
        
        — Он письмо получил! — Катаюмова пожала плечами. — Не ты один получил, Муравьев. Я прихожу из школы, смотрю — в ящике что-то белеет. Открываю...
        В это время в кабинет истории входит Костя:
        — А я письмо получил. Очень странное. Старый солдат.
        — Г.З.В.? — спрашивает Муравьев упавшим голосом.
        — Г.З.В. А ты откуда знаешь? — Костя удивленно уставился на Муравьева.
        Катаюмова хохочет от души. Ей бы только повеселиться. И тут в кабинет врывается Валерка.
        — Письмо от старого солдата? — спрашивает Варвара Герасимовна, пока Валерка отдышивается. — Г.З.В.?
        — Да, а откуда вы узнали?
        Варвара Герасимовна показывает на свой стол, там несколько таких писем, совершенно одинаковых, напечатанных на машинке.
        — Всем четверым? — растерянно говорит Костя. — Всем, кто записался в группу «Поиск»...
        — В этом и есть загадка. Откуда он узнал? — Валерка любит быть логичным. — Предлагает планшет, — значит, знает про музей.
        — Или разыгрывает, — говорит недоверчивая Катаюмова.
        — Вряд ли. — Варвара Герасимовна серьезна. — Есть вещи, которыми люди не шутят. Я думаю, надо искать этого человека. И тогда найдутся ответы на все наши вопросы: и откуда он нас знает, и почему решил сделать подарок именно нашему музею.
        — Искать-то искать, — Муравьев человек нетерпеливый, ему хочется найти этого солдата сейчас же, — а где искать? Как искать?
        — Ну, Муравьев, если знаешь — где, то искать уже не надо, — говорит Катаюмова. — Придется искать.
        — А что такое, по-вашему, Г.З.В.? — Костя задумчиво вертит в руках листочек.
        — Может, его так зовут, старого солдата? — Эта мысль пришла Муравьеву еще по дороге. — Г.З.В. — первые буквы, имя, отчество, фамилия.
        — Гаврила Захарович Ватрушкин, — говорит Катаюмова.
        — Ватрушкин. Сама ты Ватрушкина, — отвечает Костя. — Так можно гадать сто лет. А почему бы ему не обозначить фамилию сначала, а имя и отчество — потом? Разве так не может быть? Гусев или Градусников?
        — Или Глупенький, — подает голос Катаюмова.
        — Ребята, ребята. У Антона Павловича Чехова, моего любимого писателя, есть рассказ «Лошадиная фамилия». Читали? Обязательно прочтите, кто не читал.
        — Читали, — говорит за всех Костя.
        А Муравьев думает:
        «Прочту, у нас Чехова — целая полка, зеленые книги, внизу стоят».
        Валерка говорит:
        — Надо идти за логикой, а не гадать.
        — А как за ней идти? —Муравьев готов не только идти за логикой, но бежать за ней со всех ног. Только пусть ему укажут, в какую сторону бежать, да поскорее.
        — Не суетись, Муравьев. Может быть, в военкомат пойти? — не очень уверенно предлагает Костя. — Там всех ветеранов знают, мне отец говорил.
        — Знать-то знают, — отвечает Варвара Герасимовна, — но надо хоть фамилию назвать.
        — А мы туда придем и скажем: «Г.З.В.», правда, Костя? — издевается Катаюмова, — а нам там скажут: «Ах, Г.З.В.? Ну тогда конечно». — Катаюмова махнула рукой. — Ну вас всех, мальчишки. Ни один из вас не может ничего как следует придумать.
        Муравьев думает: «Вот бы сейчас взять да и предложить что-нибудь такое, от чего все ахнут. А у Катаюмовой сразу слетит с лица насмешка, и она тоже ахнет и скажет: «Муравьев единственный умный человек среди вас. Я всегда верила в Муравьева». Но что предложить? Как найти старого солдата, который, судя по всему, не хочет, чтобы его находили? А если бы хотел, написал бы хоть в одном письме свой адрес. Но он не написал адреса. Может быть, забыл?»
        Вдруг Муравьева осенило. Он закричал:
        — Штемпель! По штемпелю можно определить, в каком районе он опустил письмо. Я кино смотрел, там человека нашли по штемпелю!
        Варвара Герасимовна берет конверт, внимательно рассматривает.
        — Восемьдесят пятое почтовое отделение. Напротив нашей школы.
        — Значит, он близко живет! — вскинулся Костя.
        — Или мимо проходил, — скептическим тоном отвечает Валерка.
        — Или специально в наш район приехал, опустил свои письма, чтобы мы не нашли его по штемпелю. И ни имени, ни фамилии, ни адреса. Ничего мы не знаем, — сказал Костя совсем уныло.
        Муравьев опять сник. Идея со штемпелем увяла, не успев расцвести.
        — Я думаю, — говорит Варвара Герасимовна, — мы не с того начинаем. Начинать надо с того, что нам известно. Есть человек, который называет себя старым солдатом. Так?
        — Так, — отзываются голоса.
        — Дальше. Он хочет нам помочь. Это ясно, иначе зачем бы он стал писать свои письма. Так?
        — Так, — опять нестройно, но чуть веселее отвечают четыре голоса.
        — Значит, мы сейчас решаем так. Разойдемся по домам, каждый спокойно подумает, прикинет, как и что. А через несколько дней соберемся и спокойно все обсудим. Спешить не будем. Только сегодня пришли эти письма, а вы хотите уже сегодня до всего докопаться. Не сразу, постепенно будем идти к цели. Договорились?
        — Договорились, — отвечают все.
        И Муравьев отвечает вместе со всеми, хотя ему, если говорить совсем откровенно, слова Варвары Герасимовны совсем не понравились. «Постепенно», «спешить некуда» — Муравьев этого не любит.
        И дома он весь вечер думает, как бы ему поскорее, прямо сейчас, изобрести такую великую хитрость, чтобы старый солдат сразу же нашелся. И чтобы старый солдат развел руками и сказал: «Ну, брат Муравьев, от тебя не скроешься. Такой находчивый ты парень». Хорошо бы, он сказал эти слова при одном человеке, который ни в грош не ставил Муравьева.
        А тут этому человеку станет стыдно. И, конечно, все ахнут.
        Но хитрый план в этот вечер так и не придумался.
        * * *
        Юра приехал в лагерь, и сразу же жизнь оказалась ничем не похожей не ту, которой Юра прожил двенадцать лет. Все было другое. В маленьком доме с зеленой крышей рядом с другими кроватями стояла Юрина кровать, и, засыпая, он видел не коврик на стене — на нем был вышит мальчик с лейкой, — а стриженый затылок Лешки Музыкантова. В столовой рядом с другими стульями стоял его стул, и обед подавала не мама, а дежурные, такие же мальчишки и девочки. С утра длинно пел горн, и Юре нравилось подчиняться его сигналу. По траве босиком они бежали наперегонки умываться. Перед вечером над волейбольной сеткой летал звонкий мяч. Юра не умел играть в волейбол через сетку, у них во дворе играли в волейбол только в кружок. Старшие ребята не принимали Юру, но он не обижался. Зато можно было взобраться на высокую лесенку возле волейбольной площадки и судить игру: свистеть в железный свисток и кричать: «Два-три, подача справа!»
        
        Были сырые тропинки в лесу. Малиновые закаты над полем. Серебряная рябь на речке Вертухе. От всего от этого вместе жизнь была прекрасной. Но скоро оказалось, что это не самое главное.
        Как только Юра увидел эту девочку, он понял, что не может жить без нее. Он понял это в ту же минуту.
        Юра сидел на сосне, смотрел на закат и знал, что никто во всем свете его не видит. Он даже не сидел, а лежал на толстом суку, иголки небольно покалывали щеку. Зачем он залез в тот день на это дерево, Юра и сам не знал. Вообще, зачем люди лазят по деревьям? Захотелось залезть — вот и залез. Хотел побыть там немного, а потом слезть. И тут он увидел ее.
        Под сосной на поляне появились две девочки. Они пришли с корзинкой и стали собирать шишки. Девочки были красивые, одна была в косынке в синий горошек, а у другой легкие светлые волосы лежали на загорелых плечах. Это была Лиля, только Юра тогда еще не знал, что она Лиля. Он смотрел вниз на нее, а она не замечала его, собирала взъерошенные сосновые шишки.
        У Лили длинные темные ресницы, очень нежные щеки, у Лили длинные тонкие ноги и длинные тонкие руки. Она берет тоненькими пальцами шишку и как-то несмело опускает ее в корзинку. А другая девочка бросает шишки с размаха.
        — Лиля, — говорит девочка, — собирай быстрее, что же ты задумываешься над каждой шишкой? Надо спешить.
        — Почему? — спрашивает Лиля и глядит на девочку из-за светлых тонких волос, упавших ей на лицо. — Почему надо спешить, Клава?
        — Как — почему? Надо ставить самовар, скоро приедут наши. Тетя Полина разрешила нам поставить самим самовар, но она может передумать в любую минуту. Ты же знаешь тетю Полину.
        Клава говорит, а сама быстро-быстро собирает шишки — одной рукой и одновременно другой рукой — и швыряет в корзинку. А корзинка стоит в траве, и Клава ни разу не промахнулась. Меткая. Может быть, она «Ворошиловский стрелок». А Лиля все равно собирает медленно: видно, не боится, что тетя Полина передумает и не позволит им ставить самовар. Наверное, они живут в дачном поселке, догадывается Юра. Там у всех стеклянные веранды, гамаки привязаны к соснам. Вечером, когда в лагере проходит вечерняя линейка, от дачного поселка тянет самоварным дымом, он запутывается в соснах и не спешит улетать, горький самоварный дым.
        Лиля вдруг говорит:
        — Мальчик, помоги нам, пожалуйста.
        Юра чуть не свалился со своего дерева ей на голову. Значит, все это время она видела его и видела, как он лежал на пузе и разглядывал ее. Сейчас начнет насмехаться. Но она не насмехалась, а смотрела прямо и серьезно, щурилась от солнца, приставляла ладонь ко лбу, а ладонь у нее узкая, пальцы тоненькие.
        Юрка быстро скатился вниз, царапая об ветки голые ноги. Он стал вычесывать из высокой травы шишки и быстро набросал полкорзинки. Но вдруг спохватился: если собирать так быстро, то корзина совсем скоро станет полной и тогда девочки уйдут. И, поняв, что они уйдут, а он останется, Юрка так загрустил, как не грустил еще ни разу в жизни. А потом он стал потихоньку вынимать шишки из корзины. Одну положит в корзину, а две выбросит. И снова ползает на коленях, а сам все поглядывает на Лилю — на ее светлые-светлые глаза, на тонкие брови, на мягкие светлые волосы.
        — Смотри, Клава, как быстро он собирает. Ты молодец. Как тебя зовут?
        — Юра, — говорит Юрка.
        Он чувствует ее превосходство, и оно не задевает его. Ему даже не приходит в голову вопрос: почему девочка его лет разговаривает с ним так, как будто она старше и умнее, а он должен ей подчиняться? Она сказала: «Молодец», и он ликует, в его душе звучит музыка, такая громкая, что ему кажется, ее может услышать Лиля.
        — Ты в пионерлагере живешь? —спросила Клава.
        Но он не слышит Клаву. Здесь нет никакой Клавы. Он видит и слышит только Лилю. И больше всего на свете он боится, что Лиля уйдет и он ее никогда больше не увидит.
        Со стороны дачного поселка доносится песня: «Ваша записка в несколько строчек, та, что я прочла в тиши».
        — Шульженко завели, — говорит Клава. — Это, наверное, у Люськи. К ним когда Клячин приезжает, Люська всегда Шульженко заводит, у них патефон новый, на весь поселок слышно.
        Лиля улыбается. Она уже не собирает шишки, полная корзина стоит у сосны, а Клава говорит:
        — Здесь рядом есть опушка, там малины... Мы в прошлый раз по полной кружке набрали. А ты любишь собирать малину?
        Юрка не отвечает. Он смотрит на Лилю. Вот она выпрямилась, выгнула спину, локтем отвела назад волосы, лоб у нее белый, а все лицо загорелое. И очень-очень светлые глаза.
        — Тебе сколько лет? — спрашивает Лиля.
        — Двенадцать, скоро тринадцать.
        — И мне скоро тринадцать.
        И снова громко заиграл оркестр — она сказала «и мне», она этим как бы соединила себя и Юрку — есть он и есть она, а теперь есть он и она, вместе.
        — Нам пора, — говорит Клава, — нам пора, нас ждут. Тетя Полина. Самовар. Шишки. Гости. Пора. Пора.
        Только это слово и слышит Юрка — пора. Мелькнул за деревьями синий сарафан, Лиля уходит, а он остается — вот и все.
        Он сидит на теплых корнях сосны, обхватив руками голые ноги, рассматривает свои коленки, на которых отпечатались травинки, переплетенный рисунок. Он сидит долго. Птицы громко поют перед сном. В лагере горн на ужин.
        Утром он просыпается в спальне своего третьего отряда, Вадька Куманьков кидает в него подушкой, а Юра, как всегда, в Вадьку. Как будто — как всегда. А на самом деле — не как всегда. Потому что Юра в это время думает: «Сегодня я увижу ее».
        Под старыми березами висят рукомойники. За ночь вода стала холодной. Вадька Куманьков налил полную пригоршню воды и облил Юру. А Юра — Вадьку Куманькова. Нечаянно попал на Галку Полетаеву. Визг, Галка верещит, Вадька хохочет. Кто-то кричит:
        — Где мое полотенце? Где мое полотенце?
        Кутерьма, светлые брызги на бровях у Галки Полетаевой. Если набрать в рот воды, стать лицом к солнцу и брызнуть мелкими брызгами, получится радуга. Юрка брызнул, и Вадька Куманьков брызнул. А маленький Пенкин хотел сотворить радугу, но облил себе всю ковбойку. И опять все хохочут. Так развеселились, век бы не кончалось это умывание. Юра веселится вместе со всеми, а сам подгоняет — скорее бы прошла линейка, завтрак. Скорее, скорее. И вот он вышел за забор, стоит там, как будто никого не ждет. Кому какое дело, почему он там стоит? Может же человек стоять там, где ему нравится. Жарко, и, значит, Лиля пойдет на Вертуху купаться. А вдруг не пойдет? Пойдет, пойдет. Он знает наверняка. А откуда знает? Знает, и все. И она появляется. Он знает о ее приближении, когда Лили еще не видно. Откуда же он может знать, если ее не видно? Если она только через минуту покажется из-за угла? Неважно, откуда. Знает, и все. И она подходит, улыбается:
        — Здравствуй, Юра.
        Хорошо бы, она не заметила, как он покраснел. Он боится, что она все-таки заметила, и от этого краснеет еще сильнее.
        — Жарко, — говорит она.
        — Жарко, — отвечает он.
        Теперь ему совсем легко. Она думает, что он красный от жары. Какая прекрасная девочка — Лиля.
        — Дачница-собачница! — несется по лагерю пронзительный голос Вадьки Куманькова.
        Лиля уже далеко, у самой реки. А вдруг она слышала? Юра бросается на Куманькова, лупит его, гнет к земле. Они катятся клубком по траве. Юра меньше ростом и слабее, но он не выпустит Куманькова, он покажет Куманькову.
        — Это еще что за новости? Ну-ка, прекратить!
        Над ними стоит вожатая Вера, стоят ребята. Вера тяжело дышит, видно, бежала с другого конца лагеря.
        — Кто первый начал?
        Все молчат. Молчит Куманьков, молчит Юра. А что отвечать? Стукнул первым Юра. Приставать начал первым Вадька Куманьков. А орать первой начала Галка Полетаева. Разве теперь разберешься, кто первый начал?
        — Признавайтесь, бессовестные! Отойти на пять минут нельзя, сразу безобразничают! Ну, долго я буду ждать?
        Все стоят и молчат. Кому охота признаваться?
        — Вера, а зачем он меня дачницей обзывает? — вдруг говорит Галка. — Ну какая же я дачница? И собаку я просто так кормила.
        Галку? Юра вскидывается. Значит, Куманьков кричал не Лиле? Конечно, не ей. Да и как можно было подумать такую глупость? Кто сможет крикнуть что-нибудь обидное Лиле? И при чем здесь собачница? Лиля — и какая-то собачница. Никакого отношения ни к Лиле, ни к Юрке крик Куманькова не имел! И Юра радостно говорит:
        — Вера, это я первый начал! Я!
        Вера с удивлением смотрит на Юру. Потом говорит:
        — Молодец, имеешь мужество сознаться. Ну что ж, молодец.
        Ребята тоже удивляются. Ну покричала бы немного Вера и отстала бы. Зачем Юрке это нужно?
        — Значит, так, — говорит Вера. — Мы все пойдем купаться, а ты будешь убирать территорию. Грабли и метлу возьмешь у завхоза.
        Прекрасно! Он возьмет грабли и возьмет метлу. Он будет подметать мусор! Прекрасно!
        Ребята начинают расходиться. Вера ворчит:
        — С ума с вами сойдешь! Завтра уезжать, а вы что вытворяете?
        Юра остается ошеломленный. Как — завтра? Ну да, завтра. Так скоро? Когда же они успели промчаться, все дни этого прекрасного месяца? Завтра утром их увезут.
        Он мел жесткой метлой дорожку, конфетные бумажки и первые желтые листья летели из-под метлы. Лагерь был пустой. Все ушли купаться, солнце припекало, но не было в нем такой силы, как месяц назад. Конец августа. С берега доносились голоса. Где-то далеко смеялась Лиля.
        Пускай они все там, а он здесь. Юра крепче зашваркал метлой. Все равно он обязательно увидит ее сегодня. Потому что сегодня последний день. Вот что ужасно. Неужели последний день? Да, именно последний.
        После полдника Юра пошел в дачный поселок. Поселок был совсем близко, но за территорию лагеря можно выходить, только если разрешит вожатая. А вожатая ушла с девчонками за малиной, потому что девчонкам вздумалось привезти мамам угощение. Юра ушел так, без разрешения. Ему было все равно — пусть вожатая Вера ругает его, пусть даже, если хочет, ведет его к начальнику лагеря. Сейчас он должен увидеть Лилю, потому что сегодня последний день.
        Юра остановился у калитки. В гамаке сидел толстый человек в синей полосатой пижаме и читал журнал «Огонек». Из-за журнала на Юру посмотрели светлые серые глаза.
        — Лилю? Она с сестрой Клавой в город уехала. Не совсем, дня на два всего. Да ты зайди, что же ты стоишь? Хочешь яблоко?
        Но он не зашел. Зачем заходить? Стоял у калитки, смотрел перед собой, ничего не видел. Потом, правда, оказалось, что все видел. Вспоминалось долго: человек в гамаке, гамак провис почти до самой земли; солнце перед закатом отражается в мелких стеклах веранды; на вкопанном в землю дощатом столе стоит самовар, голубоватый дым идет из трубы прямо вверх. Говорят, это к хорошей погоде...
        * * *
        В классе Костя сказал:
        — Завтра Варвара Герасимовна велела собраться. Слышишь, Муравьев?
        — Слышу.
        Значит, завтра будет обмен идеями. А у Муравьева нет никаких идей. У всех, наверное, есть, а у него нет. Но Муравьев не любит тосковать. До завтра далеко, может быть, как раз и прояснится что-нибудь в его голове. Сегодня же еще не завтра, верно?
        Когда Муравьев пришел домой, дед сказал:
        — Пришел? Я забыл хлеба купить, сходи, пожалуйста, в булочную.
        В булочной, как всегда, пахло теплым хлебом. Муравьев уже купил хлеб, и белый и черный, теперь он стоял и раздумывал, что лучше — конфеты «Ласточка» или пряники «Дорожные». Пряники были похожи на мрамор, на них были белые разводы. А конфеты тоже выглядели очень нарядно — в золотистых бумажках, а на золотом фоне летела синяя ласточка с острыми длинными крыльями. Решить было не просто. Как только Муравьев решал: все, покупаю пряники, ему сразу начинало очень хотеться конфет, шоколадных, с шоколадной начинкой. Тогда он решал: все, покупаю конфеты. Но тут ему начинали еще больше, чем раньше, нравиться пряники: такие мраморные, такие тяжеленькие на вид; наверное, они имеют привкус меда или мяты.
        Но тут произошло то, отчего из головы у Муравьева сразу вылетели все мысли о конфетах, о пряниках и обо всем вообще.
        Кассирша сказала женщине, которая ничего не покупала, а просто зашла навестить кассиршу и стояла, облокотившись на загородочку у кассы.
        — Посмотрите на того человека, — сказала кассирша негромко, но так, что Муравьев услышал. — Знаете, кто это такой?
        — Нет, — ответила кассиршина знакомая, — а кто это такой?
        Они обе смотрели на человека в кожаном пальто, и Муравьев тоже стал смотреть на него. Человек держал сетку, в ней лежали батон и пачка сахара. Седые волосы выглядывали из-под шляпы. Человек как человек.
        — Это удивительный старик, я его давно знаю, он живет на той стороне, в деревянном доме недалеко от прачечной.
        Старик заплатил деньги и вышел из булочной. А кассирша, увидев, что он отошел далеко, продолжала уже громче:
        — Это старый солдат. Он живет в деревянном доме!
        Муравьев сразу примерз к полу. Старый солдат! Он нашелся сам, и не нужны никакие розыски. Они-то все гадают, как его искать, а он живет совсем недалеко от школы, ходит преспокойно в булочную, покупает себе батон и пачку сахару...
        — Ему новую квартиру предлагают, — продолжала рассказывать кассирша, — со всеми удобствами, лоджия и телефон, а он отказывается. Представляете? Упирается — хочу жить в своем доме. Дом! Печку топит дровами, зато редиска своя.
        — Да, у стариков всегда свои странности. Потому с ними и трудно, — вздохнула женщина, которая стояла возле кассирши. — Вот у меня свекровь. Со всеми она хорошая, а со мной упрямая. Я ей свое, а она мне свое. Потому у меня и давление.
        Конечно, если бы Муравьев не растерялся, он бы сразу кинулся за старым солдатом. Тогда он догнал бы его и поговорил бы с ним. И, наверное, ему бы многое удалось разузнать. Совершенно самостоятельно и в рекордный срок — сегодня. Тогда завтра в школе все бы рты раскрыли, даже те, кто склонен посмеиваться над Муравьевым. Какие могут быть насмешки? Наоборот, все бы восхитились — вот так Муравьев! Взял и, никого не тревожа, сам принес планшет для музея — бесценный экспонат. И это сделал Муравьев, такой необыкновенный человек. А солдат наверняка отдал бы ему планшет. Почему не отдать? Солдат же сам хочет подарить планшет ребятам, иначе он не стал бы писать им письма. Варвара Герасимовна не зря сказала: «Когда человек хочет помочь, надо помочь ему помочь». Вот Муравьев и поможет старому солдату.
        Конечно, надо было Муравьеву, не теряя ни минуты, бежать за стариком в кожаном пальто, раз уж именно ему, Муравьеву, подвернулся такой замечательный случай.
        Но Муравьев все стоял посреди булочной. Он растерялся и не сразу сообразил, что надо делать. Он потоптался в булочной еще некоторое время, всего несколько минут. Но бывают обстоятельства, когда и несколько минут могут оказаться решающими для успеха или поражения...
        Только когда кассирша приятельнице стала говорить про упрямую свекровь и повышенное давление, Муравьев опомнился. Он выскочил из булочной, размахивая сумкой, и стал смотреть во все стороны. Но человека в старинном кожаном пальто нигде не было видно — ни впереди, ни справа, ни слева.
        * * *
        Юра часто видит один и тот же сон. Он стоит около пруда, в пруду отражается розовый дворец с белыми колоннами. Юра знает, что это дворец графа Шереметева, а теперь там музей. Они ходили сюда всем классом вместе с Варварой Герасимовной. Пришлось привязать к ногам смешные суконные тапки; шестиклассники шли по залам, как на лыжах. Полы были гладкие, сверкали, как лед. Солнце отражалось от этих полов, сияло в окнах. А за окнами пели птицы.
        Во сне дворец был гораздо больше, колонн было много, розовый цвет был ярче, чем на самом деле, птицы пели громче и красивее. А круглый пруд, в котором отражался розовый дворец, во сне не зарос зеленой ряской, вода была чистая, глубокая и темная. А на берегах росла веселая зеленая трава, была она гораздо зеленее настоящей. И была эта трава влажной и мягкой. Юра бежал по ней босиком, и во сне не возникало вопросов, почему он здесь оказался, почему бегает босиком. Юра и во сне помнит, что он взрослый, шестиклассник, а не какой-нибудь малыш, который может гонять босиком по Останкину. Останкино, хотя и окраина, все же не деревня.
        Юра в своем сне бежит босыми ногами по этой прекрасной траве, ступни чувствуют прохладу, шелковистую мягкость — и ноги бегут все быстрее. Юра несется прямо с горы, дух захватывает, вода все ближе, ближе, она темно-зеленая, холодная, прозрачная. Юре нисколько не страшно — он почему-то знает, что не упадет в воду. Такой стремительный, счастливый, безоглядный бег бывает только во сне — ты нисколько не весишь, ничего не боишься и ни о чем не печалишься.
        А берег длинный, гораздо длиннее, чем на самом деле. Юра бежит долго, и долго длится эта радость, лихость и веселая безоглядность. И вот вода совсем рядом. Юра чувствует ее запах, она пахнет туманом, рыбой, мокрыми листьями.
        И вдруг неожиданно — всякий раз совершенно неожиданно — мысль: сейчас взлечу! Откуда она является, эта дерзкая, невероятная мысль? Только что ее не было, он бежал, и это было вполне прекрасно. Но мысль о полете в сто раз прекраснее, и она не удивляет, и нет никаких сомнений — сейчас взлечу! Это не кажется трудным. Надо только оттолкнуться босыми пятками от пружинистой травы и раскинуть руки, как будто это крылья. И больше ничего не надо: оттолкнулся — и взлетел. И даже во сне Юра понимает, что главное — не оттолкнуться и не раскинуть руки, а то, что в душе. Способность летать — внутри, в той напряженной готовности к полету, которая живет в нем.
        И вот он летит, плавно, медленно. Прохладный воздух обтекает его голову, плечи. Он смотрит вниз, на пруду — маленькие зеленые волны. А самое главное — на том берегу. Он теперь очень далеко, тот берег, как будто внизу не пруд, а какое-то огромное озеро или даже море. На том берегу стоит девочка в синем сарафане, опустила тонкую руку, а в руке несколько ромашек. Серединки ромашек горят желтым светом, белые лучи ромашек сияют. Девочка не узнает Юру, это он знает даже во сне. Она забыла его. Она с интересом, хотя без большого удивления смотрит на летящего мальчика, она не знает, что это он, Юра. Тот самый Юра, с которым она познакомилась в тихий летний вечер, когда закат был малиновым, а сосны красными, а над деревней Пеньки летали стрижи, свистя крыльями. А над лагерем горн звал на ужин: «Бери ложку, бери хлеб...»
        Вот сейчас он долетит до нее, и она наконец узнает Юру, вспомнит, улыбнется. Он летит, летит, вот сейчас он будет около нее. Но тут голос говорит:
        — Юра, проснись, пора в школу.
        Настало утро. Как быстро оно настало!
        Юра умывается, ест, идет в школу. А чувство счастливого полета не оставляет его — пружинистая легкость в спине, в ногах. Он идет в свою школу, вот она стоит на горке, и дорога знакомая до каждой трещинки в асфальте. Но праздничное чувство не покидает его, и кажется, если очень-очень захотеть, то можно оттолкнуться ботинками от асфальта — и взлетишь.
        * * *
        Муравьев чуть не заплакал, но решил, что это уж совсем ни к чему. Он сказал себе: «Спокойно». Потом он сказал себе: «Будем опираться не на то, чего мы не знаем, а на то, что мы знаем». Потом он еще раз сказал сам себе: «Спокойно».
        Но спокойствию не было места в душе Муравьева. Надо было действовать, и немедленно.
        «Он живет в деревянном доме на той стороне».
        Муравьев пустился через дорогу, но тут, как назло, на светофоре зажегся красный свет, ринулись машины. Муравьев хотел проскочить между машинами, но милиционер свистнул в свисток, который у милиционеров всегда наготове, да еще и погрозил Муравьеву пальцем.
        Когда Муравьев оказался на той стороне улицы, уже начало вечереть.
        Где же этот деревянный дом? Все дома были белые, новые. Но должен же где-то быть дом, о котором только что говорила кассирша!
        А вдруг его за эти дни снесли? Сейчас это быстро: раз бульдозером — и привет. А старик? А старик переехал. Не хотел, а потом захотел. Мало ли, какое настроение бывает.
        Муравьев остановился посреди улицы в растерянности. От множества мыслей и предположений он совсем потерял нить своих стройных еще минуту назад рассуждений.
        Перед ним стояла будка телефона-автомата. Может быть, позвонить Косте? Или Валерке? Ум хорошо, а два лучше, так говорит Варвара Герасимовна. Правда, Муравьев не всегда с этим согласен. Чаще всего и одного ума вполне достаточно, особенно такого хорошего ума, как у Муравьева. А может быть, все-таки позвонить и посоветоваться? Он нащупал в кармане две монетки, шагнул к автомату и тут увидел женщину с толстой сумкой на боку. Почтальон! Вот кто все знает! Все-таки Муравьев человек везучий.
        — Скажите, пожалуйста, где здесь деревянный дом?
        — Деревянный? Знаю, как же. Последний остался на весь наш микрорайон. Вон там, за четырнадцатиэтажным. — Она показала, куда идти, и ушла, унося на плече свою сумку с газетами и письмами.
        Муравьев наконец увидел этот дом. Деревянный, двухэтажный, старый забор, кусты, скамеечка. Бродят по двору пестрые куры, клюют что-то невидимое. Тот самый дом.
        Муравьев постоял у забора, подождал — вдруг хозяин выйдет из дома. Ведь, пока Муравьев пришел сюда, старик наверняка успел вернуться домой из булочной. Может быть, теперь он увидит в окно, что человек стоит у его забора, и хотя бы выглянет. Но никто не выходил и не выглядывал. Тогда Муравьев решился — он вошел в дворик, прошел мимо кур, поднялся по деревянным ступенькам и постучал в дверь. Он постучал очень вежливо, костяшками пальцев. Сейчас старый солдат услышит этот интеллигентный стук, откроет дверь, увидит Муравьева, Муравьев ему, конечно, понравится. Вежливый мальчик из пятого класса, все толково объясняет: зачем пришел, рассказывает про письмо, про музей, в котором теперь будет новый экспонат — фронтовой офицерский планшет, который был на фронте. Конечно, старый солдат обрадуется, что такой симпатичный человек пришел к нему. Сидит он один в своем доме, топит свою печку дровами. Скучно одному, наверное.
        Он еще раз постучал, но почему-то никто не открыл. Тогда Муравьев постучал покрепче — кулаком. Он стучал долго, никто не отзывался. Муравьев никак не мог представить себе, что никого нет дома. Все началось так удачно,, так складно. Ведь могло не быть всех этих совпадений. Кассирша могла оказаться неразговорчивой. Могла, в конце концов, рассказать своей знакомой о чем-нибудь другом. Да и старый солдат мог пойти в булочную совсем в другое время. А он пошел именно тогда, когда и Муравьев. И кассирша сказала о нем именно сейчас, и Муравьев не отвлекся, услышал, сообразил — как настоящий разведчик. Он нашел след, отыскал дом. Неужели же после всего этого дом окажется пустым? Этого никак не может быть. Муравьев много раз замечал, что если уж начинает везти, то везет до конца. Наверное, он просто слишком тихо стучит в эту дверь, надо стучать погромче. И Муравьев повернулся к двери спиной и стал молотить по ней пяткой изо всех сил.
        Домик молчал.
        — Почему ты ломаешь дверь? — спросил прохожий.
        Он шел по улице, Муравьев не обратил на него внимания. Седые усы концами вниз, синий пиджак висит, как на вешалке, на худых плечах. Мало ли людей в синих пиджаках ходит по улицам? Но этот человек остановился у забора, поставил на землю ведро с водой.
        — Почему ты ломаешь дверь? Кто дал тебе право лупить по двери ногами?
        Тогда Муравьев понял, что этот старик из тех въедливых стариков, которые всегда найдут причину сделать человеку замечание. Им не нравится, когда ребята шумят. Они недовольны, когда кто-нибудь гуляет с собакой. Они считают всех детей невоспитанными, грубыми. И про все говорят, что в их время это было не так, а гораздо лучше. Вот, значит, какой это старик. Муравьев сразу разгадал. И, конечно, ему захотелось, чтобы старик скорее прошел мимо со своим ведром. Отдохнул немного, придрался к первому попавшемуся на глаза человеку — Муравьеву, а теперь шел бы своей дорогой.
        — Я спрашиваю, почему ты ломаешь дверь чужого дома?
        — Ничего я не ломаю. И потом, это же не ваша дверь? Ведь не ваша же?
        — А чья, ты знаешь? — Брови старика грозно сошлись вместе.
        — Конечно, знаю. Здесь живет один мой знакомый, он ходит в кожаном пальто. Он глухой и всегда просит меня стучать погромче. Даже специально говорит: придешь ко мне в гости, стучи, пожалуйста, ногой, я тебя очень прошу. А вы не знаете, а говорите.
        — Ага. Значит, глухой? И именно твой знакомый? Так, так.
        Старик смотрел на Муравьева из-под седых бровей, усы шевелились, глаза были почти веселые, так показалось Муравьеву. Он даже подумал, что старик не такой уж приставучий, как сразу показалось. Может быть, он даже добродушный старик. Пойдет сейчас к себе со своим ведром. Но вдруг старик как закричит пронзительным и каким-то тонким голосом:
        — А вот я сейчас позову милицию, и там разберутся, кто ты такой! И чей ты знакомый! И кто здесь глухой! Ишь, врать научился с каких лег!
        С каких лет пора научиться врать, Муравьев не спросил, а старик не сказал. Муравьев бросился убегать, промчался мимо старика и полетел на предельной скорости по улице. Мелькали освещенные окна больших белых домов, какие-то деревья и люди. Муравьев бежал и слышал за собой топот старика, который, конечно, гнался за ним, чтобы разделаться с Муравьевым. Некогда было даже оглянуться. Муравьеву казалось, что он слышит за своей спиной тяжелое дыхание бегущего старика. Один раз ему даже показалось, что к его плечу протянулась длинная рука, которая хотела его схватить. Но он увернулся и помчался дальше.
        
        
        
        Муравьев обернулся только возле своего дома. Никого сзади не было, шли мимо люди, высокий парень сказал:
        — Быстро ты бегаешь, молодец. Несешься, как будто за тобой гонятся.
        Муравьев ничего не ответил, он тяжело дышал. Парень прошел мимо. Муравьев положил на скамейку сумку, которую все это время держал в руке, сел рядом и стал думать.
        Что-то здесь было не так, и Муравьев уже начал догадываться, в чем тут было дело. И, чем больше он догадывался, тем больше ругал себя. Когда он немного подумал, он сказал: «Балда». Когда он еще чуть-чуть подумал, он сказал: «Чучело». А когда он сказал: «Бестолочь», тихий голос спросил:
        — Кто?
        И Муравьев сначала вздрогнул, а потом радостно засмеялся: рядом с ним, в тени круглого куста, совсем недалеко от его подъезда стояла Катаюмова.
        — Один человек, — уклончиво ответил Муравьев.
        — Рассказывай, — тихо и властно сказала Катаюмова.
        Муравьеву не хотелось рассказывать. Это совсем не входило в его планы. Он хотел до конца дойти сам и сам все узнать, понять и разведать. Так он хотел. Но против Катаюмовой Муравьев устоять не мог. Любому другому человеку он бы сказал: «Не хочу рассказывать и не буду». Любому другому — да, а Катаюмовой — нет. Это прекрасно понимал Муравьев и прекрасно понимала Катаюмова.
        — Рассказывай, — повторила она и села рядом.
        И он начал рассказывать.
        Он рассказал ей все — и про то, как пришел в булочную, как встретил там старика, как сразу же, не откладывая, пошел к нему, не застал его дома.
        — Я стучал, стучал. А тут вдруг этот. И давай ругаться. Ведро поставил и ругает. А я ему говорю: «У меня тут знакомый живет». А он ни с того ни с сего как заорет и за мной погнался. Еле убежал.
        Муравьев смотрит на Катаюмову и удивляется: почему она смеется? Он рассказал ей такую историю, почти опасное приключение. И он, Муравьев, выглядит в этом рассказе смелым и умным, находчивым и быстрым. Почему же она, закинув голову, хохочет и приговаривает:
        — Ой, не могу! А ты ему — «глухой»? А он: «Кто глухой?» Ой, Муравьев! Ну ты даешь!
        — Чего смешного-то? Он меня чуть не изувечил. Я для всех старался. Попробуй удрать от разъяренного человека. Тебе хорошо смеяться.
        Наконец она перестала хохотать, внимательно посмотрела на него своими огромными глазами, в которых отражались зажженные фонари.
        — Знаешь, ты все-таки и правда балда. Неужели не догадался, кто этот старик в синем пиджаке? Это же старый солдат. И ты ломился в его дом. Он потому и разозлился, когда ты стал врать. Каждый бы на его месте разозлился.
        Муравьев молчал. Катаюмова, конечно, права. И как он сам не догадался? Конечно, это был тот самый человек, просто он снял свое кожаное пальто и пошел на колонку за водой. И нес воду к себе домой и тут увидел Муравьева около своей двери. Все сходится. И зачем только Муравьев начал выдумывать историю про своего глухого знакомого! Ведь если бы он не начал сочинять эту историю, то мог бы вполне спокойно объяснить старику все. И про музей, и про планшет. И спросить у него, почему он решил всем написать письма. И кто такой Г.З.В. и все остальное. И попросить у старика планшет. Раз он все равно решил подарить его музею, не все ли ему равно, кто отнесет этот планшет в школу? Старику, конечно, безразлично. А Муравьеву было бы приятно принести планшет и сказать небрежно при Катаюмовой:
        «Вот, я нашел вчера этого старого солдата. Ничего особенного, нашел, и все. Если умеешь логически мыслить, это не так трудно. Пришлось, конечно, постараться, не так уж оно само получилось». — Это он добавил бы, чтобы Катаюмова еще больше оценила его ум и находчивость. А теперь она смеется над ним, и получается, что она права.
        — Дом-то хоть запомнил? —спрашивает Катаюмова. — Завтра пойдем туда с Валеркой, все объясним этому человеку.
        — При чем здесь Валерка? Не Валерка же нашел старого солдата, а я. Валерка бы в жизни не нашел.
        Она молчит, о чем-то думает. А потом отвечает:
        — Но ты сам пойми, если ты пойдешь, он не станет разговаривать. Ты его разозлил. Или, может быть, ты его не разозлил? Тогда иди сам. Конечно, ты же его нашел...
        Муравьев вспоминает маленькие глаза под седыми бровями, вспоминает тонкий голос, кричащий ему вслед: «Врать научился с таких лет!», вспоминает топот у себя за спиной.
        — Разозлил, — вздыхает он. — Идите с Валеркой.
        На другой день в «Поиске» все узнали, как Муравьев разозлил старика. А потом Катаюмова и Валерка ходили к нему. Муравьев издали показал им деревянный дом и стоял за углом, ждал их. Они пришли скоро. Никакого планшета ни у Катаюмовой, ни у Валерки не было.
        — Что? — спросил Муравьев.
        — Ничего, — отозвалась Катаюмова, — не надо было доводить его до кипения.
        — Даже разговаривать не стал — выставил за дверь, и привет, — добавил Валерка.
        Получался тупик. Дорога привела к старому солдату, но сразу же оборвалась. Старый солдат не желал иметь с ними ничего общего. А без него они не могли выяснить, какая тайна кроется за письмом, напечатанным на пишущей машинке. И не могли получить планшет, а им так хотелось получить планшет.
        — Или пулеметную ленту, — невинным голосом напомнила Катаюмова.
        Ну почему она так любит ставить людей в неловкое положение! Муравьев же ее не задевает ничем. Он сидел себе спокойно в кабинете истории, все они там сидели после уроков, и Варвара Герасимовна была с ними. И Муравьев рассказывал о своем не очень удачном визите к злому старику. Конечно, не так уж приятно рассказывать, как ты не сумел сделать простое дело. А тут Катаюмова взяла и напомнила про пулеметную ленту. Зачем? Муравьев даже вздрогнул. Он-то и без напоминаний прекрасно знал, как было дело. Эта картина стояла перед его глазами.
        Солнечное утро первого сентября. Недалеко от школы, уже после истории с Хляминым, Муравьев встретил Варвару Герасимовну. Он увидел ее и обрадовался, Варвара Герасимовна шла не спеша; походка у нее легкая, совсем не так ходят старые люди. И несла георгины. И улыбалась.
        — Здравствуйте, Варвара Герасимовна! — крикнул Муравьев.
        — Ты стал совсем большой. Здравствуй.
        И тут на другой стороне улицы показалась Катаюмова. Она шла, легко ступая белыми туфельками. Муравьев вдруг выпалил:
        — А у меня есть пулеметная лента! Правда, без патронов.
        Варвара Герасимовна удивленно подняла брови. Катаюмова очень широко раскрыла свои и без того огромные глаза и подбежала поближе.
        — Настоящая пулеметная? - спросила Катаюмова.
        — Откуда же ты ее взял? — поинтересовалась учительница.
        Тут появились Костя и Валерка, остановились и уставились на Муравьева.
        — У него есть знаете что? Пулеметная лента, — сообщила Катаюмова.
        — Откуда? —спросил Костя.
        — В походе нашел, когда был в лагере, — небрежно ответил Муравьев. — Там в лесу недалеко от оврага она лежала. Другие не заметили, а я увидел и подобрал.
        — А где она сейчас? — спросила недоверчивая Катаюмова.
        — Лента? У меня дома. Я принесу.
        — Очень хорошо, — сказала Варвара Герасимовна. — Лента займет достойное место в музее боевой славы. Мы напишем табличку, что ее в таких-то местах нашел наш ученик Муравьев.
        — Когда принесешь? — спросила Катаюмова.
        — Хоть завтра, — пожал плечами Муравьев.
        Но завтра он ленту не принес. Почему? Этого никто не знал, кроме самого Муравьева. А он отвечал неопределенно:
        «Принесу. Сказал — принесу, значит, принесу».
        И вот сегодня они собрались, и настроение у всех не очень веселое, так всегда бывает, когда дело не двигается с места. Человеку, что бы он ни делал, нужен результат. А тут дни идут за днями, и никакого результата. А тут еще Катаюмова пристала с этой лентой. И Варвара Герасимовна хотя и не напоминает, но ждет, конечно, когда он ее принесет.
        — Все упирается в злого старика, — говорит Муравьев. — Только он может сказать и про письма, и про Г.З.В., и про планшет.
        * * *
        А Борис все еще сидит один в пустом классе.
        Галина Николаевна сказала:
        — Борис! Я ухожу на педсовет, ты самостоятельно напишешь три строчки. Только не торопись.
        — Я не буду торопиться, куда мне торопиться?
        Борис выводит буквы медленно-медленно, аккуратно-аккуратно. Он принял твердое и бесповоротное решение — написать эту несчастную букву красиво, все три строчки будут ровные, буковки все складненькие, одна к одной. Галина Николаевна посмотрит и скажет:
        «Видишь? Можешь, когда хочешь».
        И, может быть, завтра учительница скажет Лене:
        «Учись у Бориса. Он такой усидчивый, такой старательный — самый большой молодец во всем нашем первом классе «А». Все смотрите, какая у него получилась буква «о»! Да, другие буквы выходили у него не так уж красиво. Но он тогда еще не взялся за дело в полную силу. А теперь зато он постарался — и пожалуйста, полюбуйтесь! Никто никогда во всех первых классах всего Советского Союза не мог написать такую восхитительную букву «о»!»
        Тогда Лена умрет от зависти.
        Сейчас Борис допишет строчку, и тогда останется всего две строчки. Две строчки — разве это много? Это совсем мало — две строчки. Надо только не торопиться и не думать о постороннем.
        И тут дверь класса приоткрылась. Но Борис не стал поднимать голову и смотреть в ту сторону: он был полностью сосредоточен на своей работе. Мало ли, чьи там шаги простукали в коридоре — в большой школе много разных шагов. Мало ли чья голова просунулась в дверь — разве мало в школе разных голов? Но тут голова сказала таким знакомым голосом:
        — Борис! А Борис!
        Кто же стоял в дверях? Ну конечно, Муравьев! Муравьев наконец появился! Муравьев был здесь, рядом. Он улыбался, под мышкой он держал сверток. В одном месте газета порвалась, и блестело что-то металлическое. «Пулеметная лента», — вспомнил Борис.
        — Муравьев! — засиял Борис.
        — Привет.
        Увидев, что учительницы в классе нет, Муравьев вошел, положил сверток на учительский стол, в свертке что-то звякнуло.
        — Борис, а Борис! Бросай уроки делать, напишешься еще — во! — Муравьев провел ладонью по горлу. — Пошли скорее! Нас ждут важные дела.
        Как после таких слов не встать и не пойти? Конечно, Борису хотелось спросить: «А как же Галина Николаевна?» — но он не стал спрашивать. Он быстро собрал вещи, а Муравьев стоял уже в дверях, держал под мышкой сверток, нетерпеливо переступал с ноги на ногу, и в свертке что-то звенело.
        Они быстро пошли наверх.
        — Куда мы, Муравьев?
        — Сам увидишь.
        На двери написано: «Кабинет истории». Муравьев вошел в этот кабинет, и Борис вошел за ним. Там сидело трое. Красивая Катаюмова, высокий парень и еще один, поменьше, но тоже большой. Они все дружно обернулись и стали смотреть на Муравьева и на Бориса. Они молчали. Потом Катаюмова кивнула на сверток:
        — Принес?
        Муравьев промолчал, быстро сунул свой сверток в парту и сел. Борис хотел сесть с ним рядом, но высокий сказал:
        — Что еще за детский сад? Ступай домой.
        У Бориса задрожал подбородок. Всегда обидно, когда тебя прогоняют. А самое обидное, что Муравьев молчит и не заступается.
        — Я пришел, — сказал Борис, чтобы хоть что-нибудь сказать.
        Все засмеялись, только Муравьев не смеялся и молчал. Что же он молчит?
        — Заметили, что ты пришел, — насмешливо протянул высокий. — Пришел, а теперь иди. Мы все в пятом классе, а ты в каком?
        — Ну и что? — наконец сказал Муравьев. — Почему ты командуешь, с маленьким связался? Это Борис, он со мной пришел.
        Борис громко вздохнул и сел рядом с Муравьевым. Все-таки Муравьев очень хороший.
        — Я с Муравьевым, — осмелел Борис.
        — Ну и что же, что с Муравьевым? — вдруг быстро заговорила Катаюмова. — Муравьев и сам-то здесь на птичьих правах. Муравьев лучше бы за себя самого научился отвечать.
        — Почему это на птичьих? — возмутился Муравьев. — На птичьих...
        — Ты думаешь, ты самый умный, Муравьев? А злого старика кто разозлил? А пулеметная лента? А? Сто раз обещал.
        «Во ехидина! — подумал Борис. — Отдал бы уж он им эту ленту, все равно не отстанут».
        — Придет время, будет и лента, — неохотно проговорил Муравьев. — Сказал — значит, все.
        — Посмотрим, как ты будешь дальше выкручиваться, — пропела Катаюмова.
        «Не такая уж она красивая», — подумал Борис.
        — Хватит вам, — сказал не очень высокий мальчик, который до сих пор молчал и листал какую-то тетрадь в кожаном переплете. — Вам что, делать нечего?
        Тогда высокий Костя совсем по-учительски постучал ключом по столу и сказал:
        — Начинаем! У кого какие мысли появились за это время? Выкладывайте.
        «Теперь не прогонят», — успокоился Борис и стал внимательно слушать. Разговор происходил удивительный и непонятный.
        — Злой старик не сказал ни слова и захлопнул дверь перед нашим носом, — сказала Катаюмова. — Мы вчера ходили к нему с Валерой.
        — И сказал: «Чтоб больше ноги вашей в моем доме не было», — добавил Валера. — Мы по делу пришли, а он дверь захлопывает.
        — Так. — Костя перевел взгляд на Муравьева: — Ты, Муравьев, что скажешь? Есть какие-нибудь идеи?
        Муравьев молчал. Ему так хотелось, чтобы были какие-нибудь идеи! Но никаких идей не было.
        — А я слышал одну тайну, — вдруг сказал Борис. — Я как раз ел овсяное печенье, а там, под дождем, кто-то сказал тайну, и я слышал.
        Борис и сам не ожидал, что осмелится произнести хоть слово на этом сборище таких взрослых и умных людей из пятого класса.
        — Какую тайну? — закричали все и посмотрели на Бориса.
        И он слово в слово громко повторил фразу, которую неизвестный человек произнес под дождем в школьном дворе:
        — «Главное, чтобы никто не узнал о глобусе. Но я верю, ты умеешь хранить тайну».
        Когда Борис произнес эти слова, все повскакали со своих мест и обступили его.
        — Как? Как? Повтори еще раз! — Муравьев был не похож на себя, глаза горели, щеки пылали. — «Главное, чтобы никто не узнал о глобусе». Чувствуете? Тут целый клубок тайн. А вы говорите — маленький. Да он умнее некоторых больших!
        Катаюмова трясла Бориса за плечи:
        — Кто это сказал? Эти слова сказал же кто-то? Кто? Какой он?
        — Я не знаю. — Борис пытался вытащить из ее цепких рук свои плечи. — Я выглянул, а там никого не было, дождь шел.
        — Эх ты, не мог уж разглядеть! — Она наконец перестала его трясти и отпустила. Наверное, поняла, что ничего не вытрясешь.
        Тут все заговорили наперебой. Борис ничего не понимал, хотя все слушал.
        — Злой старик! Вот где главный ключ!
        — Допустим.
        — Значит, сначала к злому?
        — Не подступишься.
        — А я считаю так: Муравьев его разозлил, пусть теперь расхлебывает. — Это, конечно, сказала Катаюмова. — Пойдешь, Муравьев?
        — Пойду. Сегодня уже поздно, а завтра пойду. И нечего упрекать, я же не знал, когда разозлил, что это тот самый старик.
        В это время открылась дверь, и вошла Варвара Герасимовна.
        — Ну вот, ребята, кончился педсовет. Я так и знала, что вы еще здесь. Но вообще-то пора по домам.
        — Варвара Герасимовна, мы сейчас уйдем, — сказал Костя. — Вы только послушайте, что рассказывает этот первоклассник. Расскажи все сначала. — Костя подтолкнул Бориса к Варваре Герасимовне.
        Борис снова, в который раз, повторил то, что случайно услышал, когда стоял у окна и ел овсяное печенье.
        — «Главное, чтобы никто не узнал о глобусе. Но я верю, ты умеешь хранить тайну».
        Варвара Герасимовна смотрит внимательно, глаза у нее добрые и веселые, в такие глаза легко смотреть и не стесняться. Борис кончил рассказывать, Варвара Герасимовна задумалась, потом спросила о том же, о чем спрашивали все в этой комнате. Учительница спросила:
        — Кто же это мог сказать? Ты видел там хоть кого-нибудь?
        — Я не видел.
        — Он не видел, в том-то и дело!
        — Кто сказал — не знает, и кому сказал — тоже не знает.
        Варвара Герасимовна говорит серьезно:
        — Ну что ж. Все равно это сведения, которые могут оказаться ценными для наших поисков. Верно? А теперь пора по домам.
        Все стали собираться. Муравьев достает сверток, там опять что-то звенит.
        — Что там у тебя? — спрашивает дотошная Катаюмова. — Может, пулеметная лента?
        И что она все время доводит Муравьева этой лентой? Ну зажилил он эту ленту, каждому жалко отдавать такую вещь. Да и почему Муравьев должен отдать свою ленту Катаюмовой? Борис бы ни за что не отдал, какая бы красивая девчонка ни была.
        — Лента? — поднимает брови Варвара Герасимовна. — Неужели принес?
        И все остановились, не дойдя до двери, ждут, что скажет Муравьев. И Борис ждет. Лента?
        Муравьев наконец отвечает:
        — Мясорубка. В ремонт носил, дед велел.
        Захихикала Катаюмова, улыбается с насмешкой Костя, отвернулся от Муравьева Валерка.
        — Эх ты, «мясорубка»! А ленту-то что же не несешь? Обещал.
        — Сказал — принесу, — вполне мирно отвечает Муравьев.
        Хлямину он бы давно дал по шее, а от этой Катаюмовой терпит любые колкости и ехидности.
        — По домам, по домам, — торопит Варвара Герасимовна. — Итак, до свидания.
        — Варвара Герасимовна! Муравьев завтра идет к злому старику, — говорит Валерка.
        — Вот молодец, Муравьев. Не боишься?
        — А чего бояться? — отвечает Муравьев таким тоном, что видно: он все-таки боится.
        И тут Борис решается:
        — Можно я тоже пойду? С Муравьевым. Можно?
        Захохотала Катаюмова, с сомнением посмотрел на Бориса, а потом на Варвару Герасимовну Костя. И Валерка покачал головой.
        Но Муравьев сказал твердо:
        — Борис пойдет со мной. До свидания.
        И Варвара Герасимовна не сказала: «Не ходи, Борис».
        ...Борис несся домой, не замечая луж. Мама там, наверное, с ума сходит, а телефон молчит — Бориса нет. А ему еще надо написать две строчки буквы «о». Хоть всю ночь будет писать, а все равно напишет, такой уж он упорный человек, этот первоклассник Борис.
        * * *
        Борис и Муравьев встретились возле стеклянной парикмахерской ровно в семь.
        Муравьев сказал:
        — Я продумал все до тонкости. Надо найти психологический подход к этому старику, надо разбить лед недоверия.
        Борис солидно кивнул. Конечно, надо его разбить, этот самый лед. Муравьев говорит, значит, Муравьев знает.
        Они прошли мимо булочной, перешли через дорогу.
        — Уже скоро, — сказал Муравьев, — вот за тем белым четырнадцатиэтажным домом.
        Борис спрашивает:
        — А почему вы его называете «злой старик»?
        — Бывают разные старики, — туманно поясняет Муравьев, — бывают добрые, бывают злые. Не все же одинаковые.
        Борис соглашается. Муравьев прав, но все-таки лучше было бы, если бы старик, к которому они идут, был не злым, а добрым.
        Муравьев идет молча, он смотрит прямо перед собой. Недавно Борис видел такой взгляд — показывали по телевизору «В мире животных»: так смотрит гепард перед прыжком. Гепард — самый быстрый зверь в мире. А взгляд у него сосредоточенный и цепкий — только вперед.
        — Катаюмова с Валеркой слишком прямолинейно действовали. Увидели звонок — и давай звонить. Разве так делают?
        — Глупо, — соглашается Борис. Хотя он тоже не знает, как надо поступать, когда видишь звонок.
        — Пришли, — говорит Муравьев тихо, почти не разжимая губ. — Теперь проявим хитрость и дипломатию.
        Борис видит двухэтажный деревянный дом, на втором этаже два окна светятся голубым светом. Деревья в палисаднике, скамеечка у калитки. Корявые ветки яблонь торчат над забором.
        Муравьев бесшумно повернул щеколду, открыл калитку и скользнул к самому дому. Борис — за ним, тоже совершенно бесшумно. Пока что, ему все это очень нравилось. В груди замирало. Вот какие они ловкие и смелые ребята, он и его друг Муравьев — пробрались в самое логово злого старика, а старик ничего не знает.
        Муравьев сказал шепотом:
        — Второй этаж. Залезай ко мне на спину и загляни в окно над занавеской. Только ботинки сними, у меня куртка новая.
        Борис стал быстро расшнуровывать ботинок, прыгал на одной ноге, чтобы не наступить носком на мокрую землю, все равно не удержался, наступил, ойкнул, получил от Муравьева подзатыльник, не обиделся, потому что сам считал, что виноват, и они притаились под стеной. Они почти не дышали — а вдруг старик услышал их возню и ойканье, и тогда весь их план сорвется. Хотя, в чем состоит план, Борис пока не знал. Он стоял, привалившись к сырой бревенчатой стене, и слышал, как колотится сердце. Оно бухало так, что, если бы старик прислушался как следует, он бы, наверное, услышал эти удары на своем втором этаже. Но старик все-таки не услышал.
        Было тихо, только деревья шумели, царапали ветками о забор.
        Муравьев пригнулся, упер кулаки в колени, и Борис полез к нему на спину. Это было не так уж легко, ноги соскальзывали с гладкой куртки, зацепиться было не за что. Но все-таки Борис не зря учился все лето лазить по деревьям — он взобрался на спину Муравьева и вцепился двумя руками в светлый деревянный наличник. Муравьев не такой уж высокий. Но когда Муравьев стоит на земле, а ты на спине Муравьева, оказывается, что это довольно высоко.
        Борис крепко держался за шершавый наличник.
        — В окно заглядывай, чего ты вниз смотришь? В окно смотри! — громким шепотом говорил Муравьев.
        Борис встал на цыпочки и заглянул в окно над белой занавеской. Комната была небольшая, из угла голубым светом светил телевизор, там носились хоккеисты, и голос Николая Озерова говорил громко и весело: «Три — ноль. Не в форме сегодня команда из страны кленового листа».
        — Наши сухую делают, — сообщил Борис сверху.
        — Что? — не понял Муравьев.
        В это время шайба стукнулась о борт и отскочила на клюшку канадца, он бросил ее по воротам; шайба летела сильно, но вратарь поднял руку и поймал ее в ловушку.
        — Взял! — крикнул Борис шепотом.
        — Ты что? — зашипел Муравьев. — Думаешь, легко тебя держать? Хоккей пришел смотреть? Ты на старика смотри, что он делает, какая вообще обстановка, кто там еще есть у него.
        — Сидит в кресле. Спина и голова. Куртка вроде синяя, а может, черная.
        — А лицо? Какое настроение — вот что самое важное.
        — Не поворачивается лицом. Зачем ему поворачиваться? Там сейчас нашим забьют... Ой, ой!
        — Забили? Ну говори же!
        И тут старик повернулся. Он повернулся быстро, но Борис не успел разглядеть его лицо. Борис пошатнулся, ноги заскользили, и Борис грохнулся вниз.
        Но упал он во что-то мягкое. Что это было, Борис понял не сразу.
        
        * * *
        Юра сидит в своем классе у окна, он давно знает наизусть, что можно увидеть там, за окном: школьный двор, покрытый травой или снегом, старое дерево, на нем — темный от дождей скворечник; красная кирпичная стена, а над ней — голубые луковицы церкви, усыпанные золотыми звездами.
        Однажды Варвара Герасимовна рассказала, что на месте их школы, рядом с церковью, стояла маленькая церковноприходская школа и учил детей дьячок. Интересно, чему он мог научить, дьячок?
        Идет урок истории, Юра не глазеет в окно, он слушает Варвару Герасимовну.
        Франция. Царствует Людовик XIII. Отважные мушкетеры мчатся, пригнувшись к спинам коней, развеваются перья на шляпах, развеваются шелковые хвосты коней. Сверкают шпаги. Защищайтесь, сударь, или я проткну вас насквозь. Так обращается мушкетер к своему смертельному врагу. Отвага и благородство. Война, похожая на игру...
        И тут Юра случайно взглянул в окно.
        — Ой! Посмотрите!
        Варвара Герасимовна перестала рассказывать, сердито смотрит на Юру. Что еще за новости — кричать на уроке? А он вскочил и показывает пальцем в окно.
        На зеленой траве в школьном дворе стоит непонятная и прекрасная птица — не птица, самолет — не самолет. И около этой серой легкой птицы ходит деловой походкой молодой географ Михаил Андреевич. Лысина блестит на солнце. Сегодня Юра не думает о том, что это странно: молодой, а лысый.
        Варвара Герасимовна перестала сердиться, она тоже смотрит в окно, весь седьмой класс подбежал к окнам.
        — Планер! — сказала Варвара Герасимовна. — Все-таки добыл! Вот замечательный учитель!
        — Планер!
        — Настоящий!
        — Правда летает?
        — А ты как думал! Еще как!
        — А где летчик?
        — Не летчик, а планерист!
        — А где тогда планерист?
        Открылась дверь класса, и мальчишка крикнул:
        — Планер на грузовике привезли! Честное слово! Нас отпустили смотреть!
        Все лица мигом повернулись к учительнице. Варвара Герасимовна махнула рукой:
        — Отпускаю, бегите. Только не шуметь, идут уроки.
        Но уроки в это утро уже не шли. Хлопали двери классов, топали по коридорам ноги. Быстро спускались по лестнице ребята, спешила вниз и Варвара Герасимовна. На ее румяном лице, в ее светло-синих глазах светилось огромное любопытство.
        Все стояли вокруг планера и, конечно, толкались, чтобы получше разглядеть его, этот удивительный планер. На ветерке серые крылья подрагивали, в стеклах кабины играли солнечные лучи, тянулись по траве длинные резиновые ремни, похожие на огромную, какую-то великанскую рогатку.
        Юра тоже стоял и смотрел, а в ногах и в спине было знакомое чувство — захочу и поднимусь в небо.
        — В планерный кружок может записаться каждый... — сказал географ.
        — Каждый, — прожужжало в толпе.
        — Каждый! — выкрикнул радостно Юра.
        Юра забыл, что у географа есть привычка делать перерывы в неожиданных местах, часто посреди фразы.
        — ...каждый начиная с девятого класса, — продолжил географ Михаил Андреевич.
        — С девятого! — радостно зашумели старшие, и Слава Кульков осторожно погладил планер по крылу.
        — С девя-а-того!.. — тоскливо протянули младшие.
        Юра был еще только в седьмом. До этой минуты ему не казалось, что это мало. Теперь ему так хотелось бы быть в девятом. Но до девятого было еще целых два года.
        * * *
        Планер летит по кругу — над голубыми, в звездах куполами, над красной кирпичной стеной, над школой, над болотом под горкой, над речкой Копытовкой. Он бесшумно парит в теплом воздухе, забирается все выше, выше. Мальчишки-семиклассники стоят внизу и, задрав головы, смотрят в небо. Кто же, счастливый и смелый, сидит там, в кабине планера? Зорко смотрят глаза сквозь толстые стекла специальных летных очков. Уверенные, сильные руки держат рули. Кто же это такой ? Из нашей школы? Вы точно знаете? Неужели простой школьник так хорошо управляет этой огромной серой птицей — планером? Да, да, это школьник, ученик седьмого класса. Его зовут Юра. А что удивляться? Он сидит в кабине и направляет планер. Это его, Юрин, взгляд устремлен вперед, эго его уверенные руки держат руль высоты. Он знает, что крылья подчиняются человеку. Юра абсолютно сложившийся планерист, вот почему, хотя он учится только в седьмом классе, Михаил Андреевич, географ, записал его в планерный кружок. В порядке исключения. Другие семиклассники сначала обиделись — почему это для одних делается исключение, а для других не делается. Каждый
хочет летать на планере. Но они посмотрели, как прекрасно умеет летать Юра, и перестали обижаться. Юра — единственный из них достоин исключения из правил. Правило — правилом, а исключение — исключением.
        Лети, лети вперед, серая легкая птица.
        А мальчишки смотрят, подталкивают друг друга локтями — смотри, смотри, как хорошо летит, как уверенно набирает высоту, как скользит по воздуху. Им, мальчишкам, конечно, завидно. Но ворчать не приходится; если будешь ворчать, географ вообще прогонит. А так им, семиклассникам, разрешают тянуть резину. Конечно, это не то что летать. Но хоть как-то приобщаешься к этому прекрасному, заманивающему в небо планеру. Когда приходит время взлета, мальчишки несутся вперед по траве, с горы, а на горке стоит планер. К крючку пристегнута длинная рогатка; мальчишки бегут, растягивается резина, все сильнее, сильнее она растягивается, и вдруг крючок отщелкивается от резины, планер упруго взлетает и начинает парить в воздухе. В такие минуты кажется, что планер сам знает, куда ему лететь. Но это только с земли так кажется — все зависит от умения планериста. Вот он немного подправил руль поворотов, чуть повернул руль высоты — и снова круг над зеленой горкой, над школой, которая с высоты кажется маленькой. Вперед! Вперед!
        — Юрка! Иди резину тянуть!
        Юра вздрагивает. Планер пошел на снижение; как с невидимой горки, катится он вниз. Сейчас он опустится на траву, и выйдет из кабины Витя Суржиков, десятиклассник, а влезет в кабину Володя Глейзин, из девятого. Они взрослые, им можно летать...
        А Юра все это время сидел на траве, опираясь спиной о кирпичную стену, обхватив колени руками и глядя в далекое синее теплое небо.
        — Юрка! Замечтался! Резину тянуть!
        Юра встряхивается, поднимается с травы и идет тянуть резину. Да, он замечтался, но разве нельзя человеку и помечтать? Тем более, что этот человек твердо знает: он дорастет до девятого класса и обязательно взлетит в небо.
        Над пустырем, который теперь стал называться лётным полем, десятиклассники Володя и Виталий повесили вчера плакат на длинных палках: «Кто летает, тот сильный».
        
        
        
        * * *
        Когда Борис слетел со спины Муравьева, он успел подумать: «Все, конец, сейчас грохнусь». Но он не ударился, потому что упал на что-то мягкое. Можно считать, что Борису повезло — он рухнул прямо в мусорный бак. Из-под Бориса с визгом выпрыгнула кошка и понеслась за калитку. Борис и сам заорал от неожиданности еще громче кошки.
        С конспирацией дело было совсем плохо, но в этот острый момент думать о ней не приходилось.
        Муравьев вытащил Бориса из бачка и стал счищать с Бориса селедочные хвосты и картофельные очистки, какие-то кочерыжки и консервные банки. Борис сунул ноги в ботинки, и они быстро-быстро пошли от этого дома. А из окна кричал старик:
        — Милицию вызову! Ишь, повадились! Под окнами лазят!
        — Бежим! — Муравьев тащил Бориса за руку. — У колонки отмоемся. Я знаю, где.
        На углу действительно была колонка. Они стали мыть куртку и брюки; было уже темно, им казалось, что все отмывается. Только войдя в свой подъезд, Борис увидел, что куртка пошла какими-то отвратительными разводами. Объяснения с мамой было не миновать.
        Борис тихо вошел в квартиру, не раздеваясь прошмыгнул в кухню, взял ведро с мусором. Оно было полупустое, но у Бориса в голове возник хитрый план. Он схватил ведро и вышел на площадку. Оттуда он крикнул:
        — Мама! Это я пришел! Сейчас ведро вынесу и вернусь!
        Мама не успела ничего ответить. Борис несся по двору с ведром. Он улыбался про себя. Конечно, сегодня им с Муравьевым не удалось найти подход к злому старику. Даже если совсем трезво смотреть на вещи, они, пожалуй, несколько отдалились от цели. Теперь придется искать какие-то новые пути к сердцу старого солдата. Но Борис верил, что Муравьев обязательно что-нибудь придумает, такой уж человек Муравьев. Сегодня не получилось, значит, в другой раз получится.
        Он, весело припрыгивая, бежал по двору. Вот мама, наверное, удивилась: то не допросится никак, чтобы Борис вынес мусор, а то вдруг ни с того ни с сего сам вспомнил и без всяких просьб взял ведро и понес. Какой молодец ее сын Борис. Мама, конечно, никогда не догадается, какой коварный замысел созрел в голове у ее замечательного сына.
        Когда Борис вернулся с пустым ведром, мама стояла в передней, лицо у нее было вовсе не восторженное.
        — Что случилось? Рассказывай немедленно, я все равно все узнаю. Учти, у матерей совершенно особая, острая интуиция. Боже мой, что за жуткий запах! Чем от тебя пахнет?
        Борис про себя усмехнулся. Его голыми руками не возьмешь, какая бы ни была острая интуиция.
        — Мусором, — спокойно ответил Борис. — Я же, мама, только что откуда пришел? С помойки. Я ведро выносил. Не волнуйся, выветрится.
        Он побыстрее стянул с себя куртку и хотел повесить ее на вешалку. Но мама крикнула:
        — Не вздумай повесить этот ужас рядом с папиным пальто! И к моему плащу не смей прикасаться! Только этого не хватало — чтоб завтра на работе от него или от меня люди шарахались!
        Мама быстро схватила куртку, унесла в ванную и пустила воду. Вода барабанила по куртке, мама стирала и ругала Бориса. Он не отвечал ей. Его коварный план сорвался, чего уж теперь отвечать? Когда мама сердится, отвечать ей бесполезно. К тому же вода в ванной шумит, мама все равно ничего не услышит.
        Она высунула голову из двери ванной:
        — И брюки давай сюда немедленно! И ботинки! И носки, и майку, и трусы! Быстро! Не рассуждай, помоечник!
        Мама немного успокоилась только после того, как вымыла все вещи и самого Бориса. Его она намыливала три раза жесткой мочалкой. Он молчал. Он решил все стерпеть, но не выдать тайну фронтового планшета.
        Он не может подвести Муравьева. Его и так все ругают за какую-то пулеметную ленту, которую он пообещал и не принес. В чем тут дело, Борис пока не знал, но верил, что, если Муравьев не несет ленту, значит, для этого есть какие-то серьезные причины.
        Мама ни с какими расспросами к Борису не лезла. Она добилась чистоты, искоренила из дома все лишние ароматы и теперь разогревала на кухне ужин, потому что скоро должен был вернуться с работы папа.
        Борис сидел на кухне и смотрел, как мама ровными кружочками режет картошку, кладет на сковородку мясо, режет соленый огурец. Руки у мамы быстрые, легкие.
        — Мама, а ты папе не скажешь?
        Мама только отмахнулась. Борис понял, что она не скажет, вздохнул и подумал: «Мамы, наверное, все хорошие. Но моя-то лучше всех, так уж повезло».
        * * *
        Планер в тот день летел ровно по кругу, географ стоял внизу, а вокруг него, как всегда, были ребята. Юра сидел на своем обычном месте около церковной стены и смотрел, как плавно скользит в воздухе серый невесомый планер.
        Теперь осталось совсем немного, всего какой-нибудь год, и Юру примут в планерный кружок, и он перестанет тянуть резину, а сядет в кабину, полетит выше самых высоких деревьев. Теперь уже скоро.
        Вдруг случилось то, о чем потом долго вспоминали в школе. Совершенно неожиданно подул ветер; он дунул рывком, и планер стало сносить в сторону, он вдруг стал беспомощным, как какой-нибудь бумажный самолетик, выпущенный из окна второго этажа. Сильный и легкий планер вдруг пошел, пошел боком вниз, вниз. Володя сидел, вцепившись в руль, но планер больше не слушался. Спустился низко, задел крылом за окно церкви — и посыпались отдельные рейки, тоненькие, но вдруг ставшие тяжелыми. А другое крыло ткнулось в траву. Из кабины вылез Володя, бледный. Он потирал коленку, как будто ушибся или в футбол играл, а не с неба свалился.
        Географ, позеленевший за эти несколько секунд, кинулся к Володе:
        — Не ушибся? — Стал его ощупывать, стал его трясти.
        А Володя улыбался расстроенно, смотрел на серые обломки.
        — Может, починим еще? — сказал он, но в голосе не было надежды.
        — Починим! Починим! — с готовностью закричали все вокруг. — Конечно, починим!
        Но как-то так получилось, что планер не починили. Да и можно ли было его починить? Пришла зима, обломки планера лежали, всеми забытые, в сарае. Так и не подошла Юрина очередь летать.
        Долго еще над летным полем, которое теперь снова называли пустырем, вздувался на ветру плакат: «Кто летает, тот сильный». А потом ветер сорвал его и унес куда-то.
        * * *
        Сегодня Муравьев принял окончательное решение: никогда в жизни он не станет разговаривать с Катаюмовой, не будет даже смотреть в ее сторону. Он вовсе не намерен все ей прощать. Решил, и всё. Если напрячь волю, то очень даже просто можно выдержать, даже голову не поворачивать в ее сторону. Пусть она сидит на своей четвертой парте со своей ненаглядной Раиской. Тоже, между прочим, нашла себе подругу! Лицо круглое, как луна. Глазки маленькие, еле заметные. А нос — как розовая пуговица, спрятанная между яркими щеками. И голос писклявый, от него в ушах щекотно.
        На перемене Катаюмова подошла к Муравьеву, и Раиска, конечно, подошла.
        — Ну, был у того человека? — спросила Катаюмова.
        При Раиске. И Хлямин вертелся недалеко. Совсем уж надо не соображать, чтобы при всех спрашивать! Ни Хлямин, ни Раиска никакого отношения к музею не имеют. Когда записывали, они не записались. И нечего при них говорить.
        Муравьев ответил:
        — Не телефонный разговор.
        Тут бы Катаюмовой догадаться и отложить свои вопросы, но она не отстает:
        — Ага, разговор, значит, не телефонный. Ладно, отложим. А пулеметную ленту когда принесешь?
        Тут подошел Костя и тоже уставился на Муравьева:
        — Правда, Муравьев, что ты тянешь? Приносил бы ленту.
        — Да нет у него ленты никакой, — заржал Хлямин. — Он вам скажет! Этот Муравьев известный трепач!
        Муравьев хотел двинуть Хлямина по шее, но в это время в коридоре появилась Регина Геннадьевна. Не вдаваясь в детали, она сказала, проходя мимо и даже не замедляя шага:
        — Муравьев! Прекрати! Вызову родителей!
        Хлямин успел улизнуть, а Муравьев, как всегда, на виду.
        И попадает кому? Муравьеву. И директор делает замечание кому? Муравьеву.
        Директор уходит, а Катаюмова нараспев говорит:
        — А может быть, действительно нет у тебя ленты? А, Муравьев? Скажи, есть или нет? — И заглядывает ему в глаза.
        А эта Раиска тоже заглядывает ему в глаза своими крошечными глазками:
        — Есть или нет? Чего же ты не несешь ленту? Эх ты, Муравьев!
        И все смеются. Разве легко это перенести? Смеется Катаюмова, хихикает Раиска, даже щеки дрожат. И Костя смеется. Им хорошо смеяться.
        Муравьев не знает, что им ответить. Положение у него очень трудное. А все из-за кого? Как всегда, из-за Катаюмовой. Нет, все, довольно. Никаких Катаюмовых. Он не будет больше с ней разговаривать, он вычеркнет ее из своей жизни. Навсегда.
        Муравьев сидит на ботанике и изо всех сил держит голову прямо. Не обернется, и все, не нужна ему с этой минуты никакая Катаюмова. А что? Жил же он до прошлого года, не замечая этой Катаюмовой. Не видя, какие у нее огромные ресницы, как вокруг ее коротко остриженных волос мерцает какой-то неуловимый свет. Какой у нее узенький подбородок, и вся она — как тонкий прутик, гибкая и прямая. Жил и не видел и прекрасно обходился без всякой этой Катаюмовой. И теперь он твердо решил — так и жить дальше: у нее своя жизнь, а у него — своя. И дел в его жизни вполне хватает. Исправить двойку по географии — раз. Узнать наконец, кто был тот человек, который сказал под окном: «Я верю, что ты умеешь хранить тайну». После таких слов Муравьев просто обязан узнать, о чем шел разговор. И третье: добыть планшет для музея у злого старика. Каким бы злым ни был этот старик, все-таки он обещал планшет. Значит, рано или поздно он перестанет ругаться и отдаст планшет. И, конечно, было бы очень хорошо, чтобы он отдал планшет именно Муравьеву. Муравьев принес бы планшет в школу, и Варвара Герасимовна похвалила бы его: «Вот
видите, ребята, какой Муравьев? Все, что обещал, всегда выполнит». И тогда, возможно, все забыли бы про пулеметную ленту. Муравьеву так хочется, чтобы про нее забыли! А они, может быть, и забыли бы, если бы не Катаюмова.
        Сегодня на уроке ботаники Муравьев сидел тихо и никого не трогал: он спешил прочитать параграф, потому что как раз сегодня Светлана Николаевна могла его спросить. Надо прочитать побыстрее, пока Светлана Николаевна смотрит в классный журнал и решает, кого вызвать.
        — Муравьев, а Муравьев! Дай двадцать копеек! — Это Хлямин тычет ручкой в спину. — Дай двадцать копеек!
        — Отстань, нет у меня.
        — Жадина-говядина! — шепчет Хлямин.
        — Муравьев, прекрати, — говорит учительница.
        Почему Муравьеву всегда делают замечания? Даже если он ни в чем не виноват!
        — Я ничего не делаю, — машинально отвечает Муравьев.
        — Вот именно. А надо работать. — Светлана Николаевна смотрит на Муравьева поверх очков, — а ты ничего не делаешь.
        Все-таки он успел прочитать параграф. И вчера дома он его читал. Он сверлит глазами Светлану Николаевну — пусть она вызовет его, тогда сама увидит, что Муравьев все выучил и может ответить даже на пятерку. Ну спросите, спросите меня, говорит глазами Муравьев.
        Но Светлана Николаевна не хочет принимать его сигналы.
        — Катаюмова, к доске, — вызывает учительница.
        По классу проносится шелест. «Не меня». Муравьев думает: «Все-таки мне не везет. Не знал — вызвали, знал — не вызвали».
        Катаюмова стоит у доски. Худенькие длинные ноги, длинные руки, длинная шея. А все вместе так красиво, что у Муравьева начинает щипать глаза, как будто он смотрит на солнце. Она отвечает негромко, но все слушают с удовольствием и с удовольствием на нее смотрят. Так кажется Муравьеву.
        И тут он спохватывается: он же только что решил, что не станет смотреть на нее всю жизнь. Да, но это он решил не оборачиваться. А если она стоит у доски, прямо перед глазами, то куда же денешься? Приходится смотреть. Волосы у нее мягкие и пушистые, а глаза смотрят прямо на Муравьева.
        И он понимает, что никакие твердые решения ему выполнить не удастся.
        Всю жизнь он обходился без Катаюмовой, а теперь ему без нее не обойтись.
        — Светлана Николаевна, пусть Муравьев не строит рожи, — вдруг говорит Катаюмова. — Он меня смешит.
        — Муравьев! Сейчас же перестань! Опять ты?
        Такого Муравьев от нее не ожидал. Коварная, ехидная, ябеда. Теперь все! Теперь никогда в жизни он не скажет ей ни одного слова! Все! Он человек твердый! Она еще узнает.
        * * *
        Юра по-прежнему любит посидеть у кирпичной стены. Спину греют теплые кирпичи, осень только начинается, желтые листья лежат на траве, желтые звезды блестят на голубых куполах церкви. А сама церковь красная, из потемневшего кирпича. Варвара Герасимовна как-то сказала, что эту церковь построили здесь, на горке, еще в семнадцатом веке, в тысяча шестьсот восьмидесятом году. Даже подумать невозможно — триста лет назад. Почти триста лет она стоит здесь, те же кирпичи, те же белые островерхие кокошники над стенами, те же высокие окна, обведенные белыми кирпичными каемками...
        А внизу, под горой, течет узенькая речка Копытовка. Почему она так называется? Может быть, потому, что настолько мала эта речка, будто ее здесь лошади копытами протоптали. В заболоченных берегах, поросших ярко-зеленой осокой, течет не спеша речушка. Какая-никакая, а со своим достоинством. Вода мутноватая, глинистая, но и в ней водится какая-то рыбешка. Квакают лягушки. Левый берег, правый берег. Вон маленькие мальчишки ловят майкой тритонов. Кричат:
        — Слева заходи! Да не сюда, а сюда! Вытаскивай!
        Азарт охоты. А зачем им тритоны, наверное, и сами не знают. Юра тоже ловил когда-то, а потом сажал тритонов в банку из-под варенья, а мама их боялась и уговаривала:
        «Выбрось, Юрочка, эту гадость... Ну, хорошо, хорошо, не гадость, а, как ты их называешь, тритончики. Выбрось, пожалуйста. А то я так нервничаю, когда их вижу, как они извиваются в этой банке, что перестаю попадать пальцами на нужные клавиши».
        Юра тогда любил тритонов, а теперь они ему не нужны. Куда девается детство? Когда оно уходит? Во сне? Наяву?
        Триста лет стоит здание и не меняется. А люди меняются быстро.
        Была здесь, у церкви, маленькая школа. Ребята ходили, тоже, наверное, смотрели на Копытовку. Может быть, рыбу ловили, да не майками, а по-настоящему. А может быть, какой-нибудь мальчик любил сидеть на этой горке и смотреть на закат. Очень даже может быть. Наверное, во все времена одни любили носиться и шуметь, а другие любили посидеть-подумать.
        На горке сухо, тепло, хорошо здесь сидеть.
        Юра засмотрелся на закат. Сегодня он темно-розовый, даже какой-то клюквенный.
        Уже четвертый год это продолжается: когда Юра видит закат, он вспоминает давнее, совсем детское лето, когда он перешел только в шестой класс. Пионерский лагерь у деревни Пеньки. Никаких пеньков там не было, а шумели огромные красные сосны. Горн пел над деревьями. Девочка в синем сарафане стояла под сосной и смотрела на закат. Эта девочка была для него в то лето таким важным человеком, без которого жизнь — не жизнь. Когда он видел ее, он был по-настоящему счастлив. Все равно, что она делала — шла по тропинке к реке или собирала шишки под соснами, или просто стояла, опустив руки и глядя перед собой светлыми глазами.
        Как могло случиться, что он с тех пор ни разу не видел Лилю? Он живет с ней в одном городе, до нее можно доехать на трамвае или на автобусе. Но он даже не знает, в какую сторону ехать. А объяснений этому нет никаких. Какое-то странное сцепление мелочей. Не спросил у того человека в гамаке московский адрес Лили. То ли растерялся, то ли постеснялся. Потом, когда спохватился, человек из гамака уже ушел в дом, а Юра не решился идти за ним. Потом, когда ехал в Москву, был почему-то уверен, что рано или поздно он и Лиля встретятся на улице, просто случайно, ни о чем не уславливаясь. При этом он как-то не подумал, что Москва — не деревня Пеньки. Это там, в Пеньках, они встречались каждый день, не сговариваясь, на речке, в лугах или на волейбольной площадке.
        А в Москве прошло вот уже сколько лет, он уже девятиклассник, и ни разу не встретил ее. Тогда он решил, что он Лиле не нужен. Зачем ей, такой необыкновенной девочке, он, совершенно обыкновенный? Конечно, не нужен. И он стал стараться пореже вспоминать ее. Постепенно девочка в синем сарафанчике превращалась из реального человека в мираж, в видение. То ли было, то ли не было, то ли помнится, то ли приснилось.
        А закат разгорается во все небо, и вода в речке стала клюквенного цвета, и белые ободки вокруг церковных окон порозовели. А от кирпичной стены тянет теплом, как от печки.
        — Юра! Я иду, смотрю — ты тут сидишь. — Валентина с сумкой стоит перед ним.
        Высокая вытянулась Валентина, а лицо все такое же, почти детское. А может быть, просто привык он к ней и перемен не замечает.
        — На, возьми. — Она достает из сумки крупное, в два кулака, желтое яблоко. — Я у школьной сторожихи Мавры яблоки покупаю, и дешевле и отборные — белый налив. А ты, Юра, чего опять тут сидишь?
        Он откусывает от яблока, вкусно. Как ответить на вопрос Валентины, почему он любит тут сидеть? Потому что здесь закат, и теплая стена, и речка, и тихо, и весело возятся у реки ребята со своими тритонами. И хорошо думать, вспоминать, мечтать. Разве это можно объяснить? Да еще такой неромантичной девочке — Валентине. Всегда она с сумкой, всегда куда-то несется.
        — Так просто сижу, Валентина.
        — А я побегу. Бабушка ждет, она терпеть не может, когда меня долго нет. Скучает, наверное.
        — Конечно, иди, Валентина. Спасибо за яблоко.
        — Пойду, Юра, надо идти.
        Странная какая-то сегодня Валентина.
        * * *
        Борис идет из школы и смотрит по сторонам. Сегодня у него хорошее настроение, — может быть, потому, что солнце светит и освещает сугробы, а они сверкают, и во дворе светло и весело. А может быть, потому, что Галина Николаевна похвалила его сегодня. Он прочел стихотворение о весне, а учительница сказала:
        — Видишь, Борис, можешь, когда хочешь. С выражением читал и не сбился ни разу.
        Мало ли причин для хорошего настроения может быть у человека? Вот бежит через двор знакомая собака Сильва. Он ее часто видит. Борис зовет:
        — Сильва! Сильва!
        Собака охотно подбегает к нему, тычется носом в ладонь, а нос у нее холодный, мокрый, очень приятный.
        Борис гладит шелковую спину:
        — Сильва, Сильвочка, умная собака, хорошая собака.
        И собака виляет коротким хвостом, повизгивает от признательности. У Сильвы волнистые длинные уши, большие желтые глаза, гладкий лоб, она прыгает вокруг Бориса, и уши покачиваются, как локоны у старинной дамы.
        Незнакомая девочка качается на досках, которые на днях привезли и свалили у стены. Девочка прыгает, доски гремят, Сильва лает и носится кругами по двору. Борис положил портфель на снег и стоит посреди двора. Это чужой двор, Борис иногда ходит через него, а иногда улицей, когда какое настроение. Хорошо, что сегодня ему пришло в голову пойти двором. Вот и Сильву встретил. Интересно, страшно этой девочке качаться на досках? Доски новые, желтые, пахнут сосновым лесом. А девочка, пожалуй, не боится прыгать там, на самом верху. Набекрень съехала растрепанная ушанка, портфель с красными бабочками на крышке валяется на снегу, а она все скачет и скачет, гремят доски, — того и гляди, развалится вся куча.
        — Анюта! Перестань сейчас же! — кричит с балкона женщина.
        — Ладно! — отвечает Анюта и продолжает прыгать.
        Борис сам не заметил, как подошел вплотную к доскам. Еще сильнее запахло смолой. Жалко, если из этих замечательных досок что-нибудь построят, лучше бы они лежали тут всегда.
        
        — Залезай сюда! — зовет сверху Анюта. — Боишься? Так и скажи! Эх ты!
        Сильва громко лает, задрав острую морду. Дамские локоны раскачиваются сильнее.
        — Боится! — дразнит Анюта Бориса. — Ну залезь, залезь!
        — Нисколько я не боюсь, чего бояться? Я недавно в помойку упал и то не боялся.
        — Ну? — Анюта весело удивилась, перестала прыгать, наклонилась и смотрит сверху на Бориса. — Ты? Не хвастаешь?
        И она заливается смехом на весь двор. Борис не знает, почему смеется Анюта, но ему не обидно от ее смеха. Хотя, наверное, с помойкой получилось глуповато — нашел, чем похвалиться. Думал сказать, как вместе со своим другом из пятого класса ходил на серьезное задание, а получилось совсем другое. Так часто бывает, Борис давно заметил: хочешь сказать одно, а скажешь совсем другое. Анюта так весело смеется, что Борис начинает хохотать вместе с ней.
        — Анюта! А почему у тебя такая растрепанная ушанка? Ну почему, почему?
        — А потому, что я на ней с горы катаюсь! Вот почему!
        Ну до чего смешная девочка эта Анюта! И Борису совсем не хочется идти домой.
        — Анюта! Сколько мне ждать? —кричит женщина с балкона.
        — Иду, мама! — и села на теплые доски.
        Сильва подбегает к ней и тычется носом в ладони.
        — Сильва — хорошая собака, прекрасная собака, умная собака, — приговаривает Анюта и треплет шелковые уши.
        — Ты в какой школе учишься? На горке? А я в спортивной. Сказать, почему? Мама считает, что у меня избыток энергии, ее надо использовать в мирных целях, так считает мама.
        — Анюта! Я сейчас с тобой по-другому поговорю! — несется с балкона.
        — Пугает, — машет рукой Анюта, — ничего не будет. А тебя как зовут? Борис? Ты в первом? И я в первом.
        Вдруг Анюта перестала разговаривать, и какое-то новое выражение появилось в ее коричневых глазах.
        Через проходной двор идут Лена и ее бабушка. Лена держит бабушку под руку. У Лены аккуратный бант выглядывает из-под аккуратной вязаной шапочки. И пальто у Лены застегнуто на все пуговицы. Бабушка у Лены толстая, важная, с тяжелыми щеками. Лена несет свой портфель, а бабушка несет хозяйственную сумку. Все как полагается.
        Бабушка увидела Анюту — распахнутое пальто, растерзанная шапка, вымазанные мороженым щеки. Посмотрела бабушка, прищурилась и отвернулась.
        — Борис! — громко сказала Лена. — Здравствуй!
        — Давно не виделись, — буркнул Борис тихо, он не хотел, чтобы услышала бабушка.
        — Бабушка, этот мальчик сидит со мной за одной партой. Я тебе говорила, он раньше плохо учился.
        Бабушка смерила Бориса взглядом И еще больше поджала губы. Теперь губ совсем не стало видно, только щеки и подбородок. И сощуренные глаза. Борис понял, что он бабушке тоже не понравился. Он нисколько, не огорчился из-за этого, пусть себе идут мимо, и Лена и ее бабушка.
        — Ты что здесь делаешь? — строго спрашивает Лена. — Борис, я тебя спрашиваю.
        — Гуляю.
        — Интересно. А уроки?
        И тут загрохотали доски, Анюта снова принялась скакать. Доски гремели так сильно, что голосов почти не было слышно.
        — Удивляюсь, — сказала в пространство Лена и снова взяла под руку свою бабушку.
        Они степенно удаляются. Сильва догнала кошку, и кошка взметнулась на темное корявое дерево. Сильва лает на нее без злости.
        Анюта перестает прыгать и говорит вслед Лене:
        — Попадешься когда-нибудь без бабки!
        Борис видит, как через двор идет женщина без пальто, в платке, накинутом на спину. Она молча берет Анюту за руку и уводит.
        Сильва бежит за ними.
        — Разве Сильва твоя? — спрашивает Борис.
        — На время оставили, на два месяца.
        Они ушли, а Борис еще немного постоял один. Солнце уже ушло со двора, доски уже не пахли смолой. Стало холодно.
        Борис прошел этот двор насквозь, потом еще один, теперь осталось обогнуть кафе, и Борис окажется в своем дворе.
        Мороз, и руки озябли. Но почему-то пахнет солнцем, весной и елкой.
        Если бы этот день так и кончился. Но Борис не пошел прямо к дому, он стал кружить по дворам. Если бы он знал, чем это кончится, он бы, конечно, ни за что не свернул в этот чужой двор, не вышел бы к автобусной остановке и не увидел бы этот такой обыкновенный на вид бумажный листочек.
        Объявление висело на столбе. Там было много объявлений. Продается холодильник «Днепр» в хорошем состоянии. Пропала ангорская кошка по кличке «Пушок», просим нашедшего позвонить по указанному телефону. А это объявление висело выше других, его приклеил, наверное, очень высокий человек. Борис поднялся на цыпочки и прочел: «Меняю двухкомнатную квартиру со всеми удобствами на однокомнатную и комнату». Таких объявлений Борис видел много на разных столбах. Но сейчас он отшатнулся и замер, и дыхание у него перехватило, и стало вдруг ужасно холодно, как будто поднялся сильный ветер. На этом обычном объявлении был написан номер телефона, такой знакомый номер. Борис в первую секунду не сообразил, почему его так потряс этот номер телефона. А в следующую секунду понял: это был его, Бориса, телефон. Цифры написаны ровно, четко, и буквы тоже аккуратные, крупные. Теперь Борис узнал и почерк: это был папин почерк. И цвет папиного фломастера — ярко-синий.
        Это объявление на столбе означает не простой обмен квартиры. Оно означает большую беду. Все в нем означает беду — и ровные, решительные буквы, и бумажная вермишелька внизу, чтобы любой, кто захочет, мог оторвать кусочек с номером телефона и позвонить к ним в дом: «Вы хотите меняться? Мы тоже хотим меняться».
        Папа повесил это объявление, значит, его папа — папа! — не хочет больше быть с ними. Он хочет переехать из их квартиры и жить совсем отдельно. «Меняю двухкомнатную квартиру на однокомнатную и комнату». Значит, папа больше не любит маму и сына. Вот что означают эти ярко-синие буквы на листке бумаги. Вот почему мальчик, который совсем недавно так весело бродил по солнечным дворам, играл с собакой, смеялся, теперь стоит у пустой автобусной остановки, у серого столба, сделанного из железобетона, и вытирает рукавом слезы.
        Борис ни слова не сказал дома про объявление. Как будто он и не видел никакого объявления. К чему говорить?
        Теперь-то Борис знает, что вся эта беда началась не сегодня и не вчера, а месяца два назад.
        Борис сидел дома и смотрел телевизор. Шла его любимая передача «Садимся за уроки». На экране очень умный человек говорил, что уроки надо делать обязательно, даже если не хочется, даже если противно. Борису было приятно слушать этого человека, который, по крайней мере, Понимает, что уроки — это не праздник, не сахар, как говорит Муравьев.
        Мама на кухне звенит посудой, она сегодня пришла пораньше. Борис любит, когда мама приходит пораньше; теперь они дождутся папу и будут ужинать. Они сядут на кухне за стол, мама скажет: «Борис, съешь еще котлетку».
        А папа скажет: «Не заставляй ты его есть, не хочет — не надо. Он же взрослый человек, в школу уже ходит».
        И Борис кивнет папе, но котлету съест. Он любит быть согласным и с мамой и с папой, ему всегда кажется, что они оба правы во всем.
        Потом они будут пить чай, а мама скажет: «Борис, хочешь, я намажу тебе хлеба с вареньем?»
        И Борис скажет: «Хочу варенья без хлеба».
        И они все засмеются. Не потому, что это так уж смешно, а потому, что им хорошо всем вместе. Хорошо сидеть на кухне и всем вместе есть, пить чай, разговаривать...
        Что-то сегодня папы долго нет. И мама перестала греметь посудой, тихо на кухне.
        Борис выходит и видит, что мама сидит у кухонного стола прикрыв глаза ладонью.
        — Мама, ты почему плачешь? —спросил тогда Борис, он ничего еще не знал.
        — Лук режу, вот и плачу. Иди, иди. Когда режут лук, всегда плачут.
        А Борис видел, что нет у мамы никакого лука и ничего она не режет. Пыхтит на плите кастрюля, вкусно пахнет гречневой кашей.
        Мама поворачивается к Борису спиной, а лицом — к темному окну. Как будто, если повернуться к человеку спиной, он не увидит, что ты плачешь. Наверное, мама считает Бориса дурачком.
        Он молчит. А что он может сказать маме! Как ее утешить? Он чувствует, что причина маминых слез какая-то такая, которую ему понять нельзя и спрашивать нельзя. Почему-то это он знает. А чем помочь маме? И оттого, что его мама плачет здесь, на кухне, где варится гречневая каша, где всегда так уютно и хорошо, ему становится тоскливо и одиноко, он чувствует себя слабым и маленьким. Скорее бы папа приходил! Папа во всем разберется, папа сразу все приведет в порядок, и мама перестанет плакать, и улыбнется, и все будет, как должно быть. Только бы скорее пришел папа. А папа все не идет. Борис чувствует, что еще немного, и он сам заревет, как маленький. Только этого маме не хватало...
        — Мама, я скоро приду.
        Он быстро спускается вниз. Идет дождь, не похожий на дождь. Какая-то мелкая водяная пыль. Борис не знал, что такая погода; пока сидел дома, казалось, что на улице тоже тепло и сухо. Сырость облепляет щеки, Борис поднимает воротник и втягивает голову в плечи.
        Он проходит между пустыми сырыми скамейками, огибает расшатанную дощатую карусель, покосившуюся на один бок, перешагивает через лужу.
        Конечно, мама думает, что Борис ребенок, она не считает нужным с ним делиться своими бедами. Мама не поспевает за тем, что ее сын быстро растет. Считается, что Борис ничего не понимает. А он все, абсолютно все может понять.
        Ему очень хочется, чтобы поскорее пришел папа. Папа очень умный, он все-все понимает, и он сумеет найти выход из любого положения.
        Как долго нет папы!
        Борис выходит к автобусной остановке и останавливается недалеко от нее. Сейчас, может быть на ближайшем автобусе, приедет папа. И вдруг Борис видит знакомую спину. Высокая фигура, черное пальто, чемоданчик-«дипломат». Борис рванулся к папе. Наконец-то! Но тут же остановился, как будто налетел на преграду: папа держал за руку женщину, она была красивая, папа говорил с ней. А она — она гладила папу по щеке. Папу! Его папу! А у самой в прозрачной сумке был пакет молока и длинный батон. Борис хорошо видел ее лицо, по худой щеке ползла не то слеза, не то дождь. А папа все говорил ей что-то, говорил тихо, покачивал головой для убедительности. Борис стоял в тени высокого дома и не мог сдвинуться с места. Ему было страшно. Больше всего он боялся, что мама посмотрит в окно и увидит, как чужая женщина гладит щеку их папы, разговаривает с их папой. Борис чувствовал, как по спине ползет холод. Он сразу стал уговаривать себя: разве не могут люди просто так стоять на остановке и разговаривать? Папа же не знает, что мама там плачет. А если бы знал, бросил бы эту чужую с батоном и поспешил бы скорее домой. Кто
она ему? С работы, наверное. А мама — это мама! Кто же для папы-то главнее? А эта чужая, может быть, просто так разговаривает. И разве нельзя просто так погладить человека по щеке? Сотрудника или знакомого? Уговаривал Борис себя, а сам в то же самое время знал, что уговорить не удастся. Не просто так. Он знал это, а почему знал — не мог бы объяснить.
        Он стоял в темноте, а они под фонарем. Они его не видели, но даже если бы на него светило сто фонарей, они бы его все равно не заметили. И Борис понимал, почему: потому что они видели только друг друга. Только друг друга, и это было самое главное и самое горькое.
        Борису никогда в жизни не было так плохо и сиротливо.
        Потом чужая женщина вошла в автобус и помахала папе рукой в темной перчатке. И папа, его папа, Бориса папа и больше ничей, долго смотрел вслед уходящему автобусу, а когда автобус свернул за угол, папа все еще стоял там.
        Потом папа медленно пошел к дому.
        А Борис не мог в тот вечер сразу пойти домой. Он целый час бродил туда-сюда по пустому мокрому двору. Но все время понимал, что идти надо, и наконец поднялся и робко, как в чужом доме, позвонил в звонок.
        Открыла мама, совершенно не грустная, улыбающаяся.
        — Где ты гуляешь, Борис, в такую погоду? Папа говорит, там дождь и ветер.
        Папа ел на кухне картошку с мясом.
        — Борис! Иди скорее! Вкусно!
        Папа сказал это самым обычным голосом.
        — Мой скорее руки, — говорила мама тоже самым обычным голосом.
        Они были такие спокойные, мирные, домашние. И Борису вдруг стало казаться, что ничего особенного он не видел у автобусной остановки. Ну стояли двое людей, ну прощались. Что ж тут такого? И в конце концов один человек уехал, а другой пошел к себе домой, к своей любимой жене и к своему любимому сыну. А мама плакала, потому что скучала по папе и волновалась, что его долго нет. А теперь он дома, и она улыбается. И, значит, все в порядке.
        Его мучило и точило что-то в глубине души. И тогда холод начинал ползти по спине, как в тот вечер. Но Борис гнал от себя тяжелые мысли, ему была не по силам их тяжесть, и он отталкивал, вытеснял беду, которая как бы прошла. И постепенно все становилось на свои места. Хорошо было здесь, дома. Папа смотрит телевизор, мама стирает, они втроем пьют чай с яблочным повидлом, мама и папа идут в кино. Все хорошее. А плохого как бы не было. И это «как бы», оказывается, очень даже неплохо спасает человека от беды.
        И жизнь пошла. И все дальше отодвигалась та сцена на остановке. То ли была эта чужая женщина, то ли не была. Пусть лучше не была.
        Может, не такая уж она была красивая и не так уж нежно погладила папу по щеке. Может, просто смахнула какую-нибудь пыль со своего сослуживца — разве нельзя?
        В горле разжался ком.
        И вот, когда прошло время, наступила зима и Борис изо всех сил вынырнул из черной глубины, ему попадается это объявление на столбе. «Меняю двухкомнатную квартиру со всеми удобствами на однокомнатную и комнату». Значит, конец всему.
        Конечно, живут люди и без отцов. Борис нескольких знает, и в классе и во дворе. Но это, наверное, очень плохо — жить без отца.
        * * *
        Муравьев и Валерка пришли сегодня в школу первыми.
        В классе еще никого нет, солнце светит в окно, летят легкие снежинки.
        — Редкое явление природы — снег идет и солнце светит, — говорит Валерка. — Когда дождик идет при солнце, то называется «грибной дождь».
        — А это грибной снег, — нетерпеливо перебивает Муравьев. — Слушай, Валерка, давай поговорим серьезно раз в жизни.
        — А чего? Давай, — добродушно соглашается Валерка, — поговорим. Почему не поговорить. Ты задачу решил? Сошлось с ответом?
        — Да решил, решил. Погоди ты, Валерка, со своей задачей! У меня есть одна идея. Все эти дни я ходил и думал, но ни одной идеи не было. А вчера появилась идея.
        Валерка смотрит с интересом. Идея — это всегда любопытно. Особенно если эта идея пришла в голову такому человеку, как Муравьев.
        — Какая идея?
        — Слушай. Только ты не проболтаешься? Здесь важна выдержка и полная секретность. Если пойдет болтовня, то ничего не выйдет. Понимаешь?
        — Понимаю. А я вообще не болтливый.
        — Слушай, Валерка. Мы уже сто лет мучаемся с этим злым стариком. Он нас гоняет, мы к нему ищем подход. А время-то, Валерка, идет.
        — Да, — кивает Валерка. Он согласен — время идет. Уже зима кончается, а у них в «Поиске» ни одной находки.
        — А разве на этом старике свет клином сошелся? У него у одного разве планшет остался после войны? И больше ни у кого ничего разве не осталось?
        — Нет, почему не осталось. Осталось, наверное. Но злой-то сам предложил. И письма сам написал.
        — А ну его к лешему! Он письма написал, а потом передумал. Может, другой школе отдал или еще что-нибудь ему в голову стукнуло. Каприз какой-нибудь. Старые люди, знаешь, бывают капризные.
        — Ну и что? Ты говори дело, Муравьев.
        — А дело такое. Надо пройти по квартирам. Старые люди есть в районе? Есть! У кого-то осталось что-то военное — пилотка, или сумка, или еще что-нибудь.
        — Не отдадут, — сомневается Валерка.
        — Ну почему, почему не отдадут? Мы же объясним, что это для музея. Жадный попадется — не отдаст. Ну, а другой попадется, не жадный, он отдаст. В музее же это все увидят, а дома у него кто увидит? Никто.
        Валерка задумывается и думает долго. Муравьев уже измучился, ожидая, что скажет Валерка, а он все думает, думает. В классе уже полно ребят. Катаюмова вошла, положила сумку, поглядывает на них, но не подходит: знает, что Муравьев сам не выдержит и подойдет к ней. Она о чем-то разговаривает с Хляминым. Интересно, о чем ей говорить с этим Хляминым? И толстая Раиска рядом стоит, смеется. Интересно, над чем можно смеяться Раиске? Сама смешная — обхохочешься. А еще хихикает над людьми. И Хлямин ухмыляется, кривит рот, а сам таращится на Катаюмову.
        А Валерка молчит, размышляет. Так можно до самого звонка промолчать.
        — Валер! — У Муравьева от нетерпения ладони чешутся.
        — Что?
        — Как —что? Ты сказал — подумаю?
        — Сказал.
        — Ну, подумал?
        — Подумал, — спокойно отвечает Валерка. — Почему не подумать? Подумал.
        — И что?
        — Знаешь что, Муравьев...
        В класс входит учительница русского языка Вера Петровна. Звонок звенит на всю школу, и все уже давно на своих местах. Только Муравьев топчется у Валеркиной парты.
        — Знаешь что, Муравьев? Я согласен, — наконец произносит Валерка. — Твоя идея неплохая.
        — Значит, пойдешь? — радуется Муравьев. — Сегодня?
        — Посмотрим, — туманно отвечает Валерка. Его ничем не прошибешь.
        — Куда это вы собрались? — вскидывает длинные ресницы Катаюмова. — Вы куда?
        — Гонять верблюда! — отвечает Муравьев, усаживаясь на свое место.
        — Муравьев, — качает головой Вера Петровна, — как ты разговариваешь? Да еще с девочкой.
        * * *
        В тот день Юра сидел на уроке географии, и его брала тоска. Он не приготовил контурную карту. И именно потому, что не сделал он эту карту, Михаил Андреевич обязательно его сегодня вызовет. Какое-то у географа чутье на тех, кто не готов к уроку. Девятый класс «Б» давно знает, что с географом лучше не связываться — обязательно поймает.
        Вот сейчас он скажет: «Кто забыл сделать контурную карту?» — и посмотрит прямо на Юру.
        Юра заранее втягивает голову в плечи.
        Михаил Андреевич очень вежлив, он называет девятиклассников на «вы», хотя знает их всех много лет и помнит маленькими. «Вы» у него каждый раз разное. Когда ты все хорошо выучил и чувствуешь себя уверенно, тебе говорят «вы». Получается, что ты уже взрослый, тебя уважают, с тобой обращаются как с равным. Все справедливо, и от этого тебе хорошо. Ну, а когда ты сидишь и дрожишь и прячешься за Сашку Медведя, втягиваешь голову, как какая-нибудь черепаха, тогда уж лучше бы географ говорил тебе «ты». Как-то проще ты бы себя чувствовал.
        Валентина рядом шепчет:
        — Он сегодня не в духе, географ-то.
        Она шепчет едва слышно. Юра сидит рядом — и то еле разобрал, что она говорит, а географ, не поднимая головы от журнала, говорит:
        — Прошу не шептаться на уроке.
        Михаил Андреевич смотрит в журнал долго, так долго, что Юра начинает надеяться — вдруг не спросит.
        — Сейчас пойдет к доске... (пауза длится вечность) прошу отвечать... (еще одна пауза, еще одна вечность) итак, пойдет... (надо же быть таким мучителем!) пойдет к доске сейчас... (а вдруг не Юру? Вдруг он вызовет кого-нибудь другого — Валентину, например. Вот она сидит рядом с Юрой, совершенно спокойная. Чистенько разрисованная цветными карандашами карта лежит перед Валентиной на парте, такая аккуратная, безупречная).
        — Отвечать пойдет к доске тот, кто давно уже знает, что сегодня ему не миновать, — вы, Юрий.
        Юра вздрагивает, как будто это для него неожиданность. Может быть, бывает на свете неожиданность, которую ждешь.
        — Пожалуйте сюда, — нудным голосом тянет географ, — и захватите с собой контурную карту. Если память мне не изменяет, вы должны были отметить полезные ископаемые и промышленные города Германии. Прошу вас.
        Юра медленно вытягивает себя из-за парты. До чего противно получать плохую отметку, не маленький же! Ну что стоило сделать эту несчастную карту? Теперь стой перед всеми дурак дураком. А потом еще и дома объясняй, как это в твоем дневнике оказалось вписанное четким почерком «плохо».
        — Карты у меня нет, — бормочет Юра.
        — Что-что? Я не расслышал. — Насмешливые маленькие глаза, сияет лысина. Поймал и доволен. Не подвело чутье.
        Юра в эти минуты забыл, что раньше географ ему нравился, особенно когда привез в школьный двор планер. Но планера давно нет, а сегодня Михаил Андреевич кажется Юре мало симпатичным.
        — Ну, что же вы? — настойчиво спрашивает Михаил Андреевич.
        Юра, опустив голову, стоит в проходе около своей парты. Идти к доске или сказать, что не готов, пусть наслаждается, ставит «плохо»? Если бы он, Юра, был учителем, он бы не стал так уж радоваться, уличив человека в том, что он не приготовил урока. Может быть, наоборот, деликатнее было бы, почувствовав, что ученик не готов к ответу, не вызывать его, отвернуться и сделать вид, что не знаешь об этом, даже не догадываешься. Тогда ученик из одного только чувства благодарности выучил бы к следующему разу все до буковки, все бы карты нарисовал. Но у Михаила Андреевича, наверное, азарт, ему такие высокие чувства недоступны, скорее всего.
        — Мы ждем, — напирает он на Юру. — Долго мы, весь класс, будем ждать? Где ваша карта? Может быть, вы забыли ее дома?
        — Ничего я не забыл дома, — упрямо говорит Юра. — Почему обязательно забыл дома?
        И тут Юра вдруг чувствует, что у него в руке появляется гладкая бумага, плотная, скользкая, прохладная. Это карта! Аккуратно раскрашенная, ровненько начерчены квадраты — каменный уголь. Равносторонние треугольники — железная руда. Зеленые низменности, синие реки, желтые возвышенности. Четким чертежным почерком тушью написаны все названия. Юре никогда не сделать бы такую карту, даже если бы он сидел над ней всю ночь напролет. Откуда она взялась? Раздумывать некогда. Он подходит к столу учителя и кладет карту.
        Михаил Андреевич долго на нее смотрит. Наверное, ему хочется к чему-нибудь придраться. Но придраться не к чему — лучшая контурная карта в девятом «Б». Все-таки нашел — глаза блеснули колко:
        — А фамилия? Почему не подписана фамилия?
        Юра не знает, что ответить. Карта неизвестно чья — откуда возьмется на ней Юрина фамилия?
        — Забыл написать, — говорит Юра.
        — Ах, прошу прощения, — вдруг говорит учитель, — здесь на обороте написано. Ваша фамилия, все в порядке.
        Михаил Андреевич перевернул карту. Черной тушью выведено на ярко-белом все до единой буковки — и фамилия и класс.
        Географ молчит. Теперь уж ему нечего сказать. Но не такой человек Михаил Андреевич.
        — Фамилию надо писать не на обороте, а внизу, под картой. В следующий раз учтите. Могли бы получить «отлично», но из-за этой небрежности ставлю вам «хорошо».
        Юра переводит дух с облегчёнием, он идет на свое место.
        — Дайте дневник. Во всем должен быть порядок, решительно во всем. — Михаил Андреевич водит коротким пальцем перед своим носом.
        Его лысина блестит ярко и как-то празднично, очень симпатичная лысина.
        Откуда она взялась, эта прекрасная карта с городами Германии, полезными ископаемыми, низменностями и возвышенностями? Юра теперь запомнит этот день на всю жизнь. Берлин, Гамбург, Дрезден. Каменный уголь, железная руда.
        — Валентина, откуда карта? — шепчет Юра.
        — Откуда я знаю! — сердито шепчет Валентина.
        Она сидит прямо, смирно, отвечает ему, не разжимая своих бледных губ. Она ест глазами учителя. Все девять лет так просидела — не повернется, не улыбнется. Сейчас перед Валентиной лежит ее, Валентинина, карта. А эта появилась неизвестно откуда. Да и не сделать Валентине такую прекрасную — вон на ее карте и следы ластика, и буквы кривоватые. Нет, это не она. Да и с какой стати она будет его выручать? Не она. А кто? Юра так и не узнал в этот день.
        Он не знал и другого — еще много-много раз вспомнит он эту историю с контурной картой. Но это будет потом, еще не скоро.
        * * *
        Муравьев и Валерка решили начать обход с большого белого дома-башни. Они быстрым шагом пересекли двор и вошли в подъезд. Было тихо и гулко, Муравьев почему-то заговорил шепотом:
        — Давай на двенадцатый этаж поднимемся, а потом будем двигаться вниз.
        Валерка молча кивнул.
        Они вошли в лифт. Муравьев уже хотел нажать на кнопку с цифрой «двенадцать», но в это время тоненький голос крикнул:
        — Подождите! Не уезжайте!
        Они подождали. В лифт вбежала Катаюмова. Она тяжело дышала, — видно, мчалась от самой школы. Глаза были круглые, широко открытые, от любопытства Катаюмова даже моргать старалась пореже — вдруг в тот самый миг, когда она мигнет, и случится что-то потрясающе интересное.
        — Нечестно! —сказала она. — Сами что-то затеяли, а от других скрываете.
        Валерка нажал на кнопку, и лифт поехал на двенадцатый этаж.
        Муравьев не отрываясь смотрел на Катаюмову. Он мог бы смотреть на нее целый год, но впереди было важное дело.
        — Не поднимай шума, Катаюмова, — строго сказал он. — Что за привычка — чуть что, поднимать крик!
        — Сам ты молчи, — быстро ответила она и отвернулась от него к Валерке; они вышли на двенадцатом этаже. — Валера, расскажи, что мы сейчас будем делать?
        «Мы», — подумал Муравьев. — А ведь ее никто не приглашал участвовать в операции».
        — По квартирам будем ходить, — ответил Валерка. — Вещи военные спрашивать, может, у кого что осталось от войны. Поняла?
        — Ой! — Она всплеснула руками. — Какой ты, Валера, молодец! Как ты хорошо придумал! А то гоняемся за этим злым стариком, а он такой несимпатичный! Ты просто замечательно придумал, Валера!
        Муравьев молчал. Ему хотелось закричать, как лягушке-путешественнице из сказки: «Это я придумал!» Но он ничего не стал кричать, пусть Валерка сам говорит. Но Валерка почему-то тоже молчал. Наверное, задумался. Он может теперь молчать хоть целый день.
        Не дожидаясь, пока Валерка произнесет слово, Муравьев нажал на звонок, в квартире за дверью заиграла легкая музыка.
        — У нас тоже такой звонок, — сказала Катаюмова. — «Мелодичный» называется.
        — Кто здесь? — спросил из-за двери голос старушки. — Кого надо?
        — Группа «Поиск», — ответил Муравьев, — из школы. Откройте, мы все объясним.
        Но старушка не отпирала. Она затихла, потом раздался шорох — это старушка смотрела в стеклянный глазок. Пусть смотрит, видно же, что они не грабители и не разбойники.
        Насмотревшись вдоволь, она зазвенела цепочкой, приоткрыла дверь и спросила недоверчиво:
        — Макулатуру, что ли? Нету, Андрюшка всю на талон сдал.
        — Нет, бабушка, нам не макулатуру, — замямлил Валерка. — У нас музей в школе, понимаете?
        — Мы все понимаем, — поджала губы бабка. — А тебе стыдно, — ткнула она пальцем в Катаюмову. — Они мальчики, им баловать простительно, а ты что с ними общего нашла? Ты же девочка, а хуже мальчика. По чужим звонкам звонить — разве это красиво? Музей какой-то выдумали!
        — Подождите, бабушка, — начал Муравьев терпеливо, — вы только послушайте. У нас музей, в нем всякие военные вещи — котелок есть, офицерский планшет есть, пулеметная лента. А нам еще нужно. Понимаете? С войны осталось у вас что-нибудь? Вы бы нам отдали, а мы бы поместили в музей, под стекло. И все бы видели. А так что? Дома у вас пылится...
        — Пылится! Да у меня ни пылинки в доме нет! Это у вас пылится! И старых вещей не держу, и нет у меня ничего.
        Она со стуком захлопнула дверь и долго еще ворчала, шаркая тапками.
        — Не особенно толковая попалась бабушка, — тихо сказал Муравьев. — Пошли дальше.
        В следующих двух квартирах никого не оказалось дома. Они позвонили еще в одну. Подождали. Никто не открывал.
        — Пошли, — сказала Катаюмова.
        — Подожди. — И Муравьев снова нажал на звонок.
        И тут щелкнул замок, открылась дверь, маленькая девочка выглянула и спросила:
        — Вам чего?
        — А тебе чего? — спросила Катаюмова.
        — Нет, мне — ничего. Если вы хулиганите, то пожалуйста. Я-то вас ни капли не боюсь. Просто я думала, вам надо знать, куда наш сосед уехал.
        — А он пожилой? — встрепенулась Катаюмова.
        — Да, пожилой.
        — Вот пожилой нам и нужен. — Муравьев присел на корточки перед маленькой девочкой. — А куда он уехал? Ты знаешь?
        Девочка хмыкает. Из-за двери виден курносый круглый нос, сияет коричневый глаз.
        — Я? Конечно, знаю. Мы же с ним соседи. Я все знаю.
        — Ну, скажи тогда, — торопит Катаюмова. — Поскорее только. У нас знаешь сколько дел?
        Но, видно, напористая Катаюмова чем-то не нравится этой маленькой девочке. Она долго смотрит на Катаюмову, потом на Муравьева и наконец на Валерку, который все это время молча стоит за их спинами.
        — Что же ты молчишь? — наседает Катаюмова. — Почему не говоришь?
        — А что говорить?
        — Как тебя зовут? — спрашивает из-за спин Валерка.
        — Анюта. А тебя?
        — Валера. А сосед куда уехал?
        — Сосед? Он в ГДР уехал, на два месяца. А через два месяца он приедет.
        — На два месяца! — ахает Катаюмова.
        — Да. Он нам свою собаку оставил, Сильву. Я теперь с ней гуляю, она меня слушается с одного слова. Показать? Сильва!
        Коричневая небольшая собака вышла на площадку, шелковые уши покачивались, коротенький хвост ловко крутился в знак удовольствия от приятной встречи с тремя следопытами. Сильва ласково смотрела на Анюту.
        — Пошли, — сказал Муравьев.
        Но Валерка, увидев собаку, забыл обо всем. Он стал гладить Сильву, трепал ее за уши, щекотал под горлом, приговаривал:
        — Сильва, Сильва, хорошая собака, прекрасная собака.
        — Валер, мы пойдем или будем здесь до завтра с собакой возиться? — не выдержала Катаюмова.
        — Иду, иду! — отзывался Валерка, а сам все трепал Сильвины уши.
        — Слушай, Анюта, можешь ты ответить на важный вопрос: есть у вас в подъезде старые люди, которые в войну воевали?
        Муравьев сидит перед Анютой на корточках. Если она знает кого-нибудь, им не придется обходить все квартиры, они тогда сразу пойдут к нужному человеку.
        — Да откуда она может знать? — сердито дергает плечом Катаюмова. — Она же маленькая, в школу, наверное, не ходит.
        — Хожу, — спокойно отвечает Анюта, — в специальную, в спортивную. А еще занимаюсь в балалаечном кружке, чтобы энергия зря не пропадала. Поняла? А ветерана я знаю.
        — Знаешь? Умная ты девочка! — Муравьев чуть не сел на пол, устал сидеть на корточках. — Скажи, где он живет, ветеран.
        — У него ордена во всю грудь. Когда был День Победы, я видела. А в простые дни он их не носит. Только в праздник.
        — Где он живет, этот человек? Анюта, я тебя спрашиваю! — У Муравьева кончилось терпение, а тут еще Катаюмова переминается с ноги на ногу, надоело ей разговаривать с этой маленькой девочкой, которая на нее, на Катаюмову, едва смотрит и совершенно не восхищена ее, Катаюмовой, красотой.
        Анюта бросает на Катаюмову беглый взгляд и вдруг спрашивает:
        — А ты на перилах можешь кататься? А я могу. А с горы на животе без санок можешь? А по деревьям? Эх ты! Не можешь!
        — Подумаешь, — тянет Катаюмова.
        — Молодец, Анюта, — говорит Муравьев. — А где живет тот ветеран? Ты скажешь?
        — Тебе скажу, — отвечает Анюта, подчеркивая слово «тебе».
        Тебе, мол, скажу, а ей ни за что бы не сказала: даже на деревья лазить не умеет, а строит из себя. — Он здесь живет, вот в этой квартире. Только он уехал на два месяца в Германию.
        — Так это все один и тот же? Что же ты нам голову морочишь столько времени? — Катаюмова готова стукнуть Анюту. — Его два месяца ждать. А других старых людей ты не знаешь?
        — Других не знаю. А этот очень хороший, и собаку нам оставил. Сильва! Домой!
        Анюта запирает дверь.
        Они еще долго ходят с этажа на этаж. В одних квартирах никого нет, в других живут люди, которые не участвовали в войне и никакими военными экспонатами поделиться не могут.
        Они выходят на улицу. Вечереет. Пора по домам.
        — Пока, — первым говорит Валерка.
        — И я пошла, — говорит Катаюмова.
        — Завтра пойдем еще? —спрашивает Муравьев неуверенно.
        — Нет уж. Я не пойду, никакого толку нет, — отвечает Катаюмова.
        — И я не пойду, — говорит Валерка. — Ты не обижайся, Муравьев.
        — Это, наверное, Муравьев придумал? — вдруг спрашивает Катаюмова.
        Валерка молчит, и Муравьев тоже ничего не говорит.
        — У Кости пройдет грипп, тогда он что-нибудь получше придумает, — говорит Катаюмова и уходит.
        Муравьев шагает к своему дому и думает: почему она считает, что Костя умнее, чем он, Муравьев? А может быть, как раз Муравьев и есть самый умный? Ну, если не самый умный, то и не самый глупый, во всяком случае. Он достает блокнот, ручку и записывает адрес ветерана, который должен вернуться домой через два месяца. Два месяца — это, конечно, очень долго, но пройдут же они когда-нибудь.
        * * *
        В школьном зале патефон играет танго «Брызги шампанского». Пластинка шипит; наверное, иголка притупилась за этот долгий прекрасный вечер. Кончена школа. Поверить в это трудно: десять лет ты был школьником, а теперь кто ты? Неизвестно!
        Юра не умеет танцевать, он стоит у патефона, меняет пластинки, смотрит, как танцуют другие. У Сашеньки Седовой толстая белая коса лежит на спине, а Сергей ведет Сашу так осторожно, что коса даже не качнулась ни разу. Валентина танцует с Севкой по прозвищу «Севрюга». У Севки длинные губы вперед трубочкой, а глаза расставлены далеко, почти по бокам головы. Он похож на большую рыбу.
        Рядом с Юрой две девочки из параллельного класса говорят:
        — Я в медицинский. А ты?
        — Хочу стать артисткой.
        Юра думает о своем. Многие девочки хотят стать артистками. Вот Лиля наверняка не собирается в артистки, хотя с ее красотой ее бы приняли без разговоров.
        — Артисткой! Правда?
        Юра искоса смотрит: тощие плечики, веснушки сквозь пудру, белые брови.
        — А что? Любовь Орлова тоже когда-то училась в школе, а теперь?
        — Ну, Любовь Орлова!..
        — Смотри, смотри, Варвара танцует!
        Легкая, тоненькая учительница танцует с толстым географом. Он легко поворачивает ее, склонив голову, смотрит на ее румяное молодое лицо, потом отводит ее к роялю и, почтительно склонив свою совершенно голую блестящую голову, целует ей руку.
        — А географ-то! — шепчутся за Юриной спиной девчонки. — И костюм новый.
        — Перестаньте шептаться, — смеется географ. — Ну неужели вы до сих пор не усвоили — я все всегда слышу. Географ знает все.
        Его хорошо поставленный учительский голос перекрывает звуки патефона, гул и смех. Все поворачиваются к нему. А он говорит:
        — Вижу вас всех насквозь, мои дорогие. И ваши хитрости не такие уж хитрые, и ваши невыученные уроки, и несделанные контурные карты — все знаю. Все вы, в общем-то, лентяи и хитрецы. И мне хочется сказать вам на прощание — расставаться с вами жаль. Да, жаль.
        Михаил Андреевич отворачивается от всех, достает из кармана сверкающий белизной платок, но вытирает не лицо, а лысину.
        — Музыка! Вальс! — кричит распорядитель вечера Севрюга.
        И закружились, закружились по залу пары. Нарядные, не похожие на себя вчерашних девочки. А мальчишки в новых костюмах, в пиджаках, при галстуках. Все какие-то взрослые, новые. И Варвара Герасимовна в синем платье в белый горошек. Волосы гладко причесаны, а сзади пучок. Почему-то все учительницы любят такую прическу. Но Варваре Герасимовне она идет, оказывается. И платье красивое, и туфли на высоких каблуках. Юра привык, что учителя не такие же люди, как все. Они во всем другие — учителя. Юра помнит, как он, когда был третьеклассником, встретил Варвару Герасимовну в керосинной лавке. Она вышла с большим жестяным бидоном, кивнула ему.
        «Добрый вечер, Юра».
        А он стоял в оцепенении несколько минут, не мог успокоиться — учительница покупает керосин! Учительница у себя дома зажигает примус, готовит обед, как его, Юрина, мама, как соседка тетя Дуся. Нет, этого не может быть!
        
        Он в тот вечер рассказал маме:
        «Мама! Представь себе — вот так я, а так Варвара Герасимовна. И у нее в руке знаешь что? Бидон. Она покупает керосин!»
        «Что же ты удивляешься? Конечно, покупает. Ей же надо обед варить».
        «Ну как ты, мама, не понимаешь! Она же учительница!»
        «Смешной мальчик. Учительница. Я тоже учительница — тебя не удивляет, что я хожу в магазин, варю суп, стираю».
        «Ты? Ты — мама. И потом, ты — учительница музыки, совсем другое дело».
        «Почему же другое?» Наоборот, я-то как раз должна бы беречь свои музыкальные пальцы от грубой работы. Но это ерунда. Учить детей играть гаммы можно и не идеальными руками».
        Мама так и не поняла тогда, что так поразило ее сына. Варвара Герасимовна могла объяснять урок. Могла вызывать к доске, ставить отметки. Могла делать замечания, сердиться, если виноват. Но она была учительницей — и, значит, не просто человеком, как все. Он не мог себе представить, что она может болеть, например. Или обедать. Или плакать. А вот теперь она, их учительница, танцует на выпускном вечере. Странно. И совсем уж странно, что она уже не их учительница, а они не ее ученики.
        — Юра! Поставь фокстрот! Ну Юра! «Рио-рита», с желтенькой наклейкой! — Это просит Сашенька, белая коса немного растрепалась, стала пушистой.
        И Валентина подошла:
        — Юра! Что ты стенку подпираешь? Последний вальс!
        — Пусть вальс, — смеется Сашенька. Зубы у нее ровные, белые, — пусть что хотите!
        Юра ставит на патефон пластинку с вальсом. Валентина берет Юру за руку, кружит его.
        — Ты что, Валентина! Я не умею вальс.
        — Все равно, — отвечает она. — Последний вальс, ты это можешь понять?
        Если кружиться быстро, все сплывается в длинные цветные ленты, они окружают Юру, переплетаются, летят по залу — голубые, зеленые, белые.
        — Ты вполне прилично танцуешь, — говорит рядом Валентина. — У тебя чувство ритма, у тебя, Юра, наверное, наследственная музыкальность, от мамы.
        — Я в наследственность не верю, Валентина. Человек во всем продукт воспитания.
        — Пускай продукт. Ой, ты наступил мне на ногу! Но ничего, совсем не больно.
        
        Валентина сегодня в белом платье из какой-то легкой, летящей ткани. И туфли взрослые, на почти высоком каблуке.
        — Я сама сшила платье. И туфли купила сама, в Мосторге.
        Но все равно, даже сегодня Валентина не кажется Юре взрослой. Она все такая же девчонка, какой он знает ее всю жизнь. Серьезное, немного озабоченное выражение лица, девочка, сказавшая ему с важностью много лет назад:
        «Я живу своим умом».
        — Валентина, куда ты будешь поступать?
        — На фабрику. И в вечерний энергетический.
        Варвара Герасимовна зовет:
        — Десятый «Б»! То есть бывший десятый «Б»! Все сюда — снимемся на память!
        Фотограф, длинный человек, похожий на удилище, сунул голову под черное покрывало:
        — Потеснее придвиньтесь друг к другу! Вы не входите в кадр!
        А они и сами хотели в тот день быть поближе друг к другу. Они расставались надолго, а многие — навсегда.
        В первом ряду рядом с Варварой Герасимовной оказались Сашенька и Севрюга. По краям — Валентина, Сергей, Гришин с прической-ежиком. Второй ряд — Бобриков Алеша, Юра, Семка, Галка Омелькина. А позади них — Мариша, Вика, Трифонов, Шапиро. И, конечно же, остряк Савченко сделал рожки Омелькиной. Так и торчат над ее кудрями два его пальца. А еще Сашка и Павлик легли на пол голова к голове, не пожалев новых костюмов. Сашка получился на снимке сердитым, а Павлик улыбается, рот до ушей, как будто лежать на полу у всех под ногами такое приятное занятие. Такой уж он человек, Павлик Орлеанский.
        Этот снимок десятого класса «Б» был сделан двадцать первого июня тысяча девятьсот сорок первого года. За один день до Великой Отечественной войны.
        Но в тот счастливый день никто из них о войне еще не знал. Они вышли все вместе из школы, постояли на горке, покрытой свежей травой, посмотрели на речку Копытовку, на солнце, которое поднималось из-за синих куполов.
        Впереди была целая жизнь.
        * * *
        Юра не стал ложиться спать в то утро. Такое утро — все равно не уснешь. И в ушах звучал вальс, а в окно уже входило солнце. И мама мыла чашки в полоскательнице, вытирала их долго. Чашки блестели, Юра смотрел, как они блестят. Папа сидел на диване и шуршал газетой.
        Было воскресенье, некуда было спешить.
        Во дворе закричал какой-то голос, Юра не сразу понял, кто это кричит. Потом узнал: Толя, маленький мальчик, всегда намазанный зеленкой. То у него нос разбит, то щека исцарапана. Толя кричал одно и то же слово, Юра не сразу разобрал, какое. А потом услышал, Толя кричал:
        — Война! Война!
        Никак не уймется исцарапанный Толя. С утра пораньше собрался играть в войну. С кем? Во дворе-то никого еще нет.
        — Война! Война! — надрывался тоненький Толькин голос.
        И вдруг еще голоса, взрослые, мужские, женские, стали повторять за окном:
        — Война! Война!
        Мама уронила чашку, отец рывком вскочил с дивана, быстро включил радио, из черной тарелки репродуктора спокойный голос отчетливо сказал:
        «Враг будет разбит. Победа будет за нами».
        Так Юра узнал о войне.
        Мама стояла у стола, накрытого клеенкой, по нему были расставлены только что вымытые чашки и блюдца. Мама повторяла:
        — Надо что-то делать, надо что-то делать.
        В дверь постучали, к маме пришла ученица, худенькая бледная девочка Белла. Она боком, застенчиво вошла в комнату, нотная папка висела у нее на руке на шелковых черных шнурках.
        — Здравствуйте, — вежливо сказала Белла. — Там война. — Девочка показала пальцем за окно.
        — Война везде, детка, — ответила мама. — Иди домой, Беллочка. Надо что-то делать.
        — Надо идти в военкомат. — Папа достал из шкафа костюм, в котором ходил с мамой в театр и в гости.
        — Зачем? — растерянно спросила мама, но тут же поняла, села на край стула, заплакала.
        Белла тихо вышла за дверь, пискнула вежливо:
        — До свидания.
        — Плакать не надо. — Папа положил ладонь маме на спину. — Война. Будем воевать. На то и мужчины.
        — Папа, я с тобой! — Юра впервые в жизни понял, что он мужчина. Раньше было в их семье — женщина, мужчина и мальчик. А теперь — женщина и двое мужчин.
        — Ты? — Папа стоит в новом костюме, удивленно поднял брови. — Ты, Юрик? Зачем? — И тут же спохватывается: понятно, зачем его сын собирается в военкомат.
        Мама подняла на них заплаканные глаза, крикнула:
        — Юра! Не смей! — махнула рукой и заплакала еще сильнее.
        Она закрывала ладонями глаза, а слезы текли сквозь ее тонкие музыкальные пальцы.
        В военкомате была толпа, Юра протиснулся боком вслед за отцом.
        — Юра! — позвал голос из толпы.
        Севрюга улыбался радостно:
        — Мне послезавтра с вещами! И Сашке и Павлику!
        Из кабинета военкома вышел отец:
        — Послезавтра с вещами. Я тебя на улице подожду. — И вдруг как-то жалобно добавил: — Ты, Юра, там, у военкома, не нажимай. Призовут в свой срок. — Столько тревоги в его глазах, а сам стыдится своей тревоги за сына.
        И опять Юра чувствует, что отец взрослый, а он, Юра, все-таки еще не совсем взрослый.
        В кабинете за столом сидел неприветливый человек, всем своим видом он показывал, что ни на одно лишнее слово у него нет времени.
        — Возраст? — Он быстро глянул на Юру.
        — Скоро восемнадцать.
        — Образование?
        — Десятилетку вчера окончил.
        Военком что-то пометил в бумагах.
        — Ступай домой, жди повестки.
        — А долго ждать? Война кончится.
        — Следующий! — сказал сухо военком, глядя за спину Юры на дверь.
        Юра и отец вернулись домой, купили по дороге селедку иваси.
        — Мама любит, — сказал отец.
        Она стояла посреди комнаты и смотрела на них.
        — Юра остается на неопределенный срок, — быстро заговорил отец. — Понимаешь, Юру не забирают еще.
        Мама молча смотрела то на одного, то на другого. У нее тряслись губы, руки были сжаты в кулаки. Она спросила почти без звука:
        — Когда?
        — Послезавтра. — Отец сказал это слово неестественным беспечным голосом. — Мы там селедку купили, очень хорошая, иваси. Еще целых два дня буду дома.
        Мама все стояла на месте. Потом сказала:
        — Куда же тебе воевать, такому неприспособленному? Хорошо еще, что тепло, война летом — все-таки, может быть, не простудишься. У тебя же бронхиты, господи боже мой!
        — Ну при чем здесь бронхиты? Пожалуйста, успокойся, Мария.
        — Я спокойна. Видишь, я не плачу. Юра, достань со шкафа чемодан, я соберу папины вещи.
        — Не чемодан надо, Мария, а рюкзак.
        — Хорошо, хорошо.
        Мама вдруг засуетилась, начала вытаскивать из шкафа папины белые крахмальные рубашки, кидала их на кровать.
        Потом остановилась, потерла рукой лоб:
        — Я, наверное, не то делаю. Я не знаю, что значит — с вещами. С какими вещами?
        И мама села на кровать, прямо на крахмальную рубашку.
        Через два дня Юра и мама провожали отца. На большом поле было тесно — люди стояли почти вплотную. Отец в пилотке, в белесой гимнастерке, в ботинках с обмотками, с вещевым мешком на плече был похож на всех остальных солдат. Мама стала быстро перекладывать в его мешок пачку печенья, колбасу, консервы щука в томате.
        Из-под пилотки выглядывала наголо остриженная голова. Светлая, странная голова и лицо очень молодое.
        — Папа, ты стрелять умеешь? — вдруг спросил Юра.
        — А как же? — Отец отвел глаза. — Детский вопрос.
        Юра не понял, умеет отец стрелять или нет. И не понял, почему этот вопрос — детский, если человек сегодня едет на фронт.
        Мама быстро заговорила:
        — Мне надо с тобой посоветоваться. Нашу музыкальную школу эвакуируют. Кажется, на Урал, что-то в этом роде. Что мне делать? Ехать? А Юра? Остаться? А работа?
        — Ехать, обязательно ехать! Обязательно! — Отец почти кричал.
        — А Юра?
        — Он взрослый. — И отец поерошил Юре затылок, как маленькому.
        Юра потом часто будет вспоминать теплую руку на своем затылке, щекотно взлохмаченные волосы.
        — Построиться! — раздалась над полем команда, перекрывая все голоса.
        И сразу:
        — Первая рота! Становись!
        — Вторая рота! Становись!
        Смолкли голоса, прекратились все разговоры, секунду над полем было очень тихо, стало слышно, как чирикают в березах воробьи. А потом сразу покатился гул, все разом заговорили, стали обниматься.
        Молодая женщина рядом с ними вдруг закричала:
        — Коля! Коленька! Коленька!
        А Коля, большой, широкий, круглолицый, смущенно оглядывал толпу и густым басом говорил:
        — Ну Нина, Нина, не шуми, некрасиво, люди смотрят.
        Как будто это сейчас было важно — люди смотрят. Никто на них и не смотрел. Юра взглянул на миг и сразу опять стал смотреть на папу. А папа заторопился. Поцеловал маму, потом Юру и пошел от них. Вещевой мешок болтался, стукал папу по спине.
        Женский плач, крик. А над всем — громкий, пронзительный голос, неизвестно чей:
        — Возвращайся живой! Возвращайся живой!
        Как будто незнакомая женщина, не видная в толпе, кричала это всем, каждому, кто уходил.
        И в эту минуту Юра вдруг осознал, что не все вернутся. Никто не знает, кому суждено прийти, кому — нет. Но уже известно: придут не все. И тяжелая тоска сдавила сердце.
        * * *
        Борис сидит на скамейке в сквере, ему не хочется идти домой. Дома теперь не так, как было раньше, и он сидит в сквере.
        Скоро весна, и воробьи, веселые, распушившие серые перья, прыгают у самой скамейки, ничуть не боятся Бориса.
        Бежит мимо скамейки маленький ребенок, не поймешь, мальчик или девочка, красный комбинезон, и ребенок похож на стручок перца.
        — Бабушка! Смотри, что я нашел!
        Все-таки мальчик.
        — Я пуговичку нашел! Пуговичку!
        «Хорошо быть маленьким, — вдруг подумал Борис. — Нашел дурацкую пуговичку — и рад. Никаких забот, никаких огорчений». Совсем недавно Борису так хотелось быть большим, а теперь захотелось быть маленьким. И от этого стало еще грустнее.
        И Муравьев совсем забыл про него. Сколько времени не виделись, хоть бы спохватился — где, мол, Борис? Почему его давно не видно? Нет, у всех свои дела, Муравьев где-нибудь бегает. Может быть, пытается найти подход к злому старику. Или еще какие-нибудь проблемы появились. Неразгаданные тайны, нерешенные вопросы... Им хорошо, они все вместе — Костя, Валерка, Муравьев и красивая Катаюмова. Хоть она и задевает Муравьева, а все равно им всем хорошо вместе. А тут сидишь один, как в пустыне, и никому не нужен на всем свете.
        Борис поежился: кажется, будет дождь. Воробьи, убедившись, что он их ничем не угостит, улетели к другим скамейкам.
        — Борис! Наконец-то я тебя нашел! Куда ты делся-то?
        Перед ним стоял Муравьев.
        — Я тебя ищу, ищу. У нас каждый день пять уроков, иду к тебе — а вас уже отпустили.
        Борис смотрел на Муравьева: такой же, как всегда, — торопится, говорит быстро, как будто боится куда-то опоздать. Как будто где-то, не здесь, его ждут очень важные дела.
        И все-таки от присутствия Муравьева, оттого, что он искал Бориса, от самого голоса Муравьева стало Борису чуть легче. Наверное, что там ни говори, а когда тебе плохо, лучше, чтобы был ты не один. Чтобы кто-то вот так подошел, нашумел, заторопился, затормошил тебя.
        — Как ты живешь, Борис?
        Борис опять помрачнел. Как ответить на такой вопрос? Рассказывать правду Борис не собирается ни одному человеку, даже самому Муравьеву.
        — Чего-то ты какой-то странный, Борис. Ты что?
        «Все равно не скажу», — думает Борис. И тут же, неожиданно для самого себя, начинает рассказывать Муравьеву свою беду. Он рассказывает все по порядку — и про чужую женщину на остановке, и про объявление на столбе.
        Муравьев слушает, не перебивая. Он сидит рядом с Борисом, никуда не спешит больше, долго сидит. Потом Муравьев говорит:
        — Плохо. Но ты не убивайся, понял?
        Борис ничего не ответил.
        — Теперь бери свой портфель, и пошли ко мне. Пошли, пошли. Холодина, у меня руки совсем окоченели.
        * * *
        Утром Юра провожал маму, эшелон с эвакуированными уходил на Урал. Мама, маленькая, беспомощная, все время хватала Юру за руку:
        — Ты только пиши. Главное — не потерять связь. Пиши, слышишь?
        И когда поезд тронулся, нагруженный до отказа людьми, чемоданами, корзинами, перинами, Юра еще слышал мамин голос:
        — Пиши, Юра!
        А куда писать, было неизвестно, потому что никто не знал, куда их везут — не то в Свердловск, не то в Челябинск, не то под Челябинск.
        Юра вернулся домой. Июльское солнце светило в комнату, валялся на столе мамин белый платок с кистями, теплый платок, зря мама не взяла его.
        Мама уехала, а он остался. Потому что он взрослый.
        Пыль вертелась в солнечном луче. Юра подошел к пианино, крышка была закрыта со дня начала войны. Не ходили больше к маме ученицы, всем стало не до уроков музыки.
        На черной лакированной крышке Юра вывел пальцем слово «мама».
        Тетя Дуся заглянула в комнату:
        — Юра, я в ночную. Уйдешь — дверь проверяй, ворам война — не война. — Она постояла немного, убрала белый теплый платок в шкаф. — А знаешь, на заводе говорят, твой отец мог в одну минуту бронь получить. Инженерам, как он, бронь дают. А он не захотел. Вот так. Письма нет от него?
        — Нет, тетя Дуся. — Юра стер ладонью буквы с пианино.
        — Пыль у тебя. Ты дом соблюдай. Дом есть дом, прибери.
        Она ушла.
        Юра сидел в пустой комнате, думал: «Посижу немного, потом разогрею кашу, мама оставила, — поем. А потом?» Потом неизвестно. Впервые в жизни ему было нечего делать. Он ждал: завтра, может быть, придет повестка. Он ждал каждый день, почти все из их класса уже ушли. Девочки уехали в эвакуацию. А Севрюга забежал проститься. Стриженый, подобранный, военная форма сидела на нем так, как будто он носил ее всю жизнь.
        — Не горюй, и тебя возьмут. Пока.
        Юра не знал, что они видятся в последний раз.
        Мама уезжала тяжело. Она все не могла решить, правильно ли поступает, ехать — не ехать. Похудела. И Юра все слышал ее слова:
        «Пиши. Только одно слово — жив. Мне больше ничего не надо, жив, и все. Обещаешь?»
        Юра кивал, кивал. Конечно, он будет писать каждый день. Разве это трудно — писать каждый день?
        Юра еще раз оглядел комнату, вдруг ставшую большой. На окне темная штора, сделанная из плотной бумаги — светомаскировка. Пианино у стены. До войны тетя Дуся говорила: «У вас пианино, вы богатые». А недавно сказала маме: «У меня родня в деревне, я богатая. Картошки дадут, сала».
        Юра поел холодной пшенной каши прямо из кастрюли и вышел во двор. Пустой двор тоже показался большим. Никого. Только незнакомая пожилая женщина в валенках, несмотря на жару, шла ему навстречу.
        — Послушай, ты из какой квартиры? Из четвертой? Тебе, значит, несу. — И протянула ему серенький листочек. Повестка. — Распишись вот здесь, что вручила. Мне еще много разносить, до вечера не управлюсь. — Она зашагала своими валенками по теплому асфальту.
        Завтра к школе, с утра, с вещами.
        А вещи уже приготовлены, только в мешок сложить.
        Теперь не надо будет ждать. Его позвали воевать, и в каждую минуту будет ясно, что ему надо делать.
        Юра вышел на горячую Первую Мещанскую. Спешить было некуда. Брел не торопясь, сквозь подошвы парусиновых туфель чувствовал тепло асфальта. Летел пух с тополей. И вдруг Юру будто ударило током. Он остановился, даже подался чуть назад. На остановке трамвая стояла девушка. Белые волосы занавешивали часть лба и бровь. Смуглая щека, светлые, очень светлые глаза. Лиля. Это была Лиля. Взрослая, очень красивая. Она ждала трамвая. На остановке было много народу, она стояла как-то отдельно от всех. Лиля. Красные сосны, синяя речка, голубой дым от самовара. Девочка в синем сарафанчике. Взрослая девушка медленным движением руки поправляет прическу. Рука легкая, мягкое движение вверх, пальцы тронули светлые волосы, рука снова тихо опустилась вдоль синей юбки.
        Сейчас он подойдет к ней. Надо только набраться решимости. Она, конечно, не помнит его. Разве может человек помнить столько лет? Но он же ее не забыл. Да, но это потому, что она — Лиля, необыкновенная девочка. Смуглая щека, сумочка в руке. Совсем взрослая. Надо окликнуть ее сейчас, немедленно. Но голос пропал. Как во сне — хочешь крикнуть и не можешь. Хочешь шагнуть — ноги не слушаются.
        Показался красный трамвай. Сейчас она уедет! Навсегда!
        
        
        * * *
        Муравьев привел Бориса к себе.
        Борису сразу понравилось у Муравьева. На полках за стеклом стояло много книг, у окна в клетке прыгал пестрый попугай. Он покосился на Бориса желтым круглым глазом и хрипло спросил:
        — Дурак?
        — Сам ты дурак, — ответил Борис.
        Муравьев на кухне погремел посудой и позвал:
        — Борис, иди чай пить!
        Они напились чаю с колбасой, Борис согрелся и немного повеселел. В комнате попугай кричал: «Ура! Ура!» Муравьев мыл чашки, а Борис вытирал их длинным белым полотенцем. И постепенно ему стало казаться, что не так уж все безнадежно плохо. Может быть, все еще обойдется. Папа любит его, своего сына Бориса. Конечно, любит. Вчера вечером папа нажал пальцем Борису на нос и сказал: «Динь! Барин дома? Гармонь готова?» Забытые слова, так папа говорил, когда Борис был совсем маленьким. Папа не забыл, значит, старую игру. Когда человек тебе не нужен, ты не станешь вспоминать какую-то старую давнюю игру и нажимать ему на нос...
        Муравьев убрал посуду в шкафчик, они пошли в комнату, и Муравьев включил проигрыватель. Алла Пугачева запела песенку «Даром преподаватели время со мною тратили». Откуда Муравьев мог узнать, что Борис очень любит эту песню? Нет, Муравьев самый настоящий друг, в чем в чем, а в этом Борису повезло. Мог ведь он и не познакомиться с Муравьевым, а вот познакомился.
        — Скоро дед придет, — говорит Муравьев. — Дед у меня особенный! Сам увидишь.
        Борису так нравится в этом славном доме, где играет музыка, где кувыркается на своей жердочке попугай. Но ему хорошо вдвоем с Муравьевым, а дед — это еще неизвестно. Совсем другое дело, когда приходят взрослые. Они всегда задают много разных вопросов. Обязательно почему-то хотят знать, кем ты хочешь быть и кого ты больше любишь — маму или папу. Самый дурацкий вопрос на свете — кого ты больше любишь. Борис, правда, давно, еще в детском саду, приспособился отвечать на этот вопрос. «Маму», — говорит Борис. Тот, кто спросил, удовлетворенно кивает. Какой хороший мальчик, так прямо и четко ответил: «Маму». И тут Борис добавляет: «И папу». А потом с удовольствием смотрит на растерянное лицо того, кто спрашивал.
        Но сейчас Борису совсем уж не до этого. Может быть, уйти, пока не пришел дед Муравьева?
        — Ты такого деда в жизни не видел, — говорит Муравьев и чистит апельсин. — Видишь в коридоре хоккейную клюшку? Думаешь, чья?
        — Твоя, наверное, — пожимает плечами Борис.
        — Ничего подобного! Моя на балконе лежит. А эта — деда! Он и в хоккей умеет, и на лыжах, и плавает — не догонишь. Понял, какой дед?
        Борис кивает и решает побыть еще немного. Муравьев протягивает ему половину апельсина, а от своей половины отламывает дольку и просовывает в клетку попугаю.
        — Ура! — орет попугай. — Привет! Дурак!
        Борис смеется. Он не смеялся уже давно, а сегодня смеется.
        Муравьев показывает попугаю кулак, но попугай продолжает каркающим голосом выкрикивать:
        — Ура! Привет! Дурак! Привет!
        — Три слова всего знает, а беседует. Дед его очень любит, вот и привез сюда. А вообще-то он у деда с бабушкой живет, на Дмитровском шоссе. Меня, понимаешь, на деда оставили на три года.
        — Почему?
        — Отец и мать уехали в Бельгию, они переводчики, там работают. А дед ко мне переехал, но жить совершенно не мешает. Ты много знаешь взрослых, которые жить не мешают?
        Борис вспоминает маму, папу, учительницу Галину Николаевну, вспоминает воспитательницу их детского сада Зою Сергеевну. Он думает, но не знает, кого бы назвать.
        — Молчишь? Вот так вот.
        — А Варвара Герасимовна?
        Муравьев кивает:
        — Верно, Варвара Герасимовна все понимает. Она про тебя спрашивала на днях. Она спросила: «Муравьев, почему Борис не приходит больше на группу «Поиск»?
        — А ты?
        — А я сказал — придет. И ребята все спрашивали: «Где Борис?»
        Борис вздыхает. Вспоминает, как его не хотели сначала принимать в группу «Поиск», как ему хотелось, чтобы они его приняли, хотя они — пятиклассники, а он только в первом классе. А теперь они приняли, а он не ходит. Для каждого дела нужно, наверное, подходящее настроение. А когда нет настроения, то и идти никуда не хочется. И все равно интересно, как там музей.
        — Муравьев, а ты отдал в музей свою пулеметную ленту?
        Муравьев покрутил головой:
        — Нет, не отдал. — И почему-то нахмурился.
        — Тогда знаешь что? Покажи мне эту ленту, а, Муравьев? Я никогда в жизни не видел пулеметной ленты.
        — Не могу.
        — Ну почему? Я же только посмотрю. Хочешь, даже в руки брать не буду. Только глазами погляжу.
        — Не проси. Давай лучше в шашки сыграем. Или в поддавки, во что хочешь.
        Муравьев берет с полки доску, расставляет шашки. Борис думает: «Что-то здесь не так. Почему Муравьев не хочет дать ему посмотреть на эту самую пулеметную ленту? Что ей от этого сделается, ленте?»
        — Ну что ты на меня так смотришь? «Покажи, покажи»... Нет у меня никакой ленты. Нету, и все! — Муравьев расстроился, и Борис уже сам жалеет, что заговорил об этой несчастной пулеметной ленте. Ему и без ленты было хорошо сидеть с Муравьевым. — Нет ее и никогда не было. Понял теперь?
        — Нет, — честно признается Борис. — Ты же сам говорил: «Принесу». И все ребята говорили: «Принеси». А теперь, значит, ее нет? И никогда не было? Но ты же говорил...
        — Наврал, — Муравьев разводит руками, будто и сам удивляется, зачем он наврал.
        — Наврал, — как попугай, повторяет Борис. — А как же теперь, Муравьев?
        — Вот и я не знаю, как же теперь. Они человека мучают — принеси, принеси. А где же я возьму ее?
        Борису стало очень жалко Муравьева. У человека нет никакой пулеметной ленты, а они, не разобравшись, в чем дело, все время дергают его: принеси, принеси.
        — Понимаешь, я и сам-то не знаю, зачем наврал. Один человек все время насмехается, я взял и сказал: «Нашел в походе старую пулеметную ленту. Могу принести для музея».
        Борису представляются лица: спокойное лицо Кости, серьезные глаза, внимательные и требовательные. Насмешливое лицо Катаюмовой, уголки рта всегда загнуты вверх, она вот-вот рассмеется. Немного сонное Валеркино лицо, глаза полуприкрыты, щеки круглые. И живые, ясные и веселые молодые глаза под седыми волосами — лицо Варвары Герасимовны.
        — Понимаешь, Борис, я думал, что они забудут. Мало ли люди забывают? Ну раз напомнили — человек не несет ленту, ну два, ну три — и отстали. А они все время помнят. Особенно... ну, в общем, один человек. Как будто помнить больше не о чем. Все только немного позабудут этот человек возьмет и напомнит. И обязательно при всех.
        — Да, даже не придумаю, что же делать. Слушай, Муравьев, а может, взять и сознаться?
        — Никогда в жизни! И точка! — Муравьев даже забегал по комнате.
        Попугай, глядя на него, тоже разволновался и крикнул:
        — Привет! Ура!
        Муравьев отмахнулся от него, снова сел.
        — Давай в шашки играть. — Муравьев зажал в каждом кулаке по шашке — белую и черную: — Выбирай.
        Борис выбрал, оказалась белая.
        — Тебе начинать. Ходи.
        — Я маме на работу позвоню, — спохватился Борис через некоторое время, — а то она будет беспокоиться, я всегда после школы ей звоню.
        Он пошел к тумбочке, на которой стоял телефон. Но Муравьев сказал:
        — У нас телефон уже несколько дней сломан, надо из автомата звонить.
        — Сломан?
        — Я сам его сломал. Пришлось, понимаешь.
        С Муравьевым никогда не знаешь, чего ждать.
        — Сам? Зачем сломал?
        — «Зачем, зачем»! Директор Регина Геннадьевна сказала — деду позвоню. Только этого мне не хватало. Ну, пришлось там, в телефоне, одну штуку отвернуть. Понял теперь?
        — Понял. А зачем она хочет твоему дедушке звонить?
        — Вот и я говорю — зачем? Разве ты не заметил? С первой минуты придирается. Я еще не успел переступить школьный порог, а Регина Геннадьевна: «Муравьев! Муравьев!» В школе, заметь, Борис, тысяча учеников, а может, и больше. Неужели всегда виноват один Муравьев? Ну разбил я этот аквариум, я же не отказываюсь — разбил. Но, во-первых, нечаянно совсем. Во-вторых, я же этих аксолотлей или как их там, я их всех до одного спас, они теперь в кастрюле сидят и прекрасно себя чувствуют, плавают и ручками размахивают. Кастрюлю из-под сосисок буфетчица тетя Соня дала. А Регина Геннадьевна ругала меня, ругала. Я думал, поругает — и пойду. А она еще и деду хочет звонить из-за этих аксолотлей. Я понимаю, охрана природы. Но человек-то все равно важнее! Правда?
        — Конечно, важнее. «Человек — это звучит гордо». Так в библиотеке на стене написано.
        Когда они спускались по лестнице, чтобы позвонить из автомата, им навстречу поднимался высокий человек с седыми кудрями. Он был без шапки, хотя на улице только пахло весной, а ветер дул холодный и пронизывающий. Мама утром сказала:
        «Борис! Завяжи уши у шапки и надень шарф».
        Человек увидел их на лестнице и остановился. От него пахло ветром и свежей улицей.
        — Дед! Это Борис, я тебе говорил.
        — Очень приятно, — сказал дед и пожал Борису руку большой широкой ладонью. — Возвращайтесь, я пряников купил. Телефон нам исправили? — Он уже поднялся на несколько ступенек.
        — Нет, дед, не исправили. Безобразие какое! — сказал Муравьев.
        В автомате Борис набрал номер.
        — Мама, я у Муравьева. Ты не беспокойся.
        — Никаких Муравьевых. Сейчас же иди домой, слышишь?
        Борис понял, что лучше не спорить, попрощался с Муравьевым и пошел к себе.
        * * *
        Сейчас подойдет трамвай, Лиля сядет и уедет. Скорее всего, он никогда больше не увидит ее.
        — Лиля!
        Юра сам не узнал своего голоса. Никогда еще он так не волновался.
        Она обернулась, светлые, широко^-^расставленные глаза смотрят на Юру. Она не узнает его. Конечно, столько лет прошло.
        — Лиля, здравствуй.
        Трамвай подошел, она шагнула к вагону, потом к Юре, остановилась.
        — Не уезжай, Лиля. Послушай, мы с тобой давно не виделись. Но это же неважно. Мы знакомы уже шесть лет. Что ты на меня так смотришь?
        Она ничего не говорит, немного наклонила голову и смотрит исподлобья. А в глазах вопрос.
        Трамвай ушел, они идут по улице. Лиля идет рядом с ним. А вдруг это снится? Нет, идет живая Лиля. Изменилась, конечно. Но глаза все те же — светлые, прозрачные, в них вопрос. И молчит — такая же молчаливая, как в детстве? Или стесняется.
        — Лиля, я часто вспоминал тебя, очень часто. Деревня Пеньки, помнишь? У вас на даче был самовар. И гамак. А ты собирала шишки около нашего лагеря. С тобой была еще одна девочка, двоюродная сестра, не помню, как ее звали.
        — Клава, — говорит Лиля.
        И сразу все возвращается. Радость и близость. Не виделись долго, но это, наверное, не самое главное — сколько не видеться. Самое главное — что пропала отчужденность, вернулась Лиля, та Лиля, о которой он не забывал все это время.
        Они шли вдоль трамвайной линии и прошли уже две остановки. Снова подошел трамвай. Лиля вопросительно посмотрела на Юру, он понял, что она торопится.
        — Лиля, подожди следующего. Не уезжай. Мне завтра — с вещами.
        — А мне сегодня, — как-то легко сказала она. Как будто в этом не было ничего особенного.
        Лиля уходит на фронт. Девочка из летней сказки.
        — Почему? — глупо спрашивает он и сам понимает, что вопрос глупый. — Почему — тебе?
        — Я окончила школу связисток, вчера был последний экзамен. А сегодня нас увозят.
        — Во сколько?
        Найти и сразу потерять! Светлые волосы развевает ветерок, дующий из переулка. И тополь шумит листьями. А Лиля сегодня — сегодня! — уедет воевать. Лиля — туда, где опасно.
        — Ночью, в двенадцать тридцать. С Киевского.
        — Я пойду тебя провожать, — говорит он твердо, — я подарю тебе цветы.
        Она посмотрела ему в лицо, улыбнулась. Так улыбается только один человек на земле — Лиля. Ее улыбка освещает не только лицо, но и все вокруг.
        — Цветы. Где же ты возьмешь цветы?
        Мимо них прошли четыре девушки в пилотках, в гимнастерках, в темных юбках и тяжелых сапогах. Они несли длинный серебристо-серый аэростат. Он плыл над их головами, а девушки из службы противовоздушной обороны держали его за толстые веревочные петли.
        — Мы в армии служим, а парни по улицам с блондинками гуляют! Несправедливо, девочки! — крикнула самая маленькая, кургузенькая девушка и первая засмеялась.
        И остальные три засмеялись. Юра смутился, а Лиля вдруг взяла его за руку. Теплая, мягкая, узкая ладонь Лили.
        — Я подарю ей цветы! — крикнул вслед уплывающему по Мещанской аэростату Юра.
        Они не ответили. Увели своего серебряного слона.
        — Где же ты возьмешь цветы, Юра?
        Он не знал, где продают цветы, и не знал, продают ли их во время войны. Чужое открытое окно на первом этаже. Горшок с зеленым кустиком, листья, похожие на кленовые — зубчиками.
        В окно выглянула старуха:
        — Вам чего?
        — Цветок ваш понравился, — сказал Юра. — Подарите нам цветок.
        Старуха смотрела сурово. Оглядела Лилю, Юру, опять Лилю.
        «Не даст», — подумал Юра.
        — Бери, — махнула рукой старуха.
        Юра схватил горшок.
        Прошли несколько шагов, он протянул горшок ей:
        — Дарю тебе, Лиля, цветы. Сказал, подарю — и дарю. Ты мне всегда верь.
        Это было сказано очень серьезно, это было так важно: «Ты мне верь».
        И она почувствовала важность этих слов, сказанных не только про чахлый цветок с бледными листьями, похожими на кленовые, на тонком стебельке.
        — Выпросил, — Лиля покачала головой, — нехорошо.
        — Мне он нужнее.
        Она прижала коричневый горшок к груди, листья щекотали ее щеку.
        Они долго ходили по городу и носили с собой цветок.
        В незнакомом переулке Лиля подняла с земли кусок известки, написала на темно-красной двери:
        «Здесь будет наша встреча».
        Сколько раз потом он прочтет эту надпись! Буквы ровные, как на школьной доске...
        Они остановились. Один раз Лиля наклонилась, понюхала листья.
        — Ничем они не пахнут, просто зелеными листьями.
        Она про цветок.
        — Они пахнут солнцем, и еще летом, и еще нашей встречей.
        Он про ее волосы.
        Поняла она или нет?
        — Вон на втором этаже мое окно.
        Неужели уйдет? Ему стало страшно.
        — Лиля, тебя ждут дома?
        — Нет, все уехали. Я только поднимусь за вещмешком.
        Она легко побежала по лестнице, он ждал, читал слова:
        «Здесь будет наша встреча». Если бы она написала, когда будет эта встреча! Но ни один человек на всей большой земле не мог этого сказать.
        Ее дом двухэтажный, облупилась белая краска, местами осыпалась штукатурка. Окна, как у всех москвичей, перекрещены бумажными лентами — чтобы не разлетались стекла, если во время бомбежки воздушной волной выдавит окно. Обычный московский дом. И не так далеко от его дома. Почему же они не встретились раньше? Ходили по одним улицам, ездили в одних трамваях, смотрели на одни вывески. А встретились только сегодня, на один день. И этот день уже кончается.
        Остывал город, голубоватые пыльные сумерки заполнили переулок, стало прохладно. И к вечеру почему-то громче становятся звонки трамваев, гудки машин. И на теплой красной двери буквы: «Здесь будет наша встреча».
        Лиля вышла в сером пальто, на плече висел вещевой мешок, такой же, как у папы. Но у папы были широкие плечи, и мешок казался небольшим. А Лилин мешок показался Юре гораздо больше. Худенькая, слабая, беззащитная девочка. Большие, очень светлые глаза, легкие белые волосы.
        — Форму нам выдадут в эшелоне. Как ты думаешь, пойдет мне военная форма?
        — Я помню тебя в синем сарафане. А когда ты плавала в реке, сарафан вешала на корягу, которая торчала на берегу.
        — Помню. И шишки помню. А ты сидел на дереве и смотрел вниз, думал, что тебя не видно. А я тебя сразу заметила, а Клава не заметила. Я сказала: «Мальчик, помоги нам шишки собирать». Помнишь?
        — А я чуть с дерева не свалился от счастья, что ты меня позвала.
        Она смеется, закидывает назад голову. Шея у Лили тонкая, жалобная.
        Ее мешок висит у Юры на спине.
        Вот и вокзал. На всех путях стояли эшелоны — длинные, темные. Где-то в глубине вокзала радио играло «Интернационал» — полночь. На открытых платформах — орудия под брезентом. Горы ящиков, наверное, снаряды.
        Лиля стоит рядом с ним, такая тоненькая, как луч.
        — Юра, куда тебе писать?
        Он не знал, какой у него с завтрашнего дня будет адрес. Она не знала, какой у нее.
        — Напиши на мою московскую квартиру, пришли номер своей полевой почты. Мне соседка перешлет. Слышишь, Лиля?
        Только сейчас, когда она спросила, куда писать, они начали расставаться. До этой минуты была встреча, а теперь пришло прощание.
        Как быстро прошел этот день!
        Паровозы гудели, шли колонны бойцов с винтовками. Автоматы появились позже. Молчаливые солдаты шли к эшелонам.
        — Пойду. — Лиля сжала Юрину руку, другой рукой он прижимал к животу горшок с цветком.
        Она побежала от него, вдруг остановилась, метнулась обратно. Подошла вплотную, поднялась на цыпочки и поцеловала Юру. Побежала снова, крикнула из темноты:
        — Обязательно напишу! А ты обязательно ответишь!
        Снова побежала.
        — Юра! Меня по-настоящему зовут Хильда! Я эстонка! Хильда Эпп! Пиши!
        Она исчезла в темном коридоре между составами, мелькнуло в темноте серое пальтишко. А Юра стоял с цветком.
        Гудели паровозы, длинно, печально.
        * * *
        Муравьев входит в булочную и сразу забывает и про булку, и про четвертушку бородинского, которые ему велел купить дед. В булочной, совсем недалеко от Муравьева — сделать шаг, и очутишься рядом, — стоит человек в кожаном пальто и темной шляпе. Он стоит спиной к Муравьеву. Муравьев в первую минуту думает: «Он!» — а в следующую минуту думает: «Не он! Мало ли на свете похожих людей? И похожих пальто много». А потом опять все-таки думает: «Он!» Человек в кожаном пальто покупает хлеб и кладет его в сумку. И тут Муравьев окончательно решает: «Он», потому что человек оборачивается, и Муравьев сразу немного отпрыгивает в сторону.
        Старик смотрит на Муравьева в упор.
        Потом щурит глаза, хочет что-то вспомнить. Потом перестает щуриться, слегка кивает сам себе — вспомнил. А Муравьев стоит как пригвожденный.
        Старик говорит:
        — Ну?
        — А что — ну? Что я такого сделал-то?
        — Вот я и хочу понять, что ты делаешь, чего тебе надо.
        Конечно, Муравьев мог бы сейчас выскочить из булочной и попросту удрать. Но что-то удерживает его. Старик выходит из булочной и зовет:
        — Ну-ка, ну-ка, пойди сюда.
        Они вместе выходят на улицу, старик ведет Муравьева мимо больших домов, мимо почты, аптеки, книжного магазина. Конечно, можно вырвать руку и удрать от этого злого старика, потому что кто его знает, что у него на уме. Но Муравьев продолжает идти с ним. Почему? А потому, что человеку всегда свойственно надеяться. И Муравьев тоже надеется. Он надеется, что злой старик окажется не таким уж злым, если его не злить. И тогда Муравьев сможет узнать, зачем он прислал им всем загадочные письма. Почему пообещал дать планшет, а потом не дал. Что значит Г.З.В. А если Муравьев все это узнает, тогда начнется совсем другая жизнь. И некоторые люди перестанут считать Муравьева каким-то лишним человеком, который только на то и способен, что вытворять всякие глупости.
        — Объясняй все толком, — велит злой старик. — Зачем за мной ходишь по пятам? Зачем в дом ко мне ломился? Зачем лазил на мое окно? Зачем дружков подсылал?
        Старик спрашивает сердито, а Муравьев хочет все ему объяснить по порядку. Если человека не дергать, а объяснить ему все толково и спокойно, человек перестанет сердиться и возмущаться.
        Муравьев хочет все объяснить толково, а произносит вот что:
        — Никого я не подсылал, они пошли сами. Разве я могу их послать, они меня и не послушают. А тут вы написали четыре письма про планшет. Ну, я вас и нашел, случайно, конечно. Одна кассирша из булочной сто лет здесь работает и всех в нашем районе знает. Ну, я и стал за вами ходить. И хотел по-хорошему — взять планшет и уйти. А вы кричите на всю улицу.
        И тут старик взрывается.
        — Что значит — взять и уйти?! Чужую вещь! Знаешь, как это называется?
        Он остановился недалеко от своего дома, размахивает руками.
        — Да вы бы сами мне его отдали! Вы же сами письма написали! — стараясь его перекричать, вопит Муравьев. — Вас же никто не заставлял писать! Вы сами!
        — Письма! Выдумка! Вранье! Кассирша из булочной! Сумасшедший дом!
        Муравьев видит, что дело совсем плохо. Очень уж разъярился злой старик. Таким злым Муравьев его еще не видел. Надо уходить, ничего не поделаешь. И все-таки, будто кто-то тянет Муравьева за язык, он улавливает секунду, когда старик сделал короткую передышку, чтобы откашляться, и произносит:
        — А планшет? Может, отдадите? Зачем он вам-то?
        Тут со стариком начинает твориться что-то совсем неимоверное: он трясет кулаками, он топает ногами, он кидает на землю шляпу.
        — Уходи сейчас же отсюда! Пока цел! И больше чтоб не видел тебя!
        Мимо проходит старуха, останавливается, качает головой.
        — Как не стыдно доводить старого человека до такого состояния? Совсем бездушная пошла молодежь. Это твой дедушка?
        Муравьев понял, что надо уходить. Он махнул рукой и пошел. В эту минуту Муравьев решил, что никогда больше не пойдет к злому старику. Даже к этому домику близко не подойдет. Одни неприятности. А неприятностей у Муравьева и так хватает.
        * * *
        Утром тетя Дуся крикнула под дверью:
        — Юра! Не проспи!
        — Не сплю, тетя Дуся.
        Через три часа ему надо быть на сборном пункте. Вот и он пойдет на войну. Только провожать никто не будет, так уж получилось.
        На стуле приготовлен рюкзак, с которым ходил в походы. Мыльница, зубной порошок, карандаш, тетрадь. Он будет писать Лиле. Конечно, можно было взять тонкую тетрадку, ведь война скоро кончится. Но в его ящике, где еще лежали учебники, тетрадки, линейка, в ящике, который он так и не успел разобрать, все тонкие тетрадки были исписанные — по алгебре, по немецкому, сочинения по литературе. «Евгений Онегин — лишний человек». Нашлась толстая тетрадка в клеенчатой черной обложке. Ладно, пусть будет толстая. Он не знал, что и десяти толстых тетрадей не хватило бы ему, такая долгая предстояла война.
        Еще есть немного времени, сейчас Юра поставит чайник. И вдруг он увидел на столе цветок в горшке, тот самый, Лилин цветок. Значит, сейчас Юра уедет, запрет дверь, бросит здесь Лилин цветок? Он не мог так поступить. Быстро встал, схватил мешок, взял осторожно цветок и вышел во двор.
        — Валентина! Ты дома?
        — Открыто, Юра!
        В комнате на табуретке стояла керосинка, Валентина пекла оладьи. Пахло чадом. Бабка Михална сидела в углу и вязала серый длинный носок.
        — С цветком пришел, кавалер.
        — Юра! Цветок принес! — радостно улыбается Валентина. — Ой, сожгла! — Валентина погасила керосинку.
        
        Юра говорит, стоя на пороге:
        — Слушай внимательно, Валентина. Этот цветок я оставлю тебе на хранение. Сейчас я ухожу с вещами. Ты будешь поливать цветок, ухаживать за ним. Пожалуйста, береги его. Это очень важно: погибнет цветок, — значит, случится большая беда. — И про себя добавил: «С ней, с Лилей».
        Валентина замахала руками:
        — Выдумываешь! Как у тебя язык поворачивается! Цветы, которые поливают, тоже вянут. Это же цветок! Балда!
        И тут же засуетилась:
        — Ой, Юра! С вещами! Прямо сейчас? Садись, Юра, поешь оладьев.
        — Будешь поливать или нет? Говори прямо, Валентина.
        — Да буду, буду.
        Он поставил горшок на окно, теплый ветер из форточки шевелил слабые листья. Какие-то они неяркие, бледные, эти листики.
        Он допил чай.
        — Как он хоть называется, этот цветок? Не знаешь, Валентина?
        — Не знаю. А где ты его взял?
        Любопытная она, Валентина. В детстве была любопытная и такой осталась.
        * * *
        Юра сразу узнал это место: маленькие трогательные домики под красными и зелеными крышами, выбитая ногами спортивная площадка. Столбы, на которые натягивали волейбольную сетку. Отполированный ладонями железный турник. Длинные столы под навесом — столовая. Дощатая трибуна — с нее старший вожатый говорил речи на линейке; пока он говорил, комары успевали искусать голые ноги.
        Здесь был пионерский лагерь. Тот самый, рядом с деревней Пеньки. Тот самый, где пять лет назад Юра в первый раз увидел Лилю. Вот там, под соснами, она расхаживала в синем сарафанчике, двенадцатилетняя девочка с длинными ногами, длинными руками и сама длинная, гибкая, как ветка.
        — Эй, курсант! Чего задумался? Первая рота строится уже!
        Курсант. Их привезли сюда, чтобы учить на курсах лейтенантов. Они и сами толком не знали, сколько будут учиться. Кто говорил, три месяца, а кто говорил — четыре.
        — Опаздываете в строй. Делаю вам замечание.
        Юра становится в строй. Не спеши и не отставай, не выделяйся — где все, там и ты. Армия — не школа на горке, старшине Чемоданову, сурово смотрящему из-под насупленных бровей не скажешь: «Я больше не буду».
        Их старая линейка продлена до самой столовой. Курсантов гораздо больше, чем было пионеров в лагере. И стоят они в строю, стриженные наголо, в одинаковой форме. От этого они похожи друг на друга. А раньше здесь сверкали голые коленки, разноцветные платья и рубашки, загорелые руки, румяные лица. И там, за зеленым забором, в котором Юра знал каждую оторванную доску, каждую дыру, в которую можно было выскользнуть, там, чуть ближе к лесу, жила на даче девочка с длинными светлыми волосами, легкими, как ковыль, который папа привез однажды из командировки. Она ходила купаться вниз по тропке. Она качалась в гамаке, собирала ромашки на опушке, плела венки и надевала на свою пушистую голову.
        — Как ты койку заправляешь? Разве так койку заправляют? Последний раз показываю! Подушка должна быть взбита пузырем, одеяло натянуто барабаном. Понял?
        — Так точно, понял, товарищ старшина!
        — И все запомните крепко: койка — лицо курсанта.
        Старшине Чемоданову, наверное, лет тридцать. Он представляется Юре пожилым человеком. Почему так важно, как заправлена койка? Юра не спросит об этом у старшины, а если бы и спросил, старшина не станет объяснять. Армия — не школа, здесь не рассуждают, а приказывают. Юра сидит под сосной, положил тетрадку на колено, пишет письмо:
        «Дорогая Лиля! Прошло уже два месяца, желтые листья летят вовсю, и береза у реки почти совсем облетела, а в овраге деревья еще зеленые. Я уже писал тебе, что оказался в нашем пионерском лагере.
        Это очень много — два месяца, но я стараюсь не грустить, потому что наша победа стала на два месяца ближе. И наша с тобой встреча тоже приблизилась на два месяца. Я стараюсь получше усвоить трудные формулы, они нужны артиллеристу. Уже умею ползать по-пластунски, стрелять. Я пишу тебе и отправляю письма на Московский почтамт, до востребования. И сам не знаю, почему именно на почтамт. Просто надо же их куда-то отправлять. А иногда мне мерещится, что ты вдруг неизвестным чудом окажешься в Москве, тогда ты вдруг подумаешь: «А может быть, Юра посылает мне письма на почтамт?» И тогда ты зайдешь туда, на улицу Кирова, в серое здание, подойдешь к окошечку и получишь мои письма. Их уже два отослано. Я пишу тебе по двадцать седьмым числам, ты знаешь, почему? Потому что мы встретились с тобой двадцать седьмого июля. Твоих писем я не получаю. Но надеюсь — вдруг они лежат у меня дома? Просил соседку пересылать сюда, но у нашей тети Дуси бывают свои соображения, могла и не переслать. Лиля! Я не знаю, где ты. Но ты всегда рядом со мной. Юра».
        Потом он перечитывает письмо. Почему нельзя написать так, как чувствуешь? Что-то теряется, выдыхается, когда слова пишутся на бумаге. Перед словом «Юра» он вписывает «твой». Сказать так ей он бы не посмел, а написать решился.
        * * *
        Сегодня вечером Борис дома один. Папа еще не пришел, а мама сказала:
        — Борис, я ухожу, надо навестить тетю Лизу, она сломала ногу. Ужин на столе, ешь с хлебом, не забудь выпить молока.
        Про папу мама ничего не сказала, ничего не просила передать. Раньше она обязательно что-нибудь бы сказала.
        Хлопнула дверь, мама ушла, Борис остался один. Немного послонялся из угла в угол. Все как всегда. На окне коричневая штора в желтых кружочках. Раньше Борису очень нравилась эта штора, желтые кружочки были похожи на мандаринчики. Теперь коричневая штора выглядела мрачной. В углу телевизор. Раньше Борис обязательно включил бы его. Пусть хоть что-нибудь показывает, не все ли равно — кино, концерт, футбол, все интересно. Теперь он поглядел на темный экран и отвернулся. На стене большой календарь с японскими красавицами. Красавица в красном, другая — в зеленом, в желтом. Раньше Борис думал, глядя на них: «Какие замечательные красавицы». Теперь подумал: «Вырядились в свои разноцветные халаты. И что хорошего?» На тахте сидит потертый плюшевый мишка. Раньше Борис любил этого медведя, даже в детский сад с собой носил и во сне с ним не расставался, а чтобы мама не отбирала, клал на мишкин плюшевый живот свою щеку. Теперь мишка сидел, повалившись на бок, Борис, проходя мимо, не посадил его ровно.
        Все было на своих местах, но квартира стала не похожа на себя.
        Когда папа бывал дома по вечерам, в доме всегда получался какой-нибудь беспорядок. Валялась на полу прочитанная газета, лежали окурки в пепельнице. Или яблочный огрызок торчал на спинке дивана.
        Мама смеялась и говорила:
        «Ну когда ты привыкнешь к порядку? Неужели трудно?»
        «Конечно, не трудно, — мирно отвечал папа, — я больше никогда не буду набрасывать. Я уберу».
        Мама убирала сама, а папа снова устраивал назавтра беспорядок. Но от этого беспорядка Борису было хорошо. Папа дома, он читает газету, грызет яблоко, а когда решает кроссворд, карандаш обязательно закатывается под тахту и лежит там до следующей уборки. Ну и пускай лежит. И пускай будут окурки в пепельнице. Когда пепельница пустая и чисто вымытая вот уже сколько дней, от этого совсем плохо. И нет ощущения порядка, а, наоборот, беспорядка.
        Все на своих местах. Кресло не сдвинуто с места. Плотно прикрыта дверь в другую комнату, а раньше папа всегда оставлял ее полуоткрытой, и она скрипела, когда ее качало сквозняком.
        Борис собрался пойти к Муравьеву, не хотелось сидеть дома. Но тут зазвонил телефон. Женский голос сказал:
        — Я по поводу обмена. Вы давали объявление?.. Алё!
        Борис молчал. Он не мог выговорить ни слова. Да и что говорить?
        — Вы слушаете? — настойчиво говорил голос. — Алё! Алё! — Она стала дуть в трубку.
        — Я слушаю, — наконец проговорил Борис.
        — Детка! Позови кого-нибудь из взрослых.
        — Вы слушаете? — Борис говорил очень решительно. — Папа просил передать — мы отказываемся меняться. Передумали. Поняли?
        Он не заметил, как открылась входная дверь, отец вошел в квартиру. Он отпер дверь своим ключом и стоял в коридоре. Пока Борис говорил с незнакомой женщиной, отец стоял там, в темном коридоре, не зажигая света, не снимая пальто, не выпуская из рук портфеля.
        — И не звоните сюда больше! Папа не велел!
        — Несерьезный человек твой папа! — сказал голос. — То надумал, то раздумал. Морочит людям голову.
        — Нет, мой папа, очень хороший! Не имеете права так говорить! Мой папа самый лучший! Вам и не снился такой папа!
        Женщина давно положила трубку, а Борис все кричал. И по лицу катились слезы.
        Отец шагнул в комнату. Прижал голову сына к пальто, ладонь лежала на спине Бориса, у того вздрагивала спина, лицо зарывалось в жесткую ткань пальто.
        — Не плачь, не плачь. Только не плачь, — говорил отец.
        — Я не плачу, не плачу, не плачу, — твердил Борис.
        * * *
        В этот день Юра вместе с Хабибуллиным и Васей Носовым дежурили по кухне. Рано, еще на рассвете, когда туман над рекой стоит столбиками, когда тянет холодом от травы, от дерева, от самого неба, они сидели друг против друга на березовых чурбаках около столовой и чистили рыбу. Юра сразу исколол руки, слизывал кровь украдкой. Узкие черные глаза казаха Хабибуллина смотрели деликатно мимо Юры. Хабибуллин пел протяжную, песню без слов и без мелодии, чистил рыбешку; вид у него был такой: раз надо, нечего тратить на это всякие «трудно» или «легко». Надо, вот я и делаю свое дело. Юра завидовал ему. Рыбешка была скользкая, вылетала из рук, шлепалась на землю, облеплялась травинками, сосновыми иголками и песком. Надо было до завтрака вычистить тысячу колючих рыбок.
        Юра считал их, а Хабибуллин не считал. И от этого Юре казалось, что Хабибуллин очистил больше.
        — Я весь пропах рыбой, — сказал Юра.
        — Хороший запах. Кошка будет за тобой ходить, облизываться.
        Юра в сердцах швырнул рыбешку в бак, вода брызнула ему же в лицо. Хабибуллин незаметно вытерся. Тактичный человек Хабибуллин. Поет свою бесконечную песню.
        Где-то люди воюют, проявляют смелость и героизм. А Юра сидит на чурбаке и чистит рыбу.
        — Это еще что, — говорит, высунувшись из кухни, Вася Носов. — Рыба — это тьфу. Есть работенка и получше. Котлы мыть — это да, это взвоешь.
        Утро незаметно наливалось светом, но теплее не стало. Руки озябли, пальцы плохо гнутся. Гора рыбы нечищеной почти не уменьшилась, так, по крайней мере, кажется Юре.
        — Смотри, совсем мало осталось, — спокойно говорит Хабибуллин.
        Пришла повариха Серафима, закричала грубо:
        — Дрова давай! Воды неси! Что стоишь? Мясо режь!
        Вася Носов начал носиться, таскал воду. Юра дочистил рыбу. Потом он и Хабибуллин притащили дров.
        А назавтра старшина Чемоданов вдруг сказал ему:
        — За хорошее несение службы ты, москвич, получаешь увольнение в город до двадцати двух ноль-ноль завтрашнего дня.
        Юра оказался за воротами сам не помнил как. Электричка, автобус — и он вошел в свой двор, маленький дворик, проскочил его в три шага. Отпер дверь своим ключом.
        — Тетя Дуся! Писем нет?
        Она вышла, посмотрела внимательно, успокаивая его глазами:
        — Есть, Юра, есть. Здравствуй, Юра. Совсем ты взрослый стал, а прошло-то всего ничего.
        Письма лежали в кухне на их столе, покрытом клеенкой в зеленую клетку. От мамы, от отца.
        — Думала, отошлю тебе в полевую почту, а потом думаю — заедет он, чует сердце. Я тебе картошки нажарю, садись, Юра.
        Он не слушал тетю Дусю, схватил конверты. От Лили письма не было. Сразу стало как-то тускло на кухне, маленькая лампочка еле мерцала под потолком. Может быть, письмо завалилось за стол? Он заглянул.
        — Не было больше Ничего, не ищи, — сказала тетя Дуся.
        Он сел на табуретку, стал читать письма. От мамы, от отца, еще от мамы. Они пишут сюда, домой, значит, еще не дошли до них Юрины письма с номером его полевой почты. Как долго идут они, письма! Значит, и Лилино письмо где-то идет, долго идет, а все равно придет.
        — Взрослый стал, совсем взрослый стал. Слава богу, живы твои. Живы — и слава богу. Поешь картошки, Юра. Мне на завод пора.
        — Я сыт, тетя Дуся. Мне надо идти!
        Он выскочил во двор. Он вспомнил: цветок. Жив ли его цветок? Лилин цветок с зелеными бледными листиками. Скорее к Валентине. Вдруг показалось, что сейчас он пересечет двор и сразу все узнает — как там Лиля, помнит ли она о нем.
        Он сильно волновался, когда стучал в окно Валентины.
        * * *
        Группа «Поиск» собралась в этот день в полном составе в сквере. Они сидели все в ряд на скамейке. В середине Костя; он держал свернутую в трубку тетрадь и, когда говорил, размахивал этой тетрадкой в такт своим словам. Рядом с ним — Валерка; он в последнее время стал немного сомневаться, не напрасно ли потянуло его в эту группу «Поиск». Название красивое, конечно, но найти ничего не удается, какой же это поиск? С другой стороны, рядом с Костей, села Катаюмова. Ее глаза сияли, потому что сегодня в первый раз она надела новую шапочку, которую ей связала мама. Голубая шапка очень шла Катаюмовой, и настроение у нее было превосходное. Рядом с Катаюмовой оказался Борис; ему было все равно, где сидеть, но совсем хорошо, если с Муравьевым. А Муравьев сидел с краю, рядом с Борисом. Конечно, Муравьев хотел бы оказаться в этот раз на месте Бориса, но как-то всегда так получается, что рядом с Катаюмовой сидит кто угодно, только не Муравьев. Наверное, так получается потому, что для нее, Катаюмовой, существуют все люди, кроме Муравьева. Как будто нет такого человека, Муравьева. Что бы он ни сделал, она не
замечает его. Может быть, когда-нибудь она об этом пожалеет. Муравьев, во всяком случае, очень на это надеется.
        Вот и сейчас он думает:
        «Ладно, придет такой день, она поймет, что Муравьев — это не какое-нибудь пустое место. Муравьев такой человек, знакомством с которым можно будет впоследствии гордиться. Может быть, всю оставшуюся жизнь Катаюмова будет говорить: «Знаете, я училась в одном классе с самим Муравьевым. Тем самым, знаменитым, представьте себе». И все будут завидовать, пожалеют от души, что не они учились в одном классе с такой замечательной личностью. Но, конечно, чтобы понять, какой это человек — Муравьев, надо иметь ум, а не только одну красоту».
        Костя говорит, отбивая в воздухе такт тетрадкой:
        — Если мы не изменим тактику, мы никогда не найдем Г.З.В. Не знаю, как вам, а мне это начинает действовать на нервы. — Костя говорит напористо. — Мы живем в век научно-технической революции. Вся наука — на службе у человека.
        — Что-то не пойму, к чему ты это все клонишь, — шевельнулся Валерка. — С вертолета, что ли, его искать, этого Г.З.В.?
        — Вертолета нам никто не даст, — вставила Катаюмова, — а то было бы совсем неплохо.
        Костя не намерен был переводить серьезный разговор в легкомысленные шутки.
        — И все-таки век техники — это век техники. Слушайте. Анализ состава бумаги, на которой написаны письма Г.З.В., — это раз. Изучение шрифта пишущей машинки — это два. Вы заметили, что у этой машинки, как и у всякой, есть свои особенности? Некоторые буквы выпрыгивают из строки вверх. Можно и на этом построить какую-то версию.
        — Начитался детективов, — проворчал Валерка, — версию, версию.
        Но Костю не так легко сбить. Он продолжал упорно, как будто никто ничего не сказал:
        — Отпечатки пальцев — три. Письма напечатаны под копирку, где-то, значит, остались эти листочки копирки, они могут многое рассказать. На копирке же отпечатываются все слова, которые напечатаны на бумаге.
        — А может, он ее съел, — говорит вдруг Борис.
        — Кто съел? Что съел? — совсем растерялся Костя.
        Все уставились на Бориса.
        — Нет, это я так. В одном многосерийном фильме видел — шпион копирку съел и не поморщился.
        — Зачем съел? — спрашивает Катаюмова.
        — След замести, вот зачем, — ответил Борис.
        Все засмеялись. Но Костя не дал им развеселиться.
        — Хватит смеяться! — Он сурово свел брови и опять махнул тетрадочной трубкой. — Надо сосредоточиться и действовать. Пишущую машинку он не съел? Как вы не видите — этот Григорий Захарович над нами смеется. Он водит нас за нос, а мы, как дурачки, ничего не можем узнать.
        В это время Борис вздрогнул так, что сидевший с ним рядом Муравьев чуть не свалился со скамейки. Мимо них шла маленькая девочка с рыжей собакой на поводке.
        — Анюта, — тихо сказал Борис.
        — Сильва, — сказал Муравьев.
        Сильва сразу потянула поводок, хотела подойти к ним. Анюта узнала их и сказала:
        — Борис! Мне скоро велосипед купят, складной. А ты умеешь на велосипеде? Не умеешь?
        — Слушайте! — вдруг закричал Валерка. Валерка редко кричал, поэтому все удивились и стали ждать, что он скажет. — Собака! — крикнул Валерка.
        — Что — собака? Сами видим, что собака, — сказал Костя.
        — Это Сильва, — сказал Муравьев.
        — Это почти Анютина собака, — добавил Борис.
        — Что ты кричишь? Говори толком, — проговорил Костя. — Собака, ну и что?
        — Как — что? Собака — это собака. Собаки знаете какие умные? Они только говорить не могут, а все абсолютно понимают. Если собака возьмется, она любое дело сделает, потому что это же собака.
        Когда Валерка говорил о собаках, его нельзя было остановить. Он приходил в экстаз и в это время никого не видел.
        Сильва носилась по бульвару, какой-то маленький ребенок бегал за ней, но догнать не мог и визжал от охотничьего азарта.
        Костя наконец не выдержал:
        — Валерка! Ты что сюда пришел? Собак прославлять? Мы и так согласны, что это очень умное животное. Дальше-то что?
        — Не понимаешь? На лице Валерки было записано: «Эх вы». Он посмотрел в лицо каждому, даже маленькой Анюте, которая стояла рядом со скамейкой. — Сильве надо дать понюхать письмо, вот что! Сильва приведет по следу! Она найдет этого Г.З.В.! Сильва сможет! Вы посмотрите, какие умные у нее глаза!
        — А что? Это мысль! — Муравьев встал, и остальные тоже поднялись.
        — Это моя собака, — строго сказала Анюта к взяла за ошейник Сильву, которая устала бегать и как раз в эту минуту прибежала и уселась около Анютиных ног.
        — Твоя, твоя, — сказала Катаюмова. — Кто с тобой спорит?
        — Мы просим у тебя собаку всего на два часа, — сказал Костя. — Для очень важного поиска. Согласна?
        Анюта думала. Борис сказал тихо:
        — Всего на два часа, а, Анюта? Мы ровно через два часа ноль-ноль минут отдадим.
        — Ладно, — наконец сказала Анюта. — Только чтобы ровно через два часа ноль-ноль минут. — Такая почти военная точность почему-то понравилась Анюте. — Только смотрите, ни сахара, ни конфет ей не давайте, у нее и так диатез.
        — Не будем, не будем, — сказал Борис, — не беспокойся, Анюта.
        — И не вздумай отпускать с поводка. Убежит и не вернется.
        — Не отпущу, ни за что не отпущу.
        * * *
        Старшина Чемоданов крикнул на всю казарму:
        — Подъем!
        Юра вскочил. Темно за окном, темно в казарме. Рядом маячит фигура Носова. Носов садится прямо на пол и наматывает длинную обмотку. Юра тоже быстро наматывает обмотку. Она уже не путается, не вырывается из рук, как раньше. И ботинок находится сразу, он не затолкнулся под кровать. Это хорошо, когда можешь в темноте, спросонья, попасть правой ногой в правый ботинок.
        Они идут строем в темноте. Мерзлая земля звонко стучит под ногами, корявая дорога присыпана светящимся снежком. Бьют дорогу тяжелые шаги. Юра уже привык ходить в строю, длина шага рассчитана так, чтобы не наступать на пятки тому, кто идет впереди. А если шагаешь с нужной скоростью, можно вздремнуть и на ходу. Юра закрывает глаза, чтобы попробовать — и тут же засыпает. Строй не быстрый, не медленный — размеренный, ноги идут, а глаза закрыты. Сон не сон, а все-таки сон.
        Дует за воротник шинели.
        ...Дует, совсем застыла спина. Наверное, мама открыла форточку на всю ночь, мама стремится, чтобы все побольше дышали свежим воздухом. Ночью было тепло, а теперь, наверное, уже утро. Как быстро оно пришло, совсем не успел выспаться, а сейчас мама начнет будить его, пора в школу.
        — Юра! Вставай, сыночек.
        Мама жалеет его будить. Скажет: «Вставай, Юра» — и уйдет на кухню, будет там ставить чайник. Нарочно уйдет, не до конца разбудив, чтобы Юра мог еще минут пять поспать. И он спит эти самые сладкие пять минут. А потом, напрягая всю волю, встает. Почувствовал босыми ступнями мохнатый коврик у кровати — рыжие розы на черном фоне. Смешные розы, смешной шершавый коврик щекочет пятки. Ветерок дует в форточку совсем не холодный, ласковый мирный ветерок. Юра одевается. Юра идет умываться. Почему так холодно спине? Юра садится за стол, мама намазывает маслом белый кружок батона, придвигает бутерброд Юре. А где же папа? Папа уже ушел на свой завод, папы нет. И Юра сейчас доест и побежит в школу. И тут он слышит:
        — Юра! Вставай, сыночек, опоздаешь в школу.
        Мамина легкая рука трогает его голову. И тут он просыпается в самом деле. Опускает ноги на прохладный шершавый коврик. На столе стоит чайник, в форточку задувает ветерок. Значит, до этой минуты он спал и видел во сне, что он встал, оделся, умылся, и коврик видел, и чай. Вот только попить и поесть не успел, во сне редко удается поесть. Но как ясно все виделось: желтые розы на коврике, легкий ветерок из форточки, мамин коричневый халат с желтыми разводами, синее утро за окном, пар над носиком чайника, красная масленка на синей скатерти. Ясно, как наяву, а оказалось — во сне. А вдруг и сейчас это сон? Вдруг он все еще спит и ему опять снится то же самое — как он зашнуровал ботинки, как трудно попадали концы шнурков в нужные дырочки, потому что железочки от шнурков давно отвалились и концы облохматились. Может же и это быть во сне. И красная масленка, и коричневый мамин халат.
        Юра встряхивает головой, таращит глаза на маму.
        — Что ты трясешь головой, как козленок? Поторопись, сынок, в школу опоздаешь.
        Какая у мамы улыбка, он раньше не замечал — зубы белые-белые, глаза темные, и в каждом глазу светлая точка. Мама накидывает на плечи серый пуховый платок, от этого в комнате уютно и легко...
        — Отставить сон в строю!
        Юра вздрогнул, проснулся, в него ткнулась голова Хабибуллина. Старшина Чемоданов сурово сдвинул брови. Рассветает.
        — Отставить сон в строю! Запевай!
        Значит, все-таки уснул на ходу. Значит, правда — если как следует устал, заснешь хоть вниз головой.
        Запевает Сергей Александров. Высокий голос напряженно поет, того и гляди, сорвется:
        — «Эх, махорочка, махорка! Породнились мы с тобой. Вдаль глядят дозоры зорко. Мы готовы в бой, мы готовы в бой!»
        И все подхватили, как будто не было в это мрачное сероватое утро других желаний — только петь в пустом поле: «Мы готовы в бой, мы готовы в бой».
        Звенит под ногами промерзшая, прокаленная холодом дорога. Тупо стучат ботинки, все разом. «Эх, махорочка, махорка...»
        Не забыть написать Лиле, как ему снился во сне сон. С ним иногда случалось такое еще до войны, в детстве. Снится, что ты проснулся, снится, как одеваешься. А потом выясняется, что лежишь и спишь. В детстве это с ним бывало. Интересно, а с Лилей тоже бывало? Наверное, да. Ему хочется, чтобы у них были похожие воспоминания и похожие сны.
        Варвара Герасимовна когда-то сказала ему:
        «Юра, не спи на ходу».
        Смешными показались тогда эти слова. Разве может человек спать на ходу? Только в кровати, на белой подушке, пахнущей чистотой и ветром. Под легким теплым одеялом, на которое надет прохладный полотняный пододеяльник. Раньше он никогда не задумывался над этим, ему было, в общем-то, все равно, какая у него подушка и какой пододеяльник. О чем тут было думать? Это разумелось само собой, как многое в жизни. Как мама и папа. Как дом и синяя скатерть со светлыми кисточками. Как длинный двор за окном, где играли в пряталки и салки, а однажды устроили ледовое побоище, и у Юры вместо щита была крышка от большой кастрюли. Как школа на горке, как Варвара Герасимовна, как Валентина рядом за партой. Жизнь, просто жизнь, все, что было в ней, все само собой разумелось.
        — «Эх, махорочка, махорка! Породнились мы с тобой!»
        Кончилась песня, все повеселели, подобрались. Вася Носов тихо сказал:
        — Старшина знает, как поднять настроение.
        — Разговорчики! Левой! Левой! Шире шаг! — командует старшина. А потом добавляет другим, не командирским голосом: — Вот сейчас вам будет тепло. Придем на станцию, там на путях есть такая вещь, очень даже согревающая. Ни один не озябнет.
        На путях стояли открытые платформы, груженные торфом. Почти до самого вечера они разгружали торф. Сырые, тяжелые темные брикеты, похожие на увеличенные кирпичи, смерзлись на открытой платформе. Сколько их надо перекидать за этот день? Сто? Тысячу? Юре казалось, что миллион.
        * * *
        Анюта отдала поводок Борису и пошла домой.
        У Муравьева в кармане оказалось смятое письмо Г.З.В., они сунули листок Сильве под нос. Она внимательно его понюхала, посмотрела на каждого из них своими умными, немного грустными глазами и вдруг рванулась вперед.
        — След, Сильва, след! — сказал Валерка.
        Натянув поводок, как струну, Сильва неслась вперед. Длинные уши трепыхались, она вытянула морду, как на охоте, маленький хвост был вытянут в одну линию со спиной. Борис, державший поводок, еле поспевал за Сильвой. А сзади бежали Муравьев, Костя, Катаюмова.
        — Смотрите, как бежит, никуда не сворачивая, — говорила на бегу Катаюмова. — До чего умная собака эта Сильва, правда, Валера? Если она найдет Г.З.В., давайте купим ей конфет или печенья.
        — Нельзя конфет, — на бегу сказал Борис. — Анюта не велела. У Сильвы и так диатез.
        — Ладно, не будем, — сказал Костя. — Вперед, Сильва! Молодец, Сильва!
        Вдруг навстречу им вышла пожилая женщина в клетчатых брюках. Она вела на бульвар черного пуделя, аккуратно подстриженного под льва: грива была расчесана, а на конце хвоста распушилась кисточка.
        — Манюня! Рядом! Умоляю! — сказала дама, когда пудель стал вертеться и смотреть на Сильву.
        — Не отвлекайся, Сильва! — сказал Борис.
        Муравьев снова сунул ей листочек с лиловыми буквами, отпечатанными на машинке.
        — Сейчас понюхает еще раз и снова пойдет по следу, — сказал Муравьев. — Каждая собака знает, куда вести.
        Сильва равнодушно посмотрела на письмо и рванулась за пуделем Манюней.
        — Борис, держи крепче поводок! — крикнул Валерка.
        Борис и так держал изо всех сил.
        — Нюхай, Сильва, нюхай, — твердил Валерка. — След, Сильва, след!
        Валерка хорошо помнил, как в кинофильмах вели себя проводники служебных собак.
        Сильва еще раз задумчиво посмотрела на помятый листочек, грустным взглядом проводила Манюню и, поняв, что сегодня ей не отделаться от службы собаки-ищейки, вдруг опять с силой натянула поводок.
        — Пошла! — крикнул Костя.
        И все устремились вслед за Сильвой и Борисом.
        — Я говорил! — в восторге крикнул Валерка. — Собака — это собака!
        Сильва летела вперед. Она вся вытянулась снова, ноздри раздувались, они ловили все запахи. Человек не различает и сотой доли тех запахов, которые чует собака.
        Было видно, что Сильва напряженно работает.
        — Если не сбивать, точно приведет, — сказал Валерка.
        — Это Валера придумал, — сказала Катаюмова и покосилась на Муравьева.
        Даже на самом быстром бегу она не забывала наносить уколы Муравьеву.
        Сильва тем временем вывела их на широкую улицу. Мчались машины, спешили люди. Столько разных запахов. Из двери кондитерской пахло ванилью. Из окна парикмахерской пахло одеколоном.
        — Вперед, Сильва! Вперед, — тихо, но твердо говорил Борис.
        И собака больше не останавливалась, она неслась вперед. До чего же умная собака! Борис всегда знал, что Сильва умная, но сегодня она и его удивляла.
        Одно дело, когда собака носится по двору без всякой цели, и совсем другое дело, когда она понимает, чего от нее хотят люди, и несет свою верную службу. Она сегодня делает то, что человек сделать не в силах, хотя человек учится в школе, читает книги, смотрит разные передачи по телевизору.
        Свернули в узкую улицу, замелькали черные деревья; забор стройки тянулся долго, потом длинный белый дом, светились окна.
        Собака влетела в подъезд, кинулась вверх по лестнице.
        — Лифт! Лифт! — закричала внизу Катаюмова.
        Борис слышал ее крик, но бежал дальше, за Сильвой, все вверх.
        — Какой тебе лифт! — отозвался запыхавшийся голос Муравьева. — Сильва лучше знает!
        Сильва остановилась у двери и, высунув язык, стала смотреть на звонок. Как будто она хотела сказать Борису: «Позвони». Муравьев наконец догнал Бориса и собаку. За его спиной стояли Костя, Валерка, Катаюмова.
        Муравьев не сразу заметил сгоряча, что дверь, перед которой они остановились, знакомая. И подъезд знакомый, и лестница знакомая. И звонок очень-очень знакомый. Муравьев молчал, Валерка тоже молчал. Молчала даже Катаюмова, хотя и она могла сказать кое-что по этому поводу...
        — Ну, что же ты, Борис? Звони, — сказал Костя; от волнения его голос прерывался.
        Борис еще раз оглянулся на всех и нажал кнопку. Звонок запел веселенькую мелодию.
        Все напряженно ждали. За дверью послышались шаги.
        — Идет, — прошептал Костя.
        Он не знал, кто окажется там за дверью. И Борис не знал. А остальные знали. Но Костя и Борис не знали, что остальные знают, только не решаются сказать и прячут глаза.
        Сильва беспокойно ерзала по каменному полу и скулила. Она обмотала поводком ноги Борису, потому что вертелась вокруг него.
        Замок щелкнул. На пороге стояла Анюта.
        Костя открыл рот и долго не закрывал.
        Увидев Сильву, Анюта присела на корточки, стала трепать собаку за уши, гладить ее шелковую спину.
        — Сильвочка моя миленькая, я так рада, что ты вернулась! Устала, наверное?
        Сильва нырнула в глубь квартиры.
        — Нашли вы того человека по запаху? — спросила Анюта.
        — Н-не совсем, — промычал Борис. Он очень растерялся, увидев вместо Григория Захарыча Анюту. — Спасибо тебе за собаку.
        — Значит, не нашли? — опять спросила Анюта. Она любила определенность. — Сами виноваты. Сильва очень умная, а вы заставляете ее искать сами не знаете кого. Сосед с ней на охоту ходит, она и то всех может найти. В лесу! В болоте! А у вас? На улице и то не нашла. Ну вас!
        И Анюта сердито захлопнула дверь.
        
        Они вышли на улицу. Все молчали, подавленные неудачей. Первой опомнилась Катаюмова.
        — Это все ты, Муравьев! Собака, собака! При чем здесь собака? Ничего она не соображает, твоя собака. А вы-то, чудики, Муравьева послушали!
        Она быстро побежала от них по улице.
        — При чем здесь Муравьев! — крикнул ей вслед Костя.
        И Валерка повторил:
        — При чем здесь Муравьев?
        Борис украдкой взглянул на Муравьева. Его лицо выражало печаль. Опять к нему несправедлива эта девочка, пусть не самая умная, зато самая красивая девочка во всем микрорайоне.
        — А ты, Валерка, хорош. «Собака, собака»! — Костя опять махал тетрадкой. — Она и побежала к себе домой, как всякая собака.
        — Откуда я мог знать? Я думал, она по записке ведет. Я же не знал, что она домой ведет. Я думал...
        — Ты думал! — Костя жестко усмехнулся. — Мыслитель. Дать тебе по шее как следует!
        — Только попробуй, — отозвался Валерка без особой уверенности.
        — Связываться не хочу, — бросил Костя и зашагал к своей улице.
        Валерка тихо сказал ему вслед:
        — Подумаешь, командует!
        Но сказал он так, чтобы Костя этих слов не услышал. Валерка и в самом деле чувствовал себя виноватым. Он кивнул на прощание Муравьеву и Борису и медленно пошел домой.
        Муравьев и Борис тоже шли к дому Бориса.
        * * *
        Юра постучал в окно Валентины и сам услышал, как сильно стучит сердце. Неужели из-за цветка он так волнуется? Да, из-за цветка. Потому что никаких других сигналов, никаких известий от Лили нет...
        Занавеска отодвинулась сразу, как будто там, за окном, ждали, когда постучится Юра.
        — Юра! Приехал! — Валентина распахнула дверь. — Юра! Иди сюда скорее! Посмотри, посмотри!
        Валентина все-таки чуткий человек — она сразу догадалась, почему он прибежал.
        На подоконнике стоял цветок. Как же он изменился — стал выше, крепче. И листья были не бледные, а ярко-зеленые, они сверкали свежим, живым блеском.
        — Видишь, Юра? Помнишь, что ты говорил? Стыдно теперь?
        Юра стоял и молча смотрел. Живой похорошевший цветок.
        Пусть суеверие, пусть что угодно — сейчас, сегодня для него это важно. Ему нужны хоть какие-нибудь доказательства, пусть нелепые, пусть зыбкие. Писем нет, адреса Лилиного нет — а Лиля все-таки есть. Теперь он в это может верить, потому что на окне стоит цветок.
        — Все хорошо, Юра, видишь? — И глаза у нее сияют, и веснушки сияют. — Все хорошо, все будет замечательно.
        Из угла ворчит бабка Михална:
        — Куда уж лучше! Ногу девке покалечили. У нее всегда все хорошо, ты ее больше слушай.
        Только теперь Юра заметил, что Валентина скачет по комнате на одной ноге, а другая толсто забинтована. Валентина опирается руками о стол, о комод, о подоконник. И ловко передвигается, в тесной комнате ей не приходится далеко прыгать — уже поставила на стол кастрюлю с пшенной кашей, чайник.
        — Что у тебя с ногой? —строго спрашивает Юра; за строгостью он прячет смущение: стыдно, что не сразу заметил Валентинину забинтованную ногу.
        А она ничуть не обижена, отвечает беспечно.
        — На крыше дежурила, — почти весело, говорит она, — осколок отлетел. Да пройдет, господи. Ты-то как? Садись, ешь.
        Он ставит на стол банку консервов — сухой паек, вытаскивает из кармана шинели большой кусок сахара, завернутый в газету.
        — Нерв перебили какой-то главный, — произносит бабка Михална ровно, без выражения. — Может, и вовсе хромая будет. А он, урод, все на своей гармони играет, ему ни к чему. — Это она про своего сына, отца Валентины, догадывается Юра. — А девка? Ей замуж идти — это как? Кто хромую возьмет? Я ему пишу, а он только свою гармонь знает, артист окаянный!
        — Бабушка! Садись к столу! — громко зовет Валентина. — Смотри какой пир!
        — Не нужен мне ваш пир, — отвечает сердито бабка и садится к столу, блестит глазами на консервы и сахар.
        
        Юра ест кашу, а сам все глядит на цветок. Никогда он не обращал внимания на цветы — ну, растут, цветут. Красиво, конечно. Но не присматривался. Вспомнил вдруг, как отец однажды к чему-то сказал:
        «В наше суровое время цветы на окнах — мещанство. Фикусы, герани разные...»
        Интересно, что сказал бы отец про этот цветок, из-за которого его сына бьет нервная дрожь.
        Валентина, как всегда, угадывает, о чем думает Юра.
        — Я за него так боялась! Понимаю, что ты чудишь, а все равно как-то не по себе: вдруг он зачахнет.
        — Ты даже не знаешь, Валентина, как это важно, что он живой. Такой был несчастный цветочек... Да ты ешь, Валентина..
        Он сидит у них до вечера. Рассказывает Валентине про уроки старшины Чемоданова: «Койка — лицо курсанта!» Рассказывает, как учили сложные формулы, без которых нельзя стать артиллерийским офицером. Про дежурство на кухне. Он рассказывает только смешное и удивляется, когда Валентина вдруг говорит:
        — Как же тебе трудно, Юра!
        И как-то по-бабьи скорбно качает головой и смотрит на него так, как будто она взрослая, умудренная жизнью, а он всего лишь мальчик.
        Нет, непонятная девчонка Валентина. Гоняли вместе по двору, играли в салочки, в казаки-разбойники. Кричали: «Мне чура!», «Жилишь!», «Ты — на новенького!» А теперь она вдруг говорит с ним каким-то взрослым тоном, хотя она просто Валентина, а он почти офицер. И, самое странное, он почему-то чувствует, что у нее есть право на такой тон.
        — Как же тебе тяжело-то, Юра!
        — Ты что? Ничуть не тяжело. То есть тяжело, конечно, но терпимо. Ты, Валентина, подумай: люди воюют, рискуют, погибают, а я пока что живу почти что в пионерском лагере.
        — Понимаю, Юра. Я не спорю... Я провожу тебя немного. — Она спохватывается, смотрит на толстые бинты. — Только до двери.
        Он ушел от Валентины, еще раз забежал к себе — вдруг, пока его не было, как раз в эти самые часы, пришло письмо? Нет, не пришло, пустой почтовый ящик на двери. Оставалось опять ждать.
        
        * * *
        Муравьев и Борис вместе идут из школы.
        — Слушай, давай рассуждать логически, последовательно, — говорит Муравьев.
        — Давай, — охотно соглашается Борис. Он очень любит, когда Муравьев говорит с ним вот так, по-взрослому.
        — Значит, мы так и не знаем, кто говорил под окном те слова про глобус и про тайну. И что такое Г.З.В. — не знаем. Ничего не знаем.
        — Где зимует ворона, — говорит Борис.
        — Какая ворона? Ты что?
        — Г.З.В. — где зимует ворона. Это я просто так.
        — Ну тебя с вороной! Это, может быть, зашифровано имя-отчество, фамилия. А может быть, пароль? Или марка машины? Есть трактор ХТЗ — Харьковский тракторный завод. Есть грузовик МАЗ — Минский автомобильный завод.
        Все-таки Муравьев очень умный, думает Борис, зря его ругает Регина Геннадьевна, велела даже родителей в школу привести. Вот и сейчас, когда они шли по коридору, Регина Геннадьевна напомнила:
        — Муравьев, ты не забыл — я жду твоих родителей.
        Борису очень жалко Муравьева. Наверное, это очень неприятно, когда вызывают в школу родителей.
        Муравьев ответил:
        — Они не могут прийти, Регина Геннадьевна, ни мама, ни папа.
        — Почему же, Муравьев? — Директор смотрела очень проницательно; она, конечно, видела Муравьева насквозь и хотела, чтобы Муравьев об этом знал.
        — Они уехали в Бельгию, они приедут только летом, а потом опять уедут. А летом чего же идти в школу?
        Он смотрел печально на директора. Если бы Регина Геннадьевна знала Муравьева немного меньше, она бы, наверное, поверила, что ему от всей души жалко, что его папа, или мама, или оба вместе не могут прийти к директору школы, узнать, как их сын разбил аквариум, как лазил по кирпичной стене, как кричал на всю школу, как утащил скелет из кабинета биологии и пугал девочек. Пусть все-все им расскажет Регина Геннадьевна, так будет гораздо лучше. Но что поделать — его родители никак не могут прийти в школу. В глазах Муравьева столько искреннего сожаления, горячего желания помочь Регине Геннадьевне, что Борис в ту минуту поверил: Муравьеву правда жалко, что так неудачно получилось.
        — Уехали? — спрашивает еще раз Регина Геннадьевна.
        — Уехали. Еще осенью.
        — В Бельгию?
        — В Бельгию. В город Брюссель.
        — А с кем же ты, Муравьев, остался?
        — Я? С дедушкой. Он старенький, ему волноваться никак нельзя.
        И — тяжелый, долгий вздох Муравьева. Был бы дедушка помоложе и покрепче, тогда, конечно, Муравьев привел бы его в школу. Но нельзя же, в самом деле, волновать такого старенького дедушку.
        Борис вспоминает крепкого, широкоплечего деда и начинает смотреть в окно.
        — Хорошо, Муравьев, я сама позвоню твоему дедушке. У вас починили наконец телефон?
        — Обещали в ближайшее время, Регина Геннадьевна. Так долго не чинят, просто безобразие.
        Муравьев идет рядом с Борисом и рассуждает:
        — Если мы будем искать Г.З.В., нам многое откроется, если найдем. А если не найдем?
        — Давай искать лучше глобус. Глобус хоть понятно, что это такое: круглый, на ножке, вертится.
        — Да, да. Глобус — это понятно, — задумчиво говорит Муравьев.
        Борис чувствует, что сейчас Муравьев не с ним, он ушел в свои размышления, он и не помнит, что рядом идет Борис. Борис очень не любит, когда так случается.
        — Смотри, Муравьев, смотри. Вон идет Анюта.
        
        Борис весь подался вперед, по той стороне улицы идет маленькая девочка в растерзанной шапке, портфель набит так, что не закрывается, девочка держит его под мышкой, оттуда торчат коньки.
        — Смешная, с коньками в школу ходит, — говорит Муравьев.
        — Ничего смешного, это же Анюта. Она в спортивной школе учится. Чтобы энергию направить в мирных целях.
        — Подожди! — кричит Муравьев. — Анюта! Постой!
        — Я и так стою. — Она поднимает на них свои коричневые глаза, бросает тяжелый портфель на тротуар, сдвигает шапку со лба на затылок.
        Они подходят к Анюте. Борис улыбается во весь рот и сам не замечает. Он так рад встретить Анюту! Она, конечно, не знает, что он не один раз приходил к тем доскам в ее дворе. Доски на месте, а ее не было.
        — Я тебя видела, Борис, — говорит Анюта. — Раз сто. Ты возле досок ходил. Смотрю в окно — ходишь туда-сюда.
        — Не сто, — тихо бормочет Борис. — Раз пять всего-то.
        — Скажи, Анюта, приехал твой сосед из ГДР?
        — Нет еще. Но теперь уже скоро, — вздыхает Анюта.
        — А почему ты огорчаешься? — спрашивает Муравьев. — Он же хороший, ты сама говорила.
        — Хороший. Но он собаку заберет, Сильву.
        Анюта отворачивается и смотрит по сторонам, чтобы они не заметили, как она расстроилась.
        — Ну, это можно попросить, чтобы давал погулять, — говорит Борис. — Договориться можно.
        — Правда? —Анюта снова засияла. — Ты молодец. Можно же договориться. Сильва ко мне привыкла, она меня слушается. И сосед позволит ей со мной гулять. Да?
        — Конечно, позволит, — говорит Борис уверенно. — Почему не позволит?
        — А когда он приедет? — спрашивает Муравьев.
        — Через семь дней. — Анюта отвечает Муравьеву, а смотрит на Бориса.
        Она ни о чем не спрашивает его, но Борис почему-то догадывается, чего она хочет:
        — Вместе зайдем к нему и договоримся. Я с любым человеком договориться могу. Муравьев знает.
        — Он может с кем хочешь договориться, — уверенно отвечает Муравьев. — Его вся школа за это уважает.
        Все-таки Муравьев очень хороший друг.
        — Пойду, — говорит Муравьев. — Очень много задали по литературе — длинные стихи наизусть учить. И кому это нужно?
        Он уходит. Анюта говорит Борису:
        — Ты по бревну пройти можешь? А на руках? Не можешь? Эх ты! — Анюта не любит, когда кто-нибудь относится к ней покровительственно, она сразу начинает сбивать спесь с любого человека. — Вся школа его уважает! А по бревну пройти не может!
        — Почему не могу? Могу, наверное. Ну, не на руках, конечно. А на ногах — скорее всего, могу.
        — «Скорее всего!» Мерси пардон!
        Почему «мерси пардон», совсем уж непонятно. Но Борис не обижается на Анюту. Почему-то ему весело от всех ее слов, от ее сварливого тона, от ее сердитых глаз. Не хочется на нее обижаться, и все.
        — И на ногах, наверное, не смогу, — мягко говорит он.
        И она вдруг перестает наседать, успокаивается, идет с ним рядом. Потом говорит:
        — А портфель мой немного понести можешь? А то рука скоро оторвется.
        Он берет ее портфель, пробует закрыть разинутую крышку, но портфель набит до самого верха, крышка не закрывается. Борис несет портфель под мышкой, а свой — в руке. И ему совсем не тяжело.
        — Знаешь, Анюта, мне надо достать одну вещь, которую я даже не представляю, где можно достать. А если бы я знал, где ее достают, то уж ничего бы не пожалел.
        — Какую вещь? Не пойму что-то. — Она остановилась, опять поправила ушанку, которая на этот раз сползла набок, так что закрыла один глаз, и Анюте приходилось смотреть на все только одним глазом. — Какую вещь ты не можешь достать? Портфель брось, что его зря держать, такую тяжесть?
        — Я думаю, что никто не знает, где это можно достать.
        — Ну, это ты брось, это глупости. У моей мамы есть знакомая тетя Вера. Мама говорит, что тетя Вера может достать любую вещь, абсолютно любую. Она не может достать только птичьего молока, так сказала мама. А птичьего молока и вообще никто не может достать, его вообще на свете не бывает, птичьего молока. Только конфеты так называются, но конфеты — ерунда, я вообще сладкого не люблю. А ты?
        — И я не люблю, — ответил Борис, хотя на самом деле очень любит конфеты и пирожные, а мороженого «Лакомка» может съесть три порции сразу.
        — Ну? Что тебе нужно достать? Какую вещь?
        — Мне, Анюта, очень нужно где-нибудь раздобыть пулеметную ленту. От настоящего военного пулемета. Поняла?
        — Да, — растерянно говорит Анюта, — поняла. А зачем?
        — Для музея, — коротко объяснил Борис, — в школе музей. Поняла? И все ждут пулеметную ленту. А ее нет.
        Что сейчас ответит Анюта? Начнет любопытничать, как всякая девчонка? Зачем именно лента? И почему именно Борису она нужна? И что, и как, и почему, и отчего. Анюта помолчала, поковыряла носком сапога в сером, растаявшем почти совсем снегу и сказала:
        — Пошли. Может, ничего и не получится. А может, и получится. Мама говорит, что многое зависит от обаяния. У тебя есть обаяние?
        — Не знаю.
        — «Не знаю». Какой ты все-таки! Ты же мужчина! Мерси-пардон самый настоящий.
        Борису хотелось спросить, что такое «обаяние», он это слово слышал не раз и раньше, но как-то не вникал, что это значит.
        — Ты, наверное, и не знаешь, что это значит — обаяние? Горе ты луковое! Обаяние — это когда человек симпатичный.
        Анюта стала пристально разглядывать Бориса, наклонила голову набок, обошла с другой стороны, опять зашла с той же.
        — Немного кривобокий. Но это, наверное, из-за моего портфеля. Ладно, пошли.
        Они остановились перед двенадцатиэтажным домом.
        — Пришли, — сказала Анюта. — Теперь надо на седьмой этаж.
        Анюта смело нажала на кнопку звонка. Подождали. Было тихо за дверью.
        — Никого нет, — сказала Анюта.
        И тут за дверью послышались шаги.
        Высокая красивая женщина стояла перед ними. Она переводила взгляд с Бориса на Анюту, потом опять на Бориса и опять на Анюту. Она молча улыбалась и очень спокойно ждала, что же они скажут. Борис не знал, что говорить, и сказал:
        — Здрасьте.
        — Добрый день, — ответила женщина.
        — Вы приходили к нам в школу, — сказала Анюта, отбрасывая на затылок непослушную свою шапку, — помните?
        — Предположим. Я много выступаю в школах.
        — Вы рассказывали про войну и показывали разные фотографии.
        — Да. И что же?
        — А потом мы с мальчишками провожали вас домой и помогали нести ваши папки и коробки до самой квартиры. Помните?
        — Помню. Это было очень мило с вашей стороны — и мальчишек и твоей.
        — И вы нам показывали в школе настоящую пулеметную ленту, она у вас лежала в коробке.
        — Да, показывала.
        — Ну вот, — Анюта выразительно помолчала. — Нам эта лента очень нужна. Вот так нужна, — Анюта провела ладонью по горлу.
        — Интересно, — медленно, задумчиво сказала женщина. — Лента от старого пулемета системы «максим» очень нужна вам. А зачем?
        Тут Борис набрал побольше воздуха и начал без передышки:
        — Один человек сказал: «У меня есть лента», а Катаюмова, ехидина известная, говорит: «Еще чего», не верит. Тогда он сказал: «Принесу». Конечно, обманывать нехорошо, но она сама до этого довела. Он замечательный человек, он даже самого Хлямина не боится, одной левой может положить Хлямина! А Хлямин — ого! Теперь ленты нет, Катаюмова прохода не дает, он ужасно переживает, а еще деда в школу вызвали. А он на верном пути, еще немного, и отыщется Г.З.В., он еще всем докажет. Лента нужна — во! — и Борис тоже провел ладошкиным ребром по шее.
        Конечно, понять его рассказ было трудно. Женщина и не поняла почти ничего, это было видно по ее лицу.
        Анюта дернула Бориса за пальто и сказала угрожающе тихо:
        — Прекрати.
        Потом повернула свое румяное лицо к женщине:
        — Вы не обращайте внимания, он волнуется, поэтому так непонятно объясняет. Просто у них в школе музей про войну, нужна пулеметная лента. Понимаете?
        — Понимаю, — сказала женщина. — Для школьного музея. Ну что же, у меня не одна лента. Думаю, что смогу вам найти одну. Я надеюсь. Сейчас посмотрю, подождите.
        Она ушла в комнату. Анюта толкнула Бориса локтем в бок, она даже чуть слышно повизгивала от радости, что все так складно получилось.
        Женщина не выходила. Было слышно, как она двинула стулом, заскрипела ящиком. Но вот что-то зазвенело, и она вышла и вынесла им самую настоящую пулеметную ленту.
        — Могу смело подарить вам — это моя личная собственность. А на работе, в обществе «Знание», у меня есть еще. Вот вам бумага, заверните экспонат. Всего хорошего. — И она раскрыла перед ними дверь.
        — Спасибо! — крикнул Борис.
        Когда они оказались на улице, Анюта засмеялась и сказала:
        — Видал? Раз-два — и все. Ты бы сам ни за что не догадался!
        — Конечно, я бы не догадался. Ты, Анюта, очень хорошо додумалась. Ты даже не представляешь, как мне нужна эта лента!
        Они шли обратно. Борис нес два портфеля и сверток с лентой.
        — Давай я что-нибудь понесу, — сказала Анюта.
        — Нет, я сам...
        
        * * *
        На курсах лейтенантов сегодня последний экзамен, кончилось учение лейтенантов. Завтра они получат звездочки на погоны — и на фронт. Прошло почти четыре месяца на курсах, Юра научился ползать по-пластунски, грязная, промокшая шинель не всегда просыхала к утру. Он умеет стрелять и знает, как точно навести ствол орудия, чтобы снаряд летел прямо в цель. Раньше, до войны, Юра часто играл в войну. Они стреляли друг в друга из плохо оструганных дощечек: «Пух! Ты убит». Они были отважными разведчиками, он и Славик, и легко находили Перса, который любил прятаться всегда в одном и том же месте — за дровяными сараями. Дурачок все-таки был — кто же прячется всегда в одном и том же месте? И раздавался победный крик на весь двор: «Перс! Вылезай, мы тебя нашли! Ты за сараями!» До чего же азартно и весело они играли в войну! Как давно это было...
        За четыре месяца от Лили ни одного письма.
        Курс трех лет они прошли за неполных четыре месяца. Юра валится вечером на кровать, засыпает, не успев положить голову на подушку. Может ли человек в такой напряженной жизни мечтать, тосковать? Может. Юра все время, чем бы он ни был занят, ждет письма от Лили. Вот их первая рота сидит в бывшей пионерской комнате, капитан Логинов ведет занятия по тактике. Висит на стене выгоревший текст торжественного обещания, оставшийся с тех давних, давних пор. В углу на тумбочке лежит барабан без палочек. За окном турник, качели, занесенная снегом скамейка и лесенка у волейбольной площадки, где в незапамятные времена Юра любил сидеть, когда судил игру. «Три — пять, подача справа». Иногда Лиля приходила в лагерь играть в волейбол. Она высоко подпрыгивала у сетки, пружинисто и весело стукала по мячу. У Лили тонкие руки, они кажутся слабыми. Но мяч отлетал сильно и точно.
        Лиля не пишет ему. А он опять написал ей:
        «Лиля! Посылаю опять письмо на почтамт. Потому что больше писать мне некуда, а не писать тебе я не могу. Лиля, я все помню, мне очень важно, чтобы ты это знала. А цветок, который я подарил тебе в тот день, жив. Это тоже очень важно. Лиля, я тебя люблю. И это самое важное. Юра».
        Два письма уже вернулись с почтамта. «Адресат не востребовал» — такая пометка была сделана на конверте. Конечно, не востребовал. Как же может Лиля прийти на почтамт, если она воюет где-то далеко от Москвы, там, куда увез ее в ту ночь длинный темный эшелон.
        Но он все равно посылает ей письма на почтамт, пока не получил номера ее полевой почты.
        Капитан Логинов говорит:
        — Заканчиваю последнее занятие. Встретимся на днях на государственном экзамене.
        И вот уже экзамены позади, завтра они уедут из этого места, из уютной деревни Пеньки. Такая мирная была жизнь в последние месяцы — аккуратно заправленные койки, столовая с горячим супом, торфяной синий дымок над крышей кухни. Носов, Хабибуллин, Терехов. Письма от мамы, ее тревоги — как кушаешь, не простудись. Все это был, оказывается, его дом. Где человек прижился, там его и дом.
        Скоро этого дома не будет.
        Старшина Чемоданов подходит к Юре:
        — Сейчас двенадцать ноль-ноль. До вечера можешь ехать в город, отличник.
        Какое славное курносое обветренное, красное, доброе лицо у старшины Чемоданова! Замечательный человек старшина Чемоданов!
        Электричка ехала слишком медленно. Автобус от вокзала тащился по Москве еле-еле. Юре казалось, что прошло полдня. Часы на углу показывали час дня. Неужели всего час он в дороге? Время умеет шутить шутки. Он влетел в свою квартиру, он в этот раз почти не надеялся застать письмо от Лили. Домой написать могла только она. Мама и отец писали ему на курсы. Вошел в кухню — пустой стол. От Лили ничего нет. И стало ему пусто, он понял, что все равно надеялся. Уговаривал себя, что не верит в письмо, а сам верил. Хоть два слова, хоть одно. Ничего.
        Тетя Дуся на заводе. В квартире пусто, тихо. Чего он мчался? Никто его не ждет. Он вошел в свою комнату, пыль на пианино особенно видна. Мама не выносила пыли. Как мама там существует без пианино. Она пишет, что есть инструмент в клубе «Катушка». Странное название. Он напишет маме, как перед самым отъездом на фронт был дома, вытер пыль с ее пианино. Мама всегда хотела научить Юру играть, а Юра сопротивлялся.
        «Не обязательно быть Львом Обориным, — говорила мама, — будешь играть для себя. Это большое утешение в жизни — играть для себя».
        «Не хочу я играть для себя», — упирался Юра.
        Так и не пошло дело дальше хроматических гамм. Хроматические. Смешное слово, хромают они, что ли? У Юры — безусловно. Он открыл крышку, нажал на клавиши — до, ре, ми, фа, соль. Беспомощные, отрывистые звуки, шаткая лесенка. Хорошо бы уметь извлечь из этих клавиш хоть какую-нибудь музыку. Утешение. Он, кажется, начинал понимать, что имела в виду мама, когда говорила это немного старомодное слово.
        Он закрыл пианино, поднялся — очень пусто и неприкаянно, когда спешишь ни к кому. И вдруг в окно застучали. Он вздрогнул, мелькнула шальная мысль: «А если она? Лиля?»
        К стеклу приплюснулся побелевший плоский нос. Валентина.
        Валентина! Он почему-то совсем забыл о ней. Он в этот день помнил только о Лиле. И было ему очень грустно. Писем нет, цветок, конечно, завял, нет же на свете вечных цветков.
        — Юра! Зайди к нам!
        Она стояла во дворе, нога уже не была забинтованной.
        — Я иду с завода, я теперь на заводе работаю, а мне старик Курятников говорит: «Юра приехал». Я бегу, а ты сидишь. Когда тебе на фронт?
        — Завтра, Валентина. Как твоя нога?
        — Заживает. Пошли к нам, Юра.
        Они идут по двору, Валентина немного прихрамывает.
        — Ты совсем хорошо шагаешь, Валентина.
        — Правда почти незаметно? — сияет она. — Врач Надежда Исаевна говорит, что у меня нечеловеческая воля. Я даже не знаю, почему она так говорит.
        У Валентины в глазах сияют золотые точки, а веснушки пропали, потому что уже зима. Старенькое пальто, она в нем еще в десятом классе ходила и в девятом тоже в нем.
        — Юра, ты сейчас такое увидишь! — Она распахивает дверь, смотрит на Юру блестящими от радости глазами.
        На окне стоит цветок. Он покрыт яркими малиновыми колокольчиками, крупными и тяжелыми. Они свисают вниз, и кажется, могут зазвенеть, как колокола. Они горят, будто внутри каждого цветка светится маленькая лампочка.
        — Вот это да! Слушай, Валентина, такого не бывает.
        — А вот бывает. Видишь, Юра? Он в один день зацвел. Еще вчера не было ни одного цветка. Представляешь?
        Она погладила ладонью осторожно цветок. И он тоже дотронулся до бархатистого колокольчика. Он был прохладный. Символ, примета, надежда.
        — Садись, Юра, я колбасу пожарю. Нам на мясные талоны колбасу дают, вчера взяла.
        Бабка Михална молча смотрела на Юру. Она шила что-то пестрое, на краю стола лежали лоскуты, длинные ножницы.
        Юра, сам не зная, как созрело решение, шагнул, схватил ножницы и срезал цветок под самый корень. Сочный стебель хрустнул под ножницами, в горшке остался торчать коротенький зеленый огрызок. Цветок Юра держал в руке.
        Валентина схватилась за щеки.
        — Ты что? Ты зачем? Я так берегла его!
        Он молчал. Как объяснить ей? Он и сам себе не мог ничего объяснить.
        Бабка бросила шить, смотрела на Юру, на Валентину, потом сказала:
        — Не поймешь ничего. — И снова застучала швейной машинкой, быстро и сердито завертела ручку.
        Юра взял с этажерки толстый словарь, открыл посредине, положил срезанный цветок между страницами.
        — Вот так, Валентина. Пусть лучше сохранится таким, чем завянет и облетит. Поняла?
        — Ну как же ты мог?
        — И больше об этом не говорим, хорошо? Пойду поброжу немного.
        — А поесть?
        — Спасибо, не буду.
        Он шел по своему городу. Дома разрисованы пятнами, чтобы сверху было не понять, дом или роща. Грузовики с закрашенными фарами, только щелки оставлены. Притаившийся город, как солдат в окопе.
        Он шел по широкой улице, людей совсем мало. Вот здесь они шли с Лилей. Вот там, через квартал, ее переулок.
        Вдруг он увидел девушку — светлые волосы, серое пальто. Сердце прыгнуло, покатилось вниз. Хотел крикнуть, позвать — горло перехватило. Она уходит! Рванулся за ней, она шла быстро. Лиля, Лиля. Значит, ты просто не хочешь получать мои письма? Забыла все, что так важно? Она свернула в переулок, в тот самый! Она идет к себе домой! Стуча ботинками, он бросился за ней. Серое пальто, светлые волосы. Она слышит его топот и ускоряет шаг. У самого подъезда он догнал ее:
        — Лиля!
        Она наконец обернулась. Совершенно чужое лицо. Маленькие темные глаза, накрашенный ярко рот. Не Лиля. И нисколько не похожа на Лилю. Совсем ничего общего.
        Чужая девушка пожала плечами, сказала:
        — Ненормальный! — и ушла в подъезд.
        Он долго стоял на месте. Вот красная дверь, вот немного стершаяся надпись: «Здесь будет наша встреча». Он отковырнул от угла кусок штукатурки и обвел каждую букву, чтобы были они поярче, чтобы не стерлись. «Здесь будет наша встреча».
        Потом он пошел обратно. Время тянулось медленно. Юра сам не заметил, как оказался на этом месте. Заснеженная горка, заснеженные улицы и здания, красная кирпичная стена, на фоне стены — школа. Маленькая какая, оказывается. Всегда она казалась ему огромной, его школа. Окна школы перекрещены лентами, вьется по снегу дорожка к школьной двери. Странно: вся жизнь переменилась, перевернулась, а школа стоит, звенят звонки, кто-то сидит за его партой, решает примеры, учит стихи.
        Идет по тропинке женщина. Белые ботики на каблуках, синее пальто с пушистым воротником.
        — Варвара Герасимовна!
        Она присмотрелась, узнала его, охнула, бросилась к нему:
        — Юра! Как ты, Юра?
        Он нес ее старенький портфель. Голос у нее все тот же — учительский, размеренный.
        — Наши почти все на фронте. И девочки ушли некоторые — Лена, Сашенька, Маруся. Пишут редко, война. Валентина иногда забегает ко мне. Я о тебе знаю от нее.
        — Завтра нас увозят на передовую, Варвара Герасимовна. Хорошо, что я вас встретил.
        — Ты очень вырос, Юра. Ты стал взрослым. Мужчины всегда воевали, когда случалась война, — такая историческая роль мужчины. Согласен?
        — Согласен. А как вы живете, Варвара Герасимовна?
        — Как живет учительница? Учу детей. Дали нам участки в Ростокино, весной посадим картошку. Если вырастет, можно будет продержаться следующую зиму. Сын Павлик часто болеет, маленький еще, а я много в школе и мало с ним. А муж на фронте, как у всех людей.
        — Пишет?
        — Давно ничего нет. — Она помрачнела. Из-под вязаной серой шапочки выбивались светлые волосы, блеснула седина, а может быть, Юре показалось.
        — Напишет скоро. Письма ужасно плохо идут, долго да и теряются.
        — У меня беда, Юра. Выселяют из комнаты. Может быть, из-за этого придется уйти из школы, поступить на завод.
        — Как — на завод? Кем — на завод?
        Юра даже представить себе не может Варвару Герасимовну без школы, а школу — без Варвары Герасимовны.
        — Кем? Ну, мало ли... Делопроизводителем, счетоводом каким-нибудь. Дело в том, что комната у нас от завода, ее муж получил перед войной. А теперь она нужна заводу, эта комната.
        — Подождите, Варвара Герасимовна, — Юра остановился. — Вы не можете уйти из школы. Как же вы без школы?
        — Что же делать, Юра? Ходить, хлопотать, доказывать, бороться за себя я, к сожалению, не умею. Такой уж у меня недостаток — не умею.
        Она стояла перед ним, маленькая, чуть сутулая, падал бесшумный легкий снежок на серую шапку, на плечи, на пушистый воротник пальто.
        — Мне пора, Варвара Герасимовна, извините, до свидания. Мне скоро на курсы. Старшина Чемоданов шутить не любит.
        — До свидания, Юра. Пиши. Воюй смело, береги себя, Юра!
        Он бежал по улице, поскальзывался на поворотах и снова бежал. В заводоуправление он ворвался красный, голова взмокла под ушанкой.
        — Мне к директору, — сказал Юра девушке в приемной.
        — Занят директор. У нас заказы для фронта, он пятые сутки с завода не уходит.
        — У вас заказы, а я сам сейчас на фронт! Пропустите, нет времени, девушка.
        И Юра решительно открыл толстую и высокую дверь директорского кабинета.
        Человек в полувоенной гимнастерке без погон сидел за огромным письменным столом. Твердо посмотрел на Юру:
        — Слушаю.
        Но тут на его столе зазвонил телефон, он поднял трубку и сказал теперь уже в нее:
        — Слушаю.
        Некоторое время послушал, потом отрывисто, командирским тоном:
        — Открытые платформы не годятся. Нужны пульманы или коробочки... А я говорю — надо. Отвечать будете не передо мной, а в наркомате. Все. Слушаю, — повернулся он к Юре. Нетерпение в его глазах. Как будто Юра его задержал, а не разговор по телефону задержал Юру в его кабинете.
        Юра хотел рассказать, какая замечательная учительница Варвара Герасимовна. Как она умеет преподавать историю так, что каждый человек чувствует себя исторической личностью. Потому что она, талантливый педагог, вселяет в своих учеников чувство причастности всему, что происходит с твоим народом. И вот теперь война, ее муж воюет, она о нем ничего не знает. А маленький Павлик болеет. И она не умеет сказать за себя. А это не недостаток, это, может быть, как раз достоинство — не уметь сказать за себя.
        Но все это объяснять было долго и нельзя. И Юра сказал только одну фразу:
        — Варвара Герасимовна учитель, больше никем быть не должна, ее нельзя выселять из комнаты, она жена фронтовика, и Павлик совсем маленький, лет шесть всего.
        Директор слушал, смотрел внимательно и устало. Прикрыл глаза. Потом подвинул Юре листок, ручку.
        — Пиши здесь фамилию ее, имя и отчество. Ты кто? Ученик ее? Верю, что хорошая учительница. Прослежу, не выселят. Ты на фронт?
        — Завтра.
        — Счастливо вернуться, ученик.
        Директор устало потер щеки и глаза ладонями, помял немного в руках свое лицо. Юра вспомнил: папа так делал, когда хотел отогнать усталость.
        Юра помчался к остановке автобуса, в электричку вскочил на ходу, автоматических дверей тогда не было и тамбур был открыт.
        На фронт их отправили в ту же ночь. В теплушке было тесно, темно. Пахло махоркой, сырыми шинелями, сапогами. Юре казалось, что теплушка - — дом, уютный и надежный.
        * * *
        Кончились уроки, Муравьев не пришел. Он и не обещал сегодня прийти, но Борис очень ждал и почему-то был почти уверен — Муравьев придет. Он должен прийти, ведь у Бориса в парте лежит сверток. А в нем, в этом свертке, не мясорубка, не какая-нибудь ерунда, а самая настоящая пулеметная лента. Тяжеленькая, ржавая, старая, без патронов — настоящий музейный экспонат. А Муравьев не идет, Борис напрасно прождал его все перемены.
        Кончился последний урок.
        — Ты почему не идешь домой? — спрашивает Лена, аккуратно складывая книжки в ранец. — Опять учительница наказала?
        Лена была бы рада, если бы наказала. Почему бывают такие зловредные люди?
        — Сама ты наказанная. — Борис даже головы не поворачивает в ее сторону. — Все из школы одни ходят, а тебя, как в детском саду, за ручку водят. Что, съела? Мне даже стыдно за тебя перед другими.
        — Это перед какими другими? Это перед той неаккуратной и невоспитанной девочкой неизвестно из какой школы? Тоже нашел подругу!
        Лена выплывает из класса. Она сто раз неправа, но вид у нее такой уверенный и довольный, как будто неправы все на свете.
        Борис остался один в классе. Галина Николаевна сказала:
        — Борис, мы будем спускаться в раздевалку организованно. А тебе что, нужно особое приглашение?
        — Я еще не иду домой, меня один человек ждет.
        — Ох, Борис, вечно у тебя все не как у людей! — покачала головой учительница, но настаивать не стала, увела ребят.
        Борис подождал еще немного, но уже было ясно — Муравьев не придет. Придется подняться на третий этаж. Очень не хотелось Борису идти туда одному без Муравьева. Потому что Хлямин, конечно, там разгуливает, и этот Хлямин только и ждет случая, чтобы прицепиться к человеку, который его не трогает, а идет себе спокойно по своим делам.
        Борис взял сверток, прижал его к груди и пошел по лестнице наверх. На третьем этаже пятиклассники и шестиклассники прохаживались по коридору, но это только некоторые. А остальные бегали, визжали, играли в чехарду, перескакивая с разбегу через тех, кто стоял нагнувшись и ждал, пока через него перескочат. Очень громким был этот третий этаж, гораздо громче, чем второй, где учился Борис.
        — Ха! Кто это к нам пришел? — вдруг сказал голос рядом с Борисом.
        Хлямин ухмылялся во весь рот, его ручища с растопыренными пальцами протянулась к свертку:
        — Малолеток явился, что принес? Сейчас посмотрим, может, пригодится.
        Хлямин схватился за сверток, вот сейчас он отнимет у Бориса этот прекрасный сверток, и всё, и неизвестно, что тогда будет.
        Борис зажмурился, он знал — пощады не будет. Он приготовился к самому худшему. Но что случилось? Почему Хлямин вдруг отпустил его? Почему стало тихо вокруг? И почему потихоньку проходит это ужасное чувство одиночества и беспомощности?
        Борис приоткрыл один глаз. И сразу увидел Костю. Он держал Хлямина за руку выше локтя, держал, видно, крепко, потому что Хлямин морщился и тянул:
        — Пусти! Что пристал? Кого я трогал? Ты видал? Пусти, ну пусти же, больно же!
        — Да ну? Больно? Бедняжка!
        Вокруг стояли большие ребята, они засмеялись. А Костя сказал:
        — Еще раз тронешь Бориса, будешь иметь дело со мной. Понял?
        — И со мной, — сказал голос за спиной Бориса.
        Борис сразу узнал этот голос, обернулся — за ним стоял Муравьев. Он запыхался, видно, прибежал только что.
        — А я его и не боюсь ни капли, — сказал Борис и отодвинулся немного поближе к Муравьеву.
        — Ты все понял, Хлямин? — еще раз спросил серьезный Костя.
        — Понял, пусти.
        Костя отпустил, Хлямин быстро ушел. Тут зазвенел звонок, все стали расходиться по классам. Муравьев сказал Борису:
        — Ты чего пришел? Подождешь меня?
        — Смотри, что я принес. — У Бориса горело лицо, счастливые глаза сияли. — На, посмотри. — Борис протягивал Муравьеву сверток.
        — Что там?
        — Нет, ты разверни, разверни! — Борис подпрыгивал от нетерпения.
        Они стояли вдвоем у окна, Муравьев положил сверток на подоконник, снял бумагу, на подоконник со звоном выскользнула длинная тяжелая пулеметная лента.
        — Лента, — растерянно произнес Муравьев, от волнения у него вместо крика получился шепот. — Лента. Борис! Самая настоящая.
        — Лента к пулемету системы «максим», — говорит Борис, стараясь сохранить солидность. — Вот сюда вставлялись патроны.
        — Борис! Ну, это, знаешь... Где ты ее достал?
        Муравьев перебирает пальцами ленту, гладит ее. Изъеденные ржавчиной гнезда для патронов, темно-бурый металл. Где побывала эта лента? Где люди, стрелявшие из пулемета «максим»?
        — Муравьев! Звонок давно был! — Учительница литературы Вера Петровна стоит у двери класса, держит под мышкой журнал, сердито смотрит на Муравьева. — Неужели тебе требуется особое приглашение, Муравьев? Вечно ты, Муравьев!
        — Иду, Вер Петровна! —Муравьев сказал это таким радостным голосом, что очки Веры Петровны от удивления чуть не поползли на лоб. — Борис, подожди меня, у нас последний урок, — сказал Муравьев, убегая в класс.
        Борис остается в коридоре третьего этажа. Он теперь никого не боится, он спокойно заворачивает ленту в бумагу и ждет Муравьева. До чего же обрадовался Муравьев! А Борис доволен, кажется, еще больше...
        
        * * *
        Борис сидел на корточках, прислонившись спиной к стене, и терпеливо ждал, когда выйдет Муравьев. Время тянулось медленно, Борису надоело ждать, ему хотелось поскорее вместе с Муравьевым нести в исторический кабинет пулеметную ленту. Он представил себе, как все удивятся. Катаюмова скажет: «Ах, неужели это пулеметная лента? Как я восхищаюсь Муравьевым». А Борис и виду не подаст, что он имеет к этой ленте какое-то отношение. Муравьев обещал, Муравьев и принес. Потому что Муравьев такой человек — он зря не скажет. И Костя с большим уважением посмотрит на Муравьева и скажет: «Муравьев очень серьезный человек», а если уж Костя кого-нибудь назовет серьезным, значит, нет похвалы выше. И Валерка потрогает ленту и присвистнет, а потом скажет: «Ну ты, Муравьев, даешь». Да, Валерка, пожалуй, именно так и скажет, это в его характере. А самое главное — Варвара Герасимовна. Она увидит ленту, обрадуется и скажет: «Муравьев, я всегда верила в тебя. Теперь у нас, ребята, настоящий музей, в нем есть такой ценный экспонат — настоящая, совершенно подлинная пулеметная лента. А чья это заслуга? Ну конечно, Муравьева,
лучшего нашего разведчика из группы «Поиск». Давайте все скажем ему спасибо и пожмем его мужественную руку». Вот что скажет Варвара Герасимовна. А может быть, учительница хоть чуть-чуть догадается, что и человек, который скромно помалкивает в сторонке, тоже имеет кое-какие заслуги в этом деле с лентой? Борису в глубине души, конечно, хочется, чтобы Варвара Герасимовна все-таки почувствовала, что это так. Но при этом Борис и виду не подаст — он промолчит с достоинством настоящего друга. Вся эта картина, которую Борис вообразил, чрезвычайно ему нравится, и он снова и снова представляет себе, как все будет.
        Когда зазвенел звонок, Муравьев первым выскочил из своего пятого «А». Он в ту же минуту оказался около Бориса.
        — Пошли, Борис.
        — Держи, — Борис отдал Муравьеву ленту.
        В кабинете истории была одна Варвара Герасимовна, она проверяла контрольные.
        — Подождем, пока наши соберутся, — сказал Муравьев Борису и прикрыл дверь кабинета истории. Варвара Герасимовна их не заметила, она перелистывала тетради, помечала что-то на полях красной ручкой. — Они все придут, сегодня как раз четверг, — добавил Муравьев.
        Борис сразу понял, что Муравьеву хочется отдать пулеметную ленту при всех, а не только одной учительнице.
        Они отошли в сторону и стали ждать. Первой в кабинет истории прошла Катаюмова. Она увидела Муравьева с Борисом и сказала вредным голосом:
        — А вы опять шепчетесь? У нас сегодня собирается группа «Поиск», вам что, нужно особое приглашение?
        Муравьев не успел ничего ответить, Катаюмова уже закрыла за собой дверь. Костя с Валеркой шли следом, Костя сказал:
        — Муравьев, пошли, чего вы там стоите в стороне?
        Валерка подмигнул Борису. Борис заулыбался.
        Муравьев сказал:
        — Мы сейчас придем.
        И вот они входят в кабинет истории. Все сидят на своих местах Катаюмова перед Варварой Герасимовной, Костя у карты Древней Руси, по которой скачут черные всадники. А Валерка, по привычке, на последней парте. Борис садится. А Муравьев продолжает стоять, лицо у него торжественное. Он держит газетный сверток так, что всем его видно, с любого места.
        — Садись, Муравьев, что же ты стоишь? —спрашивает Варвара Герасимовна.
        — Что у тебя в бумаге? — спрашивает Валерка.
        — Мясорубка опять, — замечает Катаюмова.
        Все смеются, и Борис думает:
        «Смейтесь, смейтесь, скоро вы перестанете смеяться, раскроете рты от изумления и восторга».
        — Это не мясорубка, — говорит Муравьев очень спокойно. — Это знаете что? Пулеметная лента. — И он разворачивает сверток.
        Лента выскальзывает на стол, все вскакивают, подходят к столу, берут ленту в руки. Варвара Герасимовна тоже подходит, отложив контрольные. И тоже берет ленту, и она свисает тяжело, позванивает, качаясь на руке учительницы.
        — Подумать только, — наконец произносит Катаюмова, — теперь у нас есть новый экспонат. А я была уверена, что Муравьев врет.
        — Ну зачем так? — останавливает ее Варвара Герасимовна. — Муравьев обещал принести ленту, и в конце концов Муравьев принес ее. А ты несправедлива к Муравьеву.
        — Теперь напишем табличку, — говорит Костя: — «Лента пулеметная». Да, Варвара Герасимовна?
        — Конечно. И припишем, что ленту подарил музею Муравьев, ученик пятого класса.
        — Ну, Муравьев, ты даешь! — в полном восторге произнес Валерка.
        Борис сидел молча. И хотя каждый сказал не совсем то, что предполагал Борис, и никто не замер от восхищения, все равно ему было очень приятно. Потому что на столе лежала настоящая пулеметная лента. А около стола стоял и улыбался, хотя старался быть невозмутимым, его друг Муравьев.
        И даже когда Катаюмова говорит: «Каждый может достать пулеметную ленту, подумаешь!», даже тогда Борис продолжает радоваться. Потому что никто не слушает ехидную Катаюмову, а все хвалят Муравьева.
        — Где бы нам теперь планшет добыть? — говорит Костя, когда все вдоволь налюбовались прекрасной ржавой, самой настоящей пулеметной лентой. — Нам бы все-таки отыскать того, кто письма присылал. Вот тогда был бы «Поиск» как поиск.
        — А мы найдем, мы уже почти нашли, — вдруг говорит Муравьев.
        — Кто — мы? — спрашивает Варвара Герасимовна, и все замолкли, уставились на Муравьева.
        — Как — кто? Я и Борис. Мы уже почти знаем, кто такой Г.З.В., — очень уверенно говорит Муравьев.
        Борис ерзает на своем стуле. Что он такое несет, Муравьев?
        Какого Г.З.В. они знают? Ничего похожего! Но Муравьев, на которого из-за радости с лентой нашло самое настоящее вдохновение, продолжает:
        — Просто не люблю говорить раньше времени. Все расскажем потом.
        — Когда — потом? — сердится Катаюмова. — Нечестно заводить отдельные тайны. Все хотят знать!
        — Мало ли что хотят, — вдруг безжалостно смотрит на Катаюмову Муравьев. — Через неделю все узнаешь, Катаюмова.
        — Через неделю? — Она встряхивает своей красивой головой. — А сам опять будешь целый год за нос водить?
        Варвара Герасимовна говорит спокойно:
        — У нас, я считаю, нет оснований не верить Муравьеву. — И она кивает на пулеметную ленту: — Борис, убери экспонат в шкаф, вон в тот, пожалуйста.
        Борис берет ленту, кладет ее на полку, закрывает стеклянную дверцу. За стеклом лента выглядит еще лучше: она поблескивает таинственно, и ржавчина не так заметна.
        * * *
        Машина едет по полю, где совсем недавно шел бой. Развороченная воронками земля, подбитые танки. Можно ли привыкнуть к войне? Даже теперь, после трех лет фронта, Юра считает, что нельзя. Воюют, выполняя свой долг.
        Грузовик тяжело переваливается на каждой рытвине, скрипит расшатанный кузов. Юра сидит в кабине рядом с шофером.
        Когда машина наклоняется влево, Юра наваливается плечом на водителя. А он, голубоглазый, обветренный, очень молодой, говорит:
        — Товарищ лейтенант, вы из Москвы? Из самой-самой Москвы?
        — Да. А как ты догадался?
        — А сам не знаю. По разговору, наверное. Я сам из Курской области.
        Помолчали. Сосредоточенно смотрит парень на дорогу. Поехали лесом, машина подпрыгивает на корнях старых деревьев, выступающих из земли.
        — У нас в Курской области река Сейм, не слыхали? Прозрачная река, вода в ней холодная, а по берегам клен растет, сосна красная. Моя деревня на высоком берегу, далеко видно. И летают над рекой стрекозы — голубые, зеленые. А в заливе цапли рыбу ловят.
        Юра сам не знает, почему именно ему, этому совсем незнакомому парню из Курской области, стал он рассказывать про Лилю. Почему именно в тот день явилась острая потребность поделиться? Долго держал все в себе, а тут вдруг заговорил.
        — В детстве увидел девочку и полюбил. Думаешь — детство, глупость? Нет, любовь в любом возрасте — большое чувство. И к кому когда она придет, никто не знает. Полюбил, потом долго не виделись, но не забыл ее, Лилю. А был мальчишкой, найти не сумел, не решился — так и жил, вспоминая. И вот встретил на улице. Взрослая, красивая. Я ее сразу узнал. А потом и она меня вспомнила.
        Машина пошла медленно, еле-еле.
        — Ты что так медленно едешь? Давай скорее, меня ждут в части.
        — Рассказывайте, товарищ лейтенант, рассказывайте.
        Водитель смотрит умоляюще, а машину ведет еще медленнее.
        И Юра перестает настаивать. Он рассказывает про цветок, который зацвел малиновыми колокольчиками. Письма возвращаются с почтамта. Глупо, конечно, писать ей на почтамт — где почтамт, а где фронт. И она на фронте с первых месяцев войны. А на заколоченной двери надпись: «Здесь будет наша встреча».
        — Ну, товарищ лейтенант, дальше-то что было?
        Медленно ползет по лесной дороге машина, водитель даже шею вытянул в Юрину сторону, так внимательно слушает, ловит каждое слово.
        — Да поезжай ты быстрее. В другой раз доскажу, что ты?
        — А вдруг меня убьют? Или вас? Нет уж, рассказывайте сейчас.
        И Юра вдруг понял, что его история — его надежда, его Лиля, его письма, — все это может быть важным не только для него. От его надежды идет, может быть, свет надежды, который вдруг оказался так нужен этому парню с реки Сейм, где летают синие и зеленые стрекозы, а вода прозрачная и холодная, потому что быстрая. А может быть, парень просто любит всякие истории? Или ждет, что все завершится счастливым концом?
        Юра рассказывает, в его рассказе перемешалось два образа — девочка в синем сарафане, собирающая тихим летним вечером теплые шишки под соснами, и девушка, окончившая курсы связисток, бегущая к воинскому эшелону по темным путям вокзала.
        «Юра! Я напишу! — Он слышит ее голос. — И ты напиши. Юра!»
        Он пишет, а от нее за все годы ни одного письма.
        — Вот и все, — говорит Юра. — Как раз сегодня три года, как расстались, двадцать седьмое июля.
        Юра замолчал. Нет счастливого конца.
        — Напишет, — очень уверенно говорит шофер, сдвигает пилотку на одну бровь, включает полный газ.
        Машина рванулась вперед, как будто прыгнула. Но, проехав совсем немного, резко остановилась: на дороге стоял другой грузовик, водитель сидел на подножке своей машины, махнул им — «стойте».
        Когда они остановились, пожилой шофер чужой машины сказал:
        — Не ездите по этой дороге, там, впереди, взрыв только что был, прямо свету конец. На самой дороге снаряд рванулся, воронка такая, какой я за всю войну не видал.
        Их машина поехала лесом, в объезд. Молчали. Потом водитель сказал:
        — Товарищ лейтенант ваша Лиля нас спасла.
        Юра удивленно посмотрел, не понял. Потом сообразил: если бы он не рассказывал о Лиле, они бы ехали на полной скорости и как раз оказались бы там, где разорвался снаряд. Лиля спасла.
        Вечером он напишет ей: «Лиля, ты спасла меня. А себя? Где ты? Отзовись».
        * * *
        В блиндаже уютно горит свечка, горячий стеарин стекает в пустую консервную банку из-под американской тушенки. В углу на еловых лапах, укрывшись плащ-палаткой, спит капитан Киселев.
        Раздается грохот, сыплется земля с потолка на письмо. Юра стряхивает с листка мусор и читает письмо. Днем принесли ему письмо, а прочесть было некогда.
        — Гремит, — говорит Киселев, — гроза, наверное.
        Юра понимает, что капитан говорит во сне. Бой гремит недалеко, а не гроза. Снится, наверное, капитану, мирная летняя гроза, лиловая туча, изрезанная голубыми молниями. До войны мама считала, что гроза — это опасно. И еще были разные опасности. Не промочи ноги, Юра. Не пей сырой воды, Юра. Смотри не вспотей, а то простудишься. И еще: не ешь немытое яблоко, может заболеть живот. Мирные, милые мамины страхи. Посмотрела бы она теперь на своего сына. Небритый — не успел перед боем. С красными глазами — две ночи без сна. С сединой, пробившейся так рано. С большими руками, в больших сапогах, широкоплечий человек.
        А ему так бы хотелось увидеть сейчас маму! Он только здесь, на фронте, понял, что такое мама. Самый любящий тебя на всем свете человек — это мама. Смешные ее заботы, пустяковые тревоги, раздражавшие тебя страхи — все это была любовь к тебе. И постоянная о тебе забота. О тебе, а не о себе.
        Отец написал ему недавно:
        «Мы с тобой солдаты, нам достается война. А маме нашей всех труднее: ей достаются тревога, беспокойство, ожидание. Пиши чаще, сынок».
        А сегодня Юра получил письмо от Варвары Герасимовны.
        «Милый Юра! Все у меня хорошо, живу в своей комнате, сын мой Павлик чувствует себя лучше, почти здоров. Завод дал дров. Кто-то ходил на завод, хлопотал за нас, а кто, так и не знаю. Но благодарна всем сердцем.
        Работаю в нашей школе. Знаешь, без школы жить не могу. Только вот школы теперь разделили на мужские и женские. Наша — женская...»
        Юра представил себе: по дорожке вверх поднимаются к школе одни девочки. Странная картина. В классах одни девочки. На переменах в коридорах тихо, чинно — девочки прогуливаются парами. Хотя — какие девочки, а то, может быть, и бегают и шумят.
        «Юра! Помнишь географа? Он ушел в ополчение нашего Ростокинского района, и скоро письма перестали приходить. Пропал без вести. Два года с лишним мы ничего не знали. Теперь выяснилось — попали они в окружение, их прятали колхозники. Но немцы нашли, угнали на работу в Германию. На этом след пока теряется».
        Вспомнился географ. Лысина сияет. Скрипучий голос, въедливый взгляд. Он был глубоко убежден, что каждый обязан знать про Дарданеллы, про Канин Нос. Ну никак не прожить человеку без Канина Носа. Чудак. А может быть, и правда не прожить? Кто знает так уж точно, без чего можно прожить, а без чего нельзя?
        Теперь этот человек, которого Юра не может вспомнить без указки, пропал без вести. Невозможно вообразить, как учитель держит в руках оружие. Как шагает в строю. Он всегда немного сутулился. Ходил как-то боком, сам себе наступал на ноги.
        Теперь Юре кажется, что географ был его любимым учителем. Планер достал для школы. Учил ребят летать. Не вспоминается, как терзал его географ своими контурными картами. А вспоминается серый планер в небе, острые крылья в синем небе. Зеленая горка, школа блестит окнами. А планер кружит, парит над всем.
        * * *
        Когда Борис и Муравьев оказались одни на улице, Борис хотел спросить: «Зачем ты, Муравьев, опять наобещал всем то, чего мы сделать не можем? Не успели кончить эту историю с лентой, а ты опять». Все это Борис хотел произнести, когда они будут с Муравьевым одни. Но он посмотрел на обескураженное, виноватое лицо Муравьева и ничего не сказал. Конечно, Муравьев старше Бориса и вообще очень умный. Но сегодня он сделал глупость: бухнул ребятам и Варваре Герасимовне про Г.З.В., и что теперь делать, совсем неизвестно. Где его искать, этого Г.З.В.? Зачем он написал всем письма? Чего он хотел? Чтобы его искали? Но его ищут и не могут найти уже почти полгода.
        — Сам не знаю, как получилось, — вздохнув, бормочет Муравьев. — У меня всегда так — из меня обещание вылетает, а потом только я успеваю подумать: что это я такое пообещал?
        Муравьев расстраивается, ругает себя, и Борису, как всегда в таких случаях, становится жалко Муравьева.
        — Ладно, ты не переживай. Может, мы его и найдем. Не на Луне же он, правда? Где-нибудь есть этот Г.З.В. А мыто с тобой как возьмемся, так и отыщем.
        Они идут мимо бульвара. Снег совсем растаял, по черному сырому асфальту, которым залита аллея, прогуливаются люди с собаками. Звонкими голосами кричат маленькие дети.
        Борис и Муравьев садятся на скамейку, и Муравьев говорит:
        — Теперь, Борис, ты расскажи все-таки, где ты раздобыл пулеметную ленту. Это же совершенно невероятное дело — достать самую настоящую ленту. А ты достал.
        — Ничего особенного, — отвечает Борис. Ему так хорошо оттого, что Муравьев сказал именно эти слова! И он некоторое время сидит молча рядом с Муравьевым, а потом рассказывает о том, как они с Анютой ходили к той женщине из общества «Знание», как все ей объяснили про музей, как женщина отдала им ленту.
        — Это знаешь, Муравьев, кто все придумал?
        — Кто?
        — Не знаешь. Анюта, вот кто.
        — Ну да! Та маленькая девчонка?
        — Какая же маленькая? Она уже в первом классе учится.
        Проходят мимо скамейки разные люди, одни спешат, другие прогуливаются. Одни с собаками, другие сами по себе.
        И вдруг недалеко от скамейки раздается мужской голос:
        — Сильва! Ко мне! Иди рядом!
        Борис и Муравьев одновременно вздрагивают. По дорожке чинно шагает Сильва, золотистые уши мотаются в такт шагам. Кудрявый короткий хвост довольно виляет. А рядом с собакой идет совершенно незнакомый пожилой человек. Синий тренировочный костюм с белой полоской на воротнике и белыми лампасами на брюках. В руке — снятый с Сильвы поводок, блестит на закате лысая круглая голова.
        — Сильва! Ты будешь слушаться? А то пойдем домой!
        Собака послушно пошла рядом с его ногой.
        — Он, — прошептал Муравьев. — Анютин сосед приехал.
        — Ага, приехал. Собаку отнял.
        Борис сразу подумал, что Анюте, наверное, было грустно отдавать Сильву хозяину. Но Анюта, наверное, даже виду не подала — вернула, и все. Такой уж она самолюбивый и гордый человек — Анюта.
        — Давай подойдем к нему, — говорит Муравьев.
        — Не знаю даже, — нерешительно мнется Борис. — Что мы ему скажем-то?
        — Скажем, что у нас музей. Скажем, что нам нужны экспонаты. Давай подойдем, ну чего ты?
        Муравьев уже встал и переминается от нетерпения с ноги на ногу. Борис тоже поднимается со скамейки. Они догоняют лысого хозяина Сильвы.
        — Скажите, пожалуйста, вы уже вернулись? — Это Муравьев, не зная, как начать, задал первый вопрос.
        — Да, представьте себе, — отвечает человек, нисколько не удивляясь, что они к нему пристали с вопросами. — Впрочем, это вы могли заметить.
        — Ну да, мы заметили. Смотрим — Сильва идет и ведет вас. То есть наоборот, вы ведете Сильву, конечно.
        Старик стоял перед ними, Сильва скромно сидела у его ноги. Старик смотрел иронически на Муравьева, на Бориса и опять на Муравьева.
        — Ну, что же вы, друзья, хотите мне сказать? Я весь внимание.
        Муравьев хотел все объяснить спокойно и толково. А получилось немного бестолково;
        — Понимаете, у нас музей и группа «Поиск», чтобы искать. Там есть котелок и фотография и еще письмо, только буквы стерлись почти совсем. Но это не мы нашли, а совсем другие люди. А мы нашли - пока только пулеметную ленту, очень хорошую, самую подлинную и настоящую. Но — всего одну ленту. А тут как раз вас встретили.
        Старый человек опустился на скамейку и задумался о чем-то. Муравьев и Борис стояли рядом и ждали. Нетерпеливому Муравьеву стало казаться, что человек вообще забыл об их существовании, так долго он молчал и думал. И Борису тоже стало неловко: что же они тут стоят, если он не хочет с ними разговаривать?
        Но вдруг Сильва потянула хозяина за брюки с лампасами, он поднял голову и сказал:
        — Жаль, что ты не умеешь ничего объяснить толком, путаешь, сбиваешься, совсем заморочил мне голову. Должен сказать честно: такой недостаток в людях я переношу с трудом. Я ценю стройность, логику, порядок.
        Муравьев виновато вздыхал. Но что он может поделать, если иногда, в ответственные минуты, слова вылетают у него не по очереди, а как придется, толкая друг друга, и, как всегда, когда лезут без очереди, создавалась сутолока и бестолковщина.
        Борис выступил вперед.
        Он сказал:
        — Это Муравьев.
        Борис хотел объяснить свою мысль: «Это Муравьев, человек необыкновенный, почти выдающийся. И поэтому к нему надо быть снисходительным. Да, он иногда говорит так, что не поймешь. Но не это же главное в Муравьеве! Если присмотреться к Муравьеву, получше узнать Муравьева, понять Муравьева, то окажется, что этот недостаток вовсе не такой уж недостаток, а вообще пустяк. Потому что все остальные качества Муравьева настолько прекрасны и высоки, что не приходится обращать внимания на всякие мелочи». Вот такая сложная мысль была в голове у Бориса. Но выразить ее словами он не сумел. И поэтому повторил еще раз, погромче:
        — Это Муравьев!
        — Как Муравьев! — вдруг закричал сосед. — Неужели Муравьев?
        Он вдруг страшно разволновался, схватил Муравьева за плечи, стал вертеть его, поворачивать лицом к свету, рассматривать и восклицать то радостно: «Муравьев!», то недоверчиво: «Муравьев?», то восторженно: «Муравьев!!»
        А почему он так делал, Борис не понимал, и Муравьев не понимал. А сосед ничего не объяснял, а только все радовался и удивлялся, как будто произошло какое-то невероятное событие.
        — Нет, вы только подумайте — Муравьев! Ну конечно же, Муравьев! И как я сразу не догадался, что это Муравьев!
        Сильва обежала круг по газону и снова остановилась около хозяина, а он все продолжал кричать, всплескивал руками, тряс своей круглой большой, совершенно голой головой.
        Потом он немного успокоился, но объяснять все равно ничего не стал, а нагнулся, прицепил поводок к Сильвиному ошейнику и сказал:
        — Сейчас мы пойдем ко мне, это совсем близко. Нам надо поговорить. Думаю, что и для музея, о котором ты, Муравьев, так красочно рассказывал, кое-что найдется.
        Так они и шли по бульвару — впереди Сильва, туго натянув поводок, за ней сосед, еле поспевая и отдуваясь, а за ними рысью Муравьев и Борис.
        * * *
        Когда Юра повел бойцов в атаку, размышлять было некогда. Враг был рядом, его надо было смести, выгнать с этой высотки, покрытой молодой светлой травкой и желтыми зайчиками мать-и-мачехи.
        — За мной! — закричал старший лейтенант самым громким голосом. Когда-то, в далекие-далекие времена, он кричал так, когда играли в войну, и за ним неслись по длинному двору Перс, Леонидка, Валентина, которую тянуло в мальчишечьи игры. — За мной!
        Он ринулся вперед, не оборачиваясь, он знал, что солдаты бегут следом, не отставая. И каждый из них был частью одного порыва и одного азартного желания — победить.
        Пуля пробила грудь, но Юра не заметил. Просто что-то толкнуло, но враг был уже совсем рядом, и старший лейтенант продолжал бежать вперед. Земля была сырой и скользкой.
        — Вперед!
        Он слышал за спиной топот ног, дыхание. Атака не длится долго, атака — это рывок. Вперед!
        Вдруг поскользнулся, упал. Такая досада! Перед самым подножием высоты. Хотел подняться — не смог. Стал сразу неловким, бессильным. На груди промокла шинель. Неужели упал в лужу? Мазнул ладонью — кровь. Только тогда и понял — ранен. Бойцы неслись вперед.
        — Ребята! Командира ранило!
        Кто-то склонился над ним, а он не узнал — кто. И не помнил, где он. Казалось, летит по своему двору, а пальто накинуто на плечи и застегнуто на одну верхнюю пуговицу, чтобы развевалось на бегу, как бурка. Вперед! За мной! В атаку!
        И топают ноги по весенней земле, бегут солдаты. Атака — это рывок без раздумий, нельзя медлить. Вперед!
        — Вперед! — кричит Юра.
        Кажется ему, что он кричит, а сам даже не прошептал — подумал только.
        Очнулся в медсанбате. Брезентовая стенка палатки, носилки, стонут раненые. А где-то недалеко, за стенкой палатки, девушка поет: «Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают». Играет баян. Рядом с Юрой на носилках пожилой солдат повернулся на бок, охнул от боли и сказал:
        — Концерт. Артисты приехали.
        Значит, это не сестричка поет, артисты приехали...
        Маленькая медсестра с мелкими кудряшками из-под пилотки склоняется над ним:
        — Потерпи, миленький. Попей. Сейчас доктор придет.
        Белые кудряшки выбились из-под пилотки, светлые глаза, прозрачные, прохладные.
        — Лиля! Лиля, я знал, что ты найдешься. Я знал, что ты жива. Цветы не завяли тогда, поняла?
        Она молчит, прозрачные глаза смотрят прямо на него. Грудь болит, но так хорошо лежать, не двигаться, смотреть в эти глаза. Он не слышит, как она говорит:
        — Я не Лиля, миленький. Меня Ниной зовут, миленький. Подожди, сейчас доктор придет.
        «И поэтому знаю, со мной ничего не случится», — поет ясный легкий голос.
        — Большая потеря крови, — сказал уверенный голос рядом с Юрой, — в госпиталь отправляйте.
        Юра пришел в себя и увидел над головой белый потолок. Повернул голову — розовая стена, окно, повернул в другую сторону — кровать, белая подушка, серое одеяло. Человек смотрит на Юру, улыбается.
        — Неужели в тыл отправили? — пробормотал Юра.
        Человек смеется:
        — Слышите, что он сказал? «Неужели, говорит, в тыл отправили?» Слушай, старший лейтенант, важное сообщение. Нет больше тыла, и фронта тоже нет. Вчера кончилась война! Победа, старший лейтенант!
        Кончилась война! Юра попытался подняться, зашумело в ушах, позеленело в глазах, лег опять. Кончилась война. Осознать это было трудно. Когда его ранили, бои шли на территории Германии, и было ясно, что скоро конец. Его ждали, конца войны. Ждали четыре года. А пришел он внезапно, весной сорок пятого. И понять, что войны нет, было трудно.
        — Что ты! — говорил усатый. — Ребята в воздух палили из автоматов. Чуть окна не повылетали в нашем госпитале. Да ты успокойся, побледнел сильно. Теперь чего бледнеть? Теперь — все! Кто живой, тот живой!
        Из угла палаты сказал молодой голос:
        — Это вы хорошо сказали: кто живой, тот живой. У меня мама военврач, я так беспокоюсь.
        — Все! Теперь беспокойства кончились. Вернемся домой, будет мир. Это понимать надо — мир будет на всей земле!
        Юра лежал, шумела палата. Ему казалось, что усатый, который так радуется, очень хороший человек.
        Вошла сестра — белый халат с маленьким красным крестиком, вышитым на кармане у груди.
        — Почему шумите, седьмая палата? Плохо кому-нибудь?
        — Все прекрасно, сестричка! Старший лейтенант очнулся! Победу проспал!
        Она, постукивая каблуками, подходит к Юриной кровати. Светлые брови, бледные щеки.
        — С победой, товарищ старший лейтенант. Как вы себя чувствуете?
        — Хорошо, сестра, спасибо. И вас с победой, сестра. Поверить не могу — войне конец.
        Она улыбается:
        — А вам как раз вчера, в самый День Победы, письмо принесли, товарищ старший лейтенант.
        Что она сказала? Письмо? Она сказала, что ему принесли письмо. Неужели письмо? Разве бывает на свете такое счастье?
        — Где письмо?
        — У меня в ящике, там, в коридоре. Я принесу.
        И она медленно, очень медленно, как кажется Юре, идет к двери. Стучат каблуки. По пути она поправляет кому-то подушку. У двери останавливается, оборачивается и говорит:
        — Оно пришло к вам в часть, а нам переслали. Я принесла, а вы без сознания. Я спрятала и жду. Думаю: придет же он когда-нибудь в себя, правда же? Наш хирург — лучший на весь фронт. Вот вы и очнулись. Полагается вообще-то плясать, когда письмо. Но вам прощается.
        Она еще долго что-то весело говорит. Откуда ей знать, что он сейчас испытывает. Сколько лет он ждет этого письма. Как оно для него важно, это письмо. А сестричка щебечет.
        Юру начинает бить дрожь, жуткая слабость сковывает руки, ноги, плечи. А если бы не слабость, встал бы, побежал сам за этим письмом. Письмо. Поверить трудно и не верить нельзя. Вместе с победой пришло оно — ничто на свете не случайно. Он ни секунды не сомневается — конечно, это письмо от нее, от Лили. Мало ли, почему она не писала раньше. Могла быть заброшена в тыл врага — она же связистка. Сколько раз за эти годы он представлял себе лес, партизанские землянки, в одной сидит Лиля с наушниками, пищит рация, идут сигналы через фронт. А письма через фронт идти не могут. А еще он сто раз представлял себе, как она ранена, контужена, попала в плен. А о самом худшем он старался не думать.
        — Сейчас принесу, — наконец говорит сестра и продолжает стоять, кокетливо улыбается усатому, а сама все стоит у порога.
        — Спляшет, спляшет, — говорит усатый, — вот поправится немного. Неси, сестричка, письмо. Видишь, терпение у него кончается.
        — Иду, иду. А почерк красивый, аккуратный, сразу видно — женский. — Сестра игриво грозит пальчиком.
        Потом она выходит в коридор, цокают, удаляясь, ее шаги.
        * * *
        В комнате, куда они вошли, пахнет краской.
        — Ремонт недавно делали, перед самым моим отъездом. Никак не выветрится. — Сосед распахивает окно, с улицы сразу доносятся голоса мальчишек, удары по мячу: где-то близко играют в футбол.
        — Садитесь.
        Они усаживаются рядом на диван, а он — напротив.
        Некоторое время они сидят молча. Потом сосед говорит:
        — Как же я сразу не догадался, что ты Муравьев? Мог бы и догадаться. Старею. А твоя как фамилия?
        Борис говорит фамилию. Вообще-то странный какой-то человек.
        — Нет, тебя не знаю. А тебя знаю прекрасно. Потому что ты Муравьев.
        — Откуда вы меня знаете-то? — спрашивает Муравьев настороженно. Он и сам уже не рад, что ввязался в эту историю.
        — Как — откуда? Как это — откуда? Знаю очень даже хорошо. И характер твой представляю себе неплохо. Терпения у тебя маловато. Верно? Ну, верно или нет?
        Он спрашивает так весело и настойчиво, как будто покажет сейчас какой-то занятный фокус.
        — Верно. Терпения мало, это все говорят.
        — Вот видишь! А еще ты вечно попадаешь в разные истории, и тебе часто влетает в школе. Так или нет?
        Борис вспоминает, как Регина Геннадьевна требует, чтобы Муравьев привел деда, и Муравьев тоже вспоминает об этом. Он кивает и признается:
        — Бывает. А кто вам сказал? Откуда вы узнали?
        Муравьев очень хочет догадаться. Может быть, Борис рассказал о нем Анюте, а маленькая Анюта — своему соседу? Муравьев смотрит на Бориса, но у Бориса такой обалдевший вид от всех этих загадок, что Муравьев сразу отбрасывает это предположение. Борис ни при чем, он сейчас и сам сбит с толку не меньше, чем Муравьев.
        — Что, озадачены? — смеется сосед. Его небольшие глаза блестят от радости, а чему он рад, пока непонятно.
        — Вы гипнотизер! — догадывается Борис. — Я по телевизору видел, они умеют все на расстоянии угадывать.
        — Нет, я не гипнотизер, — смеется сосед, — и не телепат, и не маг, и не фокусник. Я знаете кто? Я учитель, старый учитель, мне семьдесят два скоро. И вашего брата умею видеть насквозь. Не так уж это сложно. А тут с Муравьевым еще одно обстоятельство есть, тоже, в общем, важное.
        — Какое обстоятельство? — спрашивает Муравьев.
        — Какое обстоятельство? — спрашивает и Борис.
        Учитель молчит, смотрит на них весело, наслаждаясь откровенно их нетерпением. У Бориса, он чувствует это, от нетерпения и любопытства зачесались ладони.
        — Видите ли, если все рассказывать, надо долго рассказывать, — говорит учитель очень знакомую фразу, которую иногда говорит Муравьев, Борис слышал это высказывание не раз. Но от Муравьева! Откуда это может знать старый учитель? А учитель, переждав еще немного, добавляет: — А так нечего и рассказывать.
        Борис вытаращил глаза:
        — Как вы сказали? Если рассказывать, надо долго рассказывать. Да? Так вы сказали? А так нечего и рассказывать? Слышишь, Муравьев?
        Муравьев отвечает еле слышно, от волнения, от впечатлений сегодняшнего дня он растерялся.
        — Слышу. Если рассказывать, надо долго рассказывать. Да, это очень интересно...
        — Итак, на сегодня разговор закончим, — говорит учитель.
        Они поднимаются. В комнату влетает Сильва с тапкой в зубах. Она треплет тапку, успевает облизать руки Борису, брюки Муравьева немного пожевать и снова умчаться под стол.
        — Сильва, будь добра, пойди на место, — вежливо и твердо произносит учитель.
        И вдруг Борис замечает одну вещь, от которой его сразу бросает в жар, потом в озноб и снова в жар. На шкафу, под самым потолком, стоит большой, величиной с самый крупный арбуз, глобус. Он на черной лакированной ножке. Борису кажется, что глобус медленно и плавно вращается, плывут перед глазами Индийский океан, Африка, Австралия.
        — Глобус! — произносит Борис.
        И Муравьев тоже говорит:
        — Глобус.
        А учитель в этот момент говорит самую непонятную фразу из всех сказанных за этот невероятный день. Он говорит:
        — Ну, это кому глобус, а кому Михаил Андреевич. Будем знакомы, мои дорогие.
        Потом они прощаются и уходят. Радостный лай Сильвы провожает их из-за захлопнутой двери.
        — «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич», — тупо повторяет Муравьев. — «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич». Подожди, Борис, Борис, подожди. Что-то начинает проясняться.
        — Да, он сказал: «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич». Ты что-нибудь понял, да, Муравьев?
        — Погоди, погоди. А какие слова были сказаны тогда под окном? Помнишь, ты стоял и ел печенье и слышал.
        — Сейчас я вспомню! — Борис минуту шевелит губами, повторяет что-то про себя, потом произносит:
        — «Главное — чтобы никто не узнал о глобусе. Но я верю, ты умеешь хранить тайну».
        — «Чтобы никто не узнал о глобусе». А мы узнали — вот он, глобус, стоит на шкафу. Так? Муравьев все равно узнает. Все до конца. Только мне интересно, и даже очень, кто был там под окном. Голос-то был какой — мужской? Женский? Детский?
        — Сиплый. Я потому и не понял. А теперь-то ты разберешься, правда, Муравьев?
        На лестнице послышались шаги, сверху спускалась Анюта.
        — Анюта! — обрадовался Борис. — Здравствуй, Анюта.
        — Меня мама заставила тепло одеться, а от этого руки не поворачиваются.
        Анюта снимает шапку, толстый шарф, куртку и запихивает все это по очереди за батарею. А сама остается в свитере и брюках.
        — На теннис иду. А вы опять кого-нибудь ищете?
        — Беги на свой теннис, опоздаешь, — сказал Муравьев.
        — Уже почти нашли, — ответил Анюте Борис.
        — А ну вас, какие-то вы очень секретные. Ничего не поймешь у вас.
        Она побежала по лестнице вниз быстро-быстро. Снизу раздался ее голос:
        — Ищут, ищут, не найдут — носом в лужу попадут.
        Дверь подъезда хлопнула.
        — Какая вредная девчонка! — сказал Муравьев.
        — Она не вредная, она веселая, — ответил Борис.
        — Пошли, Борис, по домам. Я должен как следует все обдумать. И давай пока никому ничего не скажем. Договорились?
        * * *
        Юра держит письмо. Он очень долго держит его в руке и молчит. В палате очень тихо.
        Как только он взял в руки конверт, он сразу понял, что письмо не от Лили. Холодная тоска навалилась на него еще до того, как он прочел фиолетовые строчки. Обычный листок из блокнота с мелкими зубчиками по краям. А в нем судьба.
        «Здравствуйте, Юра! Вы меня не знаете, но я решила вам написать, потому что в кармане Лилиной гимнастерки был ваш адрес. Значит, она хотела, чтобы вы знали о ней. Лиля погибла в самом начале войны, в июле сорок первого года. Ее забросили в тыл к немцам вместе с десантниками. Мы, ее родные, долго не знали о ее гибели. Тяжело писать, и потому кончаю письмо. Двоюродная сестра Клава».
        Лиля погибла. Лиля погибла. Давно, четыре года назад. Он любил ее, а ее уже не было в живых. Он писал ей письма, а они уходили в пустоту. Может ли это быть? Лиля — и вдруг погибла. Значит, никогда — никогда, самое безнадежное слово из всех слов, — он не увидит ее. А как же цветок, его живые красные колокольчики? А надпись: «Здесь будет наша встреча»? Как же это так? Этого не может быть. Ошибка, бывают же такие ошибки! Он много раз слышал про ошибки: думали, что человек убит, а он жив, вернулся, в орденах и даже не ранен. Бывают ошибки. Так хочется надеяться на это. Но в сердце пустота, нет надежды. Он знает, чувствует, что это не ошибка.
        Письмо написала Клава, двоюродная сестра Лили.
        Две девочки под красными соснами. Закат над речкой, вода бежит внизу, журчит у черной коряги. Вода не светлая, как всегда, а малиновая, на закате. Светлые волосы девочки падают ей на лицо, она поднимает тонкую руку, отводит волосы, смотрит, как садится солнце за темный лес. Надо собрать шишки для самовара. «Мальчик, помоги нам, пожалуйста». Синий сарафанчик. Защитная гимнастерка. Наушники. Упала — и светлые волосы смешались с высокой июльской травой.
        — Лейтенант, выпей воды... А я говорю, выпей. — Рядом с его кроватью сестра. — Как же я тебе письмо-то отдала, не подумала? Ты же слабый совсем еще. Я думала — радость. Не спорь, пей.
        Зубы стучат о край стакана. Лежит на одеяле письмо, листочек из блокнота.
        * * *
        Юра приехал в Москву осенью.
        Мама и папа встречали его на вокзале. Мама показалась Юре совсем маленькой. Отец поседел, на пиджаке медаль «За оборону Севастополя».
        — Вырос, — сказал отец.
        — Похудел, — озабоченно сказала мама.
        Комната совсем такая же. Это странно. Все на свете теперь другое — сам Юра другой, все вокруг изменилось на целую войну. А здесь ярко блестит пианино, старенький диван слегка продавлен, и от этого он еще уютнее. Кровать под белым покрывалом. Занавеска на окне колышется от ветра. И желтые листья звездами лежат за окном — на скамейке, на земле.
        Тетя Дуся входит к ним без стука:
        — Юра! Приехал! Живой, слава богу. Орден! Ну надо же — молчали. Орден Красной Звезды у Юры, а я его вот таким помню. — Она показывает совсем немного от пола. — Вот такусеньким.
        Тетя Дуся подвигает себе стул, садится.
        — Перса убили, слыхал?
        — Да, мне Валентина писала, тетя Дуся.
        — Ах, Валентина. Хорошая девка выросла, красивая. А бабка Михална померла прошлой зимой, сын ее так и не приехал. Где его мотает, окаянного?
        Мама накрывает на стол, папа режет хлеб. Так было всегда — папа режет хлеб, мама расставляет тарелки, кладет приборы, приносит из буфета солонку, красную масленку, похожую на помидор. И на крышке — зеленая ручка в виде хвостика. Вот, оказывается, по чему можно соскучиться — занавески, масленка, желтый клен за окном.
        Мама не спускает глаз с Юры и льет молоко мимо чашки, на синюю скатерть.
        Какое у мамы лицо — счастливое, светлое и грустное. Почему грустит мама? Потому, что была страшная война. И потому, что сын стал взрослым. И потому, что так много сил ушло на ожидание. И еще потому, что она чувствует без слов и объяснений, что сын пережил горе. Матерям не надо объяснять все словами.
        — Пообедайте с нами, — говорит папа тете Дусе.
        — Сыта. Пойду во двор, похвалюсь перед соседками. Юра приехал с орденом!
        И Юра вдруг чувствует, что тетя Дуся не просто соседка по квартире, а близкий человек, почти родня.
        И тут к стеклу приплюснулся нос.
        — Валентина!
        * * *
        Борис остановился посреди двора и стоит, смотрит по сторонам. Это не его двор, но сейчас в Москве почти все дворы проходные, а значит, общие. И нет ничего особенного, что человек захотел постоять во дворе, через который проходил его путь из школы к дому. Мало ли, почему он стоит, этот человек. Может быть, он устал все время идти и решил отдохнуть?
        Борис стоит и смотрит вокруг. У самой стены белого дома, в котором живет Анюта, пробилась острая низенькая трава. И листья на тополе распустились, они пахнут клеем и весной.
        Вот через двор идут Лена с бабушкой. Лена, как обычно, держит бабушку под руку, они шагают медленно, степенно, о чем-то негромко разговаривают.
        — Борис! Ты что тут стоишь? — спрашивает Лена, проходя со своей бабушкой мимо Бориса.
        Он отворачивается и не отвечает.
        — Невоспитанный мальчик, — говорит бабушка. — Скажу учительнице, чтобы в будущем году не сажала тебя с ним. Разве мало в классе хороших детей?
        — Меня посадила Галина Николаевна на него влиять. Боюсь, и во втором классе придется влиять.
        Они прошли, а Борис сказал сам себе:
        — Я и сам с тобой не сяду.
        Пробежала по двору рыжая собака.
        Борис радостно метнулся к ней:
        — Сильва!
        Но это была другая собака, незнакомая. Она залаяла на Бориса, как на чужого.
        Из-за угла появилась Анюта.
        Анюта кинула портфель на землю, села на него и подперла кулаками щеки.
        — Я тебя давно не видел, Анюта.
        — Я тебя тоже давно не видела. Что ж тут такого?
        — Нашли вы того человека? Ну, который письма прислал.
        — Нет еще. Но скоро найдем.
        — Откуда ты знаешь, что скоро?
        — Так мне кажется. И Муравьев сказал, а я Муравьеву верю. Фантазия — это не вранье. Понимаешь?
        — Понимаю. А у него фантазия? У Муравьева?
        — Немного совсем. А другие думают, что он врет. Он никогда не врет, Муравьев.
        — А наш сосед сказал, что ты и Муравьев замечательные личности. Почему он так сказал, я не поняла.
        — Сосед? Не знаю, почему он так сказал. Но вообще-то он разбирается.
        Она еще немного посидела на своем портфеле. Борис стоял рядом и смотрел на Анюту. Глаза у нее карие, яркие, Щеки вымазаны мороженым, а сквозь мороженое пробивается румянец. Такая замечательная Анюта, что Борис стоял бы около нее и смотрел хоть сто лет.
        — Пойду. Мне с Сильвой гулять. Мы ее выводим по очереди: сосед утром, я днем, а вечером опять он, потому что поздно меня мама не пускает.
        — А можно я вас с Сильвой подожду? И вместе с вами погуляю?
        Борис ждет, что она скажет. Анюта смотрит на него молча некоторое время, потом говорит почти величественно, как королева:
        — Ладно.
        Они носились вместе с Сильвой по всем дворам, по бульвару.
        Это был очень счастливый день.
        Муравьев сидит на кухне и ест сосиски с зеленым горошком. Он специально сегодня сварил сосиски и разогрел горошек, потому что это любимая еда деда. А дед что-то задумчивый ходит в последнее время. И тренировку по теннису в четверг пропустил.
        Сегодня дед поел совсем мало, отодвинул тарелку и ушел из кухни.
        — Дед, вкусно?
        — Очень.
        — Дед, сыграем в шахматы?
        — Не могу. В школу приглашен. Был бы ты человеком, не вызывали бы, сидели бы сейчас мы с тобой в теплой дружественной обстановке, играли бы в шахматы. Я вот все десять классов кончил, ни разу ни родителей, ни тем более деда в школу не вызывали.
        — То было когда? Совсем другое время, — отвечает Муравьев, домывая тарелки.
        На душе у Муравьева скребут кошки. Он вообще считает, что семья и школа должны быть по отдельности. Нельзя смешивать одно с другим. Потому что в школе человек один, а дома другой. И совершенно не обязательно, чтобы его семья знала, как там в школе у него. Только нервы сами себе портят эти взрослые. Муравьев был спокоен, пока был сломан телефон. Но не уследил, и дед пригласил монтера, пока Муравьев был в школе. И тут же Регина Геннадьевна дозвонилась деду. Тоже, между прочим, нехорошо так делать. Зачем было звонить? Неужели нельзя было отвлечься, забыть, заняться чем-нибудь другим? Разве мало дел у директора школы? Регина Геннадьевна сама однажды сказала:
        «У меня миллион дел, а ты, Муравьев, заставляешь тратить на тебя нервные клетки каждый день». — А он совсем не заставляет. А теперь дело совсем плохо. Сейчас дед пойдет, ему Регина Геннадьевна все расскажет. И про аквариум, где жили эти, с ручками. И про воздушного змея, которого он запустил вчера на перемене и гонял с ним долго, пока не прошел весь урок русского языка. Но змей-то запутался в дереве, не мог же Муравьев вот так взять и бросить его. Про все скажет директор, ничего не забудет. Муравьев, например, не любит, когда у людей такая уж хорошая память. Регина Геннадьевна помнит даже то, что Муравьев вытворял в четвертом классе и третьем. Он и сам-то давно про это забыл. А она помнит. Как котенка на урок принес. А ведь его, котеночка, не с кем было оставить. Он один дома скучал и плакал. Нет, школа есть школа, не приноси. Первого сентября Муравьев забрался на кирпичную стену. Верно, забрался, он не отказывается. Но почему забрался? Чтобы лучше видеть и слышать торжественную обстановку, в которой начинался учебный год. Он и посидел на этой кирпичной стене совсем недолго. Стоит ли об этом
говорить? И давно это было — осенью, а теперь уж скоро весна...
        Дед надевает праздничный пиджак, причесывает перед зеркалом в ванной свои седые волосы.
        И вдруг дед говорит:
        — Пошли.
        Этого Муравьев никак не ожидал. Зачем ему-то идти? Он сегодня уже был в школе, целых пять уроков отсидел. Четверку за контрольную по математике подучил. Зачем опять идти?
        — Мне-то зачем идти, дед? Я уже там был, во сколько — пять уроков целых.
        — Как это — зачем? Что же, я там один краснеть должен? Нет уж, дорогой мой внук, пошли вместе.
        Дед крепко держит внука за руку, они идут к школе.
        Вот она, школа, стоит себе на горке. Темные окна блестят, а в кабинете директора на первом этаже горит свет.
        Дед решительно стучит в дверь, и Муравьев понимает, что дед побаивается.
        — Войдите! — громко говорит Регина Геннадьевна.
        * * *
        Юра и Варвара Герасимовна сидят в пустом классе.
        Четыре года они не виделись.
        — Варвара Герасимовна, как я рад вас видеть! Я так хотел прийти сюда, в школу. Знаете, там очень часто вспоминал школу. Свой дом и свою школу.
        Учительница очень пристально смотрит на Юру. Сидит перед ней взрослый человек, совсем не похожий на того мальчика, который был ее учеником. И все-таки чем-то похожий. Не уходит от человека его детство, что бы ни произошло с ним в жизни, с этим человеком.
        — Леночка вернулась из эвакуации. Севрюга погиб. Слышал?
        — Да, Валентина сказала мне.
        — Валентина хороший, верный человек. Сашенька на фронте замуж вышла.
        — А вы как, Варвара Герасимовна? Как вы?
        — А я тебе и рассказываю про себя. Разве ты не чувствуешь? Чем живу, о том и рассказываю. Я счастливый человек, Юра. Муж с фронта вернулся живой. Живой! Сын здоров. Ученики помнят.
        — Правда, счастье. А что слышно о географе? Как он?
        — Не знаешь?
        Глаза у нее загораются, она рада, что пришел ее ученик, что помнит ее. Значит, он не бывший ученик, а все еще ученик. Она нужна ему, значит, она до сих пор его учительница.
        — Михаил Андреевич оказался в Германии на военном заводе. Представь себе: идет война, наши солдаты сражаются на фронте, а там, на заводе, пленные должны делать снаряды и этими снарядами враги будут стрелять в наших. Вдумайся только, что это такое. Мирный, тихий наш географ. Подумать страшно. Он у станка, а над ним — конвоир с автоматом.
        В дверь класса, где они сидят, просовывается голова с косичками:
        — Варвара Герасимовна!.. Ой, здрасте, извините.
        — Что, Марина?
        Учительница смотрит на девочку, а Юра по ее взгляду видит, что Варвара Герасимовна любит эту Марину. И какое-то ревнивое чувство кольнуло его. Его школа и его учительница, постаревшая, поседевшая. Их столько связывает. А хозяйка здесь, в его школе, — маленькая Марина, которая и не знает его, и нет ей до него никакого дела.
        — Варвара Герасимовна! Репетиция будет? Девочки спрашивают.
        — Скажи, Марина, чтобы шли домой. Завтра порепетируем. И напомни Люсе, что я хочу видеть ее маму. Пожалуйста.
        Марина убежала.
        — «Гамлета» ставим с девчонками. Конечно, дикость, принц Гамлет — Ира Аракелян. А что делать в женской школе? Подбирает косы под большой берет и играет за милую душу. Накал страстей.
        — Тихони они у вас, ни шума, ни скандала?
        — Ну, это как сказать, — смеется она. — С ними тоже не скучно, с этими тихонями. И ссорятся, и с уроков бегают, и списывают, и подсказывают. Полный набор. Обычные девочки. Но честно скажу, без мальчишек школа — не школа. Все-таки вы были яркими личностями.
        — Да уж.
        — Перед самой войной Михаил Андреевич рассказал мне историю с контурной картой. Помнишь, Валентина тебе нарисовала?
        — Разве она?
        — А кто же? Конечно, она. Неужели ты не догадался? Она сделала в тот день две карты, себе и тебе.
        — А он, значит, видел, Михаил Андреевич?
        — Не знаю, видел или нет. Думаю, что просто догадался. По твоему лицу, по ее — это же не очень трудно, Юра. Лицо для хорошего учителя открыто. Даже и теперь вижу по твоему лицу многое.
        — А что вы видите, Варвара Герасимовна?
        — Ну, вижу, что ты пережил большое горе. Ты не говоришь, я не спрашиваю. Но вижу.
        Юра тускнеет, в сердце опять просыпается боль, она щемит, давит. Именно в сердце.
        — Расскажите дальше про Михаила Андреевича.
        — Дальше? Слушай, Юра. Наш тихий, скромный географ создает там подпольную антифашистскую организацию. Становится одним из ее руководителей. Снаряды идут на фронт бракованные. Фашисты ищут и не могут найти виновных. И это продолжается до самой нашей победы. Годы этот человек ходит по краю пропасти. Его жизнь висит на волоске. И он не покоряется обстоятельствам. Он борется.
        Юра пытается представить себе географа среди врагов. Мужественный, осторожный, неуловимый боец. Пытается увидеть его и не может. Все время видится ему лысый, смешной и строгий учитель, очень штатский человек.
        — Знаешь, Юра, у него ведь нет семьи, он один всегда. Такой закоренелый холостяк.
        — Теперь-то он где? В Москве?
        — Скоро приедет. Пишет, что мечтает вернуться в школу и преподавать географию. Знаешь, там, в подполье, у него было смешное прозвище. Как думаешь, какое?
        — Прозвище? Не знаю, Варвара Герасимовна. Мы-то потихоньку звали его Глобусом. Из-за лысины. Ну, и потому, что он географ.
        — Вот-вот! И там, в Германии, он так назывался — Глобус!
        ...Они еще долго сидят в пустой школе. Ребята давно ушли, отзвенели все звонки, кончились уроки.
        Юре видится, будто класс не пустой. У окна на первой парте сидит Сашенька, тоненькая, нежная, с пепельной косой, перекинутой на грудь. В среднем ряду, на третьей парте, — Севрюга. Большой мастер шпаргалок, он писал их таким мелким почерком, что весь курс химии умещался у него в сжатом кулаке. Медведь, тяжелый, сонный и такой добрый человек, что в буфете никогда не успевал коржик купить — всех пропускал вперед себя.
        А за той вон партой, у двери, сидел он, Юра. И рядом с ним — Валентина, девочка, живущая своим умом.
        И почему-то ему сегодня кажется в этом классе, наполненном синими сумерками, что где-то здесь, за этими партами, была с ними еще одна девочка — светлые легкие волосы, прозрачные большие глаза, тонкие, беспомощные руки с тонкими пальцами...
        * * *
        Дед и Муравьев входят в кабинет директора школы Регины Геннадьевны. Она перестает писать отчет по успеваемости и смотрит на них.
        Вот они стоят перед ней. Дед в парадном пиджаке, в отутюженных брюках, в ярко начищенных ботинках. И внук, который старается держаться немного позади деда, чтобы хоть чуть-чуть прикрыла его эта широкая спина в парадном пиджаке.
        — Очень хорошо, что вы пришли.
        Муравьев смотрит на директора и знает: сейчас здесь будет сказано обо всем. И ему от этого так тоскливо, что он начинает мечтать о том, чего на самом деле не бывает. Впрочем, почему не бывает? Вдруг кто-то за окном закричит страшным голосом: «Пожар!» И тогда Регина Геннадьевна, и дед, и, конечно, Муравьев ринутся вон из этого кабинета. Они будут дружно тушить пожар, забыв о разногласиях, которые были между ними. И Муравьев проявит чудеса героизма: он вынесет из огня Регину Геннадьевну, которая угорит в дыму и, конечно, потеряет сознание, будет совсем без памяти. Но смелый Муравьев спасет ее. И тогда главный пожарник пожмет ему руку, а Регина Геннадьевна скажет совсем слабым голосом:
        «Это мальчик из нашей школы. Мы все им гордимся. И вы, товарищ дед, тоже можете гордиться таким внуком!»
        ...Или наводнение. Муравьев плывет прямо по коридору первого этажа, залитому водой, он загребает одной рукой, а в другой мужественно спасает чучело щуки или банку с этими самыми аксолотлями. И, выйдя благополучно на сушу где-нибудь в районе раздевалки, директор жмет его мокрую мужественную руку и говорит:
        «Вы можете гордиться своим внуком. Вся наша школа теперь будет гордиться им, нашим смелым Муравьевым».
        ...Или землетрясение. Небольшое, всего баллов пять. Качается люстра в директорском кабинете, летят со стола Регины Геннадьевны сводки и отчеты. А на том месте, где стоит сейчас Муравьев, проваливается пол. Один миг — и Муравьева в кабинете нет. А где же Муравьев? Куда же он провалился? А вот провалился! Дед сразу побежит его искать.
        «Вы меня извините, товарищ директор, но мой внук мне дороже всего. Пусть он немного непослушный и иногда позволяет себе всякие фокусы, но теперь дело не в этом! Он исчез! Я должен его найти! Скорее, скорее давайте искать мальчика!»
        Все эти прекрасные мечты проносятся в голове быстро, за это время Регина Геннадьевна успевает только сказать деду:
        — Садитесь, пожалуйста.
        Она указывает деду на стул, а Муравьеву она сесть не предлагает. Взгляд Регины Геннадьевны не предвещает ничего хорошего.
        И вот она уже вдохнула побольше воздуха, чтобы начать говорить. Сейчас она скажет и про кирпичную стену, и про теннисный мяч, который совершенно нечаянно на математике отлетел в окно и расколотил стекло. Она расскажет обо всем. Это совершенно ясно. А чудеса можно придумывать сколько угодно. Но в жизни чудес не бывает...
        И, как только Муравьев так подумал, чудо случилось.
        Регина Геннадьевна успела произнести только:
        — Я хочу вам сказать...
        И в это время в дверь энергично постучали. Стук был четкий и нетерпеливый.
        — Можно к вам?
        На пороге кабинета директора стоял человек, увидев которого Муравьев закрыл глаза и подумал: «Теперь уж совсем все кончено». На пороге стоял злой старик собственной персоной.
        Как он попал сюда? Почему именно в этот самый час, когда Муравьеву это было особенно некстати?
        Старик был в своем неизменном кожаном пальто, он опирался на толстую палку, вид у него был очень свирепый. Муравьев понял, что теперь он погиб. Погиб навсегда. Злой старик, конечно, пришел жаловаться на Муравьева. Сейчас он все расскажет.
        Когда все, перед кем ты провинился, объединяются против тебя, когда все они в одно и то же время оказываются в одном и том же месте, то тут твое дело совсем плохо.
        Муравьев стоял молча, втянув голову в плечи. Его лицо выражало при этом укоризну: «Вы взрослые, а я ребенок. Что вы все на одного-то налетаете?»
        И тут случилось то, чего никак нельзя было ожидать. Случилось такое, о чем Муравьев будет помнить очень долго, может быть, всю жизнь.
        Злой старик вдруг закричал громким голосом:
        — Юра! Юра!
        Он кинулся к деду. А дед кинулся к злому старику. Они, совершенно забыв о директоре Регине Геннадьевне и о Муравьеве, стали обниматься, хлопать друг друга по плечам. Потом злой старик всхлипнул, и дед тоже достал платок и стал вытирать лицо.
        — Сколько лет не виделись! — сказал злой старик.
        — Тридцать пять, вот сколько! С самого госпиталя!
        — Вася! Вася!
        — Юра! Юра!
        Они мотали своими седыми головами. Они вертели друг друга за плечи, чтобы получше рассмотреть.
        — Поговорить надо, пошли ко мне, — сказал дед.
        Регина Геннадьевна сердито постучала ключами по столу, но они ее не услышали. Ни дед, ни злой старик даже не обернулись.
        — А помнишь, как ты победу проспал? Помнишь?
        — Помню. А помнишь, какие у тебя были усы? Ты мне первый про победу сказал. А как ты живешь?
        — А ты как живешь?
        — Пошли?
        — Пошли.
        И они идут к двери, продолжая хлопать друг друга по спинам.
        А Регина Геннадьевна говорит:
        — Товарищи! Одну минуту.
        Но ее голос звучит неуверенно. Они ее не слышат, они уже ушли.
        И Муравьев выскальзывает вслед за ними из кабинета.
        Они сидели на кухне, дед и злой старик. И каждая фраза начиналась с одного и того же: «А помнишь?»
        Дед сказал:
        — Это мой внук, познакомьтесь.
        И злой старик подал Муравьеву руку:
        — Натрускин, очень приятно.
        Он ни слова не сказал о том, что они с Муравьевым встречаются не в первый, раз. И Муравьев тоже сказал:
        — Муравьев, очень приятно.
        — Он у меня хороший парень, — сказал дед, — в основном.
        Потом Муравьев пошел спать, а они говорили почти до утра.
        И дед запел свою любимую военную песню: «Горит свечи огарочек...» А старик Натрускин стал подпевать.
        — Это подумать только — тридцать пять лет прошло, пролетело, — сказал Натрускин. — Как ты жил, Юра?
        Дед помолчал, помолчал, потом ответил медленно:
        — Жил, одним словом. Учился в университете на химическом, работал много. Жена, дети, внуки. Сын с невесткой сейчас в Бельгии, я — с внуком, а жена дома. Болеет что-то последнее время моя Валентина, ноги подводят. Старое ранение.
        — Помню, девочка из вашего двора. Она писала тебе тогда каждый день, весь госпиталь знал: «Муравьеву опять письмо».
        — Валентина. Самый большой друг с самого детства. Я и не знал сначала, какая она, Валентина. Понимаешь, Лиля — одно, а Валентина — другое. Она все понимает — и боль, и память, любой груз с ней легче. А девчонкой была — любила говорить: «Я своим умом живу с шести лет». Самостоятельный человек, Валентина.
        Они опять помолчали. Потом Натрускин сказал:
        — Помнишь сестру из госпиталя, Зину? Беленькая, кудрявая? Помнишь?
        — Как же, помню. Она, по-моему, на тебя все поглядывала.
        — Поглядывала. И я на нее загляделся. Так мы с ней и не расставались с самой Германии.
        — И сейчас вместе? —спрашивает дед.
        — Нет, Юра, не вместе. Умерла Зина два года назад. Детей у нас не было, и живу я один.
        — Да, целая жизнь прошла. А зачем ты, Василий, в школу приходил? Меня вызвали внука ругать. А ты зачем пришел?
        — Я пришел одну вещь отдать. Теперь уж завтра передам внуку твоему. Завтра воскресенье. Сегодня уже. Смотри, светло совсем.
        ...Утром, когда Муравьев просыпается, он слышит голоса:
        — А помнишь?..
        — Помню. А ты помнишь?..
        Потом они все вместе завтракают. И тут Натрускин выходит в переднюю, достает из кармана своего кожаного пальто сверток и передает его Муравьеву:
        — Возьми. Это я у себя разыскал для школьного музея.
        Муравьев разворачивает сверток. Перед ним солдатская пилотка. Выгоревшая пилотка со звездочкой.
        — Годится для вашего музея? — спрашивает Натрускин.
        — Еще бы!
        Муравьев вертит в руках пилотку. С красной звездочки облупилась эмаль. Пилотка пахнет нафталином; Муравьев гладит пилотку ладонями, потом надевает на себя.
        — Сын полка, — говорит дед. — Послушай, мой обожаемый внук, откуда Натрускину известно про ваш школьный музей? Чувствую некоторую неувязку.
        — Ну, дед, если рассказывать, надо долго рассказывать. А так нечего и рассказывать.
        — Ну-ну, — покладисто отзывается дед; Муравьеву кажется, что в глазах у деда мелькает какой-то веселый зайчик. — Василий, нарежем еще колбасы? И чайку погорячее, а?
        Они пьют по третьему стакану чая.
        В это время раздается звонок в дверь.
        — Кто это с утра пораньше?
        — Почта, наверное.
        Муравьев бежит открывать.
        Это не почта. В квартиру входят Катаюмова, за ней Костя, Валерка, Борис с Сильвой на поводке.
        Сильва сразу хватает в зубы тапочек и начинает яростно трепать его.
        — Бессовестный! — говорит Катаюмова прямо с порога. — Врун нечестный! Мы ищем, мы мучаемся, а он над нами смеется!
        — Ты чего, чего? — Муравьев отступает от них. — Когда я вам врал-то?
        — Кто письма написал? Думаешь, не знаем? — налетает Катаюмова.
        Валерка говорит:
        — Собака все понимает. Она записку понюхала и прямо к твоему дому привела. Собаку не обманешь. Признавайся, Муравьев, чего уж. Разыграл нас с этим Г.З.В.
        — Мы теперь знаем всё, — говорит Костя. — Пишущая машинка — вон она стоит, на столе.
        — Ну и что? — Муравьев совсем растерялся. — Мало ли пишущих машинок стоит на столах? При чем здесь я?
        Они стоят в коридоре, только Сильва, учуяв запах колбасы, пошла на кухню. Там смолк разговор, тихо на кухне.
        Костя говорит веско:
        — Вот как мы тебя нашли. Мастерскую пишущих машинок на проспекте нашли? Там моя мама работает. И она мне сказала: «Ваш Муравьев эти письма печатал. А машинка была недавно в починке. И адрес на квитанции». А ты все отпираешься.
        — Бессовестный! — говорит Катаюмова. — Говори сейчас же, что это все ты писал. Еще про планшет наврал...
        Борис заступается:
        — Фантазия — не вранье. Не знаешь, а говоришь.
        Муравьев совсем сбит с толку. И тут в коридор выходит дед.
        — Будем знакомы: Муравьев, — говорит дед спокойно и каждому жмет руку. — Вы молодцы. Нашли меня все-таки, а я уж думал, не догадаетесь.
        — Вас? — произносит Костя. — Мы вас не искали. Вот Муравьев, мы его нашли.
        — Внука? А чего его искать? Он же, насколько я понимаю, и так каждый день с вами.
        — А нам сказали в комбинате «Сто услуг», что Муравьев, — бормочет Катаюмова.
        — Ну правильно. Я Муравьев, Юрий Александрович Муравьев. И он, мой внук, тоже Юрий Александрович Муравьев. А письма вам написал я. И раз вы меня нашли, планшет ваш.
        И дед выносит из комнаты старый кожаный планшет на тонком ремешке. У планшета прозрачная стенка, там лежит старая военная карта. И на ней красные стрелы — боевые пометки. И они берут планшет осторожно, каждый по очереди. Костя и Валерка, Катаюмова и Борис. А Муравьев говорит:
        — Почему же ты мне ни разу его не показывал, дед?
        — Так уж получилось. Он был у меня на той квартире. А потом мне хотелось, чтобы мы с вами поиграли в разведку. Просто принести и отдать не так интересно. Группу-то свою вы как назвали?
        — «Поиск», — первым отвечает Костя.
        — Ну, вот видите. Назвали, — значит, надо соответствовать. Пошли на кухню чай пить. Ставь, Юра, снова чайник. Проходите, проходите. Не стесняйтесь. Это мой друг по военным временам Натрускин, вместе в госпитале лежали.
        — Ой! — ахает Катаюмова. — Злой старик!
        Муравьев дергает ее за рукав:
        — Сама ты злая.
        Потом Муравьев показывает им пилотку.
        — Теперь у нас в музее появятся новые экспонаты, — говорит Костя.
        Потом они сидят за столом, пьют чай с бутербродами. Под ногами уютно улеглась собака.
        — Скажите, пожалуйста, Юрий Александрович, — вежливо спрашивает Катаюмова, — а что такое Г.З.В? Вас зовут Юрий Александрович Муравьев, Г.З.В. — ни одна буква не подходит.
        — Г.З.В., — повторяет дед. — А вы, значит, не догадались? И ты не знаешь? — Дед повернулся к Косте. — И ты не догадался? — Дед посмотрел на своего внука. — Жаль, для полного выигрыша в нашей игре хорошо бы вам самим додуматься. Ну ладно, придется сказать, Г.З.В. — это...
        — Я знаю! — вдруг крикнул Борис, он даже уронил колбасу, и Сильва не прозевала, только благодарно махнула хвостом. — Я только что додумался! Сам! Сказать ? Г.З.В. — это...
        — Погоди! — вдруг остановил Бориса дед. — Я предлагаю сделать следующее: вы еще потерпите, а потом мы с вами пойдем к одному человеку и ждать вам совсем недолго. И там, у этого человека, все до конца прояснится. Согласны?
        Они согласились, хотя им, конечно, очень хотелось поскорее узнать, что же такое эти тайные буквы — Г.З.В. Предположение о Григории Захаровиче оказалось чепухой. А был дед Муравьева, серьезный ученый, занятой человек, который придумал для них такой удивительный секрет, который они все вместе разгадывали долго, но, наконец, разгадали.
        У Муравьева от нетерпения по позвоночнику бегали мурашки. Он несколько раз поглядывал на Бориса, подталкивал его локтем, но Борис плотно сжал губы и молча крутил головой.
        — А маленький-то силен, — засмеялся Натрускин. — Молчит крепко.
        Борис улыбнулся молча. Жалко, что Анюты нет сейчас здесь. Она поехала сегодня в бассейн, Борис видел, как она запрятала в своем дворе за доски теплую куртку.
        — Ну, пошли? — сказал дед.
        Они все вместе шли по улице. Натрускин сказал:
        — Жалко с вами расставаться, но домой пойду. Устал, ночь бессонная. А годы не те. До свидания. Заходите.
        Он пошел, опираясь на толстую трость. Муравьев вдруг подумал: «Добрый какой старик».
        Впереди всех, натянув поводок, бежала Сильва. Она хорошо знала, куда им надо.
        — Собака есть собака, — бубнил Валерка, — она очень умная, Сильва.
        — Сильва-то умная, — пропела Катаюмова, — а ты на собаку надеялся. Разве собака нашла того, кто писал записки?
        — Ну, не собака, — согласился Валерка, — а все-таки.
        Сильва неслась все быстрее.
        * * *
        Сильва несется мимо аптеки, мимо молочной, булочной, мимо детского сада, куда еще не так давно ходил Борис. Потом она сворачивает во двор, они еле поспевают за ней. Впереди собака, за ней, крепко держась за поводок, Борис. Потом дед, Костя, Катаюмова, Валерка, Муравьев.
        Муравьев запыхался, а дед нисколько.
        — Спортом надо заниматься, сколько тебе твержу, — говорит ему дед тихо.
        Вся компания останавливается перед знакомой дверью, обитой черной клеенкой. Муравьев вопросительно смотрит на деда.
        — Звони, звони, — кивает дед.
        Старый учитель почти сразу отпирает дверь. Странно, но он нисколько не удивлен, он смотрит на всех весело, и его круглая блестящая голова тоже выглядит очень весело.
        — Прошу, проходите, — говорит он, — я вас ждал.
        Они сидят в комнате, а Сильва, конечно, бегает туда-сюда.
        — Ну, что скажете? —Учитель обводит их взглядом. — Юра, планшет, я вижу, уже у них.
        — У них. Они молодцы, и они его заслужили, — отвечает дед, — оставалась всего одна неразгаданная загадка. И она, кажется, сейчас будет разгадана. — Дед смотрит на Бориса: — Давай, Борис.
        Борис ерзает на стуле, усаживается удобно и говорит в полной тишине:
        — Г.З.В. — Глобус знает все! Правильно?
        — Совершенно правильно! — говорят почти хором дед и учитель. — Просто прекрасно!
        — Кому Глобус, а кому Михаил Андреевич, — раздается в коридоре знакомый голос, и входит Варвара Герасимовна. — У вас дверь не заперта, Михаил Андреевич.
        — Специально оставил, Варвара Герасимовна: знал, что вы скоро придете.
        — Глобус знает все, — смеется Варвара Герасимовна.
        — Глобус знает все, — повторяет Костя. — А почему Глобус знает все?
        — Почему? —Старый учитель, улыбаясь, смотрит на ребят. — Почему? Ну, просто Юра, мой ученик, затеял всю эту историю. А я знал все с самого начала. Вот он и хотел, чтобы след привел ко мне. Потому поставил такие буквы: Г.З.В. И вы бы меня раньше нашли, но я в Германию уехал, меня пригласили мои друзья по подполью. Там, на заводе, где мы работали в войну, на моем станке теперь привинчена табличка: «Здесь работал руководитель антифашистского подполья учитель Глобус». Такая была у меня подпольная кличка — Глобус.
        — А почему? Вы были круглым? — спрашивает Муравьев.
        — Нет, не очень. Голова была голая, блестела — чем не глобус? Ну, и географ. Наверное, все вместе.
        Ребята смотрят на Глобуса. Старый человек, очень штатский, очень домашний. Руководитель подполья. Опасность, риск, смелость, тайна.
        Дед, как будто догадавшись, о чем они думают, говорит:
        — Знаете, Михаил Андреевич, вы всегда казались мне таким уютным, домашним, невоенным человеком. Это удивительно, но внешность человека часто не соответствует его характеру.
        — Надо было сражаться, все сражались, — отвечает учитель. — У тебя, думаешь, внешность героическая? Нисколько. Обычный человек.
        Варвара Герасимовна держит в руках планшет.
        — Какая замечательная вещь! А пилотка откуда?
        — Натрускин подарил, — отвечает Муравьев. — С дедом в госпитале лежал, а вчера встретились. Совершенно случайно.
        — Он знаете кто, Натрускин? — вставляет Катаюмова. — Злой старик! Тот самый!
        — Да что вы? И подарил пилотку? — Учительница смеется. — Значит, он не злой?
        — Не злой. Если не злить, — вздыхает Муравьев, — очень даже хороший.
        — Теперь у нас в музее много всего, — радуется Костя.
        — У меня тоже есть кое-что для музея, — говорит Глобус. — Давно собираюсь вам отдать, уже несколько дней.
        Он подставляет стул к шкафу, взбирается на стул ногами и достает сверху красивый огромный глобус.
        — Этот глобус мне подарили мои друзья в Германии. Я привез его для вас, для музея. Теперь вы его честно заработали. Берите.
        На улице Варвара Герасимовна спросила:
        — Что же во всем этом самое главное? Кто мне скажет?
        — Как — что? Г.З.В. разгадали! — говорит Костя.
        — И планшет теперь наш, — говорит Муравьев и прижимает к груди планшет.
        — И глобус, — подхватывает Борис.
        — А пилотку забыли? Еще пилотка! — перебивает Катаюмова.
        — Милые вы мои люди, — говорит Варвара Герасимовна, — дорогая группа «Поиск». Все это — замечательные вещи, и очень хорошо, что вы их разыскали. Но никогда — запомните, никогда! — вещи не могут быть важнее, чем люди. Люди — вот главное. Вы, разыскивая вещи, разгадывая загадки, встретились с Юрой, то есть с Юрием Александровичем, конечно. И с Глобусом. И с Натрускиным, который еще вчера был для вас незнакомым стариком.
        Притихли и задумались Муравьев, Борис, Валерка, Костя, Катаюмова. Идут, молчат.
        — Значит, мы должны подробно поговорить с этими людьми, а не только принять от них подарки, — говорит Костя.
        «Все-таки он самый умный», — думает Муравьев.
        — И мы пригласим их к нам в класс, и пусть все послушают, — говорит Валерка.
        — Вы у меня очень умные, — говорит Варвара Герасимовна. — Самые умные дети на свете.
        Через несколько дней в кабинете истории Юрий Александрович Муравьев рассказывает о своей жизни. Историю обыкновенного мальчика, окончившего школу, ушедшего на фронт.
        Перед глазами ребят проходит история его жизни. Давняя школа. Любовь. Разлука. Горе. Смелость и победа. Девочка Лиля, тоненькая и слабая, ушла в связистки и не вернулась. А Юра, такой же, как сегодняшние десятиклассники, воевал. Коммунальная квартира в маленьком дворе, пионерский лагерь, казаки-разбойники — довоенное детство. И сразу — фронт. История одного человека всегда связана с историей его страны.
        Это очень серьезный и очень важный разговор. Это чувствует каждый. И Борис, сидя рядом с Муравьевым, тоже слушает очень внимательно. Может быть, ему не все пока понятно, все-таки он только в первом классе, но и в неполные восемь лет человек многое способен понять и почувствовать.
        * * *
        Муравьев и Борис вышли из школы и остановились.
        Солнце грело почти по-летнему. Над яркими, блестевшими крышами резко носились ласточки. Острые крылья со свистом резали воздух. Под кирпичной стеной зацвели желтые яркие пятнышки мать-и-мачехи.
        — Слушай, Борис, а кто же все-таки тогда говорил под окном? Помнишь?
        — Не знаю. Я тоже про это думаю, но не знаю.
        — А я на одного человека думаю. Только не уверен. Деда спрашивал, он не говорит, только смеется.
        — Вон Варвара Герасимовна идет. Здрасте, Варвара Герасимовна!
        — Добрый день. Что, на солнышке пригрелись?
        Они сидят, привалившись спинами к теплой стене. Учительница остановилась рядом, щурится на синее небо, на птиц, на самолетик высоко в небе.
        — Варвара Герасимовна, — говорит Муравьев. — Помните, Борис еще осенью слышал, как под окном человек сказал: «Главное — чтобы никто не узнал о глобусе. Но я верю, ты умеешь хранить тайну». Кто это говорил, как вы думаете?
        — Ах, эта фраза. — Учительница перестает смотреть вверх и смотрит на них весело и молодо, хотя от морщинок на ее лице не осталось свободного сантиметра. — Вам хочется знать, кто ее сказал?
        — Конечно, хочется. А вы знаете? Варвара Герасимовна, я догадываюсь, только не уверен. Потому что голос был сиплый, Борис говорит. А у вас не сиплый.
        — Каждый человек может простудиться, особенно дождливой осенью. Надо беречь горло, мои дорогие.
        — Значит, все-таки это были вы! Варвара Герасимовна! — Муравьев подпрыгивает на месте, он уже не сидит у стены, а стоит рядом с Борисом перед учительницей. — Значит, это вы сказали?!
        Борис спрашивает:
        — А зачем вы так сказали? А я вас видел тогда из окна, только на вас не подумал.
        — Это сказала я. Почему? Ну, потому, что тогда, в те дни, это была тайна. От всех вас тайна. Мой ученик Юра Муравьев, твой дедушка, пришел в тот день ко мне и все рассказал. И письма показал и планшет.
        — Значит, вы, Варвара Герасимовна, с самого начала все знали?..
        — Кто все знал? — подбегает Катаюмова. За ней подходят Валерка и Костя. — Кто все знал? Про что? —Катаюмова боится пропустить самое интересное.
        — Никто ничего не знал, — говорит Варвара Герасимовна, — в жизни так много неразгаданного.
        Муравьев говорит Катаюмовой:
        — Если все рассказывать, надо долго рассказывать. А так нечего и рассказывать.
        — Ну тебя! — Катаюмова машет рукой.
        Учительница кивнула им и ушла не спеша по солнечной стороне улицы. Седина блестит на солнце, Варвара Герасимовна улыбается. А может быть, у нее просто веселые глаза.
        Борис постоял немного, посмотрел по сторонам, потом — на свои ноги, обутые в кеды, и вдруг быстро полез на кирпичную стену. Ему так давно хотелось узнать, сумеет ли он добраться до верха, с самого первого сентября.
        Вот он уперся ногой в маленький выступ, вот уцепился руками за ямку, выбитую в кирпиче, подтянулся — и вот он на самом верху. Сумел!
        Как хорошо смотреть отсюда на зеленую горку. Она заросла весенней травой. Там, внизу, стоят Костя и Валерка, Катаюмова и Муравьев. Муравьев смотрит вверх и улыбается Борису. Борис понимает, что Муравьев рад, что он, Борис, сумел вскарабкаться на эту стену. Не так важно было оказаться на стене — посмотрел немного вниз, а больше там и делать нечего, — но было очень важно другое: суметь взобраться. Суметь не побояться, преодолеть. Осенью Борису ни за что бы сюда не залезть. А теперь пожалуйста, стоит на самом верху и глядит оттуда на дома, на машины, на синее небо, на школу, которая блестит всеми окнами.
        — Борис! Это еще что такое? Ну-ка, немедленно слезай!
        Директор школы Регина Геннадьевна вышла и смотрит на Бориса очень сердито.
        — Еще новости! На ровные стены лазить! Слезай, я тебе говорю!
        — Сейчас, сейчас, Регина Геннадьевна!
        Борис вспомнил, как давно, еще в самом начале учебного года, Галина Николаевна сказала: «Кто ведет себя, как положено, тому не приходится иметь дело с директором».
        Наверное, это не так просто — не иметь дела с директором. Борис сейчас слезет со стены. А пока он стоит там и смотрит. Внизу идут люди, едут машины, троллейбусы. А вот где-то далеко, в солнечной дымке, идет девочка и держит, обхватив рукой, туго набитый портфель.
        Она не видит, как высоко забрался Борис, и это очень жалко.
        Конец
        До свидания, читатель.
        Вот и все. Ты прочитал повесть, мы с тобой прощаемся. Но мы долго были вместе, о многом поговорили — о пятикласснике Муравьеве, его верном друге Борисе, о Катаюмовой, Анюте, о тех, чье детство давным-давно кончилось, но осталась память о нем и о суровом времени, о войне, героизме, верности.
        Да, мы долго были вместе, и расставаться жалко. А впрочем, зачем же расставаться, если не хочется? Есть на свете такая прекрасная вещь — письма. Ты можешь в любую минуту сесть и написать письмо. О чем захочешь, о том и напишешь. Кто из героев повести тебе понравился больше, а кто меньше. Какие истории о своей школе ты знаешь. Есть ли в твоей школе музей, что в нем хранится, о чем рассказывают экспонаты этого музея. Об этом, а можно о чем-нибудь другом, о чем захочется. Ты напишешь, и я тебе отвечу. Так мы опять встретимся.
        Адрес такой: 125047, Москва, улица Горького, 43. Дом детской книги.
        До свидания.
        Автор.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к