Библиотека / Детская Литература / Крапивин Владислав : " Бриг Артемида " - читать онлайн

Сохранить .

        Бриг «Артемида» Владислав Крапивин
        Весной 1854 года, вскоре после начала Крымской войны, из Архангельска на Кубу с секретным поручением императора Николая I отправляется бриг «Артемида». В результате неожиданного поворота судьбы на судне оказывается мальчишка из маленького сибирского городка. Множество приключений предстоит пережить мальчику Грише и экипажу брига во время опасной миссии… Выход этой книги приурочен к семидесятилетию Владислава Петровича Крапивина.
        Владислав Крапивин
        Бриг «АРТЕМИДА»
        Оппонент, профессор А.Б.Иванов:
        — Но, молодой человек! В вашем… э-э… сочинении нет никакой документальной основы!
        Пятикурсник Иван Повилика:
        — Ну и что?
    Диалог на защите дипломной работы…
        ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
        КАРТА АМБРУАЗА ТАРДЬЕ
        Снежная пыль
        1
        Cанки у Гриши были знаменитые. Про них знали не только мальчишки и девчонки Ляминской улицы и окрестных переулков, знала и ребятня с того берега Городищенского лога. Сделал санки Кондрат Алексеевич Луков («мастер по всем деревянным премудростям», как он сам про себя говорил) — сосед и приятель купца Максарова. Он и максаровским дочкам смастерил сани, но не такие, как для Гриши, а одни на всех — чтобы вместе было не страшно и весело. А Грише сказал:
        — Ты ведь ямщицкого корня, надобно тебе салазки быстрые и лихие, чтобы слушались, как верная твоя лошадка…
        Они такие и получились — легкие, поворотливые, с чудо какими скользкими полозьями. Впереди полозья широко загибались вверх и назад. На их концах Кондрат Алексеич вырезал прищуренно глядящие вперед конские головки — с прижатыми ушами и откинутыми, будто встречным воздухом, гривами.
        Прокатиться на таких — всякому охота. Вот и приставали:
        — Гришуня, можно съехать разочек?
        — Булат, дай скатиться на твоих коняшках!
        Гриша давал, потому что просили по-доброму, без наскоков. Иногда, правда, отвечал:
        — Обождите ради Христа. Ежели всякому не отказывать, сам-то я когда кататься стану?
        Ну, тогда отступались на время, народ был понятливый…
        Катались в самом начале Ляминской, там, где улица прижималась к логу. С одной стороны — заборы и ворота с накладными узорами, дома и домики с крылечками и кружевными дымниками на заснеженных крышах, с другой — крутой откос, под которым широкое дно лога, где в сугробах спит застывшая речка Туренка. Вот с откоса и скатывались — кто на больших и малых санках, кто на самодельных лыжах из бочковых клепок, а кто и на рогожках. Визгу и смеха здесь хватало всю зиму — и под солнцем, и под луной.
        Нынче зима была уже на исходе, давно миновало Крещенье и недавно — Сретенье, впереди маячила Масленица, а за ней Великий пост — время строгое, когда, по словам взрослых, много веселиться грешно. Да и какое веселье, какие санки весной, в распутицу! Но пока еще стояли февральские холода, и о недалекой весне говорило лишь то, что закаты стали не такими ранними. Послесолнечная розовость дольше, чем прежде, висела над низкими крышами и черными елями Городища, а в заре повадился купаться тощий месяц, над которым дрожала переливчатая звезда. Месяц был похож на серебряную подковку (уж не от Гришиных ли санных лошадок?).
        Девочки на своих розвальнях катались сами по себе, лишь изредка окликали Гришу. Он им в ответ махал овчинной рукавицей. Максаровских дочек было четыре: самая большая, на год старше Гриши, — Аглая, потом его ровесница Оля, после еще с разницей в год и два — Танюшка и Катенька. Была и пятая — Лизавета — но ее пока в такие игры не брали: больно мала, третий год…
        Скользящий путь с высокого края улицы до Туренки стремителен и недолог: полминуты встречного снежного свиста — и вот уже подлетаешь к заиндевелым кустам, что съежились вдоль берега. А иногда, если разгон получился хорош, можно через кусты, по застругам и наледям, вылететь на другой бережок (его сразу и не разглядишь среди сугробов). Опасности тут никакой, в Туренке поблизости нету ни одной проруби. Да ежели бы и была, то самая большая беда — замочишь валенки и подол шубейки, потому что глубина здесь «курице по пузо».
        От скорого полета на санках обмирает душа. Но это в первые разы, пока не привыкнешь, а потом хочется еще чего-то такого, новенького. Вот и стараешься то с разгона увеличить быстроту, то взлететь повыше на ухабе, то с хохотом напугать столкновением дружка-приятеля, то…
        Гриша придумал такую забаву. Уже внизу, на полпути от ската к речке, он пяткой валенка замедлял скорость санок с одного бока, те делали резкий поворот и уносили хозяина с накатанных мест в рыхлость нетронутого снега. Там Гриша опрокидывался на спину, взмахивал рукавицами, а снег взлетал над ним пуховой тучей, в которой начинали дрожать тысячи крохотных искр. Это месяц и большая звезда, и отблески заката рассеивали в снежной пыли свой сказочный свет.
        Отсюда, снизу, крыши были уже не видны, только острые макушки елей чернели над кромкой откоса. Но месяц и звезда никуда не девались. Наоборот, в легкой снежной завесе они сделались ближе и крупнее, нависали почти что над лицом — протяни руку, и дотронешься до светящейся теплоты. Гриша не протягивал, чтобы не обмануться в сказке…
        Когда розовый закат почти угас, а месяц разгорелся, Гриша (в который уже раз!) выбрался наверх. Было по-прежнему шумно и многолюдно. Гриша завертел головой: где они, сестры-то? Но сестер не разглядел, а со стороны услышал несмелый голосок:
        — Гриша, можно я прокачусь?
        Это был семилетний Агейка, сын сторожа ближней, Михаило-Архангельской церкви. В сумерках и под большим треухом лица Агейкиного было не видать, но Гриша и так знал, сколько на нем крупных конопушек. Агейку за конопушки не дразнили, нрава он был покладистого и тихого, и потому никто его не обижал. Агейка редко обращался к кому-нибудь с просьбами, ну а если попросит, как такому откажешь…
        Гриша сунул Агейке в рукавицу веревку от санок.
        — Ладно, езжай…
        — Не… Можно с тобой?
        — Да одному-то ловчее!
        — Не… Одному боязно…
        — Горюшко ты мое… — сказал Гриша, точно как кухарка Арина, когда он или девчонки что-то роняли или разбивали на кухне.
        Он подтянул санки к краю, усадил Агейку перед собой.
        — Ну, Агей — не робей!..
        — Ага… — отозвался тот с радостной готовностью.
        И понеслись!
        Агейка раза два взвизгнул, но понятно, что не от испуга, а от радости. И одно только в этой радости было плохо — быстро кончилась.
        Вдвоем повезли санки вверх — длинной, косо идущей по склону тропинкой. Склон густо синел в сумерках, а месяц бросал на его неровности пятна зеленоватого света. От Агейки помощи было ни на грош, путался только сбоку, но сказать «не мешай, я сам» было совестно. Агейка же, наверно, думал, что его старательность понравится Грише и тот прокатит его еще…
        Может, оно так бы и случилось, но, когда оказались на кромке, Гриша сразу увидел среди мелкой ребятни высокую, закутанную в шаль Арину. И она его увидела.
        — Где это вас носит нечистая сила (прости, Господи)! С обеда ушли и пропали. Тетичка Полина Федоровна вся извелась, «иди, — говорит, — Арина, сыщи неслухов». А мне только и заботы, что бегать за вами, на кухне к ужину ничего еще не готово, беда одна…
        — Ежели не готово, чего нас раньше сроку домой тащить? — рассудил Гриша.
        — А того, что Платон Филиппыч приехали, спрашивают, где дети. «Почему, — говорит, — одна только Лизонька на мне висит?»
        — Папенька приехал! — наперебой завизжали сестры, которые невесть откуда оказались рядом.
        А еще рядом оказался Ефимка Грач, сын приказчика из скобяной лавки торговца Густова. Сказал с легкостью:
        — Ты, Булат, щас домой пойдешь? Оставь мне своих «коняшек» покататься полчасика, я свои сани на кочке хрустнул.
        Просьба была довольно нахальная, поскольку в близких приятелях у Гриши Ефимка не числился. И решил уже Гриша ответить: «Свои добил, а теперь мои захотел?» Но глянул на притихшего неподалеку Агейку и ответил нежданно для себя:
        — Ладно, бери. Только не один катайся, а вот с ним, — и кивнул на маленького. — Да не обижай…
        — Зачем обижать-то? — честно удивился Ефимка. — Будет, как ты сказал…
        — Потом поставь санки у нашей калитки, звякни в колоколец. Кто-нибудь выйдет, заберет…
        Девочки той порой весело уговаривали Арину сесть в сани. Мол, домчим до дому за то, что принесла добрую весть о папеньке. Ухватили даже и со смехом старались усадить в легонькие розвальни.
        — Да отпустите вы меня, оглашенные! Чё люди-то скажут! Взрослую дурёху малолетки везут! Обсмеют на весь свет!.
        — А мы скажем, что к Масленице готовимся! Репетиция такая! — нашелся Гриша.
        — Какая еще ри…ты… пица? Грех один…
        — Репетиция! Ну, подготовка будто к домашнему театру на Рождество! Помнишь?
        — Ты, Гришка, угомонился бы! Больно шустрый стал. Вот скажу Платону Филиппычу… у меня есть чего про тебя сказать. Он тебя отдерет за милую душу!
        Гриша смеялся (а девчонки упрямо усаживали Арину). Ничего она про него не скажет, хотя и есть что. И никто его не отдерет. Сроду такого не бывало!
        …Правда, один раз, прошлою весной, чуть оно не случилось. Гриша гонялся по комнатам за маленькой резвой Катенькой и запустил ей вслед тугой вышитой подушечкой — одной из тех, что лежали по креслам. Катька — вот ловкая! — животом упала на половицы, подушка пролетела сверху и угодила в тонконогий перламутровый столик у дивана. А на столике красовалась лампа со стеклянным абажуром из розоватого стекла (называется «венецианское»). Лампа — на пол, абажур — вдребезги, Катька — в рёв, хотя она-то здесь ни при чём! Шум, люди… Среди всех сбежавшихся — высокая, ставшая сразу будто деревянной, тетичка Полина Федоровна.
        — Это что же такое! Сколько раз тебе, Григорий, говорилось: веди себя в доме пристойно, не шали сверх меры. А ты опять… Такая лампа была! Да не в лампе дело, а в твоем непослушании… Дуся!
        Появилась вертлявая кухарка Дуся (взятая временно, в помощь Арине).
        — Дуся, принеси-ка вицу!
        Девица хихикнула и ускользнула. И сразу появилась опять — с длинным черным прутом (будто он был припасен заранее). Хихикнула снова — видать, ей было любопытно. А прут показался Грише похожим на голый хвост великанской крысы из его давнего страшного сна. Гриша обмяк и онемел — ни словечка вымолвить, ни пискнуть даже. И будто вата в ушах… Сквозь вату он услыхал:
        — Помоги-ка, Дуся, этому сорванцу расстегнуть, что надобно…
        Дуся придвинулась. От ее фартука пахло рыбьими кишками — наверно, она только что потрошила на кухне осетра…
        Гриша беспомощно попятился — мелкими шажочками… Неужели это и вправду? Вот сейчас! Здесь!.. Боли он не боялся, даже и не подумал про нее, но эта жуть… при всех, при девочках… Одно дело, когда вместе купались у запруды на Туренке — и мальчишки, и девчонки со всей округи — там никто и не думал про всякое такое, не глядел друг на дружку, только визг да брызги… А тут ведь совсем другое… Гриша метнулся по сторонам сырыми глазами, зацепился за взгляд Полины Федоровны. Та вдруг мигнула, глянула иначе.
        — Ладно… Дуся, оставь… — И Грише: — А ты ступай… и подумай про свои излишние шалости. Большой мальчик, десять лет скоро… Обещаешь впредь быть разумнее?
        Гриша часто закивал (отчего с ресниц срывались капли), и каждый кивок был, как мелкая ступенька в темное укрытие. В сумраке этого укрытия были перемешаны и стыд, и великое облегчение…
        Потом Гриша всхлипывал на своей постели, спрятавши лицо в подушке, а разумные Оленька и Аглая утешали его, говоря, что ничего, мол, страшного. Тетичка просто припугнула Гришу, который стал в последнее время чересчур прыгучим. А по правде-то ничего такого делать не собиралась.
        Может, и правда не собиралась. А может, в последний момент увидала его глаза и пожалела мальчишку. Вспомнила, что сирота…
        Четыре сестры тоже были сиротами, но все же не полными, при родном батюшке. А он — и без маменьки, и без отца. Потому и не Максаров, а Булатов.
        2
        Гришиного отца уважали, как известного знатока лошадей. Несколько лет он служил ямщиком, потом стал шорником. Родом был из Бухарской слободы, что за рекою. Там жили те, кто обитал в этих местах еще в давние времена — до той поры, когда казаки поставили крепость Турень на месте запустелой столицы обширного ханства. Как появилась крепость, люди здешней крови перебрались за реку. Туда же стали съезжаться и торговцы из Бухары. Жили рядом с русскими без больших споров и кровавых стычек, потому что худой мир лучше доброй войны. За рекой места было немерено. Стройся, живи, занимайся ремеслами, рыбачь, разводи огороды, торгуй. Казаки и русские поселенцы обид бухарскому поселению не чинили, те тоже хотели согласия. И нарушалось оно нечасто. Хотя изредка случались всякие стычки, потому что на разных берегах — разные веры. У русских — православная, у бухарцев — магометанская. Ну и ладно, веруй в Господа каждый по-своему, другим не мешай. Так оно в общем-то и было, но за редкими случаями. И такой вот случай выпал заречному шорнику Амиру Булатову и дочке приказчика Егора Савина с пристанских торговых складов.
Приглянулись друг другу. Ну и ладно бы — он парень видный, она тоже хороша, да родители Аннушки Савиной только руками развели: как отдавать дочку за нехристя? Даже и помыслить о таком нет возможности. Вот и отец Пантелеймон из Спасской церкви сказал то же самое:
        — Не в том запрет, что кровь иная, а в том, что вера чужая. Как пойдешь супротив Божьих правил… Вот когда бы окрестился он…
        Амир и Аннушка при тайной встрече обсудили все и порешили: Господь — он все равно един в целом мире, и если он сотворил так, что у двух людей с разной верою родилась неудержная любовь, не будет греха, когда один примет веру другого. Тем более что и магометане очень даже почитают Христа…
        Вот и стал Амир Василием. И свадьбу сыграли вскоре. И была бы у молодых жизнь на загляденье, да только соседи Булатова про веру думали не так, как Василий и Аннушка. Взгляды стали недобрые, слова сквозь зубы, а однажды заполыхала конюшня — еле успели вывести на двор купленных недавно Гнедого да Красотку.
        Понял Василий, что не будет жизни в слободе. Ну и ладно. Перебрались на правый, высокий, берег. Там дошел до него слух, что купцу Максарову надобен хороший конюх и кучер и вообще помощник по всяким хозяйственным делом, потому что нанятые прежде работники с делами этими не управляются. И пошел наниматься. Понравились друг другу. Потому как Платон Филиппыч держался без лишней гордости, барина из себя не строил, а плату предложил подходящую. Василий же купцу Максарову пришелся по душе деловитостью, знанием всего, что касается лошадей, и (это Платон Филиппыч усмотрел сразу) спокойной смелостью. С таким не страшно будет и в дальних дорогах, которые выпадали купцу Максарову нередко…
        Так оно и получилось. Скоро сделался Василий Булатов не просто максаровским помощником, а, можно сказать, другом-приятелем. Доверенным человеком. Кое-кто из прислуги завидовал ему, но причин для того не было: в главные управители Василий не метил, с каждым держал себя по-доброму и каждому готов был помочь в работе…
        Максаров выделил Булатовым на своем широком дворе флигель с двумя комнатами. Это чтобы Василий всегда был поблизости и чтобы Аннушка не оставалась без помощи, когда хозяин и его помощник отправлялись в поездки.
        Жили Василий и Аннушка душа в душу, через год родился Гришенька. И все ладно было до той поры, как случилась беда. Максаров поехал в Тобольск по своим торговым делам, Василий — ясное дело — с ним. Время было зимнее, начало февраля. Отправились не на почтовых, а на своих лошадях. Дорога-то не столь уж и длинная. Управились в Тобольске за два дня, а на обратном пути, в сотне верст от Турени, накрыла ездоков небывалая по густоте снега и напору метель.
        Ну, что там было, в точности Гриша не знал — Платон Филиппович рассказывал про тот случай неохотно, а другие — по-разному. В общем, двое суток купец Максаров и его верный охранитель провели в розвальнях, укрытые тулупами, согревались глотками из штофа да жевали остатки засохшего каравая. И мерзли, несмотря на тулупы. Василий, как мог, укутывал, берег хозяина, хотя тот и спорил. Ехать было нельзя — чуть сдвинешься в сторону от заметенного тракта и вовсе потеряешь дорогу. Да и лошади двигаться не могли.
        Потом пурга ослабела, легло вокруг ровное, в глубоком снегу, поле. И по этому полю пришла другая беда — волчья стая. Вытащили новенькие английские ружья — не те, что заряжаются с дула, а с патронами. На какое-то время отпугнули зверей, да те, видать, поняли, что зарядов у людей немного, стали подступать сызнова. И выли, мерзавцы. Тут опять подкрались сумерки. Платон Филиппыч и Василий сожгли всю солому из розвальней, да волков это не шибко напугало. Голодные были, а голод — он сильнее страха. Люди поняли, что выход один — отдать зверям лошадей. Василий, стреляя с левого локтя, правой рукой вынул тяжелый, как меч, нож, отчаянными взмахами обрубил постромки. Лошади, набравши от ужаса последнюю силу, рванули через глубокий снег. Волки за ними. И… не вернулись. Видать, хватило хищникам конской добычи. А Максаров и Василий съежились в розвальнях, под тулупами, моля Бога, чтобы не оставил их Своей милостью.
        Он не оставил… К ночи пробилась по занесенному тракту почтовая тройка из Тобольска, подобрала полузамерзших путешественников, отогрели их на ближней станции, что по старому обычаю именовалась «яма»…
        После того случая оба сильно хворали — и Платон Филиппович, и Василий. С жаром, с натужным кашлем. Ну, потом поднялись все же. Только купец поднялся окончательно, будто не бывало простуды, а у помощника его в груди затаилась болезнь и весною показала себя снова. Максаров немало потратился на лучших докторов, да, видно, такая судьба была у Василия — в мае схоронили. Платон Филиппович ходил сам не свой, а про Аннушку и говорить нечего — месяц была в беспамятстве. Потом отошла, конечно — жить-то надо. Одна у нее осталась радость, одно утешение — годовалый Гришенька. Но оказалось, что это утешение — не окончательное лекарство. Стала Аннушка чахнуть и через год скончалась от той же болезни, что и муж… Перед смертью Христом Богом просила хозяина не оставить Гришеньку. Платон Филиппович сказал с деланой суровостью:
        — Ты, Анна, обожди раньше срока накликать на себя кончину, грех это… А ежели что, помни: Гриша для меня — родной. Я и перед мужем твоим в том крест целовал…
        Гриша и в самом деле жил в семье именитого купца как свой, как Максаров. Правда, оставался Булатовым, но разницы в том не видел. Разве что порой мальчишки окликали его по сделанному из фамилии прозвищу — Булат. Да порой и дядичка Платон, покачивая головой на излишнюю резвость приемыша, вздыхал:
        — Булат ты и есть, лихой татарчонок бухарский…
        Но, по правде сказать, в Грише не было заметно татарской крови. Весь он оказался в мать — русый, светлоглазый, нос сапожком. Впрочем, и среди бухарцев немало встречалось таких… Лишь изредка, в сердитые минуты, серые с карими пятнашками глаза его щурились и бросали колючие проблески, будто у какого-нибудь лучника из племени Кучума.
        Но сердился он редко, нрава был покладистого, а если порой и баловался, то ведь так оно и положено по мальчишеской природе. С четырьмя девочками жил в согласии, будто с настоящими сестрами. А когда появилась пятая, — Лизавета-красавица — возился с ней не меньше, чем Аглая, Оленька, Танюшка и Катенька.
        Здесь пора сказать, что Лизавета была не родная сестра четырем старшим, а сводная.
        Сперва Платон Максаров (в ту пору молодой и, случалось, решительный без оглядки) женился на Елене Константиновне Гарцуновой, с которой познакомился в бытность свою в Петербурге. Что там было, в столице, Гриша не знал, да и девочки не знали — не детского ума это дело. Ясно только, что любовь была горячая, а кончилось все чуть ли не похищением и скорой скачкой за Урал. Оно и понятно. Максаров — он хотя и с немалым капиталом, а все же купеческого сословия (а дед его, и вовсе сказать, — из саратовских крепостных). А Гарцуновы хотя и без капиталов, с одним заложенным поместьицем, а «голубая кровь», дворянство. Родня — в основном офицеры: гвардейцы да моряки. Разве можно, чтобы любимая сестра пошла за «торгаша»! Та, однако, братьев и тетушек не спросила, а родителей не было.
        Ну, до проклятий, до полного разрыва с родней дело не дошло, но и связей почти не осталось. Никто беглянку не навещал, а коротенькие письма с именинными поздравлениями приходили раз в году. Елена поначалу плакала украдкой, но радости в жизни было у нее не в пример больше. Потерявшая дворянство Елена Константиновна Максарова нашла эту радость в любви к мужу, в дочерях и в своем добром доме, где жизнь текла без обид и невзгод. Понимала она, правда, что у мужа в душе прячется досада: одна за другой появляются дочери, а так хочется наследника-мальчишку. Ну, да это уж как Господь рассудил, грех роптать…
        Но не обошла беда и этот дом. Когда пришел час появиться на свет Катеньке, Елена Константиновна не выдержала трудных родов. Малышку спасли, но с первого дня оказалась она сиротой. Случилось это вскоре после смерти Аннушки Булатовой.
        Горевал Платон Филиппович сильно, ну да что поделаешь. И самому без жены, и дочкам без матери, с одними только няньками да кормилицами, — какая жизнь! И через четыре года после рождения Катеньки женился сызнова. На племяннице Никиты Данилыча Суровцева, что служил главным секретарем в Туренском пароходстве и владел там немалой долей акций (как, впрочем, и Максаров). Полина Федоровна хотя и не была дворянских кровей, но статью и пригожим лицом не уступала прежней жене Платона Филипповича. И характером была спокойна и ласкова. Девочки сразу привязались к ней, да и Гриша тянулся порой быть поближе, приткнуться под локоть в добрую минутку. Случай с лампой, он был единственный, когда тетичка Полина напугала Гришу до слез, ну да чего про то вспоминать…
        Конечно, купец Максаров, взявши вторую жену, мечтал, что уж она-то подарит ему наследника. А появилась Лизонька. Платон Филиппович вздохнул про себя, но вслух горького слова не сказал, потому что грех Бога гневить. Тем более что Лизавета-солнышко обещала стать красавицей, в мать.
        Так вот и жили. В восемь лет отдали Гришу в двухгодичное городское училище, но через год он его оставил. Потому что делать там было нечего: все науки, что давались в училище, Гриша без труда и за малое время освоил вместе с девочками, которые обучались у домашних наставников. А читать научился сам собой, даже раньше Аглаи. Книг в доме водилось немало, Платон Филиппович и сам был до них охотник. Заказывал и по почте, и привозил при всяком случае, когда ездил в иные города по торговым делам.
        У Гриши были две самые любимые книжки. Это сшитые из старых журналов под одним переплетом «Картины природы» и «Конек-Горбунок», сочиненный Петром Павловичем Ершовым, про которого говорили, что служит он инспектором в Тобольской гимназии — той, куда на будущий год собирались отправить Гришу. В гимназию и хотелось (новое в жизни всегда завлекательно!), и страшновато было оторваться от привычного дома. Ну да ладно, до будущей осени времени еще немерено…
        А пока что — синие зимние вечера да серебряный месяц в искрящейся снежной пыли…
        Туманные картины
        1
        Арину все-таки усадили в сани и с хохотом повезли вниз по Ляминской — к маленькой площади среди заметенных снегом заборов и спящих в куржаке берез. Сюда сходились три улицы: кроме Ляминской, еще Архангельская и Полицейская, которая тянулась через город от реки.
        Надо сказать, что обязательных уличных названий, записанных в документах городской управы, в ту пору в Турени еще не было. Не названия, а так — скорее, прозвища. Полицейская — оттого, что в начале ее, у реки, дом полицейской управы. Архангельская — это понятно, из-за церкви. А Ляминская — потому что рядом, у ближнего перекрестка, неширокое, но длинное озерцо. А по правде сказать — невысыхающая лужа. У озерца этого — невесть откуда взявшееся имя, Ляминское. Вот и улица с тем же названием…
        Но если кто-то присылал Платону Филипповичу или Полине Федоровне письмо, то на конверте такого названия не было, а стоял адрес: «Г-ну Максарову (или г-же Максаровой), в собственный дом, что у Городищенского лога, неподалеку от Михаило-Архангельской церкви, г. Турень». А один раз даже написали: «…что у Ляминского озера».
        «Озеро» — глубиной по колено. Однако же и от него была польза. Зимою, когда оно замерзало, лед расчищали, и можно было гонять на коньках. Коньки мастерил ребятишкам все тот же Кондрат Алексеич Луков. В аккуратные деревянные колодки с дырами для веревок вставлял он железные полоски от обручей, натачивал их — и катайся на здоровье. У Гриши, кстати, были и настоящие коньки, дядичка Платон привез откуда-то в подарок. Но Гриша на них катался нечасто, больше ему нравились санки…
        Сейчас доносились от озера мальчишечьи вскрики и смех. Гриша мельком подумал, что, наверно, не на коньках там нынче носятся, а играют в «буру». Это когда находят гладкий, застывший на морозе катыш конского помета и гоняют его по льду пимами, стараясь попасть по ногам друг дружке. Это ладно, когда по ногам, а бывает, что и по носу или по губам. Несладко, но все равно смех…
        У входа в двухэтажный трактир Фомы Колокольцева горел пузатый фонарь. Да и без фонаря было светло. Месяц набрал силу и сиял теперь в позеленевшем небе, как горячая полная луна. Белая колокольня Михаила-Архангела впитывала его лучи и будто светилась изнутри. Тонкий крест отражал лунное золото, маковка под ним горела так, будто от месяца отскочил осколок и застрял там, разгораясь со своей собственной силой. Сказка, да и только…
        Гриша остановился на полминутки, чтобы вобрать в себя такую сказку, потом кинулся догонять сани. С этого места, недалеко от лестницы, ведущей к переправе через лог, Ляминская поворачивала вправо и становилась уже настоящей улицей — не односторонкой, как прежде. Это потому, что лог заворачивал еще правее, как бы отодвигал Городище от главной части Турени… В ставнях светились щели. Вообще-то не было большой нужды запирать на ночь окна ставнями: не случалось в этих местах больших краж со взломами (хотя городищенские порой пошаливали). Но как-то прочнее ощущаешь себя, если стекла закрыты дощатыми створками, а те перехвачены железной полосою, запертой изнутри на длинный шкворень и болт. Будто в крепости…
        Окна Максаровых тоже были за ставнями, тоже тепло светились тонкими щелками. С улицы максаровский дом казался небольшим. Всего три окна под двускатной крышей да сбоку пристрой с крыльцом. Окна, правда, высокие, с хитрой резьбой по наличникам и карнизам (понятно, что работа Кондрата Лукова), навес над крыльцом — с подпорками из кованого кружева, водосточные трубы — с жестяными теремками на верхушках. Те же теремки — на столбах ворот, а сами ворота — в накладных деревянных узорах с птицами-павлинами. Но размеры дома ничуть не больше, чем у всех других на Ляминской. Посторонний человек глянет и не догадается, что за забором дом тянется далеко в глубину двора, лепит к себе пристройки, нарастает вверх просторным мезонином. А вокруг — навесы, сараи и конюшни, за которыми разросся сад с яблонями, черемухой и сиренью. Этот сад задним своим краем выходит прямо к началу Спасского бульвара, который насадили недавно для прогулок и развлечений городской публики…
        Арине помогли выбраться из саней у калитки. («Ох, греховодники, вот скажу Платону Филиппычу, он вам задаст…») Со двора толпой ввалились в холодные сени, где пахло стылыми досками, рогожей и мерзлой капустой из приткнувшейся в углу бочки. Потом — в теплые, где запахи свежих пирогов и керосина от лампы мешались с еле уловимым, но всюду проникающим ароматом духов Полины Федоровны. Разматывали шарфы и шали, вытряхивали из валенок не успевшие растаять комки снега. Девчонки — те сразу в гостиную. А Гриша — сперва в свою «камору», где стол с тетрадями и чернильницами, старинный шкаф с любимыми книжками и всякими вещицами (в коем немалый беспорядок), кровать с медными шишками на витых железных спинках и печная изразцовая стенка в углу (дверца от печи — в другой комнате). Охватившее со всех сторон тепло разбудило в теле запоздалый озноб — короткий и сладковатый. Гриша тряхнул слипшимися локонами и потянулся. Толстые чулки пахли отсыревшей шерстью, Гриша стянул их, прыгая то на одной, то на другой ноге, кинул на приступок у печки. Сунул голые ступни в домашние шубенки. Подтянул штаны, одернул вышитую
косоворотку, поправил поясок и пошел здороваться с дядичкой.
        Сестры, повизгивая, вертелись вокруг отца, что-то говорили, не слушая друг друга. Лизавета сидела на папенькином плече. Гриша сказал сдержанно:
        — С приездом, дядичка Платон. Добрый вечер…
        Платон Филиппович сразу весь обратился к Грише. Широкий, густобровый, с улыбкой, пробившейся сквозь курчавую бородку.
        — И тебе добрый вечер, Гришуня! Как тут жил-существовал? Смотрел ли за нашими красными девицами? У них ведь только хиханьки-хаханьки в голове, нужен строгий глаз, а ты здесь, когда меня нет, один из мужского племени…
        — Смотрел, сколь хватало сил, — полушутя соврал Гриша. Потому что по правде-то смотрела за девчонками (и за Гришей заодно) старшая сестра — деловитая и рассудительная Аглая.
        «А любопытно, чего он мне привез?» — сама собой щекотала его мысль. Не был Гриша попрошайкой и жадиной, но ведь не бывало и случая, чтобы дядичка вернулся из поездки без подарков для каждого из домашних.
        На сей раз, однако, Платон Филиппович привез один подарок для всех детей. В большой гостиной, где стоячие часы и фортепьяно, возвышался на круглом столе ящик красного дерева с глазастым выпуклым стеклом. Сверху ящика была крышка с костяным шариком, сбоку — медное колесо размером с блюдце.
        — Туманные картины… — таинственным шепотом сказала Грише Оленька.
        Гриша кивнул. Про туманные картины он знал. Однажды в училище лысоватый щуплый наставник Иван Елисеич взялся показывать такие картины первому классу. Объяснил, что будут виды Петербурга и Москвы. Но свет из ящика был слабый, лучи увязали и запутывались в жиденьких клубах пара, который поднимался над разогретым двумя лампами медным тазиком. Смутные очертания каких-то домов и башен (не разберешь, где Москва, а где Петербург) колыхались, таяли, пропадали. Мальчишкам это надоело, стали шуметь и плевать друг в дружку жеваными бумажками. Иван Елисеич торопливо сказал, что на этот раз представление окончено, а потом будет снова, когда аппарат приведут в порядок. Но никакого «потом» не случилось (или случилось, когда Гриша уже покинул училище).
        Но теперь он понимал, что никакой неудачи и непонятности не будет. Потому что ящик (называется «волшебный фонарь») был не в пример больше и красивее того, что в училище. А устройством пара занималась тетичка Полина. А уж она-то, если за что берется, все делает в лучшем виде. На перламутровом столике (на том, с которого Гриша когда-то сшиб лампу) она расставила длинные ванночки с горелками под ними, зажгла фитильки. В ванночках зафырчало, стал частыми струйками подниматься прозрачный парок. Скоро он сделался гуще, слился в одно облако, заколыхался, будто вздернутая ветром скатерть.
        Аглая вполголоса рассказала Грише, что папенька купил эту хитрую вещь в Ирбите, где в нынешние дни шумела-кипела известная на всю нашу Империю ярмарка. Туда привозили товары не только из российских губерний, но бывало даже, что из иных стран. Аппарат был немецкой фирмы и назывался мудреным словом «Рау-хен-бильд-верк» или что-то вроде того (девчонки рядом уважительно хихикнули) и что к нему прилагаются три дюжины стеклянных картинок, из которых и получаются в тумане большие картины. Почти как натуральные виды…
        Грише страсть как хотелось сунуться поближе к удивительному ящику, но он себя сдерживал. Над аппаратом колдовал сам Платон Филиппыч, который сказал:
        — Уважаемую публику прошу не толкаться у меня под руками. Сначала все налажу, покажу первый раз, а дальше ломайте, как хотите…
        Впрочем, скоро он сам позвал Гришу:
        — Свет-Григорий, иди-ка, помоги… Вот смотри: в эти рамки надо вставлять картинки вверх ногами…
        — Отчего же вверх ногами? — поразился Гриша.
        — По закону науки оптики… Потом поправляешь этот отражатель, чтобы огонек точно был посередине…
        Перед вогнутым зеркалом размером с тарелку горел в ящике яркий огонек медной лампочки. Свет как бы протыкал стеклянную картинку в жестяной рамке впереди. Остальные рамки ждали своих картинок и были похожи все вместе на страницы широко распахнутой книжки. Гриша, сопя от волнения и слегка обжигаясь о лампочку, стал вставлять стеклышки, которые подавал дядичка. Рамки сами поворачивались под пальцы, потому что дядичка тихонько вертел колесо. Наконец вся вертушка из двенадцати рамок была заполнена. Платон Филиппович усилил огонек. Подошла Полина Федоровна, глянула на оставленные картинки, покачала головой:
        — Ох, мужчины! Вы не знаете порядка. Надо было ставить по номерам, иначе все станет непонятно… Вот, на бумаге есть список…
        Упрек был, конечно, прежде всего мужу, и Гриша храбро заступился за дядичку:
        — Ничего! Если беспорядок, это даже интереснее!
        — Ну, безусловно… кое для кого, — суховато сказала тётичка. Наверно, вспомнила Гришин шкаф. Но больше не спорила.
        — Почтенную публику просят занять места! — возгласил Платон Филиппович. Девочки со стуком и возней расположились на стульях. У двери шумно дышали Арина и приказчик Сергей Фомич, заглянувший к хозяину по какому-то делу да так и застрявший у порога. Гриша остался рядом с дядичкой, у волшебного фонаря. Здесь же была и Полина Федоровна — она держала лист бумаги в свете, падавшем из бокового оконца ящика.
        — Ну-с, приступим, — важно, однако с некоторой опаской проговорил Платон Филиппович. И двинул в ящике вверх черную заслонку.
        Широкий светлый конус ударил из аппарата в полутьму комнаты.
        2
        Сперва было тихо, потом Арина у двери шепнула:
        — Батюшки-светы…
        А Оленька (Гришина ровесница) выдохнула:
        — И-зу-ми-тельно…
        В светлых клубах, как в прозрачном облаке, встало видение города. С острыми крышами, тонкими узорчатыми башнями, флюгерами, колокольнями и мачтами кораблей, что прижимались к высоким каменным причалам. Реяли вымпела и флаги. Круглый дым висел пред стволом пушки, которая, кажется, только что выпалила в честь прибывшего судна… Все это было в неярких, но теплых полукрасках — оранжевая черепица, желтоватые фестоны парусов, бледное небо с волокнами облаков, серый камень…
        — Картина номер четыре, — слегка торжественно сообщила Полина Федоровна. — Портовый город Амстердам в Голландии… Платон Филиппыч, тебе не кажется, друг мой, что слегка мутновато?…
        — Сейчас, сейчас… — Дядичка Платон двинул ободок переднего стекла, и контуры города обрели удивительную четкость. Он стал будто настоящий. Вот сделай пару шагов — и окажешься там, у горбатого моста через канал, под вывеской лавки, на которой нарисован корабль с круглыми, как пузыри, парусами…
        Вода в ванночках булькала, струи пара колыхались. Казалось бы, и город должен был колыхаться с ними, но он стоял прочно, неколебимо. И в то же время сказочно… Вот бы оказаться там хотя бы на полчасика, глянуть на иноземные чудеса!
        Платон Филиппович шевельнул колесико. Картинка сменилась, будто от взмаха крыла.
        — Ай! — разом сказали Катенька и Танюшка, а храбрая Лизавета обрадованно засмеялась.
        Сквозь переплетение разлапистых листьев и висячих растений смотрела на людей громадная тигриная морда. С черными разводами на оранжевой шерсти, с беспощадно-белыми великанскими клыками, с точками света в прозрачных желтых глазах. Совершенно живых…
        Гриша и раньше видел похожего тигра. В старом журнале «Картины природы» было напечатано изображение размером в целый лист. Такая же голова среди зарослей. Но там была гравюра, без красок. Тонкие линии сплетались в выразительный рисунок, но… рисунок, да и только. А здесь — будто зверь-великан оказался прямо в комнате. И смотрел на всех… не то чтобы кровожадно, однако по-хозяйски. «Что захочу, то с вами и сделаю…»
        — Страх какой… — выдохнула Арина. И Грише, по правде говоря, тоже стало страшновато, хотя ясно ведь, что ничего здесь нету, кроме света и пара… А Полина Федоровна, любившая порядок, прочитала:
        — Номер двадцать два. Царь уссурийских джунглей тигр…
        — Хоть какой там номер, а в зубы ему не попадайся… — бормотнул у дверей Сергей Фомич.
        — Ну, побоялись? — спросил Платон Филиппович со снисходительной важностью (будто это он сам изловил и привел в дом тигра). — Поехали дальше…
        Дальше появилась картина номер четырнадцать — египетский сфинкс и пирамиды. Это Гриша тоже видел в журнале. И по правде говоря, больше пирамид и каменного сфинкса с отбитым носом его интересовали шагавшие на первом плане верблюды. Что там у них в полосатых тюках? Какие восточные товары?…
        — Говорят, что сфинксу отбили нос наполеоновские солдаты во время своего неудачного египетского похода, — разъяснила Полина Федоровна.
        — Зачем? — удивилась любопытная Танюшка.
        — Потому что безобразники. Их плохо воспитывали…
        Гриша ощутил какую-то виноватинку, хотя к нему эти слова не имели касательства. Едва ли тётичка помнила сейчас про лампу.
        — Если хочешь, попробуй сам… — шепнул Грише Платон Филиппович, показывая на колесо волшебного фонаря. Меняй, мол, картинки…
        — Ага, хочу… Ой, нет. Лучше я после… — показалось вдруг, что прямое прикосновение к аппарату разрушит волшебность происходящего…
        — Ну, как знаешь… — понял его дядичка и послал в облако пара новое видение.
        Это была буря на море. Такая, что казалось, будто и впрямь дохнуло на всех ветром и брызгами. Зеленые волны с гребнями вздымались в немыслимую высь, пробившееся солнце заполняло небо беспощадным оранжевым светом. Не было в солнце радости и ласки… На громадном обломке мачты лепились друг к дружке измученные люди, один вскинул в руке красную тряпицу — видать, сигнал о помощи. А от кого ее ждать? Ожидалось иное: грозная водяная гора с тучей пены на гребне надвигалась на несчастных и готова была смять их, поглотить, сделать так, словно никогда не было на свете этих людей…
        — Номер двадцать девять. Копия новой картины знаменитого морского живописца Айвазовского «Девятый вал»… — стала объяснять Полина Федоровна. — Я читала в журнале толкование, что девятый по счету вал в череде ураганных волн — самый грозный, он несет тем, кто терпит бедствие, гибель. И все же не совсем неминуемую. Вал может и помиловать несчастных. Это уж какая у кого судьба…
        «А у этих какая судьба?… — застонала под сердцем у Гриши тревога. — Спасутся ли? Сохрани их, Господь…»
        А разноцветной буре не было дела до крохотных людей. Может, поглотит в пучине, а может, и помилует, но это так — не обратив внимания…
        — …такие удивительные краски, — опять донесся голос тётички Полины. — Конечно, здесь они не так различимы, как в натуре, да и перенести их в точности на маленький кусочек стекла невозможно. И все же какое грозное впечатление, не правда ли?
        В колыхании клубов пара волны казались подвижными (не то что башни Амстердама) — медленно вырастали, надвигались…
        — …Я первый раз вижу это известное полотно в красках, раньше смотрела только на гравюрах… Кстати, оно не столь уж новое, написано три года назад…
        — Ну, так ведь и стеклянная картинка могла быть изготовлена тогда же. И объяснение к ней, — осторожно заметил Платон Филиппович. — И пока это дошло до нас…
        Гриша почуял, что дядичке Платону (как и ему, Грише) не очень-то по душе нравоучительные нотки, которые пробивались в речи Полины Федоровны. Такие же, как в голосе приходящей три раза в неделю учительницы Натальи Евграфовны, которая обучала девочек и Гришу чтению, письму и арифметике… Та была вдовою известного врача Ермилова и очень ученой женщиной. Полине Федоровне тайно хотелось быть такой же…
        — Ах, но мы увлеклись. Детям не следует так долго впитывать столь сильное впечатление, особенно незадолго до сна… Что там у нас дальше?
        Дальше были венецианские каналы и гондолы, горы Гималаи, портрет знаменитого баснописца дедушки Крылова, схватка с горцами на Кавказе, несколько видов с парками во Франции (они не очень различимы были в поредевших клубах пара)… И вот возник вдруг корабль!
        Он двигался из неспокойного облака прямо на Гришу — летучий, стройный, с тугими от попутного ветра парусами. Пена крыльями отлетала от острых скул корабельного корпуса. Узкий треугольный парус изогнулся полумесяцем над передней, наклоненной над водою мачтой, которая (Гриша помнил!) называется «бугшприт»…
        В корабле было движение! Стремительность! Слияние с ветром! И не беда, что пар уже поредел и рисунок стал размытым (не поймешь даже, сколько у корабля мачт). В этой размытости была лишь добавочная тайна, манящая недосказанность, зов пространства…
        — Картина номер восемь. Парусное судно в Атлантическом океане… Ну, вот и все, дорогие мои. Остальное — завтра. Пора ужинать.
        — Ну, ма-а-аменька!.. Ну, тётичка Полина! Еще чуть-чуть! Этот корабль!..
        — Всё-всё-всё… Чувствуете, как пахнет пирогом с кухни?
        Пахло и правда так, что засосало в желудке. К тому же долго спорить со взрослыми было не принято. Можно, конечно, слегка поканючить и поупрямиться, но не сверх меры.
        Платон Филиппович погасил лампочку волшебного фонаря, Арина внесла большую лампу.
        — Гриша, там какой-то мальчик с санками позвонил у ворот, спрашивает тебя…
        — А, это Грач! Я же говорил ему, пусть оставит у калитки!
        — А он хочет что-то сказать тебе. Я впустила…
        «Поломал небось», — мелькнула сердитая мысль. Гриша выскочил в студеные сени, где горела в жестяном фонаре свечка. Холод цапнул его за голые лодыжки.
        Ефимка смотрел насупленно, однако без боязни. И санки, кажется, были целы.
        — Ну, чего? Накатались? — неловко сказал Гриша.
        — Ага…
        — Агейку не забижал?
        — С чего бы это забижать малого? Мы с ним ладом… А я чего зашел-то! Агейка просил тебе отдать вот это. Вроде как подарок… — Ефимка Грач выдернул из рукавицы ладонь, разжал пальцы. На вспотевшей ладошке Гриша увидел треугольный осколок, в котором отразилась свеча.
        — Это чё?
        — Стеклышко зеленое. Если днем глянешь в него вокруг, сразу будто не зима, а лето… Ну, для тебя это небось мусор, а для него целый клад. Он тебе его и послал. Как спасибо за санки, значит… Ты не выбрасывай…
        Гриша с непонятным смущением взял осколок. Глянул сквозь него на фонарь. Огонек свечи стал похожим на свежий березовый листик. И запахло, будто не капустой из кадки, а молодой травою…
        — И впрямь как лето, — неизвестно чего стесняясь, проговорил Гриша. — Зачем это я стану выбрасывать, скажешь тоже… В него ежели почаще глядеть, то и впрямь тепло придет поскорее…
        — Впрямь… — серьезно подтвердил Ефимка.
        Гриша без прежней досады скользнул по нему глазами — от лохматой шапки до растоптанных пимов.
        — А ты… это. Если хочешь, раздевайся, да айда к нам ужинать. Арина пирог сготовила с нельмой. И чаю с медом напьемся.
        Гриша знал, что за столом Ефимку примут по-доброму. Не было еще случая, чтобы в доме у Максаровых косо смотрели на приведенного с улицы гостя.
        Грач ответил степенно:
        — Благодарствую. Только домой надо сию минуту, а то ох как достанется, что поздно. Бабка уши надерет. У нее пальцы костяные, как у Бабки-Яшки… Ну, бывай…
        — Бывай… — сказал Гриша в спину Ефимке. А вернее — морозному облаку, что влетело в сени, когда Ефимка пропал за дверью…
        Гриша снова поглядел через стеклышко на свечу. «Листик…» А рядом будто задышал еле слышно конопатый Агейка.
        — Гриша, где ты там? — окликали его из комнат. — Простынешь ведь!..
        …После ужина потянуло в сон. Оно и понятно — вон как намотались в логу среди снега, а после — сказочные картины да горячий чай с медом и калачом…
        Но девочкам казалось, что спать еще не пора. Кто же ложится, если нет даже девяти часов!
        — Гриша, почитай книжку, — пристали Танюшка и Катенька.
        — Сами разве не умеете?
        — У тебя лучше получается, — приластилась Катенька.
        — Да какую вам книжку, неуемные?
        — А какую сам читаешь…
        — Я про рыцаря Дона-Кишота читаю, вам неинтересно…
        — А ты прочитай про Конька-Горбунка, — надоумила Оленька.
        — Вы же про него тыщу раз слышали!
        — Ну дак и чего такого, — сказала Танюшка. — Можно и две тыщи…
        — Беда с вами…
        Они пошли в большую комнату, где стояли кровати девочек. Расселись на широкой постели Аглаи, каждый сунул под себя подушку.
        — Гриша, а книжка-то где? — напомнила Катенька.
        — Ему зачем… — усмехнулась Оленька. — У него же память и-зу-ми-тельная…
        И вправду, «Конька» Гриша знал наизусть. Он прикрыл глаза и заговорил чуть монотонно и привычно:
        За горами, за лесами,
        За широкими морями,
        Не на небе — на земле
        Жил старик в одном селе.
        У старинушки три сына:
        Старший умный был детина…
        Слова говорились сами собой, для сопящих рядом сестер, а для себя Гриша думал про другое. Про тот корабль, что совсем недавно видел он в облаках пара — будто в настоящих облаках, клубящихся над океаном. Есть же на белом свете счастливые люди, которым довелось в жизни ходить под парусами, видеть дальние моря и страны!..
        Он, конечно, не знал в тот момент, что с ним случится такое же через недолгое время…
        Командир «Артемиды»
        1
        Синева была и-зу-ми-тельная. Так сказала бы Оленька Максарова (Гришина ровесница). А старшая из сестер, Аглая, тут же отыскала бы в этой синеве разные оттенки. Она любила рисовать и знала множество красок. Назвала бы «аквамарин», «бирюзу», «ультрамарин», «индиго»… Все эти краски сейчас переливались и смешивались в громадной синеве, которая к тому же казалась подсвеченной изнутри. Словно кто-то расположил под толщей воды великанские серебряные зеркала. Они отбрасывали пробившие водную толщу лучи, и отражения их местами ложились на склоны волн зеленоватыми пятнами.
        Волны двигались слева и навстречу и ощутимо качали бриг, но с высоты марсовой площадки казались небольшими. Кое-где они были оторочены пенными щетками…
        Капитан второго ранга Николай Константинович Гарцунов, командир «Артемиды», не позволял Грише подыматься по вантам выше фор-марса и грот-марса. «На нижние площадки — так и быть, а на салинги — ни-ни…» Гриша и не помышлял нарушить запрет. На военном судне порядки крепкие. Да и с марса (высота до которого шесть саженей) простор открывался небывалый. Дух захватывало. Не от страха захватывало, конечно. Уж чего-чего, а высоты Гриша Булатов не боялся сроду. Бывало, что робел перед дракой, ежился в темных комнатах, порой опасался признаваться в проказах, но на самые высокие березы забирался без опаски, с крутых ступеней на старой пристани нырял очертя голову. И когда Агейкин отец, дядя Игнат, пустил мальчишек на колокольню Михаила-Архангела, Гриша сразу вскочил на приступок широченного полукруглого проема рядом с колоколом — чтобы оглядеть всю Турень и заречные дали. Его перепуганно ухватили за подол рубахи…
        И сейчас, на фор-марсе, у стыка мачтовой колонны и стеньги, Гриша ощущал себя уверенно, как птаха с крыльями. Стоял на брусьях решетки, настеленной на краспицы и лонга-салинги, затылком прислонялся к лакированной поверхности толстенной фор-стеньги, а для удобства и прочности держался за начищенное медное кольцо — рым. Зачем этот рым привинтили здесь, ниже эзельгофта, было непонятно. Никакая снасть сквозь него не проходила. Может, иногда поднимали сюда на фале фонарь, надобный при ночных срочных работах? Гриша не знал. Во всех рангоутных и такелажных мудростях и тонкостях не разберешься и за год…
        Снизу долетал иногда негромкий, но бодрый звон колокола. Каждые полчаса вахтенный отбивал «склянки». Сверкающий колокол с надписью «Артемида» висел над форштевнем. В его язык был ввязан короткий плетеный «конец» — рында-булинь. Впрочем, отсюда, сверху, его было не видать…
        Редкие облака в голубизне были похожи на клочки белой кудели. Солнце горячо светило в левую щеку. Ветер остужал эту горячесть и взъерошивал растрепанные локоны. Прижимал к животу подол широкой холщовой рубашки.
        От рыма пахло нагретой медью. От стеньги — сухим деревом и лаком. Это было похоже на запах «волшебного фонаря». У того ящика медью пахло боковое колесо для поворота стеклянных картинок, а горячим лакированным деревом — согретые лампою стенки… Где это всё теперь? Полутемная комната, притихшие девочки, проблеск месяца в щели ставен, лопотанье Лизаветы-красавицы на коленях тетички Полины, голос Арины из кухни: «Ужинать-то скоро ли будете, люди добрые…»
        Господи, где это всё теперь? И есть ли оно на самом деле? Или по правде ничего нету, кроме этой всеохватывающей синевы, которая называется «Атлантика»?
        2
        Как вообще всё это могло приключиться с мальчиком Гришей Булатовым из далекого от всех морей города Турени?
        А вот так приключилось… Вскоре после того вечера, когда появился волшебный фонарь, пришло из Петербурга письмо от дядюшки четырех сестер Максаровых. То есть от родного брата их покойной маменьки, Николая Константиновича Гарцунова. Письмо было неожиданностью. Гарцуновы писали крайне редко, а чтобы вот так подробно, на нескольких листах — такого никогда не бывало. Дядичка и тетичка долго обсуждали это послание. От детей секрета не делали, и потому сестрам и Грише стали известны подробности. Николай Константинович писал с неожиданной душевностью, что прежние размолвки были досадными и ненужными. Что «порождены они нелепыми предрассудками», которые непонятно зачем разделили людей, связанных родственными нитями. Годы идут, возраст уже немолодой, и все яснее делается понимание прошлых заблуждений. Досадно, что он, моряк, побывавший в разных странах света, не был ни разу в российском городе, где жила свои последние годы его любимая сестра, не посетил ее могилу и незнаком со своими четырьмя племянницами… Если бы, писал морской капитан Гарцунов, Платон Филиппович и его супруга Полина Федоровна проявили
краткое гостеприимство и позволили ему появиться у них на несколько дней, он был бы им душевно благодарен. Тем более что весною он, командир специального судна, отправляется в ответственное плавание и когда получит новую возможность для приезда, сказать пока невозможно…
        Ни Платон Филиппович, ни Полина Федоровна не видели никаких препятствий для такого визита. Напротив! Давняя размолвка между Гарцуновыми и Максаровыми всегда была темным облачком над жизнью Платона Филипповича (а значит, и над жизнью всего семейства) — даже после кончины Елены Константиновны. Девочки не раз шепотом беседовали о своих столичных родственниках (вслух говорить про это было не принято). Понятно, что они запрыгали!
        А Гриша ощутил тихий восторг, похожий на тайное предчувствие. Память о паруснике с «туманной картины» все эти дни не оставляла его, и ожидание, что он увидит «настоящего морского капитана», стало ожиданием неведомого ранее праздника.
        Оказалось, что письмо сильно задержалось в пути, и гость появился следом за ним буквально через три дня: рискнул отправиться в путь, не дождавшись ответа из Турени.
        Да, это в самом деле был настоящий капитан. Не чета армейским капитанам, которых Гриша не раз видел во главе здешнего пехотного полка на городских праздниках. Его черный, с золотыми пуговицами и якорями на вороте, сюртук, густые эполеты с тремя звездами на каждом, сабля с медной витой рукоятью и в кожаных с позолотой ножнах — все это было из другого мира…
        Лицо гостя, правда, показалось Грише сперва чересчур обыкновенным. Не боевое, не овеянное океанскими ветрами, а вроде как у знакомого доктора Евгения Алексеевича Шелковникова — с мягкими щеками, светлыми желтоватыми глазами, с припухлостью улыбчивых губ. («На маменьку похож», — шепнула Грише Аглая, которая хорошо помнила Елену Константиновну; Гриша чуть не брякнул, что у маменьки небось не было маленьких пушистых бакенбард, но вовремя прищемил язык.)
        Встретили гостя как родного, хотя и не ждали столь раннего приезда.
        Конечно же, Николай Константинович привез подарки. Что там для взрослых — Гриша не разобрал (не подглядывать же!), а девочкам достались большущие куклы в немыслимых столичных платьях. В том числе и Лизавете-красавице, хотя она и не была племянницей капитана. Только на Гришу капитан Гарцунов глянул с растерянностью. Он не ведал, что у его сибирского зятя есть воспитанник. Но он быстро нашелся в сложных обстоятельствах.
        — А ты, значит, Гриша? Рад знакомству… Я полагаю, не дарить же мальчику игрушку, как для девочек, потому — вот… — Он извлек бумажник с медными уголками и вынул блестящий серебряный рубль. — Получай. Пусть это будет началом твоего собственного капитала… Смотри, рубль этот особенный…
        Гриша, сопя от радостного смущенья, смотрел. Конечно, рубль был замечательный, большущий, с разлапистым коронованным орлом, немножко старинный даже… но что в нем самое особенное?
        — А ты взгляни, какого он года…
        Гриша взглянул: 1814… Чем же он знаменит?
        — В том году русские взяли Париж, закончивши нашу войну с Бонапартом, — сказал Николай Константинович. — Дата знаменитая… Правда, нынче новый Наполеон, под номером третьим, снова точит на Россию зубы, но о том уже особый разговор…
        Рубль — деньги были немалые, можно корову купить. Но Грише зачем корова! Он затолкал рубль в карман нарядных плисовых штанов и обещал себе не терять его и не разменивать никогда в жизни. Монета в кармане дружелюбно звякнула об Агейкино стеклышко — словно поздоровалась…
        Вечером было застолье — с пирогами, с водочкой и наливками для взрослых, с ягодными соками для детей… Девчонки настояли, чтобы в соседней комнате показать дядичке Коле «туманные картины». Полина Федоровна цыкнула было на неугомонных сестриц: не время выходить из-за стола, но Николай Константинович не захотел обижать племянниц.
        — Что за беда, оторвемся на полчасика…
        Теперь с волшебным фонарем хлопот было меньше. Недавно сделали открытие: вовсе не обязательно устраивать завесу из пара. Световые картины прекрасно отпечатывались на стене. А если натянуть простыню — получались они и вовсе прекрасно. Правда, Грише картины в тумане нравились больше — там была особая волшебная зыбкость. Но с простыней зато — быстрее. Кроме того, Платон Филиппович показал в аппарате еще одну хитрость. Можно было не вертеть колесо рукою, а ключиком завести в ящике пружину, и механизм сам поворачивал рамки с картинками — примерно четыре за одну минуту. При этом скрытые металлические планки и колокольчики играли мелодию простенького вальса…
        (Старшая из сестер, Аглая, под эту музыку потом не раз напевала слова — они, видать, сложились у нее сами собой:
        Ближе и ближе волшебный лесок.
        В чащу лесную зовет голосок.
        Кто там живет?
        Кто там поет…
        Грише нехитрый этот мотив и Аглаины слова запали в голову и не раз потом звучали в памяти…)
        Николай Константинович просмотрел все картины с должным терпением. Про город Амстердам заметил, что бывал там неоднократно и он в точности такой и есть. В Венеции ему тоже приходилось быть. Египетских пирамид, правда, не видел, тигра же наблюдал, но только в лондонском зоосаде, а не в диких джунглях (и слава Богу!).
        А про парусный корабль, который нравился Грише пуще всех других картин, капитан Гарцунов сказал, что, судя по всему, это голландское судно. Не военное, коммерческое, но быстроходное.
        — Обратите внимание на боковые паруса. Это лиселя. Видите, они как крылья. Придают кораблю дополнительную скорость.
        Потом сестер и Гришу решительно отправили спать (и никаких книжек — время позднее!), а Платон Филиппович, Полина Федоровна и гость вернулись за стол…
        На следующий день Николай Константинович с Платоном Филипповичем и старшей из сестер — Аглаей — съездили на Затуренское кладбище, что на северной окраине города. Там была похоронена Елена Константиновна, сестра гостя. После все отстояли в память о ней в ближней, Михаило-Архангельской церкви панихиду…
        Затем прошли еще несколько дней: в беседах, в рассказах гостя о его путешествиях и корабельной службе, о хитростях нынешней политики, о столичной жизни и о разных родственниках, про которых Максаровы до сей поры ничего и не знали. Было и катанье в розвальнях по городу, и встречи со знакомыми Платона Филипповича… И опять разговоры… Одни беседы велись при детях, а иные — по вечерам и про то, что маленьким слышать необязательно.
        3
        Один такой разговор, подробности которого Гриша узнал много времени спустя, случился между купцом Максаровым и капитаном Гарцуновым за три дня до отъезда Николая Константиновича. Один на один, за бутылкой дорогого французского вина, привезенного гостем.
        Разговорились откровенно, «без женских ушей», про жизнь, про семейные дела. Гость спросил про мальчика Гришу: откуда он и кто он такой в семье Максаровых. Платон Филиппович рассказал про все, что было. И добавил, что Гришу здесь любят и никогда не оставят своими заботами. Может, был бы даже смысл ему, Платону Филипповичу, усыновить мальчика и сделать главным наследником, раз уж судьба шлет ему одних лишь дочерей, которых впереди все равно ожидает замужество и перемена фамилий. Но теплится все же надежда, что Господь смилостивится и пришлет Максаровым наследника по крови, мальчишку. Ведь они — Платон и Полина — еще в тех годах, когда можно ждать прибавления семейства…
        Дворянин и человек тонкого воспитания, Николай Константинович в тот вечер как-то расчувствовался (чему способствовала смесь французского вина и сибирской водочки) и чистосердечно поведал зятю о своих семейных горестях. Горести были похожие на те, что у Максарова. Жена родила двух дочерей («Замечательные девочки, Платоша, умницы, но… какие же из них моряки…»), а затем к мужу по причинам, понятным лишь женскому разуму, охладела, и теперь они живут по отдельности, хотя до законного развода дело не доходит и едва ли дойдет, поскольку все это не одобряется морским начальством и дворянскими понятиями морали…
        Теперь невозможно узнать ход мыслей двух мужчин в затянувшейся беседе того позднего вечера. Понятно только, что к ночи созрела идея, которая изначально родилась, разумеется, у капитана второго ранга Гарцунова. Отчего бы Грише Булатову (мальчику славному и развитому не по годам) не поехать с Николаем Константиновичем в Санкт-Петербург, чтобы затем отправиться с ним в дальнее плавание на бриге «Артемида», командиром которого назначен он, капитан Гарцунов. Если мальчик проявит склонность к морской службе и любовь к корабельным наукам, его можно будет по возвращении определить в Морской корпус, который дал отечеству немало славных флотоводцев. Правда, здесь есть определенные тонкости и сложности. В корпус берут детей дворянского сословия. Но он, капитан Гарцунов, мог бы взять на себя хлопоты по усыновлению Гриши с тем, чтобы дать ему свою фамилию. При связях и знакомствах Гарцуновых с людьми, имеющими в столице власть, сей процесс не был бы слишком затруднителен. А склонность мальчика к флотской профессии он, Николай Константинович, усмотрел еще в первый день знакомства, когда Гриша с горящими глазами
спрашивал о морях и парусах. Он, капитан Гарцунов, по правде говоря, ощущает некоторую виноватость перед семейством Максаровых и для ее заглаживания готов оказать помощь в устройстве судьбы ее приемного ребенка. Понятно, что его судьба и без того не будет горькой, но, может быть, в этом случае она проявит себя особенно благоприятно.
        — Если, конечно, у тебя, Платон Филиппыч, не будет на то больших возражений…
        Платон Филиппович скреб бородку. Больших возражений не было. Наоборот, неожиданное предложение зятя помогало решить деликатный семейный вопрос. Платон Филиппович был умен и чуток и понимал, что супруга его, Полина Федоровна, при всей ласковости к мальчику, видит в нем некоторую опасность посягательства на капиталы мужа и, следовательно, на будущее достояние дочерей. В первую очередь — на достояние родной ее дочери Лизоньки.
        — Однако же, — в меру трезво рассудил Платон Филиппович, — надобно спросить и самого Григория. И не хотелось бы, чтобы у его отца, у Василия, царство ему небесное, — (Максаров перекрестился), — ежели он смотрит на нас оттуда, появилось мнение, будто я хочу избавиться от мальчонки. Он же мне и правда как родной…
        Неизвестно, как отнесся к этим планам Василий Булатов, смотревший оттуда, а Гришиному восторгу не было меры. Чудо небывалое! Все моря и океаны враз открылись перед ним! И жизнь с заморскими странами и приключениями, про которую читал он раньше лишь в книжках и о которой не помышлял всерьез, придвинулась вплотную.
        …Так было в первый день. На второй пришли сомнения. Нет, о том, чтобы отказаться от поездки, и мысли не было, но… как разом оставить все родное, привычное? Дом, в котором вырос, людей, к которым привязан сердцем? Друзей-приятелей с улицы Ляминской, с которыми случались иногда и потасовки, но доброго товарищества всегда было больше?
        …С приятелями прощание получилось коротким. Те и не верили в предстоящее путешествие Булата, и… как не поверить, ежели своими глазами видели его на улице с дядюшкой в морской фуражке и черной шинели с золотыми пуговицами…
        — А может, он тебе дурит бошку, твой дяденька, — сказал в меру вредный и рассудительный Яшка Пим. — Глядишь, довезет до Москвы али Петербурга да и скажет: «А теперь мотай домой, покатался, и будя…»
        — Может, и так, — согласился Гриша. — Кто же его знает… Ну так что теперь? Не отказываться же…
        То, что Гриша не спорит и не хвастается, нравилось приятелям. Начали они давать наставления, чтобы все запоминал покрепче и, как вернется, обстоятельно рассказал про все, что видел в дальних краях. Гриша обещал. Про то, что может вернуться очень не скоро, потому что после плавания не исключена возможность оказаться в Корпусе, говорить он не стал. Все-таки вернется же когда-нибудь! Быть может, на какие-нибудь каникулы…
        Конопатый Агейка, в отличие от других, с вопросами не приставал, стоял чуть поодаль и смотрел с нерешительной полуулыбкой. Гриша подошел к нему сам. Вынул зеленое стеклышко.
        — Вот… твое. Где-нибудь далеко гляну скрозь него и сразу вспомню про всех, кто тут… И как с тобой на санках… А тебе из тех краев привезу что-нибудь заморское…
        Агейка заулыбался пошире, закивал…
        О прощании с домашними что говорить! Хорошо хоть, что времени до отъезда оставалось всего ничего и предчувствие горького расставания оказалось не длинным. Были, конечно, и слезы, и объятия, и обещания писать с дороги. Каждый понимает, каково это надолго покидать родное гнездо. Особенно тому, кто раньше уезжал из своего города не дольше, чем на неделю, и не дальше Тобольска…
        Платон Федорович рассудил мудро и твердо:
        — Долгие проводы — лишние слезы. Нечего нам для провожания ехать на станцию, помашем от ворот, и хватит того…
        Так и сделали. Впереди всех, на дорогу, выскочила Танюшка (по правде говоря, самая для Гриши любимая) и, сбросив рукавичку, дольше всех махала голой ладошкой…
        И вот не видно уже из розвальней никого, и улицы Ляминской не видно, и даже колокольни Михаила-Архангела. И даже домов на других улицах, которые бегут и бегут безвозвратно назад… Как и что увидишь, когда слезы повисают льдинками, вмиг застывая на последнем февральском морозе…
        Вот и почтовая станция на краю Турени. Кучер Еремей (последний из «своих») потрепал Гришу по шапке:
        — Ну, счастливой тебе дороги, Григорий Васильич. Шибко не горюй. Передам от тебя домашним поклон… — И укатил в санях, запряженных резвой кобылкой Феней (тоже «своей», родной такой — прямо взять бы да прижаться к ее морде и не отпускать… но уже не догонишь).
        А может, еще не поздно? Может, рвануть в своей легкой шубейке и новеньких пимах по Полевой, по Ямской? Если без остановки — дома окажешься через полчаса!..
        Но из суеты почтовой станции, из толкотни лошадей и незнакомых людей возникли носильщики в замызганных фартуках, подхватили со снега баулы офицера и мальчика.
        — Пожалуйте, ваше сиятельство. Вам отправляться без промедления, лошади ждут…
        В широкой кибитке, кроме капитана и Гриши, оказалось трое мужчин (похоже, что чиновники). Гриша глянул на них мельком, забыл поздороваться и стал глядеть в мутноватое оконце. То ли от слез мутноватое, то ли само по себе. За оконцем бежали назад снежные обочины Московского тракта с редкими полосатыми столбами. Сквозь серую пелену пробивалось солнце, летали над березами вороны. В горле сидел занозистый деревянный комок — не проглотить.
        Гарцунов тронул Гришу за плечо.
        — Я понимаю… Ни у кого не обходится без слез, когда первый раз уезжаешь из дома. Помню по себе… Однако же подумай, сколько нового увидишь впереди. Мало кому из мальчиков твоих лет доводится такое…
        Гриша все же сглотнул комок и кивнул, не обернувшись. Потом вспомнил — расстегнул шубейку, из кармана курточки вынул Агейкино стеклышко. Глянул на пробегавшую мимо кибитки зиму. Та сразу сделалась зеленой. «Хоть чего бы ни случилось, а все равно наступит лето», — подумал Гриша. И от этой мысли сделалось легче.
        Дороги
        1
        До чего же громадной оказалась земля! Путь до Москвы занял больше двух недель. Старались успеть в столицу по зимнему пути. И успели! Правда, под конец уже часто встречались проталины, а снег сделался рыхлым и липучим. Отражал солнце особым весенним блеском, от которого в глазах долго держались разноцветные пятна.
        Да и все воспоминание о дороге похоже было потом на такие перепутанные пятна. Сёла и города, в которых шумела Масленица. Круглая луна над снегами. Фонари. Трактиры на почтовых станциях — с низкими потолками, самоварами, блинами и шумным народом… Тесные номера, в которых останавливались на ночь. Сон приходил неохотно, донимали клопы. Подушки пахли свалявшимся пухом и плохо простиранным полотном. В эти подушки Гриша не раз пускал слезинки, вспоминая Турень и всех, кто там остался.
        В дороге казалось ему иногда, что привязанность к дому на Ляминской, к прежней жизни похожа на длинную пружину, которая не рвется, а лишь растягивается от растущего расстояния и все сильнее тянет назад. Не всегда так было, но часто. Потом пружина будто лопнула, стало легче. Солнце сделалось ярче.
        Долгое однообразие дороги скрашивал Николай Константинович. Не раз он в кибитке доставал из баула твердую тетрадь и свинцовым карандашом рисовал в ней фигурки парусников и отдельные корабельные части. Объяснял, что такое бриг, а что фрегат и линейный корабль, как называются разные мачты и паруса, что такое морская миля, скорость в узлах, широта и долгота. Гриша забывал о печалях, впитывал эти уроки и запоминал накрепко… А порой капитан Гарцунов говорил о своих плаваниях, вспоминал штормы и шквалы и пояснял, что главное при них — всегда выполнять свое дело и не терять головы…
        — Более всего люди в море гибнут от страха. А пока ум сильнее ужаса, есть надежда…
        Гриша вспомнил картину «Девятый вал» и спросил, как думает Николай Константинович: спасутся ли те люди на обломке мачты. Капитан Гарцунов ответил кратко:
        — Нет сомнения.
        Вообще-то капитан был немногословен, лишних слов не говорил, каждое — в точку. Но в этом не было резкости или недовольства, была лишь деловитость, потребная всякому настоящему моряку. А смотрел он своими желтоватыми глазами всегда мягко, порой даже ласково. И Гриша в конце пути стал уже ощущать привязанность к дядюшке своих пусть и не родных, но любимых сестер. И порой хотелось назвать его не по имени-отчеству, а «дядичка Николай», но Гриша не смел без разрешенья. А Гарцунов не предлагал такого…
        Москва встретила приезжих печальными колоколами Великого поста. Остановились в небогатых номерах Тишкина в переулке за Тверской. В ресторанном зале Николай Константинович заказал на обед мясные щи и жареную рыбу. Гриша опасливо вскинул глаза:
        — Пост же…
        Капитан сказал понимающе:
        — Морякам в пути дозволено. Есть на то разрешение церковного начальства. Надобно беречь силы и здоровье…
        Москву видели мало. Успели проехать через Кремль, поставили свечки в церкви у Никитских ворот (там когда-то венчался Александр Сергеевич Пушкин, сочинивший «Руслана и Людмилу»), заглянули ненадолго к знакомым Николая Константиновича (Гриша их не запомнил) и к ночи отправились на новый, еще не достроенный Николаевский вокзал. Путь до Петербурга предстоял по чугунной дороге, с паровой тягловой машиной. Про такое чудо Гриша слыхал, конечно, только не верилось как-то, что может это быть по правде. Другое дело пароходы, которые видел он в Турени много раз (и однажды плавал даже на таком с дядичкой в Тобольск), но чтобы пар тащил дома на колесах посуху… Будет что рассказать мальчишкам.
        Впрочем, все оказалось не столь удивительным. Внутри было почти как в кибитке, только просторнее. Жидким желтым светом горели свечи в фонаре, который равномерно качался у потолка. Тяжелое стуканье колес вскоре сделалось привычным. Гриша съежился на обитом сукном диванчике и провалился в сон. Умотался, бедняга…
        Петербург оказался совсем иным, чем Москва — пестрая и шумная даже в пост. Он был спокойным, просторным, со строгой красотою каменных дворцов над застывшим простором Невы. Нева — она не в пример шире родной Гришиной реки в Турени, даже сравнивать смешно. Низкие кружевные мосты тяжело висели над бегущими по крепкому еще льду тройками, над вмерзшими у набережных корабликами. Небо розовато-табачного цвета устало гасло над крышами и куполами, и цепи фонарей повисали вдоль холодных берегов.
        Сухопутная часть путешествия в Петербурге еще не кончилась. Оказалось, что бриг «Артемида» стоит не здесь и не в Кронштадте, а в Архангельске, где надежные люди готовят его к дальнему плаванию.
        Гриша спросил — отчего так.
        Капитан Гарцунов объяснил коротко и не очень охотно, что таково распоряжение начальства. Из Архангельска уходить спокойнее. Еще прошлой осенью предвиделись осложнения с Францией и Англией, которые поддерживали турок в их споре с Россиею из-за Святых мест в Иерусалиме. И, ожидая блокаду Кронштадта, Финского залива и всей Балтики неприятельским флотом, Морской штаб распорядился, чтобы судно для исполнения важного задания снаряжали подальше от неприятельских глаз.
        Какое задание, командир «Артемиды» подробно не объяснял. Гриша знал только, что предстоит плавание к Антильским островам, среди которых самый большой — остров Куба. Край, где лежат Антильские острова, — тропический. Почти у самого экватора. О тропиках Гриша знал немало и думал о встрече с ними с таким волнением, что даже останавливалось дыхание и забывался на время дом в Турени. Но пока до тропиков было далеко, и даже не верилось, что где-то есть они на самом деле.
        2
        В Петербурге стало ясно, что капитану второго ранга Гарцунову теперь вовсе не до мальчишки. Он долгими часами пропадал то в Морском штабе, то в министерстве, то в каких-то канцеляриях. И сидеть бы Грише целыми днями в унылом гостиничном номере, но нашелся счастливый выход. Николай Константинович познакомил мальчика (которого называл для всех «моим неожиданным племянником») с доктором Петром Афанасьевичем. Доктор этот (он и врач, и ученый, называвшийся длинным словом «ес-тество-испы-татель») тоже собирался в плавание на «Артемиде». Для каких-то научных исследований в тропическом мире. Петр Афанасьевич отнесся к будущему юному попутчику с живым вниманием и заботою.
        Доктор был человек уже в годах, но бодрый и неутомимый. Этакий жизнерадостный холостяк, украшенный аккуратной лысинкой, похожими на клочки пакли бакенбардами и голубыми глазками, близко сидящими у круглого пористого носа. А перед глазками блестели маленькие продолговатые очки — вроде тех, какие Гриша видел на портрете Петра Павловича Ершова, автора «Конька-Горбунка».
        Петр Афанасьевич решительно переселил Гришу из гостиницы в свою квартиру, полную пестрых птичьих чучел и развешенных по стенам карт. В этой холостяцкой квартире командовала громкоголосая и костлявая кухарка Агриппина (доктор ее малость побаивался). Затем Петр Афанасьевич несколько раз катался с Гришей по столице, показывая то Медного всадника, то Петропавловскую крепость, то дом, в котором жил и умер после дуэли с подлым иностранцем Дантесом Пушкин. Сводил его в Кунсткамеру, где было немало всяческих редкостей и вещей из тропических стран. Была там и восковая фигура императора Петра Великого, про которую Гриша слышал давно еще, что она совсем как живой царь. Однако живою фигура ему не показалась и была даже неприятна. Сидит, таращится стеклянными глазами, топорщит усы. Сразу видно, что кукла…
        Во время этих поездок доктор поведал Грише то, о чем избегал говорить командир брига. Видимо, Петр Афанасьевич сразу понял, что Гриша Булатов — человек надежный и никаких секретов никому не разболтает.
        Доктор объяснил, что есть такое торговое общество — Российско-Американская компания (сокращенно называется РАК). Создана она давно, чуть не сотню лет назад, знаменитым купцом и путешественником Григорием Шелиховым. Владения Компании весьма обширны, они лежат и на Камчатке, и на островах в камчатских и американских водах, и на полуострове Аляска, и даже на западном побережье Северной Америки — есть там русская крепость под названием Росс. Богатств у Компании немало, торговый оборот весьма широк — по разным странам. Но немало и трудностей. Не секрет, что император Николай Павлович до последнего времени не очень-то жаловал РАК, и были тому серьезные причины. Среди мятежников, которые в двадцать пятом году выступили на Сенатской площади («Помнишь, мы были там вчера») против государя и с тех пор поминаются под именем «декабристы», оказались и люди из дирекции Компании. В том числе известный поэт Кондратий Рылеев… Какой резон был Николаю Павловичу любить этих торговцев бобровыми шкурами, не так ли? (Гриша насупленно кивнул.)
        — Однако же времена меняются… Государь на то и самодержец всея Руси, чтобы думать не только про обиды, но и помышлять об интересах отечества… Ты ведь помнишь карты мира и глобус, который разглядывал вчера? — (Гриша на ходу кивнул опять; шли вдоль решетки Летнего сада.) — Обратил внимание, конечно, что две Америки — Северная и Южная — соединены тоненьким перешейком. В самом узком месте он всего-то полсотни верст. С давних времен разные ученые умы выступают с планами прорыть этот перешеек каналом, чтобы моряки могли попадать из Атлантического океана в Тихий и обратно коротким путем, а не вокруг мыса Горн, где каждый год бури губят немало кораблей…
        — А мы мимо того мыса не пойдем? — не удержался Гриша. — Вы не думайте, что я боюсь, но… просто любопытно.
        — Нам к Капгорну пока не надобно. Наш путь в Караибское море, к острову Кубе… На этом острове, коим нынче владеет Испания, небывалые богатства сахара и табака. И вот смотри: ежели бы прорыли канал, у РАКа открылся бы совсем недалекий путь на Кубу и новые возможности торговых дел. Да и сами работы по строительству канала сулят немалые выгоды. Для таких дел создаются особые компании, которые выпускают ценные бумаги — называются «акции». Умелые обороты с акциями могут принести владельцам новые капиталы. А значит, и государству…
        Гриша кивнул очередной раз. Про акции и обороты он краем уха слышал не раз от дядички Платона Филиппыча; правда, не испытывал тогда к тем разговорам интереса…
        — …А значит — будет и выгода всему государству, — продолжал доктор. — Правители Кубы наверняка тоже имеют к тем делам интерес, вот и везет им наш Николай Константинович правительственные бумаги. А с другой стороны, должен туда добраться представитель РАКа. Сперва сухим путем, через Мексику. А затем — по Мексиканскому заливу…
        — А нынешняя война — не помеха этому предприятию? — со взрослой солидностью спросил Гриша.
        Он знал уже, что британская королева Виктория и французский император Наполеон (племянник того, давнего Наполеона) в середине марта объявили России войну. Флот английского адмирала Непира вступил в пределы Балтики. Правда, льды в заливах не давали ему возможности сунуться ни к Риге, ни к Гельсингфорсу, не говоря уже о Кронштадте, но ведь Пасха уже близится, а за ней придет лето (Гриша мельком вспомнил Агейкино стеклышко).
        — Война войною, да она не на все времена, — обстоятельно рассудил Петр Афанасьевич. — Государь и правительство помышляют и о более дальних интересах… А к тому же… как знать, возможно, в бумагах, которые везет на Кубу «Артемида», говорится и о каких-то российских военных интересах в Антильских водах. — И добавил то ли шутя, то ли всерьез: — Вдруг государю пришел в голову план обзавестись русской эскадрой в Караибском море?… Но в точности про это не знает и наш капитан. У него задача простая: передать документы. Кроме того, в пути, в определенных местах и в назначенное время, он будет вскрывать пакеты с предписаниями: как поступать в разных случаях. Есть такое правило у военных моряков…
        Гриша же, спрашивая про войну, думал не о государственных интересах, а о себе и о бриге. «Вот как прищучат нас где-нибудь в океане британские или французские фрегаты, будет „Артемиде“ на орехи…» Впрочем, беспокойство царапалось не сильно — слишком уж ненастоящей казалась опасность. Больше было в душе любопытства и этакого азарта — как при забавах в туренском логе, когда играли в разбойников…
        А у Николая Константиновича Гарцунова тревоги были, конечно же, настоящие. Впрочем, сейчас, по прошествии более чем полутора веков, мы можем лишь смутно догадываться о них. Командир «Артемиды», не зная даже в подробностях целей своего поручения, понимал его серьезность. Недаром же военное судно, несмотря на объявленную кампанию, отрывали от флота и посылали в дальние воды. Да к тому же командиру его недавно присвоили до срока звание капитана второго ранга, хотя бригами обычно командовали капитан-лейтенанты, а то и просто лейтенанты…
        Не могли не тревожить его и соображения о своем воспитаннике. Пока не была объявлена война, плавание мальчика не казалось чем-то необыкновенным (изредка случались такие дела и раньше). Но теперь… Может быть, не раз Николай Константинович размышлял: не отправить ли мальчика обратно, найдя для него подходящих попутчиков? Что его удержало от такого решения? Надежда, что опасность невелика и шансы встретить противника в громадном океане ничтожны? Или боязнь поранить душу мальчика разбившимися мечтами? Или… ожидание, что при благополучном исходе плавания в Морском корпусе появится юный кадет с фамилией Гарцунов? Пусть и не родной, а приемный, но все-таки — свой… У кого из флотских офицеров нет мечты продолжить среди будущих моряков свою фамилию?
        Про все эти размышления мы тоже можем лишь гадать…
        Как и про то: получил ли капитан второго ранга позволение у начальства взять с собой мальчика или сделал это на свой страх и лишь после отхода внес его в судовую роль? Если так, то он немалым рисковал, но… опять же, что мы можем знать о причинах его поступков?
        Понятно, что и Гриша ничего этого не знал. Он жил в нервном ожидании, в смеси радости и беспокойства, которые смягчались лишь беседами с доктором. Гриша скоро привык к Петру Афанасьевичу, и тот стал ему казаться даже больше «своим», чем Гарцунов.
        Здесь, в Петербурге, догнали Гришу и Николая Константиновича письма из Турени. В них говорилось, что дома все благополучно, что весточки, отправленные Гришей с пути, получены и что все по нему скучают (Гриша неловко покряхтел, глотая комок и пряча от доктора глаза). И все расписались, даже кухарка Арина крупно нацарапала свое имя. А Лизавета-красавица приложила к листу ладошку, которую старшие девочки обвели чернильной линией…
        Письмо пришло к Пасхе. А в середине пасхальной недели командир «Артемиды», доктор и Гриша по тракту с раскисающим снегом отправились в Архангельск. Там офицеры и команда брига (люди, по словам капитана, отменно надежные) давно уже готовили судно к плаванию.
        3
        В Архангельске пахло отсыревшим деревом. Весь город был деревянный, не то что Петербург. Это напомнило Грише Турень.
        На дорогах сверкали лужи, сугробы рыхло оседали у заборов, и зеленая (как Агейкино стеклышко) трава смело пробивалась в проталинах. Гавань, однако же, была наглухо скована белым, отражающим солнечное сияние льдом, и в этот лед там и тут вмерзли торговые суда. А среди них, у самого причала, и бриг «Артемида».
        По сравнению с другими судами «Артемида» казалась вовсе даже не большой. Издалека глянешь — этакая игрушка с двумя мачтами. Но когда Гриша оказался на палубе — он задрал голову и уронил шапку. Понятно стало, что грот-мачта — не ниже колокольни Михаило-Архангельской церкви, которая рядом с Ляминской улицей в Турени. Да и передняя — фок-мачта — немногим меньше. Матросы перекатывали бочки и разбирали тюки, сложенные между небольших чугунных пушек (Гриша впервые так близко увидел настоящие пушки и уважительно погладил холодный металл).
        Гриша еще в прошлом году прочитал книгу с мифами Древней Греции, и в названии брига для него не было загадки. Одна из богинь Эллады, Артемида-охотница… Ее фигура, вырезанная из коричневого дерева, была укреплена под бушпритом брига — небольшая, ростом с Гришу. От пояса до пяток закутанная в хитон со складками. Левой рукой она прижимала к боку лук с пучком стрел, а правой обнимала за шею прильнувшего к ней оленя. По правде говоря, богиня эта не очень понравилась Грише. «Деревяшка, вот и все», — подумал он. Олень — и тот казался более живым… Ну да ладно! Все равно настоящая корабельная фигура!
        Поселились в гостинице главного постоялого двора — большущего бревенчатого здания с хитрой резьбой (Гриша сразу вспомнил соседа Кондрата Алексеича Лукова — тот свои деревянные узоры готовил не хуже здешних мастеров). В номерах и на лестницах, как и повсюду в городе, пахло деревом.
        Потянулись дни ожидания. Солнечная теплая погода сменялась неожиданными сырыми метелями. Гулять по городу было неинтересно, смотреть особо нечего. Капитан с рассвета до темноты был занят на бриге (а дни становились все длиннее, миновало равноденствие). Доктор что-то писал все время в своей комнате, хотя порой и тратил время на беседы с Гришей. Он принес мальчику откуда-то растрепанную книжку «Путешествие на бриге „Рюрик“ флота капитан-лейтенанта Отто Коцебу», и Гриша читал часами, улегшись животом на гостиничное одеяло.
        Он выяснил что «Рюрик» и «Артемида» — похожие суда. Только «Рюрик» даже чуть поменьше. Длиною не достигал сотни футов, а осадкою был чуть больше сажени. Команда у него была меньше сорока человек, а на «Артемиде» — полсотни… А вообще-то — Гриша это знал — на военных бригах полагалось по полному счету служить не менее, чем ста человекам. Больше сотни было, например, на героическом бриге «Меркурий», который на Черном море вздумали захватить два громадных турецких корабля, да получили от русских крепкого перцу… Ну да в плаваниях, где опасности военных схваток почти нет, много народу ни к чему, только лишний расход на провиант…
        А правда ли, опасности не было? Приходили известия, что Непир блокировал заливы и на подходе еще и французы. Правда, у Белого моря противника пока не наблюдали. Видимо, враг думал, что лед еще не скоро пустит его к Архангельску, а русских держит там крепче пушек…
        Здесь автор повести должен сделать оговорку. Прежде всего напомнить, что это сказка. Или «почти сказка». Правда, без драконов, принцесс, эльфов и магов, но все-таки… И на основе этой сказочности автор вправе сделать некоторые допущения. Без них невозможно объяснить, как в первые дни мая из архангельского порта смогло выйти и пересечь Белое море маленькое парусное судно. Обычно в эту пору там стоят ледяные поля. В нынешние времена с ними легко разделываются ледоколы и порт работает круглый год. А весной 1854 года… Друзья автора, опытные моряки, говорили ему, что это невозможно… Ну, разве что небывало теплая весна или какие-то отклонения в природе… В общем, то ли теплые ветры двинули льды и образовали в них разводья, то ли течение Гольфштрем (идя навстречу решению российского государя) заплеснуло к Архангельску свою струю, но появились в ледяных полях проходы. И по этим проходам, на буксире у тяжелых гребных вельботов, отодвигая великанскими своими веслами (были и такие!) подступающие льдины, бриг «Артемида» выбрался на чистую воду, где Гольфштрем уже являл свою силу и не давал царствовать льдам…
        Поставили нижние паруса, марсели и стакселя. Судно взяло ветер… А Гриша Булатов, не успев порадоваться началу плавания, свалился с непонятной хворью.
        Бриг
        1
        Маленький бриг — это ведь не трехдечный линейный корабль с просторными каютами для офицеров и большущей кают-компанией. Каютки на «Артемиде» были тесные. Даже капитанское жилье — такое, что еле повернешься. «Курятники», — говорил семнадцатилетний гардемарин Митя Невзоров, назначенный на «Артемиду» в практическое плавание.
        Митя был недоволен назначением. Многих товарищей распределили на корабли, которым, возможно, придется встретиться с неприятелем. А Дмитрия Невзорова (отнюдь не самого худшего по успехам на выпускном курсе!) определили для плавания в тропические воды! В иное время это могло бы порадовать, но сейчас, когда отечеству грозят военные беды!..
        Выражать вслух недовольство он себе не позволял, но показывал его всей печально-сдержанной манерой поведения и сухим немногословием при разговорах. Один раз лишь неудовольствие прорвалось — когда сказал о каютах — «курятники». Но это в разговоре с доктором, а не с офицерами.
        Хотя Мите-то с корабельным жильем повезло больше других. Сначала его назначили в плавание вдвоем с товарищем, но тому случилось заболеть перед отъездом (и теперь он, после поправки, скорее всего, счастливо готовился к боевым подвигам на каком-нибудь фрегате). А Митя оказался один в гардемаринской каютке, рассчитанной на двоих.
        Туда-то и решено было поместить капитанского племянника, который через день после отплытия вдруг ослабел, стал валиться с ног от головокружений и тошноты, покрываться потом и временами впадать в неодолимую сонливость.
        Можно представить, сколько раз в душе проклял себя капитан второго ранга Гарцунов за легкомысленную идею взять с собой мальчишку! Впрочем, вслух не сказал ничего такого, с Гришей разговаривал заботливо.
        Понятно, что от юного растерявшегося гардемарина заболевшему мальчику не было никакого прока. Тогда доктор Петр Афанасьевич поменялся с Митей каютами («На время, голубчик…») и поселился с Гришей, дабы тот все время был под медицинским оком.
        Впрочем, выполняя судовые правила, сначала вызвали к мальчику фельдшера (в унтер-офицерском чине), пожилого Ивана Фомича Южкина. Пахнущий табаком и какими-то растворами Иван Фомич оказался бессилен определить причины непонятной детской хвори. Он привык лечить взрослых матросов от обычных простуд, желудочных недомоганий и от похмелья после стоянок в иностранных гаванях. А здесь… Он поскреб между курчавыми бачками бритый подбородок, посопел, велел чаще проветривать каюту, но при этом укрывать мальчика плотнее, чтобы не случилось от сквозняка воспалений. Дал какие-то порошки и, виновато глянув на Петра Афанасьевича, удалился.
        Доктор первым делом убрал подальше порошки. Он не казался слишком озабоченным. Заглянувшему в каюту Николаю Константиновичу объяснил:
        — Я полагаю, нет особых причин для беспокойства. Просто дело в том, что в один сосуд нельзя влить жидкости более того, на сколько он рассчитан…
        — Не понимаю, Петр Афанасьич… Разве он пил что-то лишнее?
        — Я выражаюсь иносказательно, простите. Дело в том, что за долгую дорогу мальчик оказался переполнен впечатлениями, нервными ожиданиями и незаметной для него самого усталостью. Излишки пошли через край, наступила реакция. Болезненная, но не столь опасная, как может показаться. Следует отлежаться, и молодая натура возьмет свое. Восстановятся и силы, и свойственное отроческому возрасту любопытство к жизни. А пока… — и доктор развел руками: следует, мол, подождать…
        Надо признаться, прежнего любопытства к жизни Гриша теперь не ощущал. Окошко в каюте было крохотное, свет проникал в застекленный люк, врезанный вверху, между палубными бимсами. Гриша подолгу смотрел вверх через стекло. Чаще всего он видел серые зябкие облака, синева пробивалась лишь изредка. Порой в косом полете пересекали стеклянный квадрат чайки — такие быстрые, что не разглядишь.
        Гриша не скучал. Но и радостей не испытывал. Вспоминал дом, приятелей с Ляминской улицы, вечера с «туманными картинами». Думал: как там встретили Пасху?… Дорогу от Турени до Архангельска вспоминал реже: видимо, для этого еще не пришел черед…
        Он слышал, как в обшивку бьется волна. Бриг часто качало — то коротко и резко, то размашисто и плавно. Случалось, что валко перекладывало с борта на борт. Это не мешало Грише, забавляло даже. Он покрепче брался за вертикальную стойку и упирался ногами в коечную спинку — вот и все. Тошнота, случившаяся с ним вначале от слабости, больше не возвращалась, а морской болезни он оказался вовсе не подвержен. Кстати, как и доктор.
        Петр Афанасьевич держался бодро. Развлекал Гришу историями своих путешествий по Китаю и Амуру, рассказами про кругосветные плавания и про пиратов, которые в прежние времена хозяйничали у Антильских островов, куда сейчас держал путь бриг «Артемида». Говорил и о тех местах, через которые бриг проходил нынче.
        Однажды он взял из гнезда на полке маленький фаянсовый глобус. Ногтем показал на блестящей поверхности синего океана курс «Артемиды». Линия оказалась не столь уж длинной и почти прямой. Войдя в теплое течение Гольфштрем, бриг резво обошел северную оконечность Скандинавии — Нордкап — и теперь держал курс зюйд-вест, спускаясь к южным широтам.
        Несколько раз доктор заставлял Гришу одеться поплотнее и помогал выйти на палубу.
        — Вон там, голубчик, по левому борту, остались берега Норвегии. К сожалению, далеко, не разглядишь. А то увидел бы, сколь причудливо изрезаны заливами-фиордами ее берега… Зато вон другое, не менее любопытное зрелище! — Он показал, как над серыми невысокими валами вздымаются крутые фонтаны. — Киты! Целое стадо…
        Среди волн, под изогнуто падающими струями, мелькали блестящие черные бугры — китовьи спины.
        — Ух ты! — сказал Гриша, и прежний интерес к жизни на некоторое время вернулся к нему.
        В другой раз Петр Афанасьевич вытащил Гришу наверх, когда тот был сонный и выходить не хотел.
        — Пойдем, пойдем! Хватит киснуть! Сейчас увидишь такое, что запомнится навеки!
        И Гриша увидел… Да, он слышал и читал, конечно, раньше про такие плавучие ледяные горы. Но не хватало воображения представить их громадность и скрытую в ледяных толщах силу. А сейчас…
        До ледяного острова было, наверно, с полверсты, но и на таком расстоянии он казался придвинувшимся вплотную — всей своей необъятностью. Чтобы понять, на какой высоте его верхний гребень, следовало представить несколько «Артемид», мачтами стоявших друг на дружке…
        Бриг бежал резво. Ледяной великан незаметно отодвигался, оставаясь слева и позади. Лучи низкого солнца вдруг веером, вполнеба, разлетелись из-под сизой тучи. Изломались в прозрачных гранях айсберга, расцветили его белизну и голубые тени искрящимися бликами и ломкими радугами…
        Батюшки мои, на каких «туманных картинах» увидишь этакое чудо! Гриша перестал дышать.
        А офицеры, стоя неподалеку на юте, говорили меж собой:
        — Вот нежданное явление. Севернее, где обычно их немало, почему-то на сей раз не встретились ни единожды. А здесь таким гостям вроде бы уже не место…
        — Да отчего же? Им всюду случается место. Есть свидетельства, что порой они достигают и тропиков. Не часто, правда…
        Гриша вдруг спохватился. Отогнул полу стеганой суконной куртки, выхватил из кармана штанов гладкий зеленый осколок. Глянул… Краски ледяной горы вмиг попали в плен к зеленой прозрачности. Они остались разными, но словно превратились в чащи и заросли неведомого великанского леса, в котором искрились и носились в воздухе сотни блестящих жуков с изумрудными крылышками…
        Туча надвинулась на солнце, погасила сказку. Ледяной остров стал белесым и туманным, волны и небо — серыми. Стоило ждать, что подступят прежние вялость и скука. Но… Гриша сжал стеклышко в ладони и ощутил, что скуки больше не будет. Гудел в снастях и парусине бодрый ветер. Славный такой ветер, с зюйд-оста. Совсем не холодный. Он был какой-то знакомый, слегка напоминал о доме, потому что (хотите — верьте, хотите — нет) в нем ощущался запах, похожий на запах пустых бочек из-под соленой рыбы, которые пирамидами высились на краю речной пристани в городе Турени.
        Гриша передернул плечами от запоздалого приятного озноба — от такого, какой случается, когда ты накатаешься на санках в морозных вихрях, прибежишь домой, сбросишь на пол шубейку и впитаешь телом густую ласковость натопленных печек…
        Это коснулось Гриши первое дыхание теплых широт.
        …Назавтра Гриша ощутил себя бодрым и удивительно голодным. А еще через день Петр Афанасьевич сообщил командиру, что мальчик окончательно здоров.
        И Гриша начал стремительно проникать в корабельную жизнь.
        2
        Теперь все ему было интересно. Он пристал к Николаю Константиновичу с вопросом, отчего бриг держит на гафеле не андреевский флаг и даже не флаг Российско-Американской компании (на который тоже имел право), а почему-то — голландский. Капитан терпеливо объяснил, что это — предосторожность. Пока есть опасность встречи с британскими или французскими военными судами, лучше не показывать свою принадлежность к России.
        Гриша не удержался от осторожного вопроса:
        — Но разве же… это хорошо?
        — По правде говоря, не очень… — признался капитан второго ранга Гарцунов. — Такая хитрость не считается у моряков доблестью. Однако же и не осуждается однозначно. К ней в военное время прибегают суда разных стран — и чтобы обмануть противника, готовясь к атаке, и для разведки, и чтобы ускользнуть от врага… Что поделаешь, наши пушки мало годятся для морских баталий…
        Гриша и сам это понимал. Не надо было сильно разбираться в военном искусстве, чтобы сообразить: восемь мелких карронад брига (про них говорили «двенадцатифунтовые») — невелика сила против многопалубных громад, на которых каждое орудие удачным выстрелом способно разнести скорлупку «Артемиду» надвое. Чугунные карронады при ближнем рассмотрении выглядели грозно, однако… лучше бы им вот так и «выглядеть», без боя…
        Впрочем, и без боя эти совсем небольшие орудия рявкали оглушительно. Во время артиллерийских учений. Учениями командовали лейтенант Новосельский и канонир Архип Дровянников. По приказу командира брига.
        Однажды, когда ветер на короткое время притих, легли в дрейф, спустили на воду скрещенные брусья с рейчатой рамой, на которую натянут был кусок парусины. На шлюпке оттащили эту конструкцию на кабельтов от судна. Одни матросы из рук в руки передавали из трюма серые мешочки с порохом и маленькие черные ядра, другие заряжали карронады правого борта. Затем сбоку от каждой пушки стал комендор.
        — Наводи! — велел унтер-офицер Дровянников. Матросы завертели винты под стволами.
        — Слева по одному! Пали! — скомандовал лейтенант.
        Левая карронада ахнула с такой неожиданной мощью, что Гриша, стоявший у грот-мачты, прижал к ушам ладони. Неподалеку от парусиновой мишени поднялся на зыби всплеск. Гриша увидел это из-за круглого синего дыма, который вырос перед стволом. Карронада подскочила и откатилась почти к самой грот-мачте (и к Грише! Он шарахнулся). Грохнула вторая карронада. Парусина дернулась, от левого края рамы отлетели щепки. Кажется, матросы заорали «ура». Но это можно было понять по их раскрытым ртам, а услышать… Чего тут услышишь, когда уши забило, будто деревянными пробками — несмотря на прижатые ладони…
        Гардемарин Митя Невзоров мягко взял Гришины запястья и опустил его руки. Негоже, мол, морскому человеку пугаться орудийной пальбы. Гриша стремительно устыдился и притиснул растопыренные пальцы к бедрам — чтобы не оскандалиться снова. Третья пушка ахнула с еще большей силой (уши-то уже не были закрыты!). Гришу шатнуло, но ладони, прижатые к штанам, он не оторвал. В парусине появилась аккуратная дырка. Матросы опять в крике «ура» широко раскрыли круглые рты.
        И снова — бабах!
        В парусине появилось еще одно отверстие (круглое, как матросский рот)…
        Потом кто-то снова взял Гришу за плечо. Оказалось — канонир Дровянников.
        — А ну-ка, малёк, попробуй! Их высокоблагородие сказали, что надобно тебе привыкать. Это вроде корабельного крещенья…
        Что?! Он?! Сам должен стрелять?!
        Гриша беспомощно глянул на ют, где стоял капитан второго ранга и другие офицеры. Но с перепугу не разглядел, кто где…
        — Дядя Архип, я… — И сам себя не услышал. Дровянников с усмешкой подтолкнул его в спину. Матросы лихо чистили стволы банниками и заряжали карронады по второму разу. Гриша оказался у четвертой по счету.
        — А ну, глянь, точная ли наводка… — услышал он сквозь тугую вату в ушах. Беспомощно глянул из орудийного люка поверх черного блестящего ствола. Где-то далеко разглядел скачущее белое пятнышко. Кивнул наугад (скорей бы все это кончилось!).
        Архип отодвинул его:
        — Сбоку стоять положено, а то шибанет в лепешку… На-кось… — И сунул ему в ладонь толстый шнур с плетеным шариком на конце.
        На казенной части пушек были привинчены замки от кремневых пистолетов. Удобная штука. Не надо соваться с горящим фитилем к запальному отверстию, дернул — и готово! Только дергать ух до чего жутко… Но кто-то гаркнул у Гриши над головой: «Пали!» — и Гриша дернул шнур, и дернулся сам, всем телом назад…
        Показалось, что выпалила не одна карронада, а все вместе. Орудие дернулось и быстро откатилось, чуть не ударившись о борт укрепленного посреди палубы вельбота. Хорошо, что Гришу поставили в стороне!
        …Уже после Гриша узнал, что ядро его в цель не попало, но зарылось в воду недалеко от парусины. «На первый раз неплохо», — снисходительно заметил Митя. Но в те первые полминуты Гриша ни о чем таком не думал. Старался только унять дрожь в коленях. Потом охнул: «Неужели?…» Перепуганно глянул вниз на штаны. Однако позорного сырого пятна между ног не было… Ох, вот счастье! А то ведь оставалось бы одно — головой через фальшборт!..
        Эти артиллерийские учения случились где-то на десятый день плавания, когда бриг уже ушел из северных широт. Теперь над океаном дышало лето. Днем жарило солнце, нагревало палубные доски. Дул уверенный спокойный ост-зюйд-ост. Судно бежало резво — бывало, что лаг показывал четырнадцать узлов. Для брига — совсем не мало. Митя разъяснил, что у «Артемиды» очень удачная конструкция. Хотя бриг строили в финском городе Або, корпус у него похож на корпуса быстрых американских шхун — с малой осадкой и почти плоским днищем, благодаря которому судно легко взбегает на волну и как бы «стрижет» на них гребешки. Такие шхуны теперь называют иногда «клиперами»[1 - Всезнающих и въедливых читателей просят не путать эти шхуны с большими клиперами более поздней постройки.], то есть «стригунами».
        Боковой ветер, при котором курс называется «галфвинд», для легкого брига очень даже подходящий…
        В ту же пору, когда случились учения, бриг перестал скрываться под голландским флагом и каждое утро поднимал свой — андреевский. Теперь почти не было риска встретить военные корабли вражеских стран. Раньше по утрам, когда команда выстраивалась во фрунт на палубе между баком и ютом, просто читали молитвы. Вслед за хорошо знавшим службу матросом Ильей Веретягиным повторяли сперва «Богородице Дево, радуйся…», а потом «О странствующих и путешествующих». А теперь перед молитвами отдавалась строгая команда: «На флаг смирно! Флаг поднять!» Матросы сдергивали шапки, офицеры подносили пальцы к козырькам…
        Гриша робко становился в конце шеренги правого борта. И не просто в конце, а даже чуть в сторонке.
        Потому что непонятно было: кто он на бриге? Ну, не матрос же! Может быть, юнга? Но на то не было от командира никакого приказа, а заговаривать про это сам Гриша не решался. Значит, просто племянник командира, «пассажир» (оказывается, было такое специальное слово для гостей на судне).
        Но быть пассажиром Гриша не хотел!
        Его не просили, не заставляли участвовать в каких-то обязательных делах (только Митя занимался с ним арифметикой и немного французским языком, да обещал еще вскоре заняться и английским — столь необходимым для флотских людей, — но это же не морская служба!). И Гриша сам старался помогать матросам: скатывать палубу на утренних приборках, драить разные медяшки (до полной ослепительности!), конопатить лежавшую на баке шлюпку, в которой при постановке на воду мишени обнаружилась досадная течь…
        Матросы сшили ему широкие холщовые штаны и такую же рубашку, нашли подходящую по размеру шапку, и теперь он по виду отличался от них только ростом.
        Вскоре после своей болезни Гриша, знакомясь с судном, оказался в матросском кубрике, под палубой. Пахло здесь табаком и потом, тесно было, на верхних балках — бимсах — висели фонари. Днем свет падал в решетчатые люки. Когда приходило время обеда, из-под потолка спускали подвесные дощатые столы. Койки тоже были подвесные. Днем они, свернутые в маленькие тугие тюки, лежали у фальшбортов, под пушечными люками, к ночи матросы их несли в кубрик.
        — Хочешь, и тебе такую приспособим, — предложил Илья Веретягин (тот, который хорошо знал молитвы). Наверно, он шутя предложил, но Гриша воскликнул:
        — Да! Я хочу!
        И в тот же день попросил у Николая Константиновича позволения поселиться с матросами.
        Командир «Артемиды» не возражал.
        — Что же, познавай матросское житье-бытье, пригодится…
        Ночевать в кубрике, несмотря на духоту и тесноту, было любопытно. И койка тесная, как холщовый мешок, и болтается она при качке, а все равно здорово! От того, что рядом с тобой так же качаются и спокойно дышат крепкие, уверенные в себе люди, появлялось ощущение надежности и безопасности. Гриша был там не просто мальчик, а частичка экипажа…
        Перед сном велись в кубрике всякие разговоры, немало было историй о прежних плаваниях. Молодых матросов в экипаже набралось немного, больше — такие, кто успел поплавать по морям и океанам. Троим довелось даже побывать в кругосветных рейсах.
        А еще рассказывали сказки. И такие, которые Гриша знал с малолетства, и неслыханные раньше: про подводного царя, морских принцесс и русалок с коралловых островов, где зарыты пиратские клады.
        Однажды спросили Гришу:
        — А что, матросик, наверно, и ты всякие сказки знаешь? Небось книжки читал…
        Гриша посопел, помялся и признался наконец, что кое-какие сказки знает. Может, например, прочитать про Конька-Горбунка.
        — Только эта сказка в стихах написана. Интересно ли будет слушать-то?…
        Гришу уверили, что будет интересно. И подивились:
        — Неужто всю помнишь наизусть?
        — Вроде помню… А если собьюсь маленько, не корите…
        Он читал «Конька-Горбунка» два вечера подряд, не сбивался. И казалось иногда, что он не в кубрике, а в доме на Ляминской и который раз декламирует знакомые строчки для пятерых сестер Максаровых (вот-вот заглянет тетичка Полина: «А спать не пора ли, голубушки?»). Слушали его с отменным вниманием и не раз говорили потом спасибо… И все же дня через три к Николаю Константиновичу обратился боцман Дмитрич:
        — Ваше высокоблагородие, мальчонка в кубрике — это одна радость, конечно. Только ребята спрашивают: нельзя ли его все же поселить в отдельности, как раньше. Потому что у матросов, сами знаете, какие бывают разговоры. Случается, что и крепкое словцо вылетит или, значит, что-то про женские дела там… Не для мальчишкиных ушей…
        Гриша вновь оказался в двухместной каютке. Доктор Петр Афанасьевич перебрался к себе, а Гришиным соседом сделался Митя…
        «Дыхание океана»
        1
        Офицеры брига «Артемида» были молоды. Грише-то они казались мужчинами в годах — этакие дяденьки с усами (а некоторые и с бакенбардами), но на самом деле… Командиру едва перевалило за тридцать. Остальные — и того моложе. Мичману Сезарову вообще чуть больше двадцати. Почти у всех, правда, уже были жены и дети (о которых господа офицеры грустили в дальнем пути), но все равно — возраст, далекий от старости…
        Исключение по возрасту составлял только пожилой штурман Иван Данилович Евдохов. Но он, если точно говорить, и не был флотским офицером, а имел сухопутный чин поручика. По сравнению с морскими званиями это что-то вроде мичмана. Да и вид у Ивана Даниловича был совсем не офицерский. Скорее, тот напоминал наставника городского училища. К подъему флага штурман выходил в мешковатом форменном сюртуке, а в остальное время, испросив позволение у командира, носил просторную парусиновую тужурку без всяких военных знаков. Характер Ивана Даниловича отличался мягкостью и деликатностью, однако в офицерских беседах штурман участвовал редко. Больше он общался с доктором Петром Афанасьевичем — они любили поговорить о гравюрах давних мастеров, о редких навигационных картах и старинных мореходных инструментах…
        А вот уж кто вовсе не был взрослым, так это гардемарин Дмитрий Невзоров. Конечно, его, как будущего мичмана, офицеры сразу приняли в свой круг и считали полноправным членом кают-компании. И офицерские вахты Митя нес наравне с офицерами (правда, только в дневное время). Но взрослости это ему не добавляло. Оно и понятно! Чтобы ощущать себя взрослым, надо иметь в запасе хоть немного зрелой жизни. А у него, у Мити, что было за плечами? Только деревенское детство в убогом именьице под Калугой да несколько лет в Корпусе, где все товарищи — кадеты и гардемарины — такие же мальчишки… Поэтому сосед по каюте — Гриша Булатов — пришелся Мите очень даже по душе. Хотя и младше на шесть лет, а все равно свой и понятный. Не то что офицеры, при которых постоянно следует помнить о солидности и этикете.
        Сперва Гриша говорил гардемарину «вы», но скоро они стали держаться совсем на равных. И целыми вечерами болтали обо всем на свете. Гриша рассказывал о Турени, о таинственных подземных ходах под речными обрывами, о зимних и летних играх в логу, о своих любимых санках, о друзьях-приятелях, о сестрах Максаровых, о волшебном фонаре, о любимых книжках…
        Митя тоже любил говорить о книжках. А еще — о своей деревне Ермилово, о родителях, о бабушке Евдокии Савельевне, которая во внуке души не чаяла и старательно нагадывала ему на любимых старинных картах счастливую судьбу. А еще — о Корпусе. О веселых проказах воспитанников, о строгих преподавателях (попробуй что-то не выучить!), внушающих кадетам сложные понятия навигации и корабельного устройства; о воздвигнутой в обеденном зале громадной (в половину натуральной величины!) модели корвета «Наварин».
        — На ней можно заниматься, как на правдашном корабле! Даже на реи лазать! Вот окажешься в Корпусе — сам все увидишь…
        Гриша не был уверен до конца, что когда-то окажется в Морском корпусе. Казалось это очень уж несбыточным. А если и «сбыточным», то в каком-то далеком будущем. Но все же от ожиданий сладко и боязливо сжималось сердце…
        Митя стал между делом учить Гришу французской речи (которую, правда, сам знал «пока что не так уж»). За неделю много не выучишь, но все же три десятка слов и несколько простых фраз Гриша затвердил.
        — Французы — хорошая нация. Только одно непонятно: чего они на нас, на русских, то и дело зубы точат? — подосадовал однажды Митя.
        — Ну дак ведь не все они, а ихние императоры, — заступился за французскую нацию Гриша. — Что поделаешь, раз такие дураки…
        Митя дурашливо округлил карие блестящие глаза:
        — Тс-с… Про императоров так не говорят.
        Гриша так же дурашливо испугался:
        — Я больше не буду… Но ведь я же не про нашего, а про тех… А новый их Наполеон даже и не настоящий какой-то… — Это Гриша вспомнил офицерские разговоры в кают-компании. Там говорили, что наш царь не признал полных прав Наполеона Третьего на французский престол. То есть, с одной стороны, как бы и признал, но не полностью. И это, мол, одна из причин нынешней войны…
        Впрочем, Гришу не сильно заботили дела нынешнего Наполеона (да и нашего царя — тоже). Главным ощущением Гришиной жизни было сейчас то, что он называл про себя двумя словами: «Дыхание океана».
        Когда Гриша забирался на марс, он видел синеву и волны с гребешками — иногда крупные, иногда не очень. А под этими волнами, под взъерошенной морской поверхностью, ощущались почти незаметные, очень пологие, но в то же время громадные, длиною в полверсты, неспешные валы. Этакие подымания и опускания океанской массы. Океан дышал. Дышал в любую погоду — даже если день стоял совсем безоблачный и ветер был ничуть не сильный, а так, ветерок…
        Впрочем, «Артемиде» везло в этом пути. Дуло хорошо и ровно, без переходов к шторму. В основном с зюйд-оста. Бриг резво спускался к южным широтам, над океаном стояло уже настоящее лето. Порою ветер делался таким, будто дохнуло из печки. Правда, вскоре потоки воздуха снова становились прохладными — но ничуть не зябкими. Они — когда Гриша был на марсе — дергали его широкую рубаху, трепали отросшие локоны, шумели в ушах и вокруг головы.
        Иногда вокруг брига летали крупные белые чайки с черными головами. Порой они останавливались в струях ветра и неподвижно повисали почти рядом с Гришей. Будто хотели что-то сказать, но не умели. Гриша удивлялся: откуда здесь птицы, если поблизости нет никакой земли? Но спросить об этом кого-нибудь не решался: словно этот вопрос как-то мог повредить чайкам…
        Свободного времени у Гриши было много. Это несмотря на то, что и матросам помогал, и с Петром Афанасьевичем иногда занимался письмом и счетом, и книжки, взятые у доктора, читал (например, про доблестного рыцаря Иванхое, писателя Уолтера Скотта), и с Митей вел долгие игры в шахматы, которые нашлись в кают-компании. (Сперва Митя его расщелкивал за несколько ходов, но скоро Гриша поднаторел в шахматных хитростях.)
        Николай Константинович Гарцунов теперь не часто обращал внимание на Гришу. Может, считал, что пусть мальчик привыкает к самостоятельности, и долгими разговорами не докучал. Правда, однажды позвал к себе в каюту, спросил:
        — Всё ли у тебя хорошо, голубчик? Как она, корабельная жизнь?
        Гриша бодро отрапортовал, что всё отменно и что привыкает он изо всех сил.
        — В первые дни боялся, что будет укачивать, а оказалось, что вот ни настолечко…
        — Это славно… А теперь возьми знакомую тебе вещицу… — Гарцунов протянул тяжелую тетрадь в кожаных корках — ту, в которой он во время сухопутного путешествия рисовал для Гриши парусные корабли и оснастку. — Здесь еще много чистых листов. Записывай, что увидишь в плавании интересного, потом пригодится… Вот и стило свинцовое.
        — Спасибо, Николай Константинович… — выговорил Гриша, сделав подходящее лицо. Но, видимо, на лице все же не проступило особой радости: ясно, что всякими писаниями заниматься мальчишке не хотелось. Хватит с него уроков с доктором.
        Капитан понятливо разъяснил:
        — Ты не старайся писать много строчек. Иногда ведь довольно одного слова, чтобы потом вспомнился какой-нибудь случай или картина.
        Гриша с благодарностью воспринял этот совет. И стал иногда записывать в тетрадь: «Киты с фонтанами… Чайка смотрела, как человек… Медузы у борта… Штиль, а потом порывы… Выиграл у Мити… Встретилось торговое шведское судно… Задний парус иногда именуют контр-бизанью, но это по привычке, а по правде он — грота-трисель…»
        Запись о парусе была, пожалуй, самая длинная в тетрадке. И надо сказать, грота-трисель — косой нижний парус под гафелем задней мачты — того заслуживал. Скоро он, глухо взятый на все рифы, оказал бригу немалую помощь…
        2
        Про это событие в Гришиной тетрадке написано оказалось лишь одно слово: «Шквал». Но ой-ей-ей сколько вспоминалось потом, когда на слово это натыкался взгляд!
        Кончалась вторая неделя плавания. Лейтенант Илья Порфирьевич Новосельский заметил в кают-компании во время обеда:
        — Миновали широту Франции, господа. Только в большом отдалении от сей державы.
        — И слава Богу, что в отдалении, — подал голос первый лейтенант Александр Гаврилович Стужин. — Не хватало нам еще встречи с их эскадрой…
        — Ну, едва ли доблестные галлы болтаются сейчас в океанских водах в надежде на случайную добычу, они заняты блокадами, — вступил в разговор мичман Сезаров. — А нам более грозят природные силы. Что-то за все плавание пока не было ни одной трепки. Как бы вскоре не аукнулось…
        — Тьфу-тьфу-тьфу на вас, Владимир Игоревич! — рассердился вопреки обычному добродушию штурман Иван Данилович. — Что вы дразните Нептуна! Хотите накликать неприятности? — И он костяшкой пальца постучал по деревянной изнанке обеденного стола. Следом то же сделали и остальные. И даже Гриша, скромно сидевший на самом уголке (он тоже знал морские обычаи).
        Впрочем, страха Гриша не испытал. Очень уж обыкновенными и ровными были качание океана и брига (они стали уже частью Гришиной жизни). Ласковой была синева. Добрым показался упругий, но ничуть не сердитый ветер, когда Гриша стал взбираться на марс. Веревочные ступеньки-выбленки резали босые ступни, но это было терпимо, потому что недолго. А вот Митя рассказывал, что провинившихся матросов ставят на выбленки босыми ногами на несколько часов. Нестерпимо, наверно. Впрочем, на «Артемиде» такого не случалось. Гриша вообще не видел, чтобы кого-то как-то наказывали. Разве что сиплый и волосатый боцман Дмитрич покажет какому-нибудь растяпе веснушчатый здоровенный кулак…
        Гриша забрался, встал на теплую деревянную решетку, привычно прислонился затылком к основанию стеньги. От медного рыма, как всегда, пахло начищенным самоваром. Гриша улыбнулся этому домашнему запаху… и вдруг заметил, что ветер ощутимо слабеет. Бриг потерял обычную упругую силу, и теперь его качание стало неловким и каким-то растерянным.
        Гриша с тревогой оглядел горизонт. Легкие белые облака были такими, как всегда. Но впереди и справа, у самого горизонта (Гриша увидел это из-под обмякшей нижней шкаторины фор-марселя) заметным стало еще одно облачко — похожее на комок серой пакли…
        Гриша не раз — и от матросов, и от Мити — слышал, каковы они, признаки неожиданных океанских шквалов. Сердце у него ёкнуло и упало в живот. Он будто со стороны услыхал свой тонкий вопль:
        — Справа по курсу, на весте, облако! Шквал!..
        И сразу — топот на палубе, крики офицеров и боцмана:
        — Куда вахтенные глядят… твою… Вашбродь, аврал?!
        — Все паруса долой, кроме контр-бизани! Контр-бизань на все рифы!.. Право руль!.. — Это вахтенный офицер, лейтенант Стужин.
        Матросы лезли по вантам, словно кто-то нанизывал горошины на нитки. Паруса стремительно подтягивались к реям, исчезали, словно таяли в синеве. Ветер угас совсем, бриг тихо двигался по инерции. Он разворачивался свободным от кливера и стакселей бушпритом к темнеющему серому облачку. Вернее, уже облаку…
        — Все концы крепить намертво!.. Александр Гаврилович, двух человек в помощь рулевому!.. Григорий, марш в каюту! — крикнул появившийся на юте командир. Крикнул и сразу забыл про Гришу.
        Тот и не подумал прятаться в каюте. Он успел скатиться с фор-марса еще до того, как наверх кинулись матросы, и теперь стоял, вцепившись в брусья кофель-нагельного ограждения фок-мачты. Уйти с палубы не давали нарастающий страх и… жутковатое любопытство.
        «Господи, пронеси…»
        Облако стремительно росло, оно занимало уже треть неба — кудлатое, клубящееся… живое и злобное. Из-под него рванул наконец ветер. Совсем не тот, что недавно подгонял бриг, а встречный… Прежние, привычно бегущие с зюйд-оста волны с маху столкнулись с новыми, накатившимися от веста. Громадными фонтанами взлетела, заслонив последнее солнце, вода, в небо улетели клочья пены. Гребни перемахнули бак, захлестнули людей. Ветер взревел, надавил, попытался оттянуть мокрого Гришу от мачты. Тот вцепился в точеные головки кофель-нагелей, на которые были намотаны снасти.
        Зарифленный грота-трисель, будто громадный флюгер, удерживал бриг носом к взбесившемуся ветру.
        Летящий навстречу, перемешанный с пеной и мокрой солью воздух стал серым, вода — мутно-зеленой. Как все смогло перемениться, перемешаться со свистом, ревом, громадно выросшими волнами и страхом! Бриг вздыбило и стало валить на левый борт.
        Сквозь штормовой рев долетел опять голос командира:
        — Все лишние в кубрик! Быстро! Чтобы не смыло к чертовой матери!..
        Откуда-то возник рядом с Гришей гардемарин Митя. Тоже мокрый и очень злой.
        — Ты не слышал, что велел командир? Марш в каюту! — И по скользким наклонным доскам палубы, между вельботом и пушками, поволок Гришу к переборке юта. Грише не смог сопротивляться. Они своими телами открыли дверь, влетели в тесный коридорчик. Новый резкий крен швырнул Митю и Гришу к их собственной каюте, и они ввалились в нее — на Митину, прибитую к поперечной переборке койку. Грянулись затылками. Вцепились в стойки-пиллерсы. Митя посидел, дыша разинутым ртом, и грозно крикнул Грише:
        — Сиди здесь! И держись крепко! — А сам метнулся к двери. Обратно в этот ад!
        А ему, Грише, что? Сидеть одному в этом ужасе и одному идти ко дну? (В том, что это вот-вот случится, не было сомнения.) За смотревшим на палубу оконцем свистела и металась мгла. Через стекла люка (его забыли задраить глухой крышкой!) перекатывалась водяная зелень… Гриша дождался секундной остановки между размахами судна, спиной оттолкнулся от пиллерса и кинулся наружу…
        Боже ж ты мой, что творилось на судне, в океане и на всем белом свете! Ревущая смесь упавших на палубу облаков, каскадов брызг, свистящего воздуха, летящих в этом воздухе каких-то обрывков и обломков, соленой пены! И никакой опоры под ногами (Гриша отчаянно вцепился в дверной косяк). Было непонятно, как люди могут удерживаться на встающей торчком палубе. А они — несколько отчаянных матросов — не только удерживались. Они пытались что-то делать! А в дверях переборки, отделяющей надстройку бака от палубы, стоял раскорячившийся боцман Дмитрич, кричал непонятное и махал веснушчатым блестящим кулаком…
        Беспорядочно и часто трезвонил корабельный колокол: матросы забыли подвязать рында-булинь…
        Гриша не мог видеть юта — со штурвалом и с офицерами, которые наверняка находились на капитанском мостике. Ют был у него за спиной и наверху. Но Гриша вдруг почувствовал, что там, несмотря на конец света, паники нет. Что матросы мертво вцепились в шпаги рулевого колеса, а командир и лейтенанты, и мичман (и, наверно, Митя) думают не о погибели, а о спасении брига! Значит… для спасения надо было стать частью этой надежды, этой уверенности. Гриша закусил губу и снова глянул перед собой. Три матроса, пригибаясь под хлесткими гребнями, крепили у мачтовых кофель-планок ходовые концы такелажа (те рвались из рук). Но… они не видели другой опасности!
        Накануне, по приказу лейтенанта Стужина, из-под палубы матросы вынесли наверх для просушки весла брига. Это — могучие лесины в четыре сажени длиною, с толстенными валиками у рукоятей и похожими на гигантские перья лопастями. Их положили на орудийные стволы (четыре по правому борту, четыре по левому), увязали меж собой кусками тросов, а концы тросов закрепили на запасных кофель-нагелях у фальшборта — рядом с теми, на которые задавали отведенные от реев шкоты и брасы… Теперь от страшной качки, от метаний брига, один трос раздался, его выхлестнуло из-под весел и мотало по воздуху. А весла разъехались веером, взмахивали лопастями и готовы были сокрушить все, что попадет под них. И матросов…
        Гриша обмер на миг, а дальше действовал как заведенный. Страх не то чтобы пропал, а будто отлетел в сторону, стал отдельным от мальчишки. А в Грише включился строгий, ни от кого не зависящий механизм — вроде того, который перевертывал картинки в волшебном фонаре.
        Гриша ухватил мокрый и твердый конец троса. Конечно, он даже при тихой погоде не смог бы собрать и поднять неимоверно тяжелые весла. Но сейчас ему помогло штормовое неистовство. Бриг резко накренило влево, весла сами вскинулись и забросили лопасти на ствол карронады. Гриша рывком протянул трос над шейками лопастей, метнулся к фальшборту, изогнулся по-змеиному, снизу и сверху — восьмеркой — обмотал разбухший пеньковый конец вокруг дубового аршинного нагеля. Кофель-нагель — этакая дубинка с круглым «хвостом» и точеной рукоятью, торчащая из отверстия в прикрученной ниже планширя балке — аж застонал, когда бриг ушел в правый крен и весла снова захотели размахнуться веером между пушками и вельботом. Трос не пустил весла, хотя петли поползли по круглому дереву «дубинки». Гриша отчаянно потянул трос на себя, помогая ему удержать груз. А потом опять повалило налево, весла на миг смирились. Гриша угадал момент, распустил на кофель-нагеле восьмерку и тут же задал ее снова, уже двумя шлагами. А затем еще и на соседнем. Продернул конец в петлю, она тут же затянулась. Гриша уцепился сгибом локтя за рукоять
нагеля, потому что увидел, что валится сверху, загибаясь гребнем, серо-зеленый вал.
        «Удержаться бы…»
        Он не удержался. Вал слизнул его с весел, как рыбешку, бросил между орудийным станком и кильблоком вельбота, потоки поволокли дерзкого мальчишку по скользким доскам (к нему уже бежали, но тоже скользили и падали). В локоть ударила колючая боль (аж вспыхнуло в голове!). Тут же кто-то ухватил Гришу за ворот и за штаны, поволок, бросил в дверь. Оказалось — Митя. Оба свалились: Гриша на койку, Митя на него. В этом положении гардемарин Невзоров ухитрился врезать юному приятелю крепкого леща между лопаток.
        — Дурья башка! Кому было велено: не совать носа!
        Всё лицо — в соленой сырости. Не разберешь, где вода, где слезы. И в локте такая боль!
        Из позиции, в которую поставил его новый крен, Гриша боднул гардемарина головой в живот. Закричал:
        — Чего дерешься! Большой, да? Почти мичман, да?! Щас как вломлю по зубам! — (Вот она память о схватках с городищенскими недругами в туренском логу! А страха уже и не было совсем…)
        Митя завалился на спину.
        — Теленок бестолковый! Вот подожди, командир тебя вздрючит за дурацкое геройство!
        — Ну и пусть вздрючит!.. А если бы весла разнесло?! Ноги поломало бы и вельбот пробило!
        Митя мигнул, помолчал секунду.
        — Ч-черт… — выдохнул он. — А ведь и правда… — И этим как бы подвел черту под спором.
        Теперь они были каждый на своей койке, и мотало по-прежнему, а дверь отчаянно хлопала, у нее сорвало задвижку.
        Митя вдруг качнулся вперед.
        — Что с рукой-то? — Он перескочил к Грише, вздернул до плеча его набухший красной сыростью холщовый рукав. — Маменька моя…
        Гриша скосил глаза. И правда «маменька». Наверно, о киль-блок, на палубе… Митя, уловив секундное затишье, метнулся к настенному рундучку, выхватил из него очень белый платок, разодрал на три полосы.
        — Ну-ка давай…
        Гриша подставил локоть и вдруг удивился:
        — А чего так глухо в ушах? Меня головой стукнуло, да?
        Но Митю он расслышал хорошо.
        — Да стихло все, — сказал Митя. И добавил тоном бывалого морехода: — Такие шквалы, они ведь ненадолго…
        В кают-компании
        1
        Через час все в океане было как прежде. Правда, не угасла еще толчея волн, однако ветер установился прежний — ровный и теплый зюйд-ост!
        Матросы наводили порядок на палубах и в такелаже, заново крепили шлюпки.
        Митя отвел Гришу к Петру Афанасьевичу. Тот наложил на локоть новую повязку. Сказал при этом:
        — Рана уж-жасная, но есть некоторая надежда, что пациент останется жив… если не будет соваться в новые подвиги… Или будешь?
        — Не знаю… — пробормотал Гриша. Воспоминания о шквале, об этом беспощадном реве воздуха и вздыбленных волнах возвращались к нему новым страхом. Но Гриша не подавал виду. Никто из офицеров не заговаривал с ним о случившемся. А боцман Дмитрич могучей лапой перемешал его вихры и спросил:
        — Как тебя сподобило так ладно с веслами управиться?
        — Ты же сам учил меня задавать концы…
        — Видать, не без пользы учил, — крякнул Дмитрич. — А для нас — наука. Недоглядели…
        Объяснение с начальством случилось перед ужином, в кают-компании.
        Обычно Гриша ходил босиком, в просторной рубашке на голом теле, в таких же холщовых штанах, подвернутых до колен. Однако в кают-компанию полагалось являться в более пристойном виде. Гриша надевал парусиновые башмаки на плетеных подошвах (подарок матросов), раскручивал штаны донизу, подпоясывал рубаху витым шнурком и с трудом расчесывал перепутанные ветром космы.
        Так он поступил и на этот раз. Однако раньше он не испытывал робости перед офицерами, а сейчас шел к ним с боязнью: что скажут про случай с веслами?
        Остановился в дверях. Были уже сумерки, качалась под бимсом лампа. Гриша встал в дверях — пятки вместе, руки прижаты к бедрам.
        — Позвольте войти? — Это все как всегда. Только смотрят на него нынче как-то по-особому.
        Был среди всех и капитан второго ранга Гарцунов.
        Обычно командир завтракал, обедал и ужинал в своей каюте. Морской этикет позволял ему появляться в кают-компании только после приглашения офицеров. А вообще-то здесь был главным первый лейтенант. Но сейчас, видимо, Николаю Константиновичу последовала просьба быть среди всех. Ох, неспроста…
        — Входите, сударь, — ровным голосом разрешил лейтенант Стужин. — Голодными у нас не оставляют никого, даже арестантов.
        «Значит, я — арестант?» — ахнул Гриша. Но к своему месту на углу стола подошел ровным шагом.
        — Позвольте сесть?
        — Подожди, — вдруг сказал командир «Артемиды». — Сначала ответь нам на несколько вопросов. — Лицо Гарцунова было непонятным. Не сердитым, но каким-то излишне равнодушным, что ли… И смотрел он мимо своего воспитанника. И Гриша понял: Николай Константинович нарочно не стал разговаривать с ним один на один. Пусть все видят, что он не делает из мальчишки любимчика и не хочет для него поблажек. В желтоватых глазах точками отражалась лампа.
        Гриша уронил голову. Но успел из-под волос взглядом обежать тех, кто за столом. Кроме мичмана Сезарова, стоявшего вахту, все были здесь. Оба лейтенанта, штурман Иван Данилович, доктор… И Митя (с которым они чуть не подрались в каюте). И, конечно, командир, который терпеливо, но неумолимо ждал Гришиного ответа.
        — Я… готов отвечать… — выдавил Гриша и зачем-то одернул подол рубахи.
        — Отрадно слышать… Скажи, как ты тогда посмел нарушить приказ? Мною было велено твердо: сидеть в каюте. Ну?
        У Гриши мелькнуло: можно притвориться гордым и смелым. Соврать. Я, мол, никогда не видел шквала и не сдержал любопытства. Или сказать с некоторой даже дерзостью: «А кто бы тогда увязал на пушках весла? Они бы наломали на палубе дров!» Гриша потрогал забинтованный локоть, лизнул верхнюю губу… и заплакал.
        — Ну вот… — беспомощно выговорил Николай Константинович. — Уже и началось… То геройство, то слезы. Однако же, голубчик, слезы — это не ответ…
        Гриша всхлипнул и дал ответ. Тихий и честный:
        — Я… перепугался…
        — Вот те на! Чего же? — весело воскликнул большущий и рыжий лейтенант Новосельский. Гриша сквозь искры на ресницах глянул на него с надеждой.
        — Я подумал… вдруг будем тонуть… тогда… как в закрытой каюте одному? А на палубе хоть какая-то надежда…
        — И… какая же? — спросил Николай Константинович. — В тоне его проклюнулось любопытство. Гриша снова посмотрел на командира.
        — Ну… помните картину «Девятый вал»? Там люди на обломке. Хоть и буря кругом, но они, может, спасутся… А если бы оказались взаперти…
        — Однако аргумент! — обрадованно воскликнул Новосельский. Наверно, он любил живопись. — Ты вправду в тот момент вспомнил Айвазовского?
        Гриша всхлипнул и опять сказал честно:
        — Ничего я не вспомнил… Это я сейчас… А тогда… ну, просто почувствовалось такое…
        Командир «Артемиды» помотал головой и выговорил как-то по-домашнему:
        — Вот забота на мою голову… И что теперь прикажешь с тобой делать?
        В голосе его ощутилось такое, что Гриша понял: ничего страшного не сделают. А может быть, и вообще ничего. От этого понимания шевельнулась в душе тайная смешинка, и он предложил — всерьез, но и чуточку дурашливо:
        — Посадите меня в канатный ящик. На хлеб и воду. Хоть до самой Кубы… Только, если опять будет шквал, не забудьте выпустить… пожалуйста… — У него снова царапнулось в горле.
        Наступило смущенное молчание. Потом первый лейтенант, Стужин, сообщил:
        — Лучше поступить по-иному… — Он был темноволос, носат, его лицо с «пушкинскими» бакенбардами выглядело суровым. — Полезнее сделать так, чтобы виноватому стало на какое-то время неудобно сидеть и в канатном ящике, и в других местах. Помню притчу о римском мальчишке, который удрал на войну и отличился там всякими подвигами. По возвращении он был увенчан за храбрость лавровым венком, после чего ликтор развязал пучок с прутьями и всыпал герою за нарушение дисциплины…
        — Право же, ваши исторические параллели, Александр Гаврилович, здесь не к месту! — звонко возмутился гардемарин Невзоров. — У Гриши и так рука поранена…
        — …К тому же у нас нет венка, — закончил за Митю командир. — Поэтому предложение Александра Гавриловича невыполнимо…
        — Господа, по-моему, наши строгости к мальчику чрезмерны, — вступил добродушный штурман. — Ведь на палубе он вел себя крайне смело, мы как-то забыли про это, увлекшись лишь рассуждениями о дисциплине…
        — А без нее — куда? — вставил вопрос лейтенант Стужин.
        — Без нее никуда, — согласился доктор Петр Афанасьевич. — Но позвольте мне, человеку отнюдь не военному, высказать здесь свое суждение. Мальчик, хотя и признавшийся в своем понятном страхе, на палубе не потерял головы, а проявил взрослую находчивость. Я смотрел потом на эти весла и думал: на сколько матросских ног пришлось бы мне накладывать лубки и шины, если бы Гриша не завязал трос на этих… кофель-магелях…
        — Нагелях, — сказал гардемарин Невзоров.
        — Да-да, разумеется… И мне кажется, что, сделавши ребенку необходимое внушение, мы должны отметить наконец и его достойное поведение в главном…
        — Вы правы, — кивнул командир. — В самом деле… Слезы лучше всего осушаются шампанским. Александр Гаврилович, прикажите вестовому подать к ужину бутылку… Петр Афанасьевич, мальчику не повредит маленький глоток?
        — Если вот столько… — доктор развел пальцы на полвершка.
        — Отлично! Полагаю, никто не откажется поднять бокал в честь нашего юнги… Думаю, что считать Гришу Булатова законным юнгой «Артемиды» мы теперь вправе…
        Гриша пробовал вино впервые в жизни. От шипучего шампанского защекотало в носу, сильнее прежнего задрожали на ресницах влажные искры. Гриша сморщил нос и неловко засмеялся.
        2
        Пили стоя, а теперь стали шумно рассаживаться, и большущий лейтенант Новосельский, как обычно, не сразу поместился за столом, неловко задвигал стулом. Зацепил гардемарина. Митя сказал с приятной улыбкой:
        — Право же, Илья Порфирьевич, я давно замечаю, что вам крайне тесно на бриге. Вашим размерам надобен линейный корабль.
        Новесельский ответил, принюхиваясь к тушеной курятине:
        — Я и сам не прочь был бы оказаться на одном из них. У Севастополя или Кронштадта. Не ради своих размеров, а потому, что там начинаются настоящие дела. Товарищи наши готовятся к сражениям, а мы…
        — А мы направляемся в благодатные тропики! — звонко добавил, не сдержавшись, гардемарин Невзоров. И тут же уткнулся носом в тарелку под взглядом командира.
        Пожилой штурман глянул на Митю через стол.
        — Благодатность тропиков вам еще предстоит познать, юноша. При первом же урагане, которые там не редкость. Уверяю вас, в них требуется храбрости не меньше, чем в артиллерийской дуэли с вражеским кораблем. И сегодняшний плевок ветра покажется нам тогда шутливой улыбкой океана…
        Гриша перестал жевать и тихо обмер. Страх опять вернулся и засел где-то под желудком ледяным комком. «Эх ты, герой… а еще юнга», — сказал он себе.
        Капитан обвел всех своими спокойными, табачного цвета глазами.
        — Иван Данилович прав. А кроме того, нам, людям военным, следует не предаваться беспочвенным сожалениям, а неукоснительно исполнять предписания начальства, не так ли, господа? Мне, как и всем нам, огорчительно сознавать, что мы остались в стороне от предстоящей кампании. Однако же у наших начальников и у самого государя были, видимо, веские причины отправить нас в этот вояж. Уверен, что в них заключен государственный интерес, хотя и не знаю, что именно содержат доверенные нам документы. Наше дело — передать их…
        Новосельский, разом сжевав и проглотив курятину, сказал, что он не подвергал сомнению обоснованность решений государя.
        — Досадно только греться на солнышке, когда пропадают втуне твои навыки корабельного артиллериста…
        Доктор Петр Афанасьевич почесал черенком вилки подбородок и спросил:
        — Илья Порфирьевич, вам никогда не говорили, что вы похожи на маршала Нея?
        — Отчего же никогда? — невозмутимо отозвался тот. — Слышал такое неоднократно…
        — Простите, если невольно обидел…
        — Ничуть не обидели! Мишель Ней был благородный и честнейший воин. Он сделал лишь одну ошибку в жизни: выбрал в кумиры не того человека…
        — Вы имеете в виду Наполеона? — ершисто спросил Митя.
        — Ну, а кого же еще! Бонапарт не заслуживал такой преданности.
        — Преданность Нея была не столь уж безоговорочна, — возразил Петр Афанасьевич. — В конце войны он разошелся с Бонапартом. Когда тот снова высадился во Франции, Ней даже предлагал Людовику схватить бывшего императора и доставить его в Париж в железной клетке. Король, однако, Нею не поверил. А маршал, когда увидел, что армия и народ на стороне Наполеона, вновь встал на его сторону…
        — Я не знал таких подробностей, — сказал похожий на маршала Нея лейтенант. — В Корпусе недостаточно уделяли внимания исторической науке. Я был уверен, что Ней всегда оставался бок о бок с любимым императором, за что и был расстрелян роялистами.
        — Вообще-то казнь Нея, равно как и Мюрата, была необдуманной жестокостью, — вмешался вдруг капитан Гарцунов (он, видимо, знал историю). — Тем более что остальных маршалов Бонапарта вскоре простили…
        — Если кто и заслуживал расстрела, то прежде всего сам Бонапарт, — с неожиданной жесткостью заявил доктор. — А то и виселицы… И зря кое-кто из молодых людей видит в нем романтического героя…
        — Вы напрасно смотрите на меня, доктор, — опять взвинтился Митя. — Я не поклонник узурпатора. Кстати, мой дед погиб под Малоярославцем!
        — Да упаси Господи, Митенька, я не имел в виду именно вас. Но многие среди молодежи… Взять даже замечательного поэта Лермонтова. Помните его «Воздушный корабль»? Какая печаль о низвергнутом владыке! И это у стихотворца, написавшего «Бородино»!
        Гриша был весь внимание. «Бородино» он знал наизусть, как и «Конька-Горбунка». Страх его понемногу растаял (может, и не будет никакого урагана…).
        — Михаила Юрьевича тем не менее можно понять, — сдержанно заспорил Митя. — Наполеон, конечно, враг России, но все же он великий человек!
        — Он великий негодяй! — непохоже на себя вознегодовал доктор. — Кровожадное чудовище! Ради необузданного стремления к славе он погубил тысячи и тысячи людей во многих странах! А то и миллионы! Еще задолго до нападения на нас он совершил столько преступлений, что следовало его предать анафеме во всех церквах планеты!.. Взять хотя бы убийство герцога Энгуэнского…
        Все как-то виновато примолкли на полминуты, и Гриша не удержался, поднял руку с зажатой вилкой:
        — Позвольте спросить. А кто был этот герцог?
        — Великолепнейший человек, — вздохнул доктор. — Молодой красавец, блестяще образованный, удивительно храбрый… Последний представитель фамилии Бурбонов по линии Кондэ. Бонапарту показалось, что герцог Энгуэнский может послужить препятствием для его, наполеоновского, восхождения на престол, и он сломал все мыслимые законы и понятия чести. Герцог жил в независимом государстве, Бадене, и Бонапарт без объявления войны послал туда своих драгун. Те похитили ни в чем не повинного герцога, и он был расстрелян во рву Венсенского замка, как пойманный на дороге разбойник…
        — Насколько я помню, даже полицейский министр Наполеона, Фуше, по поводу убийства герцога высказался так: «Это было хуже, чем преступление, это была ошибка»… — опять вмешался командир «Артемиды».
        — Совершенно верно. Для хитроумного министра ошибка в политике страшнее преступления… — энергично покивал доктор. — А свергнутый император, когда обитал уже на острове Святой Елены и предавался воспоминаниям, самодовольно заметил однажды: «Возможно, это было преступлением, но никак не было ошибкой…»
        — Его племянник, нынешний самозваный император с номером три, кажется, тоже не прочь наделать ошибок, — неожиданно вступил в разговор молчаливый лейтенант Стужин. — На мой взгляд, прежний вполне был достоин гильотины. И нынешний тоже…
        Поскольку опять стало тихо, Гриша решился на новый вопрос:
        — Позвольте… а что это… гиль…тень…
        — О-о! — как-то злорадно отозвался Стужин. — Великое изобретение французских республиканцев. Устройство для механического лишения человека его головы. Два столба на помосте, треугольный нож на высоте, колода с дырой для зажимания головы… Легонько дергают за шнурок… Никаких усилий…
        — Александр Гаврилович, надо ли про такое знать мальчику… — осторожно сказал добродушный штурман.
        Лейтенант поднял плечи к бакенбардам.
        — Мальчики быстро делаются взрослыми. И от кровавых сторон жизни их не заслонишь… К тому же и в Корпусе, куда мальчик стремится, будут обучать не игре на скрипке, а военному делу…
        — Но не палаческому же! — запальчиво воскликнул Митя.
        — Жизнь далеко не всегда ставит различия, — сумрачно разъяснил Стужин. — Те двенадцать стрелков, которые в Венсенском рву стреляли в герцога Энгуэнского, они были солдаты или палачи?
        — Они выполняли приказ… — неуверенно сказал Митя.
        — Ну да, ну да… — очень серьезно кивнул штурман. — Так обычно и говорят…
        — И к тому же они не пользовались гильотиной! — не сдался Митя.
        — Существенное уточнение, — заметил лейтенант Новосельский.
        — Однако в других случаях эта машина при Бонапарте не стояла без применения, — слегка брезгливо проговорил доктор. — Особенно в тех местах, куда мы направляемся сейчас.
        — Что вы имеете в виду? — удивился капитан Гарцунов.
        — Антильские острова.
        Митя сказал слегка недовольно:
        — Разве Наполеон бывал в Америке?
        Доктор хмыкнул:
        — Сам не бывал, но гильотина царствовала отменно. Особенно в начале его правления. Это время было страшным для жителей Антил… Мне пришлось кое-что читать про те дела, хотя, признаюсь, интерес к этой теме вначале возник случайно. Благодаря одной карте…
        Все притихли снова, ожидая, видимо, услышать какую-то историю. И доктор кивнул:
        — Если угодно, я расскажу…
        Парижская находка
        1
        Ужин закончился, вестовые убирали посуду. Все пересели на диванчики у кормовой и бортовой стен кают-компании. Гриша устроился рядом с доктором («Позвольте встать из-за стола… Петр Афанасьевич, можно, я с вами?» — «Конечно, голубчик…»).
        Привычно качало. Поскрипывало, потрескивало, шелестело. Слышно было, как у бортов с размаха плещет в обшивку волна. Эти звуки были частью корабельной тишины и вечернего покоя. Снаружи доносилась песня — на баке отдыхали матросы. Высокий протяжный голос выводил:
        Как над лугом да над скошенным
        Желтый месяц, будто лодочка.
        Что же ты, моя хорошая,
        Не выходишь за околицу?…
        — Однако же, прямо итальянский тенор у этого… как его… — небрежно заметил Митя.
        — Семеном зовут этого матроса, — сказал старший офицер. — Право же, господин гардемарин, можно было за такой срок уже запомнить имена нижних чинов.
        Митя не обиделся на выговор.
        — Да знаю я, что это Семен. Только до сих пор не уразумел: «Вялый» — это его фамилия или просто кличка?
        — Фамилия его Корытов, — сказал Стужин. — А «Вялый» он по причине своей медлительности, за которую боцман Дмитрич не раз чистил ему зубы. Это не помогало. У Вялого небывалый страх перед высотой. Пришлось его убрать из марсовых и поставить на кливер-шкот. А то, не приведи Господь, улетит с рея к акулам — забот не оберешься рапорты писать…
        — Тем не менее у каждого свои таланты, — заметил доктор. — Поет этот Вяленый… или Вялый… совсем не вяло.
        — Одна беда: у нас здесь не опера, — хмуро подвел итог старший офицер «Артемиды». И, смутившись собственной мрачностью тона, сменил разговор: — Вы хотели рассказать о карте, Петр Афанасьевич.
        — А… да. Разумеется…
        Масляная лампа со стеклянным шаром ходила под потолком туда-сюда. Ее отражения желтыми бабочками летали по кормовым окнам кают-компании — по мелким стеклам в частых переплетах. За стеклами чернело небо, кое-где запятнанное большими звездами. По гладкому столу, с которого сняли скатерть, ездила от края до края коробка с сигарами, которую для общего угощения выложил командир. Но никто пока не закуривал: видно, и без того было уютно. И все ждали рассказа.
        Доктор за плечо придвинул к себе Гришу (осторожно так, чтобы не задеть забинтованный локоть).
        — Я, господа, рассказывал уже кое-кому… Ивану Даниловичу и вот, Грише… что два года назад посетил Париж. Бытовало мнение, что каждому образованному человеку следует посетить этот город…
        — Нынче это было бы затруднительно, — заметил Митя. — Разве что в роли военнопленного…
        — Вы правы, Митенька… но я успел. Впрочем, причиною было не упомянутое выше мнение, а определенная цель. Мне хотелось поближе познакомиться с новым искусством, которое до недавней поры именовалось дагерротипией. Сейчас его все чаще называют словом «фотография». То есть «светопись». Оно дает возможность делать на металлических и стеклянных пластинах и даже на бумаге точные портреты, картины природы, виды городов… Я вам позже продемонстрирую аппарат для изготовления таких картин. Это нечто вроде камеры-обскуры, только более сложное устройство… Впрочем, я отвлекся. Речь пойдет об иных картинах…
        — О гравюрах? — шепнул кое-что знавший Гриша.
        — Именно. Никакая фотография не отменит, разумеется, другое искусство — давнее и высокое: гравюру. Мое увлечение собиранием гравюр началось еще в молодости и не оставило меня до сих пор. В коллекции моей немало любопытных оттисков… Будем в Петербурге — милости прошу… Есть старинные экземпляры: Дюрер, Рембрандт. Есть работы петровских времен, изумительные… Есть и современные. Например, мне удалось приобрести альбом «Подвиги Геркулеса» молодого мастера Гюстава Доре. Эти гравюры Доре выпустил, когда был совсем еще мальчиком, пятнадцати лет… Но прежде всего я в Париже искал иллюстрации к роману Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери», перед этим я прочел его во французском издании, выпущенном со множеством гравюр. Они сделаны по рисункам Бриона, Виоле-ле-Дюка, де Лему, Добиньи… Ходили слухи, что оттиски этих гравюр были не только включены в книги, но продавались и отдельными листами… Надо сказать, мне повезло. Несколько иллюстраций Добиньи и Бриона мне удалось приобрести у букинистов на берегу Сены… Ох, простите меня великодушно: как всякий излишне увлеченный человек, я углубляюсь в дебри, другим
неинтересные… Но все же хочу сказать: книжные развалы и лавки на набережных Сены — это удивительный, особый мир, в который погружаешься, как… как в особую вселенную. Вообще-то французская столица не произвела на меня того восторженного впечатления, о котором пишут многие путешественники (дело вкуса, как говорится). И только Нотр-Дам и вот эти ряды букинистов остались в памяти как нечто необыкновенное… Итак, я сделал несколько интереснейших приобретений и с большой картонной папкой направлялся уже в гостиницу, как, проходя мимо крайнего продавца, зацепил краем глаза лежащий на лотке лист. Что касается такого товара, глаз у меня безошибочный (говорю это без хвастовства), и я немедленно остановился. Так и есть! Среди других рисунков и карт лежала гравированная карта какого-то острова…
        — Наверняка с зарытыми сокровищами караибских флибустьеров, — не сдержался Митя.
        — Нет-с, господа… Но она сама была сокровищем. По крайней мере, для знатоков вроде меня. Я сразу определил по своеобразию и тонкости резца, что эта работа принадлежит руке известного Амбруаза Тардье. Надо сказать, что Тардье — целая династия французских граверов, Амбруаз же — один из самых знаменитых среди них. Кстати, в какой-то степени ваш коллега, господа, поскольку имеет отношение к флоту и навигации. Он в свое время состоял гравером при французском морском депо и немало работал над картами для плаваний… К сожалению, этот прекрасный художник скончался несколько лет назад… Я взял этот небольшой лист. Ветер трепал его, но я без труда прочитал:
        CARTE GENERALE
        DE LA GUADELUPE
        DESLINEE ET GRAVEE
        PAV
        AMBROISE TARDIEU
        То есть генеральная карта Гваделупы, которую рисовал и гравировал Амбруаз Тардье! Я не ошибся!
        Надо сказать, что старые географические карты привлекают меня не меньше гравюр с различными видами и сюжетами, в них есть особая поэзия дальних странствий… Эта карта не была очень старой, но мастер исполнил ее в традициях давних портуланов — без привычной меркаторской сетки, а с компасной проекцией, когда из одной точки на листе расходятся румбы-лучи…
        — На небольших картах это применяется и в наши дни, — вставил штурман.
        — Возможно, возможно… Тем не менее авторство мастера и его манера делали для меня карту весьма привлекательной… Продавец же, видимо, не усматривал в ней ценности и уступил ее за весьма скромную цену. Я торопливо уложил покупку в папку, чтобы в гостинице насладиться неспешным и внимательным рассматриванием… Ветер дул крепко, крышки папки не слушались, завязки путались, я досадливо спешил… Тут произошел случай, на первый взгляд пустяковый, но мне почему-то запомнившийся накрепко, словно он имел какое-то особое значение…
        Когда я прошел от Сены вверх по переулку с полсотни шагов, сзади раздался частый стук подошв и послышались тонкие вскрики: «Месье!.. Месье!..» Меня догоняли трое мальчиков, и один был впереди остальных. Небольшие такие ребята, уличные дети Парижа, которых полно на улицах и рынках. Чуть помладше Гриши… Тот, что впереди, махал сложенным листом, в котором я тотчас узнал карту Гваделупы. До сих пор не могу понять, как она ухитрилась выскользнуть из папки!
        «Месье, вы потеряли!»
        Маленький оборвыш был весьма живописен. В каких-то немыслимых, похожих на два мешка штанах, в разбитых башмаках, в драном расстегнутом жакете (похоже, что женском). На голове его красовалась мятая шапка — нечто вроде треуголки, но с большущим сломанным козырьком. Под шапкой я увидел круглую перемазанную мордашку с глазами, похожими на громадные черные смородины. Глаза весело блестели.
        «Месье, это ваша бумага?!»
        Я обрадовался донельзя! Не хватало потерять работу Тардье!..
        В изысканных, как у французского романиста, выражениях я поблагодарил маленького парижанина и дал ему большой серебряный франк. Мальчик изумился. Если он и ждал какой-то награды, то наверняка пару мелких су (а может быть, и вообще не ждал, просто рад был оказать услугу, добрая душа!). Он крутнулся на каблуке и показал франк приятелям (одетым, кстати, столь же оригинально, как и он сам). Те быстро заговорили, щупая монету и поглядывая на меня. Я упаковал (на сей раз весьма тщательно) карту и, собираясь уйти, помахал мальчикам ладонью. Они охотно помахали в ответ, а тот, что спас карту, вдруг встал навытяжку и по-военному поднес два пальца к козырьку. Заулыбался…
        Вот таким он и запомнился мне, этот юный житель Парижа — на фоне серой, взъерошенной ветром реки и косо летящих сухих листьев платана. И вот странно: теперь, когда бы я ни разворачивал карту, этот мальчик обязательно встает передо мной. Словно хочет о чем-то напомнить или хитровато так зовет куда-то… Думаю, что одной из многих причин, толкнувших меня напроситься в нынешнее плавание, был именно этот мальчуган, словно подсказывающий: «Отчего бы вам, доктор, не побывать на Гваделупе?»… Академия не хотела отпускать меня, но я настоял.
        — К сожалению, мы не будем на Гваделупе, — напомнил командир брига.
        — Я знаю. Но Куба тоже принадлежит к Антильской гряде, хотя и к другому ее краю. Все-таки какое-то… касание… А карту я старательно изучил и нашел на ней любопытную отметку. Мелкую надпись: «Campagne de 1802. Tome 2e». То есть «Кампания тысяча восемьсот второго года, том два».
        Я понял, что карта вынута из географического атласа, который, очевидно, был составлен в добавление к какому-то историческому сочинению о событиях начала этого века в Караибском море… Я не люблю, когда экспонаты моей коллекции существуют сами по себе, в отрыве от сюжетов и событий, которые на них отражены. И вот, вернувшись в Петербург, я стал раскапывать подробности о той войне, про которую раньше знал совсем немного…
        2
        — Главной фигурой и злым гением тех событий был некий Виктор Юг. Не путайте с Виктором Юго, замечательным поэтом и романистом. Юг был комиссар Конвента, посланный на Малые Антильские острова Робеспьером для установления там республиканских порядков. Острова принадлежали Франции, а Робеспьер по прозвищу «Неподкупный»… ну, вы слышали об этой зловещей личности…
        — Слышали, — сказал Митя. — Однако при чем здесь Бонапарт? Он пришел к власти позднее…
        — Честное слово, гардемарин, вы сегодня несносны, — сказал старший офицер Стужин.
        — Прошу прощения. Но… в чем же моя несносность, господин лейтенант?
        — В том, что часто перебиваете… Доктор наверняка знает последовательность своей истории.
        — Ох уж «часто», — буркнул Митя. Но еле слышно.
        Доктор сказал примирительно:
        — Митя прав, Бонапарт захватил трон позже. Но он тоже замешан в этих делах… А Юг… о, этот неистовый республиканец, бесконечно преданный Робеспьеру, был безусловно талантливым человеком. Он успешно воевал с англичанами, которые одно время претендовали на острова. Там были и каперская война, и боевые действия на суше… Гваделупа состоит из двух островов, каждый примерно по сотне верст в поперечнике, они соединены перешейком верст пять шириною. Перешеек рассекает узкая и мелкая протока, которую жители именуют Соленой рекой. «Ривьер-Сале». Так вот, этот заросший мангровыми джунглями канал на долгое время стал кровавым рубежом между армиями двух стран. Англичане засели на острове Бас-Тер, французы сделали своей базой остров Гранд-Тер и палили друг в друга из орудий, уничтожая не только солдат, но и мирных жителей…
        Ну, Виктор Юг одержал громкую победу, завладел обоими островами и стал насаждать республиканские нравы. Первым делом отменил рабство…
        Гардемарин Невзоров нервно шевельнулся, словно хотел спросить: «Что же здесь плохого?» Но смолчал. Доктор понимающе глянул на него.
        — В самом этом факте нет ничего худого. Однако же надо знать, какая там была жизнь. Небольшое количество белых богатых плантаторов, а основное население — толпы невежественных, крайне бедных, измученных непосильной работой людей разных рас. Множество привезенных из Африки для рабского труда негров. Остатки племен индейцев-караибов. Выходцы из Индии. Всякие авантюристы из Европы… Юг торжественно объявил гражданами республиканской Франции всех, кроме сторонников монархии и священников — республиканцы, как вы знаете, тогда отвергли религию…
        Конечно, вся нищая масса с восторгом приняла известие о свалившейся на них свободе. Стали формироваться негритянские полки. Бывшие рабовладельцы искали случая бежать с острова. Их ловили. Начались расправы и пожары в поместьях… Ну и все прочее.
        Видите, господа, свобода свободой, но ведь ею одною сыт не будешь, нужен хлеб. Нужно, чтобы кто-то по-прежнему возделывал и убирал поля, выращивал сахарный тростник и бананы. А бывшие рабы заявляли, что они теперь люди свободные и работать на плантациях не обязаны. Так происходило повсеместно…
        «Ах, не обязаны? — сказал комиссар Юг. — Месье Ансу, приготовьте вашу машину…»
        — Вот здесь, как это ни печально, я не могу обойти тему гильотины, — вздохнул Петр Афанасьевич и слегка отодвинулся от Гриши. — Это зловещее сооружение прибыло на Антильские острова вместе с комиссаром Югом. Когда его эскадра подходила к архипелагу, эта — собранная заранее — машина стояла на носовой палубе флагманского корабля и угрожающе чернела на очень синем небе (так пишут очевидцы). Она как бы давала понять, какие именно времена скоро наступят на Антилах… И они наступили.
        У Виктора Юга был верный помощник. Именно он заведовал, если можно так сказать, гильотиной. Чудовищная и странная личность. О нем встречаются разные сведения, и упоминается он под разными именами. Но я для краткости остановлюсь на одном — месье Ансу. Мулат, уроженец Гваделупы, он каким-то образом в детстве попал в Париж, получил недурное воспитание. Его иногда именовали даже «шевалье Ансу», как бы намекая на его принадлежность к благородным сословиям… Говорят, он восхищался искусством, собирал коллекции тропических бабочек, кораллов, причудливых корней. Недурно играл на скрипке и похоже, что одно время даже выступал с концертами. Любил порассуждать на философские темы… Был месье Ансу изящен в манерах и обходителен с жертвами. Есть анекдот, будто бы одной даме, приговоренной к отсечению головы, он перед этой процедурой предложил станцевать с ним менуэт. Дама влепила палачу оплеуху. Он раскланялся…
        К рычагу гильотины он привязал длинный шнур и, перед тем как дернуть, отходил подальше, чтобы брызги из-под ножа не испачкали его блестящие светлые чулки… Брызги были досадным неудобством, но, несмотря на это, Ансу любил свою «машину» как живое существо. Берег ее и лелеял. Однажды он поссорился с Югом из-за того, что комиссар заставил гильотину работать с чрезмерной нагрузкой. Захвативши остров Бас-Тер, Юг взял в плен около тысячи английских солдат. То есть это оказались даже не англичане, а французы, ненавидевшие республику и потому вставшие под британские знамена. С точки зрения комиссара они были изменники! Он всех приговорил к казни. Но гильотина в назначенные сроки — одна ночь! — не могла справиться с такой толпою жертв. В конце концов пленных пришлось расстрелять, а месье Ансу с негодованием объяснял Югу, что «машина» не может работать в таком ритме. Это деликатный инструмент, и ритм ее должен быть сдержанным и музыкальным. «Вы же не стали бы рубить виолончелью дрова, гражданин комиссар!»
        «Нормальная» работа гильотины и ее хозяина была — несколько человек в день. Сначала казнили сторонников монархии, участников всяких заговоров против республики, священников, а затем стали расправляться и с личностями помельче: с не желавшими работать неграми, со всякими несчастными, арестованными по соседскому доносу; с теми, кто при свидетелях сказал неосторожное слово. Виноватые находились по всему острову. Месье Ансу «работал» не только в городах — в Пуэнт-а-Питре и Бас-Тере — но и в разных поселках. Он ездил по Гваделупе, будто с гастролями, и его сопровождали несколько человек с громадными барабанами. Вообще, казни порой напоминали ярмарочные представления… Что поделаешь, господа, толпа есть толпа, она жаждет развлечений. И когда человек толпы знает, что нож гильотины грозит не ему, а кому-то совсем другому, он готов видеть в этом забаву, он готов плясать с приятелями, пить ром и прятать за весельем подкравшийся страх… Барабаны ухали, несчастные покорно подымались по ступеням, толпа орала и пела, по краям площади шла торговля фруктами, жареным мясом, выпивкой, безделушками…
        Кстати, сделав свое дело, месье Ансу любил пройтись по лавкам в поисках изящных вещиц, которые были конфискованы в богатых поместьях или привезены из Европы. С ним, конечно, не торговались… Кстати, среди мелкого товара в лавках стали появляться новомодные игрушки — маленькие гильотины. Ими удобно было обрубать кончики сигар. Суровые мамаши и папаши пугали детишек: «Будешь баловаться — суну туда твой палец!» Детей тоже не обошла эта забава. Мальчишки мастерили самодельные гильотины и пробовали их на кошках…
        Увы, господа, среди детей, как бы ни были они милы, тоже встречаются случаи злодейства. Возможно, это следствие детского недомыслия, а возможно, и проявление склонностей, которые потом превращают взрослого человека в «Ансу»…
        Гриша беспокойно шевельнулся:
        — Петр Афанасьевич, можно я скажу?
        — Да, голубчик?
        — Прошлым летом у нас в Турени городищенские мальчишки, с ихним атаманом Сёмкой Хряком, поймали бесприютного пса и хотели повесить на краю лога. Мы… то есть Илюшка Маков, я, Ефимка Грач, Саня Пашенцев и еще несколько загнали их в речку и перемазали глиной от макушки до пяток, чтоб неповадно было… А собаку взял Илюшка, она и сейчас у него живет…
        — Совершенно правильно сделали, — серьезно сказал Петр Афанасьевич. — Кстати, и на Гваделупе не все дети одобряли жестокие забавы. Был случай, когда месье Ансу, приятно улыбаясь, начал помогать уличным сорванцам правильно наладить маленькую гильотину. В это время со стороны какой-то мальчик выпалил в него из громадного пистолета. Сшиб с палача шляпу. Не знаю, что стало с мальчиком. Надеюсь, ему удалось скрыться. И я ничуть не осуждаю этого ребенка за такой выстрел…
        — Жаль, что не попал, — сказал Митя.
        — И, кстати, когда я читал про этого храброго стрелка, — продолжал доктор, — я вспомнил парижского мальчика, отдавшего мне карту. Его лицо, его глаза. Уверен, что этот мальчик никогда бы не стал причинять страдания беззащитному существу… Я вообще уверен, что детей с добрыми сердцами на свете больше, чем злых… — И вдруг шепотом спросил у Гриши: — Как локоть? Не болит?
        — Не-а…
        — Ну а при чем здесь все-таки Бонапарт? — слегка капризно напомнил Митя.
        — Сейчас, сейчас… Я привык все излагать по порядку, простите меня…
        Офицеры уже курили. Их лица за синим дымом были спокойны и доброжелательны. Никто не собирался упрекать доктора за неторопливость. Запах сигар был сладковатым, и Грише думалось, что так, наверно, пахнут цветущие заросли на Гваделупе. Но…виделось и нехорошее. Будто в зарослях прячется тощий человек в розовом атласном камзоле, с тонкой улыбкой под черными усиками и стальными глазами. И ждет, когда Гриша подойдет поближе.
        Может, и хорошо, что не будем заходить на Гваделупу, подумал Гриша.
        3
        — Времена менялись, — сказал Петр Афанасьевич. — Как известно, беззаветный борец за республику Робеспьер сам в конце концов попал под нож гильотины. Революция безостановочно уничтожала тех, кто ее породил. Виктор Юг был потрясен страшной судьбой своего кумира. Но… в конце концов он заявил: «Я политик и солдат. Я буду делать все, что от меня требует моя страна. Раз Робеспьер оказался плох, я буду бороться с его сторонниками…»
        Во Франции возникли новые веяния, возрождалась вера в Бога. Перестали разрушать церкви и разрешили службы. И Юг на Гваделупе стал защищать священников. Не потому, что стал верующим, а потому, что «значит, так надо»… Затем его вызвали во Францию, и многие думали: тут-то ему и конец! Ответит за прежние злодейства. Но Юг вернулся на Гваделупу в новом высоком звании и с новыми полномочиями. Теперь он был уже не республиканцем, а сторонником Бонапарта.
        Бонапарт, как известно, произвел переворот и еще до того, как объявил себя императором, он сделался диктатором Франции — ее генеральным консулом. Он не был уже республиканским генералом. Новая роль требовала нового поведения. Бонапарту стало известно, что белые плантаторы на Гваделупе и других островах архипелага страдают от бесчинств негритянской армии, от освободившихся рабов, от невозможности нормально вести хозяйство, и он вполне логично (со своей точки зрения) решил: все должно стать как прежде.
        «Я политик и солдат, — говорил бывший комиссар Конвента Виктор Юг. — Я делаю то, что от меня требует моя страна». Страна в лице Бонапарта требовала возродить рабство, и Юг начал возрождать его на всех Малых Антилах. Сил для этого хватало. Бонапарт послал туда эскадру под командой своего тестя адмирала ле Клерка.
        Не так давно в этих же местах Юг на площадях городов и поселков громко читал конституцию республики и указы об уничтожении рабства. Раздавал всем трехцветные кокарды и клялся в своей преданности идеалам свободы. Теперь с той же энергией он оглашал декларации, что бывшие рабы обязаны — под угрозой смерти — вернуться к прежним хозяевам и повиноваться им беспрекословно. Черные батальоны во главе с офицерами — неграми и мулатами — приготовились к отпору. Бывшие рабы толпами уходили в джунгли… Это можно назвать по-всякому: метяжом, борьбой за свободу, гражданской войной. Историки называют это «Кампания тысяча восемьсот второго года».
        Юг залил кровью острова, в том числе и Гваделупу. Там погибло около десяти тысяч человек. Французским солдатам, приплывшим с ле Клерком из Франции, не было дела до судьбы туземцев, они выполняли свою миссию. Солдаты Гваделупы сопротивлялись как могли. Я читал, как недалеко от города Бас-Тер солдаты ле Клерка осадили в одном форте республиканцев. Тех было около трехсот человек. Они держались, сколько могли, потом впустили осаждавших в ворота, а командир форта, полковник-мулат Луи Дельгре, крикнул «да здравствует свобода!» и приказал взорвать пороховые запасы. Погибли все… Видимо, это был один из последних актов той кампании… Рабство было восстановлено, и отменили его лишь в сорок восьмом году. Еще почти полвека мучений…
        — Бывает и хуже, — бесцветным голосом заметил лейтенант Новосельский. — Есть места, где рабство не отменили до сей поры.
        — Что вы имеете в виду? — спросил сквозь сигаретный дым лейтенант Стужин.
        — Я, собственно говоря, имел в виду Кубу. А вы, очевидно, решили, Александр Гаврилович, что Российскую империю?
        — Я рад, что не ее, — сухо отозвался Стужин. — Ибо нет ничего общего между системой, основанной на безраздельном всевластии и чудовищных издевательствах над чернокожими, и сложившейся исторически крепостной взаимосвязью в нашей стране. Эта взаимосвязь в основе своей содержит отеческое попечение дворянством громадной и пока еще не просвещенной, не готовой к самостоятельной жизни массы…
        — Это звучит весьма академично, — подал голос лейтенант Новосельский. — Однако такие суждения кое у кого могут вызвать разные несогласия…
        — Каковые и привели к выступлению на Сенатской площади три десятка лет назад, — вставил Митя.
        — Вас, гардемарин, в ту пору не было на свете, — раздраженно сказал Стужин. — Не думаю, что у вас есть право судить о тех событиях.
        — А я и не сужу, господин лейтенант. Я кон-ста-ти-рую… Мы ведь говорим об истории вообще, и я привел один из известных примеров…
        — Господа, у моряков есть обычай держаться подальше от политики, — мягко напомнил командир «Артемиды». — Мы люди военные…
        — Однако же, Николай Константинович, и военным порой приходится делать выбор, — возразил Новосельский. — Вроде тех солдат в форте. Как умереть и во имя чего…
        Старший офицер Стужин сказал угрюмо:
        — Едва ли они делали выбор. Скорее всего, их чернокожий полковник, фанатик, швырнул в пороховой погреб факел, не думая о судьбах нескольких сотен человек. И обрек их гибели — бессмысленной, поскольку война все равно была проиграна. Не думаю, что он попал в царство небесное, поскольку пренебрег заповедью «Не убий»…
        И вдруг заговорил штурман:
        — Однако же, Александр Гаврилович, в одной из недавних бесед вы осуждали другого офицера за поступок, противоположный тому, о котором говорим. Я вспоминаю о капитане второго ранга Стройникове, который не стал взрывать свой фрегат «Рафаил», оказавшийся в безнадежном окружении турок…
        — Это совершенно разные вещи! Стройников просто струсил!
        — Полноте, Александр Гаврилович, — усмехнулся похожий на маршала Нея лейтенант Новосельский. — Боевой офицер, не раз бывавший в сражениях, награжденный «Георгием» и золотым оружием, «просто струсил». Он объяснял, что послушался матросов, которые не хотели подвергать себя бессмысленной гибели…
        — Может, он тоже вспомнил о царстве небесном, а? — добавил штурман.
        Стужин сел прямо.
        — Извините, Иван Данилович, но, не будучи в полной мере морским офицером, вы, видимо, не можете разобраться в тонкостях кодекса…
        — Александр Гаврилович! — возвысил голос командир. — Иван Данилович ходил в кругосветное плавание с капитаном Гагемейстером в те времена, когда мы с вами еще не начали просиживать штаны в Корпусе. При чем здесь эполеты!
        Стужин сказал деревянным голосом:
        — Иван Данилович, примите мои извинения.
        — Ох, да Бог с вами Александр Гаврилович!.. Мы говорим о том, как тяжко брать на себя решения, когда речь идет не о тебе одном, а о множестве других… Не приведи Господь. Лучше уж отвечать за секстаны и хронометры, хотя и с ними непросто. У меня к вам, Николай Константинович, есть про это разговор…
        — Извольте, Иван Данилович.
        — Чуть позже, если позволите… А пока, Петр Афанасьевич, отчего бы вам не показать здесь всем карту, о которой шла речь. Право, она стоит того…
        — В самом деле! — Доктор резво скрылся за дверью и почти сразу вернулся. Небольшая, в два фута шириною, карта пошла по рукам. Гриша вытянул шею, глядя издалека.
        Двойной остров, оттиснутый тонкими штрихами на серой бумаге, был похож… даже непонятно, на что похож. Пожалуй, на причудливую рыбу с торчащим плавником, с острым, как у ската, хвостом и большущей головой с разинутой пастью.
        Гриша сунулся поближе, под Митин локоть.
        — Петр Афанасьевич… это что? Такое озеро? Или лагуна?
        Посреди левого острова светлело овальное пустое место, перечеркнутое мелкой французской надписью.
        — Это, голубчик, не озеро, а неисследованная часть острова Бас-Тер. Его покрытый горами и джунглями центр. Именно сюда уходили негритянские повстанцы. Они-то знали там секретные места и тропы, а ученые-географы туда пока не добрались. В полном смысле — белое пятно…
        «Тут вообще-то нужно увеличительное стекло, — подумал Гриша. — Вон какие бисерные надписи». Но такого стекла не было. Лежало в кармане штанов только Агейкино стеклышко. Гриша не удержал желания — застеснялся, но все же вынул осколок и глянул сквозь него на карту. Остров стал густо-зеленым, будто и правда его прямо здесь, на бумаге, покрыли непроходимые джунгли.
        Карту разглядывали внимательно и со знанием дела. Митя заметил:
        — Однако же для навигации она не очень-то полезна. Здесь нет ни обозначения глубин и опасностей, ни береговых ориентиров…
        — Естественно, — слегка обиженно отозвался доктор. — Амбруаз Тардье изготовил ее для исторического труда, а не для плаваний… Но я все же взял карту с собой… Знаете, господа, появилось этакое ребяческое желание: пусть карта побывает невдалеке от мест, которые она изображает…
        — Можно я спрошу? — Гриша дотянулся мизинцем до перешейка между двумя частями Гваделупы. — Это и есть тот самый проход, который Соленая река?
        Перешеек был пересечен тонкой, почти прямой щелкой.
        — Она и есть, — кивнул доктор. — К сожалению, протока эта почти бесполезна для плаваний. Географы пишут, что Ривьер-Сале доступна лишь для мелких рыбачьих лодок. Это жаль. Будь река поглубже, она помогала бы быстрому сообщению между разными городами и поселками на острове…
        — Нам-то не все ли равно, — скучновато заметил лейтенант Стужин. — Наш путь в Гавану…
        — Доктор просто сообщил нам любопытную подробность, — сказал капитан Гарцунов. Кажется, он прятал досаду на старшего офицера. — Любое знание никому не вредит… Кстати, доктор, у вас не было желания запечатлеть своей камерой жизнь брига и наши портреты. Так сказать, в память потомству?
        — К сожалению, на судне это невозможно, Николай Константинович. Чтобы изображение отпечаталось на пластине, камера с полминуты должна стоять неподвижно. А здесь какая неподвижность… Вот когда окажемся на суше…
        — Кстати, о суше, Николай Константинович, — осторожно сказал штурман. — Я хотел об этом чуть позже, но раз уж пришлось к слову… После шквала оказалось, что хронометры требуют сверки. Дело в том, что они были доставлены на бриг перед самым рейсом и не прошли необходимые испытания. Теперь я обнаружил разнобой. И главному секстану была бы полезна регулировка. Но это надо делать на твердой земле…
        — Иван Данилович, дорогой мой! Да где же я вам возьму твердую землю! — как-то по-ребячьи удивился командир «Артемиды». — Вы знаете курс лучше меня! Открытый океан!
        — Я имел в виду Азорские острова…
        — Но помилуйте! Это же какое отклонение пришлось бы делать. Они же гораздо левее курса!
        — Ну, не столь уж левее… Взять немного к зюйду и, так сказать, «чиркнуть» левым бортом по самому правому острову архипелага, по Флорешу. Стоянка займет не более полусуток…
        — Вполне достаточно, чтобы нас там прищучил французский или британский капер, — с хищной ноткой произнес Новосельский и потер ладони.
        — Большие суда не подходят к Флорешу, — объяснил штурман. — Для них там нет подходящих стоянок. Да и делать нечего. Торговли никакой, одни рыбачьи поселки… А если мы не проверим инструменты, то, не ровен час, окажемся вместо Кубы где-нибудь в Мексике… — Он скрасил свое сообщение шутливой интонацией, но все поняли, что дело серьезное.
        — Вам виднее, Иван Данилович, — озабоченно сказал командир. — Давайте смотреть курс…
        ЧАСТЬ ВТОРАЯ
        ОСТРОВА
        Раковина
        1
        В подаренную Николаем Константиновичем тетрадку Гриша вписывал отдельные слова и короткие фразы: «Большущие звезды» (они сияли в черном небе, как яркие свечи), «Океан пахнет огурцами» (и правда, вода порой отдавала запахом огуречного рассола), «Черепаха» (выловили громадную морскую черепаху; доктор удивился — такие черепахи в этих широтах большая редкость; он зарисовал ее и, посмотрев на страдающего от жалости Гришу, велел отпустить беднягу. А страдать было отчего — черепаха смотрела несчастными человеческими глазами). «Про людоедов» (пожилой веселый матрос Артамоныч рассказывал, как пять лет назад его на берегу Новой Гвинеи поймали и чуть не съели разрисованные с ног до головы туземцы; врал небось, но все равно было интересно). «Рыбы как ласточки». (Все чаще вырывались из воды и мчались над волнами рыбки с полупрозрачными крыльями. Гриша каждый раз вспоминал бумажных ласточек, которых он с Илюшкой Маковым и Саней Пашенцовым пускал с обрывов над логом. На ласточек расходовали старые, исписанные в училище тетрадки… Теперь, глядя на летучих рыб, он думал о доме и о приятелях.)
        А еще — такое: «Будто кто-то ходит…»
        Посторонний ничего не понял бы в этих словах. Да Гриша сперва и не хотел их писать. Но надо было как-то освободить себя от тревоги. Показалось, что напишешь — и выбросишь из себя страх…
        Страх копился понемногу. Вернее, их было несколько, этих страхов, но они смешивались в один. И он, смешанный, — иногда не сильно, почти незаметно, а порой ощутимо точил, точил оказавшегося в океане мальчишку…
        Сначала это была просто тревога: как там дома-то? Все ли здоровы? Не случилось ли чего худого? Потом добавилось опасение: а не налетит ли вдруг новый сокрушительный шквал, а то и настоящий ураган, о которых немало он слышал от матросов? Да, во время того, первого шквала Гриша показал изрядную храбрость, но ведь и перепугался немало (даже и не скрывал этого). Раньше он, забравшись на марс, без всякой боязни смотрел на бегущие синие валы, чувствовал себя свободной птицей. Но вот океан показал свой нрав, и Гриша вдруг ощутил, какая он букашка среди этого грозного мира и какая скорлупка бриг «Артемида». Сокрушительные волны и превратившийся в чудовище ветер на деле показали, что им ничего не стоит скомкать и слизнуть с океанской поверхности эту скорлупку. Проглотят и не заметят…
        Гриша стыдился этого страха, давил его в себе и, может быть, задавил бы накрепко, но тут возникал в памяти гваделупский «господин Ансу» и словно оживал. Сладко и зловеще улыбался Грише, манил худым пальцем с блестящим перстнем и, выгнув тонкую талию, протягивал руки. «Давай мы сначала станцуем с тобой под скрипку, а потом…»
        Ну, он-то чего привязался? Чем он мог быть опасен? Какой-то давно сгинувший человек из другого времени, из другого мира! Но Грише он казался похожим на разбойников и злодеев, которые в младенчестве лезли в его сны после обещаний няньки или кухарки: «Вот не будешь спать, они придут, мало не покажется…» Ансу был из тех, которые они…
        Стыд какой! Большой мальчишка, одиннадцать лет исполнилось перед отплытием! Узнали бы ребята — со свету сжили бы дразнилками. Вроде тех дразнилок, когда кто-нибудь робел перед темными зарослями в вечернем логу или не решался прыгнуть с мостков в воду вниз башкой:
        Кукаяла-забояла —
        Напустил под одеяло…
        Но нет, здесь дело было не в пустых вечерних страхах, которые вроде игры. Палач Ансу грозил чем-то всерьез. Он как бы включал в себя все другие боязни и опасности и готов был выплеснуть их на Гришу с утроенной силой.
        Гриша поймал себя на том, что если он один, то все время хочет оглянуться: нет ли за спиной у него кого-то? И летучие рыбы не развлекали. И на марс не хотелось. И набухающая над зыбкой поверхностью луна — громадная, раскатавшая по волнам серебряную дорогу — сперва обрадовала своей красотой, но скоро и она стала тревожной…
        Однажды вечером Гриша стоял между карронадами, прижавшись грудью к планширю фальшборта, и смотрел, как нарастает лунное свечение. Сзади подошел доктор (Гриша вздрогнул). Петр Афанасьевич, который, кажется, оказался рядом не случайно, постоял и сказал:
        — Смотрю я, друг мой, ты в последние дни что-то загрустил. Заскучал небось по дому?
        Гриша не стал молчать. Повел плечом, выговорил неловко:
        — И это тоже…
        — Ну… а что, кроме этого?
        Держать в себе страх — дело нелегкое. И мало его выплеснуть двумя словами на бумагу. Лучше признаться кому-то. Стыдно, конечно, зато облегчение…
        — Петр Афанасьевич… Боязно чего-то…
        — Да что такое, голубчик?… А! Натерпелся, когда увязывал весла? Это пройдет. Даже будущие адмиралы, попав первый раз в переделку, ужасались морской стихии. А потом крепнет привычка… «Артемида» наша — судно крепкое, хотя и небольшое. Оно в океане — как дома. И командиры надежные, и матросы…
        — Я знаю… вот вы тогда рассказали про этого… про Ансу. Он… как-то застрял в голове и… будто все время рядом. Как дурная примета… Может, я опять захворал?
        — О-о! Я старый бестолковый болтун! Пришло же в голову рассказывать такое при мальчике!.. А ведь никакого Ансу, скорее всего, и не было. Он — выдумка всяких рассказчиков и писак, любящих приукрашивать историю небылицами… Еще в тот раз я собирался сказать об этом, да отвлек Иван Данилович своим беспокойством о хронометрах…
        — А… как же не было? Кто же тогда был? С этой… с машиной…
        — Не знаю… Какие-нибудь обыкновенные мерзавцы… Но не такие изящные злодеи, которые украшают кровожадность цветочками… А история про Ансу, видимо, сочинилась местными жителями из-за другого человека…
        — Из-за какого?
        — Он тоже был мулат. Сын губернатора Гваделупы и черной служанки. Губернатор его любил. С острова они уехали во Францию, мальчик получил в Париже блестящее образование, был принят даже во дворце… Его звали шевалье Сент-Джордж де Болон. Он стал знаменит в Европе своими успехами в двух искусствах. Был блестящий фехтовальщик, победитель многих турниров, и великолепный музыкант. Писал музыку, выступал с концертами, слава его была велика… Но когда началась во Франции революция, де Болон сказал себе, что надо восстанавливать справедливость на родине, и с Виктором Югом отправился на Гваделупу. Там помогал комиссару искоренять рабство, создавал из негров и мулатов армию освободителей, воевал с англичанами… Похоже, что он не всегда одобрял действия Юга. Через какое-то время он уехал во Францию, опять занялся музыкой, но вскоре умер. Вернуться на Гваделупу ему не пришлось. Наверно, это и хорошо: он не увидел, как его бывший друг изменил себе и свободе, стал возрождать на Антилах прежнее рабовладение.
        — А то бы вызвал Юга на дуэль?
        — Гм… не исключено… А человеческая молва… Люди не раз видели Юга и де Болона вместе и, возможно, стали приписывать злодейства первого второму. Шевалье был видной фигурой: изящный, с дворянскими манерами, часто со скрипкой в руках, его запоминали. А к тому, кто на виду, клеят и хорошее, и дурное… Молва, она, друг мой, беспощадна. Пример тому — другой замечательный музыкант, Сальери. Кто-то пустил слух, что он из зависти отравил великого Моцарта, и этому слуху поддался даже наш Александр Сергеич Пушкин, написавший известную драму. Ты не читал?
        — Не… — осторожно сказал Гриша. — Я читал «Руслана и Людмилу», другие сказки. И про Дубровского…
        — Ну, прочтешь еще, у тебя все впереди. Помни, однако, что Сальери не виноват… Впрочем, и Пушкин не виноват, просто доверился досужим слухам…
        Фигура злодея Ансу как бы отодвинулась от Гриши, стала неясной и почти не страшной. А луна вновь сделалась красивой. Просто волшебной.
        — Петр Афанасьевич, а когда будем на острове?
        — На острове Флореш? Иван Данилович обещал, что через сутки…
        2
        Вельбот обошел невысокую красноватую скалу и с размаха въехал носом на плоский берег. Заскрипел окованным килем по песку. Песок был темный, почти черный. («Вулканический», — вспомнил Гриша рассказы Петра Афанасьевича.) Местами песок был перемешан с крупной серой галькой. Из гальки подымались округлые блестящие камни, они похожи были на дельфиньи спины.
        Кое-где из воды и на берегу торчали скалы. Вода в бухте была спокойная — изгибы скалистого берега защищали бухту с юга и востока от ветров…
        Недалеко от воды виден был поселок. Серые каменные дома под низкими черепичными крышами, а над ними — церковная башня с прямым тонким крестом. В широком проеме башни мотался на балке маленький колокол, слышен был жиденький звон. Звонили то ли по поводу какого-то праздника, то ли в честь редчайшего события — захода в эту бухту иностранного судна.
        И бухта, и рыбачий поселок на берегу назывались одинаково — Понта Дельгада.
        Матросы прыгали с борта на берег, принимали у штурмана футляры с приборами («Осторожнее, осторожнее, братцы, это предметы хрупкие…»). Приняли у доктора ящик красного дерева — слегка похожий на волшебный фонарь, что остался в ужасно далеком отсюда доме на Ляминской улице…
        Гриша тоже храбро прыгнул на песок и… упал на колени. Земля качнулась под ним, упруго поддала снизу в ступни. Что такое?…
        Он поднялся. Сделал шаг. Земля качалась. Гриша взмахнул руками. Веселый матрос Тимофей Прялкин прихватил его сзади за плечи.
        — Держись, Гришуня. Теперь долго качать будет, отвык от твердой земли-то. Оно обязательно так поначалу, когда сходишь на берег.
        Да! Всегда качавшаяся палуба стала постепенно в плавании казаться привычной, как неподвижная земля. А настоящая земля (наверно, в отместку за морскую привычку) теперь дурашливо ходила под ногами.
        Но это было не страшно! Забавно даже! Гриша засмеялся и, балансируя, как на тонкой доске, сделал несколько шагов.
        Так мальчик Гриша Булатов из неведомого здесь города Турени ступил на Азорские острова. Точнее, на их самый западный остров, который называется Флореш. На его северную оконечность.
        По словам Ивана Даниловича, из всех Азорских островов Флореш был самый малолюдный и даже заброшенный. «Забытый Богом и людьми…» А поселок Понта Дельгада — самый неприметный на этом острове. Как раз то, что и надо было русским морякам в их секретном рейсе.
        Место было не самое лучшее для приближения к берегу. В старой английской лоции, которая хранилась у Ивана Даниловича, отмечалось, что глубины на подходе к Флорешу вполне подходящие, но немало подводных скал. Поэтому ночью, завидев слабенький маяк на мысе Дельгада, легли в дрейф, дождались рассвета и только тогда начали придвигаться к скалистой махине острова. К счастью, ветер был слабый и ровный, вахтенные смотрели во все глаза, самый опытный рулевой — Максим Сверяев — был наготове. Все кончилось благополучно. В миле от берега отдали якорь.
        Почти сразу пошла от острова к бригу лодка. На борт поднялся старшина поселка (на здешнем языке — «кабеза де сидаде»). Высокий сухой старик с белой бородкой, в похожем на длиннополый мундир одеянии и соломенной шляпе.
        Бриг снаружи не казался военным судном. Артиллерийские люки в фальшбортах были задраены и сливались с обшивкой. Под гафелем полоскал флаг Российско-Американской компании. Он был похож на российский торговый (а про андреевский здесь могли даже и не знать).
        Командир встретил «кабезу» по всем правилам флотского этикета.
        Оказалось, что староста — сеньор Жоао Кавендиш, здешний уроженец и старый моряк — о России слыхал, но русское судно видит впервые. Про войну в Европе ему было известно из газет, привезенных с Сан-Мигеля, но подробностей он не знает. «И это прекрасно, сеньор капитан. Наш остров, слава Деве Марии, ни с кем не собирается воевать и нет для этого никаких причин. Рыбы в океане хватает, люди не голодают, дети растут здоровыми, что еще нужно для этой жизни под небом?» А русским морякам будет оказано всяческое гостеприимство, насколько это позволяют скромные возможности жителей Понта Дельгада…
        Пользуясь указаниями дона Жоао, бриг подвели к берегу еще на полмили.
        Сейчас, с берега бухты, бриг казался совсем маленьким. Еле заметной куколкой виделась под бушпритом фигурка богини Артемиды. Были различимы на вантах и марсах оставшиеся на судне матросы — они смотрели на счастливцев, которым довелось первыми ступить на сушу.
        Счастливцы, за исключением двух часовых при вельботе и двух помощников штурмана, во главе с боцманом Дмитричем отправились в недалекую таверну — единственную в поселке.
        — Ну, Дмитрич, смотри у меня, — сказал командир Гарцунов. И даже показал кулак.
        — Не извольте беспокоиться, вашескобродь, все будет в соответствии, — заверил Дмитрич.
        Мите было предписано командиром «пасти юнгу», не спускать с него глаз, ежели тот возымеет желание познакомиться с окрестностями. Митя надулся. Он рассчитывал принять участие в регулировке хронометров, поднабраться штурманского опыта, а тут извольте быть нянькой!
        — От меня ни шагу! — сказал он юнге и, в точности как Николай Константинович боцману, продемонстрировал кулак.
        — Бе-е… — сказал Гриша и строптиво показал будущему мичману язык.
        Впрочем, сначала все шло гладко. Гриша и Митя помогли Ивану Даниловичу выбрать недалеко от места высадки подходящую площадку. Там нашелся плоский, как стол, камень — будто специально для приборов. Штурман стал открывать футляры. И началось непонятное действо с хронометрами и секстаном. Митя смотрел, разинув рот и задавая иногда почтительные вопросы. Гриша заскучал.
        — Я погуляю…
        — Тебе что было велено?
        — Это тебе было велено: не отходить от меня. Да ладно, сиди, я тут недалеко…
        И пошел вдоль берега. Берег продолжал качаться под ногами, и это веселило Гришу. Он, взмахивая руками, то прыгал с камня на камень, то увязал босыми ногами в рыхлом песке.
        Да, песок был черный. Это на минуту встревожило Гришу (будто опять примета какая-то!), но он отмахнулся от тревоги. Здесь, на незнакомом берегу, не было ничего, что имело бы к нему, к Грише, близкое отношение. Значит, и никакие приметы не считались.
        Тем более что здешнее солнце было добрым, жарило через рубашку плечи.
        Тропинка вильнула, повела через окраину поселка, вдоль крепких каменных заборов, мимо лежащих у заборов лодок и растянутых на кольях сетей. Было безлюдно. Только ходили в невысоких, с причудливыми листьями, кустах куры. Совсем такие же, как в Турени. И петух был, как разноцветный Филька, живущий во дворе у Илюшки Макова.
        — Цыпа-цыпа, — сказал ему Гриша, как знакомому.
        — К-коо, — благосклонно отозвался азорский Филька.
        Тропинка среди круглых камней и травы с колючками снова повернула к воде. Море слегка плескало, вода с оторочками пены разбегалась по черному песку. Гриша оглянулся направо. Там, среди торчащих на берегу маленьких скал, видны были штурман, доктор, два матроса и Митя. Иван Данилович и Петр Афанасьевич занимались своими приборами, матросы скучали, Митя обеспокоенно вертел головой. Поодаль стояли несколько мужчин и женщин, наблюдали, но не подходили. Местные жители были деликатны и не хотели мешать гостям.
        Гриша помахал рукой Мите. Тот обрадовался и снова показал кулак: не вздумай, мол, уходить еще дальше. Но Митя тут же перестал смотреть на гардемарина. Потому что с другой стороны, из-за большущего, как слон в кунсткамере, камня, появились четверо мальчишек.
        3
        Двое были ростом с Гришу, третий поменьше, вроде Агейки, четвертый совсем малой, лет четырех. Они подходили неспешно, осторожно даже. В их движениях и лицах Гриша не увидел никакой задиристости и вражды. Только вежливое любопытство и вроде бы желание сказать: если мы тебе мешаем, то уйдем… Тогда он улыбнулся им навстречу.
        И они улыбнулись ему, хорошо так. И пошли быстрее. И стали в двух шагах. Младшие были смуглые, а те, что постарше, — светлые, чуть рыжеватые, круглолицые (совсем, как туренские пацаны). Похоже, что братья. Все четверо в мешковатых подвернутых штанах и с голыми загорелыми плечами. Один из старших что-то негромко проговорил и показал на стоявший в трех кабельтовых от берега бриг. Конечно, он спрашивал: «Ты оттуда?» Гриша закивал. И, вспомнив про «международный этикет» (о нем недавно говорил доктор), показал большим пальцем себе на грудь. Отчетливо произнес:
        — Гри-ша…
        Все четверо заулыбались шире и тоже закивали. Один из старших показал на себя:
        — То-маш… — И на другого: — Жо-ао… («Как староста», — мелькнуло у Гриши.)
        Тот, что поменьше, застеснялся и неразборчиво назвал свое имя. Малыш тоже назвал себя сам — солидно и так же неразборчиво, с важной хрипловатостью.
        Потом все замолчали. Переминались и не знали, что делать дальше. Но Томаш почти сразу нашел выход. Быстро заговорил, показывая через плечо на воду, замахал руками, делая частые гребки: айда, мол, купаться. И в подтверждение этих слов одним движением сбросил на черный песок штаны. И трое других тоже. Грише что делать-то, если зовут? Он тоже стряхнул свои матросские штаны, скинул через голову рубаху. Опять оглянулся на «своих», на Митю. Но тех теперь не было видно за камнями. Ну и ладно! Пока Митя преодолеет лень и, чертыхаясь, доберется сюда, Гриша сумеет побултыхаться, поплавать с ребятами…
        Искупаться очень хотелось!
        Ведь он купался в море всего один раз. Когда наступили жаркие дни и случилось однажды короткое безветрие, лейтенант Стужин приказал спустить на воду запасной марсель, привязав к шкаторинам несколько балластин. Получилась этакая купальня с небольшой глубиною. И Гриша вместе с матросами плескался там от души. Можно было не опасаться ни океанской глубины, ни акул, чьи треугольные плавники иногда были различимы с палубы брига… А потом еще случалось, что обливали друг друга на палубе из парусиновых ведер, и Гриша вполне узнал вкус морской соли. Но вот такого, чтобы с берега и прямо в океан, — еще не было…
        Гриша сам не заметил, как оказался среди невысокой крутой ряби с гребешками, в шелковистой прохладе. Маленькие волны, дурачась, подталкивали его, отрывали от дна, несколько раз плеснули в рот. Вода несильно, шутя, щипала царапины и щекотала в ноздрях. В брызгах загорались радужные искры. То отталкиваясь ступнями от дна, то пробивая головой волну, Гриша беспорядочными гребками толкал через воду свое тело, стараясь держаться рядом с ребятами. Он умел плавать и нырять неплохо, у себя в Турени — на реке или у запруды в логу — ничуть не отставал от приятелей. Правда, там не было таких вот дурашливых волн с гребешками, но здесь Гриша к ним привык очень быстро.
        Здешние мальчишки плавали здорово, прямо как дельфины. Даже малыш был ничуть не хуже остальных. Он даже попытался рвануть подальше от берега, но один из старших (то ли Жоао, то ли Томаш) догнал его, развернул и добродушным подзатыльником отправил обратно.
        Да, радость была не в дальних заплывах, а в игре. В том, как хлопками срываешь с волн гребешки и швыряешь их в соседа. В том, как со смехом забираешься к кому-нибудь на скользкие плечи и бултыхаешься вниз головой в глубину (а в этой зеленовато-прозрачной глубине — качание водорослей, юркие тела рыб, большущий, удирающий от твоей разлапистой зыбкой тени краб…). В том, как наперегонки устремляешься к торчащему из воды камню, на который опустились две серые узкокрылые птицы… В мгновенно возникающей дружеской привязанности каждого к каждому. И в радости от того, что ты есть на свете, что есть эти ребята, море, небо, птицы, жаркие лучи…
        Под этими лучами они, веселые и порядком уставшие, выбрались на берег, и Гриша предвкушал, как плюхнется животом на теплый песок. Но… Жоао что-то смешливо вскрикнул и показал вдоль берега.
        По песку и гальке шла к ним босая девочка с длинными волосами. В обтрепанной юбке до колен, в коротенькой расстегнутой безрукавке. Прямая такая, тоненькая, деловитая. Видать, того же возраста, что Гриша и старшие мальчишки. Она несла плоский бумажный сверток.
        Томаш что-то сказал, остальные обрадованно закивали. Все смотрели, как она подходит, и Гриша смотрел, и ему было хорошо, словно вдруг здесь, на берегу, появилась одна из сестер Максаровых (лучше всего, если Танюшка). И он не сразу охнул от испуга. Но охнул наконец (про себя, но с колючим ознобом!): батюшки, он, как купался, так и стоит сейчас — без единой ниточки на себе, только с прилипшей к животу прядкой водоросли. Что же теперь? С разбега прыгать в воду или с отчаянной поспешностью натягивать штаны? И то, и другое было бы еще смешнее и хуже, чем стоять вот так, на виду у всего солнечного мира. Лучше уж стоять. Ведь и мальчишки вели себя так, будто ничего не случилось. И девчонка…
        Ну что ж, если здесь такие порядки… Да ведь и в Турени порядки были похожие. Год назад в логу у запруды Гриша и другие мальчишки и девчонки бултыхались все вместе, не думая о всякой там ерунде. А здесь что? «Международный этикет»? Больно надо…
        Девочка, видимо, думала так же. Подошла, глянула на Гришу с любопытством (незнакомый же), но быстро, потом что-то сказала остальным. Томаш нетерпеливо ответил и протянул руку к ее бумаге (кажется, это были потрепанные газеты). Девочка хлопнула его свертком по руке — не торопись, мол. Потом что-то спросила и снова посмотрела на Гришу. Глаза у нее были карие с желтыми (будто солнечными) точками, а волосы — пепельными, с лежащими на плечах прядками. А пухлые губы — в трещинках.
        — Гри-ша, — разъяснил ей Томаш и старательно показал на него, а потом на стоящий в бухте бриг. Девочка понятливо закивала. И вдруг засмеялась, сунула Грише в руки свернутые газеты. Быстро заговорила, показывая то на мальчишек, то себе за спину. И Грише показалось, будто он знает, про что девочка говорит: не отдавай, мол, бумагу этим бестолковым людям, пока я не приду снова…
        Гриша смеялся в ответ. Он держал газеты перед собой, в опущенных руках, и чувствовал себя теперь уверенней.
        Девочка повернулась, побежала за камень, все смотрели ей вслед. Почти сразу она выскочила из-за камня, уже без одежды, как золотистая рыбка. Мелькнула, прыгнула головой в гребешки, замахала тонкими руками.
        Малыш запрыгал, закричал — подожди, мол, я тоже хочу, я не наплавался! — и бросился за ней.
        Жоао покачал головой (вот неугомонные!) и протянул к газетам руку. Гриша, конечно, отдал. Мальчишки круглым окатышем придавили сложенные листы к песку. Кроме одной газеты. Ее они развернули на плоском камне. Бумага была желтая, с латинскими буквами разной величины, хрупкая от старости. Ребята стали зачем-то разрывать ее на прямоугольники, а она рвалась не там, где надо, непослушно…
        — Подождите! — крикнул Гриша. Сбегал к своим брошенным штанам, вернулся с ними к камню. Нашарил в кармане складной самодельный ножичек с жестяной ручкой (подарок матроса дяди Арсентия). Сунул штаны под мышку, а ножичек раскрыл. И — вот, смотрите: надо не рвать, а складывать и потом резать по сгибу.
        Это дело сразу одобрили, Жоао попросил ножик и начал аккуратно резать газету на прямоугольники…
        Гриша будто между делом (мол, не бросать же их снова) натянул штаны и теперь чувствовал себя совсем великолепно. С интересом следил за ребятами. Он был уверен, что из кусков бумаги ребята станут мастерить кораблики. Может, и ему дадут листик, он умеет…
        Но оказалось — не кораблики. Жоао и Томаш разом сделали бумажные стрелы. Ну, простые такие — с острыми носами и узкими крыльями, которые расширяются к хвосту. Разом махнули руками. Стрелы взметнулись, ветерок понес их над песком и камнями в сторону поселка. Ребята догнали, принесли их слегка горделиво — полет и в самом деле был неплох. Младший (ростом с Агейку) мальчик тоже смастерил стрелу. Тоже пустил. Ему не повезло. Стрела взлетела невысоко и почти сразу уткнулась в черные крупные песчинки. Мальчик виновато оглянулся на Гришу.
        — Подожди-ка… — сказал Гриша. — Иди сюда…
        Тот понял и подошел. Гриша сел на корточки перед камнем с бумагой. Согнул один листок по диагонали, потом еще — андреевским крестом. Сложил в треугольник. Торчащую из-под него полоску отогнул и отрезал ножиком, который оставил на камне Жоао.
        Ребята, одинаково приоткрыв рты, наблюдали за Гришей.
        Он из двух острых угольников на листе привычно сложил «клюв». Потом вставил пригодившуюся для «хвоста» полоску под газетную головку с клювом, согнул ее по всей длине, расправил острые крылышки…
        В Турени таких птичек называли «ласточки». Они были довольно капризны. Некоторые охотно взмывали в высоту и подолгу ходили кругами над заборами, над уличным бурьяном и лопухами, над берегом лога. А другие, только успев подняться, клевали воздух и, кувыркаясь, падали в траву. Это зависело от того, кто как умел их делать… Гриша умел. И надеялся, что умение это не потерял в долгой дороге. То есть не потеряли его пальцы. Они, будто сами по себе, гнули и складывали сухой бумажный лист.
        Гриша взял птичку большим и указательным пальцами. Теперь для удачи надо было прошептать считалку-заклиналку. Гриша прошептал:
        Раз-два-три-четыре-пять,
        Надо в небо улетать.
        Подымися в высоту,
        Мчися целую версту… —
        и толкнул пташку навстречу ветерку.
        Ласточка (хотя и не из русской бумаги) туренскую заклиналку поняла. Пошла, пошла вверх, а затем саженях в трех над камнями и черным песком, описала широкий и плавный круг. И еще один. И еще… И наконец легко опустилась к ногам Томаша.
        Тот вполголоса сказал что-то по-своему (то ли «аваха», то ли «виваха»), осторожно-осторожно поднял ласточку, покачал на ладони. Глянул на Гришу блестящими глазами — благодарно и вопросительно.
        Гриша понял:
        — Сейчас покажу…
        На камне он развернул птичку и медленно сложил опять. Затем из другого куска газеты сложил еще одну — учитесь, мол, как надо. И мальчишки из поселка Понта Дельгада начали старательно учиться у мальчишки из Турени. Складывали и рвали бумагу, расправляли острые крылышки, поглядывали через плечо на Гришу: правильно? Он кивал: молодцы…
        Они и правда оказались молодцы! Сделали все точно, и у каждого ласточка совершила над берегом долгие круговые полеты. А лучше всех — у младшего. Правда, подхваченная ветерком, его птичка улетела от берега и села на торчащий из воды камень. И мальчонка прямо в штанах кинулся в мелкие волны и вынес на сушу свое сокровище. Они все трое, кстати, пока мастерили ласточек, успели натянуть штаны — возможно, из уважения к иностранцам. Не только к Грише, но и к гардемарину Невзорову. Митя некоторое время назад появился поблизости и стоял в нескольких шагах, ни во что не вмешиваясь. С этаким взрослым снисходительным видом. Гриша покосился и отвернулся, чтобы показать ребятам: этот парень здесь просто так, случайно, а вовсе не караулит его, Гришу…
        Все еще несколько раз запустили ласточек. И все полеты были удачны. Все мальчишки (и Гриша) прыгали и вопили. Азорские ребята — что-то вроде «вива!», а Гриша — «ура!».
        Из-за дальнего камня показались малыш и девочка. Она — в безрукавке и юбке, а он — голый и блестящий. Наверно, оттуда, из воды, они видели, как летали бумажные птахи. И теперь смотрели на них с понятным восхищением и ожиданием: «Мы тоже хотим таких…»
        Гриша сразу отдал свою ласточку девочке. А для малыша тут же, за полминуты, смастерил новую. Тот запрыгал от счастья…
        И снова кружились над берегом газетные ласточки. А у девочки блестели карие глаза, и она то и дело поглядывала на Гришу… А выше бумажных птичек, над берегом и бухтой, проносились иногда живые острокрылые птицы — небольшие, серые, быстрые.
        — Азоритош… — с быстрой улыбкой сказала девочка, когда снова на миг оказалась рядом с Гришей (от нее пахло солью и водорослями — от волос, которые были мокрые и отяжелевшие; она мотнула головой, и кончики волос задели Гришу по голому плечу).
        Гриша догадался, что этим словом здешние рябята называют маленьких ястребов, которые водятся на островах. Вообще-то ястреб по-португальски — «азор». Отсюда и название островов — «Азорские» (доктор недавно рассказывал об этом)… Интересно, девочка так про настоящих птиц сказала или про «ласточек»?… Ай, да не все ли равно! Сказала, улыбнулась — и хорошо. Вообще, здесь хорошо! Всё!..
        — Жоао! — окликнул Гриша.
        Жоао подбежал — с ласточкой в пальцах, с искрами в глазах. Гриша аккуратно ткнул его пальцем в грудь:
        — Жоао… — Потом ткнул себя: — Гри-ша… — Затем показал на Томаша: — То-маш… — И поочередно вытягивая палец к остальным, спросил: — А он? А он? А… она?
        Жоао понятливо закивал:
        — Энрике, — сказал он про того, что ростом с Агейку. Потом про малыша: — Кри-сто-баль… — И наконец (с чуть лукавой улыбкой) про девочку: — Анна…
        Та услышала свое имя. Подошла (тоже с птичкой в руках). Встала перед Гришей, чуть наклонив к плечу голову. Будто о чем-то спрашивала глазами. Что-то сказала вполголоса. Гриша виновато засопел и опустил глаза. И зачем Господь придумал, чтобы у людей были разные языки? Говорят, захотел перессорить каких-то дерзких строителей, которые вздумали выстроить высоченную башню и забраться на небо… И вот теперь из-за этих дураков должны страдать Анна и Гриша!..
        Она сказала еще что-то, вдруг повернулась и побежала прочь. Гриша невольно качнулся за ней. Похожие друг на друга Томаш и Жоао что-то наперебой заговорили — быстро и успокоительно. Гриша понял: не бойся, скоро вернется…
        Митя (он сидел теперь на песке, прислонившись к камню, достал из кармашка у пояса часы-луковицу и выразительно помахал ими).
        — Успеешь, — сумрачно сказал Гриша.
        — Петр Афанасьевич ждет. Он хочет своим ящиком запечатлеть нас для потомков. На Азорских островах. Берег и бухту острова он уже запечатлел… Зови своих приятелей, их тоже можно будет с-фо-то-гар… тьфу! Запечатлеть.
        Эта была замечательная мысль! Такая останется память! Но…
        — Подожди…
        Он стеснялся сказать, что ждать надо девочку. Анну! Что без нее картинка получится неполной. Даже какой-то… обидно пустой…
        — Некогда ждать, у нас все рассчитано, доктор спешит…
        — Ну, сходи тогда к нему, скажи, чтобы пришел с ящиком сюда!
        — Юнга Булатов, вы невоспитанный мальчишка! Пожилой человек, член академии, должен ради вас тащиться сюда с тяжеленным сундуком?
        — Ну, матросы же помогут!
        — Они ушли в кабак.
        — Ну, сам помоги! Или тоже спешишь в кабак?
        — Сейчас надеру тебе уши!
        — Нельзя устраивать ссоры на иностранном берегу! Забыл, что говорил капитан?
        — Надеру в каюте, когда вернемся…
        — К тому времени ты поумнеешь.
        — Кажется, мое терпение сейчас лопнет…
        Но оно не лопнуло, потому что снова появилась Анна.
        Она несла в двух ладонях большущую завитую раковину — бугристо-серую снаружи и удивительно розовую внутри. Все притихли.
        Анна подошла к замершему Грише. С полуулыбкой протянула раковину ему. Он вмиг понял — это подарок. Тихонько сказал:
        — Ой…
        Анна улыбнулась чуть смелее: бери, мол. И он принял раковину в ладони — тяжелую, с розовым светом в глубине.
        Придвинул ее — твердую, колючую — к груди.
        Анна тонкими пальцами, которые сплелись с Гришиными, приподняла ее, прислонила к мальчишкиному уху. Гул океана мягко и упруго толкнулся внутри раковины… Гриша и раньше знал про такое свойство морских раковин, однако слышал этот шум впервые. Перестал дышать. А через несколько толчков сердца выговорил шепотом:
        — Ой… спасибо… — Потом вспомнил уроки французского (а португальский чуть-чуть похож на французский): — Мерси… — И вдруг сообразил, как благодарят по-испански (доктор рассказывал и говорил, что испанский язык очень похож на португальский): — Грасиас… Анна…
        Все обрадованно удивились. Анна же смутилась, опустила лицо, быстро кивнула два раза.
        «Но ведь надо же что-то подарить в ответ!» — толкнулась догадка.
        А что? Ну, не жестяной же ножик!
        В карманах были только два ценных предмета: в правом — серебряный рубль (подарок Николая Константиновича), в левом — зеленый осколок, Агейкино стеклышко. Гришина душа заметалась в сомненьях: «Что отдать? Что?» Он зажал раковину под мышкой и… будто разрывая нити липкой смолы, потянулся к левому карману.
        Почему не отдал рубль? Пожалел такую красивую, увесистую монету из чистого серебра?
        Да нет же, нет! Дело в том, что она была именно монета. И могло показаться, что он платит за подарок. А это было бы обидно. А зеленое стеклышко… оно было, конечно, пустяком по сравнению с серебряной «деньгой». Но пустяком лишь на первый взгляд. Анна подарила Грише звук моря, а он подарит ей «цвет туренского лета».
        Он вынул осколок, поднес его к лицу Анны, к ее коричневому с искорками глазу. Ничего не сказал. И так все было ясно. Он представил, как и бухта, и берег, и небо, и птицы окрасились в изумрудные тона. И даже солнце стало зеленоватым — таким, каким оно кажется, когда ныряешь и смотришь на него через толщу воды…
        Анна тихонько дышала, зажав стеклышко двумя пальцами.
        …Никто не счел подарок Гриши мелочью или мусором. По очереди смотрели сквозь стекло, быстро переговаривались, кивали, словно увидели что-то знакомое и хорошее. Быстро и благодарно оглядывались на Гришу. А он в это время смастерил из оставшейся газеты треугольную шапку и нахлобучил на малыша Кристобаля. А ножик подарил Энрике (ростом своим похожему на Агейку).
        — Господа, я вижу, здесь у вас замечательная компания! — вдруг услышали все.
        Это появился доктор. Тащить лакированный сундук ему помогали два местных жителя — мужчины со щетинистыми щеками, в обвисших шляпах и вязаных безрукавках. Еще несколько мужчин и женщин шли чуть в отдалении. Они были молчаливы и любопытны без навязчивости. Улыбались чуть виновато. Мол, простите, что глазеем, но очень уж интересно.
        — Гриша! Приглашай своих друзей для съемки! Пусть примут непринужденные позы! И надо им объяснить, что с минуту придется сохранять неподвижность…
        Здесь автор этой повести (или сказки, если хотите) должен сделать отступление. Неизвестно, получился ли снимок. Если и получился, отпечатки, видимо, не дожили до наших дней… Но три года назад автор приехал (не первый уже раз) в свой любимый город Севастополь и пошел там на «Горку» — место, где торгуют иностранными и древними монетами, осколками эллинской посуды, потрепанными лоциями, старинными открытками и фотографиями. И увидел там твердый, серо-коричневый, с обломанными углами и царапинами снимок.
        На берегу среди темных и светлых камней, за которыми блестит море с двухмачтовым судном без парусов, расположились ребятишки. Впереди — мальчик и длинноволосая девочка. Девочка держит у лица, пониже глаза, что-то маленькое — камешек или осколок. А мальчик прижимает к голой груди раковину. Рядом — еще несколько мальчишек, в руках у них что-то белеет. Приглядишься — и похоже, что бумажные голубки. Выше всех, на двухметровый камень, забрался самый маленький — пацаненок лет четырех. Этакая фигурка для фонтана! Совсем голый, если не считать треугольной газетной шапки. Очень серьезный…
        На исцарапанном обороте снимка было написано карандашом: «Дти крымской деревни. 19 векъ».
        Автор пригляделся. Крым ли это? Почему такой темный (даже черный) песок? И почему буквы на газетной шапке малыша — иностранные. Присмотришься, и видно: PORTUG… JOU…
        Не ошибся ли давний коллекционер, делавший надпись?
        А впрочем, иностранные газеты в Крыму даже в те времена — разве редкость? Могли, например, завезти союзники, осаждавшие Севастополь… А черный песок — просто дефект съемки…
        Автор в то время уже знал про бриг «Артемиду» и Гришу Булатова. Он купил снимок — с надеждой и всякими догадками. Но, когда он возвращался домой, на Урал, портфель с купленными в Крыму сувенирами у него украли в вагоне — прямо из-под подушки. И что было делать? Проклинать всех воров на свете. Автор так и делал (и порой делает это до сих пор). Но…
        А может, еще и найдется такая карточка…
        Попрощались быстро. Гришу окликнули от вельбота, и он побежал, оборачиваясь и махая рукой с зажатой раковиной. И ему махали вслед. Малыш — растрепавшейся на ветру треуголкой. Анна смотрела сквозь стеклышко. Гриша был рад, что все происходит так спешно. Потому что… ну, если по правде говорить, то мог бы и разреветься.
        Вельбот удалялся быстро. С него Гриша махал еще, но Анна и мальчишки на берегу делались все меньше, и наконец он перестал смотреть на берег.
        Гриша думал, что всё — распрощался он с островом Флореш и вряд ли когда-нибудь в жизни еще ступит на берег бухты Понта Дельгада. Если даже и вправду станет моряком, то едва ли океанские пути снова приведут его в этот крохотный рыбачий порт…
        А еще подумал он: кто-нибудь будет помнить, что делать бумажных «азоритош» научил здешних ребят мальчик с русского брига? Если и будут, то, наверно, недолго. Дольше других — может быть, Анна.
        Трюмаши и кнопы
        1
        Гриша ошибся, подумав, что больше не ступит на остров Флореш.
        Оказалось, что вечером — ужин у старосты.
        Командир брига побывал в гостях у дона Жоао днем и теперь остался на вахте — вместе с половиной команды, которая уже отгуляла свое в поселковой таверне. Другая половина все еще опустошала погреба этого скромного заведения, которое не помнило такого нашествия гостей. А все господа офицеры и господин гардемарин отправились к старосте, в его большущий приземистый дом, в котором уютно светились окна.
        И Гриша отправился. Он был не офицер и даже не матрос, а всего лишь юнга, но в то же время — воспитанник капитана, значит, принадлежал к «сословию кают-компании». Надо было соблюдать этикет. Пришлось натягивать белую рубашку с черным галстуком-косынкой, тесную курточку с хлястиками, узкие длинные штаны и кожаные башмаки. Гриша давно отвык от всего от этого, а тут — нате вам!
        Идти не хотелось, клонило в сон. К тому же Гриша догадывался, что там, у «кабеза де сидаде», будет скукотища. Так оно и случилось. Взрослые за длинным столом со свечами поднимали тосты, о чем-то шумно говорили на смеси французского, испанского и английского (хозяин понемногу знал все эти языки: видать, бывал в разных странах, когда служил во флоте). Грише тоже дали вина — сильно разбавленного водой, а потом — какого-то сладкого сока. Он глотал жидкости, жевал жареную рыбу, приправленную незнакомыми плодами и сильно пахнувшими травами. Потом — такое же пахучее мясо. Скоро у него совсем стали слипаться глаза, и он шепотом спросил у сидевшего рядом доктора:
        — Можно я выйду на крыльцо? А то сейчас усну…
        — Конечно, конечно, голубчик… — Доктор сам проводил его до двери, что-то негромко сказав старосте (тот понимающе покивал).
        Гриша сел на теплую каменную ступень. Прилетел ветерок, отогнал сонливость. В зеленоватом небе с большими звездами висела над бухтой раздутая луна (сразу видно, что шар!). От нее размоталась к берегу широкая золотистая полоса. Вот, садись на Конька-Горбунка и скачи в сказочные страны… Хотя ведь и здесь сказочная страна. «Заморская». Одна из тех, о которых Гриша мечтал в Турени. И столько уже всего было! И паруса, и океан, и налетевшая буря, и радужный айсберг, и киты с дельфинами, и летучие рыбы… И встреча с островитянами (такими славными!), и даже… не то русалка, не то морская принцесса, подарившая чудесную раковину. Ну и что же, что босая и без жемчугов? Все равно принцесса…
        Когда он собирался на ужин, то надеялся: вдруг снова встретит Анну на берегу. Хотя бы на минутку. Чтобы просто улыбнуться ей. Но никто из ребят не встретился…
        А может, вдруг подойдет и сядет рядом?
        Ну, а если и так, то зачем? Все равно утром он уйдет на «Артемиде» в дальние края.
        Было тихо, только из дома доносились голоса, да где-то гавкала собака (совсем как в Турени). Да еще стрекотали какие-то кузнечики или сверчки. Наверно, громадные — вон как громко стрекочут! И незнакомо пахло здешними, «азорскими», травами. А еще — теплыми камнями и океанской солью. И… было грустно.
        И если бы просто грустно! А то ведь еще и тревожно…
        Причин у тревоги было много. Это и прежние («А как там дома?», «А что, если опять случится такой сокрушительный шквал?», «А вдруг опять привяжется этот проклятый призрак Ансу? Хотя и не было его на свете, а все равно помнится…»). И еще какое-то непонятное сосание под сердцем — наверно, от неизвестности: что будет впереди?) А была и новая, вполне четкая причина: «Зачем я отдал стеклышко?»
        Нет, он не жалел зеленый осколок. Но теперь казалось, что он обидел Агейку: отказался от его подарка ради чужой, незнакомой Агейке, девочки. Она — хорошая, но ведь Агейка-то… он — как одна из ниточек, которые связывали Гришу с родными местами. А теперь Гриша эту ниточку будто оборвал.
        Но здесь пришла к нему спасительная мысль: «Я не оборвал! Я… подарю ему раковину! Ту самую. Я успею наиграться ей, пока плаваю, а когда вернусь, отдам Агейке. Пусть он слушает океанский шум и смотрит в розовую глубину! А я буду рассказывать ему про все, что видел. И про ребят, и про Анну…»
        Теперь, когда раковина как бы сделалась уже Агейкиной, совесть перестала царапать Гришу. И этот дурак Ансу убрался из мыслей. И печаль поулеглась. Гриша улыбнулся и стал смотреть на луну. На ней четко рисовались пятна пепельного цвета. Правое пятно было похоже на громадного кузнечика. Может быть, это он стрекотал над бухтой — вместе с теми, что жили в травах острова Флореш?
        В каюте Гриша, проталкиваясь сквозь сонливость, стащил с себя парадную одежду и бросил на стул, привязанный спинкой к пиллерсу койки.
        — Сложи платье как следует, ты на военном судне, а не в дядюшкином доме, — ворчливо сказал гардемарин Невзоров.
        Гриша так устал, что не было сил отругиваться. Он сложил. А сверху бросил старые штаны, которые валялись возле койки. Из кармана упал и звякнул тяжелый белый рубль, сверкнул в свете каютного фонаря. Гриша поднял. И беспокойство царапнулось опять: «Надо, наверно, было и его подарить. Кому-нибудь из мальчиков… Тогда бы не думалось так прилипчиво, что пожалел…»
        И вправду, надо было. Это избавило бы Гришу от многих горестей. Но ведь никто не знает, что его ждет впереди…
        2
        Через три дня бриг «Артемида» был уже в таких широтах, где его встретила настоящая южная погода — во всем ее тропическом блеске. Гриша, как и раньше, подолгу стоял на фор-марсе, оглядывая горизонты. Ветер был — «ну прямо подарок от батюшки Нептуна», как говорили пожилые матросы. Бриг бежал на зюйд-вест курсом крутой бакштаг левого галса, догоняя гребни синей шипучей зыби — нестрашной, привычной. Все теперь снова стало привычным: и качка вместо неуклюжей неподвижности суши, и летучие рыбы, и стаи дельфинов, и размеренная жизнь судна, и ровный шелест ветра в такелаже…
        А в ночной тропической тьме (ночь наступала рано) часто светилось море. Огненные зигзаги разбегались от брига до горизонта, беззвучное фосфорическое пламя заливало вселенную. Ущербная, постаревшая луна стыдливо пряталась в волокнистых облаках, поскольку соперничать с морским свечением была не в силах…
        Доктор объяснял, что это светится в воде неисчислимое количество крохотных морских организмов. Они называются «планктон». Днем Петр Афанасьевич вылавливал планктон из-за борта узкими стеклянными стаканчиками, привязанными к шнуркам. Он, кстати говоря, и отправился в плавание главным образом для изучения планктона. Несколько раз у себя в каюте доктор показывал Грише крохотных планктонных существ в маленький микроскоп. От разнообразия этих живых организмов кружилась голова. Малюсенькие крабы, рыбешки, креветки, какие-то шевелящиеся многоножки, глазастые головастики и совсем непонятные создания. Иной, неведомый мир…
        Но и чудеса моря скоро стали привычными.
        В этой привычности тревоги оставили Гришу. Не совсем, правда, но днем почти не задевали. А по вечерам он проводил время с матросами. Все матросы теперь ночевали на палубе, раскидывали койки на баке и на шкафуте — между пушками и вельботом. А перед тем, как улечься, подолгу сидели на носовой палубе, у перевернутой шлюпки. Курили у кадушки с водой, пели иногда, а чаще вели разговоры: то о доме, то о прежних плаваниях, то о морских и корабельных тайнах. Наслушался Гриша и про Летучего голландца, и про дельфинов-лоцманов, и про громадных птиц-альбатросов, которые водятся южнее здешних мест, за экватором, и про морских чудищ, что порой высовывают из волн громадные плоские головы со змеиными глазами… Слава Богу, сам он таких не видел. А то ведь кое-кто говорил, что дракону этому (или змею) ничего не стоит обхватить бриг-малютку чешуйчатым телом в два кольца…
        Чаще всего Гриша устраивался неподалеку от пожилого матроса Арсентия. Тот прихватывал его пахнувшей табаком ручищей, придвигал ближе. Гриша однажды признался:
        — Дядя Арсентий, я твой ножик подарил одному мальчику, на Флореше. Он славный такой, маленький еще…
        — Ну и ладно. Доброе дело. Я тебе другой склепаю…
        На пятый вечер после стоянки у Флореша разговор на баке пошел про всякие корабельные приметы и про тех, кто водится на судах.
        Лихой марсовый матрос Трофим Елькин (не старый, но уже много чего повидавший в морях) рассказал о рыжем коте.
        — Было это, братцы, в учебном плавании на корвете «Согласном». Командовал «Согласным» Лев Григорьич Елагин. Справедливый мужик, ничего не скажешь, не было случая, чтобы вмазал кому-то по зубам или послал под линьки. А старшим офицером был у него капитан-лейтенант Закольский. Юрий Евграфыч. Маленький такой, плюгавый, а по злости агромадная зверюга. Но не простая, а чистоплюйная. Ежели кого наградит по морде, тут же пальцы вытирает платочком… Ну, ладно, пошли мы. И в начале плавания, в Фальмуте, объявился на корвете большущий кот. Видать, обитал он в порту, забрел на наше судно, и понравилось там бродяге. Припрятался где-то, а в открытом море объявил себя народу. Вот, мол, я, любите и жалуйте… Рыжий весь, как твоя корова Зорька на вечернем солнышке. А хвост на кончике черный, будто в деготь обмакнутый. И хотя здоровенная такая животина, но приветливая. Ни зашипит ни на кого, ни царапнет, когда начнут гладить или по рукам таскать. Только трется усатой мордой и мурлычет. Ну, а матросской душе чего надо, когда вдали от дома? Чтобы хоть какая-то ласка… Неделю так было. Везде он с нами находился: и на
работах, и в кубрике. Прозвали его Уголек — за кончик хвоста, значит… Скоро повадился Уголек шастать по вантам на марсовую площадку (вроде как наш Гришуня), наблюдать оттуда за чайками. Бывало, старался даже зацепить лапой птицу на лету, смех один… Вот на вантах-то и углядел его однажды Закольский. Старший офицер… До той поры как-то обходилось, не попадался кот на глаза этому злыдню, а тут… Закольский аж побелел лицом. Говорит со свистом:
        «Боцман… Это что?»
        А Уголек, доверчивая душа, с выбленки прыг и к боцману. Трется мордой о штанину.
        Закольский опять:
        «Это что за дрянь, я спрашиваю?»
        Боцман Елисеич… на нашего Дмитрича, кстати, похожий, встал во фрунт.
        «Изволите видеть, вашескобродь, кот это… В Фальмуте приблудился, куда же теперь? Он чистый, никаких от него хлопот. Наоборот… Говорят, примета добрая, ежели кошка на судне объявится…»
        А тот:
        «Кто позволил?»
        Елисеич ему:
        «Дак сам он пришел, вашескобродь, без позволения. Куда ж девать было?»
        «За борт», — велел Закольский. Сквозь зубы так. Мол, и говорить противно…
        Елисеич взмолился:
        «Вашескобродь! Но ведь живая душа, как можно! И матросикам от него одна радость!»
        А Закольский щекой дернул:
        «Радости, боцман, будете получать с женами, если вернетесь домой. Или в портах с бабами. А здесь военное судно. Служба!.. За борт, я сказал…»
        И смотрит стеклянными гляделками, «пинсенец» называются… А матросы стоят вокруг, обмерли.
        Елисеичу чего делать-то? Ведь и вправду служба, подневольная. Супротивишься — сгноят вусмерть… А кота все равно не спасешь… Взял Елисеич Уголька (а у самого капли в глазах) поцеловал его между ушей, перекрестился, шагнул к борту и кинул… А Закольский опять дернул щекой и пошел со шкафута, Пальцами зашевелил, нехристь, будто опять платком вытереть захотел…
        Елисеич потом три дня ни на кого не смотрел, слова не говорил, хотя никто его не упрекал. Как упрекать-то, если доля такая. Наоборот, жалели…
        И думаете что? На том и закончилось? А вот и нет… Утром во время приборки Закольский прохаживался по палубе, глядел своим пинсенецом, где какой непорядок, и вдруг как завопит! Не своим даже, а бабьим голосом: «Боцман! Это что?! Шкуру спущу, мерзавец!» Все глядят, а на орудийном станке, у левой цапфы, сидит рыжий котяра с зелеными глазами, с хвостом, в деготь обмакнутым. И умывается, будто так оно и надо… Закольский еще что-то крикнул, неразборчивое уже, сипло так. И гляделки стеклянные уронил, подхватил на лету.
        И тут как раз идет наш капитан. Закольский к нему:
        «Лев Григорьевич! Я не могу исполнять обязанности на судне, где команда ни в грош не ставит старшего офицера!»
        Тот конечно:
        «Что с вами, голубчик Юрий Евграфыч?»
        «Извольте сами видеть! Я приказал выкинуть эту тварь за борт, а она тут как тут!»
        «Какая тварь, Юрий Евграфыч? Что с вами?»
        «Да вот же!»
        А на пушке — никакого кота. Будто и не было!
        Закольский заморгал, пинсенец опять уронил в ладошку, заоглядывался… и вдруг:
        «Да вот же эта нечисть!»
        Глядь, Уголек идет по планширю (качки-то почти не было), аккуратно так лапками ступает. А глаза, как зеленые фонарики.
        «Вот, смотрите!»
        «Да Бог с вами, Юрий Евграфыч… Вам отдохнуть надобно…» — Потому что кота вмиг не стало на планшире.
        «Пойдемте, Юрий Евграфыч, у меня есть к вам разговор…» — И взял капитан старшего офицера под ручку…
        А Уголек с той поры стал объявляться в разных местах. То в тени под шпилем, то из-под шлюпки глянет, то сверху, с краспицы, голову свесит, то в кубрик заглянет из люка… Где ел, где пил, непонятно. И ни к кому не подходил теперь, только однажды к Елисеичу подошел, потерся, как прежде, о штанину, муркнул даже: я, мол, на тебя не в обиде. Елисеич даже засветился весь, глаза начал тереть. Мы его ни о чем не спрашивали, но пошла меж матросов догадка, будто Елисеич, когда кидал Уголька, изловчился и бросил не в воду, а на руслень. Тот, видать, и отсиделся за юферсами, а потом — обратно. И, как мы потом поняли, прижился внизу, у трюмашей… У них с кошками есть в натурах что-то похожее… А Закольский с той поры ходил по судну с оглядкой, вздрагивал часто, по зубам бить матросов почти перестал. А когда пришли в Батавию, в южные воды, списался там с корвета по причине душевной болезни, ушел назад в Европу на аглицком торговом судне… А Уголек, похоже, так и остался там, с трюмашами да с разным другим подпалубным племенем… Может, и сейчас живет с ихним народом…
        Помолчали все, обдумывая услышанную историю. Видать, приняли всерьез.
        Гриша спросил шепотом:
        — Дядя Елькин, а кто такие трюмаши?
        — О-о… — значительно сказал Трофим Елькин. — Не слыхал, значит? Это, брат, такие корабельные жители, что обитают внизу, среди балласта и грузов. Там их постоянное место. Наверху появляются так редко, что почти никто их не встречает…
        — Опасаются людского племени… — подал кто-то голос.
        — Да не опасаются, а такая у их природа, — возразил Елькин. — А опасаться им чего? Для их судно — дом родной, больше, чем для людей. Они на ём хозяева поважнее, чем капитан и боцман. Только показывают это редко…
        Кто-то заспорил («ну уж скажешь: поважнее, чем капитан!»). Кто-то поддержал Трофима. И пошел разговор, из которого Гриша узнал про трюмашей разные чудеса.
        Оказалось, что это вроде корабельных домовых. Этакие косматые-бородатые человечки ростом фута в полтора, но с большими головами, крепкие и ловкие. В робах из парусины, со всякими ожерельями из раковин, акульих зубов и крабьих клешней.
        — Некоторые и трубки курят небось, как у боцмана, — подал голос кто-то из молодых (наверно, чтобы подмазаться к Дмитричу).
        — Дурья ты голова! — рассердился Дмитрич. — Это какой же трюмаш станет огнем баловаться внутри корабля! Там же грузы горючие и крюйт-камера рядом! А у трюмашей главная задача на роду — беречь судно от всяческой напасти. Они и кнопов для этого дела мастерят — чтобы те лазали по всем закуткам и щелям и глядели: нет ли где тления или искры или, наоборот, протекания в обшивке…
        Гриша узнал, что кнопы — это вроде домашних животных у трюмашей. Или, вернее, их маленькие помощники. Известно, что кноп — это шарик, сплетенный на конце какого-нибудь троса — чтобы тот не проскакивал в отверстие. Ну вот, трюмаши плетут такие шарики из обрывков пеньковых канатов, приделывают к ним ручки-ножки, вставляют глаза из бусин, оживляют кнопов колдовскими заклинаниями. И те расселяются во всяких самых дальних закоулках под палубами. Несут свою вахту и делают разную мелкую работу по ремонту.
        3
        Грише и верилось, и не верилось. Но… больше все-таки верилось. Потому что все располагало к сказке. И мерное качание, и большие звезды, и ущербная, но все еще яркая луна, от которой хитро переплетались палубные тени (море в тот раз не светилось). И хрипловатые, слегка таинственные голоса, и ощущение океана, в котором жило немыслимое число тайн…
        С той же таинственностью в голосе (с замиранием даже) Гриша прошептал:
        — А у нас… на «Артемиде»… есть трюмаши?
        — Ежели и есть, то, скорее всего, один, — с некоторой важностью в голосе разъяснил Елькин. — Потому как бриг наш судно небольшое, на таких они водятся по одному… Да только он, как ушли из Архангельска, ни разу еще не объявлял своих признаков. Может, и нет его на «Артемиде»… Или, может, Дмитрич по своей должности чегой-то знает да не сказывает. Трюмаши, они с боцманами-то первые знакомцы…
        Дмитрич кашлянул, крякнул и отмолчался. Понимайте, мол, как знаете…
        Молодой матросик Степа сказал из-под шлюпки чистым своим голосом:
        — Как я понимаю, нету у нас на бриге трюмаша…
        — Это с чего ты так понимаешь? — недовольно отозвался боцман. — В первом плавании, а уже понимание выказываешь. Из молодых, да ранний…
        Почтительно, однако без робости, Степа разъяснил:
        — Тут ведь, Дмитрич, не во мне дело, какой я молодой, а в бриге. Я слыхал в нашей школе кантонистов, что трюмаши не любят несоответствия…
        Еще недовольнее, чем прежде, Дмитрич вопросил:
        — И какое же ты несоответствие, кантонист безусый, усмотрел в нашем бриге?
        — В названии, — по-прежнему смело (не я, мол, придумал это название) разъяснил Степа. — Потому как «бриг» мужеского рода, «Артемида» же, наоборот, женского. Может, оно и не увязывается в голове у трюмашей. Одно дело, когда бриг «Меркурий» или корвет «Согласный», а другое… Трюмашам неувязка не по нутру, и от того у кораблей бывают всякие несчастия…
        — Как ни на есть, сам ты сущая неувязка, — всерьез рассердился Дмитрич. — У адмирала Нахимова на Черном море флагманский корабль был «Императрица Мария», а какое изничтожение Павел Степаныч учинил туркам в Синопе! Слыхали в вашей школе?
        Степа не сробел и на этот раз. Сказал, что слыхали. Но синопская победа, мол, вышла адмиралу боком, потому как начальство было ею недовольно: зачем сунулся к Синопу и устроил этот разгром? От него у англичан и французов случилось громадное неудовольствие, которое и привело к нынешней войне.
        Тут со Степой заспорили со всех сторон. В том смысле, что названия корабельные ни при чем. Вспомнили, что у кругосветного мореплавателя Ивана Федоровича Крузенштерна был шлюп, а назывался «Надежда». А у его друга Юрия Федоровича Лисянского — шлюп «Нева»…
        Степа, однако, и впрямь был кое-чему научен в морской истории. И сказал, что в той экспедиции хватало неприятностей. Например, провалилось посольство в Японию… И опять заспорили, вспоминая разное…
        Гриша в разговор больше не встревал, слушал только. Достал из кармана серебряный рубль, поставил ребром на палубную доску и пальцем катал перед собой. С одной стороны монеты по доске катался аккуратный лунный зайчик, с другой — продолговатая черная тень. Рубль отбрасывал белые искры. Потом он скользнул из-под пальца, звякнул о доску, сверкнув пуще прежнего.
        — Ты не балуй с деньгой-то, — заметил дядя Арсентий, — не вводи трюмаша в соблазн. А то руку из-под палубы высунет, да и хвать… Сказывают, они, трюмаши-то, серебро страсть как любят…
        Это он шутки ради или по правде — не поймешь. Да, конечно же, шутя, только у Гриши под рубахой — сразу холодок.
        Гриша сказал с веселой храбростью:
        — Не высунет! Как же он сумеет, если в палубе ни щелочки?
        Трофим Елькин повозился, подсел поближе, объяснил с усмешкою:
        — А им щели-то и ни к чему. Они могут по-иному… Вот так… — И прихлопнул монету ладонью. Тут же поднял руку, и рубля не оказалось ни на палубе, ни на ладони. Гриша ощутил легкую тревогу, но виду не подал, спросил:
        — А дальше что?
        — А дальше вот… — Елькин опять хлопнул по палубе, и монета лунно засверкала на доске…
        — Ловко, — заметил дядя Арсентий. Но, кажется, без одобрения.
        — Фокус… — хмыкнул Гриша.
        — То-то, что фокус, — хмыкнул и Елькин. — А теперь посуди: ежели человек на такие фокусы способен, то трюмашу это еще проще, они же колдовством владеют… Только уж, когда деньгу сцапают, обратно ни в жисть не отдадут, такая у них натура.
        — Да зачем им серебро-то? — спросил Гриша разом и у Елькина и у дяди Арсентия. — Они же в лавки не ходят.
        — Тебе же говорят: натура такая, — отозвался Елькин. Гриша подумал и спрятал рубль в карман.
        И тут подал голос Семен Вялый. Он вообще-то говорил редко, рот открывал, лишь когда дело доходило до песен. Чуял, что его недолюбливают в обычном времени и только, если начинает петь, отношение к нему делается другое. Сейчас он сидел в тени от перевернутой шлюпки, прижимался затылком к борту и будто дремал, прикрыв глаза. Но вдруг шевельнулся, выговорил:
        — Серебро им для накопления силы.
        — Это какой же силы? Против жизненной вялости, как у тебя, что ли? — съязвил кто-то из матросов.
        Вялый объяснил, глядя перед собой:
        — Не той силы, какая тебе нужна, когда к бабам идешь на берегу. Другой. Вроде как электрической. Слыхали небось про электричество? Это которое искру дает для подрывания мин, спрятанных в отдалении, новая такая военная хитрость… И которое в грозе. Там, в грозе-то, вон какая силища. На весь океан может себя раскинуть, раскрутить ураганы где захочет…
        Гриша вспомнил, что Вялого зовут Семеном, спросил:
        — Семен, а трюмашам-то эта сила зачем? Им какой от нее прок?
        Вялый оживился:
        — А ты, Гришуня, посуди! Каждому охота себя в жизни как-то проявить. Кому богатством, кому господством над людьми, а кому — над волнами да над бурями… Есть всякие трюмаши. Одни знай себе живут под палубами, кнопов мастерят, чтобы с ними веселее было, да о корабле имеют постоянную заботу. А есть, которые копят в себе досаду на несостоявшееся счастье. Особенно на тех судах, где несоответствие. Вроде того, про которое Степан вспоминал нынче… Вот они досадуют, копят злость-то, а потом соединяют свою электрическую силу с той, которая снаружи, в ветрах да в тучах, и говорят что-нибудь такое:
        Ой вы ветры-ураганы,
        Раскачайте океаны…
        У Гриши — опять холодок по спине. Ну, чего этого Вялого потянуло за язык, будто хочет накликать беду… А может, Вялый догадался про страх, который поселился в Гришиной душе после того шквала, да так и не уходит окончательно? Кажется, Гриша шевельнулся чересчур озабоченно, дядя Арсентий снова придвинул его к себе ладонью, а Вялому сказал:
        — Мастер ты бабьи сказки-то врать, Семен…
        — Может, и сказки, — покладисто отозвался Вялый. — А вот у нас в экипаже были два матроса — Матвей Гвоздёв да Артем по прозвищу Клюква — они одинаково рассказывали, как ублажали трюмашей. Это в плавании с капитан-лейтенантом Вилингсом на шлюпе «Соединение»… Тоже вот нестыковка: шлюп — это «он», а «Соединение» — «оно»… И главный трюмаш там был с норовом…
        — Да как ублажали-то? — спросил Гриша с небрежным таким зевком.
        — Сказывают, что несколько раз совали в разные щелки — под планширем да у кофель-планок — серебряные гривенники. Расход немалый, а зато от Камчатки до Макао, это которое в Китае, значит, прошли как по озеру, хотя в тех краях ураганы бывают страшенные, называются «тифоны»…
        Чем-то не понравился рассказ Вялого матросам (или сам Семен им не нравился). Отозвались без одобрения:
        — Видать, некуда было больше гривенники девать…
        — Лучше бы в Китае бусы купили своим бабам…
        А Трофим Елькин опять сказал свое мнение:
        — Не трюмаша они ублажали, а собственную боязливость… Ты, Вяленый, тоже гривенник сунул бы под грот-мачту, чтобы штаны не намочить, если старшой тебя снова на брам-рей пошлет…
        Вялый отозвался опять без ощетиненности:
        — Старшой не пошлет, у его высокоблагородия есть понимание… Он же знает, что я высоты боюсь не по своей вине, а потому что это в крови… Мой прадед, Архип Семеныч Корытов, сто лет назад на башне, в имении графа Оскольцева, крышу чинил да сорвался. Башня была высоченная, будто в заморском дворце, прадед как грохнулся оземь, так потом до конца дней ходить не мог, спину отбил. А у деда, а потом у отца моего и у братьев поселилось с той поры внутри опасение высоты. Что ж теперь делать-то?
        Гриша, сроду не боявшийся высоты, пожалел Вялого:
        — Чего вы все зря на Семена-то? Он же не виноват, что такой случай… А в других матросских делах разве он хуже других? И на кливер-шкоте, и на всяких других работах…
        — Гришуня дело говорит, — увесисто произнес боцман Дмитрич. — У мальчонки соображения больше, чем у иных… Вялый, ты бы спел что-нибудь, а то давно у нас добрых песен не было, треп один…
        Вялый помолчал, прижимаясь к шлюпке затылком. Кашлянул. И вдруг вывел тонко, почти по-мальчишечьи:
        Убегу я из дому от отца, от маменьки,
        В бурлаки наймуся я, чтоб ходить по берегу,
        Там, где Волга-матушка широко раскинулась,
        Там, где воля-вольная в синем небе светится…
        Песня была вроде бы впервые слышанная и в то же время знакомая. Притихли все, даже луна поубавила свет. Вроде и она прислушивалась.
        И трюмаш под палубой (если был он на «Артемиде»), наверно, тоже прислушивался.
        «Интересно, какой он? Добрый или сердитый? — думал Гриша сквозь дремоту. — И живут ли рядом с ним кнопы?…»
        Обман
        1
        Гриша досадовал на себя (порой чуть ли не до слез). Досадовал из-за тоскливого беспокойства, которое не оставляло его. Порой оно пряталось, было незаметным, но иногда заполняло всю душу, стонало внутри. Не было у него названия. Потому что сплеталось это беспокойство из разных боязней и тревог.
        Нет, палач с изящными манерами, любитель музыки Ансу больше не докучал Грише (тем более что и не бывало никогда никакого Ансу на белом свете!). И все же казалось изредка, будто он издалека поглядывает на мальчишку с выжидательной ухмылкой. Ну, да в общем-то наплевать на него («наср… ему на макушку», как сказали бы простодушные приятели с Ляминской). Не в Ансу было дело, а в том, что другие печали и страхи никуда не девались. Со щемящей грустью вспоминался дом. Не только те, кто жил в нем (и любил его, Гришу), а сам дом — с его запахами старого дерева и теплых печек, с поскрипываньем бревен и ступеней, с громкими окликами Арины, зовущей к обеду… И не один лишь дом, а вся Ляминская улица — с полынным запахом откосов, с белой колокольней над крышами, с родными такими голосами друзей-приятелей — Илюшки Макова, Сани Пашенцева, Ефимки Грача, маленького Агейки…
        Вспоминалась песенка Аглаи (под ту музыку, что играл волшебный фонарь):
        Ближе и ближе волшебный лесок.
        В чащу лесную зовет голосок…
        От песенки становилось легче, но грусть не уходила.
        А к этой грусти приплеталась неизвестность. Непонятно было, когда он опять окажется в Турени. И что его вообще ждет? Новые страны? Какие, сколько, когда? Петербург и Корпус? Опять же — когда? И как будет там? И получится ли побывать прежде Корпуса дома?
        И… получится ли вообще увидеть землю? Вдруг новая буря, да такая, из которой уже не будет спасения?
        Нет, в этой мысли не было обычной трусливости. Был, скорее, этакий разумный взгляд на вещи, на обстоятельства. Ощущение непрочности (океан — громаден, бриг — скорлупка), появившееся после первого шквала, не покидало Гришу. Несколько раз очень крепкий ветер задувал снова, и опять приходилось убирать паруса, и «Артемиду» валило с борта на борт, но Гришин страх не делался сильнее. Но и меньше не делался. Он был неуступчивым и постоянным. И не то страшно, что погибнешь в пучине (на все Божья воля), а то, что больше никогда не увидишь родного дома, родных мест. И Аглаю, Олю, Танюшку, Катеньку, Лизавету-красавицу… Вот заревут небось, когда узнают. (Впору сейчас зареветь самому.)
        Было еще одно чувство, про которое Гриша думал двумя словами: «Потерялось время». Оно в самом деле куда-то подевалось — а Гриша как бы растворился в этой его потерянности.
        Ведь, если прикинуть, не так уж долго он был в пути. Покинул Турень в середине марта, а сейчас кончался май. А само плавание пока что заняло всего лишь месяц. Порой Грише казалось, что он был дома еще на той неделе. Но вдруг это «еще» неохватно распахивалось, вбирая в себя тысячи верст, множество встреч, невиданные раньше города, бескрайность Атлантики… И среди всей этой громадности Гриша оставался в одиночестве.
        Ну да, в одиночестве… Он сам укорял себя за такую мысль, говорил себе, что во всей этой громадной дороге никогда не был один — и в пути до Петербурга, и в Архангельске, и на бриге… Особенно здесь, на «Артемиде». Любой матрос, повстречавшись на палубе, не пройдет просто так — подмигнет, или растреплет волосы, или скажет ласковое слово. С Митей каждый вечер в каюте всякие разговоры, а то и дурачества. В кают-компании офицеры позволяют встревать мальчишке в их взрослые беседы… Но это все как-то мимоходом. Глянут на Гришу между делом и тут же начинают думать про свои заботы. Даже Митя, поболтав и помахав подушкой, отворачивается к переборке и замолкает: вспоминает небось кудрявую Зиночку, сестру своего приятеля, гардемарина Казанцева, или гадает, скоро ли дадут ему мичманский чин…
        Лучше всего Грише со штурманом Иваном Даниловичем и с доктором. Штурман не раз показывал Грише мореходные инструменты, объяснял про секстан. Ну, чтобы по-настоящему работать с секстаном — это надо не один год учиться (Митя и тот путается), но «сажать солнце на горизонт» с помощью секстановских зеркал Гриша почти научился… А доктор показывал на маленьком глобусе пройденный путь, рассуждал про всякие острова и страны, а однажды дал посмотреть в большую подзорную трубу на Луну. Это когда стояли на рейде у Флореша и палуба была неподвижной. Гриша ахнул, разглядев громадные серые равнины и кольцевые горы. До той поры не верилось, что Луна почти такая же, как Земля, планета, а тут — вот она… Доктор так занимательно рассказывал про кометы и созвездия, показывал такие звездные карты, что Гриша думал: «Если не получится стать моряком, сделаюсь астрономом…»
        Но штурман был все время занят своими делами, с Гришей говорил не часто. А доктор… Он ведь идет на «Артемиде» только до Кубы, а потом его путь обратно в Россию, на каком-нибудь торговом судне. А Гриша останется здесь. А куда пойдет «Артемида», не знает даже командир брига капитан Гарцунов. Потому что предписания лежат в запечатанных конвертах, вскрыть которые не пришла еще пора…
        Николаю Константиновичу Гарцунову следовало бы, конечно, более других интересоваться юнгой Булатовым. Ну… он вроде бы и вправду интересовался. Дня не проходило, чтобы не останавливал, не спрашивал, как дела, не хворает ли и чему успел научиться в морских делах. Гриша стоял навытяжку, смотрел прямо, отвечал старательно подобранными словами, робость прятал поглубже… А была она, робость-то. Хоть и ехали вместе от самой Турени, хоть и много говорили про всякое, хоть и учил капитан мальчика морским премудростям, а все равно таилось в Грише опасение. Вернее, непонимание: зачем понадобилось капитану второго ранга Гарцунову брать в плавание почти незнакомого Гришу Булатова? Зачем взваливать себе на плечи риск и заботы?
        Ну, понятно, если бы привязался к мальчишке, как к сыну, не захотел разорвать эти нити, решил бы, что пусть будет рядом родная душа. А то ведь…
        Нет, он всегда был хорош с Гришей. Ни разу не повысил голоса, не сердился, если тот проявлял бестолковость в занятиях, старательно объяснял непонятное. Только была в его ровном отношении этакая холодноватость. К доктору, например, можно было даже прижаться щекой, признаться в каком-нибудь страхе, а с капитаном разве решишься на такое!..
        Гарцунов всегда смотрел спокойными желтовато-серыми глазами, в которых было непонятно что. Или неведомое Грише размышление, или печаль какая-то, или скрытая от всех забота. А то и тайная досада…
        Такими вот глазами глянул командир на Гришу и в тот раз, когда через матроса неожиданно позвал к себе в каюту.
        Гриша с неясной тревогой стукнул костяшками в дверь, встал на комингсе.
        — Николай Константинович, юнга Булатов… Позвольте войти?
        Гарцунов сказал ровно:
        — Войди, конечно… И ответь мне, Григорий, откуда у матроса Семена Корытова твой рубль?
        2
        — Я… не знаю, Николай Константинович. — Гриша уперся глазами в свои босые ступни. Он и правда не знал, но сразу колыхнулась смутная догадка. Не то чтобы страшно стало, но тошно как-то.
        — Как же не знаешь? — Командир брига неотрывно смотрел на опущенную Гришину голову. Лохматую и виноватую.
        — Ну… не знаю, — выговорил Гриша снова и затеребил подол рубахи.
        — Однако же у тебя этого рубля нынче нет? Не так ли? — по-прежнему спокойно спросил Гарцунов.
        Гриша мелко закивал. И каждый кивок был, как мелкий шажок навстречу беде.
        — И куда же ты его девал? Не бойся и говори прямо.
        Гриша на миг вскинул глаза и снова уперся ими в пальцы ног. Пальцы сами собой быстро шевелились. Гриша выдавил:
        — Я не знаю… Николай Константинович. Наверно, потерял…
        — Вот как… А Вялый… Корытов то есть… выходит, нашел? Но это же не что иное, как воровство. Про твой рубль знают все матросы, ты этой монетой то и дело играл на палубе. И Корытов знал. Отчего же не вернул?
        — Не знаю… — опять выговорил Гриша. — Может, не догадался, что мой…
        — Если и не догадался, должен был спросить у всех: чья потеря… Нас на бриге не столь уж много, не проспект в Петербурге…
        Казалось бы, следовало сказать невиноватым голосом: «Николай Константинович, но я-то при чем? Вялого надобно спрашивать…» Но мысли путались, перемешивались со страхом. И страх был не за себя, а почему-то за Вялого (хотя и за себя тоже).
        Вдруг показалось, что нашелся выход!
        — Николай Константинович, я вспомнил!.. Простите… Я отдал этот рубль Вялому за кнопа. Ну, купил у него игрушку… Вот… — Гриша суетливо вытащил из кармана штанов мягкий шарик величиной с маленькое яблоко.
        Шарик был сплетен из пеньковых прядок (называются «шкимушгары»). На нем, как на головке, блестели стеклянные глазки-бусинки и улыбался широкий рот из красных шнурков. Снизу болтались веревочные ручки-ножки с ладошками и ступнями из затвердевшей смолы.
        Гарцунов шевельнул бровями.
        — Что это?
        — Это кноп… Матросы плетут таких для забавы…
        — И за такую безделицу матрос Корытов стребовал с тебя целый рубль?
        — Ну… он и не требовал. Я сам сказал «возьми». Других-то денег у меня нету…
        Гриша обреченно засопел. Было ясно, что Николай Константинович распознал его вранье.
        Тот кивнул:
        — Может, я и поверил бы тебе. Дети не всегда ясно представляют денежную ценность, и бывает, что игрушка им дороже сокровищ… Да только Семен уже признался. Нынче утром, в жилой палубе, рубль этот выкатился у него из кармана, матросы сразу и узнали. На монете зазубринка есть заметная. Тут же и прижали… Вялого: говори, где взял. Кликнули боцмана. Потому как известно, что Вялый этот и раньше случался нечист на руку. Он сперва поотпирался, как водится, потом — на колени: простите, братцы, лукавый попутал… Если бы случилось такое просто меж матросами, проучили бы сами, не доводя до начальства. А тут рассудили, что обокрасть ребенка — дело совершенно бессовестное. А раз так, то пусть все будет по закону. И решили, чтобы боцман сообщил офицерам… Вялый-то во всем открылся, а ты хитришь. Будто виноват не меньше его…
        — Да в чем же виноват? — выговорил Гриша уже со слезинкой. — Я же ничего не крал…
        — Виноват в том, что не говоришь правды, изворачиваешься. Может, хочешь выгородить Вялого, жалеешь его? Не за что… Да и смысла нет, поскольку все открылось. Отчего же ты теперь-то не желаешь объяснить, как все вышло? Почему рубль оказался в щели за кофель-планкой?
        Гриша молчал, наливаясь стыдом, как тяжелой водой.
        — Молчанье, оно ведь иногда как вранье, — прежним спокойным тоном разъяснил Гарцунов. — Скверно, когда один человек врет другому. Вдвое хуже, когда мальчик врет взрослому человеку, который желает ему только добра и отвечает за его воспитание. И в десять раз безобразнее, когда корабельный юнга врет командиру. Такое во флоте непростительно. За это можно получить наказание. Но дело даже не в наказании, а в совести. С ней-то как быть?
        Гриша всхлипнул.
        Гарцунов сказал осторожно:
        — Ну что же ты… Разве ты сделал что-то худое?
        — Я… не сделал. Только… совестно говорить…
        — Молчать бывает еще хуже. И, кроме того, мы здесь всего лишь вдвоем… Подойди ближе.
        Гриша сделал несколько шагов. Сидевший у стола Гарцунов притянул Гришу, поставил совсем рядом, обнял за плечо.
        — Ну?
        Гриша всхлипнул опять.
        — Николай Константинович… я боялся…
        — Да чего же, голубчик?
        — Ну… много чего… Что опять случится буря. Вроде как тогда…
        — Но ты же вел себя храбро!
        — А потом все равно… страх как приклеился… Мы одни в океане на таком кораблике… А матросы рассказывали, что трюмаши могут заговаривать океан… погоду… чтобы не было сильных бурь… Только надо трюмашу заплатить серебром, чтобы он… стал добрый…
        — Постой… кому заплатить?
        — Да трюмашу же… который живет под палубой. Трюмаши умеют колдовать…
        Гарцунов убрал руку с Гришиного плеча. Слегка отодвинулся. Мелко (и, кажется, не по-настоящему) засмеялся:
        — Вот не ожидал… Ты же неглупый мальчик, учился, книжки читал. С доктором рассуждал о науках. Неужели ты веришь в такие сказки?
        — А чего… — угрюмо сказал Гриша. — Многие верят… Вон лейтенант Новосельский, когда случился штиль, пальцем грот-мачту чесал, чтобы появился ветер. И он задул…
        — Ну… лейтенант… это он так, от досады… И традиция такая. Именно традиция, а не суеверие… А ты… Выходит, поверил, что есть у нас под палубой… этот… трюмаш, и решил купить у него за рубль спокойствие в океане?
        Гриша опять закивал. Чего теперь отпираться? Тем более что и сейчас он верил, будто трюмаш — есть. Ну, или по крайней мере, что он может быть. Потому что жил же у них в доме на Ляминской, за кухонной печью, старый добродушный домовой Панкрат. Уж в него-то верили все, даже дядичка Платон Филиппыч. Правда, сам Гриша Панкрата близко не видал (только иногда замечал в углу темное копошение), но Аглая видела, и дядичка видел не раз, а старательная Арина каждый вечер ставила за печь блюдце с молоком, и наутро молока уже не было, хотя в доме не водилось ни одного кота (тетичка Полина их не терпела)…
        — Горюшко ты мое, — вдруг сказал капитан Гарцунов так, будто был он не командир судна, а уставшая тетушка, вроде Арины. И от этой неожиданной ласки в Грише словно лопнула тугая тесемка, и он стал взахлеб рассказывать, как несколько вечеров искал на судне укромное место, чтобы засунуть рубль для трюмаша. И как нашел чуть приметную щель на фальшборте между обшивкой и тяжелой кофель-планкой, на которую во время шквала крепил распустившуюся найтовку весел…
        И как однажды во время этих поисков повстречал на палубе, между карронад, Вялого. Тот улыбчиво обрадовался:
        — А, Гришуня! Глянь-ка, кого я тебе смастерил. Ты небось скучаешь иногда, вот пусть будет у тебя дружок… — И протянул того самого кнопа.
        У Гриши затеплело внутри. Кноп был славный, добрый такой и веселый. И, главное, из тех подпалубных жителей, что трюмаши. Конечно, не совсем настоящий, не живой, но будто живой. И это показалось такой доброй приметой…
        — Ой, Вя… Семен! Спаси тебя Бог, — от всей души вымолвил Гриша. — Какой хороший-то. Я всегда его с собой носить буду, как амулет.
        Про амулеты Гриша читал в книжках об индейцах. Вялый же такого слова, наверно, не слыхал, но все равно заулыбался в ответ:
        — Носи, носи. Может, удача тебе будет от него…
        Тут Гриша вспомнил про свои поиски, про свое желание удачи, про трюмаша. Самое время было кое-что узнать.
        — Семен, а вот те два матроса… ну, которые трюмашей ублажали на «Соединении», ты рассказывал… Они почему узнали, что трюмаши приняли их гривенники? Может, шлюпу просто повезло в тот раз с погодой?
        — Да нет же, не просто! Гривенники-то в тех местах, где спрятаны были, вскоре пропадали, будто таяли. А никто ведь, кроме Гвоздёва да Клюквы, не знал про эти места. Только они, да еще и трюмаши, которым все ведомо. Они-то серебро и прибирали…
        Как теперь узнать: от души ли подарил Вялый мальчишке кнопа или тогда уже следил за Гришей, догадавшись про его планы?… И выследил, и ночью вынул спрятанную монету из щели… И не урони он в кубрике этот рубль, ничего бы и не случилось. Думал бы Гриша, что трюмаш, обитавший на «Артемиде», принял его подарок. И что можно отныне надеяться на благополучное плавание.
        А теперь надеяться было нельзя. Гриша с отвращением, как дохлого цыпленка, затолкал кнопа в обвисший карман. Все оказалось неправдой. И этот кноп, и сказка про трюмашей, и надежда на добрый путь. И прежнее тоскливое беспокойство никогда уже не оставит Гришу. Даже еще более сильное, чем прежде, потому что…
        — Николай Константинович, а с Вялым что будет?
        — Что заслужил, то и будет, — неохотно сказал Гарцунов.
        — Николай Константинович, не надо… его наказывать. Пусть считается, что этот рубль я ему подарил.
        — Ты, Григорий, добрая душа. Да не всякая доброта на пользу. Ни один человек на «Артемиде» не поймет, если такое останется безнаказанным. Ты сам сейчас говорил, что мы одни на маленьком кораблике в громадном океане. Значит, крепко должны держаться вместе и верить друг другу. А если завелся такой, кто веру эту нарушил, разве возможно тут снисхождение?
        — Можно ведь и простить… — шепотом выговорил Гриша.
        — С какой это стати? — отчужденно сказал Гарцунов.
        — Но… ведь рубль-то мой… и если я сам решил, чтобы он стал его… Вялого…
        — Разве в рубле дело? Дело в том, что матрос Семен Корытов нарушил многие правила. И корабельный устав, и закон товарищества, и понятие о совести… А ты просишь о нем… Ступай…
        Решение
        1
        Следующим утром, сразу после приборки и до подъема флага, команда выстроилась во фрунт по двум бортам. Никто ничего не говорил, все было объявлено накануне. Гриша стоял в конце строя — с тяжестью в голове и с почти остановившимся сердцем. В глухом молчании все смотрели, как квартирмейстер Федорук и фельдшер Южкин вывели за локти из баковой надстройки Вялого. Он был в обвисшей рубахе, на тонких белых ногах. Ноги подгибались, голова висела. Вялого по невысокому трапу завели на бак, там фельдшер и квартирмейстер аккуратно, почти бережно, уложили его животом поперек перевернутой шлюпки, на окованный киль кормовой части. Фельдшер закинул на Вялом до лопаток рубаху. В руке у квартирмейстера появился очень длинный черный прут. «Неужели такое специально берут в плавание?» — мелькнуло у Гриши. (Много позже он узнал, что это был не растительный прут, а специально вырезанный из китового уса шпицрутен.) Квартирмейстер Федорук махнул, Вялый по-детски вскрикнул… Гриша рванулся, убежал к кормовой надстройке, перегнулся через планширь…
        Его никогда не укачивало на бриге. При любой волне он не ведал, что такое тошнота. А сейчас его выворачивала сухая хриплая рвота. Он дергался, стонал от боли в груди и животе, от нестерпимого отвращения ко всему, что было вокруг…
        Сколько тянулось это страдание, он не знал. Наконец стало легче. Сквозь мутную полумглу снова просочился синий свет. Но он был не нужен Грише. Ничего не нужно. Гриша зажмурился, его снова скрутила рвотная судорога…
        Кто-то подошел сзади, взял за плечо. Оказалось, доктор…
        — Гришенька… Что с тобой, мальчик мой?
        Его тряхнуло рыданием без слез:
        — Зачем они так… живодеры…
        — Успокойся… Просто ты еще многого не видел на свете. Не живодерство это, а… такая вот она, жизнь… Идем, тебе надо лечь.
        Гриша не спорил. Лечь и правда было необходимо, ноги не держали. В каюте он упал на койку, лицом к переборке, зажмурился. Качало. И теперь в этой качке колыхалась тяжелая тошнота. Доктор посидел рядом, погладил Гришин затылок.
        — Вот, глотни-ка лекарство, станет легче… Открой рот…
        Гриша, не перестав жмуриться, повернулся, разомкнул губы. Доктор толкнул ему между зубов пилюлю. Она сразу растаяла в слюне, рот заполнился мятным запахом. Стало легче дышать. И Гриша вздохнул несколько раз — медленно и глубоко. Потянуло в сон…
        — Полежи, успокойся… — сказал Петр Афанасьевич. — Все пройдет… — И вышел.
        «Пройдет, как же…» — горько отозвалось в Грише сквозь нарастающую дремоту. И он почти уснул, но тут появился в каюте гардемарин Невзоров.
        — Ты, юнга, чего раскис? Не видал, как учат уму-разуму всякое жулье? Правильно учат… А без этого — как? Разворуют всю Россию…
        — Лучше бы уж линьками… — выдавил Гриша. Ему казалось, что, если боцманскими линьками, по спине, это больно, однако без такого позора. Вроде пытки, которую можно гордо перенести, сцепив зубы. А тут… будто размазали человека, как рыбьи потроха…
        Митя назидательно сказал:
        — Линьки дают за нерадение в службе. Вот если бы этот Вялый опять отказался на мачту лезть или от какой-то работы отлынивал, в этом случае — да. А за обман, за воровство да за нечестности всякие — так, как нынче…
        — Так нельзя… никого…
        — Да отчего нельзя-то? — искренне удивился Митя. — Так повсюду. Если хочешь знать, даже наследников престола учат уму-разуму тем же путем. А в Корпус попадешь — думаешь, там иначе? Никто не дотянет до выпуска без того, чтобы не получить свою дозу…
        — Ты, видать, немало получал, — буркнул Гриша, не оборачиваясь.
        — Сколько надо… Не думай, что тебе перепадет меньше. Боишься заранее, да?
        — Дурак, — сказал Гриша. Гардемарин Невзоров ничего не понимал…
        Митя хмыкнул и ушел.
        Гриша все же заснул. И проснулся, когда вестовой лейтенанта Стужина потрогал его за плечо.
        — Их выскобродие спрашивают, отчего не идете обедать. Опаздывать, мол, не положено…
        — Я не пойду. Скажи, что захворал… — Мысль о еде была тошнотворна.
        Матрос исчез.
        Было душно, однако подняться и пойти на палубу не хватало сил. И не хотелось никого видеть, стыдно…
        Так прошли еще полдня. Гриша крадучись сходил в гальюн и опять лег. Он порой снова засыпал, а иногда лежал просто так и думал… О доме думал, о Луне с кольцевыми горами, о китах с фонтанами над черными тушами, об острове Флореш и девочке Анне… Мелькнула мысль, что, если он, Гриша Булатов, умрет среди океана, все-таки хоть что-то останется от него на свете: бумажные ласточки, мастерить которых научил он мальчишек на острове…
        Иногда всплывала мелодия вальса из волшебного фонаря. И сами собой складывались новые слова:
        Тронет пружинку стальной волосок,
        Снова проснется негромкий вальсок.
        Дальний мой дом…
        Снег за окном…
        Здесь, в духоте тропиков, очень хотелось ощутить на лице и ладонях касание снежинок… А «стальной волосок» — это была выдумка одной из сестер Максаровых, Гришиной ровесницы Оленьки. Она рассказала остальным детям, что в механизме волшебного фонаря спрятана упругая стальная проволочка. Ключ, когда его поворачивают в скважине, касается этой проволочки, а она задевает пружинку, и та уже раскручивает звонкую музыку… Может, и не было того стального волоска, но Грише нравилось думать, что он есть. Живой такой, чуткий. От него делалась живой и мелодия, и весь аппарат с его туманными картинами…
        2
        К спуску флага Гриша не вышел, и его не звали.
        Он то замирал на койке, то начинал ворочаться. И когда ворочался, ощущал, как что-то мешает в кармане. Дотянулся наконец, сунул руку, нащупал… Вытащил… Это был подаренный Вялым кноп. Плетеный шарик, твердые ступни и ладошки на коротких веревочках.
        Гриша сел. Поднял кнопа за голову.
        — Врун, — шепотом сказал он. — Изменщик…
        То ли кнопу сказал, то ли Вялому. Веревочный «головастик» слабо качнул ножкой. Что с ним было делать? После всего, что случилось, Гриша не смог бы его видеть. Оставалось одно — за борт.
        Гриша выбрался на палубу. Очень быстро сгущалась темнота, звезды были похожи на дрожащих серебряных жуков. Старый, очень тонкий месяц готовился утонуть в океане. Он был похож на кораблик медно-красного цвета. Не такой он был, как над Туренью, а совсем запрокинутый на спину — оба рога одинаково торчали вверх…
        Гриша пошел на то место, откуда утром увел его доктор. Рядом не было никого. Светил над входом в кормовую надстройку слабый фонарь. Гриша вытащил из кармана кнопа. Вот сейчас — взять да и кинуть, и одной тяжестью на душе станет меньше… Стеклянные глаза-бусинки по-живому сверкнули в желтом свете. Ручки-ножки задрыгались: «Не надо… Я же ни при чем…»
        Он ведь и правда был ни при чем. Не виноват в том, что смастерил его именно Семен Вялый. Он, этот кноп, был сам по себе и… может быть, он и правда был живой. По-своему… Тоже что-то чувствовал, чего-то хотел, чего-то боялся…
        — Не бойся… — хмуро сказал Гриша. — Не брошу…
        Он решил, что завтра поднимется на марс и привяжет кнопа под решетчатым настилом. Никто его, маленького, там и не заметит. Пусть живет плетеный головастик на высоте, смотрит оттуда на океан. Это будет его судьба…
        Месяц почти утонул, светились только два медных кончика. Будто сами по себе жили в темноте.
        Кто-то подошел, стал рядом с Гришей.
        — Я посылал за тобой матроса, да он не сыскал, — сказал Николай Константинович Гарцунов. — Я уж затревожился: не случилось ли чего.
        «А вы его, матроса-то, отхлещите, как Вялого…» — чуть не вырвалось у Гриши. Но он только повел плечом.
        — Что ты здесь делаешь? — помолчав, спросил Гарцунов.
        — Стою…
        — Да… Я вижу, у тебя несладко на душе, не так ли?
        Гриша опять повел плечом. Гарцунов сказал с задавленным недовольством:
        — Ты все-таки ответь… когда спрашивает командир.
        — Я не знаю, что отвечать… Ну да, несладко… — и чуть не добавил: «Ну и что дальше?»
        — Не знал я, что у тебя столь чувствительная натура… Видимо, я виноват: взявши в плавание, не уделял тебе должного внимания, мало беседовал с тобой… — скомканно выговорил Гарцунов. — Учту на будущее…
        — Не надо… Николай Константинович… — Секунду назад Гриша не думал говорить такое, и вдруг вырвалось само собой.
        — Что… не надо, Гриша?
        — Учитывать это… будущее… Я ведь все равно не пойду в Корпус.
        — Вот как? — помолчав, сказал командир брига.
        Гриша то ли выдохнул «да», то ли просто вздохнул. Во рту с утра оставался еще слабый запах мяты.
        — А позволь узнать, отчего такое решение? — вполголоса спросил Гарцунов.
        — Я… не знаю, как сразу объяснить. От многого…
        — Понимаю… Это многое накопилось и теперь превратилось в опасение. Ты признался вчера, что у тебя после шквала явился страх перед океаном… Но ведь это преодолимо. Сперва такое случается иногда и со взрослыми моряками, а потом приходит привычка. Главное в море — делать свое дело, и страх пропадает. И у тебя будет так же. Ты же не трус…
        — Я про тот страх теперь и не думаю. Не в нем дело…
        — Так в чем же?
        — В том… что было сегодня, — через силу сказал Гриша.
        Капитан помолчал, стараясь (или делая вид, что старается) со всей серьезностью проникнуть в Гришины слова. Наконец сказал:
        — Ну… а что такого случилось сегодня? Наказали матроса, который совершил воровство. Это было необходимо. Кстати, заступились как раз за тебя. Ведь именно ты пострадал от этого шельмеца…
        — Но я же просил не делать этого! Я не хотел… чтобы из-за меня…
        — Мало ли что ты просил, голубчик. Дело не только в тебе… Не знаю, поймешь ли ты меня, но попробуй… Есть законы, которые регулируют отношения в разных сообществах. И в нашем, корабельном, тоже. А ежели прощать человеческие подлости, сообщество рассыплется…
        — А вот так… с человеком поступать…
        — Что? Говори…
        — Тоже подлость… — выговорил Гриша, понимая, что может обрушить на себя командирский гнев.
        Гнева не было. Гарцунов помолчал и сказал с печалью:
        — С такими убеждениями, Булатов, вам следовало записаться в декабристы. Но вы опоздали почти на тридцать лет…
        Гриша молчал, с натугой вспоминая, кто такие декабристы. Гарцунов проговорил уже иным тоном:
        — Мне кажется, дело тут в другом. Гардемарин Невзоров недавно рассказал мне о вашем споре. Он объяснил тебе, что в Корпусе к кадетам применяют иногда те же меры воспитания, и ты будто бы испугался…
        Гриша не сдержался, хмыкнул со злостью.
        Гарцунов продолжал:
        — Бояться не следует. При должном прилежании и поведении ты никогда не подвергнешься таким мерам…
        — Невзоров ничего не понял, — устало сказал Гриша. Он смотрел, как медные рожки месяца прячутся за горизонт. Было душно, звезды сделались тусклыми.
        — Так чего же не понял Невзоров? — с мягкой настойчивостью подтолкнул разговор капитан.
        — Он подумал, что я боюсь за себя… Ну да, я за себя, только… не того, что станут бить… Уж как-нибудь стерпел бы, наплевать… Я испугался иного…
        — Чего же?
        — Того, что… — Гриша проглотил комок и будто шагнул за борт. — Что меня там сделают таким же, как вы…
        — Я?! — как-то по-мальчишечьи удивился Гарцунов.
        — Не вы один, а вообще… господа офицеры…
        Он снова был готов к командирскому гневу, и снова гнева не было. Просто Гарцунов опять перешел на казенный тон:
        — Чем же, Булатов, не угодили вам офицеры брига «Артемида»?
        — Я не про бриг, а про всех… Не хочу, чтобы меня тоже научили… отдавать такие приказы, как сегодня…
        — О-о-о… — протянул Николай Константинович. — Это уже глубокие суждения. Целая философия…
        Гриша слышал о том, что такое философия. Доктор как-то объяснял в одной из бесед про ученых. Но сейчас Гриша приподнял плечи и сказал:
        — Не знаю…
        — При такой философии стать офицером во флоте или в армии, конечно же, невозможно. Командиром может быть лишь тот, кто умеет при необходимости подавить в себе жалость к подчиненным. И не только в случае, как сегодня, это как раз пустяк. Иногда приходится посылать на смерть сотни, а то и тысячи людей. А как иначе?… Иначе — поражение и бесчестие… Ты, по-моему, слышал в кают-компании разговор о командире фрегата «Рафаил»?
        Гриша помолчал и кивнул — вспомнил.
        — Стройников был блестящий офицер, — сказал Гарцунов. — С немалыми заслугами и отличиями. Но в тот несчастный для себя день, когда фрегат окружила турецкая эскадра и не было пути к спасению, он не проявил должной твердости. Матросы заколебались, и Стройников не посмел отдать приказ, чтобы, сцепившись с вражеским кораблем, взорвать фрегат… За что и лишен был судом и государем наград, званий и дворянства…
        Грише стало жаль Стройникова. Почти как Вялого…
        — А зачем надо было взрывать-то? Ну сожгли бы себя и сколько-то там турок… Велика ли победа?
        — Надо это было ради понятия чести… — твердыми, как деревянные кубики, словами объяснил Гарцунов.
        — Ну… да. Но это была бы его честь, Стройникова. А матросы-то, вы говорите, не хотели. А честь… она разве бывает по приказу? Она ведь… когда человек решает сам…
        — Матросы давали присягу государю, — сухо напомнил командир брига.
        Да, здесь возразить было нечего. Гриша знал, что такое присяга. Дал ее — значит, умирай, но держись. Про это в стольких книжках написано… И нашлось лишь одно возражение.
        — Но… — ощетинившись, выговорил Гриша, — я-то пока не давал присяги. И больше не хочу быть ни юнгой, ни кадетом.
        — Вот как! И это — твердо?
        — Да.
        — Однако же… в твоем решении я не вижу смелости. Наоборот…
        Гриша опять приподнял плечи: думайте как хотите.
        — А впрочем… — раздумчиво сказал Гарцунов, — смелость, возможно, в этом есть. Как посмотреть… Никто тебя, мальчик, не станет неволить… Однако же будет еще время подумать и рассмотреть все неторопливо. Может быть, ты и передумаешь… А пока вот, возьми… — Гарцунов взял Гришу за кисть руки, разжал его пальцы и вложил в них теплую монету. Гриша понял сразу, что это злосчастный рубль…
        Ну, почему, почему не отдал он его девочке Анне на острове Флореш? Пожалел — и оттого все несчастья!.. Да нет же, не пожалел! Побоялся, что отберут у нее монету взрослые, разменяют на мелкие сентаво и сантимы, пустят на хозяйство. У них ведь там, в Понта Дельгада, любые деньги в ходу. Матросы, вернувшись из кабака, рассказывали, будто лавочник принимал не только португальские крузейро, что выдал команде корабельный ревизор, но и русские гривенники, и завалявшиеся в карманах английские пенсы…
        «Не изворачивайся, — сказал себе Гриша. — Пожадничал, отделался стеклышком, за это напасти на твою голову…» — «Да не жадничал я! Стеклышко мне было дороже! Если бы я отдал рубль за раковину, получилось бы, что купил ее! А я хотел, чтобы подарок за подарок!»
        Так он с минуту спорил с собой, а тяжелый рубль в ладони тяжелел и будто делался горячим…
        — Спрячь и больше не теряй, — с неловкостью проговорил Гарцунов.
        — Больше уж никогда не потеряю, — устало пообещал Гриша. Размахнулся и кинул монету в темную воду. На миг искоркой отразился в рубле желтый фонарь. Вот и все…
        — Ну что ж… — без удивленья отозвался Гарцунов. Будто ожидал чего-то такого. — Ладно, ступай в каюту, поздно уже…
        Гриша не спорил, пошел к двери кормовой надстройки. Капитан — за ним.
        — Николай Константинович! — окликнули его. Это был штурман. Гарцунов остановился. Гриша тоже. Не от желания подслушать разговор, а просто от неожиданности.
        — Николай Константинович… — в голосе Ивана Даниловича была немалая тревога. — Барометр упал с небывалой скоростью. Даже ртути не видно в трубке. Велите спускать брам-стеньги и стеньги.
        — Вахтенный! — тут же возвысил голос Гарцунов.
        — Слушаю, Николай Константинович! — немедля отозвался с мостика лейтенант Новосельский.
        — Аврал! Паруса долой, брам-стеньги и стеньги вниз! Ставить штормовые триселя. Шлюпки, вельбот и орудия крепить сверх обычного!.. К штурвалу вторую вахту! — Капитан уже не думал о Грише.
        Впрочем, нет, думал:
        — Григорий, марш в каюту! И не высовывать носа!
        Стихия
        1
        Во время урагана Гриша не боялся. То есть почти не боялся. Страх, конечно, был, но он как бы существовал отдельно, жил в сторонке и скоро сделался привычным, как боль от ушиба, полученного при катании на санках…
        Страшнее было начало. То есть ожидание урагана. Навалившаяся тишина душной ночи, тускнеющие звезды, исчезновение ветра, качание на мертвой зыби, тоскливое желание: уж скорее бы… А когда засвистело, завыло, бросило кораблик с борта на борт, грохнуло волнами в обшивку, кинуло «Артемиду» к небу, потом швырнуло в глубину и взметнуло снова, оказалось, что бояться… не имеет смысла. Это, как если бы тебя проглотило громадное чудовище. Ты боялся, что оно проглотит, но вот это случилось, и теперь — бойся, не бойся, а изменить ничего нельзя. Остается только цепляться за коечную стойку, чтобы не кидало в каюте из угла в угол, и гадать: а долго ли будет длиться такое? И в гаданье этом пробивалось даже любопытство.
        Конечно, долго это длиться не могло. Такое существование, когда или ощущаешь, как тебя вместе с судном возносит в черную заоблачность, или теряешь вес от стремительного падения. Или валишься (опять же вместе с бригом) то вправо, то влево — с пониманием, что этот чудовищный крен может быть последним в твоей жизни, но опять же почти без страха, а скорее с каким-то сумрачным весельем…
        Да, трудно было понять, сколько времени это длится. Время то замирало, то мчалось. И наконец Грише показалось, что наступила середина ночи.
        Он был в каюте один. Гардемарин Невзоров, видимо, нес вахту (хотя какая вахта, когда весь мир катится куда-то вверх тормашками под злорадный рев стремительного воздуха). Устроиться на койке в лежачем положении и постараться заснуть нечего было и думать. К тому же Гриша чувствовал: попытаешься лечь — и вот тогда-то страх навалится на тебя…
        Наконец он не выдержал одиночества. Уловив секундную остановку в небывалой раскачке, он рванулся к двери, потом к другой, ведущей из коридорчика на палубу, — и навалился на нее. Дверь не поддавалась — видимо, ее прижимал встречный бешеный ветер. Но потом качнуло вперед, и дверь ослабла. Гриша вылетел в темень, свист, под рев и хлесткие брызги. Его пронесло по палубе около сажени и прижало грудью к ограждению грот-мачты. Это были крепкие балки. Гриша изогнулся, ухватил балку в объятия, мертво сцепил пальцы и замер так — пытаясь понять, что же творится вокруг.
        Высоко над головой дергалось и кажется даже, что стонало, бревно тяжелого гика. Над ним гудела и трепетала черная парусина штормового грота-триселя. Гриша знал, что этот — единственный сейчас на «Артемиде» — парус помогает судну держаться носом к потокам воздуха и волнам. Как деревянное перо, которое поворачивает к ветру детскую вертушку. Стоит бригу повернуться к ураганному напору бортом — и спасения не жди… Да и вообще возможно ли спасение в таком аду?
        Додумать такую мысль Гриша не успел: накрыло гребнем. Он вскрикнул, закашлялся, отплевал соленую воду и сквозь мокрые ресницы увидел размазанный свет желтого фонаря и метание теней. Видимо, это были матросы. Кажется, они пытались что-то делать: то ли тянули какие-то снасти, то ли крепили что-то на палубе, а может быть, просто старались удержаться, чтобы не смыло за борт. Свет фонаря стал вдруг мутно-зеленым — это между ним и Гришей встала стена воды. Гриша различил над ней искорки — это, наверно, фонарный свет рассыпался в пузырях пенного гребня. В следующий миг тяжесть воды навалилась на мальчишку, скомкала его, оторвала от балки, отнесла назад и ударила о дверь. Гриша рванул ее за скобу, ввалился под палубу юта, потом в свою клетушку. Опять вцепился в коечную стойку, которая была теперь самой прочной вещью на свете.
        Он был мокрый до ниточки. Парусину штанов сбоку оттягивала какая-то тяжесть. Гриша дотянулся до кармана и… вытянул промокшего кнопа.
        «Вот и ему не сладко…» Стеклянные глазки-бусинки кнопа блестели, как слезинки. (Удивительно, что в жестяном, прикрученном к бимсу фонаре до сих пор горела свеча; как она ухитрилась не погаснуть в таком метанье?)
        У Гриши совсем не к месту запрыгала мысль: откуда Вялый взял эти бусинки? Может, купил бусы в трактирной лавке на Флореше, а потом порвал нечаянно, рассыпал стеклянные горошины, а после две из них пустил на глаза для кнопа?… А все же зачем он подарил кнопа Грише? Просто так или чтобы втереться в доверие?… А кому бусы-то покупал? Невесте, матери, сестре? Есть они у него?… Небось не хотел он, Вялый, идти в матросы, покидать свою деревню, да крепостного разве спрашивают?… А может, он и рубль хотел заполучить, чтобы послать домой какой-нибудь подарок? Ведь не может же быть окончательным вором и подлецом человек, который так хорошо поет песни…
        Под эти мысли Гриша уже не цеплялся за пиллерс, а делал дело (и удивлялся себе: как еще можно совершать какие-то осмысленные поступки при таком вот конце света?). Он нырнул под койку и выдернул оттуда, из-за опорных брусков, матросский сундучок с имуществом. Вылез из мокрой одежды, швырнул ее в угол и ухитрился натянуть сухие штаны и рубаху. Мало того! Он вытащил из кожаного башмака шнурок и привязал им к пиллерсу несчастного кнопа. Раз уж нельзя сейчас поселить беднягу под марсовой площадкой (сунься-ка туда!), пусть живет пока здесь. «Он же ни в чем не виноват», — опять подумал Гриша.
        Освобожденный от подпорок сундучок лихо ездил по каюте. Гриша хотел загнать его снова под койку, в гнездо между брусков, но в каюту влетел мокрый гардемарин Невзоров. Бухнулся на свою постель. И громко сказал слова, которые говорят матросы и унтеры, если крепко ударят себя по пальцам молотком. Потом посмотрел на Гришу, вспомнил про офицерский этикет и решил извиниться:
        — Не сдержался. Прошу прощенья, юнга…
        — Я не юнга! — Гриша выкрикнул это сквозь ураганный рев, сотрясающий тонкие стенки каюты.
        — Как это так?!
        — А вот так! — Гриша тоже бухнулся на койку и поджал ноги, чтобы по ним не въехало сундучком.
        — Тебя разжаловали?! За что?!
        — Сам себя разжаловал! — с непонятным злорадством сообщил Гриша. — Сказал капитану!
        — Ты что, о…л? — Митя опять позволил себе матросское словцо.
        — Сам ты!.. И вы все!.. — сказал Гриша.
        — Капитан теперь не станет определять тебя в Корпус!
        — А мне и не надо!
        Митя сел и некоторое время ухитрялся сохранять это положение.
        — И кем же ты тогда станешь?! — ехидно выкрикнул он. — Приказчиком у своего дядюшки?
        — А ты думаешь, приказчики только в лавках сидят?! И говорят «чего изволите»?! Они с товарами по всему свету ездят, в дальние края! У них приключений не меньше, чем у моряков! Бывает, что с разбойниками схватываются!..
        — Ах как занимательно! Прямо роман Виктора Юго!
        — А может, я и не буду приказчиком! Буду ямщиком! На дорогах — воля вольная!
        — Ямщики скоро повыведутся! Везде проложат чугунные пути!
        — Ха! Жди-дожидайся! Россия вон какая, чугуна не хватит! Дорог-то вон сколько!
        — Ну и мотайся по своим сухопутным дорогам! А мог бы стать капитаном!
        — А я… может, стану еще кое-кем! Не хуже всякого капитана!
        — Кем это, любопытно знать?
        — Не твое дело! — сказал бывший юнга Булатов гардемарину Невзорову.
        — Видишь, не знаешь, что сказать!
        — Знаю!
        — Ну так скажи!
        — Я буду звезды изучать! И планеты! Мне доктор рассказывал про астрономию. И давал смотреть в трубу! Звезды поинтереснее всяких островов!
        — Что в них интересного! Годятся только, чтобы снимать координаты. А доплыть до них все равно нельзя!
        — Доктор говорит: когда-нибудь доплывут… долетят!
        — Ну и лети… А только где ты научишься астрономии? В Корпусе этому учат профессора, там обсерватория, инструменты. А в вашей Тюму-тара… тьму-турени наверняка ни одного телескопа не сыскать.
        — Рядом Тобольск, там знаешь какая гимназия! В ней все есть!
        …Может показаться невероятным, что посреди вздыбившейся Атлантики, на краю очень вероятной гибели, внутри деревянной скорлупки двое мальчишек — одиннадцати и семнадцати лет — вели такой отчаянный, по-настоящему ребячий спор. Но, может, этот спор-то как раз и помогал им не поддаться страху, сохранить себя такими, какими они были? Он был — назло урагану. Только едва ли Гриша и Митя понимали это.
        …Митя, скривив лицо, сказал:
        — Тобольск такая же дыра, как твоя… Тур-мур-турень!
        — Ты мою Турень не трогай! Ты в этом городе не бывал!
        — Да плевал я на него!
        — Вот как?! — взвинтился Гриша. — А я тогда плевал на твой дурацкий Корпус!
        — Что-о?! — завалившийся было на койку Митя опять сел, толчком. Пнул подъехавший сундучок. — Ты?! Плевал?! На Корпус?! Из которого вышли в свет столько российских адмиралов! Столько кругосветных плавателей!.. Он… наша гордость! А ты… туренский сопляк! Извинись немедленно!
        — Во! — держась правой рукой за стойку, мальчик из Турени левой рукой показал гардемарину дулю.
        Митя дернулся вперед, оказался рядом. И закатил Грише оплеуху. Брызнули из глаз искры и слезы. И обида — отчаяннее урагана! В ритме очередного корабельного крена Митя сильно откачнулся назад, а потом рванулся и врезал будущему мичману головой в живот. Мичман повалился на койку снова. А Гриша рванулся к нему, чтобы замолотить кулаками!
        Но бриг, выбившись из плавных размахов непредсказуемым толчком, встал на дыбы. Гришу понесло назад, ногами он зацепился за беспризорный сундучок, а теменем врезался в коечный пиллерс… Он мог бы проломить голову о грань толстой квадратной подпорки. Но у грани этой оказался привязанный шнурком кноп. Плетеный шарик смягчил удар, Гришина голова срикошетила, и лишь на виске оказалась содрана кожа. Впрочем, в глазах все равно потемнело — мягко так, спасительно даже. И Гриша подумал с облегчением: «Ну, кажется, всё…»
        2
        Видимо, он немалое время был без сознания — не от удара, не от боли, а скорее от всех переживаний, на которых удар этот поставил точку. А потом он просто заснул. Когда открыл глаза, свеча не горела, а за оконцем виднелся мутно-зеленый свет. Похоже, что утро. На голове Гриша ощутил повязку, но боли не было.
        Бриг по-прежнему швыряло, мотало и кренило. Ветер, как и ночью, то ревел, то выл, но это было уже как-то привычно и Гришу почти не беспокоило. Тем более что его прикрепляла к койке свернутая жгутом и протянутая поверх груди простыня. Не слетишь, не свалишься!
        Невзорова не было, но на его койке, цепляясь за край, сидел доктор. Гриша сразу узнал его в полумраке каюты.
        Петр Афанасьевич устало сказал:
        — Живой? Ну и ладно… Экий ты, братец, «везучий»! Как шторм — так с тобой приключение…
        Гриша подумал и возразил:
        — Это не простой шторм. Это, наверно, настоящий тропический ураган.
        — Не исключено…
        — А как вы думаете, мы потонем? — Гриша спросил это без боязни, с холодноватым таким любопытством.
        — Скорее всего, нет, — серьезно отозвался доктор. — К счастью, центр урагана миновал нас, теперь мы уже где-то на краю. Капитан приказал поставить штормовые стаксели, это дает возможность не болтаться среди волн, а круто к ветру уходить дальше от опасности. Скверно только, что неизвестно, куда нас отнесло и продолжает относить с нужного курса. Ветер зашел к западу и не пускает прямо на Кубу.
        Гришу это не волновало. Качка была по-прежнему очень сильной, но казалась более равномерной. Гриша как бы вписался в ее ритм и снова уснул.
        Так, в слабости и полудреме, он провел несколько штормовых дней. Было похоже на ту хворь, которая поймала его в начале плавания. Шторм оставался очень сильным, но уже не был ураганом. Ветер обрел постоянное направление, с веста. Стеньги и брам-стеньги не поднимали (как это сделаешь при такой погоде, да и опасно пока что наращивать рангоут), но поставлены были косые паруса — стакселя и трисели на обеих мачтах. Под ними «Артемида» карабкалась на встречные волны и ухала вниз — Гриша вспоминал катание на санках в туренском логу.
        Он иногда выбирался на палубу, к грот-мачте, и, ухватившись за головки кофель-нагелей, подставлял себя шторму. Это были минуты слияния со стихией и какого-то сумрачного азарта. Но сил хватало ненадолго, скоро Гриша опять валился на койку.
        Время бежало быстро и без тревог. Главным неудобством при этом была необходимость выбираться наружу по нужде. Если по малой, то можно было в вечерней темноте справить дело на мокрой палубе у фальшборта, прямо в шпигат. А если по-серьезному, приходилось просить какого-нибудь матроса помочь добраться до гальюна под бушпритом (туда, где неслась над волнами невозмутимая деревянная Артемида-охотница). Вот где требовалась цирковая ловкость! Грише советовали пользоваться жестяным ведром, но он отказался (этого еще не хватало — стыд такой!)… А в офицерский гальюн Гриша тоже не ходил. Он думал, что поссорился с Николаем Константиновичем, и считал, что не имеет права на привилегии капитанского воспитанника.
        Впрочем, частой нужды не было, поскольку не было нормальных обедов. Питались сухарями, копченым мясом и купленными на Флореше бананами (пока не съели весь запас).
        Иногда появлялся в каюте гардемарин Невзоров, устраивался отдыхать после вахты. Гриша отворачивался к стенке. Оба молчали. И только на третий или четвертый день после ссоры Митя выговорил Грише в спину:
        — Ну, ладно… возможно, я был не прав, когда… ударил тебя. Но ты ведь тоже… головой… Думаешь, не больно?
        — Я — в ответ, — не повернувшись, сказал Гриша.
        — Ну… так что теперь? Если бы ты пошел учиться в Корпус, то, когда выпустился бы офицером, мог бы вызвать меня на поединок. — То ли он неумело шутил, то ли говорил всерьез, поди разбери.
        — Больно надо, — сказал Гриша. — Ради этого тянуть кадетскую лямку.
        — А без того — никак. Офицерство дает дворянское звание, которое только и позволяет драться на дуэли.
        Гриша шевельнулся, но поворачиваться не стал. Сказал в стенку:
        — Если хочешь знать, мое дворянство не меньше твоего. Мне дядя Платон Филиппович говорил со слов моего отца, что мой пра… прапрадед был командиром конной тысячи в ханстве Тумэн-Тура. А ханство это было… настоящее царство-государство, не какая-то орда. А тысячник — это по-нынешнему значит полковник. А полковник — это всегда дворянин. Значит, и внуки, и правнуки его… Для дуэли этого хватило бы…
        Митя непонятно молчал.
        Гриша подумал и сказал:
        — А стреляться с тобой или на шпагах биться я бы и не стал. Продырявишь ненароком, а потом совестью мучайся всю жизнь…
        — Ну… а тогда что? — спросил Митя, уловив минутное притихание качки.
        — Что? — сказал Гриша. И наконец обернулся.
        — Тогда… может, помиримся? — Митя смотрел как-то совсем по-ребеночьи.
        — Ну… давай, — сказал Гриша и сел.
        Митя тоже сел. Они протянули друг другу руки. Но не обменялись рукопожатием, как два отказавшихся от поединка противника, а… вдруг сцепились мизинцами. Будто два мальчишки на краю Городищенского лога, которые решили покончить с глупой ссорой. Качок судна поторопил их — они раздернули руки («мирись — не дерись!»). И рассмеялись.
        Потом Митя встал.
        — Пойду, гляну, нет ли проблеска в тучах… — И вышел, хватаясь за переборку и карнизы.
        Гриша посмотрел ему вслед, потом взглянул на привязанного к пиллерсу кнопа. Глазки у того блестели чисто, но с каким-то вопросом. А над ними Гриша заметил бурое пятнышко. Наверняка — кровь от его, Гришиной, ссадины.
        — Теперь деваться некуда, мы с тобой кровные братья, — вздохнул Гриша. — Ты меня спас…
        Кноп обрадованно дернул ножками.
        3
        Штурман Иван Данилович был раздосадован сверх меры. Стал раздражительным и огрызался на вопросы офицеров.
        — Господа, я не ангел с крыльями, чтобы вознестись с секстаном над облаками и взять высоту светил. И смотреть сквозь тучи, извините-с, пока не обучился…
        Да, загроможденные штормовой облачностью небеса были целую неделю непроницаемы. А если не видно ни звезд, ни Луны, ни Солнца, как определишь, где сейчас твое судно?
        Определяют иногда «по счислению», то есть измеряя скорость и пройденное расстояние на карте. Но это, когда у судна ровный ход и четко определенный курс. А когда тебя несколько суток носило, как в котле у Вельзевула, какое тут к чертям собачьим счисление! Так объяснил в кают-компании офицерам штурман Иван Данилович (в иное время — человек спокойный и деликатный). Офицеры, а также доктор, Митя и Гриша собрались у стола, чтобы отведать горячего супа, который исхитрились наконец изготовить судовые повара (но надо было еще исхитриться съесть его — тарелки приходилось ловить на лету).
        Немного успокоившись, штурман сказал:
        — Посудите сами, господа. Под стакселями и триселями мы идем довольно круто к ветру, однако же ветер этот нас крепко отжимает к зюйду, сдвигая с прежнего курса. Боюсь, что прямо на Кубу мы не вырежемся, и придется идти вдоль Малых и Больших Антил не с севера, а с юга…
        Прошли еще сутки, и волны вдруг позеленели, стали ниже, в облаках просветлело. Ветер начал успокаиваться и зашел к норд-весту. Стало гораздо теплее. Грише почудились в этом ветре запахи незнакомых трав.
        Капитан решил, однако, не ставить пока стеньги и брам-стеньги — ослабление шторма могло оказаться временным. Но и с укороченными мачтами, под одними лишь косыми парусами бриг резво бежал теперь на вест-тень-норд (знать бы еще поточнее — куда именно). Капитан, кажется, надеялся все-таки вернуться на прежний курс и выйти к Гаване, как и было задумано, с норд-оста. Впрочем, верилось в это слабо.
        К сумеркам ветер совсем ослабел, волны превратились в пологую зыбь. Триселя иногда полоскали, но командир не хотел уваливать под ветер. Штурман хмурился, однако пока не высказывал опасений вслух. К ночи стали появляться в тучах разрывы, проглянули звезды. Иван Данилович на юте нервно колдовал с секстаном. Ему помогали мичман Сезаров и Митя. Митя светил фонарем на развернутую в руках карту. Мичман быстро писал в блокноте. Деликатный штурман опять поминал чертей. Наконец он обратился к командиру:
        — Николай Константинович, следует удвоить впередсмотрящих… хотя, конечно, не видно ни дьявола… И все-таки… Необходимо приготовить якоря. Пошлите на бак матроса с лотом, пусть попробует взять глубину. Убавьте парусность вполовину. А еще лучше бы лечь в дрейф…
        — Вы полагаете, что близко суша?
        — Боюсь, что ближе, чем хотелось бы. Возможно, расчеты пока ошибочны, но… извольте взглянуть на карту…
        Капитан при свете фонаря взглянул и… присвистнул (что считалось неприличием и дурной приметой).
        — Неужели правда? Это доктор наколдовал… й-ёлки-палки… На баке, быстро мерить глубину! Всем смотреть вперед и по бортам! Канаты крепить к якорям! Триселя долой! Кливера и стаксели — втугую!..
        Гриша все это слышал, приткнувшись в закутке рядом с ведущим на ют трапом. На баке началась шумная суета с перекличкой и ругательствами боцмана. Матросы возились у закрепленных на носовой палубе становых якорей — тянули к рымам канаты с коваными скобами…
        Ветер сделался совсем тихий и ровный, бриг едва двигался, волны почти улеглись — лишь слегка приподнимали судно, подкатываясь спереди и справа.
        — Лот взял глубину! — донесся с бака звонкий и какой-то слишком веселый голос. — Сто двадцать футов! — И почти сразу: — Шестьдесят футов!.. Двадцать футов!..
        — Святой Николай Угодник… — сказал кто-то на юте вполголоса. Потом царапнул днище негромкий, но очень страшный скрежет. Будто подводное чудовище провело когтем по медным листам обшивки. Несильно провело, словно предупредило…
        — Носом к ветру! — крикнул с мостика Гарцунов. — Долой все паруса, отдать стоп-анкер!
        — Глубина двенадцать футов! — донеслось с бака.
        — Канат стоп-анкера не травить полностью, одерживай!
        Шумно шуршал в клюзе канат маленького кормового якоря. Бриг с полминуты двигался по инерции и наконец остановился. Плескала у бортов вода.
        — Правый якорь отдать! — скомандовал Гарцунов. — Не травить много, а то снесет на камни!.. Левый отдать!.. Стоп-анкер выбрать!
        Опять после громкого всплеска шумно зашипели канаты. Бриг повело вправо-влево, и он затих, чуть качаясь.
        — Справа по борту огонь! — сообщил сигнальщик. — Вроде мигает. Плохо видать…
        Гриша пригляделся. В самом деле, сквозь тьму изредка проступало красное пятнышко.
        — Боюсь, что это маяк Пуэнт-а-Питр, — послышался голос штурмана.
        — Спасибо, Иван Данилыч, приехали, — хмыкнул в ответ лейтенант Новосельский. — Почти Гавана.
        — Право же, Илья Порфирьевич, не до шуток, — сухо заметил Гарцунов.
        — Прошу прощенья…
        — Вахте смотреть и слушать изо всех сил! — громко приказал Гарцунов. — Глубину обмерить с носа, кормы и по бортам. Особо слушать: нет ли касаний о днище! Про все докладывать немедля!..
        Потом попросил лейтенанта Стужина:
        — Александр Гаврилович, останьтесь на мостике. Остальных прошу в кают-компанию… — И чуть усмехнулся: — Извините, что я без приглашения, сейчас не до этикета…
        Грише тоже было не до этикета. И он тоже проник в кают-компанию без приглашения. На него не обратили внимания, только Митя оглянулся и заговорщически подмигнул.
        Гриша не понимал, что случилось. Куда принесло «Артемиду» и велика ли опасность. Но похоже, что не маленькая, раз так озабочены офицеры… И еще — это царапанье по днищу…
        Карта легла на стол, под спущенную от бимса лампу.
        — Паршивая карта, — брезгливо сказал мичман Сезаров. — Английская. Господа энглезы, утерявши владение этими островами, утеряли и всякий интерес к ним, и в начертании здешних карт их адмиралтейство не проявляло старания…
        — Так что же, господа, все уверены, что это Гваделупа? — напряженно спросил капитан.
        — Похоже на то, Николай Константинович, — отозвался штурман. — Ураган отнес нас к югу, то же делали и последующие ветры, не давая вернуться на курс. Мы приводились как могли, но вот… Хотели миновать малые Антилы с северной стороны, а оказались у них под боком с юга… Судя по всему, это бухта Пти-Кю-де-Сак-Марен, у самого перешейка между островами Бас-Тер и Гранд-Тер. Препоганейшее место, насколько помню лоцию. Малые глубины, множество коралловых рифов и подводных скал.
        — Ну и названьице, — заметил лейтенант Новосельский. — Не знаю, как перевести полностью, но сколько помню из французского, «пти кю» значит «маленькая задница». Именно туда мы и попали…
        — Хуже может быть лишь большая, — согласился мичман…
        — Господа… — сказал капитан.
        Лейтенант и мичман вытянулись и сдвинули каблуки.
        — И как выбраться из… этого места, нам придется поломать голову, — вставил гардемарин Невзоров.
        — И вы туда же, Митя, — произнес капитан с мягким, совсем не командирским упреком. Стало видно вдруг, что он очень устал.
        — Николай Константинович, но я лишь хотел предложить, — стал оправдываться Митя. — Не следует ли нам наладить на палубе кулибинский фонарь? Можно было бы прямо сейчас обозреть округу: нет ли близких опасностей?
        Гриша вспомнил, как доктор объяснял про такие фонари — изобретение механика Кулибина. Берется большущее вогнутое зеркало, состоящее из множества зеркальных кусочков, а перед ним закрепляется свеча. Каждое зеркальце отражает пламя свечи, а поскольку их — сотни, то и сила света увеличивается в сотни раз. Говорят, туземцы на каком-то острове называли такой фонарь «русское солнце»…
        (И вспомнилось, кстати, зеркало-отражатель волшебного фонаря.)
        Капитан не одобрил идею гардемарина.
        — Вы забыли, что здесь владения Франции — державы, с которой мы в состоянии войны? Не хватало нам еще вооруженных стычек…
        — …О коих, помнится, так тосковал гардемарин Невзоров, — не удержался от подковырки мичман.
        — Ни о чем я не тосковал! — обиделся Митя. — Я… и правда забыл… Да разве же в этой дыре может быть порядочный гарнизон или военные суда?
        — В лоции написано, что Пуэнт-а-Питр — настоящий город. Правда, по антильским понятиям, — сообщил штурман. — Хотя известно, что несколько лет назад он был почти весь разрушен землетрясением… Но кто его знает…
        — Разрушен или нет, а здесь может оказаться форт с бомбическими орудиями дальнего прицела, — заметил капитан. — Зачем нам обнаруживать себя раньше срока? Кстати, Илья Порфирьевич, прикажите немедля, чтобы на всякий случай изготовили к бою карронады. И ружья пусть будут наготове.
        — Слушаю, Николай Константинович… — Новосельский вышел и через минуту вернулся. — Готовят, и весьма проворно…
        — Благодарю… Карта действительно дрянная, не обозначены толком в этой… в Кю… ни глубины, ни опасности…
        — Видимо, в бухту вовсе не заходят крупные суда, — заметил штурман. — Или заходят, но с лоцманом.
        — Да, только нас занесла нелегкая, — согласился Гарцунов. — Кстати, Петр Афанасьевич! А может быть, ваша карта, которую вы купили в Париже, поможет нам? Нет ли в ней каких-то подробностей?
        — Боюсь, что нет, Николай Константинович. Но я принесу сию минуту…
        Доктор вернулся с картой, и все склонились над ней, но скоро с огорчением отметили, что пользы от нее нет. Гравер Амбруаз Тардье поработал от души, но уделял внимание суше, а про навигационную обстановку у Гваделупы, видать, не думал.
        — Остается ждать рассвета и уповать на Провидение, — решил командир. — Прошу всех, кроме вахты, отдыхать, господа.
        Гриша пришел в каюту и бухнулся животом на койку. Не раздеваясь. Он чувствовал себя вымотанным. Ни в какую опасность не верилось. Что может быть страшнее тропического урагана, который он, Гриша Булатов, пережил в недавние дни?
        Следом появился Митя. Тоже упал на постель.
        — Все! Усну сейчас, как дубовое бревно…
        — И увидишь во сне завтрашнюю битву, — не удержался, поддел Гриша.
        — Иди ты знаешь куда…
        — В «кю»? — догадался Гриша.
        — В большую… — уточнил гардемарин.
        «Этому вас учили в Корпусе, да?» — чуть не спросил Гриша. Но сдержался — опасную тему лучше было не трогать. Он зевнул, отвернулся и стремительно уснул.
        «Коричневый бык»
        1
        В наши дни может показаться невероятным случай, когда судно, спешившее на Кубу, оказалось принесенным совсем к другому острову, на полторы тысячи миль от Гаваны. Однако следует учитывать множество обстоятельств. Это сила и коварство урагана, в котором крохотный двухмачтовый парусник оказался игрушкой стихии. И то, что не было не только спутниковой навигации, но даже обычного радио. И то, что не было у «Артемиды» никакого двигателя, а ураганный ветер неуклонно сносил бриг к югу и не пускал вперед. А кроме того… да мало ли бывало в океанах и более удивительных случаев! Стоит вспомнить книгу Жюля Верна, где юный капитан Дик Сэнд на «Пилигриме» промазал мимо мыса Горн и привел свою бригантину не к Южной Америке, а прямехонько к Экваториальной Африке.
        Конечно, дотошный читатель может возразить, что это, мол, просто роман, сочиненный для развлечения юношества. Ну а здесь что? Автор «Брига „Артемиды“» предупреждал уже, что эта повесть ни в коей мере не претендует на документальность и вполне может быть отнесена к жанру сказки. То есть хотите — верьте, хотите — нет. И все-таки факт есть факт: в ночь на 8 июня 1854 года (по старому стилю) российское военное судно «Артемида», чудесным образом избегнув опасностей в виде мелей, подводных и надводных скал и коралловых рифов, оказалось у острова Гваделупа. В бухте с длинным названием, которая была известна своими навигационными опасностями. Этот случай следует признать достоверным, поскольку, во-первых, он был занесен в вахтенный журнал «Артемиды» (который потом, правда, сгорел), а, во-вторых, без признания данного факта невозможно раскручивать дальнейшие события.
        События же раскручивались так.
        Утро было безветренным и розовым. Эта розовость растворялась в неровных, разной плотности, слоях тумана, который лежал над бухтой Пти-Кю-де-Сак-Марен, постепенно (однако не быстро) редея и открывая окружающий пейзаж.
        Примерно в двух милях от брига, на северо-востоке, виднелся на берегу городок. Возможно, в другое время он был белым и уютным, но сейчас его домики с острыми крышами как-то негостеприимно чернели в утреннем небе — за ними поднималось слепящее солнце. С севера городок (видимо, тот самый Пуэнт-а-Питр) был скрыт невысоким скалистым мысом. За оконечностью мыса торчала колокольня с крестом. Правее, милях в трех, виднелась остроконечная башенка с галереей под крышей (Гриша разглядел ее в трубу, которую дал доктор). Скорее всего, это был маяк, который так мутно и неярко сигналил ночью. На другом берегу бухты, на западе, тоже милях в двух, белели домики крохотной деревушки.
        Гладкая вода отливала перламутром. Над ней черными уродами торчали редкие скалы. Вляпайся в такую ночью — и конец плаванию.
        Доктор оставил Грише трубу, а сам поднялся к офицерам, на мостик. Гриша же занял место в привычном закутке — у ведущего на ют трапа. Матросы, будто ничего не случилось, занимались утренней приборкой. Только не было слышно привычных веселых разговоров. А разговор офицеров был слышен Грише хорошо.
        Смысл разговора сводился к тому, что следует уносить ноги. Смешно было рассчитывать на гостеприимство жителей французских владений, пускай даже владения эти — всего-навсего дальняя колония наполеоновского государства. Может быть, обитатели Гваделупы еще и не слышали о войне их метрополии с Россией, но рисковать не имело смысла. Да и что морякам «Артемиды» было искать на этом кусочке суши, лежащем в цепи Малых Антильских островов? Им нужны были Большие Антилы — самый крупный остров этого архипелага, Куба.
        — Есть два пути, — покашливая, говорил штурман Иван Данилович. — Вдоль восточного берега Бас-Тера спуститься на зюйд, обойти этот остров проливом Сент и затем через все Караибское море проложить курс к западной оконечности Кубы. Оттуда до Гаваны при нормальном ветре — суточный переход. Но в Караибском море интенсивное судоходство, и трудно будет избегнуть нежелательных встреч… Другой путь — вдоль южного берега Гранд-Тера обратно на восток, затем на север — между мысом Шато и островом Дезирад. А после, склоняясь к западу, мы сможем вернуться на прежний курс. Эта дорога более длинная, но более спокойная. А Караибские воды… право же, не знаю. Я здесь раньше не бывал, слышал только, что во все времена здесь хватало всякого рода пиратов.
        Это была, кажется, шутка, офицеры коротко посмеялись. Потом капитан сказал, что путь на восток и на север, в обход Гранд-Тера, предпочтительнее во всех отношениях.
        — Только бы не засвистело опять. Как вы считаете, Иван Данилович, возможно такое?
        — Все возможно… Однако Господь милостив, надо думать, что так больше не «засвистит»…
        — Тем не менее пока не будем ставить стеньги, — решил капитан. — Большая парусность нам здесь все равно ни к чему. Не бухта, а ловушка. Придется лавировать среди этих каменных клыков.
        — Воистину крокодилья пасть, а не бухта, — заметил мичман Сезаров, не чуждый литературных сравнений.
        — Одно слово, «кю», — не удержался лейтенант Новосельский. Гардемарин Невзоров хихикнул и закашлялся (наверно, под взглядом командира).
        Доктор сказал:
        — Кстати, слово, столь полюбившееся Илье Порфирьевичу, имеет и другое значение — «дно мешка». «Сак», как известно, — «мешок». А «марен» или «марин» — это значит «морской». Маленький морской мешок, сачок. Нечто рыболовное…
        — Годится, — заметил мичман Сезаров. — Дно сачка, которым французы при желании легко могут выловить мелкую русскую рыбешку…
        — Господа, — очень терпеливо сказал Гарцунов. — Давайте же не упражняться в остроумии, а решать, как выбраться из… этого мешка.
        — У меня предложение, — деловито сказал лейтенант Стужин. — Не дожидаясь, когда подует какой-то ветер (еще неизвестно какой), воспользоваться веслами. Двигаясь на них и постоянно измеряя глубину, мы при скорости даже всего в один узел к вечеру достигнем изобаты в двадцать пять футов. Смотрите сами… Только надо держать не прямо на зюйд, а чуть к осту… Далее мы получим полную свободу маневра на безопасной глубине…
        — Если нам никто не помешает, — вставил лейтенант Новосельский.
        — Да кто же! — запальчиво воскликнул гардемарин Невзоров. — Неужто вы думаете, что аборигены, оснастив рыбачьи лодки, бросятся в погоню и возьмут нас на абордаж?!
        — Как знать, — сказал Новосельский. — И тогда ваши мечты сбудутся.
        — Господа… — опять сказал Гарцунов. — Ну, честное же слово… Иван Данилович, я все время разглядываю на карте перешеек с проливом. Как вы думаете, нельзя ли обогнуть мыс, пройти мимо городка и воспользоваться этой протокой? Мы очень скоро ушли бы из Караибского моря в Атлантику. Каких-то пять миль…
        — Мысль эта — первое, что приходит в голову, — согласился штурман. — Однако же такой путь совершенно невозможен. Лоция утверждает, что протока подобна обычной мелководной реке и доступна лишь для рыбачьих лодок. Мелкие приливы гоняют по Ривьер-Сале воду туда-сюда, но ни в какой мере не прибавляют глубины… Да если бы даже и позволяла глубина, соваться туда без лоцмана — немыслимое дело, столько препятствий…
        — Странно, что от берега не подходит ни одна лодка, — заметил Стужин. — Неужели здешние жители столь нелюбопытны?
        — Возможно, с нашими укороченными мачтами мы издалека напоминаем местную рыбачью шхуну и не вызываем интереса, — предположил доктор.
        — Нет худа без добра… — хмыкнул мичман.
        — Какие бы ни были сейчас мачты, а флаг под гафель следует поднять, — вдруг сказал капитан. — Только… какой, господа? Притворяться иностранцами как-то уже тошно. Да и кого мы обманем, если захотят проверить вблизи? Название с кормы не соскоблишь… Если андреевский — получится, что мы пришли сюда с военными целями. Значит, флаг Российско-Американской компании? Выполняя ее поручения, мы имеем на него полное право.
        — Может, никакой не подымать? — осторожно предложил Стужин. — Пусть, кому охота, ломают головы.
        — Это вызовет лишние подозрения у тех, кто разглядывает нас с берега, — сказал капитан. — Кстати, флаг РАКа дет нам основания считать себя не военным, а коммерческим и научным судном…
        Скомандовали построение на утреннюю молитву и подъем флага (удары колокола, свист боцманской дудки — все, как обычно; Гриша в строй, конечно, не пошел, только перекрестился несколько раз, слыша молитву издалека). Потом был завтрак (к утру успели приготовить горячую кашу и чай). И наконец последовала команда — готовить весла.
        Здесь началось невезение.
        Убранные под палубу весла-великаны во время урагана перекосились между бимсами и пиллерсами, кое-где своей тяжестью разворотили крепления и теперь застревали. Вытаскивать их пришлось очень долго. Наконец достали, закрепили на фальшбортах между орудиями — по пять с каждой стороны. К этому времени солнце стояло уже высоко, близился полдень. И, кстати, ни одной лодки так и не появилось рядом с бригом. Лишь вдали, у самого берега, скользили туда-сюда суденышки с белыми треугольниками парусов.
        Старший офицер Стужин скомандовал подъем якорей. Но тут обнаружилась новая напасть. Вертикальный барабан главного шпиля на баке — этакая круглая махина выше Гришиного роста, с ребрами для удержания каната и вставленными в верхнюю часть рычагами-вымбовками — отказался поворачиваться. Гриша не понимал, какое там устройство, но догадался: во время урагана что-то сместилось и заело на оси. Стужин сперва сдерживался, а потом начал орать на матросов и один раз даже съездил кулаком по заросшей скуле боцмана Дмитрича. Тот не обиделся — не до того было, — но, кажется, в свою очередь дал кому-то по уху…
        На помощь к дюжине матросов, которые обычно вертели шпиль, кликнули еще полдюжины. Те тоже навалились на вымбовки — тогда барабан перекосило, что-то затрещало.
        — Отставить! — тонким голосом завопил Стужин.
        Начали рычагами приподнимать барабан. Гриша смотрел издалека: понимал, что к разозленным неожиданной бедой морякам лучше не соваться.
        Неподалеку стали появляться парусные лодки, но к бригу не подходили и не сигналили. Видимо, опасались чего-то. Из-за мыса появилась и ушла в море двухмачтовая шхуна без флага. Похоже, что Пуэнт-а-Питр, на две трети скрытый мысом, был все-таки приличным городом — с портом и причалами. Но разглядеть это из-за мыса было невозможно…
        Со шпилем возились часа два. Пообедали спешно и нервно и опять взялись за работу. Наконец Дмитрич сказал Стужину:
        — Кажись, встал как надо, вашбродь…
        — Наконец-то… Ты это, Дмитрич, не злись на меня…
        — Да чего там, вашбродь…
        — Навались!
        Навалились. Шпиль заскрипел, начал мотать на барабан канат левого якоря. И почти сразу раздался тревожный крик сигнальщика:
        — На зюйд-осте у горизонта трехмачтовое судно!
        2
        К юго-востоку, примерно в миле от «Артемиды» лежал скалистый островок. Из-за него, видимый вдали, очень тихо выдвигался корабль. Похоже, что он шел лишь под верхними парусами, бом-брамселями, потому что ниже, у воды, воздух был по-прежнему неподвижен. Впрочем, это различимо было все лишь в подзорные трубы, а у Гриши в тот час трубы не было. Он различал вдали, на краю бухты, лишь несколько светлых пятнышек.
        Вообще, следует сказать, что дальнейшие события складывались в сознании у Гриши скомканно — из услышанных отрывками разговоров, беспорядочно увиденных картин и лиц, а возможно, и просто из догадок. Лишь впоследствии события эти более или менее выстроились у него в памяти, и стало казаться, что все это он видел и слышал по порядку. В таком порядке и есть смысл продолжать рассказ.
        … — Милях в четырех… — сказал кто-то на мостике.
        — Флаг виден, господа? — спросил капитан.
        — Не виден… Илья Порфирьевич, посмотрите в вашу трубу, она самая сильная…
        — Виден, — сказал Новосельский. — Француз… туда его…
        — Фрегат. Пушек сорок, не меньше, — вставил мичман…
        — Осадка немалая. Сюда едва ли он сунется, но и нас не выпустит, — сказал капитан.
        — Но он тяжел, у «Артемиды» явное преимущество в скорости, — запальчиво возразил Митя Невзоров.
        — Прежде, чем мы воспользуемся этим преимуществом, он превратит нас в труху, — разъяснил задорному гардемарину Новосельский. — У него каждое орудие стоит полдюжины наших. И по мощности, и по дальнобойности…
        — Стал… — сказал Стужин. — Кажется, отдал якорь.
        Капитан Гарцунов произнес неторопливо и увесисто:
        — Прежде чем сделать дальнейшие приказания, мне хотелось бы услышать ваше мнение, господа: как нам поступить в этом положении?
        По традиции полагалось высказываться, начиная с младшего по званию. Митя Невзоров еще не был офицером, но, кажется, уже привык считать себя таковым.
        — Прежде всего, мне кажется, следует зарядить карронады и раздать команде ружья, — заявил он.
        Капитан чуть поморщился:
        — Вы забыли, что это уже сделано… Вопрос в том, следует ли нам начать движение к выходу из бухты для попытки прорыва или ждать действий противника?… Мичман?
        — Полагаю, что следует ждать, — высказался мичман Сезаров. — Они спустили шлюпку и, судя по всему, желают нанести нам визит… Кто знает, может быть, у них есть сведения об окончании войны?
        — Ага, держи карман, — буркнул Новосельский.
        — А откуда они здесь вообще знают про войну? — ворчливо спросил доктор. — Скорее всего, мы первое судно, которое пришло сюда из Европы после начала конфликта.
        — Ну, не скажите, — возразил капитан. — Пока мы расталкивали веслами архангельские льды, многие европейцы еще в марте наверняка успели отправиться в Америку. Из южных гаваней. Со свежими вестями…
        Доктор стоял у самой балюстрады, огораживавшей ют. Гриша поднялся до середины трапа, подергал доктора за брючину.
        — Петр Афанасьич, можно вашу трубу? На минуточку…
        — Возьми, голубчик…
        В трубу показалось, что шлюпка совсем недалеко. Она была похожа на тяжелого жука, ползущего по ровной поверхности лилового стола — равномерно шевелила веслами-лапками. Можно было разглядеть, что гребцы — матросы в одинаковых синих курточках и шапочках с помпонами. На корме стоял, покачиваясь, офицер в треуголке и эполетах. За ним, при каждом взмахе весел, дергалось на коротком древке полотнище белого флага.
        «Белый флаг — это ведь просьба о перемирии, о переговорах, — сообразил Гриша. — А перемирие — оно ведь на короткое время, когда настоящего мира нет. Значит, и правда война…»
        Всем казалось, что шлюпка еле ползет. Оно и понятно: четыре мили для гребного суденышка — это около часа хода. Но наконец шлюпка оказалась вблизи, и видно стало: движется она быстро — бурунчики у форштевня.
        — Спустить трап, — скомандовал лейтенант Стужин. С борта полетели два каната с вплетенными в них выбленками.
        Шлюпка подошла, встала бортом, гребцы вскинули весла вверх лопастями. Офицер (невысокий, кругловатый, но ловкий) без труда поднялся, почти взбежал, по трапу, прыгнул на палубу, отодвинул в сторонку двух собравшихся было помочь ему матросов. Встал прямо, поднял к треуголке два пальца. Капитан Гарцунов — уже в парадном мундире, с эполетами и при сабле — шагнул навстречу, коснулся пальцами козырька фуражки.
        — Лейтенант французского фрегата «Брюн торо» Пьер Рошар, — сказал француз (естественно, по-французски). — Имею честь приветствовать храбрых русских моряков в водах наших владений.
        Гарцунов, конечно, понял его, но оказавшийся рядом доктор перевел лейтенанта Рошара — видимо, для пущей солидности. Перевел и название фрегата — «Коричневый бык». Капитан кивнул. И вопросительно молчал. Француз заговорил снова:
        — Командир фрегата капитан Мишель Франсуа де Ансу просит командира российского брига и одного из офицеров пожаловать на борт нашего судна. Капитан гарантирует гостям полную безопасность и благополучное возвращение на бриг.
        Доктор перевел снова. Наступило молчание. Гарцунов по очереди посмотрел на офицеров. Потом решил:
        — Надо ехать, господа. Негоже демонстрировать боязнь перед лицом неприятельского флота… Да и выхода, похоже, нет…
        — Это ловушка, — сумрачно усомнился лейтенант Стужин.
        Француз улыбнулся, шевельнул черными усиками и вдруг сказал по-русски:
        — Это не есть ловушка, месье. Слово чести.
        — Владимир Игоревич, вы отправляетесь со мной, — сообщил Гарцунов мичману Сезарову. — Александр Гаврилович, вы остаетесь за командира. В случае моего невозвращения через три часа берете на себя полную власть и действуете в соображении с обстоятельствами… Лейтенант Рошар, — добавил он по-французски, — мы к вашим услугам…
        Гриша слышал разговор, но французских фраз не понимал (уроков с Митей Невзоровым и доктором оказалось явно недостаточно). Однако он разобрал: «Капитан Мишель Франсуа де Ансу»… Ансу!
        Изящный, улыбчивый злодей словно оказался рядом… Да, конечно, никакого палача-скрипача Ансу на свете никогда не было, Гриша это понимал! Но одно лишь совпадение имен показалось зловещей приметой. И прежние, давящие душу страхи — более сильные, чем простое ожидание боя, гибели или плена, — опять навалились на Гришу.
        …И страхи эти не отпускали его до возвращения капитана. Гриша ушел в каюту, съежился на койке — не было желания смотреть на чужие берега и скалы. Чтобы унять тоскливую тревогу, Гриша стал вспоминать «ту самую» музыку:
        Тронет пружинку стальной волосок —
        Где-то проснется лесной голосок,
        Шелест листвы,
        Шорох травы…
        Стало полегче, спокойнее, но полностью страх не ушел. И когда снаружи раздались плеск весел и голоса, говорившие о возвращении капитана, Гриша выскочил наружу, вздрагивая от всяких ожиданий.
        3
        Было не по себе, стыдно, и все же он не удержался — пробрался в кают-компанию, где собрались офицеры (и Митя, и доктор, конечно). Устроился между спинкой длинного дивана и стенкой с кормовыми окнами. «Если заметят, скажу, что искал потерявшегося кнопа…» Впрочем, едва ли бы его выгнали, понимая, как натянуты нервы мальчишки…
        Капитан сказал, усмехаясь:
        — Французы и в самом деле весьма галантные люди. Капитан Ансу — не исключение…
        Далее Гриша услышал рассказ о пребывании Николая Константиновича на фрегате — рассказ, показавшийся сперва не во всем понятным, но после сложившийся в более или менее связную историю. Вот она…
        Капитан фрегата приветствовал русского командира и его спутника с безукоризненной вежливостью, представил своих офицеров. Приказал принести вина («Кстати, прекрасное вино, не правда ли, мичман?»). Поднял тост за счастливый случай, давший возможность принять у себя российских мореходов.
        — Но… — сказал он, ставя бокал, — обстоятельства войны вынуждают нас коснуться и неприятной темы. Поскольку мы, волею политиков, оказались нынче в роли противников, необходимо решительно и не роняя достоинства развязать этот узел.
        Кстати, по словам Николая Константиновича, капитан Ансу был высок, строен, горбонос, имел бородку клинышком и похожие на стрелки усы. Он все время сдержанно улыбался. С этой улыбкой он и продолжил речь.
        Ввиду того, что силы противников несравнимы, сказал Ансу, благоразумнее всего русским было бы сдать бриг французам, которые вправе рассматривать «Артемиду» в качестве приза. Это позволило бы избежать бессмысленного кровопролития.
        — Разве вы — капер? — не сдержался Гарцунов.
        — Конечно же, нет! Мы — военный фрегат Антильской флотилии, чьей задачей является охрана здешних французских вод… в которые вы столь неосмотрительно вошли. Впрочем, и в нейтральных водах ситуация оказалась бы такой же. Только у вас была бы возможность уйти от преследования. А здесь — увы…
        — Если вы не капер, то почему речь идет о призе? Уместнее было бы употребить слово «трофей»…
        — Вы правы, я неточен в терминологии. Однако же это не меняет сути.
        — В чем-то меняет, — возразил Гарцунов. — Вы могли заметить, что мы несем флаг Российско-Американской компании, в данном случае мы — коммерческое и экспедиционное судно. В связи с международными правилами, такие суда, в случае военных конфликтов, не подлежат задержке и захвату.
        — Ну-у, господин капитан второго ранга, — снисходительно произнес Ансу (мы, мол, прекрасно понимаем друг друга). — Вы в военной форме и при оружии, а смена флага — минутное дело. Стоит ли утомлять друг друга пустыми формальностями…
        Гарцунов понимал, что француз прав. И все же возразил снова:
        — Наше плавание не содержит никаких военных задач. Мы не вели разведки, не собирались участвовать в баталиях. Доказательством нашей совсем не военной миссии служит и тот факт, что у нас на судне ребенок.
        Ансу удивленно приподнял брови, но тут же воскликнул:
        — Тем более, господин капитан! Вам было бы просто грешно подвергать ребенка смертельной опасности. И сдача брига при таких обстоятельствах ничуть не уронит вашей чести… Я гарантирую господам офицерам и команде безопасность и доброе отношение, вы будете доставлены в порт Бас-Тер, где получите возможность на первом же нейтральном судне вернуться на родину, никто не станет держать вас в плену. Офицеры сохранят личное оружие…
        — Это очень любезно с вашей стороны, месье, — отозвался Гарцунов. — Однако же у русских офицеров принято сохранять оружие для боя, а не для пустого этикета.
        Мичман Сезаров, безукоризненно владеющий французским, на всякий случай перевел эту фразу.
        Капитан Ансу впервые проявил раздражение (правда, еле заметное):
        — Вы что же, рассчитываете повторить подвиг брига «Меркурий»? Но такая удача выпадает раз в тысячу лет!.. Гораздо разумнее поступил капитан Стройников, когда, окруженный турецкой эскадрой, сдал фрегат противнику.
        Видимо, французский капитан неплохо знал морскую историю.
        — Решение Стройникова — дело его совести, — раздельно произнес Гарцунов (так внятно, что перевода не требовалось). — Я же и мои офицеры, владея полным боезапасом и четырьмя десятками отнюдь не робких матросов, едва ли сочтем возможным спустить флаг без боя.
        Французский капитан, в свою очередь, не считал возможным упустить добычу, так счастливо для него угодившую в капкан.
        — Я мог бы, — сообщил он с доверительной ноткой, — посадить на шлюпки десант и взять ваш кораблик на абордаж. Людей у меня достаточно. Только это привело бы к ненужным потерям… Я мог бы высадить часть людей на сушу, и они, добравшись до Пуэнт-а-Питра, могли бы создать группы захвата из добровольцев, которые атаковали бы бриг на рыбачьих лодках. Но, признаюсь честно, я не очень доверяю местному населению. В основном это негры и мулаты, бродяги и разбойники. Предпочитаю воевать своими силами… Должен предупредить, что уйти под покровом ночи вам не удастся. Я блокирую бухту боевыми группами на шлюпках и буду регулярно жечь фальшфейеры.
        — Я не сомневаюсь, что вы искусный командир, — Гарцунов хотел сказать это с язвительной ноткой, но получилось просто печально. — Мне в любом случае необходимо время, чтобы собрать совет офицеров и принять окончательное решение…
        — Я охотно дам вам время на размышления. До завтрашнего утра. Честь имею…
        — Честь имею.
        — Таковы обстоятельства… — закончил Гарцунов сообщение офицерам. — Ваше мнение, господа?
        — Да какое может быть мнение? — воскликнул гардемарин Невзоров. — Будет к вечеру ветер — пойдем под ветром! Заранее только надо поставить стеньги и брам-стеньги. Не будет ветра — пойдем на веслах. Сразу не разглядят, несмотря на фальшфейеры! Приблизимся, дадим залп всем бортом! А там, глядишь, и уйдем! Стоит вырваться на чистую воду…
        — На сей раз гардемарин рассуждает здраво, — заметил лейтенант Новосельский.
        — Я всегда рассуждаю здраво!.. Виноват, господин лейтенант…
        — Шансов — один из десяти, — сказал Стужин.
        — Следует расставить всех свободных от парусов матросов с ружьями вдоль борта, — вставил слово мичман.
        — А мне дадут ружье? — тонко и громко спросил Гриша.
        Он давно уже, не скрываясь, стоял за диваном, его не замечали. Теперь заметили.
        — Еще не легче, — сказал штурман Иван Данилович. — С мальчиком-то что делать? Убьют ведь…
        Навалилось молчание.
        — Видимо, так, — заговорил наконец командир. — Следует спустить шлюпку. Вы, Петр Афанасьевич, съедете с мальчиком на берег, в Пуэнт-а-Питр. Понимаете, что мы идем на смертельное дело… В любом случае — уцелеем или нет — сюда вернуться уже не сможем. Ваше дело будет добраться с Гришей до какой-нибудь гавани, куда заходят нейтральные суда…
        Гриша обмер.
        — Николай Константинович… — будто через силу сказал доктор.
        — Слушаю вас, Петр Афанасьевич.
        — Я — врач. Пока я здесь, на судне под российским флагом, я не могу оставить тех, кто пойдет в сражение. Там наверняка понадобится моя помощь. И… не приказывайте мне. У вас — капитанский долг, у меня — врачебный…
        Опять стало тихо.
        — Тогда… — глядя в стол, выговорил Гарцунов, — я попрошу вас отвезти Гришу на берег и как-то устроить там. С просьбою отыскать возможность отправить мальчика на родину. Глухое место, но не людоеды же здесь. В конце концов, есть, наверное, священник… Потом — возвращайтесь.
        — Нет! — совсем тонко и со всхлипом вскрикнул Гриша. — Нет!.. Ну, пожалуйста… пожалуйста-пожалуйста, не отсылайте меня! Я умею стрелять! Я дома стрелял из ружья на пятьдесят шагов и попадал в бутылки. А французы больше бутылок!..
        Лейтенант Новосельский вдруг мелко засмеялся, но вмиг оборвал смех.
        — Гриша… — очень мягко сказал Гарцунов. — Сейчас не до споров. Командиры не имеют права подвергать детей смертельному риску. Дети не воюют…
        — А как же юнги?! Они воюют, я читал!.. Запишите меня обратно! Хоть на два дня!.. Ну, не бросайте меня!
        Все, что было вокруг, теперь казалось таким родным! Расстаться с бригом было страшнее смерти. А самой смерти Гриша сейчас ни капельки не боялся!
        Он подумал и проговорил с твердой верой, что сделает, как обещает:
        — Если отошлете с брига, я утоплюсь. Честное слово… Вот ей-Богу… — Он перекрестился.
        — Гриша, я не вправе… — глухо повторил Гарцунов. — Я отвечаю перед твоими… родными…
        — Но… так же нельзя! Вот вы говорите… бриг — российский, доктор — российский… А я ведь тоже… Ну, пусть не юнга, но ведь я же… российский мальчик! За что вы меня так?… — Он заплакал.
        Непонятно, какое решение принял бы командир брига. Неясно, что сказали бы офицеры. Но бывает, что в тяжкие моменты приходит на выручку неожиданное счастье. Пусть непрочное, короткое, но все же…
        В дверь кают-компании сунул голову Егор Плюхин, вестовой капитана.
        — Вашвысокбродь! К борту лодка подошла с берега, там старик какой-то, вроде рыбак. А с ним мальчонка. Старик маячит, что непременно ему надо к капитану…
        — Сейчас выйду… Хотя зови сюда, — устало сказал Гарцунов.
        ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
        БРАТИШКА
        Лоцман
        1
        Гость был высокий, худой и старый. Темнокожий. На морщинистых впалых щеках блестела седая щетина. Спутанные крупными кольцами волосы тоже были седыми. И брови. Он глянул из-под бровей неожиданно светлыми глазами — на всех по очереди — склонил и тут же поднял голову. Был он в сизой, выцветшей добела куртке с металлическими пуговицами, мятых холщовых брюках, разбитых башмаках с пряжками. Держался старик очень прямо.
        Рядом со стариком стоял (почти прижимался) кудлатый босой мальчик лет семи. Похожий на цыганенка (Гриша видел цыганят в Москве), тощенький и, видимо, испуганный. Поглядывал снизу вверх на старика, брался за его штанину, но тут же, словно спохватившись, ронял голову, опускал руки и начинал дергать коротенькие, выше колен, штаны — их обтрепанные края торчали из-под широкой замызганной рубашонки. Поверх нее на мальчике была рваная безрукавка — такой крупной вязки, что казалась куском рыбачьей сети. Коричневые птичьи ножонки мальчика были в длинных светлых царапинах.
        В старике-мулате, несмотря на обтрепанный вид, угадывалось что-то такое… офицерское. И командир брига поднялся ему навстречу.
        — Чем могу быть полезен… месье?
        Старик хрипловато заговорил в ответ. Судя по всему, тоже по-французски, но с каким-то странным акцентом. Тем, кто его не понял, Гарцунов перевел:
        — Этот… господин просит у меня аудиенцию. Ссылается на дело крайней важности.
        — Николай Константинович, он проткнет вас какой-нибудь здешней отравленной колючкой, — сказал мичман Сезаров. Почти всерьез. Остальные не отозвались, но было видно, что они склонны разделить опасение мичмана.
        — Полноте, господа, я же не дитя, — чуть улыбнулся капитан. И кивнул гостю: — Прошу…
        Каюта капитана была в двух шагах от кают-компании. Он вышел, оглянулся, жестом приглашая старика. Тот шагнул следом, а мальчик — вместе со стариком (снова уцепился за штанину). И скрылись за капитанской дверью.
        Наступила тишина.
        — Господа, не нравится мне это, — веско произнес гардемарин Невзоров. Остальные молчали. Но в их молчании Митя не уловил осуждения, скорее — согласие.
        А Грише… ему это, пожалуй, нравилось. Почудилось вдруг, что появление старика может изменить события и каким-то образом заставит командира не убирать Гришу с брига. Надежда была слабая, нелепая даже, но ведь в беде ищешь любую лазейку…
        Прошло несколько минут. Дверь в коридорчик была открыта, и через нее офицеры то и дело поглядывали на дверь капитанской каюты. Она вдруг тоже открылась, Гарцунов сказал с порога:
        — Петр Афанасьевич, соблаговолите зайти к нам…
        Доктор торопливо вышел и скрылся в капитанской каюте.
        — Ну вот, — заметил лейтенант Новосельский. — Колючка уже воткнута, понадобился врач…
        — Тьфу на вас, Илья Порфирьевич, — в сердцах отозвался штурман. Все вежливо посмеялись.
        Капитанская дверь открылась опять, в ней показался доктор, он придерживал за плечо мальчика.
        — Гриша, подойди сюда…
        Гриша рванулся в коридорчик, словно решалась его судьба.
        — Голубчик, у нас просьба, — объяснил Петр Афанасьевич. — Развлеки как-нибудь маленького гостя. Поиграй с ним, пока мы беседуем…
        Гриша ошеломленно заморгал. Какие игры! До того ли ему сейчас! Но доктор вдруг добавил вполголоса:
        — Ты не тревожься. Я уверен, что никто тебя не уберет с брига…
        Сразу все расцвело вокруг. И замызганный цыганенок показался славным таким и даже знакомым. Будто один из младших приятелей с Ляминской. Он вопросительно улыбнулся, раздвинув потрескавшиеся губы.
        — Идем, — сказал Гриша. За руку (тощенькую, невесомую) вывел мальчика на горячую от солнца палубу. Без смущенья взял его за плечи, повернул к себе лицом. Тот все еще осторожно улыбался (и крупные зубы его были очень белыми).
        Понятно, что мальчик по-русски «ни бум-бум». А какой у них здесь, на Гваделупе, язык? Французский? Но Гриша по-французски если и «бум-бум», то всего десяток фраз… Ну и ладно! Как-то объяснялся же он с мальчишками и Анной на Флореше, хотя по-португальски — вообще ни слова!
        Мальчик перестал улыбаться и теперь смотрел с тревогой. Глаза его оказались неожиданно светлыми, хотя похоже, что была в мальчишке (как и в старике) какая-то доля негритянской крови.
        Гриша старательно ткнул себя в грудь указательным пальцем:
        — Я — Гриша. — И повторил: — Гри-ша…
        Мальчик понятливо закивал:
        — Гри-ша…
        — А ты? — с подчеркнуто вопросительной интонацией Гриша указал на грудь малыша. Тот опять закивал, тоже ткнул себя пальцем:
        — Поль…
        — Поль… это хорошо, — сказал Гриша. Сразу, толчком, вспомнилось поле под Туренью. Вернее, широкая, усыпанная белыми и желтыми ромашками поляна. И… песенка про дрогнувшую от стального волоска пружинку…
        — Поль… Это, иначе говоря, Пауль. То есть Павел, да? — Гриша весело перебрал похожие имена из прочитанных когда-то книжек: — Поль, Пауль, Паоло, Павел, Павлик… Пав-лушка… Ты — Павлушка!
        Маленький Поль улыбчиво согласился:
        — Пав-лушка…
        — Вот и хорошо!.. Идем! — Он за руку притащил Павлушку в свою каютку, выхватил из-под подушки подаренную капитаном тетрадь — там было еще немало чистых листов. Гриша выдернул два листа и так же быстро вернулся с Полем на палубу. Тот охотно слушался.
        На палубе шла обычная работа. Кто-то драил медные кнехты у фальшборта, кто-то разбирал бухты запасного такелажа, кто-то распутывал снасть на кофель-планках. Словно и не было поблизости врага (а фрегат капитана Ансу по-прежнему маячил на краю бухты Пти-Кю-де-Сак-Марен). Гриша нашел место на палубе в тени правого фальшборта. Потянул Павлушку:
        — Садись… Смотри…
        Он привычными движениями смастерил бумажную птичку. Павлушка следил за ним, тихонько дыша у плеча. Гриша взял птичку двумя пальцами, толкнул перед собой. Она плавно прошлась над палубными досками, потом взмыла на взмахе ожившего ветерка, облетела грот-мачту и села на выступ ближнего орудийного станка. Поль-Павлушка рассмеялся рассыпчато, будто провели пальцем по висящим в ряд бубенчикам. Потянулся было к вернувшейся пташке, оглянулся на Гришу: «Можно?»
        — Бери, бери, — закивал Гриша.
        Павлушка взял, оглянулся опять.
        — Запускай, — сказал Гриша и подтвердил это взмахом.
        Павлушка мягко толкнул птичку в воздух. Она, как и в прошлый раз, пошла по кругу. Несколько матросов проследили за ней, усмехаясь и одобрительно покачивая головами. Птичка вернулась почти на прежнее место, к катку карронады.
        Малыш взял ее, как живую.
        — Гри-ша… Хирандель…
        Гриша не понял, но кивнул:
        — Да, ласточка. — (После оказалось, что он догадался правильно.)
        — Смотри, как надо делать, — сказал Гриша и стал разворачивать бумажную птаху. (Павлушка мигал — кажется, встревожился.) — Не бойся, я же просто показываю… Вот, складывай теперь сам… — Он взял тоненькие, с поцарапанными суставами, пальцы Павлушки, вложил в них листок. — Сгибай по готовому…
        Павлушка понял — часто задышал и стал старательно сгибать. Он посапывал совсем рядом, его спутанные пряди щекотали Гришино ухо. Показалось вдруг, что они пахнут, как сухие теплые водоросли на острове Флореш. Иногда Павлушка оглядывался: «Правильно?»
        — Правильно, правильно… Подожди, теперь вставим хвост… Ну вот, запускай опять…
        И Павлушка запустил. На этот раз «хирандель» полетела вдоль палубы, к фок-мачте, и легла прямо под ноги боцману Дмитричу. Павлушка испуганно прижался к Грише. Да и сам Гриша слегка оробел: не сочтет ли боцман эту игру нарушением корабельного порядка?
        Дмитрич крякнул, заскорузлыми пальцами поднял бумажную ласточку, будто живую, принес ребятам, отдал Грише, а Павлушку погладил по космам:
        — Эх ты, кроха… — и пошел, косолапя, по своим боцманским делам.
        Павлушка сначала сжался, потом осмелел, вопросительно глянул на Гришу и пустил ласточку опять. На этот раз бумажной птахе не повезло. Сначала она взлетела высоко и красиво, однако теплый ветерок подхватил ее и унес за борт. Далеко унес. Там ласточка описала круг (прощальный!) и легла на мелкую зеленоватую зыбь. Мальчики подскочили к фальшборту. Планширь был Грише по плечи, а Павлушке — до подбородка. Павлушка встал на цыпочки, глянул на воду, а потом на Гришу — округлившимися глазами: «Ты не сердишься?»
        — Не беда! — утешил Гриша. — Смастерим сейчас другую… Попробуй сам…
        Павлушка понял и стал «пробовать». Не очень умело. Гриша помогал ему, и они перепутывались пальцами и смеялись (Павлушка несмело, а Гриша ободряюще). Наконец новая птичка была готова. Но в этот момент из двери кормовой надстройки послышался голос доктора:
        — Гриша! Мальчика зовет его дядюшка! — И добавил что-то по-французски (видимо, для Поля). Тот сразу увял, поднялся с корточек, глянул потерянно. А Гришу резануло: «Этот что же? Сейчас так и расстанемся? Навсегда?»
        Казалось бы, что ему этот кудлатый, тощий, как цыпленок, малыш. Виделись-то всего полчаса. Однако вот сразу застряла внутри заноза…
        Доктор подошел, прихватил Поля (осторожно, как кузнечика) за плечо, чтобы повести с собой. Павлушка оттянул на животе подол, хотел сунуть под него птичку, потом спохватился, глянул с просьбой: «Можно?»
        — Возьми, конечно, — сказал Гриша с неожиданным комком в горле. Доктор повел Поля к капитанской каюте, вдвинул в дверь, прикрыл ее за мальчиком. А сам шагнул к кают-компании. Гриша секунду поколебался и нырнул следом.
        2
        На него не обратили внимания — смотрели на доктора. И Гриша бочком, бочком пробился на прежнее место, за спинку дивана.
        Капитан был уже за столом, вместе с офицерами. Сказал, не вставая:
        — Объясняю происшедшее, господа. Буду краток, поскольку времени мало. Наш гость сделал неожиданное предложение. На первый взгляд — фантастическое. Он предлагает провести «Артемиду» протокой Ривьер-Сале на другую сторону перешейка, в бухту Гран-Кю-де-Сак-Марен. Чтобы избавить нас от фрегата капитана Ансу… Да, такого еще не случалось, суда нашего размера никогда не ходили этим запутанным, заросшим, полным камней проливом, только рыбачьи лодки. Это отмечено и подчеркнуто в лоции. Но у нас, по сравнению с другими бригами, весьма малая осадка. Узнав, что не более семи футов, полковник сказал: «Иль эст посибль», то есть «это возможно»…
        — Полковник? — вырвалось у Мити.
        — Да… Он сообщил свое имя — Шарль Шато, — но заметил, что лучше называть его Полковником, так он привык. Судя по всему, он в давние времена был офицером одной из повстанческих армий. Но не в том суть. Он обещает провести нас через Соленую Реку, а затем мимо всех опасностей Большой Кю-де-Сак. Это дает нам шанс… в то время, как восемь наших малюток-карронад против сорока пушек «Коричневого быка» шансов почти не дают… Мы, конечно, можем погибнуть со славою, но не надо забывать, что цель не в этом. Она — в выполнении нашей миссии в Гаване… — и капитан почему-то взглянул на гардемарина Невзорова. А тот почему-то порозовел.
        — Простите, Николай Константинович, — осторожно вошел в разговор лейтенант Стужин. — Вы понимаете, что неизбежны вопросы… если позволите… — (Капитан кивнул.) — Вы верите этому человеку?
        — Да, вопрос… — Гарцунов постучал костяшками о стол. — Скорее верю, чем нет. И Петр Афанасьевич тоже… Я потому и попросил присутствовать при разговоре не Владимира Игоревича с его блестящим французским… — капитан слегка кивнул мичману Сезарову, — а доктора, поскольку медики лучше нас разбираются в человеческих душах… А совсем без переводчика оказалось беседовать затруднительно, хотя поначалу Полковник настаивал, чтобы один на один… У него странный, очевидно, местный выговор, и мы с Петром Афанасьевичем даже вдвоем не всегда сразу понимали собеседника… Но разобрались…
        — А не скажет ли Петр Афанасьевич, в чем причина возникшего доверия? — спросил лейтенант Новосельский. Кажется, со спрятанным раздражением (или подозрением).
        — Прежде всего, он ненавидит французов, — ответил за доктора капитан. — Говорит, что есть причины…
        Мичман Сезаров потер гладко выбритые щеки.
        — Но ведь говорить можно что угодно… А если он затащит нас в ловушку, из которой мы ни туда и ни сюда?
        — Но мы и так в ловушке, — возразил Гарцунов. — Какой смысл Полковнику жертвовать своей, пускай и совсем старой жизнью, чтобы загнать нас еще глубже? Ведь он отдает себя нам в заложники и понимает, что в случае измены живым не уйдет… Понятно, если бы у него были счеты с русскими, но он видит нас впервые. За что же ему губить нас?
        — Чужая душа — потемки, — заметил штурман Иван Данилович. — И путь по Ривьер-Сале — тоже потемки. Еще неизвестно, пройдем ли…
        — Если старик честен, то, видимо, пройдем, — вмешался доктор. — А быть нечестным нет у него никакого резона…
        — То есть? — спросил лейтенант Новосельский.
        — Дело как раз в причине, которая движет им… — проговорил Гарцунов.
        Новосельский хмыкнул:
        — Он что, много запросил в награду?
        Капитан чуть поморщился.
        — Доктор, объясните вы… Я же говорю, этот вопрос для знатоков человеческой натуры.
        — Какой я знаток… — поморщился доктор. — Да и вопрос не столь уж сложен. Полковник не просит ни денег и… ничего такого. Он сказал: «Спасите ребенка…»
        Естественно, все молчали — с удивлением и вопросом. И доктор продолжил:
        — Речь идет о мальчике, которого привел старик… За мальчиком охотятся… Помните, я рассказывал о событиях восемьсот второго года, когда триста солдат — негров и мулатов — под командой полковника Луи Дельгре взорвали себя в форте на склоне вулкана Матуба? Часть родных полковника, видимо, погибла, но кое-кто — из тех, кого не было в форте — остались живыми. Не знаю, какая уж там степень родства, но этот мальчик — один из потомков Луи Дельгре. Кажется, единственный из оставшихся в живых…
        — И кому он помешал? — недоверчиво спросил мичман Сезаров.
        — Трудно это понять из короткого рассказа нашего гостя. Дело, кажется, вот в чем… Многие на Гваделупе чтят погибших в форте — и прежде всего Луи Дельгре — как героев. Но похоже, что это почитание такое… официальное, что ли… А есть люди — то ли секта какая-то, то ли клан, — которым ненавистна память о Луи Дельгре. Они убеждены, что он — виновник гибели трехсот человек. Мол, то ли он вынудил их пойти на самоубийство своим командирским приказом, то ли толкнул на этот шаг каким-то колдовским внушением… Здесь немало намешано фанатизма и суеверий. Люди эти считают, что с той поры виновником всяких бед на острове стал дух Дельгре. Иначе они называют его «Матуба» — по имени вулкана. В ураганах и плохих урожаях, во вражде разных групп и эпидемиях, в неудачной рыбной ловле и несчастных случаях — во всем виноват Матуба. А существует Матуба этот не сам по себе, он воплощен в потомках того злосчастного командира форта. И пока хоть кто-то близкий по крови полковнику Дельгре живет на острове, людей будут преследовать всякие беды. Так утверждают эти «охотники за Матубой»… Это длится уже полвека. Охотники, видимо,
не дремали все это время, и «носители Матубы» повывелись. Но всякий клан ищет жертв для своей веры. Если нет настоящих, их придумывают… Едва ли мальчик — настоящий потомок мятежного полковника. Скорее всего, фанатики избрали его случайно — для поддержки, как говорится, угасающего вдохновения… Началась охота по всему острову. Добрые люди прятали ребенка, а изверги выслеживали… Подробностей наш гость не излагал, мало времени. А суть такова. Какое-то время назад мальчик оказался у старика. Полковник — авторитет у местного населения. Пока он жив — для ребенка прямой опасности нет. «Но, — сказал Полковник, — жив я буду уже недолго. И, когда меня не станет, не станет и моей власти над здешними людьми. Их страх перед „охотниками за Матубой“ станет сильнее желания рисковать ради чужого ребенка. В конце концов, кто он такой для них?…»
        — Ну а мы-то… чем можем быть полезны этому туземному полковнику и мальчику? — как-то кисло спросил старший офицер Стужин. В голосе его так и слышалось: «Мало того, что вляпались в ловушку, так еще должны заниматься всякой ерундой…»
        — Полковник просит, чтобы мы увезли мальчика с Гваделупы, — сказал доктор.
        — Куда? — спросил Стужин, сдерживаясь.
        — Куда угодно. Подальше от острова. Он думал, что мы пойдем в Европу, и говорил о каком-нибудь монастырском приюте для детей в одной из европейских стран. В Испании, в Италии… А когда узнал, что наш путь на Кубу, обрадовался: «Это не составит для вас труда. Устройте там мальчика в какую-нибудь обитель. Там его не будут искать. Да он и не станет никого интересовать, если покинет остров…»
        — Мало нам других забот, — сказал лейтенант Стужин и дернул себя за бакенбарды.
        — Но Александр Гаврилович, — тихо сказал штурман. — Ребенок же…
        «Сейчас Стужин скажет: „Мало нам хлопот с одним ребенком…“» — мелькнуло у Гриши. Но вмешался капитан:
        — Условие не столь уж трудное. И его следует учитывать, если принимать предложение Полковника. Вопрос в ином: следует ли это предложение принимать?
        — Думаю, что не следует, — веско произнес лейтенант Новосельский. — Мальчишка может быть просто уловкой, чтобы разжалобить наши чувствительные души. Кончится же тем, что мы въедем в заросшую джунглями протоку, а из джунглей попрыгают на бриг две сотни размалеванных воинов в банановых юбках, с копьями и этими… тамтамами… Я не хочу быть съеденным живьем. И в жареном виде не хочу…
        — Но Илья Порфирьевич… здесь все же не Новая Гвинея, — вмешался доктор. — Все же христианская цивилизация…
        — Оно и видно, — сказал мичман Сезаров. — Матуба всякая…
        — Ну, дикость встречается везде, — возразил доктор. — Даже у нас на родине.
        — Но там меня ни разу не ели, — вспомнил Новосельский.
        — Но и здесь пока не ели, — усмехнулся доктор.
        — Вот именно, что пока…
        — Господа, — сказал Гарцунов. — Давайте к делу, а?
        — А мы о деле, Николай Константинович, — тряхнул рыжей шевелюрой Новосельский. — Взвешиваем обстоятельства… Лично у меня не вызывают доверия темнокожие полковники в драных штанах… Этакие аристократы из туземных племен…
        — И напрасно, Илья Прокофьевич, — возразил доктор. — Полвека назад освободительные войны на Антилах подарили истории немало выдающихся личностей с темной кожей. В том числе полковников и генералов. На острове Гаити был даже император-негр, Дессалин. И правил весьма недурно, пока его не убили белые плантаторы…
        — Мир праху его, — сумрачно добавил Гарцунов. — Однако же вернемся к нашим делам…
        — Да ведь решение-то принимать вам, Николай Константинович, — напомнил мичман.
        — Естественно… Однако до того момента мне хотелось бы выслушать ваши здравые суждения… а не анекдоты. Извините, господа… Кстати, сейчас ваши сомнения еще более усилятся. Полковник сказал, что для уменьшения осадки полезно будет сгрузить карронады на туземные лодки, которые пойдут впереди брига…
        — А потом уйдут далеко вперед, расставят наши орудия у выхода из пролива и встретят нас салютом. Из картечи, — закончил Стужин. Он уже не прятал раздражения.
        — Как они без станков-то… — напомнил штурман.
        — Как-нибудь, — разъяснил Новосельский. — Дикари изобретательны… Ну, в самом деле, Николай Константинович! Какие гарантии, что это не западня?
        — Никаких, — сказал Гарцунов. — Кроме честного слова старого полковника и его честных глаз. И его тревоги за мальчика, которая показалась мне большой и искренней…
        Тревога за мальчика заставляла страдать и Гришу. Тревога за маленького кудлатого Павлушку. И уж он-то, Гриша, ни на миг не усомнился в благородстве полковника Шарля Шато. Поль, конечно же, должен быть спасен! Мало того, у Гриши глубоко внутри царапнулась одна догадка — она тут же скомкалась, забылась, но оставила похожий на солнечное пятнышко след. Стараясь ухватить эту догадку, как желтую бабочку, в ладони, Гриша перестал на минуту слушать офицеров. А потом спохватился, вновь навострил уши.
        — …Если кого-то интересует мое мнение, — по-мальчишечьи звонко говорил гардемарин Невзоров, — то я все же предпочел бы сражаться с французами…
        Капитан опять постучал пальцами по столу. И наконец выговорил:
        — Я тоже… Но при одном условии, гар… дорогой мой Митя… Если вы съедете на берег, купите у рыбаков лодку с парусом, возьмете пакеты, которые мы везем в Гавану, пройдете через Караибское море и доставите документы по месту назначения… Боитесь, что не получится? И я боюсь… Мы все время забываем о нашей главной задаче, господа. А без ее выполнения все, что мы делаем, теряет смысл…
        — Оно так… — после общего недолгого молчания сказал штурман Иван Данилович.
        Капитан встал.
        — В протоке пойдем, разумеется, на веслах. Александр Гаврилович, готовьте их немедля… Хорошо, что не подняли стеньги, с длинными мачтами там идти невозможно: вверху переплетаются всякие лианы, мангры и прочая… нечисть. На марсовые площадки надо будет посадить матросов с топорами… Подчиненные Полковнику лодки помогут нам буксировкой…
        — Помогут они… Хоть бы орудия не утопили… — опять не сдержался Стужин. Капитан медленно посмотрел на него и ничего не сказал.
        3
        Была уже вторая половина дня. Над бухтой Пти Кю-де-Сак-Марен реял ровный ветер от норд-оста. Он приносил с берега запахи прелых водорослей и соленой рыбы (как на пристани в Турени). Выбрали якоря, подняли оба триселя. Общее мнение было таково, что если с фрегата и наблюдают за бригом, то едва ли поймут его маневры. Решат, что «Артемида» ищет более безопасное место стоянки. Никуда не денется!..
        Бриг, оставляя слева горбатый мыс, осторожно двинулся в бухточку у городка Пуэнт-а-Питр. Курс — на колокольню. Видимо, жители не понимали, что за судно, выжидали: городок будто вымер. Кстати, заметно было, что он и правда изрядно разрушен.
        У берега, на якоре и у причалов, перед домами, стояли несколько судов: три шхуны и даже один кораблик с остнасткой фрегата (маленький, правда, не то что «Коричневый бык»). Но и там не было никакого оживления.
        Полковник стоял на юте рядом с матросом-рулевым. Иногда отодвигал его и сам брал шпаги штурвала…
        Гриша и Поль устроились на баке, у станка носовой пушки. Пушка была не карронада, а другой конструкции, с длинным стволом. Называлась — «погонная» и служила для продольной стрельбы по убегающему противнику. Конечно, ни о каких погонях сейчас речи не было, самим бы ноги унести. Однако пушку, в отличие от карронад, решили не сгружать на лодки. На всякий случай…
        Неподалеку от пушки матросы укрепляли на палубе кулибинский фонарь. Среди матросов был Семен Вялый. Гриша старался не встречаться с ним глазами. Он и раньше при встречах не смотрел на него и, когда мог, держался подальше. Вялый тоже отводил глаза. И сейчас надо было бы встать и уйти куда подальше, но не хотелось тревожить Павлушку. Тот хорошо так, уютно приткнулся к Грише, головой прислонился к его боку. Достал из-под рубашки бумажную ласточку, гладил по крыльям. Но пускать не решался…
        Оба молчали, но молчание было не трудным, хорошим таким. Потом Павлушка еще раз погладил крылышки, выговорил вполголоса:
        — Хирандель… — И вопросительно глянул снизу вверх, Грише в лицо. Тот с готовностью кивнул:
        — Да… Ласточка.
        Павлушка дотянулся до колеса орудийного станка. Глянул опять:
        — Канон…
        — Да. Пушка. Пуш-ка…
        Поль засмеялся. Вытянул вверх палец:
        — Дойж… — И смотрел вопросительно.
        — Па-лец, — сказал Гриша. И показал на фока-трисель (он был виден с ребра и слегка полоскал, потому что шли круто к ветру): — Па-рус…
        — Парус?… Вуаль…
        Грише понравилась такая игра. Павлушке, видимо, тоже. Лучше, чем просто сидеть и молчать, если даже хорошо друг с дружкой. И они довольно долго развлекались, называя каждый по-своему то, что попадалось на глаза: чайку, матроса, церковь на берегу, пятку на босой ноге, корабельный колокол, сверкающий над форштевнем, облако, закрепленный на кат-балке якорь…
        Потом Поль насупился, завозился, глянул виновато.
        — Павлушка, ты чего?
        — Гри-ша… пи-пи…
        Это было тоже ясно без перевода. Наверно, одинаково на всех языках.
        — Не беда… — заусмехался Гриша. — Идем…
        Гальюн был поблизости. Оказавшись в дощатой клетке под бушпритом, Гриша взял у Поля ласточку, а потом, во время этого дела, придерживал малыша за плечи, чтобы тот не угодил головой в слишком широкое очко. Тот оправил рубашку, оглянулся. И вдруг сказал очень серьезно:
        — Мерси.
        Гриша хотел засмеяться, но почему-то лишь вздохнул:
        — Силь ву пле…
        Потом опять сидели они у пушки — играли в слова или молчали. Протянулся по правому борту и ушел назад городок.
        Двигались медленно (остался лишь парус на фок-мачте и кливер). Иногда коротко уваливались под ветер или, наоборот, приводились. Наверно, Полковник искал безопасные проходы среди отмелей.
        Наконец оказались в совсем узкой части бухты — шириною кабельтова два. Отдали якорь. В этот момент Гришу окликнул Егор Плюхин, вестовой командира:
        — Гришуня, капитан кличет к себе, с мальчиком. Ужинать…
        Гриша удивился: обычно он ужинал в кают-компании. Но вошел — и стало понятно. За столом в капитанской каюте сидел Полковник. Поль, конечно, должен был ужинать со стариком, а Гришу позвали, чтобы маленький гость не скучал.
        За столом Павлушка вел себя робко, даже съеженно, однако с ложкой, ножом и вилкой управлялся умело. Надо же, такой «дикарёнок» с виду, а ест как городской мальчик. Наверно, Полковник научил…
        Полковник ел мало и быстро. Покончил с вареными бобами и мясом, пригубил вина и что-то сказал капитану. Поднялся. Гарцунов кивнул и тоже встал. Полковник шагнул к дверям. Капитан задержался. Вполголоса обратился к Грише:
        — Ужинайте не спеша… Спасибо, что занимаешь мальчика. Полковнику некогда, а один малыш затосковал бы…
        Гриша опустил глаза. Он вовсе не «занимал» Павлушку. Он… всего лишь хотел быть рядом с ним.
        Что удивительного? Один истосковавшийся среди взрослых людей мальчик встретил другого — которому тоже было нелегко. Хотя и разные по годам, а все равно потянулись друг к другу. Впрочем, это взрослые дали бы такое разумное объяснение. А ребята, они просто…
        — Гри-ша… — Поль глянул чуть лукаво, достал из-под рубашки ласточку, остреньким клювом ткнул ее в разварившееся бобовое зерно: видишь, она тоже ужинает! И оба стали смеяться — все громче и веселее. Взрослых рядом нет, можно поиграть без робости… И забыть на минуту про капитана Ансу и про охотников за Матубой…
        Ривьер-Сале
        1
        Солнце раскраснелось, разбухло и вертикально упало в черные заросли. Сразу стало темнеть. Замигал каким-то рыжим огнем маячок Пуэнт-а-Питр. Может быть, он хитрым способом сигналил фрегату «Коричневый бык» о том, что русские замыслили небывалое? Но вряд ли жители городка догадывались о планах «Артемиды». Знали о них лишь владельцы рыбачьих лодок — в нарастающем сумраке лодки эти — с желтыми фонарями на носу — бесшумно подходили к бригу от западного берега. Видимо, Полковник подал им тайный сигнал. Все делалось молча и слаженно.
        Двенадцатифунтовая карронада — малютка по сравнению с орудиями на крупных кораблях. Но и ее вес для человеческих сил — ого-го какой! Почти двадцать пудов. Подними-ка такую пушечку! Приподнимали каждую по шесть человек, обхватив чугунное тело тросами — сзади (на чугунной шишке, называемой «виндгард»), у выступа на дульном срезе и посреди ствола. Через орудийный люк спускали на веревках с блоками в подошедшую лодку. Лодка сразу оседала, потом отходила, послушная негромким командам Полковника…
        Офицеры командовали матросами, но видно было, что делают это неохотно. Новосельский сказал вполголоса (когда рядом не было капитана):
        — Такое чувство, будто меня самого, неживого, спускают с борта для похорон…
        — Ладно вам. И без того тошно, — отозвался мичман Сезаров.
        Карронады, однако, были спущены быстро и без суеты. Капитан приказал ставить весла. Он стоял на юте рядом с Полковником. Звезды над палубой разгорались удивительно ярко — по сравнению с ними лодочные фонари казались желтыми свечками.
        Гриша и Павлушка держались у грот-мачты, наблюдая за работой матросов, никому не были помехой. Но гардемарин Невзоров, суетливо проходя мимо, сказал:
        — Идите в каюту, не путайтесь под ногами. Один может лечь на мою койку, я спать все равно не буду…
        — Какой ты весь из себя командир. Прямо адмирал, — откликнулся Гриша.
        В каюту они с Полем не пошли, там было душно. Гриша вытащил свою постель на палубу и расстелил на привычном месте — у стыка фальшборта с кормовой надстройкой. В трех шагах от них, у прорезанного в фальшборте полуклюза, возились с тяжелым веслом три матроса. Но мальчишки им не мешали. А матросы не мешали мальчишкам. Гриша расстелил пошире постель на досках, места хватило двоим. Лежать не хотелось, сели рядышком, Поль опять притиснулся к Гришиному боку. Будто давний маленький знакомый с Ляминской улицы, вроде Агейки, или даже братишка (которого у Гриши никогда не было). И дышал еле слышно.
        Так сидели и молчали они долго, и Гриша почувствовал, что надо бы что-то сказать. Высоко впереди висела большая, ярче других, звезда. Гриша взял за тоненькое запястье Павлушкину руку, вытянул вверх.
        — Вон, смотри… Зве-зда.
        — Этуаль! — сразу обрадовался Павлушка. Решил, что будет продолжение прежней, дневной, игры. Но что еще показывать в темноте, Гриша не знал. Одни только тени матросов…
        С мостика донеслась команда (что-то вроде «навались!»), тени у весла зашевелились пуще прежнего, послышался плеск, голос боцмана («и-раз…»). И еще… Бриг шевельнулся, стало понятно, что началось движение.
        Впереди вдруг вспыхнуло пятно света — это лег на воду широкий луч кулибинского фонаря.
        — Поехали… — шепотом объяснил Павлушке Гриша.
        — По-е-ха-ли? — не понял тот.
        — Ну да… — И Гриша вспомнил подходящее слово: — Эн авант… Вперед…
        — Эн авант… — шепотом повторил Павлушка и прижался потеснее. Гриша положил на его косматую голову ладонь.
        Так они сидели неизвестно сколько времени. В темноте и равномерности время то ли тянется, то ли сжимается — не поймешь. Под плеск и размеренные команды «и-и… р-раз» набегала дремота. Павлушка — тот вообще уже уснул под боком у Гриши, а сам Гриша то проваливался в полусон, то встряхивался и как бы заново видел впереди очень яркую «этуаль»…
        Потом он свернулся калачиком, положил Павлушкину голову себе на локоть и уснул по-настоящему…
        Сколько прошло времени? Кто же его знает… Гриша проснулся от того, что случилось непонятное. Тревожное. Тревога эта чувствовалась во всем, хотя не было ни вскриков, ни суеты. А, вот в чем дело! «Артемида» не двигалась!.. С юта слышались негромкие, неразборчивые слова, а откуда-то сверху — сдержанные ругательства. Гриша понял: это на грот-марсе матросы пытаются обрубить топорами вцепившиеся в мачту плети зарослей.
        — Да не махайся ты как оглашенный, башку мне снесешь, — донеслось сквозь нехорошие слова. А на мостике капитан Гарцунов сказал офицерам (теперь разборчиво):
        — Этого следовало ожидать. Нельзя было думать, что все пройдет гладко…
        Потом послышался голос Полковника — тот хрипло отдавал команды людям на лодках. То ли по-французски, то ли на каком-то здешнем наречии…
        Бриг не двигался.
        Свет кулибинского фонаря утыкался впереди в глухие черные джунгли и был бессилен перед тьмой. Пахло болотом и какой-то противно-сладкой травой.
        Тьма и неподвижность плотно придавили Гришу душными влажными страхами. Это были и все прежние страхи, с тенью ласково-беспощадного Ансу, и новые — с похожим на облако мохнатого ужаса духом Матуба… Гриша не боялся утонуть, не боялся попасть в плен или погибнуть в перестрелке. Он боялся вот этого, замешенного на неизвестности, на черной удушливости ужаса.
        И ужас был не только за себя. Еще и за Павлушку.
        Господи, что делать-то?
        — Отче наш… — зашептал Гриша единственную молитву, которую сейчас помнил. — Иже еси на небесях…
        Павлушка вздрогнул и сел.
        — Гри-ша…
        Гриша сдавил страх в себе. Изо всех сил. Нельзя было, чтобы эта липкая жуть коснулась и Павлушки. Он часто подышал, взял Павлушкины ладони, сложил их у него перед грудью. Сказал строго:
        — Поль, говори со мной. Отче наш…
        — От-че?…
        Гриша вспомнил те же слова по-иностранному. Из какой-то книги:
        — Патер ностер…
        — Патер ностер! — обрадовался Павлушка. И зашептал часто и шелестяще. А Гриша снова стал говорить по-русски.
        Кончили, вздохнули. Гриша прислушался к себе: легче ли на душе? Непонятно было… Павлушка вдруг встал на коленки, полез под рубаху, достал что-то. Гриша разглядел при свете звезд, что это — мятая ласточка. Павлушка расправил ее, вдруг сильно размахнулся и послал светящуюся «хирандель» через фальшборт. Она тут же исчезла в темноте. Павлушка съежился, уткнулся носом Грише в колени и замер так, словно чего-то ждал.
        Помогла ли молитва двух мальчишек или помогла Павлушкина жертва с бумажными крылышками, а может быть, то и другое — кто знает? Но бриг вдруг шевельнулся, двинул под облегченный тихий говор матросов.
        «И-и… р-раз…»
        Страх уходил. Павлушка сел рядом, прислонился щекой к Гришиному плечу и посапывал еле слышно. А Гришу вместо страха сейчас кусала досада — от того, что все заняты очень важным делом, а он ничем не помогает «Артемиде».
        Ну а что он мог? Никаких «подвигов» (вроде как тогда, во время шквала) не требовалось. Смешно, если бы они с Павлушкой сунулись к матросам и начали помогать ворочать тяжеленные весла. До них и не дотянешься — матросы, и те работали стоя… Сразу было бы сказано: «Не мешайтесь-ка, ребятки…»
        И в этом бездействии (а тревога уже откатилась) оставалось одно: снова лечь на бок, устроить рядом Павлушку и сказать ему: «Спи». И уснуть самому…
        Потом было обидно понимать, что он, Гриша Булатов, почти целиком проспал выдающееся в истории мореходства событие: прохождение через таинственный и недоступный пролив Ривьер-Сале морского судна. Не какой-нибудь там лайбы или пироги, а настоящего брига. Такого подвига, говорят, не случалось ни до того, ни после…
        «Но все же я кое-что видел, — утешал он себя. — А больше, сколько ни таращи глаза, все равно бы не разглядел и не учуял…»
        Потом ему, правда, казалось, что видел он больше, чем запомнилось с первого раза. Вспоминалось (а иногда и снилось), как почти вплотную к бортам подходили укрытые черными джунглями берега, как тянулись эти джунгли щупальцами к мачтам, как скребли по днищу затопленные стволы, как падали сверху обрубленные мангровые плети. Иногда из ночи доносилось короткое хриплое взлаивание (потом доктор объяснил, что это, возможно, еноты — их на Гваделупе видимо-невидимо). Как порой берега расходились, открывая похожие на разливы дегтя плесы, но свернуть туда было нельзя, там таились мели, камни и подводные заросли. Следовало двигаться узким руслом с доступной глубиной. И каким чутьем Полковник угадывал в смоляной воде это русло?
        После говорили, что морякам помогло и умение старого лоцмана, и прилив, и вода, которую в добавление к приливу пригнал с океана в Соленую реку северо-восточный ветер. Но Грише хотелось думать, что помогла и торопливая их с Павлушкой молитва, и улетевшая во тьму бумажная птичка…
        2
        Сама протока Ривьер-Сале длиною не более двух с половиной миль. Ночи хватило на этот переход, хотя двигались еле-еле, часто замирали, ощутив под днищем или впереди опасность. В бухту Гран-Пти-де-Сак-Марен вышли еще в темноте. Полковник сказал капитану, что сейчас надо отдать якорь и постоять до рассвета. Эта бухта еще коварнее протоки — здесь множество коралловых рифов, мелей, подводных камней и торчащих из воды скал. Наехать на одну из них в конце пути было бы крайне обидно…
        Якорь отдали. Матросы повалились спать рядом с орудийными станками. Весла пока не убирали…
        Солнце выскочило над низким берегом в одну минуту. Рассыпало по воде блики — сперва малиновые, потом золотые и белые, слепящие. Вода была гладкая, с жемчужным отливом. И сразу стало ясно, почему Полковник не захотел двигаться в темноте. Тут и там торчали над водой черные скалы-клыки.
        На скалах сидели белые птицы. То ли чайки, то ли еще какие-то морские создания, поди разберись. Особенно, когда глаза еще слипаются после сна.
        Гриша зачерпнул парусиновым ведром воду, поплескал в лицо. Вода была теплая и сильнее, чем всегда, пахла солью… А Павлушка спал в углу, свернувшись калачиком. Гриша не стал будить его. Укрыл тощенькие ноги краем матросского одеяла и стал смотреть вокруг: что же будет дальше?
        Дмитрич разбудил матросов свистом боцманской дудки.
        — Орудья ставить на места! Шевелись, братцы!
        Матросы с трудом разгибали спины. Трофим Елькин проговорил с остатками веселости:
        — А хорошо бы от такой жизни по чарочке сверх очереди… — Без надежды проговорил, так просто, но Дмитрич откликнулся с пониманием:
        — Спрошу капитана.
        Капитан разрешил. Сказал только:
        — Сразу после пушек ставить на места стеньги и брам-стеньги, подымать реи. А то француз очухается, поспешит навстречу.
        После «чарочки» работа пошла без задержек. Подняли с лодок и укрепили на станках карронады. Взялись за снасти для подъема стеньг. Бриг начал принимать прежний стройный вид, обрастая высоким рангоутом.
        Люди спешили, но и солнце спешило, уже с высоты жарило плечи. К счастью, прохладно задуло с оста.
        — Сам Господь помогает… — вполголоса переговаривались матросы.
        — С якоря сниматься, фок и стаксели ставить, — приказал капитан.
        Под неполными парусами, с небольшим почти попутным ветром, в бакштаг правого галса «Артемида» осторожно пошла на норд-вест. Опасностей и правда было немало. Видны были не только скользящие у бортов скалы, но и груды ветвистых кораллов — у самой поверхности зеленой воды. Но теперь, при свете дня, вести судно оказалось не в пример легче, а Полковник к тому же знал свое дело. Видимо, раньше он был не только сухопутным офицером, но и хорошим моряком.
        Лодки отстали, только одна из них двигалась на буксире за бригом (в ней сидел хозяин — почти такой же старый, как Полковник).
        Где-то через час, оставив справа плоский островок («Остров Фажу», — мельком объяснил оказавшийся рядом Митя), бриг привелся к норду, а еще через полчаса лег в дрейф. Впереди был открытый океан.
        …А Павлушка все спал, свернувшись в тени у фальшборта. Гарцунов и Полковник подошли к нему. Гриша напрягся от тревожного ожидания. Гарцунов слегка наклонился, глянул на Полковника: «Разбудить?» Полковник покачал головой, что-то сказал. Капитан объяснил Грише:
        — Не хочет будить мальчика. Чтобы тот не заплакал при прощании… Они жили вместе не так уж долго, но, кроме Полковника, у мальчика вообще никого не осталось. Последняя ниточка… — Потом он протянул Полковнику руку.
        Рукопожатие было молчаливым. Видимо, командир брига и старый лоцман заранее переговорили обо всем. Теперь капитан показывал своим видом: «Я благодарен вам за помощь. И сделаю все, что обещал». А Полковник: «Я надеюсь на вас…» Потом он посмотрел вниз, через фальшборт. Лодка перешла уже от кормы к борту и покачивалась под грота-русленем. Полковник вдруг совсем не по-стариковски уперся ладонями в планшир, перебросил свое сухое тело на площадку русленя и с нее прыгнул в лодку. Хозяин лодки сразу начал грести. Полковник стоял и смотрел на бриг. Поднял над плечом ладонь. Гарцунов приложил пальцы к козырьку своей белой фуражки. Офицеры на юте сделали то же самое.
        Капитан поднялся на мостик. К нему широко и официально шагнул лейтенант Стужин.
        — Господин капитан второго ранга. Офицеры просят принять извинения за то, что сомневались в вашем плане, и за… неуместные высказывания.
        — Да что за церемонии, господа, — неловко сказал Николай Константинович. — Мы держались на нервах, тем все и объясняется. Слава Богу, план удался, а любезный капитан Ансу остался… при своих интересах. Едва ли догонит теперь…
        — Ни в коем случае не догонит, — оживленно заговорили офицеры.
        — Ежели и очухался на рассвете, то что? Пока разберется в случившемся, пока решит, как обходить остров, чтобы перехватить нас. Это же не меньше шестидесяти миль!
        — К тому же у нас при таком ветре скорость не меньше десяти узлов, а французы не наберут и шести…
        — Они не увидят нас даже на горизонте! — порадовался Митя.
        Гарцунов вспомнил:
        — Господа, пора подумать о завтраке. Хотя боюсь, что скоро уже обед…
        До обеда было далеко, но солнце уже забралось в вышину.
        — Гри-ша… — вдруг послышалось из угла. Павлушка сидел и тер глаза. Сперва улыбнулся, но сразу же стал испуганным: что-то почуял.
        — Гри-ша… О Колонель?
        «Где Полковник?» — понял Гриша. А что он мог сказать? Виновато посмотрел на воду. Лодка была уже далеко. Полковник теперь сидел. Было заметно, как его седая голова серебрится на солнце.
        Поль бросился плечами на фальшборт.
        — Колонель! Онкл Колонель!
        Полковник не оглядывался. Возможно, и не слышал мальчика.
        Павлушка сильно оттолкнулся от планшира, развернулся к Грише. Щеки были мокрые, в глазах — сплошные слезы. Павлушка шагнул к Грише, обхватил его руками-прутиками за бока, лицо уткнул в рубашку (она сразу стала промокать).
        Гриша гладил дрожащие острые плечи. Павлушка прижимался все сильнее. Ничего не говорил, но было ясно, что он мог бы сказать Грише: «Теперь только ты…»
        «Господи, а что же будет в Гаване?» — резануло Гришу. Та надежда-догадка, которая накануне светлым зайчиком шевельнулась у Гриши, теперь казалась пустой…
        Ветер по-прежнему был ровным, но стал посильнее и зашел к норду. Пошла небольшая зыбь с гребешками. Поставили грот и оба марселя. Брамсели ставить пока не стали, чтобы не посылать уставших матросов на брам-реи.
        Новый андреевский флаг празднично трепетал под грота-гафелем.
        Штурман Иван Данилович Евдохов повернулся к Гарцунову.
        — Николай Константинович! Нынче летнее солнцестояние. На некоторых судах, где мне приходилось плавать, бытовала традиция: в такой день, по достижении полдня, делать пушечный выстрел. Своего рода салют нашему светилу. Это, конечно, если позволяли условия… Сейчас условия, кажется, позволяют, а? Солнце светит вовсю, полдень через десять минут, носовая пушка заряжена со вчерашнего дня…
        — Браво, Иван Данилович! — воскликнул лейтенант Новосельский. И все поддержали его.
        Погонная пушка брига «Артемида» грянула над океаном ровно в полдень. Остров Гваделупа уходил назад. Павлушка уже не плакал, только прочно держался за Гришин локоть. При выстреле он не вздрогнул. Ветер сушил его лицо.
        Картинки
        1
        Полуденный выстрел «Артемиды» послужил для Гриши Булатова как бы сигналом времени, который делил пополам его путешествие. Появилось ощущение, что середина пути пройдена, а далее — дорога к дому. Отчего это — непонятно. Ведь еще не достигли Гаваны (до нее было около полутора тысяч миль и — при самом благополучном плавании — не менее недели хода, так сказал штурман Иван Данилович). И что будет дальше, Гриша не ведал: может, сразу домой, в Россию, а может, еще заходы в какие-то гавани. В какие — никто не знал, даже сам капитан. Ему было предписано открыть пакет с инструкциями в Гаване и затем поступать, как велят эти предписания. Почему так? Трудно было понять (по крайней мере, мальчику Грише). Гардемарин Невзоров солидно объяснил, что такие на флоте правила и традиции. Но, кажется, за его солидностью тоже пряталось непонимание…
        Один пакет, однако, вскрыли в пути. Так было предписано командиру: распечатать в море, за неделю до предполагаемого прихода на Кубу. Содержавшийся в конверте документ касался как раз гардемарина Невзорова. Там говорилось, что ежели вышеупомянутый гардемарин во время прошедшего в плавании срока проявил надлежащее старание и навыки и не запятнал себя какими-либо неподобающими поступками, объявить ему присвоение мичманского звания, о чем соответствующее решение было принято еще в Санкт-Петербурге…
        Офицеры и гардемарин были приглашены в капитанскую каюту. Командир брига, пряча улыбку, спросил лейтенантов, мичмана и штурмана их мнение: проявлял ли гардемарин Невзоров что должно и не запятнал ли себя, чем не должно? Господа офицеры, тоже покусывая губы, с полминуты помолчали и решили наконец, что проявлял и не запятнал.
        — Поздравляю мичманом, Невзоров! — торжественно произнес Гарцунов. — Догадываюсь, что мичманские погоны у вас заготовлены заранее, а офицерскую саблю велю достать для вас из оружейной камеры… Ура, господа!
        Принесли шампанское…
        Погоны у Мити и в самом деле были давно приготовлены. Правда, не было ни мундира, ни кителя офицерского образца, но Митю утешили, что полную форму он сумеет заказать в Гаване — с треуголкой и эполетами. А пока Митя попросил матросов, знакомых с портновским делом, ушить в талии его гардемаринскую блузу, чтобы можно было ее носить без пояса. И пришить новые погоны.
        Увидев эти погоны на юном, не брившемся еще ни разу мичмане, Гриша хмыкнул про себя, но сказал, как и офицеры:
        — Поздравляю мичманом, Невзоров… Теперь надо небось обращаться «ваше благородие»?
        — Иди ты… — розовея, сказал Митя. — Хочешь, подарю ремень? Смотри, какая кожа, какая бляха.
        — Мне зачем? — насупился Гриша. — Думаешь, я не по правде сказал, что не пойду в Корпус?
        — Не знаю, — поскучнел и Митя. — Ну… возьми просто так, на память…
        — А тебе память о Корпусе, что ли, не нужна?
        — Так у меня же еще есть!
        — Ладно, давай… Спасибо, — сказал Гриша. Ремень в самом деле был неплох. Можно будет покрасоваться в нем перед мальчишками на Ляминской…
        Турень, Ляминская, сестренки Максаровы, дядичка Платон, Арина и даже Полина Федоровна вспоминались постоянно. И не так просто вспоминались, а как бы картинками. Теми, что в волшебном фонаре. Возникнет картинка, постоит перед глазами, потом — раз, щелчок — и меняется на другую. И ощущается запах нагретого лака и дерева, и смеются на диване Аглая, Оленька, Танюшка, Катенька, малышка Лизавета… И будто слышен даже голос Арины: поторапливайтесь за стол, ужин стынет… И опять — щелк, новая картинка: солнце пробивается сквозь веселую косую метель, золотится за снежными взмахами крест Михаило-Архангельской церкви, бежит от лога, с веревкою санок в руке Агейка, и снежинки тают на улыбчивом конопатом лице…
        Гриша поймал себя на том, что и нынешние, связанные с плаваниями, события он теперь видит и запоминает как отдельные картинки. Может быть, потому, что память уже не в силах вместить в себя столько всего и отбирает самое важное. Или самое яркое…
        Вот они с Павлушкой на фор-марсе… Николай Константинович сперва не позволял, чтобы Павлушка забирался туда с Гришей. Мало ли что — такой малыш!.. Но Гриша упросил капитана, поклялся, что не спустит с Павлушки глаз, неотрывно будет держать за подол… И теперь они, прижимаясь спинами к шпору фор-стеньги, сидят и вбирают в себя океан. Так же, как вбирал его в себя Гриша в первые дни плавания… Впереди, над головами, трепещет выгнутая дугою шкаторина фор-марселя. Реют на одной скорости с бригом и потому кажутся неподвижными белые птицы (доктор говорил их названия, да разве упомнишь…). А кругом — до самых границ мира — синева, синева…
        Налетающий с зюйда ветер треплет волосы, широкие штаны и рубашки. На Павлушке теперь такая же одежда, что и на Грише — матросы постарались. Нравится им кудлатый смирный малыш, отвечающий на все слова тихой, чуть виноватой улыбкой (улыбнется, и сразу оглядывается: где Гриша? Без Гриши — никуда…).
        — Ишь до чего ласковый цыганенок! Без дружка ни на шаг…
        — Прикипел… Как расставаться-то будут?
        («Ох, не на-а-адо про это! Хотя бы сейчас не надо!»)
        Матрос дядя Арсентий сделал Грише ножик — вместо того, который Гриша подарил мальчику Энрике на Флореше. Палушка увидел и нерешительно потянулся: «Можно?»
        — Не порежься, — сказал Гриша. Павлушка понял, замотал головой: «Не порежусь…» Открыл лезвие, умело провел по нему пальцем, проверил остроту. Оглянулся: на чем бы попробовать? На баке матросы укрепляли шлюпочный киль-блок, готовили брусок-вставку, рядом валялись кубики-обрезки. Гриша принес один Павлушке. Тот неожиданно сильными движениями расщепил кубик пополам и начал быстро-быстро что-то вырезать из одной половинки отточенным кончиком. Посыпалась мелкая стружка. Гриша смотрел с удивлением — такой цыпленок и с такими крепкими умелыми пальцами!
        Чурбачок принял форму вытянутой ушастой головки. Грише она… не понравилась. Лицо у головки было злое, вроде как у африканской маски, которую Гриша видел в одной книге у доктора. Широкий зубастый рот, вертикальные щелки глаз, злые складки на скулах. Не по себе стало Грише. Да и у Павлушки лицо было… недоброе какое-то и в то же время беззащитное. Он повертел куколку-маску перед глазами, поставил на палубу и вдруг сильным ударом лезвия расколол ее от макушки до подбородка.
        — Матуба… — вздрагивая, сказал он Грише. Сжал в кулаке оба кусочка «Матубы» и с размаха швырнул через планширь. И сразу обмяк, заулыбался. Видимо, решил, что избавился от злого духа, который мучил его всю жизнь.
        Ведь ясно же, что не был маленький мальчик Поль никаким носителем духа Матубы! Он сам страдал от этого чудовища, а те злодеи на Гваделупе сделали из него зайчонка для охоты! (На Гваделупе нет зайцев? Ну не все ли равно!)
        Теперь Поль-Павлушка, видимо, перестал бояться. Потому что злой остров был далеко. А близко был Гриша. (В последнее время Павлушка стал говорить почему-то не просто с маленьким разделением — «Гри-ша», а еще и с запинкой: «Г’ри-ша…».)
        — Г’ри-ша… я ищо… — Он уже знал слово «еще». Взял другую деревяшку, начал резать опять, и теперь чуть лукаво поглядывал на Гришу. Появился на свет зверек — ростом с мизинец. Вроде собачонки, но с бакенбардами (похожими — Гриша хихикнул — на бакенбарды лейтенанта Стужина).
        — Ратон…
        — Енот! — догадался Гриша. Сразу вспомнил слова доктора, что енотов на Гваделупе видимо-невидимо. Уж они-то не были злыми духами! Наверно, наоборот!..
        — Жужу… пур жужу… — стеснительно выговорил Павлушка.
        Гриша понял опять: «Игрушка для игрушки». Или нет: «Игрушка… для Жужу».
        Жужу — такое было теперь имя у кнопа. Гриша подарил плетеного головастика Павлушке еще в тот день, когда ушли из бухты Гран-Кю-де-Сак-Марен. Чтобы Павлушка меньше тосковал. И он, малыш, сразу расцвел, вцепился в кнопа, смотрел недоверчиво: «Жужу… Это мне?»
        — Тебе, тебе, — улыбнулся Гриша с облегчением. Потому что наконец-то бесприютный кноп нашел доброго хозяина. Теперь он стал подарком не от Вялого, а от Гриши. Полностью рассчитался с прошлым. Немножко царапнула совесть: вспомнил Гриша, как, увидав на кнопе бурое пятнышко, он сказал головастику: «Мы с тобой кровные братья». А теперь получается, что отказался от брата? Но потом решил: можно. Пусть будет кноп и Гришин, и Павлушкин. И когда Павлушка окажется далеко, пусть этот Жужу…
        «Да нет же! Ну, не на-адо этого!..»
        Поль, оглядываясь на Гришу, понес енотика кнопу Жужу. Тот жил теперь на Гришиной постели. Вернее, на общей постели мальчишек — они иногда укладывались вдвоем на койку, а чаще вытаскивали плоский тюфяк и одеяло с подушкой (то есть теперь уже с двумя) на палубу и устраивались там (и реяли над ними среди звезд марсели, брамсели и бом-брамсели). Сейчас кноп Жужу, раскинув веревочные ножки, лежал на одеяле и смотрел стеклянными бусинками на потолок — по доскам пробегали зигзаги солнечной ряби. Павлушка посадил енотика кнопу под мышку. Жужу, кажется, заулыбался. Павлушка лег щекой на одеяло рядом с кнопом и енотиком, виновато глянул на Гришу («Я только чуть-чуть…») и прикрыл глаза. Такое с ним случалось иногда: вдруг приткнется где-нибудь и уснет в одну секунду. Не надолго, на полчаса, но крепко…
        А кноп Жужу по-прежнему беззаботно смотрел на солнечные зигзаги. Может, он теперь и не помнил, кто его сделал. Гриша же… он-то все равно помнил — про все, что случилось тогда. И по-прежнему не смотрел при встречах на Вялого. Жаль его было и стыдно встречаться глазами…
        А однажды вечером, когда шли, оставляя к югу большой остров Гаити (тот, где правил полвека назад черный император Дессалин), Гриша услышал песню. Пели, как всегда, на баке. Гриша теперь не ходил по вечерам на бак, и сейчас он устроился с Павлушкой на тюфяке у фальшборта, но песня-то была слышна везде — не только на бриге, а, наверно, на милю вокруг:
        Ой да ты кали-и-инушка…
        Что ты нынче рано цветешь…
        Гриша не поверил себе: пел Семен Вялый! Как он мог петь перед теми, кто сделал с ним такое? Как он вообще мог петь, после того, что было? Гриша не понимал… А может, как раз в том и дело, что не понимал? Может, на самом-то деле ничего страшного не случилось? Надо все передумать заново и… забыть? Но думать заново не хотелось. Не о том были главные мысли. Главное — это Павлушка. «Пресвятая Богородица, помоги ему и мне. Нам вместе…»
        И сейчас, над уснувшим Павлушкой, Гриша провел пальцами по его волосам и пошел наружу. Царапало беспокойство: на палубе остался деревянный мусор, надо убрать, а то — непорядок…
        В тесном коридорчике кормовой надстройки все двери были закреплены открытыми — от духоты. И теперь Гриша услышал голоса — капитана, доктора и мичмана Сезарова. На судне слова вообще-то всегда разносились звучно — как внутри большущей гитары, — а теперь казались особенно громкими. Может быть, потому, что… про него, про Гришу? Наверняка собеседники думали, что Гриша с Павлушкой где-нибудь на марсе или на палубе, чего им сидеть в тесной клетушке! И не приглушали разговора.
        Говорил доктор:
        — …Но Николай Константинович, он же вовсе не трус. Тот случай во время шквала говорит о многом. И в урагане он держался не хуже взрослых. К тому же и не ленив, помогает матросам как может…
        — Петр Афанасьевич, вы правы. Но я не ожидал встретить в мальчике этакой… склонности к меланхолии, что ли… Большинство мальчишек… я помню себя… были бы счастливы без оглядки отправиться через океан, к незнакомым землям. А мой… подопечный… он словно все время оглядывается назад…
        — В первом плавании тоскуют порой и взрослые мужчины, — заметил мичман Сезаров.
        — Разумеется, — досадливо согласился Гарцунов. — Сам печалился о доме… Но не настолько же, чтобы заявить о нежелании стать моряком!
        — На Гришу повлиял тот случай с этим… с Вялым, — напомнил доктор. — Видимо, он поломал взгляд мальчика на морскую романтику…
        Досада капитана, кажется, усилилась:
        — Вот я и говорю! Откуда у мальчишки такая впечатлительность? Ведь не девица же из модного пансиона… К тому же, я полагал, что, будучи корнями… так сказать, из народных слоев, мой воспитанник не станет демонстрировать излишне тонкую натуру, а наоборот…
        — Дело, скорее, не в тонкости, а в некой самолюбивости натуры, — заметил мичман. — Вы, Николай Константинович, как-то упоминали, что в роду у мальчика лихие кучера и ямщики. Это особая порода людей. В Сибири никогда не было крепостных…
        — К тому же, — добавил доктор, — половина крови в нем — сибирского коренного народа. Конечно, мальчик воспитан совершенно в рамках русских понятий, но… видимо, порой напоминает о себе прапрадед, командир татарской конной тысячи…
        — Какой еще… тысячи? — слабо изумился Гарцунов.
        — А он вам не говорил? — усмехнулся доктор.
        — Ни словечка…
        — Он сообщил об этом гардемарину, чтобы обосновать свое право на дворянство… когда речь пошла о дуэли… Митя недавно проговорился мне…
        — Дуэлей еще не хватало… — обессиленно сказал Гарцунов.
        — Да не волнуйтесь, Николай Константинович, это минутная мальчишечья ссора…
        «Трепло длинноязыкое!» — подумал Гриша о новоиспеченном мичмане. Но мысль эта проскочила мельком — то, что говорилось дальше, было не в пример важнее…
        Да, Гриша с малых лет знал, что подслушивать гадко, нечестно, грешно. Однако не раз уже случалось, что подслушивал — когда оказывался случайно рядом с теми, кто вел тревожный и касающийся его, Гриши, разговор. А теперь — тем более! Потому что капитан сказал, будто плаксиво поморщившись:
        — Не думал, что будут в эти дни у меня опасения, кроме боязни встретить суда противника. Впрочем, от них-то уйдем, пользуясь быстротою брига, а куда уйдешь от сложностей с мальчишками? С ними мы еще хлебнем всяких бед. В частности, с этим нашим найденышем. Он и Григорий теперь будто приклеенные друг к другу, не оторвешь. Представляю, сколько будет… душевных драм, когда придет час отдавать юного туземца в приют…
        Вот здесь бы Грише и сделать то, о чем думал уже не раз, — ворваться в каюту, встать навытяжку, вскинуть голову и сказать звенящим от отчаянности голосом: «Николай Константинович!.. Господин капитан… Христом Богом молю, сделайте, как я прошу! Ну, пожалуйста!.. Не говорите сразу „нет“, просьба же совсем небольшая!.. Пожалейте нас и ответьте „да“!..»
        Не ворвался, не сказал. А через секунду в каюте кто-то сделал шаг к двери, и Гришу будто выдуло из коридора.
        Через полчаса, сидя с Павлушкой на марсовой площадке и рассеянно отзываясь на его не всегда понятные вопросы, Гриша терзался: «Трус!.. Ну, чего испугался? Все равно ведь придется! А может быть, сейчас все было бы уже решено…» И сам же отвечал: «Да не трус я… Разве я за себя боюсь? Просто чую, что еще не время. Надо ждать… до самого упора…»
        Павлушка лопотал что-то беззаботно. Однако Гриша знал, что и в нем живет та же тревога…
        2
        …Еще «картинка». Теперь из более позднего времени — когда уже были в Гаване. Что поделаешь, если в волшебном фонаре Гришиной памяти картинки эти листались не по порядку?…
        Не каждый знает, что уже в ту пору на Кубе была железная дорога. Еще меньшему кругу людей известно, что она, построенная в 1837 году, — одна из самых старых на планете, третья по счету — после Англии и Северных Штатов. Кому и зачем понадобилась эта чугунная колея в двадцать верст, между Гаваной и местечком Бехукаль, трудно сказать, если ты не историк. Может, чтобы возить с плантаций в порт сахарный тростник? Так или иначе, мальчишки кубинской столицы — и дети рыбачьей голытьбы и черных невольников, и сынки вполне респектабельных граждан — были одинаково уверены, что дорога со свистящим, похожим на чугунную печку паровозом — очень полезна для жизни. Прежде всего, чтобы подкладывать под колеса и плющить мелкие монеты — из них получались прекрасные грузила для многокрючковых переметов, которыми при свете вечерних костров прямо с камней городской набережной ловили кальмаров…
        Надо ли говорить, что места вблизи от рельсового пути (по крайней мере, недалеко от города) были хорошо изучены ребячьим народом!
        Тринадцатого июля (по здешнему исчислению) тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года двенадцатилетний Франсиско Мануэль Санчес (а попросту — Пако), сын владельца книготорговой лавки, и десятилетняя Росита Линда — удивительно черная и удивительно красивая девочка — взяли сизалевые корзинки с едой и двинулись к вокзалу. Внутрь вокзала и на перрон они, конечно, не пошли, а параллельной улицей выбрались к рельсовой линии и двинулись вдоль нее на юг. Город скоро кончился, начались заросли — кусты и деревья с лианами. Рельсы бежали то по заросшим агавами насыпям, то ныряли в пробитый среди джунглей туннель. Топать по горячим от солнца шпалам было приятно и немного щекотно — смолистое дерево прилипало к босым ступням.
        Пако дотянулся до высокой ветки, сорвал с нее крупный, похожий на красный колпачок, цветок и аккуратно вставил его в крупные смоляные кудри Роситы Линды. Она приняла подарок как должное, лишь чуть-чуть улыбнулась…
        Они прошли около двух миль. Заросли вокруг стали гуще, в них где-то журчал ручей. Впереди показался сложенный из каменных глыб мостик. Не доходя до мостика, Пако и Росита Линда сбежали вниз по насыпи, окунулись по макушку в цветущий кустарник, отыскали в нем еле заметную тропку, и она привела их под арку моста.
        Здесь их ждали Грегорьо и Паулито.
        Недавно они приплыли в Гавану на маленьком бриге из страны с названием «Руссиа», о которой Пако ничего раньше не слыхал. Причем Грегорьо был из той самой Руссии, а маленький Паулито — тоже с далекого, но известного острова Гваделупа (к которому у Пако Санчеса имелся свой интерес).
        Многое в жизни у Грегорьо и Паулито запуталось, и они признались в этом сыну квартирного хозяина и дочке его служанки.
        Почему признались? Потому что больше было некому, а накопилось на душе столько всего, что держать уже в себе было невозможно.
        Как признались, на каком языке? А кто его знает! На смеси жестов и отдельных слов из испанского и французского языков. Паулито, к тому же, говорил еще на негритянском наречии, которое было в ходу на Антильских островах, и это наречие понимала Росита Линда…
        А кроме того, Павлушка научился уже кое-что понимать по-русски (откроем еще одну воткнувшуюся сюда в беспорядке «картинку»).
        На бриге, когда шли от Гваделупы в Гавану, Гриша не раз брал у доктора пухлую книгу: «Иллюстрированный энциклопедическiй словарь по вопросамъ исторiи, географiи, естествознанiя и словесности». Там были объяснения множеству слов, а главное — тысячи мелких картинок-гравюр — с портретами, животными, кораблями, растениями, разными дворцами и храмами. Можно было подолгу разглядывать и называть. Чтобы Павлушка запоминал слова.
        Он, Павлушка-то, вовсе не был дикарем, ни в каком смысле. Оказывается, когда жил у родственников (они потом куда-то подевались) в городе Бас-Тер, то ходил там даже в школу. Почти полгода. Знал и умел складывать французские буквы. И даже соображал, что такое глобус — не удивился, когда доктор показал маленький синий шар на подставке…
        Однажды Гриша, сидя на койке, начал читать вслух «Конька-горбунка». Просто так — вспомнилось и захотелось услышать знакомые строчки. Увлекся и читал несколько минут. А когда спохватился и перестал, Павлушка подергал его за рукав:
        — Г’ри-ша… ищо…
        — Ты же все равно не понимаешь!
        — Ищо… пожалю-ста…
        Гриша стал читать дальше. Поглядывал на Павлушку. Тот слушал, приоткрыв рот, и тихонько кивал, как бы отмечая ударения… Может, его завораживал стихотворный ритм? Или стихи эти казались какими-то длинными заклинаниями? А может, улавливал знакомые слова и тихо радовался этому…
        А потом, когда Гриша замолчал, Павлушка опять взял его за рукав, прислонился щекой к плечу.
        — Г’ри-ша…
        — Что? — сказал тот, ощутив новый укол тревоги.
        — Мы… ищо лонгтемп… долго будем энсембль… вместе?
        Вот завыть бы прямо здесь, уткнувшись в подушку рядом с кнопом Жужу…
        — Лонгтемп… — сипло сказал Гриша.
        — Тужур?… Все-гда?
        — Ту-жур… — выговорил Гриша. А что он мог еще сказать? А сказав так, будто дал обещание.
        Но одно дело дать, а как выполнить?… Снова несколько раз собирался пойти к капитану, но Гарцунов был то занят, то не в духе, то отдыхал. А обратиться с этим при всех, в кают-компании, Гриша считал невозможным. Да и не бывал теперь Гриша в кают-компании. Завтрак, обед и ужин им с Павлушкой вестовой Егор Плюхин приносил в каюту. Потому что, когда с офицерами обедает воспитанник командира, это одно, а если еще и кудлатый приемыш с негритянского острова — это нарушение этикета. И куда его было девать, этого нежданно свалившегося на голову пассажира? Отправлять к матросам? Но как-то неловко — одного-то. Да и не пошел бы он без Гриши…
        Уже после Гриша понимал, что правильнее всего было бы поговорить о своих мыслях и планах с доктором. Но там, на бриге, казалось, что, если он обратится к Петру Афанасьевичу раньше, чем к Гарцунову, это будет нарушением корабельных правил. Разве можно так — в обход командира? Капитан, узнав про это, конечно же, разгневается, и тогда уже не останется надежды…
        А пока надежда все-таки была. Потому Гриша и тянул с разговором, чтобы не потерять ее окончательно. Ведь, если услышишь решительное «нет», как тогда жить? И ему, и Павлушке…
        С этими надеждами, с неисчезающей тревогой и появился сибирский мальчик Гриша Булатов в бесконечно далекой от Турени Гаване.
        Картинки. Продолжение
        1
        В гавани было немало судов. Из разных стран. В том числе корвет под военным флагом Соединенного королевства. Но воевать в территориальных водах нейтрального государства враждующим кораблям запрещали международные законы. Поэтому англичане могли сколько угодно скрипеть зубами, глядя, как бриг под андреевским флагом входит на рейд.
        «Артемида» салютовала крепости эль Морро двенадцатью выстрелами. Крепость охотно ответила тем же. Офицеры стали съезжать на берег. После тесных каюток хотелось хоть немного пожить в просторных номерах хорошего отеля и хлебнуть береговой жизни.
        Матросам и унтер-офицерам этого тоже хотелось. Конечно, отели были им не по карману, но, получив от начальства положенную сумму испанских песо, моряки предвкушали добрую выпивку в портовых тавернах и знакомство с прелестными мулатками, о которых были наслышаны немало… Так потом они и развлекались: разбившись на три смены и поочередно съезжая на берег.
        Заботы о мальчишках взял на себя доктор. Он не поехал с ними в отель, а тут же, на берегу, познакомился с весьма образованным на вид книготорговцем и снял у него комнаты в доме неподалеку от разрушенного замка (тот пострадал во время давних стычек с англичанами).
        И замок (вроде того, что в романе Уолтера Скотта «Иванхое»), и город с белыми узорчатыми домами, пальмами и фонтанами, и крепости на берегах, и лавки с множеством фруктов, и веселый народ с веерами и гитарами — все это было чудесно. Было бы… если бы не постоянная заноза внутри.
        Одноэтажный дом книготорговца Санчеса был, конечно, не таким роскошным, как особняки в центре, но — просторным, удобным, тихим. Стали обустраиваться, доктор по дороге на квартиру купил для мальчишек новую одежду…
        А капитану Гарцунову и старшему офицеру Стужину было не до развлечений. Им предстоял визит в резиденцию испанского губернатора — для вручения документов, обсуждения множества вопросов и встречи с представителем Российско-Американской компании.
        «И наверно, будет о Павлушке узнавать: куда его пристроить?» — подумал Гриша и отчаянно пожалел, что до сих пор оттягивал разговор, а теперь поздно — Гарцунов и Стужин в парадных мундирах прямо с пристани уехали во дворец.
        «Но, наверно, не сразу они там заговорят о Павлушке, — успокаивал себя Гриша. — Для начала у них есть дела поважнее. А вечером я обязательно…»
        Дело в том, что капитан просил всех собраться вечером у него в гостинице. Возможно, приглашение не распространялось на Гришу и тем более на Павлушку, но Гриша решил, что они как-нибудь проберутся. Выражаясь по-лямински — «напротырку». В нем крепла смешанная с отчаянием решимость.
        2
        Но все произошло не вечером, а раньше…
        Днем, когда доктор и с ним два мальчика — в белых башмаках и брюках, в блузах с черными лентами у ворота и с такими же лентами на широких шляпах — гуляли по центральной улице Прадо, которая упиралась в набережную, они увидели шагающих навстречу капитана Гарцунова и лейтенанта Стужина. Видимо, те торопились к пристани, от которой наемные шлюпки развозили моряков на корабли.
        — О… — коротко и слегка неловко сказал Гарцунов. — Удачная встреча… Гриша… я думаю, есть смысл побеседовать о наших делах, поскольку вечером это будет сложнее… Сейчас открылись обстоятельства…
        «Вот оно!» — толкнулось в Грише. Он (воспитанный мальчик в белом костюме и шляпе) наклонил голову:
        — Да, Николай Константинович…
        — Петр Афанасьевич, Александр Гаврилович, вы позволите нам с Гришей немного побыть в отдельности? Для обсуждения некоторых… семейных вопросов?
        — С вашего позволения, я прямо сейчас отправлюсь на бриг, — сказал Стужин. — Масса дел… — Он откозырял.
        Доктор понимающе улыбнулся и повел Павлушку к недалекой торговой лавке с мороженым и всякими напитками. Павлушка перепуганно оглянулся на Гришу: «А ты?» Доктор сказал ему что-то ласковое: мол, мы будем неподалеку.
        — Сядем, — пригласил Гарцунов Гришу. Они сели на длинную скамью напротив бронзового льва, который возвышался на камне посреди аллеи. На льве сидел почти голый коричневый мальчишка и махал деревянной разноцветной вертушкой. «Счастливый…» — подумал Гриша.
        — Вот что… голубчик Григорий, — скованно сказал Николай Константинович. — Давай по порядку. Сегодня открылись инструкции, которым я, как командир военного судна, должен следовать неукоснительно. Там сказано, что, если к моменту нашего прихода в Гавану не будет известий об окончании войны, нам не следует возвращаться в Россию, а надо продолжить путь. Известий таких нет, есть иное — в сообщениях, только полученных здесь из Штатов. Союзники… то есть англичане и французы… не успокаиваются, и мира впереди пока не видно. «Артемида» — крайне малая помощь нашему флоту на Балтике и Черном море, а в водах Российско-Американской компании, у Камчатки и Аляски, бриг может быть полезен — для охраны компанейских судов и поселений в случае вражеского нападения… Нам надлежит в ближайшие дни отправиться туда… С заходом в Рио, затем мимо мыса Горн и через Тихий океан…
        — И… мне? — полушепотом спросил Гриша.
        Он был уже настроен на дорогу домой, а новое дальнее плавание… И что станет с Павлушкой?
        Гарцунов потер бритый подбородок, сказал, глядя в сторону:
        — Тебе, Гриша, — нет… Я не имею права брать ребенка в почти кругосветный рейс, который закончится неведомо когда… И зачем? Ты же решил, что выберешь другую… не морскую службу, не так ли? В этом случае для чего тебе столь длительный опыт плаваний?… Но если бы даже ты сказал сейчас, что переменил планы и хочешь в Корпус, я все равно тебя не взял бы. Военные условия… В любом случае тебе надобно вернуться домой, поступить в гимназию, старательно учиться, а после, когда я вернусь, мы снова сможем заговорить о Корпусе. Туда не обязательно поступать в двенадцать лет, позволяется и позже…
        Это все были просто слова. Чтобы как-то придать расставанию благопристойный вид. Да Гриша сейчас и не думал ни про путь на Камчатку, ни про Корпус…
        — А как же я вернусь домой… Николай Константинович?
        — Доктор отсюда отправляется в Россию, его оговоренный с академией вояж закончился. Поедете вместе. Вы ведь друзья…
        Тогда наконец Гриша сказал с обмиранием:
        — Николай Константинович, а Павлушка? То есть Поль?…
        Гарцунов положил на колени парадную треуголку и стал смотреть перед собой.
        — Ну что Поль… Есть определенные трудности, но полагаю, что удастся его пристроить в приюте при обители святого Франциска. Без крова не останется…
        И тогда (вот — еще одна картинка из волшебного фонаря памяти!) наконец Гриша сказал то, что рвалось из него давно. Он встал перед Гарцуновым прямо, как в строю, снял шляпу, надел опять, снова снял и прижал к груди. Солнечные искры на галунах капитанской треуголки расплылись в набежавших слезах.
        — Николай Константинович… господин капитан… второго ранга… Пожалуйста… Христом Богом молю… ну, пожалуйста-пожалуйста! Не отдавайте Поля в приют!
        Капитан как-то обмяк в плечах (опустились густые эполеты) и, подняв подбородок, непонятно смотрел на Гришу.
        — Но… подожди… «Не отдавайте»… А куда его? Не на Камчатку же!
        — Зачем на Камчатку! Со мной! В Турень! Мы же… как брат и брат… Как он будет без меня? — («И я без него…» — пронеслось в голове окончание фразы.)
        — Гриша, подожди… Да кому он там нужен?
        — Как кому?! Мне!!
        — Это… ну, допустим… Ты, однако, слишком просто, по-детски смотришь на эти вещи. Я командир военного судна, и есть определенные правила. Поль… он ведь не просто маленький мальчик, он подданный Французского государства. По законам войны он — гражданский пленный. По этим же законам я обязан или держать его на бриге (а это невозможно), или передать властям нейтрального государства — в данном случае испанской провинции Куба… Извини, Гриша, но я… казенный человек и подчиняюсь законам… — Гарцунов встал.
        Да, Гарцунов встал. И окликнул доктора:
        — Петр Афанасьевич! Я оставляю Гришу вашему попечению! Он… слегка расстроен, но, может быть, вы успокоите его. И объясните, что не все в моих силах…
        Он легонько подтолкнул Гришу к доктору и Павлушке, а сам, чуть сутулясь и надевая треуголку, пошел прочь.
        «Ты не просто казенный… ты гадкий, злой, подлый!» — думал Гриша ему вслед. А потом не сдержался, выдал сквозь зубы:
        — Сволочь… Живодер…
        — Гришенька, да что с тобой! — ахнул оказавшийся рядом доктор.
        А что с ним? Все выплеснулось…
        Гриша уже не сдерживал слез. Если бы не Павлушка, он завыл бы в голос. Но малыш вцепился в его рукав, смотрел отчаянно и, видимо, тоже готов был зарыдать.
        — Г’ри-ша!
        Доктор кликнул извозчика. Молодой мулат в ярко-полосатых штанах и такой же рубахе с белым галстуком сочувственно смотрел на плачущего (и еще одного «почти плачущего») мальчика. Не удивлялся. Мало ли что могло произойти между почтенным дядюшкой и двумя племянниками, жизнь — штука сложная… Он подсадил Поля на подножку высокой лаковой коляски. В коляску была впряжена коричневая лошадка в широкой шляпе с дырками для ушей. В другое время — поглядеть бы и посмеяться, но сейчас какой смех… Павлушка вцепился в Гришин локоть и так, молча, просидел всю дорогу. Только смотрел сбоку отчаянными глазами.
        Доктор, конечно, начал расспрашивать, и Гриша, всхлипывая, рассказал все.
        — Чего-то подобного следовало ожидать, — произнес доктор, глядя мимо кучера, на лошадиную шляпу… — А почему же ты, голубчик, не сказал про все это мне заранее? Я думал, ты со мной откровенен…
        — Я… не знаю… Нет, знаю! Он же командир, и я… трусил… — Гриша ударил себя кулаками по коленям. — Я трус! Я… все время чего-то боюсь! И вот добоялся… Петр Афанасьевич! А может быть, вы сумеете его уговорить? — Новая надежда вспыхнула, как кулибинский фонарь!
        Но доктор сказал нерешительно:
        — Подожди, мальчик… А с чего ты взял, что твои… опекуны, семья Максаровых, захотели бы принять еще одного… сироту? Как снег на голову… К тому же неизвестно, какого роду-племени. Он даже не знает языка…
        — Да он уже многое знает! Он научится!
        — Подожди, подожди… Оставь слезы и давай начистоту. Ты должен понимать кое-какие житейские вещи… Ты ведь Булатов, а не Максаров, не так ли?
        — Да. Ну и что? — удивился Гриша.
        — Максаровы тебя, конечно, любят, считают родным, и Платон Филиппович… правильно я его называю? Платон Филиппович полагал своей обязанностью обеспечить твою будущую жизнь. Ну вот, и появилась такая возможность: Морской корпус, офицерство, даже дворянство. Блестящие перспективы и… можно отцу семейства скинуть с плеч заботы о приемном мальчике. И вдруг — мальчик является снова. Ну ладно, не получилось с Корпусом, всякие тут причины… Но вместо одного мальчишки возникают в доме два — и вдвое больше забот, новые хлопоты. Каково Платону Филиппычу?
        — Да не прокормит, что ли? У него денег куры не клюют, — искренне сказал Гриша. И спохватился: — Да вы не думайте, что я хочу быть нахлебником! Не получится с гимназией — научусь ремеслу. Или в ямщики… В Ямской слободе, на конюшнях, всегда есть работа для ребят. И Павлушка научится. У него и сейчас уже вон какие ловкие пальцы!
        — Так-то оно так… Но ты, Гриша, смотришь на все со своей, детской колокольни. И всех сложностей не видишь…
        Гришу вдруг словно толкнули холодной ладонью в лоб. Он понял. Взрослые люди придумали свой мир, в котором детским горестям нет места. Для взрослых эти горести — случайные слезинки, которые мальчик вытрет со щек и забудет через пять минут. Ну, подумаешь, привязались друг к дружке! Как привязались, так и отвяжутся! Погрустят и перестанут. На свете столько важных дел! Надо воевать, охранять Камчатку, торговать кожами, чугуном, сахарным тростником, пароходами; выбирать женихов для дочерей, выпускать газеты, покупать и продавать акции, свергать и возводить императоров, рыть каналы и строить железные дороги, пороть провинившихся матросов и невольников, рубить головы повстанцам… А тут какой-то Гриша Булатов и какой-то бесприютный Поль, у которого даже неизвестна фамилия… Путаются под ногами…
        Ясно стало, что даже такой добрый человек, как доктор, ничем не поможет Грише и Павлушке. Потому что он живет по взрослым законам.
        Гриша больше ничего не говорил. Они приехали к дому книготорговца Санчеса, Гриша пошел в комнату (белую, прохладную, с желтыми непонятными гравюрами на стенах), лег лицом на пестрое покрывало высокой кровати, даже башмаки не снял. Павлушка придвинул старинный резной стул и сел рядом. Трогать Гришу за плечо или локоть он не смел, чуял его тоску.
        — Г’ри-ша…
        «А я ведь даже умереть не могу, — подумал Гриша, хотя умереть от такой тоски было бы в самый раз. — Потому что с ним тогда будет что?»
        — Павлушка… — И Гриша стал ему рассказывать про все. Где-то русскими словами, где-то французскими, где-то просто движениями рук, но понятно. Главное — понятно: «Нас хотят разлучить. Тебя — в здешний монастырь („монастэр“), меня — в Россию…»
        Наверно, это было жестоко — объяснять малышу такое. Но ведь и держать его в неизвестности — тоже. Павлушка же видел, как что-то рушится в их жизни…
        А может быть, вдвоем они что-то придумают?
        Господи, но что?…
        Семилетний мальчик Поль, сын английского беглого солдата и служанки из города Бас-Тер, полуфранцуженки, полунегритянки (все это выяснилось позже, после всех невзгод), видимо, и правда хранил в себе каплю крови доблестного полковника Луи Дельгре. В этот горький момент он не ударился в слезы. Он закусил губу, посидел, подошел к двери и позвал:
        — Росита Линда!
        Оказалось потом, что в тот день он уже успел перекинуться словами с черной девочкой Роситой Линдой, и стало им ясно, что они как-то понимают друг друга: негритянские наречия Гваделупы и Кубы были одних корней.
        — Росита Линда… — Поль показал на лежащего вниз лицом Гришу и что-то добавил.
        А что могла сделать Росита Линда?
        — Пако! — громко сказала она.
        И пришел Франсиско Мануэль Санчес.
        Казалось бы, любому жителю Кубы надлежало быть темноволосым и смуглым — от вечного солнца и примесей индейской и негритянской кровей. Пако же был белобрыс и белокож, будто в пику своей подружке. Вроде многих городищенских или ляминских парнишек. Этим он сразу показался симпатичным Грише, хотя до той минуты они виделись мельком. А сейчас…
        А что он мог сделать сейчас?
        Оказалось, что мог…
        Потому-то и шагали они с Роситой Линдой к каменному мосту с рельсами, ведущими от Гаваны к Бехукалю. (Это — возвращение к старой картинке.)
        3
        А перед тем случилось вот что.
        Мальчик Пако Санчес посмотрел на Роситу Линду, на Поля, на замершего поверх покрывала Гришу и сел на край кровати. Положил руку ему на спину. Сказал вполголоса:
        — Амиго…
        «Амиго» — по-испански друг. «Ами» — по-французски. Почти так же — по-португальски (помните остров Флореш?). Возможно, и на других языках похоже. Не требует перевода. Многое другое перевода требовало, но жизнь доказывает, что ребята умеют договориться, если надо помочь друг другу…
        Правда, многие разумно мыслящие взрослые (бывает даже, что и читатели) утверждают, будто такого в жизни не случается. С какой стати одни мальчишки и девчонки будут ломать головы, рисковать, тратить силы, чтобы помочь другим — совсем незнакомым? Посмотрите вокруг!..
        Посмотрели. Покивали. Может быть, даже согласились… Но сейчас мы смотрим не «вокруг», а в книгу. Там другие годы. И есть немало свидетельств, что были времена, когда между ребятами, до той минуты не знавшими друг друга, вдруг возникала невидимая, но крепкая связь. Особенно если кто-то из них попадал в беду. Потому что в каждом человеке, пока он не вырос, есть инстинкт содружества. И порою он сильнее — и понятнее! — других чувств. Бывало, что барабанщики враждующих армий вытаскивали из-под пуль и перевязывали друг друга. Мальчишки и девчонки ощетиненного злобой племени отпускали на волю маленьких заложников. Девочка, получившая в подарок небывало дорогую куклу, отдавала ее соседке-нищенке. Незнакомый мальчишка-рыбак менял курс своей лодки, чтобы помочь другому мальчишке отыскать неведомый остров…
        Скажете, такое случалось только в сказках? Но автор знает, что — не только. Это во-первых… А во-вторых, обратите внимание: в подзаголовке повести так и написано: «Сказка…» (это на всякий случай)…
        Короче говоря, через час-полтора Пако и Росита Линда уже разобрались, что к чему. Росита Линда требовательно смотрела на Пако.
        — Кларо… — сказал тот, что означало: «Дело ясное…» Затем наморщил под белобрысыми прядками лоб, почесал ноздрю и произнес еще несколько испанских слов. Они, судя по всему, означали: «Надо думать, что делать дальше…» Но, похоже, что он все придумал сразу, а говорил так, чтобы окрасить свое решение некоторой солидностью…
        Доктор не заходил к ребятам. Похоже, что ему было не до мальчишек. Он вместе с хозяином книжной лавки Диего Гарсия Санчесом разбирал гравюры кубинских мастеров, среди которых были старые и удивительно интересные вещи. Петр Афанасьевич («сеньор Педро») купил несколько работ не торгуясь, чем сразу заслужил у сеньора Санчеса глубокое уважение. Затем доктор попросил служанку сеньора Санчеса тетушку Исабель, мать Роситы Линды, присмотреть за мальчиками, покормить их ужином, а сам отправился в отель на встречу с офицерами и представителем РАКа.
        Гриша и Павлушка ужинать не стали. Измученные переживаниями, они уснули на одной постели, облапив друг друга и уткнувшсь рядом носами в громадную, как перина, разноцветную подушку.
        А Пако велел Росите Линде найти заранее плоскую «каха» с лямками (вроде плетеного ранца) для мальчишкиных вещей и две «калабаса», то есть тыквенные фляжки…
        Проснулись поздно. Во время завтрака молчали. Потом Гриша — последний раз — встал перед доктором и посмотрел в глаза. С прямым и жестким вопросом. Есть какая-то надежда, или люди, от которых зависит их с Павлушкой судьба, не изменили решения? Доктор посмотрел поверх Гришиной головы и развел руками…
        После доктор объяснял, что жест его не означал, будто положение безнадежно. Он, мол, хотел только дать понять, что ничего еще не ясно, следует подождать, потерпеть, поскольку такие вопросы не решаются в один присест. Но Гриша понял по-своему. И Павлушка. И Пако, который наблюдал издалека. И он опять сказал:
        — Кларо.
        Доктор спросил, не хотят дети погулять, осмотреть старинную крепость ла Кабанья и посетить магазины с весьма любопытными антильскими сувенирами. Гриша ответил, что не хочет.
        — Извините, Петр Афанасьевич, я устал. Посижу дома. И Павлушка со мной…
        Доктор покачал головой и ушел. То ли в магазины, то ли еще куда-то, неясно. Ясно только, что себе на беду…
        Как он потом метался по Гаване, как старался выбить какие-то объяснения у Пако и Роситы Линды (те с честным недоумением на лицах пожимали плечами), как объяснялся с капитаном Гарцуновым, никто не знает. «Волшебный фонарь» не сохранил этих картинок.
        Единственный след, который оставили беглецы — письмо. В нем Гриша Булатов писал доктору и капитану, что они с Полем уходят из Гаваны. И что вернутся не раньше, чем бриг «Артемида» и Петр Афанасьевич покинут Кубу. А вернувшись, устроятся помощниками к рыбакам или чистильщиками сапог. Или еще кем-нибудь. Не пропадут они здесь, среди вечного лета. (Гриша так и написал — «среди вечного лета».) Много ли им надо? Построят на берегу среди скал какую-нибудь хибару. Здесь много таких жителей — и больших, и маленьких. Нищих, но свободных. Зато никто их с Павлушкой не разлучит, не растащит по разным краям планеты (Опять же это его, Гришино, выражение — «по разным краям планеты»), потому что они поклялись быть вместе. И потому, что большой Гриша не имеет права оставить маленького Поля, у которого больше никого нет на свете. («Его и так предавали много раз».)
        Еще Гриша писал: «Не считайте, что я совсем безголовый и не думаю, что будет дальше. Я думаю…»
        Он сообщал, что в скором времени напишет письмо в Россию, Максаровым, и сообщит, что же с ним случилось. Письмо, конечно, будет идти очень долго, на разных кораблях, но доберется же когда-нибудь до Турени. И пусть Платон Филиппович и Полина Федоровна решают: нужен ли им Гриша Булатов вместе с названым братишкой, или нет. Если нужен, они заработают денег и вернутся домой…
        Еще Гриша хотел попросить прощения у доктора и Николая Константиновича за то, что доставляет им хлопоты и беспокойства, и объяснить, что у него просто нет больше никакого выхода. Но Пако нетерпеливо танцевал рядом: доктор мог вернуться в любую минуту. Гриша закончил фразу и поставил подпись: «Григорiй Булатовъ» — гусиным пером, коричневыми чернилами на обороте гравюры, которую для этой цели позаимствовал из отцовских запасов Пако. (Гравюра тонкой работы изображала высадку великого Кристобаля Колона на Кубу, и папаша Санчес потом болезненно мычал и хватался за голову, пытаясь одновременно отвесить подзатыльник любимому наследнику. Пако же клятвенно утверждал, что ничего не знает и что гравюру для письма этот «мучачо русо» утянул с полки без спросу. Кстати, почему Гриша не воспользовался для письма листком из тетради, непонятно. Может быть, там уже не осталось чистых… Доктор выкупил у сеньора Санчеса гравюру с Гришиными строчками за двойную цену, и тот утешился.)
        Под мостом было неплохо, уютно даже. Слегка влажно, зато прохладно. Нашелся среди камней широкий уступ, туда натаскали сухой травы и листьев, сделали лежанку. Пако оставил друзьям увеличительное стекло, чтобы разжигать костер. На огне можно было испечь рыбу. Пако в ручье прямо руками поймал две рыбины. (Гриша и Павлушка потом тоже пытались, но не сумели.)
        Затем Пако и Росита Линда помахали друзьям руками (белой и удивительно черной), пообещали прийти завтра, посоветовали не скучать и скрылись.
        Гриша с Павлушкой и не скучали. То, что с ними произошло, было приключением, так и следовало к этому относиться. В конце концов, ясно же («кларо!»), что ничего плохого не случится. С голода не помрут, от холода — тоже. Друзья не бросят. Письмо, которое отправит Гриша, когда-нибудь дойдет до Турени. Капитан и доктор поищут их — и перестанут. У взрослых свои дела. Может быть, станет искать здешняя полиция? Гриша попытался выяснить это у Пако, и тот сказал «Хы…»: мальчишек, которые неизвестно чьи, в Гаване столько, что ищи хоть до конца света («эль финаль дель мундо»)…
        Они разожгли костер, испекли рыбу (не от голода, а ради интереса, потому что еды в плетеном коробе и так хватало). Искупались в ручье — теплом, со щекочущими струйками подводных пузырьков. Вернулись в свое убежище под мост. Здесь произошло то, что Гриша долго вспоминал со стыдом (еще одна «картинка»). В каменной арке, на границе тени и яркого солнца, скользила блестящая черно-зеленая змея. Гриша по-девчоночьи завизжал. Змей он боялся пуще всего на свете. Прижал к щекам ладони и… если бы не Павлушка, то рванул за сто верст, в самую середину острова Куба. А Павлушка… Он согнулся, взял змею посередине и легко зашвырнул на другой берег ручья. Он, житель антильского мира, видимо, знал, что такие змеи безвредны, ничуть не испугался. Зато испугался за Гришу: не помрет ли тот от страха?
        — Г’ри-ша…
        Ужас постепенно откатывался, и вместо него в Гришу наливался стыд. Показать себя таким трусом! Павлушка теперь его в грош не будет ставить!
        А тот…
        — Г’ри-ша… не… бой-ся… — И чуть ли не плакал от того, что Гришу так потрясло это безобидное существо. Он был умница, Павлушка-то. Сразу сообразил, что мальчик из далеких краев не может знать здешней живности и что смеяться над этим бессовестно… Да и как вообще можно было бы смеяться над «Г’ри-шей», который лучше всех на этом свете! Его можно было только защищать и утешать. Павлушка и стал делать это. Поймал еще одну такую же змею, показал издалека, повертел в руках, отбросил. Потом он ловил ящериц — маленьких и больших. К ящерицам Гриша относился спокойнее. Одну из них он, скрутив себя, даже погладил мизинцем по плоской головке. И потом уже не вздрагивал, когда ящерки шуршали в камнях (а ночью — и рядом с постелью).
        Простучал, просвистел, прошумел вечерний поезд (ходили поезда два раза в сутки). Гриша и Павлушка отошли от моста в чащу, чтобы со стороны посмотреть на чудо с колесами. Паровоз испускал клубы пара, сверкал медью, двигал, как великанскими локтями, красными рычагами, тащил за собой вагончик с окошками и несколько открытых платформ. На платформах — большущие тюки и связки каких-то очень толстых стеблей. На тюках лежали и сидели полуголые негры в белых штанах и размочаленных шляпах. Белозубые и, кажется, не очень огорченные своей невольничьей долей. Один даже бренчал на чем-то вроде гитары…
        Потом почти сразу пришла темнота. Заранее разжечь костер не успели, а в темноте от стекла какая польза? Оказались во мраке (лишь кое-где горели светляки). Гриша боялся, что вместе с темнотой навалятся всякие страхи. Но их не было. Ну… почти не было. От того, что рядом, под принесенным из дома вместе с едой одеялом, свернулся калачиком и доверчиво дышал Павлушка. Несмотря на случай со змеей, он, конечно же, по-прежнему считал Гришу защитой от всех бед.
        Впрочем, теперь было ясно, что и сам гваделупский мальчик Поль — не такое уж боязливое и беспомощное существо. Маленький, но с характером и ничуть не плакса. Терпеливый. Может быть, даже терпеливее и смелее Гриши… С этой мыслью Гриша и уснул.
        Утром появились Пако и Росита Линда. Веселые и бодрые. Объяснили, что дома все в порядке. Ну, то есть как в порядке? Конечно, сеньор Педро волновался, махал письмом, расспрашивал Пако и Роситу Линду, но те отперлись, и доктор куда-то ушел. Причем, похоже, что успокоился… Все это Пако (с помощью Роситы Линды) объяснил почти понятно и беззаботно (Грише показалось даже, что слишком беззаботно). Потом они болтали, смеялись, завтракали — друзья принесли свежие лепешки, половину жареной курицы и бананы. Развели огонек, чтобы согреть в жестянке чай…
        Росита Линда сидела, подтянув коленки и смотрела в бесцветное пламя. Платьице у нее сбилось, открыв ноги. По ноге, от коленки к подолу, шел черный блестящий жук, почти неразличимый на девочкиной коже. Гриша смотрел на этого большого усача, убеждая себя, что интересует его именно жук, а не голая девчоночья нога, хотя на нее, такую черную, глядеть тоже было интересно.
        Гриша думал, как это глупо и несправедливо: Росита Линда — невольница. То есть рабыня. Если захотят, могут ее продать, а то и загубить до смерти!.. Ну, пока что ей такая участь не грозила, да и мать Роситы Линды, тетушка Исабель, вела себя в доме вдовца Санчеса не как робкая прислуга, а по-хозяйски. Шумно командовала, иногда покрикивала на хозяина, а юному Пако однажды влепила крепкого шлепка… Да, но что будет дальше? Женитьба белого сеньора на рабыне (да и на свободной, но черной девушке) была немыслима. Это не поймут, этого не простят… А Пако и Росита Линда давно уже поклялись друг другу стать мужем и женой, когда вырастут. Иное даже не обсуждалось. И, чтобы им не помешали, решено было — едва подрастут, бежать на остров Гваделупа, где пять лет назад отменили рабство. Их-то, Пако и Роситу Линду, этот остров ничем не пугал, до злобного духа Матубы им не было дела…
        Гриша и Павлушка уже знали об этих планах. И очень даже сочувствовали. Понятно же — здесь взрослые равнодушные люди хотели устроить еще одну разлуку для ребят, и надо было сопротивляться!
        …Кстати, у автора этой повести есть сведения (правда, не очень точные, «косвенные»), что план Пако и Роситы Линды удался и они жили в Пуэнт-а-Питре долго и счастливо, народив полдюжины ребятишек… А почему бы и нет? Ведь не обязательно же всякая история о ранней любви должна кончаться, как у Ромео с Джульеттой. Бывают счастливые исключения…
        Пако предложил искупаться. Гриша заволновался (внутри, конечно). Подумал: а будет ли купаться с ними Росита Линда? Если будет, то не в платье же, конечно… И не то чтобы его одолевало какое-то запретное любопытство, а просто было интересно: она вся такая черная или все же есть места посветлее. Застыдившись самого себя, он стал казаться очень беззаботным… и зря старался. Росита Линда купаться отказалась, пошла наводить порядок в логове бестолковых мальчишек (ла мадригуэра дель мучачос торпес). Стали бултыхаться втроем…
        Наконец Пако и Росита Линда ушли, пообещав навестить беглецов завтра. А если случится что-то важное, то и раньше…
        4
        Видимо, ничего важного не случилось, поскольку в тот день друзья не появились. Гриша старался не беспокоиться (чего волноваться — ведь жизнь шла, как задумано). А Павлушка — тот и вообще был как беззаботная пичуга. «Г’ри-ша» рядом, солнце светит, никто не грозит пленом и разлукой… К тому же он нашел занятие: приносил из чащи толстые сухие ветки, ломал их на кусочки и вырезал из этих кругляшек разные фигурки: головастых человечков, зверьков непонятной породы — смешных и добродушных, птичек со сложенными крыльями и даже головки длинных, полураспустившихся цветов.
        — Г’ри-ша… Смо-три…
        — Молодец, — вздыхал Гриша. Павлушка и в самом деле был молодец…
        И опять пришла ночь. Еще более темная, чем накануне, без светляков. И душная. А потом грянула гроза.
        Ну, надо знать, что такое тропические грозы. Гриша, хотя и хлебнувший урагана, все равно корчился от страха. Даже сквозь лавину ливня видно было из-под моста, как рубят пространство многожильные синие молнии. А грохот стоял такой, будто рушится… нет, не только этот мост, а все мосты на свете…
        Они сидели, закутавшись в лоскутное одеяло, и казалось, что Павлушка старается не просто прилепиться к Грише, а как бы слиться с ним воедино — и тогда будет не страшно. Ведь если Гриша и боится безобидных «серпент» (потому что не знает), то больше-то ничего не боится. Вон как старается прикрыть его, Поля, всем телом от чудовищного грохота проснувшегося Матубы…
        Надо было как-то подтвердить эту Павлушкину уверенность, сделать что-то более сильное, чем страх. И Гриша… стал читать «Конька-горбунка».
        …Вот въезжают на поляну
        Прямо к морю-окияну;
        Посреди его лежит
        Чудо-юдо рыба-кит…
        Похоже, что Матуба опешил от такой дерзости. Или его заворожила ритмика незнакомой русской сказки. Или просто начал выдыхаться. Грохот ослаб, ливень приутих, сверкать стало слабее. И наконец гроза откатилась куда-то за границу ночи…
        Гриша замолчал.
        — Г’ри-ша… ищо…
        — Горюшко ты мое, — сказал он совсем как Арина в доме на Ляминской. — Ну еще так еще…
        Утро было сверкающее от миллионов повисших капель. Свистели и картаво кричали какие-то птицы. Утренний поезд уронил с моста в траву клочья тяжелого пара… Пако и Росита Линда пришли мокрые — пробирались через сырые заросли. Впрочем, скоро солнце высушило и ребят, и ветви…
        Новостей друзья не принесли. По их словам, сеньор Педро вел себя спокойно, вопросами не досаждал и надолго уходил из дома. А бриг по-прежнему стоял на рейде.
        «Когда же это кончится?» — с растущей досадой думал Гриша.
        Кончилось, когда миновали еще трое суток.
        Ясным, свистящим сотнями птиц утром Пако разбудил мальчишек раньше обычного. Не толчками, как прежде, а громким криком снаружи, от ручья:
        — Грегорьо! Паулито!
        Они сунулись наружу, и… Между Пако и Роситой Линдой стоял доктор. Он был похож на путешественника — в твердой шляпе, с футляром подзорной трубы через плечо, в крагах и широком ремне поверх белой куртки. Пако и Росита Линда выглядели слегка виновато, а доктор сказал, блестя очками:
        — Выходите, бездельники. Бриг «Артемида» ушел из Гаваны. Никто не станет вас разлучать.
        Это была радость. Но смешанная с недоверием.
        — А вы? — сказал Гриша издалека.
        Доктор сказал в ответ:
        — По-твоему, я окончательный злодей?
        Нет, Гриша так не думал. И все же…
        — А… что теперь будет? — спросил он, делая к доктору несколько шагов.
        Тот, видимо, понимал, что важно сразу рассеять все тревоги. И отвечал кратко:
        — Через десять дней в Европу пойдет испанский пакетбот. Отправимся на нем. В Германию. Оттуда сушей в Петербург. Но уже сегодня ты напишешь в Турень письмо, оно уйдет завтра с американским пароходом — для того, чтобы мы как можно скорее дождались в Петербурге ответа. Захотят Максаровы принять мальчика — слава Богу. Не захотят — я позабочусь о нем. По крайней мере, все равно будете в одной стране, сможете иногда видеться…
        — Петр Афанасьевич!.. — Гриша чуть не крикнул «родненький мой», но сдержался. — Они захотят! Я знаю! Ну, не прогонят же!..
        — Муй бьен, как говорят наши друзья… Однако поспешим, «Артемида» еще недалеко, и ты сможешь хотя бы издалека помахать ей рукой. Николай Константинович, кстати, просил передать, что не держит обиды…
        Гора с плеч!
        — Петр Афанасьич, а как он узнал, где мы? И вы… как узнали?
        — Благодаря твоим друзьям. Они выложили секрет в первый же вечер… Не вздумай обвинять их в измене! Пако рассказал про ваши планы лишь тогда, когда я обещал, что не стану стараться разлучать вас, а наоборот… Я поклялся в этом перед испанской гравюрой, изображающей снятие Иисуса с креста…
        Гриша и не думал обвинять. Он обнял Пако и, если был бы девчонкой, расцеловал бы! А Павлушка обнял Роситу Линду — конечно, он обо всем догадался! И Росита Линда чмокнула его в щеку…
        Дорога к дому
        1
        Бриг уходил. Он был уже далеко за маяком крепости эль Морро, но еще не у горизонта. Дуло с берега, и стояли все паруса. Белый с косым синим крестом флаг был различим под гафелем. Не простым глазом, конечно, а в трубу.
        Доктор и ребята стояли на каменной площадке набережной и передавали трубу друг другу. Гриша держал ее дольше всех (его не торопили). Он поставил локти на парапет, чтобы изображение не прыгало в объективе. В трубу казалось, что судно совсем недалеко. Можно было даже различить на корме, под окнами надстройки фигурные буквы: «Артемида».
        На кормовой палубе, на юте, видны были люди. Один из них — в треуголке. Ясно, что капитан. Он тоже держал трубу. Поднял ее к глазу, глянул назад, на гавань… На берег… Видимо, поймал в объектив каменную площадку. Две трубы как бы столкнулись объективами… Гриша… он не выдержал, робко поднял ладонь, помахал над плечом. Капитан, не опуская трубу, встал очень прямо и помахал треуголкой.
        У Гриши в горле застрял комок, в один миг. Он отдал трубу Пако, положил локти на парапет и лег на них щекой.
        — Г’ри-ша… ты че-во?
        Господи, как же хорошо, что он есть…
        — Павлушка, все в порядке… Муй бьен…
        Гриша еще раз, уже без трубы, глянул на белые пятнышки парусов.
        «Вот и все…»
        Теперь — признание автора. Он увлекся и слегка приврал. Ну, хотелось сочинить поинтереснее. На самом же деле Гриша и Павлушка провели под мостом только сутки. На следующее утро, после купания, Пако и Росита Линда привели их обратно в город, на окраину, которая называлась Ведадо. То есть «Запретная». До недавнего времени власти не разрешали строить здесь никаких домов, и лишь недавно город не удержался в прежних границах, они «лопнули». Сейчас на западном краю Гаваны, у моря, рос поселок из рыбачьих домиков и хибар, а кое-где уже вставали респектабельные особняки.
        Пако поселил беглецов у знакомого старика, который в силу преклонных лет смотрел на все в жизни без удивления. Устроили гнездо над шатким потолком, под черепичной крышей. Помещение называлось «эль десван», что на русский переводилось очень просто — «чердак». А жить в джунглях, под мостом, было все-таки рискованно. Не всякая змея такая безобидная, как те, которых безбоязненно хватал Павлушка. Да и всякие там «лос бичос мордедорос» (кусачие козявки) и «эскорпионос»…
        Здесь они и провели несколько суток, здесь и пережили ночную грозу. Ну а дальше — почти все, как написано прежде. Только доктор появился перед мальчишками не в одежде путешественника, а в обычном белом костюме. Правда, все же с трубой…
        После, уже днем, доктор изложил по порядку все прошлые события.
        Он принес письмо Гарцунову, и тот совсем не по-капитански, а как-то по-женски схватился за голову:
        — Мне теперь одно: ядро за пазуху — и с борта…
        — Да полноте, Николай Константинович. Мальчишки никуда не денутся, они у меня почти что на глазах. Вам надлежит лишь одно. Дать мне бумагу с судовой печатью и примерно таким содержанием. «Я, командир брига „Артемида“, в силу изменившихся обстоятельств поставлен перед необходимостью передать попечительству российского подданного, профессора Санкт-Петербургского университета… и прочая, прочая… своего воспитанника Григория Булатова и уроженца Малых Антильских островов Поля… фамилия неизвестна? Придумаете сами… оказавшегося на судне в силу неожиданных военных обстоятельств…»
        Я, в свою очередь, дам вам письменное подтверждение, что беру на себя всю ответственность за мальчиков в дороге и за судьбу Поля, если ему будет отказано в приеме со стороны Максаровых… Я холостяк, Николай Константинович, и забота о мальчике скрасит мое существование… Не терзайте себя, мой капитан, ваша совесть чиста. Военные обстоятельства оправдывают многое. Вы же сами говорите — корвет…
        Британский корвет был не в пример сильнее российского брига, и, сойдись они в море, исход боя не вызывал сомнений. Англичанин спешил уйти первым, чтобы дождаться «Артемиду» в нейтральных водах. Но военный комендант порта оказался хорошо настроен к русским. Он обещал выпустить бриг первым, если он поспешит. А британец будет задержан на сутки, поскольку суда воюющих держав могут покидать нейтральные гавани с интервалом не менее чем в двадцать четыре часа. А через это время легонькую «Артемиду» ищи-свищи…
        Такой выход был наиболее разумным. И все же прежде, чем принять решение, капитан Гарцунов сказал со стоном:
        — Но как я посмотрю в глаза Платону и Полине, когда вернемся?
        — Так и посмотрите. Время все сглаживает и успокаивает. И объясняет… К тому же… давайте начистоту… вернетесь вы не скоро, не так ли?
        Бриг «Артемида» не вернулся вообще.
        Судьба его не совсем ясна. Известно, что он не успел к берегам Камчатки, чтобы принять участие в обороне Петропавловска, которая развернулась в августе. Когда «Артемида» появилась в Авачинской бухте, все было кончено: проигравшие битву англичане убрались прочь, зализывая раны и латая пробоины. Разгром был полный… Но было понятно и то, что в будущем году, когда британская эскадра появится здесь с возросшими во много раз силами, Петропавловску не выстоять. Военный комендант генерал-майор Замойко принял решение готовить порт и гарнизон к эвакуации в Николаевск-на-Амуре. Видимо, в этих обстоятельствах «Артемиде» там делать было нечего. Капитан принял решение (похоже, что опять на основе каких-то инструкций) идти в Ново-Архангельск, к Аляске, поскольку у него были какие-то обязательства перед Российско-Американской компанией. Возможно, бригу предстояло войти в число судов, занятых охраной российских поселений.
        Но и на этот раз «Артемиде» не повезло. Нет официальных известий, но в ту пору промелькнули сообщения, что вблизи Ново-Архангельска на бриге случился пожар и судно сгорело на виду у других кораблей. Люди спаслись (по крайней мере, о жертвах ничего не говорилось).
        Гарцунов объявился в России лишь через несколько лет. С Максаровыми он изредка переписывался, но не встречался. А с Григорием Булатовым, говорят, виделся однажды в Петербурге, но в те времена, когда герой нашей повести стал уже взрослым.
        Мелькало в сообщениях о флотской жизни имя капитана первого ранга Дмитрия Невзорова. В семидесятых годах он служил в Севастополе и принимал участие в восстановлении Черноморского флота.
        О других моряках брига Григорий Булатов ничего больше не слышал.
        …Надо сказать, что судьба «Артемиды» была явно несчастливой. Никаких свершений и полезных дел на счету у брига не оказалось (возможно, поэтому его имя и не найти в судовых списках тех времен). Миссия на Кубу была чьей-то неудачной фантазией, рожденной среди не самых умных чиновников морского ведомства. Канал через Панамский перешеек был открыт лишь через шестьдесят лет и без всякого участия Российско-Американской компании, которая в то время уже не существовала, поскольку Аляску продали Америке. Никаких отношений между Россией и Кубой тогда завязать тоже не удалось…
        Конечно же, немалым достижением в мореплавании было прохождение брига через коварный пролив Ривьер-Сале. Однако событие это осталось неизвестным географической науке, поскольку судовые журналы и документы сгорели при пожаре. А без письменных и заверенных свидетельств — кому какая вера?
        Может быть, для науки что-то дали исследования планктона, которые проводил на бриге доктор? Но сам Петр Афанасьевич откровенно говорил, что это была «рутинная работа», которая в естествознании «не сделала погоды».
        Возможно, и сами моряки были в чем-то виноваты? Будучи уже взрослым и заново перебирая события в Атлантике, Григорий Булатов признавался себе, что экипаж мог желать лучшего. Наспех подобранные матросы, не служившие раньше друг с другом офицеры… Ну, с матросов какой спрос, а командирский состав… Конечно, сам капитан, да еще пожилой штурман Иван Данилович Евдохов были деловыми и знающими людьми. А остальные… да, безусловно, храбрые и готовые к сражениям и штормам моряки, но их склонность спорить и рассуждать, когда необходимы немедленные решения… Недаром это свойство сослуживцев вызывало у капитана Гарцунова болезненную досаду…
        Ну и все-таки, все-таки! Не будь такого плавания, никогда не оказались бы вместе два мальчика — из сибирского города Турени и с антильского острова Гваделупа. А то, что оказались — это уже полностью оправдывало и постройку брига, и его путешествие, и все затраты, и все трудности. Так, по крайней мере, считал Гриша Булатов — и в детские годы, и когда вырос…
        Но об этом — потом. А пока — щелк! — перевернем картинку волшебного ящика назад и снова окажемся в Гаване.
        2
        Эти десять дней оказались самыми счастливыми в Гришином путешествии. Главное, что Павлушка был рядом. И были рядом хорошие друзья. А вокруг был чудесный белый город — с маяками и бастионами, с похожими на кружевные дворцы зданиями, с фонтанами, громадными цветами среди буйной зелени и густыми запахами тропического лета.
        Синело море, звенели гитары, громадные перья пальмовых листьев устилали зеленой тенью мозаику тротуаров и мостовых. Солнце нагревало старинные пушки, по которым лазала ребятня — и светлая, и темнокожая. И Гриша с Полем (и Пако с Роситой Линдой, конечно) тоже лазали. А Петр Афанасьевич расставлял треногу лакированного сундука и махал перед объективом кожаной крышкой.
        Кто знает, где теперь эти снимки? Кажется, даже Гриша не видел их, потому что, пока были вместе, доктор не управился с проявкой пластин…
        Поль радовался жизни не меньше Гриши. И лишь один раз он насупился и глянул на всех тревожно. За старой площадью со старинным громадным собором (где, про слухам, лежал в саркофаге сам Кристофор Колумб), в узкой, как щель, прохладной улице они впятером зашли в лавку с антильскими сувенирами: веерами, вазами из раковин, светильниками из украшенных орнаментом тыкв, какими-то погремушками и масками. Да, масками… На одну из этих масок — с зубастым ртом и злыми вертикальными глазами — Поль посмотрел со страхом и отвращением:
        — Матуба… — И, как в первые дни знакомства, боязливо вцепился в Гришин рукав.
        — Пошли отсюда, — быстро и понятливо сказал Гриша. И они пошли. Но Поль не стал веселее. Оглядывался и ежился. Тогда… доктор вернулся в лавку и купил маску. Наверно, она стоила недешево, но они окраинными улицами отнесли ее на берег, стеклом Пако разожгли костер из сухих водорослей и щепок и торжественно обратили «Матубу» в пепел.
        — Всё, — сказал доктор, отряхивая от пепла белые брюки. — Конец Матубе. Фин…
        — Пур тужур, — добавил Гриша, что означало «навсегда».
        — Пур тужур? — переспросил Павлушка недоверчиво, но и радостно.
        — Да, — сказал Гриша твердое русское слово, которое уже было известно Павлушке.
        На главных улицах и площадях Гаваны было замечательно, красиво, но и на окраинах было интересно: здесь пахло приключениями, пиратами и тайнами. Валялись в тени каменных белых заборов старые лодки, росли кактусы и остроконечные шипастые агавы, сушились на дворах сети, кривые лестницы и галереи перепутывались между домов и вели непонятно куда. У лодок сидели, открыв розовые пасти, клочкастые добродушные псы, махали ребятам хвостами. Рядом с псами безбоязненно дремали тощие разноцветные кошки. Гриша иногда гладил их, и они, выгибаясь, мяукали — совсем по-русски, как в Турени…
        Переулки выводили на заваленный ракушечными глыбами берег. Зеленоватая вода Флоридского пролива набегала, растекалась, пузырилась между глыб. Откатывалась и оставляла всякую морскую мелочь: похожие на полупрозрачные крылышки плавники каких-то рыб, поплавки от сетей, крабьи клешни, маленькие морские звезды, пробки от анкерков… А если нырнуть, поплавать среди скал, можно было найти вещи и поинтересней. Мелкие причудливые ракушки, большие витые раковины — серые и колючие снаружи и нежно-розовые внутри, ветки кораллов, разбитый панцирь морской черепахи, изъеденный морской солью кремневый пистолет, пуговицы от старинных камзолов… И Гриша нырял и находил. И Павлушка вместе с ним — он, оказывается, плавал, как неутомимая рыбешка…
        Доктор сперва опасался отпускать ребят к морю без себя. Но Пако заверил, что ничего не случится. Коварные «тибурон» (то есть акулы) здесь не подходят близко к берегу, а потонуть гостям не дадут мальчишки, которые всегда рядом. И доктор наконец уступил. Хотя бывало, что напрашивался к морю с ребятами и бродил там, выискивая что-то среди заливаемых волною камней…
        Приятели Пако (мальчишки всех цветов) были дружелюбные, улыбчивые. Узнав, что Грегорьо и Паулито из далеких краев, они надарили им целую «каха» морских находок. Гриша с удовольствием думал, как будет раздавать ракушки Аглае, Оленьке, Кате, Танюшке и Лизавете-красавице. И приятелям на Ляминской. Еще недавно у него была лишь одна раковина — с острова Флореш — а теперь вон сколько этого добра!
        А ту, «азорскую», раковину он завернул в платок и положил в сундучок отдельно — она для Агейки. Особый подарок…
        Испанский паровой пакетбот, на котором заказали места, готовился к отплытию. Правда, опасались урагана (они не редкость у берегов Кубы), но ураган смилостивился, миновал те края, и капитан Родриго де Меланеса известил господ пассажиров об отходе.
        Прощание с друзьями было, конечно, грустным. Но ясно же, что не таким, каким оно могло бы случиться, если бы Павлушку затолкали в сиротский приют. А теперь что! Никто не оставался в одиночестве. Павлушка — с Гришей, Пако — с Роситой Линдой!
        Гриша оставил на память Пако свою шляпу. А Павлушка — Росите Линде. А еще Павлушка подарил им вырезанных из дерева енотиков. И приятелям на берегу — тоже. Пако отдал Грише свое увеличительное стекло. Вот удивительно будет зажигать им в туренском логу костры и объяснять ребятам, откуда эта замечательная линза…
        А еще Гриша уговорил доктора купить для Роситы Линды красное коралловое ожерелье. Тот купил не только Росите Линде, но и ее маме, шумной тетушке Исабель. Обе были счастливы.
        Книготорговец Диего Гарсия Санчес, подружившийся с «сеньором Педро», вручил тому две гравюры гаванского мастера Базе «Воскрешение Лазаря» и «Въезд в Иерусалим». А доктор преподнес сеньору Санчесу стальное, с серебряной насечкой, перо для чернил — такие в ту пору тогда только входили в моду…
        3
        Трехмачтовый пароход «Каталония» по сравнению с «Артемидой» был громаден. И каюта из двух отделений — для доктора и для мальчиков — была несравнима с клетушкой, где обитали Гриша и Митя Невзоров. И все представлялось таким внушительным, прочным, надежным… Конечно, если бы налетел ураган, то и «Каталония» (кстати, не очень быстроходная и скрипучая) оказалась бы скорлупкой. Но ураганов, к счастью, не случалось. Штормило иногда, но порой это было даже на пользу. Если дуло с кормы или с борта, ставили, как на обычном паруснике, фок и марсели и резво бежали к цели полным курсом. Если ветер был встречный, «Каталония» не унижала себя лавировкой, а разжигала котлы и, демонстрируя технический прогресс, одолевала милю за милей с помощью гребных колес. Ей надлежало, в соответствии с рейсовым графиком, быть в Гамбурге первого сентября, и энергичный капитан де Меланеса каждый раз, приветствуя пассажиров в салоне за обедом, клялся, что так оно и будет, «если только „осеано Атлантико“ не разверзнется и не поглотит наш корабль вместе с близлежащими материками! Но он не поглотит, по крайней мере, на этот раз.
Гарантирую вам, сеньоры!»
        Капитан был энергичный, жизнерадостный и внимательный к пассажирам сеньор. Но, разумеется, просить у него разрешения слазить на марсовую площадку было бессмысленно. Разве он позволит? Что будет, если все пассажиры попрутся на фор-марс, грот-марс и крюйс-марс, а то и на салинги?
        Впрочем, Гриша и Павлушка все равно не скучали. Тем более что доктор заявил: нечего бездельничать, дети должны учиться. Григория Булатова ждет гимназия, а Полю надлежит осваивать язык (а то он до сих пор говорит на какой-то смеси французского, русского, испанского и антильского). Гриша не возражал — писал диктанты и решал задачки. А Поль — тот вообще всегда был радостно готов ко всему. Слова учить? Муй бьен! Складывать и вычитать! Ха-ра-шо! («Только закончу вырезать дельфина!»)… Он уже не был робким, вздрагивающим мальчонкой, который постоянно цеплялся за Гришин рукав. Проявлял самостоятельность. «Г’ри-ша, я пойду не-мно-жко променэ…» Погуляю то есть. И шел гулять по пароходу. Пассажиры и матросы улыбались кудлатому толстогубому мальчику, гладили по голове… Гриша сперва нервничал: где он там шастает по корабельным закоулкам и трапам? Но ведь не будешь пасти его каждую минуту…
        Однажды, когда Павлушка «променэ», доктор выложил перед Гришей на стол карту Гваделупы. Ту самую, работы гравера Амбруаза Тардье.
        — Вот, голубчик… Решил сделать подарок. Тогда, в Ривьер-Сале, она не очень пригодилась, но все равно память о нашем путешествии… А?
        Гриша насупился:
        — Петр Афанасьевич, он же не любит этот остров. У него там ничего хорошего не было. Зачем ему?
        — Кому «ему»? А, ты про Павлика? Да я же не ему хочу подарить, а тебе! А ему, конечно, ни к чему. Опять станет вспоминать про злого Матубу… Хотя, обрати внимание, вулкана Матуба на карте как раз нет. Суфриер есть, а Матубы нет, хотя они рядом. Видимо, Тардье решил не напоминать соотечественникам о трагическом событии…
        — Петр Афанасьевич… но это же такой дорогой подарок… — И Гриша неловко высказал то, что скребло его уже давно. — Вы на нас с Павлушкой и так… вон какие деньги тратите… Совестно даже…
        — Что за нелепые рассуждения! Ничего я не трачу! Если хочешь знать, Николай Константинович выдал мне для вашего содержания казенную сумму. Под расписку… Ну, а если… чего-то и потратил, что за беда! Вы же мне… ну, не чужие же… Нет, в самом деле, дурень какой…
        — Ага… — виновато согласился Гриша, и ему захотелось потереться щекой о рукав доктора, как иногда терся Павлушка о его, Гришин, рукав. И чтобы сменить разговор, Гриша спросил:
        — Петр Афанасьевич, а все-таки как вы тогда сумели догадаться? Так быстро… ну, что мы прячемся недалеко и что Пако нам помогает. Будто всё знали заранее.
        — Скажу, так не поверишь… — усмехнулся доктор.
        — Скажите…
        — Все очень просто. Дело в том, что я когда-то был тоже мальчишкой…
        Итак, доктор подарил Грише карту Гваделупы (тот в душе ликовал). А Павлушке сделал не менее ценный подарок: маленький фаянсовый глобус на бронзовой подставке. Подставка была очень красивая. Ее обвивал тонкий металлический стебель с ювелирно выкованными цветочками. На этом глобусе доктор показывал Павлушке, где какие страны, тот радостно кивал и запоминал. Но похоже, что подставка нравилась ему даже больше пестро-синего блестящего шарика. Павлушка осторожно проводил пальцем по колючим бронзовым венчикам и делался странно задумчивым.
        — Это старинная голландская работа, — объяснил однажды доктор. — Но цветку я дал русское название: «повилика»… Многие считают, что повилика — сорное растение, бесполезное. Но ведь оно порой выглядит очень красиво. А красота, братцы мои, бесполезной не бывает… Да и не могу же я считать бесполезным на этом свете самого себя!
        Павлушка — тот просто ничего не понял, а Гриша удивленно таращился, услышав такие слова. Доктор хлопнул себя по лбу — так, что чуть не упали маленькие очки (такие же, как у автора «Конька-горбунка»).
        — Батюшки мои! Только сейчас сообразил! Вы ведь до сих пор не знаете мою фамилию! Все «Петр Афанасьич» да «доктор»… да «сеньор Педро»… Позвольте представиться… — он привстал с каютного диванчика и наклонил голову: — Член Российской академии, доктор медицины и биологии, профессор Петербургского университета Петр Афанасьевич Повилика. По-ви-ли-ка… Фамилия не совсем обычная, но вполне русская и не хуже других. А?
        Гриша почему-то слегка смутился, но тут же обрадованно закивал: хорошая фамилия! Павлушка — тот едва ли во всем разобрался, но главное, видимо, понял. Тоже старательно закивал. И с той поры в веселые минуты звал Петра Афанасьевича «По-вилика» (а то раньше все «доктор», да «доктор»)…
        А сейчас автор считает возможным перевернуть еще несколько картинок волшебного фонаря. Если описывать в деталях путешествие на «Каталонии», а потом по суше, через несколько европейских городов, получилась бы отдельная книжка. А книжек про такие путешествия — целые библиотеки…
        Гамбург и другие города были, конечно, интересны, но не так сказочны и праздничны, как Гавана. Да и усталость давала о себе знать. Просторный деревянный дом на Ляминской, недалеко от Михаило-Архангельской церкви, казался теперь самым желанным местом на планете. Но до него было еще ох как далеко. А к тому же снова стали нарастать опасения: что ответит дядичка Платон на Гришино письмо?
        Письмо это Гриша написал в Гаване в первый же день, когда выбрался из убежища и помахал вслед «Артемиде». Он думал, что будет сочинять его долго, старательно, всю ночь, вкладывая в каждую строчку всю душевную убедительность. А выплеснулось быстро (порой — вместе с искрами слезинок). Были там разные фразы, в том числе и такие:
        «…Дядичка, ну раз уж так положил Господь, что судьба свела нас вместе, ведь нельзя отрывать друг от друга, когда получается, что мы стали, как два брата. Он один и не сможет жить, да и я без него сделаюсь на всю жизнь не такой, как нынче…» «Много ли на него надо затрат! Если одежда, то возьмет мою старую. А ест он совсем как пичуга, крошки со стола. И места не займет, будем вместе в одной моей каморке. А потом он научится ремеслу, будет сам зарабатывать на хлеб, у него такие умелые пальцы…» «Дядичка Платон, пожалуйста-пожалуйста, не откажите в этой просьбе, молю Христом Богом… А то, что он крещен не по-нашему, то можно ведь окрестить заново, в православную веру. Он и „Отче наш“ знает, только по-своему, „Патер ностер“»…
        Доктор взял Гришино письмо, глянул на застыдившегося, моргающего мокрыми ресницами мальчишку, прочитал, молча свернул вчетверо. Стал клеить конверт… Гриша не знал, что в этот конверт Петр Афанасьевич вложил еще и свое письмо. А кроме того — Гришино послание на обороте гравюры — то, которое тот оставил, «ударившись в бега». Пусть там, в Турени, поймут, как оно все было. Почувствуют…
        В Петербурге оказались в начале второй недели сентября (по европейскому календарю; а по нашему — на двенадцать дней раньше). Погода стояла на удивление теплая, совсем еще лето. Стали жить у доктора. Гуляли по столице, сводили Павлушку в Кунсткамеру, съездили на паровом катере в Петергоф… Гриша написал домой еще одно письмо — на тот случай, если отправленное из Гаваны потерялось.
        А если и не потерялось, то когда пришло в Турень? И сколько еще ждать ответа?
        Ну, почему так устроена жизнь — все время надо чего-то тревожно ждать, томиться в неизвестности?… Митя Невзоров на «Артемиде» говорил как-то, что кое-где есть уже устройства для быстрой пересылки писем: стоят такие мачты с перекладинами на макушках и передают друг дружке буквы особыми знаками. Но когда такие устроят повсеместно?…
        Видно, судьба решила, что хватит мучить мальчишку, и ответное письмо пришло раньше, чем ждали. На адрес доктора.
        Тот распечатал серый плотный конверт, взял себе один лист, а другой отдал обмершему Грише:
        — Это тебе…
        Гриша не сразу понял, что почерк не Платона Филипповича. Писала Полина Федоровна…
        Она хорошо, она замечательно писала!
        «Гришенька, родной наш путешественник, здравствуй! Платон Филиппович прихворнул, да не сильно, не беспокойся, просто прилег и попросил, чтобы тебе отписала я. Сразу пишу про главное. Конечно, пусть приезжает мальчик Павлушка. Грешно было бы отрывать вас друг от дружки, раз уж сделались, как названые братья. Да и мы полюбим мальчика, пригреть сироту — это Божеское дело. Девочки уже прыгают заранее, ждут, когда будет у нас в доме еще один озорник…»
        Ну а дальше много всего, подробности всякие. Это можно уже читать-перечитывать потом. Главное-то в начале…
        Уже после, когда обдумывал случившееся неторопливо и по-взрослому, Гриша понял, что не зря дядичка Платон «прихворнул» и поручил письмо жене. Он ведь ощущал, что есть между ней и Гришей чуть заметный холодок. И подумал теперь: пусть решает. Если уж сама скажет «да», потом не будет недовольства и упреков. И она сказала то, что надо. Все-таки умная и добрая женщина. И мать к тому же…
        Платон Филиппович был доволен. Тоже доброй души человек… А кроме того (Гриша думал об этом с улыбчивой догадкой), наверно, дядичка Платон рассудил так: грешно обижать какого бы ни было мальчика, ежели ждешь своего. А Платон Филиппович и Полина Федоровна ждали ребенка. И, конечно же, мечтали, чтобы родился мальчишка, наследник. Можно ли в такое время выглядеть перед судьбой в невыгодном свете?
        Забегая вперед, надо сказать, что судьба не обманула Максаровых. К Новому году появился на свет крепыш Илюшка. Будущий совладелец Туренского пароходства, судостроитель, организатор нескольких экспедиций…
        А Гриша и Павлушка? Но об этом потом. А пока…
        Гриша обнял Павлушку, хлопнул его листком по носу.
        — Скоро домой!
        — Г’ри-ша… В Ту-рень?
        В Турени
        1
        До Москвы добрались поездом. В Москве как раз был по торговым делам приказчик Максаровых Иван Осипович Кряжин — знакомый Грише. Он-то и взялся доставить путешественника домой.
        Попрощались с доктором. Гриша бодрился. Доктор — тем более. Павлушка всхлипнул, потом улыбнулся сквозь слезинки:
        — По-вилика… Мы у-ви-дим-ся, да?
        — Вне всякого сомненья!
        (Они и правда виделись потом. Доктор дважды приезжал в Турень, чтобы помочь своему хорошему знакомому, директору реального училища, в организации музея. Но это было уже, когда ребята стали большими.)
        …В Турени оказались в День Покрова. Все еще было сухо и тепло, хотя в этот праздник полагается, говорят, выпадать первому снегу. Шелестели сухие листья тополей и берез. У заборов кое-где еще доцветали осот и храбрая сурепка.
        О радостях, объятьях, заморских подарках чего писать — дело понятное. Да и не в подарках главная радость…
        — Девочки, да оставьте же Павлушку, вы его совсем затискали!..
        — Арина, вот тебе бусы, называются кораллы. Из города Гаваны…
        — Спасибо, солнышко мое… Я по тебе так соскучилась… И мальчики часто приходят, спрашивают: правда ли, что Гришуня скоро приедет? Правда, говорю…
        Нашлись подарки и для всех приятелей (даже для тех, кто раньше такими уж приятелями вроде и не были): сушеные морские звезды, причудливые ракушки, белые веточки кораллов, страшноватые клешни крабов («Глянь, как цапнет щас…»).
        Но нет радостей без печали. Раковина с острова Флореш оказалась не нужна. Маленький конопатый Агейка в мае перекупался в холодной воде у запруды, слег в жару и кашле и через месяц — как сгорел. Не помог и знаменитый доктор Ермилов, которого вызывал к сыну церковного сторожа Платон Филиппович Максаров…
        Солнечные листья вмиг сделались серыми…
        — Г’ри-ша… ты че-во?
        Зачем прятать горе?
        — Мальчик тут… жил по соседству. А теперь… нету…
        — У-мер?
        — Ну да…
        Как в прежние дни, Павлушка взял его за рукав, коснулся щекой…
        «Может, это я виноват? Может, потому случилось такое, что я отдал его зеленое стеклышко?» К счастью, эта мысль не стала постоянной, скользнула и ушла. В самом деле, ведь он не забывал Агейку. И подарок привез — один из самых лучших…
        Осень все еще стояла сухая и солнечная. И утро, когда собрались на Затуренское кладбище, было такое же. С Гришей пошли несколько человек — показать Грише, где могилка, и навестить Агейку. Илюшка Маков пошел, Ефимка Грач, Саня Пашенцев. Одна из сестер Максаровых, Оленька, тоже пошла. Ну и Павлушка, конечно, — без него никуда. А еще напросилась восьмилетняя Сонюшка Лукова, младшая дочка резчика Кондрата Алексеевича. Оказывается, Агейка и Соня были друзья, часто играли вместе…
        Кладбище было не близко, за западной окраиной Турени. Шли около часа.
        Агейка похоронен был среди мелких березок, совсем недалеко от места, где лежали старые Максаровы — отец и мать Платона Филипповича, его дед, тетушка… Там был общий памятник, гранитная пирамида, а рядом — чугунные плиты. А над Агейкой стоял тесаный, почти не потемневший еще крест, на котором Кондрат Алексеевич вырезал гирлянду с цветами (похоже, что шиповник).
        Постояли, помолчали. Положили на холмик с увядшей травкой несколько яблочек и глазированный пряник. Гриша у подножья креста пристроил раковину с острова Флореш. Перед этим дал послушать каждому, как гудит в раковине океан.
        — Пускай и Агейка слушает…
        Сделалось заметно холоднее. Солнце ушло за облако, стали пролетать снежинки. Редкие, отдельные…
        — Г’ри-ша… Этуаль…
        — Звезда… — шепотом согласился Гриша. — Звездочка… — Это на плечо стеганой кофты, в которую была закутана Соня, села крупная снежинка с отчетливым узором. Павлушка потянул к ней мизинец.
        — Не надо, растает… — шепнула Оленька. Соня оглянулась. Конопатая (почти как Агейка, только веснушки пореже), с приоткрытым ртом, в котором чернела дырка от выпавшего зуба. С мокрыми глазами…
        Павлушка… он не стал трогать снежинку, а вместо этого медленно взял Соню за озябшие пальцы. Она посмотрела серьезно и пальцы не отняла. Так потом они и шли обратно, держась за руки, — туренская девочка Сонюшка Лукова и мальчик Поль из неведомо каких дальних краев.
        И с той поры повелось: «Г’ри-ша, я пойду к Со-нюшка? К Со-нюшке? По-иг-рать…»
        — Иди, конечно, — говорил Гриша. Даже с облегчением. Нет, Павлушка ничуть не надоедал ему, и дружба оставалась крепкой, и хорошо им было вместе. Но… нельзя же, в конце концов, чтобы Павлушка навсегда оставался не столько самим собой, сколько частичкой Гриши.
        Тем более что у Гриши проявилось немало дел. В гимназию в этом году он уже не успел (И хорошо! Можно еще год быть рядом с Павлушкой постоянно, не ехать в Тобольск!), но учиться-то необходимо. Вот и пришлось заниматься самостоятельно — то со старшими девочками, то одному. Чтобы на будущий год пойти не в первый класс, а куда постарше…
        Павлушка тоже учился. Вместе с Танюшкой и Катенькой. Письму, чтению, счету. Наняли еще и учительницу, знающую французский — для всех. И для того, чтобы Павлушка не забывал язык…
        Зимой Павлушку окрестили в православную веру. Записали под фамилией Григорьев (Гриша настоял). А крестными стали соседи — Кондрат Алексеевич Луков и его жена Степанида Макаровна. Так вот получилось… У Максаровых, с Гришей, было Павлушке очень даже неплохо. Дружил со всеми девочками — спокойный, улыбчивый, необидчивый. Но они, даже самые маленькие, смотрели на него, как на младшего. Порой — почти как на куклу, которой нужна их постоянная забота. А Сонюшка Лукова… конопатая, некрасивая, порой насупленная — она была такая, что всегда принимала Павлушку всерьез, понимала его, даже если тот не мог найти нужное слово. Понимала не хуже Гриши. Но Гриша был старший, а она такая же, как Павлушка… Он при ней угольком нарисовал на куске мятой бумаги рожу Матубы, и они вдвоем разорвали эту бумагу и пустили по ветру с берега лога. На веки вечные…
        А еще… не помнил он матери, жил в Бас-Тере и разных поселках у случайных людей, нигде не задерживаясь надолго. Даже слово «мама» не знал. А тетя Стеша Лукова однажды увидела его перемазанные углем руки (опять рисовал что-то для Сони), повела к рукомойнику, отмыла пальцы, а заодно и лицо, вытерла насухо суровым полотенцем… и вдруг прижала кудлатую голову к цветастому переднику.
        — Цыганенок ты мой толстогубый, сиротинушка…
        Он не понял слово «сиротинушка» и ничего сиротского не ощутил. Наоборот… Он прижался к тете Стеше, почуяв неведомое раньше желание сыновней привязанности, ласки, защищенности…
        2
        А на цыганенка он в общем-то и не был похож. Волосы вовсе не черные, а темно-русые, с рыжеватым отблеском. И глаза светлые — карие с желтыми проблесками («Как у Анны», — вспоминал Гриша). Это раньше он казался смуглым и чернявым, а сейчас — отмытый, ухоженный, не раз извалявшийся в белом пушистом снегу, — потерял последние признаки негритянской крови. Только губы по-прежнему оставались… ну, вроде как у Роситы Линды… И не стали мальчишки прозывать его Цыганенком, как того опасался Гриша. Появилось у Павлушки прозвище Ножик.
        С ножиком, который отдал ему Гриша, — тоненьким, острым — Павлушка не расставался. Вырезал из попавших под руку деревяшек то смешного котенка, то хохлатую пичугу, то куколку в платке, то неведомую зверюшку. Всем вырезал, кто ни попросит… Случалось несколько раз, что городищенские, вечные неприятели ляминских, брали зазевавшегося Ножика в плен, утаскивали через лог, но не думали обижать, а, обступив, просили:
        — Ножик, вырежи чего-нибудь!
        — Солдата с ружьем…
        — А мне Змея-горыныча!
        Резал, присев на чурбак в чьем-нибудь «ненашем» дворе. И забывалась вражда между берегами…
        Как-то перед Рождеством, накатавшись с Сонюшкой на санках в логу, Павлушка забежал к Луковым и засиделся там за вечерним чаем. А потом забоялся:
        — Полина Фед-доровна рас-сердится…
        Оно и понятно: должна была прийти в тот вечер «французская» учительница, а главный ученик неизвестно где. Чтобы сильно не бранили, Кондрат Алексеевич пошел с Павлушкой к Максаровым. Полина Федоровна (округлившаяся, в кофте-колоколе) сказала голосом светской дамы:
        — Ты что же, мон шер, гуляешь до ночи, тогда как… Ох, здравствуйте, Кондрат Алексеевич, милости просим… Платоша! У нас гость!.. — А Павлушке погрозила пальцем (тот виновато посопел для порядка; так же для порядка показал ему кулак «Г’ри-ша»).
        — Полина Федоровна, ты мальчонку шибко не ругай, — попросил «дядя Луков». — В эти годы только и порезвиться. А вообще-то он парнишка башковитый… Платон, доброго здоровья. Разговор есть к тебе…
        Ушли в другую комнату, и Кондрат — давний сосед и приятель с детской поры — сказал Платону Филипповичу:
        — Про Павлушку я. Вы не серчайте, что он часто стал у нас в доме крутиться. И с Сонюшкой подружились, и Стеша его то и дело возьмет да приголубит… а главное — нашел он свою жилку. Приглядывается к моей работе, помочь норовит. Пальцы его к дереву просто чудо какие чуткие. И тяга в душе. Ты его к торговому делу не приохочивай, пускай идет в резчики. Вырастет — меня за пояс заткнет, это я тебе говорю со всей твердостью…
        — А я чего… — Максаров поскреб бороду. — Я и не думал неволить. Пускай выбирает в жизни чего душа просит…
        — А ежели так, то, может быть, отпустишь жить ко мне? Было бы ему сподручнее учиться мастерству…
        — Здесь опять же ему решать, — рассудил Максаров. — Они с Гришуней-то неразлейвода…
        И тут-то и родилась у Платона Федоровича мысль: чтобы стали Луковы Павлушкиными крестными.
        — Если Полина (дай Господи) разрешится благополучно, в один день и окрестим — новорожденного и отрока Павла.
        Так и случилось вскоре…
        Павлушка не переселился к Луковым насовсем. Но случалось так, что жил там подолгу. В общем, оказалось, будто у него сразу два дома. Ну и ладно, чего делить-то! Лишь бы всем было спокойно на душе…
        Весною, кроме множества всяких дел, озаботился Платон Филиппович еще одним. Каменные плиты на Затуренском кладбище стали старыми, с трещинами и лишаями, несолидно как-то. И заказал Максаров новые, чугунные, в мастерских судостроительного завода. Гриша, когда узнал об этом, попросил:
        — Дядичка Платон, можно еще одну?
        — Господь с тобой, это для кого? — испугался Максаров.
        — Для Агейки Полынова. Помнишь?… Ему дядя Кондрат крест сделал, да ведь это надолго ли? Деревянный… Агейка дружок был наш…
        Грише хотелось добавить, что раз уж не суждена была Агейке долгая жизнь, то пусть хотя бы память останется на многие годы. Но сказать такое не смог, запершило в горле.
        Платон Филиппович, живший тогда в постоянном опасении за родившегося недавно Илюшку, чувствовал, что не следует сердить судьбу, обижая хоть кого-то из мальчиков. Пускай и таких, которые не с нами, а «над нами» (царство им небесное). А еще одна плита — трудное ли дело…
        Плиту положили на Агейкин холмик в начале июня. Крест оставили на прежнем месте. Раковина с острова Флореш лежала на прежнем месте. Гриша не решился поднять ее и послушать океанский прибой. Она была теперь полностью Агейкина, не надо трогать…
        На плите были выпуклые буквы:
        ОТРОКЪ АГГЕЙ ПОЛЫНОВЪ
        СКОНЧАЛСЯ 18 IЮНЯ 1854 ГОДА
        ВОСЬМИ ЛТЪ ОТЪ РОДУ
        ГОСПОДЬ ДА ПРИГРЕТЪ ЕГО ДОБРУЮ ДУШУ
        В общем, как полагается. Но ниже, под похожей на снежинку звездочкой, было написано еще:
        АГЕЙКА, МЫ ТЕБЯ ПОМНИМ
        Это Гриша настоял. Впрочем, никто и не спорил…
        От кладбища пошли пешком, хотя могли бы вернуться на телеге. Зачем трястись, когда такое тепло и солнце. Было их пятеро: Гриша, Павлушка, Соня, Илюшка Маков, Оля… За воротами тянулся луг, по нему разбегались тропинки — к городу, к реке, к ближним деревням. Тропинки были узкие, ребята шли по траве, путаясь ногами в стеблях и листьях. Все мальчишки — босые. Павлушка зацепил голой лодыжкой крапиву.
        — У, контажьён пикур…
        «Зараза кусачая», — понял Гриша. А Соня, конечно, не поняла, но ощутила Павлушкину сердитость. И утешила:
        — Зато красивая. Глянь…
        В самом деле, длинный стебель крапивы был обвит другим стеблем — очень тонким, усыпанным крохотными розовыми колокольчиками.
        — Повилика, — сказала Оля.
        Павлушка перестал тереть ногу, весело удивился:
        — По-вилика?!
        — Да! — подтвердил Гриша и переглянулся с Павлушкой: мол, мы-то знаем, с чем и с кем это слово связано…
        Павлушка оторвал кусочек стебля с несколькими цветами-малютками и понес перед собой на ладони.
        …Туренские дома с деревянной резьбой были знамениты на всю страну. До сих пор и в России, и за границей выходят альбомы и научные труды про это редкое искусство. С фотографиями наличников, карнизов, подоконных досок, крылечек с узорчатыми кронштейнами и столбиками. Это детали старых домов — иногда еще сохранившихся, а чаще — исчезнувших, стертых временем и каменной архитектурой. Еще меньше, чем домов, сохранилось имен мастеров-резчиков. Они для жителей были кто? Художники разве? Так, вроде плотников… Но красота их работ от этого не становилась меньше…
        Разные искусствоведы строят догадки и спорят меж собой: откуда в туренской резьбе, в сибирском городе, пальмовые листья, гирлянды южных фруктов, неведомые цветы и хитрые, нездешние какие-то узоры (будто кто-то подсмотрел рисунок на заморских островах). Кое-кто доказывает: это пришло от мастеров, которые резали богатые церковные алтари, покрывая их позолотою. А узорам для алтарей учились они у мастеров Москвы и Киева, к которым это умение пришло из Византии и западных стран… Наверно, так и есть. Но… может быть, не только так. Не приложил ли к этим узорам руку мальчик с Антильских островов?
        Интересно и вот что. Нет-нет, да и промелькнет среди чудом сохранившейся резьбы — на пересохших и покривившихся столбиках дверных и оконных украшений — тонкий деревянный стебель с мелкими хрупкими цветами. Повилика?…
        3
        А между тем шла война, которую впоследствии назовут Крымской. Отчаянно бился Севастополь. Газеты хотя и приходили с опозданием, но все же приносили вести с героических бастионов. Порой прямо кулаки сжимались. И Гриша… кабы не Павлушка, так взял бы он, Григорий Булатов, и рванул на южные берега посчитаться с нахальными англичанами и с французами, с которыми один раз чуть уже не сошелся носом к носу в настоящем бою. Но Павлушка ведь наверняка рванется следом! А ему-то воевать еще не время. Ему бы подготовиться в городское училище — это важнее всего…
        Вот и оставалось одно — вести войну на берегах лога. Городищенские были, конечно, всякими там зуавами, британцами и турками, а ляминские — русскими (хотя городищенская братия считала, что наоборот). Глинистые, заросшие полынью откосы были не менее крутыми и высокими, чем на Малаховом кургане. Сильные, с пружинами из накрученных веревок и длинными шестами «орудия» ухитрялись перебрасывать через лог начиненные песком и рыбьими головами бомбы. Иногда случались и вылазки — без большой крови, но с громкими «ура» и захватами пленных. Попадал в плен и Павлушка, но его отпускали быстро и со смехом — взявши вместо выкупа несколько деревянных фигурок.
        А однажды Гриша, Илюшка Маков и Ефимка Грач смастерили пушку. Из двух тележных колес на оси и мятой самоварной трубы. Одно колесо было больше другого, и пушка, если ее катили, норовила то и дело скрутить поворот. Но тем не менее Ефимка Грач сказал:
        — Будто правдашная… Знать бы только, чем стрелять.
        Но Гриша с Илюшкой знали. Из набранных у пристани серых комков, которые назывались «селитра», и толченого угля они изготовили пушечное зелье (потом рецепт был утерян, не пытайтесь повторить). Подожгли щепотку — пыхнуло огнем.
        — Небось жахнет знатно, — с уважением сказал Грач. — Городищенские в штаны накладут…
        — А это не для них, — объяснил Гриша. — Для иного дела…
        — Для какого еще? — удивился Маков, потому что он тоже думал: для войны.
        Гриша рассказал, что есть у некоторых моряков такой обычай. В день летнего солнцестояния (самый длинный то есть) ровно в полдень моряки дают выстрел из пушки. Это добрая примета: потом будут случаться удачи весь год, до следующего лета…
        Может, и не очень поверили, но отчего не выпалить, если есть причина? Тем более что городищенские все равно струхнут, когда увидят с того берега…
        Появился Павлушка, который до того был целые сутки у Луковых. Малость обиделся, что его раньше не позвали, но тут же обижаться перестал, включился в работу. Труба была чахлая, поэтому внутрь засунули старый татарский кувшин из меди, проделав для запала дырку. Начинили…
        Выкатили пушку на берег лога. Там, на песчаной проплешине, Гриша заранее начертил полуденную черту — выбрал направление по церковному кресту, чьи концы смотрели на север и на юг. Поставил на линию тонкую палку.
        — Вот глядите: когда тень ляжет прямо на отметку, тогда и время палить…
        Тень подбиралась неторопливо. Разведчики с той стороны с интересом наблюдали из бурьяна. Гриша взял очень длинный (на всякий случай) фитиль, зажег его стеклом, которое подарил ему Пако.
        — Ну-ка, отойдите…
        Отошли послушно. Никто не просил фитиль. Павлушка, правда, не отошел, стал вплотную. Гриша, будто случайно, прикрыл его собой от пушки. И поднес к ней огонь.
        Жахнуло изрядно! Заорали и разлетелись бродячие куры. Хорошо, что поблизости были только пустыри и огороды. Кувшин выбросило с тыльной стороны ствола, он, испуская дым, покатился в траву.
        Правда, городищенские испугались лишь на полминуты. А потом вскочили, заплясали там у себя, замахали руками и завопили. Из воплей следовало, что врага с его «ржавой пукалкой» они не боятся и завтра же сделают себе орудие пострашнее. Правда, не сделали. Чем стрелять-то, они не знали…
        Да и не очень-то хотелось делать. Потому что в ответ на угрозы городищенских вдруг выступил вперед Павлушка. Держась за обвитые повиликой стебли бурьяна, он звонко сказал через лог:
        — Ребь-ята… не надо!
        — Чего не надо, Ножик? — спросил с того берега один из городищенских вожаков, тощий Штырь. Звали его, кстати, Пашка. Может, поэтому у них с Павлушкой случалось иногда что-то вроде взаимопонимания.
        — Вой-евать не надо… сье-водня… И потом. В тот день, когда выстрелит пушка, нье надо вой-евать… и никого объ-ижать…
        Это было, кажется, первое самостоятельное суждение Павлушки в делах уличной войны и мира. Раньше в серьезных вопросах он всегда советовался с Гришей. Гриша удивился. Но не испытал досады, наоборот. В Павлушкиных словах было что-то… такое. Сильнее привычной вражды.
        — А чего… делать-то? — спросил Штырь. Громко, но неуверенно.
        — Ну, чье-во… Давайте мельницу построим на Туренке. Из досок!
        — Зачем? — спросили сразу несколько голосов.
        — Ну, зачь-ем… Будет вертеться коль-есо. И брызги будут… Крась-иво…
        Стоявший рядом со Штырем чернявый маленький Николка по позвищу Жук спросил:
        — А сделаешь деревянных человечков? Чтобы прыгали на колесе!..
        — Конь-ечно!
        В тот день и правда не воевали, строили мельницу. Да и после не было уже прежних оголтелых войн. Конечно, случалось всякое — городищенские есть городищенские, ну да Бог с ними… Главное, что соблюден был славный обычай, о котором Гриша Булатов узнал на бриге «Артемида».
        ЭПИЛОГ
        ВЕСЕННИЕ КОРАБЛИКИ
        1
        Тайные мечты Гриши — чтобы Павлушка Григорьев, когда вырастет, женился на Лизоньке или Катюшке — не сбылись. Тот с первых дней, раз и навсегда, выбрал для себя конопатую Сонюшку Лукову. Ну, что ж, тоже неплохо. Сестры Максаровы, так или иначе, не остались без женихов. Среди них оказался и Григорий Булатов, женился-таки на Танюшке (Татьяне Платоновне), к которой с детства тянулась душа. Старшие Максаровы не противились, хотя, быть может, главе семейства и хотелось для Татьяны жениха пообстоятельней и с капиталом. Ладно, как говорят, от добра добра не ищут. По крайней мере, был Григорий человек свой и надежный.
        Да, он не стал морским офицером. Но капитаном стал. Правда, не на океанских судах, а на речных пароходах. У автора нет достоверных сведений, где Григорий учился после Тобольской гимназии, чтобы сделаться сначала речным штурманом и помощником капитана, а потом и самому занять капитанский мостик. То ли в Тобольске было в ту пору такое училище, то ли при Туренском судостроительном заводе какие-то курсы, то ли в одном из больших сибирских городов… Так или иначе, капитан Булатов в семидесятых годах девятнадцатого века командовал крупными пароходами на многих реках Западной Сибири и спускался на этих судах по Обской губе до самого океана… Однажды он стал даже известен среди географов и судоводителей тем, что открыл новый путь по одному из протоков в дельте Оби, который раньше считался непроходимым. Об этом писали в журналах…
        Сибирские реки в низовьях, особенно в пору разливов, похожи на моря. Там не бывает ураганов, как в тропиках, однако штормы случаются нешуточные. И не раз капитану и его экипажу (заодно с пассажирами) приходилось попадать в разные переделки. Но Григорий Васильевич об этом не сокрушался — наоборот, вспоминал детство.
        О том, что не пошел в моряки, он никогда не жалел. Считал, что нашел свою дорогу. Жене, двум дочерям и сыну любил объяснять:
        — Я ведь по натуре домосед. В детстве еще понял: отрываться от родных мест — для меня тяжкая мука. А на наших реках я везде, будто дома. Всюду родные края. Знакомые, привычные, впитанные в кровь. Будто все тот же разлив под Туренью, только чуть пошире, чем обычно…
        О капитанской службе, да и вообще о взрослой жизни Григория Булатова автору известно мало. Оно и понятно — автор ставил задачу рассказать о первом плавании туренского мальчика Гриши и о том, как тот нашел в заморских краях названого братишку. А дальше — уже другая жизнь, другие сюжеты. Совсем другие «картинки для волшебного фонаря». Их немного…
        Известно, например, что, принимая под свое начало новый пароход (скажем, «Ермакъ» или «Тобольскъ»), капитан Булатов обязательно стремился украсить его салон и свою каюту деревянной резьбой известного мастера Григорьева. Говорил, что эти узоры помогают ему еще больше чувствовать себя дома, в каких бы широтах ни оказался. А Павел Кондратьевич Григорьев (фамилия — от Гриши, отчество — от крестного) резал наличники, двери и карнизы для городских домов, иконостасы для храмов, рамы для картин местных художников (кстати, весьма даровитых). Постепенно становился во главе хозяйства стареющего Кондрата Алексеевича и учил мастерству двух своих сыновей, внуков славного мастера.
        Вспоминал ли он детство на дальнем острове Гваделупа, Гавану и плавание через Атлантику? Похоже, что вспоминал. Иначе — откуда его причудливые узоры? А кроме того, известно, что иногда он рассказывал подрастающим детишкам сказку про злого колдуна Матубу, которого он вместе с храбрым мальчиком Гришей и такой же храброй девочкой Соней сумели одолеть и навеки прогнать из нынешней жизни…
        Сыновья стали мастерами-резчиками, как и Павел Кондратьевич…
        У капитана Булатова были две дочери и сын. Про них, однако, почти ничего не известно. Есть сведения, что сын вроде бы участвовал в Гражданской войне, но за красных воевал или за белых, мы не знаем. Можно только уверенно сказать, что воевал честно, потому что был похож на отца. Так утверждала его сестра, младшая дочь капитана, дожившая до глубокой старости. Она же говорила, что и внук капитана Булатова, северный летчик, был похож на деда…
        Эта дочь Григория Васильевича в тридцатых годах двадцатого века пыталась делать записки об отце и о других Булатовых. Но потом она сожгла все бумаги, потому что в любой день (точнее, в любую ночь) могли явиться в дом люди в синих фуражках, изъять документы. А всякая строчка в таких записках могла быть истолкована так, будто твоя родня и ты сама — «враги народа»…
        Потому и оказалось, что о капитане Булатове мы знаем так мало.
        Однако известен один эпизод — похожий на последнюю картинку волшебного фонаря. Эпизод — во многом тоже неясный, с размытыми подробностями (как на стекле старинного диапозитива), но все же позволяющий как-то выстроить финал этой истории.
        2
        Лето девятнадцатого года на сибирских реках было пороховым. Война шла нешуточная. Колчаковские войска постепенно отступали под растущим напором красных. Еще недавно казалось, что победа белого движения несомненна, а тут вдруг все начало рушиться. В этой военной неразберихе, в частой смене властей, в кровавой каше на железнодорожных путях, в селах, на реках страдал, как всегда, больше других мирный народ…
        Воевали и пароходы. Переходили из рук в руки — от красных к белым и обратно. Об этих корабельных баталиях можно было бы написать книги, не менее увлекательные и суровые, чем про сражения под Гангутом или на Черном море.
        Кое-что и написано, а еще больше историй ждет своих авторов, которые разберутся в хитросплетениях событий и документов. У нас же — лишь одна история. Письменных свидетельств о ней не найдено, известна она лишь со слов старой дочери капитана, Ольги Григорьевны Русаковой.
        В девятнадцатом году Григорий Васильевич жил с Ольгой Григорьевной в Омске. Шел ему семьдесят седьмой год. Он давно уже не ходил по рекам, но выглядел еще крепким стариком, хотя суматошная жизнь последних лет и постоянная тревога за сына изрядно издергали заслуженного капитана.
        Летом того года колчаковцы отбили у красных два парохода — «Иртышъ» и «Ермаковецъ». И решили перегнать их по Иртышу в Тобольск, где вроде бы формировалась белая флотилия. По дороге экипажи взбунтовались, перешли на сторону красных, было там немало стрельбы… На «Иртыше» плыл в Тобольск Григорий Васильевич. Ему нужно было добраться до другой дочери, Елены, которая как раз жила в ту пору в Тобольске. Какие дела у него были с Еленой, что его тревожило, что заставило старика пуститься в этот нелегкий путь — неизвестно. Известно только, что Елену в Тобольске он не застал. Она — неизвестно с кем и неизвестно каким путем — отправилась в Ирбит, к родственникам погибшего в пятнадцатом году мужа. Так сообщили Булатову соседи. Пока Григорий Васильевич гадал, что делать дальше, под Тобольском на пароходах произошла очередная заваруха. В результате ее один капитан, кажется, на старом пароходе «Охотникъ», объявил себя «невоюющей стороной». Он, мол, гражданский капитан, его дело возить пассажиров и грузы, а не участвовать в этой неразберихе, где вчерашние друзья палят друг в друга, а вчерашние враги объединяются,
чтобы поднять на общей мачте красный или бело-зеленый флаг.
        Кажется, экипажи «Иртыша» и «Ермаковца» решили захватить «Охотникъ» и предать капитана справедливому революционному суду, но потом почему-то заколебались.
        Видимо, не было у них там одинакового понимания своей правоты. Тем более что на «Охотнике» стояли по бортам несколько «максимов», которые миролюбивый капитан и поддержавшая его команда на всякий случай оставили при себе.
        «Охотникъ» решил уходить вниз по Иртышу, а потом по Оби, чтобы не участвовать в боях. Это решение диктовалось еще и тем, что на нем оказались два десятка пассажиров-беженцев, готовых плыть куда угодно, чтобы только не подставлять свои головы под пули «большевистских злодеев» и «борцов за неделимую Россию». Были там несколько преподавателей гимназии, два артиста тобольского театра, пожилой музыкант-тапер из местного «иллюзиона», автор газетных статей, одинаково виноватый перед Колчаком и перед Блюхером. Ну и, разумеется, их жены и мужья, несколько детей… Капитан «Охотника» (взявший, кстати, с собой жену и дочь) рассудил, что делает благое дело, поскольку спасает не только свою семью, но и еще два десятка мирных людей от возможной гибели…
        На что надеялись капитан «Охотника», его матросы и пассажиры? По пути их не раз могли захватить заслоны обеих армий, военные пароходы и партизанские десанты с берегов. А если бы «Охотникъ» добрался до Губы, что дальше?
        Капитан знал, что дальше. У него было радио, и он сумел связаться с одним из судов Вилькицкого. Экспедиция этого знаменитого гидрографа в ту пору находилась в Карском море по заданию Колчака — адмирал заботился не только о военных делах, но и об освоении Северного морского пути. Гидрографы обещали помочь беженцам, если тем удастся добраться до моря…
        Ну а потом? Это уж кому какая выпадет судьба и дорога. Одним — до Архангельска, другим — за границу…
        План казался хотя и опасным, но не совсем безнадежным (а другого просто не существовало). Однако командир «Охотника» был не очень опытный капитан, недавний второй помощник. Он опасался, что не сможет найти безопасные проходы в дельте Оби, поскольку там могли дежурить красные канонерки (бывшие буксирные пароходы с трехдюймовками на палубе). О них ходили упорные слухи.
        От матросов «Иртыша» капитану стало известно, что сейчас в Тобольске оказался знаменитый Григорий Васильевич Булатов. Ну и что же, что старый! Зато фарватеры знает, как никто другой…
        Они встретились.
        Конечно, Булатов сперва сказал, что он дряхл и болен, и признался, что его гложет тревога за детей (хотя и взрослые, а все равно дети!).
        — На «Охотнике» тоже дети, Григорий Васильевич, — сказал не очень опытный капитан старому и опытному. — И раз так извернулась судьба — кто, кроме вас?…
        Шли долго и осторожно. Бог миловал, опасности не встречались. Лишь недалеко от Самарова высланная по берегу разведка донесла, что есть впереди заслон. Причем крепкий — с пулеметами и лодками для десанта.
        К счастью, сверху дул крепкий ровный ветер.
        — Поставьте мачту, — велел Булатов.
        На носу укрепили сосновый ствол с перекладиной. Выбрали в трюме брезент.
        Был уже сентябрь, северные белые ночи давно кончились, к тому же сумеркам помогли набежавшие с юга тучи. Погасив огни, «Охотникъ» под самодельным парусом бесшумно пошел вдоль черных таежных берегов. Кто на этих берегах мог заподозрить такую хитрость?
        Что-то заподозрили, однако, и дали несколько выстрелов, но с опозданием — вдогонку и наугад. Пули над палубой пробили парусину, а одна, самая низкая, сорвала с мальчика, тихо стоявшего на корме, берет.
        Этот мальчик — лет девяти, в синей матросской блузе, в штанах с медными пуговицами у колен, белых чулочках и высоких башмаках с костяными кнопками — был самым младшим пассажиром. Вежливый, рыжеватый и лопоухий. Эту лопоухость не мог скрыть большой берет из синего сукна с красным помпоном. Мальчик плыл с пожилой тетушкой, которой, кажется, был не очень нужен, и почти все время проводил на палубе один.
        Еще в начале пути он осторожно поднялся на мостик и спросил капитана Булатова, угадав в нем старшего:
        — Вы позволите мне здесь постоять?
        — Постой, голубчик… Но, если будет опасность, — мигом вниз.
        — Есть, — понятливо сказал мальчик.
        После ночного обстрела он спокойно, без хвастовства, гордился дырой в берете и не дал тетушке зашить ее…
        Во время всего пути Булатов постоянно помнил о мальчике. Иногда казалось, что даже из-за одного этого «матросика» он решился бы на такой рейс (ясно же, что последний в его капитанской жизни). При мыслях о мальчике вспоминались бриг «Артемида», бухта Пти-Кю-де-Сак-Марен, черный канал среди мангровых зарослей, яркая звезда в разрывах веток…
        «Г’ри-ша… этуаль…»
        «Да, Павлушка…»
        Вспоминался именно тот, похожий на испуганного птенца малыш, а не седой и бородатый Павел Кондратьевич с цепкими прочными пальцами… Хорошо все-таки, что это было…
        Больше ничего опасного не случилось.
        Чтобы не напороться на красные или белые канонерки (хотя не очень верилось в их реальность), капитан Булатов провел пароход «своей» протокой, путь по которой мало кто помнил, кроме него.
        Обдорск тихо прошли ночью, оставив город и порт справа, за островами. И даже не знали, кто там: красные или белые…
        Капитан «Охотника» боялся, что в Губе станет штормить, но ветер был спокойным, а небо ясным. Чтобы сэкономить остатки угля, снова поставили парус. И под ним шли несколько суток.
        Пользуясь данным раз и навсегда позволением, на мостик поднялся мальчик. Постоял рядом, спросил Булатова:
        — Скажите, пожалуйста, если бы это был настоящий парусный корабль, как бы на нем назывался такой парус?
        — Фок, — охотно отозвался Григорий Васильевич. — Или, возможно, бри-фок…
        — Спасибо… А смотрите, там, кажется, настоящий корабль!
        Зоркие глаза мальчика раньше, чем у других, разглядели у горизонта высокий рангоут.
        Тихо шла навстречу трехмачтовая баркентина.
        Теперь, наверно, уже не узнать, что это было за судно — чьей постройки, откуда взялось. Не исключено, что это именно тот парусник, который в прошлом году поджидал пароход с царской семьей — на тот случай, если в результате офицерского заговора Романовым удалось бы спастись из Тобольска. Увы, не удалось… Красные матросы в своих рапортах именовали трехмачтовую баркентину «морской бригантиной». Откуда она появилась теперь, было неясно. Возможно, баркентина была в составе экспедиции Вилькицкого и ее послали навстречу судну с беженцами…
        Суда сближались. Наконец парус на «Охотнике» упал. Баркентина легла в дрейф, от нее отошла шлюпка.
        Булатов спустился в каюту, чтобы сменить свитер на хотя и очень потертый, но все же капитанский китель. Сменил.
        Поискал глазами фуражку. Она висела на бронзовом нагеле, ввинченном в резную кроватную стойку. Прежде чем взяться за козырек, Булатов привычно повел рукой по деревянному узору пиллерса: по обвившему столбик тонкому стеблю с мелкими цветами. Тут качнулась, плавно пошла в сторону палуба. С чего бы это?… Пошла опять, сильнее…
        «Ну, как не вовремя…» — сказал себе Булатов. Такое случалось и раньше, но сейчас как-то слишком уж сжало сердце.
        Капитан сел.
        «Г’ри-ша… ты че-во?»
        «Ничего, ничего… Сейчас пройдет…» — Он лег навзничь…
        Когда вошли люди, он уже не дышал…
        Всех перевезли на баркентину, чтобы вскоре переселить на ледокол.
        Пароход «Охотникъ» — старый и к тому же почти лишенный топлива был бы только обузой для экспедиции.
        Хотели перевезти на парусник капитана Булатова, но капитан баркентины сумрачно сказал:
        — Зачем…
        В пароходе открыли кингстоны, он стал было тонуть, но скоро прекратил погружение. Тогда по нему с баркентины дали выстрел из маленькой пушки. Ниже ватерлинии. «Охотникъ» накренился, а потом в нем что-то взорвалось. Возможно, ящики с забытыми гранатами. Сразу метнулось из каютных окошек пламя. Пароход опять стал тонуть. На этот раз быстро.
        Моряки баркентины, экипаж и пассажиры «Охотника» — все молча смотрели на огонь. Корпус и надстройки исчезли под водой, осталась над поверхностью только верхняя часть похожей на голубятню рубки. Огонь метнулся над ней и погас.
        Баркентина приспустила флаг — не андреевский и не бело-зеленый, колчаковский, а бело-сине-красный флаг России. Еще раз — прощально — хлопнула пушка.
        — Он — как капитан Немо на «Наутилусе», — сказал мальчик стоявшей рядом тетушке. Конечно, он говорил про старого капитана. Тетушка не ответила. Она сказала про другое:
        — Надо спуститься. Еще неизвестно, где нас устроят…
        Мальчик не стал спорить. Но перед тем, как пойти к трапу, он еще раз взглянул на дымящуюся рубку, стал очень прямо и поднес твердую ладошку к берету…
        3
        Но не следует, наверно, кончать всю историю этим эпизодом. Хотя бы потому, что она, эта повесть, — не о капитане Булатове, а о мальчиках Грише и Павлушке. Про них и должны быть последние строчки. Повернем вертушку волшебного фонаря на много картинок назад. К марту тысяча восемьсот пятьдесят пятого года.
        В эти дни Павлушка стал знаменитым человеком. Из кусков толстой сосновой коры — ее всегда много во дворах, на поленницах — он приноровился вырезать кораблики. Раньше кораблики тоже мастерили, но не часто, а так, между другими играми. И обычно из плотной бумаги или щепок. А про кору догадался именно Павлушка. Может быть, потому, что она похожа была на пробковое дерево южных стран?
        Люди старшего поколения еще помнят этот чудесный запах сосновой коры, оструганной острым лезвием. Он похож был на запах корабельных гаваней…
        Посадив на колено маленького Жужу (которого всегда таскал с собой), Павлушка мастерил кораблик за корабликом, а перед ним стояла терпеливая очередь мальчишек с обоих берегов лога.
        Кора резалась легко, принимала любую форму. Две минуты — и кораблик готов для всякого, кто попросит. Мачта — лучинка, бумажный клочок — парус, плоская щепочка — руль — и плыви в моря-океаны. По синей воде, по отражениям пухлых весенних облаков… Потом и другие мальчишки наловчились мастерить такие парусники. Но все признавали, что у Павлушки они — самые ладные, самые быстрые.
        Сперва устраивали морские сражения: бомбили с разных брегов широких луж «вражеские» эскадры. Но скоро поняли: жаль губить такие хорошие кораблики — корежить борта и палубы, ломать кирпичными обломками мачты, рвать паруса. Лучше, когда они мчатся бок о бок в веселой гонке, по золотым зигзагам солнца. Кто первый?…
        В ту пору и родился на туренских улицах обычай: как весна, так мчатся через лужи-озёра стаи сосновых корабликов с бумажными парусами. Обычай, который держался не менее ста лет, а иногда вспоминается и в наши дни.
        1 января — 18 мая 2008 г.
        notes
        Примечания
        1
        Всезнающих и въедливых читателей просят не путать эти шхуны с большими клиперами более поздней постройки.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к